очные бумажки совсем не верю. - Он встал. - Тут путь один: если что нужно, поезжай сам. Приезжай в управление лагеря, садись в кабинет, вытребуй заключенного, обязательно со спецконвоем, продержи его денек в одиночке, пусть он там посидит, подумает что и как, а потом вызови, усади на кончик стула у стены и допрашивай. Но по-нашему, с ветерком, не так, как они там. "Знаю как советского патриота!" Ах ты... Если бы не наша теперешняя загруженность, я бы вообще всю эту бумажную самодеятельность давно запретил бы. - Да, - солидно вздохнул Нейман, - загруженность у нас страшная. Мы-то, старые кадры, еще держимся, а молодые... Двоих мы уже отправили в нервную клинику, одного прямо на "скорой помощи" из кабинета. - Ну вот, вот! - воскликнул радостно нарком. - Людей у нас уносят с работы на носилках, а они там думают: сидят столичные штучки, бездельники - и строчат. И все у них в кармане! Театр! Первые экраны! Квартиры! Душ! Дача! Рестораны! А мы тут сидим в степи с заключенными и собаками да спирт глушим! Только у нас и радости! Да они рады любую пакость нам подложить, - он поймал взгляд Неймана и хмуро окончил, - ну не все, конечно. Ничтожное меньшинство, но все равно... "Нет, с ним определенно что-то случилось, - решил Нейман. - Но что? Что?" Был нарком штучкой столичной - приближенный, взысканный милостями, украшенный всяческими чекистскими добродетелями и орденами, вхожий в Кремль, въезжий в Кунцево, в "Ближнее", в "Дальнее", и то, что очутился он вдруг в Алма-Ате, вызывало разные толки. То есть формально-то то, что он, начальник областного управления, стал наркомом большой республики, выглядело даже, пожалуй, как повышение, но люди-то понимали: Москву на Алма-Ату такие тузы так не меняют! Значит, что-то есть. Впрочем, рассуждали и иначе. Просто-напросто из столицы прислали новую метлу - работали мы плохо, вот и приехал на нас новый "Всех давишь". И если бы этот "Всех давишь" стал бы сажать с места в карьер, снимать и перемещать, то все было бы просто и ясно. Но в том-то и дело, что он" оставил все как было и даже тронную речь на общем собрании произнес не больно грозную. Тогда заговорили о наркомше - волоокой, полной, стареющей даме восточного типа. Она была младшей сестрой той, не то скоропостижно скончавшейся, не то (но тес! Только вам! А вы об этом, пожалуйста, никому) - застрелившейся. (Застреленной! застреленной! конечно же застреленной!) Так вот, может, чтоб не вызывать ненужные ассоциации, и решили его из Москвы - сюда?! Что ж? Может быть, и так. А наркомша с первых же дней стала показывать себя: прежде всего она погнала всех вохровцев из прихожей в их сторожевые будки на улицу. Румяные полнощекие парни, конечно, взвыли. Наркомше попытались доказать, что это неразумно, не по правилам. Но она очень коротко спросила: а что ж, собственно, значит ВОХР? Внешняя охрана? Ну и пусть охраняют с улицы. И вот вохровцы сидели в будках с окошечками, а наркомша вместе с девушкой Дашей и бородатым мордвином-садовником ходила по саду, обрезала розы и высаживала тюльпаны. За эти вот тюльпаны ее и возненавидели пуще всего. И, конечно, особенно те сошки и мошки, которые об наркомовской прихожей даже и помышлять не смели. Но помилуйте, так ли должна вести себя передовая советская женщина, жена наркома, члена самого демократичного правительства в мире? Пример-то, пример! Но скоро все успокоились. Как-то внезапно выяснилось, что вместе с новым наркомом в Большой дом впорхнул и целый женский рой гурий - личные секретарши (их звали секретутками и боялись пуще огня), секретные машинистки, буфетчицы, официантки в наколочках и с белыми крылышками за плечами. Словом, такие валькирии и девы гор зареяли по всем семи этажам, что у солдат и молодых следователей при одном взгляде становилось тесно в брюках. А на седьмом небе, в башенке, где царил вечный сумрак и покой (висели золотистые занавески), заработала новая стойка и голубая комната отдыха. Наркомша там не показывалась, и это очень всех утешало. Это тебе, мадам, не тюльпаны сажать! Но опять-таки снятые такое себе не разрешают. Снятых истерика бьет, они благим матом орут, они громыхают на собраниях, они гайки завинчивают так, что резьба с них срывается к дьяволу. Одним словом, вокруг наркома - тяжелого и широкоплечего человека с жесткими черными прямыми волосами и сизым сильным подбородком - все время стоял легкий туман недосказанности и недоуменья. А работал он споро и четко. Все читал сам, каждую неделю выслушивал отчеты начальников отделов. "А бумаги оставьте, - говорил он после доклада, - я посмотрю". И действительно смотрел, потому что возвращал с пометками. В Москве с ним считались. Быстро, без всяких дополнительных объяснений, утвердили дополнительную смету на расширение штатов, а ОСО перестало возвращать дела на доследование. Областных прокуроров по спецделам новый нарком не жаловал и принимал туго, на ходу. Но прокурора республики, высокого, рябоватого, патлатого доброго пьяницу любил и каждый сезон выезжал с ним в балхашские камыши на кабанов. Милосердия или даже простой справедливости новый нарком не знал и не понимал точно так же, как и все его предшественники, и до сути дела никогда не докапывался. На одном совещании он высказался даже так: есть правда житейская и есть правда высшая, идейная, в данном случае следственная. Для каждого работника органов строго обязательна только она. Однако лишнего накручиванья и усложненья тоже не любил, и когда, например, Нейман задумал устроить большой политический процесс с речами, адвокатами и покаяньем, это могло бы кончиться для него совсем скверно. Но помог братец - подоспел вовремя и все уладил. И, однако ж, все равно сердце начальника второго СПО было не на месте. И вдруг этот простой дружеский визит. - А дело этого музейщика дайте-ка мне, - вдруг приказал нарком. - Кстати, его ведет ваша племянница? Так откуда у него на лбу такой рог? ("Этого еще не хватало! Значит, он и в тюрьме был", - ошалело подумал Нейман.) - Не знаю, - ответил он поспешно, - я еще домой не заезжал. Только поверьте, племянница моя тут ни при чем. Он же десять дней голодовку держал. Наверно, упал и об стенку как-нибудь... - А-а! Может быть! - согласился нарком. - Теперь вот что: я просматривал материал об этом золоте. Знаете, все как-то очень туманно. Вот поездка Зыбина на Или. Он заходил в правление колхоза, разговаривал с ларечницей, называл ей какие-то фамилии. Какие? Неизвестно? Ларечницу даже не вызывали. Почему? К кому он приезжал? Зачем? Девчонка из музея ровно ничего не знает (ах, значит, он и до девчонки добрался - ну, ну дела!). Как это все получается? - Фамилии ларечница не помнит, - угрюмо ответил Нейман. - Я сам с ней говорил. - Ах, не помнит, - нахмурился нарком, и лоб у него вдруг прорезала прямая львиная складка. - В камеру ее тогда без всякого разговора, пусть сидит - вспомнит. Поезжайте туда и доведите дело до конца. Завтра же и поезжайте. Доложите мне лично! Стыд! Позор! Она не помнит! - Слушаю, товарищ нарком, - слегка наклонил голову Нейман. Теперь нарком говорил резко, жестко, и даже глаза его блестели, как у вздыбившегося кота. - Не слушайте, а делайте! - повысил он голос. - Чем фантазировать, вы бы лучше... У нас еще, дорогой товарищ начальник второго СПО, и Дома Советов для таких зрелищ, какие вы предлагаете, не выстроено! Колонного зала нет!.. Каяться преступнику негде - вот беда-то! - Он махнул рукой, подошел к окну и повернулся спиной ("Но что все-таки с ним произошло?" - подумал Нейман). И тут вдруг Нейман услышал, как нарком быстро и неясно пробормотал "плохо, плохо", и раздался странный, не похожий ни на что звук - это нарком скрипнул зубами. Несколько секунд он еще простоял так, прямой, страшный, со сжатыми кулаками, и спина у него тоже была страшная и прямая. А затем он вдруг вздохнул и опал, как проткнутый мяч. - Так поезжайте, поезжайте, - сказал он уже мягко, отходя от окна, и вздохнул. - Нажмите на эту чертову ларечницу. Пусть, пусть вспомнит. У этих баб память бесовская. Я еще в царское время одной пятак не отдал, так она мне после Октября вспоминала. А то фамилии она забыла... Вспомнит! Зазвонила вертушка. Личная секретарша по всем кабинетам искала наркома. Срочно вызывает Москва. Из личного секретариата Николая Ивановича. Нарком осторожно опустил трубку на рычаг и как-то очень просто и даже покорно взглянул на Неймана. И в то же время что-то огромное мелькнуло на миг в его глазах. Он хотел что-то сказать, но резко повернулся и вышел. - До свиданья, товарищ нарком, - запоздало вслед ему крикнул Нейман. - Да, да! - ответил нарком уже на пороге. - Да, да, до свиданья! Поезжайте на Или, спросите получше. У них такая память... Нейман пришел домой усталый, разбитый и только что переступил порог, как к нему из кухни бесшумно метнулась Ниловна. - Здр... - начал было он, но она прижала ладонь к губам, кивнула на Тамарину комнату и поманила его за собой на кухню. - Тамара-то наша, - зашептала она, - сначала все говорила сама с собой, я все слушала, думала, по телефону, нет, сама с собой! А до этого они с Роман Львовичем в ресторане были. А вернулась... Шаталась. Он ее под руку. - Та-ак! - Нейман быстро скинул плащ, подошел к зеркалу, поднял с подзеркальника гребенку и провел по волосам. Они у него были волнистые, густые, и он гордился ими. - Так, значит, без меня весело жили. Хорошо! - Он подошел к двери ее комнаты, постоял, послушал. Она, верно, что-то говорила, но слов он не разобрал. Тогда он стукнул и спросил: "Можно?" - Это ты, дядя? - отозвалась она. - Войди, войди, ты кстати приехал, здравствуй. Письмо тебе тут от Романа Львовича. Она встала с тахты, взяла со столика папку, распахнула, вынула оттуда большой, в лист, конверт, протянула Нейману. На конверте было написано: "Р.Л.Шерну. Лично". - Откуда это у тебя? - удивился и испугался Нейман. - Роман забыл? Так зачем же ты его распечатала? - Да он не был запечатан, - усмехнулась она, - лежал на самом виду на твоем столе. Так что смотри. - Да зачем мне это? - воскликнул Нейман. - Совсем не интересуют меня дела Романа. - А поинтересуйся, поинтересуйся, - продолжала она тем же тоном, не то насмешливым, не то презрительным. - Там бумажка вверху лежит, ты ее посмотри... Да я тебе ее прочитаю. "...Метод переливания трупной крови является блестящим завоеванием советской медицины. Впервые он был применен в институте Склифосовского в 1932 году, а в 1937 году разрешен на всей территории Советского Союза. Трупная кровь имеет следующие преимущества перед донорской: во-первых, - слушай, дядя! - кровь внезапно, без агонии умершего (она повторила: без агонии) благодаря феномену фиброгенеза остается жидкой и не требует добавления стабилизатора, - она взглянула на Неймана. Тот стоял и слушал. - Во-вторых, от трупа можно в среднем изготовлять до трех литров крови, что позволяет в случае надобности производить массивные переливания одному реципиенту без смешения крови различных доноров. В-третьих, кровь признается годной только после вскрытия трупа. При изменении в легких, желудке, селезенке, печени кровь бракуется как негодная. До сих пор, однако, добыча этого ценнейшего продукта была связана со случайностями и поэтому главным образом использовалась кровь погибших от уличных катастроф. Ныне же мы, работники медицинской части управления, учитывая обстановку и легкость получения свежей трупной крови, вносим рационализаторское предложение..." - А ну перестань! - оборвал ее Нейман и стукнул кулаком по столу. - Дай сюда эту гадость. - Он вырвал пакет и отбросил его на тахту. - Ах ты, сумасшедшая дура, - выругался он. - Березка! Боттичелли! Додумались, сволочи! - Это ты про кого? - спросила Тамара. - Не про тебя же. - Он съел какое-то слово. - И тот христосик тоже... Ух, я бы их!.. Брось об этом думать, а то додумаешься! Ну, она дура, психопатка! Только и всего! А Роман тоже хорош, подбросил тебе эту штучку. Слушай, он ведь нехороший, этот Роман! Очень нехороший. Конечно, мне он брат, и я его люблю, но все-таки... он... нехороший! Черт знает что у него в голове. Строит из себя что-то... Видишь ли, хочет при всем при том, что у него есть - а у него уже много чего набралось, - остаться честным и хорошим. Чистеньким быть хочет. А что такое честность? Большая советская энциклопедия до этой буквы еще не дошла... - А разве такие не все? Нейман внимательно взглянул на нее, вдруг подошел и взял ее за руку. - Слушай, мне что - звонить сестре, чтоб она немедленно приехала и забрала тебя? - Она молчала. - Ну говори же: звонить? Я позвоню! Вот сейчас и позвоню! Ведь эти штучки знаешь где кончаются? В печи! Следовательница! И я, дурак, верил, что ты можешь! На первом же алкоголике, засранце испеклась! Нечего тебе было тогда и ГИТИС бросать! Пела бы сейчас в оперетке. А я тобой гордился, я-то говорил: такая умница, такая чуткая! Ничего! Показала свой ум! Боже ты мой, - взмолился он вдруг, - Бог Авраама, Исаака и Иакова, как говорил мой отец. Как же нынешним всем мало надо! От одного щелчка валитесь! Если бы мы были такие, как вы, то была бы у нас Советская власть?! Кончила бы ты юридический институт? Да просто вышла бы замуж за грузинского князька или таскалась бы с таким же вот, как этот Зыбин; он бы стишки читал, а ты бы ему хлопала... Вот это вернее. - Он говорил и ходил по комнате. В коридоре вздыхала Ниловна. - Да что ты такое говоришь? - воскликнула Тамара. - А что? Не нравится? А мне тебя видеть такой нравится? Вот я сейчас опять ехать должен, так как же я тебя такую могу оставить? - Куда ехать? - спросила-она. - На кудыкину гору журавлей щупать - не снеслись ли! По делу ехать. По этому же идиотскому делу и ехать. Ну как я тебя оставлю? Ведь ты же следствие ведешь. Следствие по делу настоящего врага. Уже по всему ясно, что он враг, а ты... Честное слово, не знаю, что мне и делать. Ведь уже до наркома что-то дошло! Ах ты... Она вдруг подошла к нему, обняла его за плечи и потерлась, как в детстве, подбородком о его плечо. - Ну, ну, - сказала она виновато и покорно, - не надо! Все будет в порядке. Просто меня этот прохвост действительно довел до ручки. - Да чем же, чем? - воскликнул в отчаянии он. - Боже мой, чем же именно он мог тебя, умную, ученую, довести до чертиков? Чем? - Не знаю. А скорее всего, не он довел, а сама расклеилась. У нас же в семье все немного, - она покрутила пальцем возле лба. - Даже и папа? - усмехнулся он. Тамара успокоилась и снова села к столу. - Ну, если он отпустил меня из ГИТИСа в ваш юридический институт, - улыбнулась она и украдкой сняла слезы, - значит... _Она подошла к зеркалу, взглянула на себя и, отойдя, сразу забыла свое лицо_. Начальника ОЛП трясла за плечо жена, а он только мычал и отбрыкивался. Вчера он набрался на свадьбе так, что завалился на хозяйской кровати, а потом его еле дотащили до дома. - Миша, Мишенька, вставай, вставай. Тебе говорят, вставай! - надрывалась жена. - Прокурор приехал. Вот он сейчас войдет, Миша, Мишенька, неудобно же! Миша только мычал и утыкался в подушку. Нейман вошел и, легко отстранив жену, спросил: - Голова, Миша, болит? - Угу, - ответил Миша не поворачиваясь. - А опохмелиться хочешь? На вот, опохмелись. - Ну? - сказал Миша не оборачиваясь, но протягивая руку. - Вот. Бери. Да повернись ты, повернись! Давай, давай! - Давай-давай знаешь чем в Москве подавился? - вдруг очень бодро спросил Миша, по-прежнему не двигаясь. - Ты кто? Жена подошла с ковшом и вылила его на голову начальника. Тот сразу вскочил и заорал: - Убью, стерва! - но тут увидел Неймана со стаканом в руке. - Дай! - приказал он ему. Тот отстранил стакан. - Одну минуточку! Ларечница Глафира работает у тебя? - Так я ее, стерву, убью, - сказал начальник спокойно и сел на кровать. Глаза у него были красные, как у кролика, - заключенным водку продает. Это как? Убью и не отвечу. Ну, что ты выставил его как... дай! Он опять протянул руку, но Нейман опять отвел стакан и спросил: - Сегодня ее смена? - Она сейчас придет, - сказала жена, - она должна будет принести. Начальник еще посидел, посмотрел на Неймана, и до него что-то дошло. Он вдруг встал, прихватил на себя одеяло и молча вышел из комнаты почти трезвой походкой. - Извините, - сказал он уже из коридора. Наступила неловкая пауза. Жена подвинула к себе стул и села. Она глядела то на пол, то на Неймана. Тот тоже взял стул и сел. Так они и сидели друг против друга. "Ну как будто конвоирует, сволочь", - подумал Нейман и сказал: - Воды у вас можно попросить? - Можно, - ответила она, но не двинулась. "Ах ты, стерва! - опять подумал Нейман. - Вот стакан с водкой стоит, выпить разве?" - Такая у вас жара, - сказал он. - Ехал на машине, так пыль на зубах скрипит. Она молчала и глядела то на пол, то на него. Вошел начальник. Он был уже а мундире. - Извините, - сказал он строго. - Вчера поздно лег. Работа. Вы по делу? - Не в гости, конечно, - ответил Нейман. - Надо допросить свидетельницу. - Ваши документы? - так же хмуро спросил начальник. - Так-таки сразу же тебе и документы? - улыбнулся Нейман и подал служебное удостоверение. Начальник взглянул и отдал обратно. - Извините, - сказал он угрюмо. - Тут у нас вчера немного... - Ну, дело житейское, - великодушно махнул рукой Нейман. - Так у меня дело к ларечнице. - У нас их три. Ах да, вам Глафиру нужно, сейчас приглашу. - А свободная комната у вас найдется? - Это сколько угодно, - улыбнулся начальник. - Сейчас пригласим. - И потянулся к телефону. Все обертывалось так, как и заранее можно было предположить Ларечница Глафира Ивановна, пышная белолицая женщина лет тридцати пяти, очень похожая на кустодиевских купчих, испуганно глядела на него, мекала, разводила руками, даже раз пыталась заплакать, но вспомнить ничего не могла. Он настаивал, напирал, кричал, не верил в ее забывчивость, но отлично понимал, что баба действительно ничего не помнит. "Ну хоть бы ты, балда, соврала, - подумал он под конец, - ляпнула мне первые попавшиеся имена, я записал бы и уехал. Правда, потом пошла бы морока. Но там как-нибудь уж вылез бы. Так вот не сообразит же, дуреха". И дуреха действительно ничего не соображала, а только таращила на него светлые, со слезой, пустые от страха и бестолковости глаза и либо молчала, либо порола несуразицу. Тут в дверь постучали, и он с великим облегчением воскликнул: "Да!" Звал начальник. Когда он вошел, тот сидел за столом помятый, сердитый, с несчастным замученным лицом и хмуро кивнул на лежащую на столе трубку: "Вас". Звонила Тамара, и с первых же ее слов Нейман сел, да так и просидел до конца разговора. - Ричарда Германовича вызвали в Москву. Улетел на самолете, говорят, что не вернется, - сказала Тамара. - За тобой два раза присылал Гуляев - спрашивал, где ты. Я сказала, что не знаю. - Так, - протянул Нейман, и больше у него не нашлось ничего, - так-так. - Ричардом Германовичем звали наркома. - Потом звонил замнаркома, спрашивал, где ты. Я сказала, что не знаю. Он велел сказать, если позвонишь, чтоб немедленно возвращался. Трех человек у вас из отдела забрали. - Так, - сказал он. - Ну хорошо, пока. Когда он вернулся, ларечница сидела и плакала. Просто разливалась ручьями. Ах ты, рева-корова. На кой черт ты мне сейчас нужна со всеми своими фамилиями. - Ладно, - сказал он сердито, - идите. - Она вскочила и уставилась на него, и тут он вспомнил, где он ее видел. В Медео, у Мариетты. Она была у нее подменной. Вот куда бы нужно было съездить! К Мариетте! Захватить здесь коньяку бутылки три, конфет - и туда! Вот это дело. - Ну что стоишь? Иди! - сказал он с добродушной грубостью. - А... - начала она. Он встал, открыл дверь и сурово приказал: "Быстро! Ну!" Потом постоял, подумал, вздохнул и решительно толкнул дверь кабинета начальника. Тот сидел за столом и уныло глядел в окно. Ворот он расстегнул. Когда Нейман вошел, он уставился на него раскаленными глазами. - Где у тебя водка? - строго спросил Нейман. - Что?! - Водка! Водка где? - прикрикнул Нейман. - В столе? Давай ее сюда! У меня тоже башка трещит со вчерашнего. - Хм! - почтительно хмыкнул начальник, и лицо у него сразу оживилось. - Что хм? Буддо Александра Ивановича знаешь? Он что, у тебя все еще на топливном складе работает? Да нет, нет, пусть работает. Каждая тварь по-своему выгадывает. Так где водка-то? Ага! Давай ее сюда! А стакан? Один только? Ладно, выпьем из одного. Не заразные. Они сидели рядом и выпивали. Сейчас начальник ОЛПа Михаил Иванович Шевченко представился Нейману совсем иным человеком: был он неторопливым и спокойным, говорил с широким волжским "о", а его простецкое, с русской курносинкой лицо, веснушки, желтые волосы никак не подходили к строгой военной форме и значкам. Среди этих значков был и почетный значок чекиста, и "ворошиловский стрелок", и даже что-то бело-голубое альпинистское. Так что сейчас человеком он представлялся не только серьезным и бывалым, но и с заслугами. Ему первому и сказал Нейман о наркоме - вызвали наркома в Москву, и вряд ли оттуда вернется. Говорить это, конечно, не следовало, но что-то уж слишком плохо было у него на душе. И хотелось хоть с кем-то поделиться. - Да, - сказал Михаил Иванович равнодушно, - недолго же он у нас продержался, хотя, впрочем, как недолго? Два года! Срок! - А может, еще вернется. Аллах его знает, - вслух подумал Нейман. - Может и вернуться, - согласился Шевченко. - Да, пошла, пошла работка! Но вы подумайте, как все тонко у них там было разработано - ведь они все прошили насквозь, все! В любой дырке сидели! Ну еще бы, такие посты занимали! От них все и зависело! Ведь если бы они вовремя сговорились да и выступили, а?.. Нейман поморщился, он не любил такие разговоры: от них всегда веяло чем-то сомнительным, тут слово прибавь, слово отбавь - и вот уже готовое дело. - И сколько надо было ума, чтобы всю эту адскую машинку расшатать, выдернуть по человечку, - продолжал Шевченко задумчиво, - сначала, конечно, кого поменьше, а потом и побольше, и побольше! И самого председателя Совнаркома за шиворот. И так умно, так точно задумал наш мудрый, что никто из них, негодяев, даже и не шелохнулся! Все сидели, как зайцы, ждали. Вот что значит работать под единым руководством! Нейман нахмурился. Не то что Шевченко нес чепуху, нет, но вообще рассуждать о таких вещах не полагалось. Читай газеты, там все написано. - Мы врагов никогда не боялись и никогда не считали, сколько их, - ответил он холодно, так, чтобы сразу оборвать разговор. - И было их все-таки ничтожное меньшинство. - Да, это точно, ничтожно мало, - вяло согласился Михаил Иванович, - что уж нам говорить, когда партия и правительство свое сказали, но только они хитрые, до чрезвычайности они хитрые, они в любую дырку пролезут, но все равно, когда их час придет, никуда они не денутся. Свои же и сдадут. - Он помолчал, чему-то усмехнулся, чокнулся с Нейманом и продолжал: - У нас вот какой случай был. Прислали нам нового начальника чиса (снабженца). Такой асмодей был, что клейма негде ставить, молодой, шустрый, весь в коже, скрипит, но заключенным потрафлял: никаких замен - масло так масло, мясо так мясо, получи все до грамма. У него брат работал воротилой в управлении лагерей, так он ничего не боялся! Пил с заключенными, не со всеми, конечно, а со своими придурками. И вот загребли брата. Ну и за ним, конечно, должны были приехать, он раньше все узнал и со своими лучшими дружками - расконвоированными - поехал на станцию. Дружки-то все надежные, честняки, те самые, которые умрут - не продадут, ну как же? Он им и баб приводил, и зачеты один к одному писал, и даже в сберкассу на их счет деньги клал, из ворованных, конечно! Но вот как они только в степь отъехали, эти дружки и говорят: "Давай, начальник, потолкуем теперь по-свойски, по-лагерному!" И потол-ко-вали! Да как! По лицу сапогами. Я потом, когда его привезли в санчасть, ушел: смотреть не мог! Нет лица! Били, били да в железнодорожное отделение и сдали! Вот, мол, поймали, бежать хотел! Нет, нашему брату никак не убежать! Некуда! Выдадут! Вот воры - те да! У тех дружки, бабы, паспорта, хавиры. А у нас что? Вот так-то! - Он вздохнул и поднял стакан. - Ну что ж, выпьем еще по последней, да и спать пора! Вы уж, наверно, сегодня не поедете, так я вам у себя в кабинете постелю. За ваше здоровье. Мария Николаевна, зайди-ка сюда! Они у нас останутся, а то припозднились! Куда им ехать! "Да, не зря все это он мне рассказывает, - подумал Нейман и почувствовал, что ему стало горячо, как перед баней. - Значит, - сообразил он, - думает, что мне конец - наркома взяли и меня туда же! Поэтому и оставляет тут, чтобы сразу тепленького сдать! Сейчас звонить будет!" - Я пить не буду, - сказал он. - Я пойду пройдусь! ...Вот что самое страшное на свете - секретная машинистка. Какая-то особо доверенная дрянь с персональным окладом и пайком! Вот сидит сейчас эта стерва и печатает на меня бумажку! Вот как та Ифарова! Ведь в комнату ее никто не смел войти, ее домой наркомовский шофер возил, если задерживалась. Печатала только наркому и его заместителям! А потом, конечно, на наркома и его заместителей. Четырех наркомов пересидела, пока кто-то не стукнул. Ее отец тут же, в городе Верном, имел капиталистическое предприятие: не то забегаловку, не то бардак. В общем, выгнали ее, окаянную, из наших святых стен. Сейчас в Союз писателей поступила, подстрочники гонит. Ничего, не обижается! Раньше писательские доносы друг на друга печатала, теперь их романы и поэмы с посвященьями друг другу шпарит. Встретил я ее раз, идет довольная, улыбается. "Ну как вы там? Не обижают?" - "Ну что вы! Культурнейшие люди! Совсем иная атмосфера! Я душой отдыхаю". Черт, гадина! И взгляд у нее гадючий, зеленый, и шея сохлая, как у гремучей змеи! Ее кто-то прозвал мадам Смерть. Вот такая сейчас и печатает на меня. Прислали мне однажды рисуночек. Я сижу, строчу что-то за столом, а смерть сзади занесла надо мной косу! Эх вы, мои дорогие, да разве у смерти сейчас коса?! У нее "Ундервуд" и папка "На подпись", а вы мне какое-то средневековье шьете: косу, скелет! Мне это все "пхе", как говорил папаша. Так что вполне может быть, что мы встретимся с Зыбиным на одной пересылке. И повторит он мне тогда то, что выдал однажды этому дурню Хрипушину. Тот ему начал что-то о Родине, об Отчизне, а он ему и отлил: "Родина, Отчизна! Что вы мне толкуете о них? Не было у вас ни Родины, ни Отчизны и быть не может. Помните, Пушкин написал о Мазепе, что кровь готов он лить как воду, что презирает он свободу и нет Отчизны для него. Вот! Кто свободу презирает, тому и Отчизны не надо. Потому что Отчизна без свободы та же тюрьма или следственный корпус". Неужели Пушкин верно так написал: Отчизна и свобода?! Да нет, быть не может. Это он сам выдумал, сам! И не зря он посажен! По глубокому смыслу он посажен! Виноват или нет, крал золото или не крал - другое дело. Но вот если я, мой брат драматург Роман Штерн, Тамара и даже тот скользкий прохвост и истерик Корнилов должны существовать, то его не должно быть! Или уж тогда наоборот! А впрочем, черт с ним! Мне сейчас дело только до той стервы с шестого этажа, что сидит и печатает свою бумажку. Свою бумажку на мою голову. Нет, ее бумажку на мою голову! Нет, стой, не так... Она сидит и печатает бумажку... печатает свою бумажку... Он остановился и провел ладонью по лбу - потный, потный лоб. Степь, дует ветер, а я потный, потный. В жару. Хожу и разговариваю сам с собой. А ведь уже ночь, протяни руку и не увидишь. Только вон там, на краю обрыва, как будто что-то светится, вот камень вижу, куст, а вот сейчас даже и совсем ясно каждую веточку видно. Э, да там костер! Неужели рыбаки это сидят у костра? Ночью-то зачем? Они ведь давно спать должны. А может, это беглые, беспаспортные? Их ведь тут много, беглых. Говорят, целая шайка развелась. Браунинг при себе, может, пойти и проверить? Фу, черт, я опять брежу! Мне браунинг сейчас для себя нужен, чтобы оставить этих прохвостов в дураках. Ведь тогда они и дело не начнут - побоятся, что упустили, не проявили вовремя бдительность. Напишут что-нибудь вроде "нервное переутомление". А может, и в самом деле... Ведь годы мучений, болезней, голода, унижений, а здесь пара секунд - и все! И все до копеечки! До последнего грошика! И не пожалеешь ведь никогда, не раскаешься потом! Потому что просто не будет этого самого "потом". Он нащупал браунинг, его злую шершавую тяжелую рукоятку, вытащил до половины и толкнул опять: что просто? Что тебе просто, болван? Ты просто сошел с ума. И это у тебя не бред, а сумасшествие. Сумасшествие, и все! Он подошел к краю обрыва. Внизу горел костер и за ним кто-то сидел. На палках висел котелок. "Уха! - подумал он. - Маринку варят. Что ж, разве подойти? Хоть раз попробую, что такое маринка. А то как-то не доводилось. На этом берегу ее ловят и коптят, а больше ее, говорят, нет нигде в мире. Стой! Маринка!" Что такое у него связано с этим словом? Он постоял, подумал. Что-то очень многое промелькнуло у него в голове, но все туманно, путано, обрывисто, и ухватить этого он не смог. "Эх, не надо было пить", - подумал он и стал осторожно спускаться с высокого берега. Два человека находились на берегу. Один сидел у реки спиной к костру. Другой что-то варил в черном солдатском котелке. Костер горел высоким белым пламенем - так на озерах горит сухой камыш. Нейман вышел из темноты и подошел к огню. - Здравия желаю, - сказал он. Человек над огнем поднял голову, взглянул на него, потом опять наклонился над котелком и осторожно снял с варева ложкой какую-то соринку. Сильным коротким движением стряхнул ложку и только тогда ответил: - Будем здоровеньки. Был он низенький, плечистый, большеголовый. Нейман подошел к костру вплотную и передернул плечами. - Можно погреться? - спросил он. - Холодно! Поднимался туман, от реки несло большой текучей водой и сырой глиной. - А тут места всем хватит, - ответил большеголовый. - Садитесь, пожалуйста! Что, из города? - Да, - ответил он. Большеголовый наклонился, поднял с земли серую сумку из мешковины, достал из нее тряпочку, досуха обтер ложку и сунул обратно в сумку. - Часов нет? - спросил он отрывисто. Нейман посмотрел на браслетку. - Десять скоро, - ответил он. - Я утром тоже в город поеду, - сказал большеголовый. - Сапоги резиновые купить надо, а то видите: тут неделю - и башмаков нет. Башмаки у него были солдатские, несокрушимые, с мощными оттопыривающимися швами. - Не знаете, есть там кирзы? - В любом количестве, - ответил Нейман. - Только идите сразу в магазин "Динамо", знаете, на Гоголевском проспекте? - Знаю, бывал. - Он вздохнул. - Вот плиточного чаю еще подкупить надо. Чай у нас, товарищ, в большом количестве идет. Солоно живем. На рыбе! Ну что же, может, не погребуете отведать ушицы? Он быстро подхватил котелок и снял его с костра. - Вот так, так, так! - быстро проговорил он, притыкая его на земле. - Эх! Ушица! С лучком, с перчиком, с морковочкой! Отец, а отец! - обернулся он к реке. - Ишьте! - ответил тот не оборачиваясь. - Я сейчас не буду. Я вот... - Он встал и подошел к чему-то темному и длинному, что лежало на земле, покрытое брезентом, и наклонился над ним. - Рыба? - спросил Нейман. - Утопленница, - неохотно ответил большеголовый. - С утра караулим. Откушайте, пожалуйста. Вот хлеб, ложка, пожалуйста! - А он? - спросил Нейман. - А ему сейчас никак нельзя. Он потом будет. - Да, я потом, - подтвердил тот у реки и вдруг повернулся и прямо взглянул на Неймана. - А вы не фершал с лагеря? - спросил он. И тут Нейман увидел его лицо. Было оно еще молодое, но с мелкими чертами, какое-то по-звериному заостренное, узкое, высматривающее, и поэтому человек напоминал лису. У них таким лицам не доверяли. А худ он был страшно: щеки при свете костра обозначались темными пятнами. Волосы же были светлые и жесткие, как у лесного зверя. - Нет, я не из лагеря, не фельдшер, - ответил ему Нейман. - А что же вы не кушаете? - спросил большеголовый. - Сейчас надо хорошо кушать, а то застынешь. Вон ветер какой! Ах, вы на утопленницу все смотрите? А что на нее смотреть-то? На то и река у нас, чтоб мы топли. Ешьте! На поминках тоже едят! - А как она утонула? - спросил Нейман. - Унесло ее, что ли? Он вспомнил разговор о том, что река Или очень коварная, нехорошая река, - течет она как будто тихо, спокойно, а в ней омуты и водовороты; вдруг подхватит тебя, закрутит и потащит. Тонут в ней часто. - Может, и унесло, - равнодушно согласился большеголовый. - А может, и утопили, хитрого тут ничего нет. Места здесь такие. Ладно, милиция приедет, все разберет... - Снасильничали и бросили, - сказал Нейман. - Да вы кушайте, кушайте, - повторил большеголовый. Был он как будто неуклюж и неповоротлив, а на самом деле все у него получалось ловко, сноровисто; легко он прихватил снятыми рукавицами горячий котелок, мягко снял с огня и сразу крепко и прочно угнездил в камнях; потом быстро и ловко нарезал перочинным ножом крупные и ровные ломти хлеба и разложил их на какой-то фанерной дощечке, то есть как будто не только приготовил уху, но и стол накрыл. - А вы из здешнего колхоза? - спросил Нейман. - Бригадир шестой рыболовецкой бригады, - ответил большеголовый, - вот они, наши землянки. - И он кивнул головой в темноту у реки. - Платье тоже не факт, - сказал вдруг тот, с лисьей физиономией, - у нас вот было: одна разрядилась во все ненадеванное да с моста и сиганула. Так и тела не нашли. Только туфли лаковые на мосту остались. Так это, может, и здешняя. Что-то дурацкое, дурное нашло вдруг на Неймана, и он ляпнул: Я страдала, страданула, С моста в речку сиганула. Из тебя, из дьявола, Три часа проплавала. - Нет, тогда не так было, - не согласился похожий на лисичку. - Тогда всем им 24 часа давали, а у нее свадьба уже была назначена. Жених с ней собирался ехать, а он на хорошем счету у себя был, вот она подумала да и... - И дура, - сказал большеголовый крепко. - И большая она дура! Тоды что же нам-то надо делать? Тоды нам всей деревней прямо на шпалы ложиться? Только что так. Вот у меня трое маленьких было, сюда привезли - через два года ни одного не осталось. Все животом померли. Так что я теперь должен делать? А? - Что раскричался, Лукич? На всю реку слышно. Из темноты вышел старик - высокий, жилистый, весь седой, только бородка изжелта-белая, как от табака. Лицо у него было бурое, иссеченное даже как будто не морщинами, а шрамами, и только глаза так и остались веселыми, бедовыми, совсем молодыми. - Ну как тут у вас? - спросил он. - Да вот, - ответил большеголовый и кивнул на утопленницу, - все вставать не хочет, уж ждем-ждем, взглянем, а она все лежит. - Да? - покачал головой бородатый. - Неважное ваше дело. А гражданин начальник все не едет? - Так он теперь третий сон видит, гражданин начальник-то, - усмехнулся большеголовый. - К утру теперь, наверно, надо его ждать. Он на нас надеется, не дадим ей убечь, скрыть свою личность. - Это так, конечно, - вздохнул бородатый. И вдруг, как будто только что заметил Неймана, хотя как появился, так на него и уставился. - Доброго здравия, - сказал он почтительно. Нейман кивнул ему. - Не из правления? - Нет, я тут... - начал что-то неловко Нейман. - А я подумал, из правленческих кто. Ты иди, иди, Лукич, - сказал старик, вглядываясь в темноту, и как будто только что увидел того, похожего на лисичку. - А, и ты тут, Яша, человек Божий, покрытый кожей, - сказал он, - значит, всем частям сбор. Не заскучаешь. Когда будешь идти, скажи моей старухе, чтобы Мишку через два часа взбудила. А то, знаешь, нас из города-то не видно, могут и завтра к обеду пожаловать. - Счастливо оставаться. - Большеголовый встал, подобрал мешок и пошел. - Значит, ушицу варите? Хорошее дело, - сказал старик. И тут резко дунул ветер. Пламя взметнулось, и осветился горбатый серый брезент и тонкая женская рука рядом на гальке. Рука была белая, с распущенными пальцами. Огонь прыгал, и пальцы словно шевелились. - Цеплялась, - вздохнул старик. - Когда тонут, так завсегда цепляются. Я из Волги одного мальчонку тащил, так он чуть и меня не потопил. Он встал, подошел и заправил руку под брезент, но она опять упрямо вылезла. Тогда он совсем сдернул брезент, и Нейман на минуту увидел красное платье, ожерелье и откинутую назад голову с распущенными волосами и полуоткрытым ртом. Глаза тоже были открыты. Огонь и тени прыгали по лицу, и казалось, что утопленница поджимает губы и щурится. - Как заснула, - сказал старик. - Эх, девка, девка, да что же ты над собой сотворила? Тени все прыгали и прыгали по лицу покойницы, и то, что она лежала совершенно спокойно и прямо, как будто действительно заснула или притворилась, что он видел ее ровные крепкие зубы, а в особенности то, что глаза были открыты и стояла в них темно-молочная смертная муть, та белая мертвая вода, которую Нейман всегда подмечал в глазах покойников, - все это заставило его вздрогнуть как-то по-особому. И не от страха и даже не от щемящей мерзкой тайны, которая всегда окружает гроб, могилу, умершего, а от чего-то иного - возвышенного и непознаваемого. - А что же ее не откачивали? - спросил Нейман. - Часа четыре ломали и так и сяк, - ответил седой, - и фельдшер был, и доктор - всех частей сбор. Один раз так трахнули, что кровь пошла, обрадовались, думали, жива. Мертвые, мол, не кровенят. Нет, куда там! - Сволочь! - вдруг произнес громко Нейман. - Березка! "Кровь из трупов"... по-научному разработала все, сука! Ах ты!.. - Он сейчас же опомнился и закусил губу. Но сменщик стоял и молча держал брезент. - Ну, со святыми упокой, - сказал он и осторожно, словно спящую, накрыл утопленницу, а голову оставил открытой. - Ей лучше все знать! Издалека, видно, откуда-то приехала, специально, - он постоял, подумал. - Вчера еще в это время жива была, - сказал он. - Ела, пила, ходила... И тут вдруг сзади него раздался странный голос. Нейман оглянулся. Яша стоял около покойницы и весело, с хитринкой глядел на них. - Приидите и последнее целование дадим, братья, умершей, - пригласил он их просто и деловито. Потом помолчал немного и сказал: - Кое разлучение, о братья, кой плач, кое рыдание в настоящем часе. - Он сложил руки на груди и поклонился покойнице. - Приидите убо целуете бывшую в мале с нами, - сказал он, - предается бо гробу, камнем покрывается, во тьму вселяется, к мертвым погребается и всех сродников и другов ныне разлучается. - "Бывшую в мале с нами". - Старик вздохнул. - Умели старинные люди говорить. Ведь каждое слово, как камень. - Он перекрестился и поглядел на Неймана. И Нейман тоже богомольно наклонил голову и даже занес было руку, но сейчас же и опомнился. "Черт знает что! - подумал он. - Действительно, факультет ненужных вещей! Напился, дурак!" А тот же голос теперь уже скорбно, просто, раздумчиво не говорил, а почти пел: - Восплачьте обо мне, братья и друзи, сродницы и знаемы: вчерашний день беседовал с вами и внезапу найде на меня страшный час смертный. Приидите все любящие мя и целуйте последним целованием. - Он сделал какой-то неясный приглашающий знак - и они оба, старик и Нейман, как по команде пошли к телу. Яша уже стоял в изголовье на коленях и держал короткую толстую церковную свечу. Она трещала, колебалась, горела желтым и синим огнем. Когда они подошли, он поднес ее к самому лбу покойницы. И тут мертвая предстала перед Нейманом в такой ясной смертной красоте, в такой спокойной ясности преодоленной жизни и всей легчайшей шелухи ее, что он почувствовал, как холодная дрожь пробежала и шевельнула его волосы. И понял, что вот сейчас, сию секунду он сделает что-то невероятно важное, такое, что начисто перечеркнет всю его прошлую жизнь. Вот, вот сейчас, сию минуту! Но он ничего не сделал, потому что и не мог ничего сделать, просто не было у него ничего такого затаенного, что б он мог вытащить наружу. Он только наклонился и коснулся губами лба покойницы. Лоб был ровный, холодный, чисто отшлифованный смертью, как надгробный камень. Голос на миг смолк, пока он прикладывался, а затем взлетел снова. Слов он не слышал или не понимал их, но знал, что они объясняют ему все, что сейчас перед ним происходит. Но теперь ему уж было все равно. Больше у него ничего не оставалось своего. Он отошел и сел к, костру. Через минуту к нему подошел и старик. "Кто это?" - спросил Нейман. Тот еще пел и кланялся покойнице. Горела свеча. Лоб покойницы был высок и ясен... Глаза открыты. - Теперь их деклассированными элементами зовут, - усмехнулся старик, - с нами в артели работает. Божий человек Яша. Учился, говорят, когда-то в семинарии, революция согнала. Потом сидел. На Севере был. Там ему циркуляркой пальцы отхватило. Сейчас вот каких-то бумаг из Москвы ожидает, чтоб к родным ехать. - И всегда он так по умершим читает? - Если пригласят, то всегда. Опять они сидели у костра. Но сейчас к ним присоединился Яша. Сел и молча подвинул к себе котелок, как свое заработанное. - Теперь и они могут, - объяснил старик, - раз он свою литургию отпел, значит, может и закусить, а раньше ему никак нельзя было. Закон такой поповский. Ешь, ешь, Яков Николаевич, ешь! Уха богатая, с пшенкой. Губы и крылья носа у Божьего человека Якова еще подрагивали, рот кривился, он обтер его тыльной стороной ладони и молча сунул ложку в котелок. - Хлеба? - сказал ему старик. Яша взял ломоть, закусил его и заработал ложкой. Хлебал он жадно, не прожевывая и обжигаясь. Старик стоял над ним, приговаривая: - Кушай, кушай. Кушай, Божий ты человек. Очень хорошо сегодня читал, душевно. Да, все суета! Это ты правду. Вот у меня какое богатство было: две коровы, две лошади, овец, свиней сколько-то... - Все суета человеческая, елико не пребывает по смерти, - строго перебил его Яша и объяснил: - Не пребывает богатство, не существует слава. Все персть, все пепел, все сень. - Да, да, - согласился сменщик и качнул головой. - Это так! Все сень. И мы - сень. Из глины в глину. Это неглупые люди надумали! Действительно так. Вот, скажем, она, вот лежит сейчас она, красивая, ладная, как будто заснула, а прикатят те на своих мотоциклах, затрещат, загребут, положат на стол и почнут потрошить. Кожу сейчас везде на голове подрежут, красным чулком завернут, на лицо накинут - видел я это. Почнут в мозгу копать, искать, какая в ней порча была, что она на эдакое решилась, в своем она сознании была или нет. Лицо Яши болезненно скривилось, и он ничего не сказал. Нейман расстегнул пиджак, достал из бокового кармана бутылку и протянул старику. - О, вот это к месту! - обрадовался старик. - Здесь где-то кружка. Возле камней я ее где-то хранил. Но Божий человек Яша уже протягивал ему через костер алюминиевую кружку. - Ага! Вот это у нас точно по-православному выйдет. Поминки! Тогда первый Яша и приложится. Вот я ему полную налью. Пей, Яша. И Яша, Божий человек, взял кружку и молча опорожнил ее до дна. Потом опять обтерся ладонью, округлил губы, сделал сильный круглый выдох. - Ее душенька еще тут, возле нас ходит, она сорок дней тело сторожит, - сказал он. - И видит нас? - спросил Нейман. - А как же, - усмехнулся Яша. - Она все видит. Вот мы плачем, и она с нами плачет: мы о ней, а она о нас, только слезы у нас едкие, земные, а у ней сладостные, небесные, легкие. - О чем же она тогда плачет? - спросил Нейман. - Об нас. От умиления и жалости она плачет, - ответил Яша, - ах вы мои близкие, ах вы мои сродные. Да что же вы обо мне так плачете, разливаетесь? Мне уж теперь хорошо, ничего ни от кого не надо. Теперь все земное - смерть, любовь плотская, горесть, гонения - это все вам осталось. А я теперь легкая, белая, наскрозь, наскрозь вся светлая. Все земное, как тряпку, я сбросила и в вечное облачилась. Оно уже на веки веков при мне, никакая сила его отнять у меня не может! Пожалуйста! Благодарим! - И он протянул пустую кружку старику. - Это если она овца, - сказал старик и строго взглянул на Яшу. - А если не овца она, волк? Как тогда? - Он налил себе кружку, выпил ее не торопясь; налил Нейману, подождал, когда он выпьет, и продолжал: - Тогда она вся страхом исходит: "Ах, что же мне теперь будет? Да где же я теперь свой спокой найду? Ведь только сейчас мои мучения и начинаются, а конца им и не видится". Вот оно как! - Разрешите добавочку? - попросил Божий человек и подставил кружку. - Благодарствую. - Он спокойно осушил все до конца. ("Ну вот", - буркнул старик.) - Это мы, Тихонович, никак знать не можем, скрыто это от нас, но намеки, - он повысил голос, - но намеки имеем! Помните разбойника, что вместе с Христом был распят? Ведь он поделом муку принимал. А что ему Христос сказал? "Ныне же будешь со мной в раю". Как же так он ему сказал-то? Разбойнику, а? Ведь он убивал, сиротил, грабил?.. - Так ведь он покаялся, - недовольно ответил старик, - он ведь сказал: "Помяни, Господи, мя в царстве своем". - А-а-а! Сказал! Вот это уж другой разговор! - согласился Яша. - Это вы действительно в самую точку бьете. В смертный час воззвал разбойник: "Спаси!" - и спасен был. Вот так и мы. Если воззовем от сердца, то и получим. Но только надо все это без всяких хитростей. А то мы ведь мастера на это. Мол, заставили меня! Делал и мучился. Или: дети! Это я за них своей совестью поступился! На эти штучки мы куда как востры! Нет, там это не принимают. Там знают: это опять в тебе тот же черт коленками заработал. Нет, ты другое пойми: от людей тебе прощенья нету! На то они и люди, чтоб не прощать, а взыскивать. Ты никого не жалел, и тебя никто не пожалеет. А вот там другое. Там смысел нужен. Вот до него ты и должен дойти. Хоть в самый свой остатний час, а должен! Он не с земли, он с неба нам даден! Смысел! - Ну и что тогда будет? - покачал головой сменщик. - Что, другую шкуру тебе выдадут, что ли? Вот, мол, Яша, тебе новая кожура - иди заслуживай, был ты Яша, стал ты Маша. Так иди. Маша, добывай Яше рая. Нет, я тут что-то никак в толк не возьму. Сколько время ты грешил и вдруг... - Да нет, ты вот что в толк возьми: смысел! - крикнул Яша и так разволновался, что вскочил. - Тут дела твои и время ни при чем. Тут что минута, что миллиарды лет - все одно. В Ветхом завете этого не было - там время было. А для Христа - время нет! Ему твой смысел важен, чтобы хоть в последнюю секунду уразумел все. Он всю жизнь твою в эту секунду сожмет. За одну эту секунду он даст тебе ее снова пережить. Вот почему он Спаситель. - Значит, хорошо получается, - сказал насмешливо старик. - Был у нас такой Мишка Краснов, поповский сынок. Ну сволочь! Ну пес! Отца его красные стрелили, а он рядом стоял с красным бантом, плакал в платочек и поучал его: "Сами виноваты, папаша. Я вас упрежал!" И, с белыми, и с красными, и с зелеными, и с какими-то желтыми - со всеми, пес, нюхался. Потом уехал в город. Учиться. Приехал комиссаром. Весь в черной коже, сапоги новенькие, до самых до... Ходит, блистает. Наган на боку. Царь и Бог. В соседней деревне пять жилых домов осталось. Кто сбег, кого застрелили, кто с голоду сам пропал. Девкам проходу не давал. Встретит какую гладкую и: "Приходи, Марья, я с тебя допрос сниму". Ну и снимал всю ночь. И доснимался. Вышло письмо о головокружениях. А потом приказ - забрать поповского сына Мишку! Приехали его забирать! А он, паразитина, стоит на коленках в пустой хате дьячковской и поклоны бьет. Во какой шишак себе набил! И базлает. "Господи! - базлает. - Прости мне все великие прегрешения! Господи, смилуйся! Батя мой, мученик безвинный, моли Господа за меня!" И башкой раз! раз! - об пол. Это в пустой хате! В той, где он всю семью перевел. Ах пес! Ах холера тридцатого года! Говоришь, разбойник на кресте покаялся? Так этот и до креста покается! Да еще как! Он на собраниях, как шило, навострился. Только слушай его! - Так от чистого сердца нужно! Ты! - крикнул Яша. - Ах от чистого? А он не от самого что ни наметь расчистого? Ну как же: гавкал-гавкал, ломал-ломал! Все ордена, дворцы заслуживал, а заслужил рогожку! Ну и схватился, конечно, за башку! "Ах я дурак! Ах я такой-то! Ах я сякой! Где же у меня глаза-то были? За что же я совесть свою, отца продал? За что боролся, на то и напоролся!" И это у него от чистого, от самого чистого пойдет! "Да, тут уж не разберешься, - подумал Нейман. - Тут уж, очевидно, просто веровать надо. А я разве во что верю? И вот тоже конец мне пришел, а с чем я остался? Ведь даже "Господи, Господи" крикнуть и то некому!" Уже почти совсем рассвело, когда Нейман встал, и отошел от костра. Яша - Божий человек - спал по-ребячьи, калачиком. Его желтое, узкое лицо, изрезанное хитрыми морщинами, лицо не то юрода, не то гения, не то просто хитрого и юркого прощелыги, было ясно и спокойно. Сменщик вывел Неймана на высокий берег в степь и сказал: - Вон видите фонарь? На него прямо и идите. Это контора, она на бугре. Там обязательно кто-нибудь есть. Либо сторож, либо уборщица. - Спасибо, - слегка наклонил голову Нейман. - Я оттуда сразу позвоню в город, скажу, чтобы прислали к вам. Когда он вышел в степь, небо на востоке было уж совсем светлое. Туда, в холодную, желтую ясность эту, летели черные птицы. Не стаей, а сеткой, точками, то падали, то поднимались. Такое большое рассветное небо над степью он видел впервые. И поэтому стоял и смотрел до тех пор, пока птицы не исчезли. Дул легкий косой ветерок. Земля лежала седая, растрескавшаяся, и из нее росла тонкая и длинная, похожая на конский волос трава. Он увидел большой белый куст и бросил на него зажженную спичку. Куст сразу же занялся весь прозрачным водородным пламенем, пока огонь не упал и судорожно не задохнулся на твердой, как глиняный горшок, почве. Дом на бугре стоял тихий и темный, но он хитро обошел его, зашел со двора и увидел, что заднее окошко за белой занавеской светится. Он постучал, никто не ответил. Он постучал, еще раз - метнулась кремовая тень и встала, присматриваясь. Тогда он стукнул трижды - четко, резко, сильно. Занавеска чуть колебнулась, и женский голос спросил: "Кто там?" - Отворите, - сказал он. - Следователь. - И, внутренне усмехнувшись, про себя добавил: "Пришел сдаваться". Как он вошел, так и застыл у порога. Перед ним в тусклом желтом свете стояла, придерживая полы халата, Мариетта Ивановна. - Господи! - сказала она облегченно, узнав его, и упала на табуретку. - А я-то... Откуда? - А-а-а...? - начал он, да этим и кончил: больше у него не получилось ничего, но тут стояла вторая табуретка, и он тоже рухнул на нее. - А вы? - спросил он безнадежно. - Так я здесь второй месяц! - ответила она. - Господи, как же я испугалась: следователь! - Она засмеялась. - Надо же! Перевели меня сюда на время отпуска заменить заведующую, вот и ишачу. Так я же вам звонила, приглашала на именины. Ваша племянница подходила. - Да, да, да. Он провел ладонью по голове. Болела даже не голова, а вся кожа, шкура, волосы. - А Глафира? - спросил он. - Ведь она... - Так она моя сменная! Живет на станции. А вчера ее... слушайте! - Ее глаза вдруг округлились и побелели от ужаса. - Следователь? "Да, хорошенькая история, черт бы меня побрал, - подумал он, - как нарочно! И ведь несет же меня куда-то бесу под хвост! Ладно! Сейчас я пьяный - и ничего не помню, не знаю и знать не хочу!" Он поднялся, подошел к Мариетте и положил ей руку на шею. - Нет, нет, - сказал он, - какой там следователь! Это я так - шутейно. Попугать вас, дурак, хотел. Какой из меня, к дьяволу, следователь? - Ой, да вы весь пылаете! - воскликнула она. - Ну конечно, в одном плащике ночью в степи - здесь знаете утром какие холода! Вот что: ложитесь-ка. Я сейчас вам постель разобью. Да вы же мокрый, потный! - А вы? - спросил он ее и перехватил ее за плечи. - Я приду, приду! Мне сейчас товар принимать. Приму и приду. Его нам с ночным поездом привозят. Вон! Уже гудят. Это мне сигнал подают. Ложитесь, ложитесь. Я враз освобожусь. Боже мой, да вас хоть выжми! Наверно, с этими геологами пили? Ну да, у нас тут целая партия их работает. Ой, Яков Абрамович, ведь они же все молодежь, а вы... - Вот я с ними и пил! Около утопленницы сидели и пили. - Ну, ну, - сказала она. - Идемте. Ложитесь, помогу вам раздеться. Утопленница! Что вы такие страсти к ночи? Ой, да не трогайте вашу пушку, что вы за нее хватаетесь? Положите ее под матрац. Цела будет. Предпоследняя мысль, когда она его раздевала, что-то ласково приговаривая, была: "Да как же я сюда все-таки добрался? Ведь с ног падаю", и самая последняя: "А вот и не выдаст! Вот так, начальничек, и не выдаст. Да!" Проснулся он на миг под вечер и увидел, что в комнате никого нет. На столе лежат счеты, на стуле висит белый фартук - повернулся на бок и снова заснул. Второй раз он проснулся оттого, что его кто-то тихонько тормошил за плечо. Он сразу же сел. На белой скатерти горела тихая зеленая лампа, стояла посуда, шумел самовар. Над ним наклонялась Мариетта. - Вы что-то застонали, а я вас и разбудила, - сказала она. - Страшное что-то приснилось? Он засунул руку под матрац и проверил браунинг. - Да нет, очень хорошо выспался, - ответил он. - Спасибо. Ну и матрац же у вас - ляжешь и не встанешь. Она засмеялась. - Так, может, еще полежите? А то вставайте, а? Уже поздно. Я отторговалась, ужинать будем. Он взглянул на свои часы: они стояли. - Да сколько же я часов спал? - спросил он. - Да все они ваши, - засмеялась она. - Ну так если не будете больше лежать, вставайте! Я сейчас стол накрою. Он посидел, помолчал, накинул на себя одеяло. И вдруг вспомнил самое главное. - А та? - спросил он. - Утопленница? Что она? - А увезли ее, - беззаботно ответила Мариетта. - Утром еще за ней приехали. Всех нас опрашивали. А что нас опрашивать? Я ее никогда и не видела. Опохмеляться будете? - Опохмеляться? Голова не то что болела, а была какая-то совсем пустая, гремучая. Он скинул одеяло, оделся. Мариетта дала туфли. Спросил, где туалет, умывальник; пошел, привел себя в порядок, и когда вернулся, на столе уже появились бутылка и стаканы. Прежняя ясность и четкость возвращались к нему, и он думал, что ему нужно завтра же явиться в наркомат. Конечно, приятного тут мало. То есть то, что увезли наркома, это его могло даже и не коснуться, но вот то, что сразу после этого забрали трех его сотрудников, - это было уже очень плохим признаком. Ведь даже его не дождались, так действует только Москва. Он, конечно, мог бы успокоиться на том, что ничего за собой не чувствует. Но так же, как и все граждане Советского Союза, он отлично знал, что вот это "чувствовал - не чувствовал" ничего не стоит. Но и это сейчас пугало ево не особенно. Ну что ж, раз так, значит, так. До сих пор ему везло. Он честно и четко выполнял все приказы хозяина. Не мудрствовал лукаво и ни во что не проникал. Но сейчас хозяин потребовал полного расчета, а за что - это он сам знает. Ну, значит, все. Кинуться не к кому. Оправдаться нечем, даже, как евангельский разбойник, крикнуть: "Господи, Господи!" - и то нельзя. Там так же пусто, как и везде. По крайней мере для него. Он сидел и смотрел на Мариетту, как она, большая, теплая, мягкая, бесшумно двигалась сзади него, куда-то выходила, входила, откуда-то что-то доставала, приносила и осторожно все составляла на стол. И наконец ее открытость и покорность дошла до него. - Подойди, - сказал он. - Ну что же, выпьем? - Выпьем, - ответила она и робко тряхнула головой. - И ляжем спать, - приказал он. - А что же еще делать? - усмехнулась она. ...На следующее утро - а по утрам здесь, как и в городе, горланили петухи и собаки - он сидел за столом, строгий, чисто выбритый, и пил чай, только один крепкий чай и больше ничего. Мариетта что-то порылась в тумбочке, подошла к нему, сказала: "А вот я вас сейчас спрошу..." - и поставила перед ним голубую жестянку. В таких при царе продавали монпансье. - Ландрин? - спросил он. - Жорж Борман - нос оторван? Что, пуговицы в нем хранишь? - Пуговицы, - ответила она и вытряхнула коробку на стол. Это было золото. То самое, хитрое, древнее, узорное золото, из-за которого он сюда и приехал. Но это еще было и чудо, какого он не смел уже и ожидать. И произошло оно, как и всякое чудо, неожиданно и просто, по той внутренней логике, по которой всегда происходит все необычайное: просто открылась коробочка и из нее на стол посылалось золото. Вот и все. - Откуда это у тебя? - спросил он без всякого выражения. - Ах рыбаки принесли? А-а! А они здесь! Далеко? Так, так. Он встал, сунул коробку в планшет и сказал: - Ну вставай, поедем. - Куда? - спросила она и сразу помертвела. - Как куда? К этим рыбакам. Она испугалась, покраснела. - А зачем? - пролепетала она. - Ну, увидимся с ними, поговорим. Они что, хорошие люди? Ну вот и поговорим. - Он вынул браунинг, осмотрел его, сунул опять в кобуру. - Нет, нет, я им ничего не сделаю. Только опрошу. Поехали, поехали. - Так это правда золото? А я думала... - Вот там и узнаем, что это такое и откуда. Поехали. 3 После того как Зыбина взяли с того допроса и дотащили до камеры, для него напрочь исчезло время. Он закрывал глаза - и наступала ночь; электричество горело ровно и светло, в коридоре было тихо, в хрупком тонком воздухе за окном нежно и громко раздавались паровозные гудки. Лаяли собаки. Он открывал глаза, и было уже утро; часовой обходил камеры, стучал в железную обивку ключом: "Подъем, подъем!" По полу звонко передвигались ведерные чайники, открывались кормушки, женщины в серых фартуках бесшумно ставили на откидные окошечки хлеб и кипяток, чирикали воробьи. Потом приходили дежурные - один сдающий, другой принимающий - и спрашивали, есть ли заявления и жалобы. А какие у него могли быть заявления и жалобы? Не было у него ничего! Он плавал в светлой, прозрачной пустоте, растворялся в ней и сам уже был этой пустотой. А море в камеру больше не приходило. И та женщина тоже. И это было тоже хорошо. Не нужна она была ему сейчас. И только позывы тела вяло и безболезненно заставляли его подниматься и идти в угол. А воду он пил и хлеб ел, так что это не голодовка, и его не тревожили. И, сделав свое, он ложился опять на койку, смотрел на светлый потолок, на никогда не гаснувшую лампочку и разливался по тюрьме, по городу, по миру. И не было уже Зыбина, а была светлая пустота. Так продолжалось какое-то время, может быть, два дня, может быть, месяц. И однажды в его камеру вошло сразу несколько человек: начальник тюрьмы, надзиратель, светловолосый молодой врач интеллигентного вида, похожий на молодого Хомякова, и прокурор Мячин. Прокурор спросил, как он себя чувствует. - Ничего, спасибо, - ответил он. - И идти можете? - Вполне. - Сядьте-ка на кровать. Он поднялся и сел. - Он молодец, - улыбнулся врач, похожий на Хомякова. - Вот пропишем ему усиленное питание, введем глюкозу, и встанет. - А что у него? - спросил прокурор. - Георгий Николаевич, что у вас? - Ничего, - ответил он. - Как ничего? Почему же лежите? Вы больны? - Да нет, - ответил он. - А что же с вами? - спросил прокурор. - Ничего. Просто издыхаю, и все, - он точно знал, что это так; не болеет, а издыхает, и ничегошеньки с него они сейчас требовать не могут. Он уже никому из них ничего не должен. Наступила короткая тишина. - Ну, это все, положим, глупости, - сказал прокурор. - Вы еще и нас переживете. Такой молодой! Вся жизнь впереди! Надо лечиться, Георгий Николаевич. Вот что! На ноги, на ноги вставать надо. Пора, пора. И опять все ушло в туман, потому что он закрыл глаза. Пришли за ним на следующее утро. Два надзирателя осторожно подхватили его за руки и повели. Тут в коридоре на секунду сознание возвратилось к нему, и он спросил: "Это в тот конец?" "В тот, в тот", - ответили ему, и он успокоился и кивнул головой. Все шло как надо. Сейчас появится и молодой красивый врач. Но его привели не в тот конец, где стреляют, а в большую, светлую комнату. У стены стояла кровать, заправленная по-гостиничному - конвертиком. На столе поверх белой скатерти блистал графин с водой. Окна были закрыты кремовыми занавесками. - Если будете ложиться под одеяло, обязательно раздевайтесь, - сказал надзиратель. - А одежду вешайте на спинку стула. И верно: мягкий стул, а не табуретка стоял возле кровати. Он лег, вытянулся и закрыл глаза. Но прежнее состояние не приходило. Не было той теплой, спокойной вязкости, что мягко засасывала его. Была резкость во всем, было неприятное острое сознание. Сердце ухало в висках, и красный моток прыгал перед ним на белой стене. Так он лежал с час, потом его что-то ровно толкнуло, и он открыл глаза. Белое видение наклонилось над ним. Сзади, около двери, стояла еще женщина, добродушная толстоносая тетка с никелированным подносом в руках. На подносе лежал шприц и тихо горела спиртовка. Он взглянул на белое видение и увидел ее лицо, такое ясное и чистое, что казалось, оно испускает сияние. "Ну паразиты, - подумал он, мгновенно наливаясь тяжелой злобой, - опять принялись за свое! Мало было Долидзе, теперь вот эта Офелия". - Черт-те что! - сказал он крепко. - А что? - спросило белое виденье очень весело и просто. - Не тюрьма, а какой-то пансион или солдатский бардак. Ну что всем вам от меня надо? Ну что? Все ведь! Понимаете, уже все! До копеечки! До грошика! - заорал он вдруг. Она не обиделась, не отшатнулась. - Ну зачем уж так? - сказала она, садясь на край кровати. - Я врач, а это наша хирургическая сестра. Вот будем вас лечить. Сейчас я возьму у вас кровь на анализ, посмотрим, что с вами, это ни капелечки не больно. А потом мы сделаем вам вливание, это тоже не больно. Ну что же вы хмуритесь? Вы же мужчина. Подумаешь - укол! - Я-то мужчина, - сказал он хмуро, - а вот вы-то кто? Вы-то... Он проглотил какое-то слово. Она все равно улыбалась. - Разбушевался! - сказала тетка от двери. - Так разошелся, что хоть яйца пеки. Такие бы страсти к ночи! Давай, давай руку, профессор. "Вы-то". А ты-то что? Лежи уж! Зыбин посмотрел на нее и засмеялся. Так прошло несколько дней. Уколы действовали. К концу второго дня он стал вставать с кровати и ему принесли целую стопку книг. Вместе с драмами Грильпарцера ему попался толстый фолиант, журнал "Пчеловодство" за 1913 год. Обе книги были переплетены одинаково. "Наверно, тот дед был, - подумал Зыбин, - забрался куда-нибудь на прилавки и устроил там пасеку. С нее его и забрали. Не уберегся". "Березка" - так он мысленно окрестил врачиху - приходила к нему два или три раза в день. У нее были прозрачные голубые глаза и белые, коротко остриженные волосы. Она была проста, скромна, никогда не говорила ни о чем постороннем, но когда она наклонялась к нему, выслушивая или выстукивая его, он ощущал на себе ее тепло. Однажды она предложила ему сделать переливание. Он спросил, что это даст. - Ну как же, - удивилась она. - Да все это даст. - И глаза ее страшно поголубели, словно она говорила о своем самом дорогом. - Ведь Кровь, - она произнесла это слово с большой буквы, - Кровь! Река жизни. Когда она иссякает, то и жизнь прекращается. Если бы у нас под руками всегда был достаточный запас доброкачественной свежей крови всех групп... ух, что бы тогда мы делали. Мы мертвых бы подымали! - А что, ее не бывает? - спросил он. - Да откуда? - горестно всплеснула она прозрачными ладошками. - Просим - не допросимся. Да когда и дают, тоже радости мало. Ведь это смерть - непроверенная, несвежая кровь, а нам и такую иногда присылают... - Так как же вы обходитесь? - А свою достаем, - ответила она просто. "Ах ты золотце мое, - подумал он. - Она делится своей кровью с заключенными. И как такой солнечный зайчик только и попал сюда? Хотя вот доктор Гааз... Святой доктор. Главный врач тюремной инспекции. Упал в остроге на колени перед царем: "Государь, помилуйте старика". И тот помиловал". Однажды, когда она выслушивала его, зашел тот высокий, светловолосый, светлоглазый, похожий не то на Христа, не то на философа Хомякова, молодой интеллигентный врач, который однажды его перевязывал, а неделю тому назад заходил в его камеру вместе с прокурором. Поздоровался, поманил Березку, отвел ее к окну. Они о чем-то тихо поговорили. Он услышал имя "Штерн", потом, погодя, несколько раз "Нейман" и застыл в бессильной злобе. И до нее, значит, дотянулись эти грязные мартышечьи лапы. - Не знаю, что он теперь еще выдумает, - сказал врач. - Но шум идет. - И быстро вышел из комнаты. А она так и осталась у окна в каком-то оцепенении. "Ах ты моя бедная, - подумал он, - так с кем же тебе приходится иметь дело: Нейман, Штерн, этот ублюдок. И он, наверно, еще он, главный, вот - приходит, упрекает, грозит! И меня не постеснялся. Ах ты Господи!" Он хотел что-то сказать ей, но она быстро попрощалась, ушла, и с тех пор он ее больше не видел. А через неделю пришел коридорный и вызвал его на разговор с прокурором. Он встал и оделся. Пожалел, что и сегодня ее не было и ему не с кем попрощаться. Так - он знал - вызывают в конец коридора для исполнения приговора. В маленьком кабинете собрались четверо. Двоих из них, прокурора Мячина и Гуляева, он уже знал. Двоих других - они были в штатском и сидели у стены - он видел в первый раз. Гуляев, маленький, хилый, черно-желтый, с великолепным блестящим зачесом, сидел за столом. Перед ним лежала голубая жестянка "Жорж Борман". Мячин стоял возле окна. Когда завели Зыбина, Гуляев удивленно посмотрел на прокурора и развел руками: - Ну что же вы мне говорили, что Георгий Николаевич не встает. Да он совсем молодцом, - сказал он. - Садитесь, Георгий Николаевич, есть разговор. Но, во-первых, как себя чувствуете? - Хорошо, - ответил Зыбин. - Спасибо. - Ну и отлично. Нет, не на стул, а к столу садитесь. Вот напротив меня. Ну я же говорю вам, что археолог Зыбин ни в огне не горит, ни в воде не тонет. Так вот, Георгий Николаевич, могу вас обрадовать, дело ваше закончено, мы расстаемся, и поэтому... Но прежде всего вот... узнаете? Он открыл голубую коробку. Это было золото, частички чего-то, какие-то краешки, пластинки, бледно-желтые, тусклые, мутные, цвета увядшего березового листа - это было поистине мертвое золото, то самое, что высыпается из глазниц, когда вырывают засосанный землею бурый череп; то, что мерцает между ребер, осаживается в могилах. Словом, это было то археологическое золото, которое никогда ни с чем не спутаешь. Мгновенно забыв про все, Зыбин смотрел на эти бляшки, крошечные диски, сережки, крючочки, какие-то спиральки и фигурки людей, лошадей, зверей. В кабинете было тихо. Гуляев значительно взглянул на Мячина. - Откуда это все? - спросил Зыбин. - А вот еще, - улыбнулся Гуляев, выдвинул ящик стола и вынул другую коробку, длинную картонную, с золотой надписью "Пьяная вишня". В ней на вате лежал кусок узорной золотой пластины, та самая серединная и самая большая часть ее, без которой диадема была бы только двумя фрагментами, а не диадемой. Зыбин взял ее, посмотрел и сказал: - Да, теперь она вся. А я уж думал, что все пропало. - Вот нашли, - улыбнулся Гуляев. - А могла бы и пропасть, - сказал с упреком прокурор. - Если бы мы еще помешкали и не приняли энергичных мер, то и пропала бы. Ведь вы месяц крутили нам головы. - Месяц? - спросил Зыбин. - А не больше? Неужели только месяц прошел? Он поднял глаза на прокурора. - Ну так что? - спросил он в упор. И прокурор сразу осел от его тона. - Не будем, не будем считаться, Георгий Николаевич, - сказал он быстро. - Все хорошо, что хорошо кончается. Вот все здесь. И у меня к вам только один вопрос: вы знали, где все это находится? - А вы? - спросил Зыбин. - Георгий Николаевич, - засмеялся Мячин, - вы опять за свое? Нет, вы отвечайте мне, а то мы окончательно запутаемся. Чтобы окончить дело, нам надо еще один протокол, но четкий, ясный, короткий. Понятно? Постойте. - Гуляев закрыл обе коробки. - Не так. Мы, Георгий Николаевич, теперь поняли, зачем вы ездили на Или. Но почему же вы нам сразу не сказали этого? - А что я должен был вам сказать? - спросил Зыбин. - Да, по существу, только одно: где эти вещи были действительно найдены. - А где они были действительно найдены? - спросил Зыбин. - Ну на Или, конечно, - ответил Гуляев. - Так. А что же тогда было на Карагалинке? - опять спросил Зыбин. - Как на экзамене, ей-богу! На Карагалинке ровно ничего не было - ни камня, ни золота. Было на Или в разграбленном кургане. И вы это поняли сразу же. Но, надо отдать вам должное, заморочили вы нас здорово. Мы смотрели ваши выписки из "Известий Томского университета за 1889 год", где список всех илийских курганов, и все-таки не понимали, в чем дело, зачем он вам и почему лежит в папке "Диадема". Зыбин помолчал, а потом спросил: - Так зачем же тогда эти люди приходили в музей? - И это вы отлично поняли. Потому и пришли, что не знали, что они такое отыскали, действительно это золото или медяшки. Хотели проверить, получить ответ. Но ответить было некому, вы находились в горах, а директора без вас они обвели вокруг пальца как маленького. Вот это все так и получилось. - Да, действительно, попал в музей душка военный. Он и директорствует-то, на солнце оружьем сверкая, - усмехнулся Мячин. - Директор тут ни при чем, - сказал быстро Зыбин и зло посмотрел на прокурора. Мячин взглянул на Гуляева, и они оба рассмеялись. - Ладно уж, не пугайте его, - махнул рукой Гуляев, - не наша это забота - проверять директоров. Но что шляпа он, то верно, шляпа! Это он и сам сейчас признает. А-а! Да не в нем в конце концов дело. Вот вам-то зачем все это было нужно? Сказали бы нам все сразу. - А что было бы? - усмехнулся Зыбин. - Ну как что? - А я вам скажу что: золото сразу бы уплыло. Пришел бы в музей Нейман, забрал бы золото да и сдал бы его в какой-нибудь Госфонд или Госбанк на вес и в переплавку. А мелочь бы вы по карманам рассовали. А я как сейчас сижу, так и тогда бы сидел. - Позвольте, это по каким же карманам? - сразу вспыхнул Мячин. - Ну, по каким? По хрипушинским, неймановским, по вашим, мало ли на свете подходящих карманов? Той, которая меня допрашивала, тоже что-нибудь, собаке, на орехи - на сережки или на колечко - обломилось бы. - Да вы с ума сошли! - ошалело воскликнул прокурор. Зыбин, усмехаясь, поглядел на него. - Неужели? - спросил он насмешливо. - А такие протоколы вы видели - "кольцо из белого металла со вставленным стеклом". И платиновое кольцо с изумрудом шло за рубль. Видели? - Подождите. А к моим рукам тоже что-то прилипало? - поинтересовался Гуляев. - Про вас я ничего не знаю. - Ну спасибо хоть за это. Так вот, и такие люди были, конечно, Георгий Николаевич, но они давным-давно изгнаны из органов. Кое-кто даже расстрелян. Что же касается Неймана... - То его уже нет среди нас, - сказал прокурор. - Фью! - присвистнул Зыбин. - Значит, он уже того?.. Сыграл в белый металл и зеленое стеклышко? Успел попользоваться? У него вы это все и забрали? Ловко! - Ну, об этом потом, - как-то невнятно сказал прокурор. - А сейчас вот так... - властно перебил его Гуляев. - Неймана нет, и кончать это дело приходится нам. Курган эти молодцы, что принесли диадему, снесли бульдозером. Научил их кто-то или случайно это вышло, пока неясно. Погребальный инвентарь весь у нас. Говорят, правда, что, может быть, есть там и вторая, боковая камера, вот сегодня-завтра приедут специалисты и тогда все окончательно прояснится. А сейчас вам казначей принесет деньги и вещи. Берите и идите домой. Там все в полном порядке. Ключ - вот. Советую лечь и никуда больше не ходить, отдохнуть. Он вышел из-за стола и подошел к Зыбину. - Ну, до свиданья, Георгий Николаевич, - сказал он как-то по-доброму, даже по-дружески, - поморочили мы друг другу голову, а?.. - Ну, что касается меня... - начал холодно Зыбин, - то я... - Ну ладно, ладно, - улыбнулся Гуляев. - Не начинайте снова, а про Неймана тоже плохо не думайте, он ведь все это и принес нам. И тех кладоискателей арестовал и привел под револьвером в илийское отделение милиции. Если бы не он, мы бы и до сих пор плутали в потемках. - Да как же так? - изумился Зыбин, и у него даже голос дрогнул. - Но почему же тогда... - Ладно, ладно, потом, потом... Через час он вышел из узенькой низенькой железной дверцы и пошел по улице. Она была совершенно пуста, но всю эту сторону ее занимал Большой дом с сотнями окон и занавесок, и за каждой занавеской, конечно, были люди. Он шел медленно, не оглядываясь, мимо сотен скрытых глаз. Прошел улицу до конца, пересек ее, поднялся по крошечной площади с памятником в шинели и завернул в сосновый парк. В парке тоже никого не было. Только сторож шаркал метлой возле узорчатых деревянных ворот, выгребая семечки и конфетные обертки. Лесная тишина и прохлада обняла его, только он вступил в аллею. Тут пахло хвоей и накаленным песком. На площадках под ветерком покачивались расписные деревянные кони-драконы, все в разводах и ожерельях, в красных и черных яблоках. Посредине площадки в беседке кто-то похрапывал. Боже мой! До чего же тих и спокоен мир! Он отыскал скамейку поодаль, сел, откинулся на спинку и почувствовал, как мелким комариным звоном дребезжит голова. "Не хватало еще разболеться", - подумал он и вдруг понял, что смертельно, может быть на всю жизнь, устал. Двое мальчишек в пионерских галстуках с рогатками промчались мимо. Потом оглянулись на него, остановились и зашептались. Очевидно, что-то в нем было такое, что привлекало их жадное мальчишеское любопытство. Ведь нет людей на свете более приметливых, чем они! Но его и мальчишки сейчас раздражали. - У-у, - сказал он им и скорчил морду. Они фыркнули и убежали. Он посидел еще немного, поулыбался, похмурился, потом поднялся и пошел. И вышел в центр парка. Это место он знал хорошо. По вечерам тут гремел оркестр и стояла дощатая эстрада. На ней иллюзионисты показывали фокусы-покусы и пел пионерский хор. Здесь постоянно назначались встречи. Здесь дрались и танцевали. А сейчас было тихо и пустынно. Он посмотрел на мягкий песочек и подумал: "Эх, сейчас босиком бы по этому песочку, да по камешкам, да по хвое - хорошо!" И вдруг перед собой увидел телефонную будку. Боже мой, как же он мог забыть! Он вскочил в кабину, опустил монету и назвал номер Лины. Его соединили, но телефон не отвечал. Он постоял, подождал, подумал, что да, время-то он выбрал неудобное, это рабочие часы, а служебного телефона он не знает, придется ждать до четырех часов! А что он будет делать это время? И тут вдруг детский голосок сказал ему: - Алле. - Позовите, пожалуйста, Полину Юрьевну, - попросил он. - А они уехали, - ответили ему весело. - Как? - Всего что угодно он ожидал, но только не этого. - Когда? - Две недели назад, адреса не знаем, - заученно ответил ему ребятенок и положил трубку. Он еще с минуту постоял, плохо соображая, что же ему надлежит теперь делать. Потом тихонько повесил трубку, повернулся и пошел. И увидел прямо перед собой Неймана. И пошел на него. - Ну, мое почтенье, - сказал он грубовато. - Здравствуйте, Георгий Николаевич, - ответил ему Нейман. - Звонили? - Как видите. - Так уехала наша Полина Юрьевна, уехала! - Когда? - Зыбин схватил его за руку. - Да после второго нашего вызова и уехала. - Значит, вы и ее допрашивали? - спросил Зыбин. - Ну а как же? Очень хорошо себя держала. О вас только самое лучшее. - Так, так, - Зыбин шумно выдохнул. - Ну а вы тут что? Тоже гуляете? - Гуляю. Вас жду. - Это зачем же? Зыбин старался говорить спокойно, даже с легкой улыбочкой, но внутри у него все дрожало и ухало. И так поламывало позвоночник, что он, сам не замечая того, выгибался, как от боли. - Зачем? - повторил задумчиво Нейман. - Да, зачем? Вот сам думаю про это. О Полине Юрьевне хотел вам рассказать. С освобождением поздравить. Если нужно, домой свести, в лавочку сбегать. Деньги-то вам отдали? - А-а, - слегка наклонил голову Зыбин. - Ну, спасибо. Сейчас, когда он стоял перед Зыбиным, а не сидел за огромным державным столом, заставленным телефонами и чернильницами, Зыбин увидел, какой же он неказистый. Так, воробышек, местечковый еврейчик, чеховский персонаж, Ротшильд со скрипкой. - А ведь мне сказали, что вы арестованы, - усмехнулся он. - Вот как? - заинтересовался Нейман, впрочем, не особенно сильно. - А кто говорил? Прокурор? А-а! А Гуляев был при этом? Они уже шли по аллее. - Так что же все-таки с вами случилось? - спросил Зыбин. Он никак не мог взять в толк, что все это значит. При чем тут Нейман? При чем тут Лина? Здесь она или нет? Свободна она или нет? Но особенно его поразило лицо Неймана, его глаза. Они сейчас были по-человечески просты и печальны. Но не было в них выражения того скрытого ужаса, который Зыбин приметил в первые же минуты их разговора месяц назад. - Что со мной случилось? - повторил Нейман задумчиво. - Да по правде сказать, почти ничего. А по нынешним временам даже и вовсе ничего. Просто отстранен от всех дел - не больше. - Он помолчал. - Положение, конечно, нелепое: всех, кто работал со мной, взяли, а вот на мне что-то задержались. Почему? Непонятно. Ладно! Пойду администратором на киностудию. Ну, конечно, еще могут сто раз одуматься и забрать. Я бы, например, этому нисколько не удивился. - Он вдруг поглядел на Зыбина и засмеялся. - Что вы? - удивился Зыбин. - Да так, ничего. Вот вспоминаю, как вы своей следовательнице отлили: голенькая, голенькая вы! Ничего у вас ни на себе, ни при себе - ни профессии, ни специальности, один клочок бумажки, чтобы прикрыть срам. - Он засмеялся. - Ну, положим, у ней-то еще есть что-то при себе: ведь молодая, красивая, а я вот действительно голенький, старый жидок! Даже и бумажонки не выдали. Иди, жди, что будет. - Вы что-то путаете, - нахмурился Зыбин. - Не говорил я это следовательнице. - Ну как не говорили? Она сама бы этого не выдумала. Ну а если верно выдумала, то молодчина. Она в Москве сейчас. "Э-э, да ты пьян, голубчик, - вдруг осенило Зыбина. - Тебя турнули, вот ты и запил. Постоянная ваша история!" - А золото? - спросил он. - Вы действительно принесли его или... это тоже вроде вашего ареста? Нейман улыбнулся. - Ах, значит, Гуляев вам все-таки кое-что сказал! Нет, золото я действительно им принес. Мне ларечница его дала. Видно, с перепугу, что ли. Или думала, что я и так все знаю. Ну а я прямо к этим голубчикам. Тепленькими их прихватили. Они и отрекаться не стали, сразу все показали и отдали. - И тогда, значит, меня и освободили. Понятно, но только знаете, что-то не особо мне верится, что из-за этого. Нет, тут еще что-то было. Золото-то, конечно, золотом, а... - Ну безусловно было! Было то, что наркома взяли и сразу же весь отдел перешерстили. Только трое нас и осталось. Ну и освободили кое-кого. - Так, так, - кивнул головой Зыбин, - значит, паденье кабинета и монаршая милость. И многих отпустили? - Ну, многих! Какой же вы максималист! Если двоих-троих, то и то ладно. - Хорошо! Как на святой Руси на благовещенье! - усмехнулся Зыбин. - Помните: "Вчера я отворил темницу воздушной пленницы моей". Значит, пришло благовещенье и выпустили птичку-синичку - арестанта Зыбина. Здорово! - Он посмотрел на Неймана и рассмеялся. - Слушайте, а тут зайти нам некуда? Рассмеялся и Нейман. - Ну как не быть, есть, есть? Вот она, палаточка нашей Марковны. Не смотрите, что палатка, в ней для чистых покупателей специальная комната сзади, мы ее и организовали. Сюда и ваш сотрудник Корнилов иногда ныряет. Может, еще и сегодня зайдет. Видел я его, тут в парке он шатался. - И его сюда пускают? - удивился Зыбин. Он только что вспомнил, что на свете есть Корнилов. - Это за какие же такие добродетели? - Ну, значит, есть такие добродетели, если пускают, - посмотрел на него Нейман. - А насчет зайти-то - это вы умно придумали. Я сам хотел вам предложить, да побоялся, не пошлете ли вы меня... Нет, не надо меня сейчас посылать, я хороший. Идемте, выпьем за благовещенье! За справедливость выпьем! Кто же ее не желает, Георгий Николаевич? Да я такого человека еще не видел, который бы ее не желал. Все мы правду любим! Все! Вот я помню... - Он постучался. - Открывай, Марковна! Хорошие гости пришли, ставь нам мое! Мое ставь! То самое! Осторожнее, Георгий Николаевич, тут темно, ящики с бутылками, дайте-ка руку. Вот я помню: встречает меня однажды бывший курсант высшей школы - мы его отчислили за нехороший душок и неспособность, - встречает меня на улице и ши-ибко теплый, хватает за руку. "Что такое? Что с вами?" - "Победа, Яков Абрамович! Ягоду сняли, пришел Николай Иванович Ежов! Справедливость восторжествовала!" Так вот, за справедливость! Чтобы она всегда, наша родная, торжествовала! За птичек-синичек! За благовещенье! Марковна, давай шампанское и коньяк, сейчас третий гость подойдет. Он тоже благовещенская птичка! Только он в клетке не сидел: просто его взяли да и выпустили. Так у нас тоже бывает! Каждому ведь свое, Георгий Николаевич! Ну, за всех нас! Часа через два Зыбин вышел из палатки и пошел прямо к телефонной будке. Но она была занята, и он сел на лавочку поодаль. Пекло еще сильно, но уже появлялись в аллеях первые вполне вечерние парочки, и где-то за елями кругло ударил барабан. Отряд пионеров в галстучках бодро промаршировал к воротам, и оттуда прозвучала труба. Открылся бар. Посредине площадки между двумя конями-драконами стоял художник с мольбертом. Вокруг него уже собирались мальчишки, старички, подвыпившие, но он не обращал на них внимания и работал быстро, споро и жадно. Выхватывал из воздуха то одно, то другое и бросал все это на картон. У него было сосредоточенное лицо и строгие брови. Он очень торопился. Сегодня он припоздал, и ему надо было закончить все до заката. И хотя в основном все было готово, но все-таки он чувствовал, что чего-то недостает. Тогда художник повернулся и посмотрел вдоль аллеи. И увидел Зыбина. А Зыбин сидел, скорчившись на лавочке, и руки его висели. Это было как раз то, что надо. Черная согбенная фигура на фоне белейшей сияющей будки, синих сосен и желтого, уже ущербного мерцания песка. Художник вспомнил, что это кто-то из музейных, что, их как-то даже знакомили, и крикнул, когда Зыбин хотел встать: "Не двигайтесь, пожалуйста! Посидите пару минут так!" И тот послушно сел. В это время к нему подошли еще двое. Заговорили и уселись рядом. Художник поморщился, но зарисовал и их. Так на веки вечные на квадратном кусочке картона и остались эти трое: выгнанный следователь, пьяный осведомитель по кличке Овод (все, видно, времена нуждаются в своем Оводе) и тот, третий, без кого эти двое существовать не могли. Солнце заходило. Художник спешил. На нем был огненный берет, синие штаны с лампасами и зеленая мантилья с бантами. На боку висел бубен, расшитый дымом и пламенем. Так он одевался не для себя и не для людей, а для Космоса, Марса и Меркурия, ибо это и был "Гений I ранга Земли и всей Вселенной - декоратор и исполнитель театра оперы и балета имени Абая - Сергей Иванович Калмыков", как он себя именовал. И мудрые марсиане, наблюдающие за нами в свои сверхмощные устройства, удивлялись и никак не могли понять: откуда же среди серой, одноцветной и однородной человеческой плазмы вдруг вспыхнуло такое яркое, ни на что не похожее чудо. И только самые научные из них знали, что называется это чудо фантазией. И особенно ярко распускается оно тогда, когда Земля на своем планетном пути заходит в черные затуманенные области Рака или Скорпиона и жить в туче этих ядовитых радиаций становится совсем уж невыносимо. А случилась вся эта невеселая история в лето от рождения Вождя народов Иосифа Виссарионовича Сталина пятьдесят восьмое, а от Рождества Христова в тысяча девятьсот тридцать седьмой недобрый, жаркий и чреватый страшным будущим год. Москва, 10 декабря 1964 г. - 5 марта 1975 г.