их... - начал я, да так и не окончил. Ведь и в самом деле получается, что дразню. Я-то стараюсь пройти тихо-тихо, незаметно-незаметно, никого не толкнуть, не задеть, не рассердить, а выходит, что задеваю всех - и Аюпову, и массовичку, и того военного. И все они на меня кричат, хотят что-то мне доказать, что-то показать. А что мне доказывать, что мне показывать, меня просто нужно оставить в покое! "Товарищи, - говорю я всем своим тихим существованием, - я археолог, я забрался на колокольню и сижу на ней, перебираю палеолит, бронзу, керамику, определяю черепки, пью изредка водку с дедом и совсем не суюсь к вам вниз. Пятьдесят пять метров от земли - это же не шутка! Что же вы от меня хотите?" А мне отвечают: "История - твое личное дело, дурак ты этакий. Шкура, кровь и плоть твоя, ты сам! И никуда тебе не уйти от этого - ни в башню, ни в разбашню, ни в бронзовый век, ни в железный, ни в шкуру археолога". - "Я хранитель древностей, - говорю я, - древностей - и все! Доходит до вас это слово - древностей?" - "Доходит, - отвечают они. - Мы давно уже поняли, зачем ты сюда забрался! Только бросай эту муру, ни к чему она! Слезай-ка со своей колокольни! Чем вздумали отгородиться - пятьдесят пять метров, подумаешь! Да тебя и десять тысяч не спасут". Конечно, я сейчас здорово упрощаю весь ход моих мыслей: делаю все ясным и четким. Тогда ничего этого, понятно, не было и не могло быть. Но вот то, что я крошечная лужица в песке на берегу океана, это я чувствовал почти физически. Вот огромная, тяжело дышащая, медленно катящаяся живая безграничность, а вот я - ямка, следок на мокром песке, глоток холодной соленой воды. Но сколько ты его ни вычерпывай, а не вычерпаешь, ведь океан тоже здесь. Я стоял против Клары и не знал, что сказать, молча смотрел на нее. А она вдруг улыбнулась, дотронулась до моей руки и очень певуче, медленно произнесла: - А что, если я влюблюсь в вас, хранитель? - хохотнула и убежала. "Да, - подумал я, - не надо было мне приезжать сюда с раскопок, ведь чувствую, чувствую, что этот день так не кончится, что-то еще обязательно произойдет". ...Так оно и вышло. Прибежала вдруг старуха- казашка. - Иди, иди, пожалуйста, вниз, - сказал она, - иди канцеляр. - Да в чем дело, - спросил я, - что такое? - Иди, пожалуйста, скорей, - повторила сторожиха. Я пошел. Дверь канцелярии была заперта, пришлось стучаться. Отперла массовичка. В комнате были люди: Клара, кассир - молодой, крепкий казах в своей постоянной кожаной куртке и крагах, контролерша, крошечная старуха-татарка, еще кто-то из обслуги музея. Все они столпились вокруг большого епископского кресла. На кресле сидела девочка. Была она худенькая, русенькая, с тощими острыми косичками, в старом, линялом, стираном-перестираном розовом платье. Она сидела и теребила платочек. Все молчали. В комнате царила тяжелая, отвратительная тишина. Я взглянул на Клару. - В чем дело? - спросил я. Никто не ответил. - Вот эта девочка, - вдруг громко сказала массовичка, - выдает себя за племянницу товарища Сталина. Этого я, конечно, никак не ожидал. - То есть как? - спросил я ошалело и посмотрел на девочку. Она не шелохнулась, только крепче стиснула узелок. - Прошла без билета, - объяснила мне массовичка. - И когда контролерша ее остановила, она сказала, что она племянница товарища Сталина и он разрешил ей ходить во все музеи и театры бесплатно. Только этой идиотской петрушки мне и не хватало", - подумал я и наклонился над племянницей Сталина. - А у вас есть какой-нибудь документ, девочка? Она не ответила, только платочек в ее руке хрустнул - в нем была какая-то твердая бумажка (судя по размеру, чуть мелочишки - десятка, на неделю, может быть, хватит). - А когда ее спросили документы, - вдруг прогремела массовичка, - она ответила: "Мы наши документы не всем показываем". Я даже рассмеялся, настолько это было хорошо. Молодец девчонка! Нашла правильные позывные. В кабинете наступило молчание. Я стоял и думал, что же мне делать, потом снова наклонился над девочкой. - Вы сами-то не Алма-Атинка? - спросил я. Она молчала. - Учитесь где-нибудь? Приехали к кому-нибудь? Ищите работу? - осторожно спрашивал я. - Да что вы... - начала Зоя Михайловна, но Клара вдруг повернулась и так взглянула на нее, что она не договорила. - У одних служила, - ответила девочка, - но они мне ничего не давали, не одевали, я ушла. И только она сказала это, как лицо у нее стало сразу мокрым от слез. - Ну, ладно, ладно, - сказал я сурово. Подошел к столу, налил ей полный стакан воды и сунул под нос. - Пей! Она покачала головой. - Пей, пей! - повторил я и вдруг увидел, как затряслись ее тоненькие, перевязанные красными тряпочками косички, как заходили ее острые лопаточки. - Пей и иди, - сказал я. - Вон сколько людей собрала! И тут она вдруг заревела во все горло. Кто-то громко вздохнул. Я встал и отворил ей дверь. - Иди! - То есть как? - громко заговорила массовичка. - Как?.. Послали уже за милиционером. Товарищи, что же вы молчите? Что же такое делается? Девочка, а ну-ка, ну-ка... - Да замолчите вы, - сказал я тихо. - Клара Фазулаевна... Но их обеих уже не было. В окно я видел, как Клара вывела девочку на крыльцо, раскрыла свою сумочку из серебряных колец, сунула девочке что-то в руку. Девочка взяла, взглянула на нее каким-то быстрым, зверушечьим взглядом и вдруг скатилась со ступенек. Я отошел от окна. - Хорошо, - сказала массовичка. - Вот сейчас придет милиционер, что мы ему будем говорить? Вот что вы ему скажете? - Ничего, как придет, так и уйдет. - Так все просто? - спросила она меня иронически. - А как же, - ответил я. - Простое простого. - А она? - Ну что же она? Больной ребенок, и все. - И все? - И все, Зоя Михайловна, - ответил я очень твердо. - Все, до грошика! И ничего больше тут нет. - Послушайте же вы, - с каким-то даже горестным вдохновением взмолилась Зоя Михайловна. - Да она, может, из семьи врага, у нее, может быть, вся семья сидит. Вы слышали? Она служила там где-то в домработницах. Почему? Она не похожа на домработницу. Судя по ее внешности, она... А как она себя там держала? Пришел милиционер - пожилой, усталый, простой человек в запотевшей гимнастерке. Пришел и ушел, ничего не поняв и ничего не записав. Просто неодобрительно покачал головой и ушел. - Второй холостой вызов сегодня, - сказал он, - прямо с ума сошли люди, от жары, что ли? Меня вызвали в Наркомпрос. Передал мне вызов директор, специально позвонил, чтобы я зашел к нему в кабинет, дождался, когда все уйдут, и только тогда сообщил, что меня хочет видеть замнаркома товарищ Мирошников. Предупредил, чтобы я ни в коем разе не опаздывал. Товарищ Мирошников только что пришел из армии и все вопросы понимает по-военному - четко, ясно, точно, расхлябанности не терпит, растяп ненавидит. И еще директор мне посоветовал лишнего не трепать, да и вообще (тут он сделал какой-то вихрастый жест) не быть уж слишком умным. Я улыбнулся. - А тут и полсмеха нет, - сурово обрезал меня директор. - Индюк мудрил-мудрил, да и в суп попал. Ты знаешь эту историю? - Знаю, - ответил я. - Ну вот. А так не бойся, он человек справедливый. Только вот такие штучки (опять тот же жест, но уже около головы) ты брось. Понял? Ну, иди. Я пошел. Замнаркома меня принял сейчас же, хотя и был занят: разговаривал по телефону. Был он высок и плечист, с аккуратно подстриженными усами, и ими ли или еще чем он очень напоминал тот большой поясной портрет, что висел над его столом. Во всяком случае, хотел напоминать. А вообще-то это был рыжеватый мужчина, веснушчатый, медлительный, уже, пожалуй, склонный к полноте, но еще никак не полный. Когда я вошел, он скосил на меня глаза и кивнул на диван. Я сел. - Хорошо, - сказал он в телефон, - я тебе еще звякну. Ты что, у себя будешь? Хорошо! Вот и он как раз. Он положил трубку и позвонил. Вошла секретарша. - Ту мою папку, - попросил он. И, когда девушка вышла, сказал: - Вот говорил с вашим директором, вы его давно знаете? Я сказал, что год. Он уволился из армии примерно через месяц после того, как я поступил в музей. Тут Мирошников слегка нахмурился. - А почему вы думаете, что он уволился из армии? "Не трепись", - вспомнил я и сказал: - Он пришел к нам в военной форме. Замнаркома хмуро посмотрел на меня и объяснил: - В военизированной... Он же работник Осоавиахима. А военизированная форма присвоена отнюдь не только армии, но, - и дальше, как печатая, - и войскам внутренней охраны, работникам НКВД, лесной охране и кое-каким другим организациям специального порядка. Это вам не мешало бы знать. Так! - Он распахнул папку, вынул оттуда какую-то бумагу и стал ее читать. Я сидел и ждал. - Кто такой Родионов? - спросил он, не поднимая головы. "Вот окаянный старик", - подумал я и сказал: - Археолог-любитель. Кроме того, вырезает по дереву. - И такие профессии есть? - замнаркома остро посмотрел на меня. - Быть археологом-любителем и вырезать по дереву. "Любит точность", - вспомнил я и ответил: - Сейчас он пенсионер, кажется, работает еще и счетоводом. В общественном порядке. - Ага, вот это другое дело, - удовлетворенно кивнул головой замнаркома. - Значит, Родионов пенсионер? Ну а какую он получает пенсию? За что? Не знаете? - Кажется, он партизанил, - ответил я. - То есть был партизаном, - строго поправил меня замнаркома. - Партизанить и быть партизаном - это вещи разные. Вы с ним знакомы? Он приходил в музей? Я кивнул. - Зачем? Я ответил, что он приносил кое-какие находки, ныне мы в этих местах производим поиски. - Поиски или раскопки? - поправил или спросил меня замнаркома. Было очень неприятно. Оба они - тот на портрете, этот за столом, - одинаково одетые, подтянутые, подстриженные, смотрели на меня: один с издевочкой, другой неподвижно и строго. - Поиски - это и есть разведочные раскопки, - ответил я, - на поверхности ведь ничего не валяется, копать надо. Замнаркома побарабанил пальцами по столу. - Так? - сказал он, о чем-то размышляя, - так! Надо копать. И вы копаете! Отлично! Это что же, Корнилов копает? Он назвал это имя так просто, как будто Корнилов только что вышел из комнаты. Я ответил, что да, копает Корнилов. - Тот самый, - спросил он, - что был уволен из публичной библиотеки? - По-моему, он не был уволен, - ответил я. - Он попросту не поладил с научным руководством и ушел. - И вы его сейчас же приняли в музей? Я вздохнул. - Принимает только директор. - А он даже не посоветовался с вами? - покачал головой замнаркома. Меня все это уже начало злить, и я довольно резко ответил, что, конечно, директор со мной советовался и я сказал, что такой работник нам нужен. - Ах, вот как, - кивнул головой замнаркома. - А не сказал вам директор, за что именно его уволили? Ведь, как я слышал, тут что-то и с вами связано. "Под кого же из нас троих он подкапывается?" - подумал я и, чтобы не сказать лишнего, только хмыкнул что-то. Он посмотрел на меня, понял, наверно, что во мне происходит, и сказал уже иным тоном: - Хорошо, положим, что к вам это не имеет отношения. А вот что за конфликт у вас вышел в музее? Я ответил, что если речь идет о моем столкновении с Зоей Михайловной, то все получилось из-за того, что она начала хозяйничать в моем отделе, сняла с экспозиции портрет одного ученого, а мне это не понравилось. - Кто же этот ученый? - спросил замнаркома. Я ответил ему, что снят был портрет археолога Кастанье. - Кого, кого? - спросил он быстро. Я повторил по слогам: - Ка-ста-нье. - Никогда не слышал. А чем он замечателен? - снова спросил замнаркома. Я ответил: - Работами по древнейшей истории. Он усмехнулся. - Первый раз слышу. Вот работы Моргана, академика Марра по древней истории читал и даже сдавал, а о Кастанье слышу первый раз. Ну, хорошо. Век живи - век учись. А вообще он что? Прогрессивный ученый? Он в советское время работал или был сослан сюда еще при царизме? Я ответил, что ссыльным Кастанье не был, в советских учреждениях никогда, кажется, не работал, да и большим ученым его тоже, вероятно, не назовешь. Но для древнейшей истории Семиречья он, как я понимаю, сделал все-таки чрезвычайно много. - Даже чрезвычайно, - усмехнулся замнаркома. - Ну, хорошо! Кастанье сделал чрезвычайно много для истории Семиречья, а вот, скажем, такой ученый, как Фридрих Энгельс, сделал чрезвычайно много для древней истории вообще. Его портрет у вас висит? Я ответил, что портреты Энгельса у нас висят в разных отделах. - А в вашем? - спросил он. - У нас нет. - Жаль-жаль. - Замнаркома выдвинул ящик стола, вынул оттуда книгу в бумажной обложке и протянул ее мне. - Вот, пожалуйста, дарю. В этой книжке все работы Энгельса по древнейшей истории. Сидите и читайте. На работу можете сегодня не выходить. Читайте! Скажите, что я разрешил. Сотрудник музея, историк, образованный человек! - вдруг взорвался он. - И не читал Энгельса. Это же позор! Вы понимаете, по-зор! И для вас, и для нас, для всех. - Энгельса я читал, - ответил я. - Значит, плохо читали, - обрезал он меня. - Вы занимаетесь древнейшей историей Семиречья? Так вот, читайте о ней! Читайте! Здесь все, что нужно, есть. - Хорошо. Я взял книгу и спрятал. Замнаркома посмотрел на меня и вдруг заворчал: - А то нашел кого показывать - Кастанье... Преподаватель французского языка в кадетском корпусе. Никто, мол, его не знает, а я вот знаю и выставляю. Ведь это же самое у вас получилось и с библиотекой. Что, неужели вы ничего еще не поняли? Я покачал головой. - Лежали в библиотеке какие-то книги, никто ничего о них не знал, никто ими не интересовался. А вот пришел такой просветитель-ценитель и все разъяснил и показал, какие ценности валяются под полкой. Вот ведь на что бьет ваша статья. А вот что эта библиотека обслуживает тысячи человек, что у нас в республике пятнадцать вузов, несколько тысяч студентов и каждому студенту нужно сунуть в руки учебник, что любое задание читателя выполняется за двадцать минут - об этом вы писали? Нет! Вам редкости нужны... А что редкости, что? Они и есть редкости! Привезли их в библиотеку, положили на полку, они и пролежали там пятнадцать лет. А вот то, что каждый день читальные залы посещают сотни человек и уходят удовлетворенные, это не ваша тема? Верно? Теперь он говорил со мной хоть и ворчливо, но, пожалуй, даже благожелательно, так, как взрослый человек разговаривает с недорослем. "Экий же ты болван, братец, однако." Это мне в конце концов надоело, и я сказал: - Я выполнил задание редакции, вот и все. Он сразу подхватил брошенную перчатку. - Нет, не все, - зло повысил он голос. - Далеко не все. Работаете у меня вы, а не редакция и не редактор. Вот я вам даю указания, а вам надлежит их слушать и делать выводы. И еще: будьте вы, пожалуйста, повежливее с посетителями, ведь на вас же жалуются. Пришел к вам старик, заслуженный партизан, герой, а как вы с ним обошлись? Даже читать неприятно, что он пишет. Вот, пожалуйста. - И он протянул мне то самое прошение, которое я уже видел в музее. - Да сколько же он их разослал?.. - невольно вырвалось у меня. - А что, вы уже видели это? Директор показывал? - быстро спросил меня замнаркома. - И что он вам сказал? Ничего не сказал. Зря. Ну, так вот я вам говорю и очень прошу, чтобы такие жалобы больше не повторялись. Пришел в учреждение старый, заслуженный человек, сделал рациональное предложение, а сотрудник, молодой человек, на него и смотреть не хочет. Отвернулся и цедит что-то через зубы. Ваш товарищ, пожилая женщина, говорит вам: зря вы повесили на самом видном месте какого-то генерала. Я открыл было рот. - Ну, хорошо, хорошо, - пусть статского советника, пусть. Ведь никто эти формы не помнит и не знает. А царские ордена да погоны - они сразу бросаются в глаза и вызывают недоуменные вопросы. - Ну и что ж? - спросил я. Он пожал плечами. - Да ничего особенного, но только зря все это. Повторяется та же история, что и в библиотеке, - все-то вам хочется чем-то блеснуть, кого-то удивить, поразить. Несерьезно это. Я сидел на диване и слушал его. Все его доводы, в общем, слагались в достаточно стройную систему. Возразить мне было нечего. Просто у нас с ним, как говорят физики, были совершенно разные системы отсчета, и я ползал где-то на другой плоскости. Вот и все. Он замолчал и посмотрел на меня. - Вижу, что вы никак не согласны. - Нет, - ответил я, - никак. Но понимаю, что кому-то и так можно думать. - Потому что дураку закон не писан, - улыбнулся он. - Нет, - ответил я искренне, - вы умный человек и говорите умно. Вот я даже не сразу соображу, что же вам ответить, хотя вы и не правы. Он вдруг засмеялся. - Ладно, идите работайте. Только подумайте, о чем я говорю. Связывайте, связывайте свою древность покрепче с нашим временем, - крикнул он весело. - Знаете, был такой поэт Безыменский. Так вот он очень хорошо написал как-то: "Только тот наших дней не мельче, кто за любою мелочью может революцию мировую найти". Вот и ищите мировую революцию во всех ваших мелочах. Каждый экспонат должен напоминать только о ней. А вот того генерала... - Он засмеялся. - Да сбросьте вы его к бесу. Ну зачем вызывать лишние вопросы да недоумения? Сбросите? - Нет, - ответил я, - не сброшу. - Вот как? - Его лицо сразу застыло, глаза потухли. - Так вот как вы за него, выходит, держитесь? - спросил он задумчиво и насмешливо. - Хорошо. Тогда напишите мне подробную докладную: кто он, что сделал и почему вы его считаете нужным выставить. А я пошлю ее в Москву, в Комакадемию - и пусть там разбираются. Вот так. Когда я вышел из кабинета, оба хозяина его глядели мне в спину одинаково прозорливыми, пронизывающими, беспощадными глазами. Глава третья Ночью дед постучался ко мне. Я слышал, что он пришел и стоит за дверью, но так здорово заспался, что мне не хотелось подниматься. Дед постоял в коридоре, послушал, потоптался немного, потом кашлянул, стукнул одним пальцем и деликатно спросил: - К вам можно? Вы один? Я встал и отворил ему дверь. Дед стоял на пороге под желтой угольной лампочкой и держал в руках что-то большое, четырехугольное, покрытое черной клеенкой. - Что это? - спросил я. Он сурово взглянул на меня и шагнул через порог. - Измучился, как черт, - сказал он и сердито поставил ящик на стол. - Что, один? А я думал, кто-то есть. Ух, нечистая сила! - Он бухнулся в кресло и сорвал картуз. - Ух... Четыре версты вот эту музыку пер, ну просто сварился. Вот, вся спина пристала, а тут ты не открываешь. Ну, думаю, наверно, красавица сидит. - Что это ты притащил? - прервал я недовольно. - Что притащил-то? - Дед вынул из кармана красный платок в горошек и обтер лицо. - Это, брат, такая хитрая штука, что... И всего-то в нем фунтов тридцать, а ведь еле-еле допер, все руки оттянуло. Это, брат, очень большое дело, международное. А ну-ка снимай, снимай своих тигров да баб. Будем Англию, Америку слушать, что они там о нас... Тут он сдернул клеенку, и я увидел приемник с серебристыми лампами и мутным желтым глазом внизу. Приемник был новешенький и блестел. - Откуда это у тебя? - спросил я. Дед рассмеялся. - Украл, - ответил он счастливо. - Ну, что вытаращился? Правда, украл. Вот шел мимо совнаркома, окна открыты, а он на подоконнике стоит орет. Ну, я его, конечно, в охапку и к тебе. Сейчас милиция придет, скачи в окно... Так! - Он наклонился над приемником. - Где ж мы его?.. А вот где! Я ведь, пока ты в горах водку пил да с девками блукал, всю музыку у тебя в комнате наладил, вот сейчас и включим. Он повозился минут пять, и вдруг резкий, гортанный голос из-под его рук крикнул что-то короткое и угрожающее, а серебристые лампы ожили и стали, как рыбьи пузыри, медленно наполняться красно-желтой кровью. Глаз внизу вспыхнул открыто и чистым зеленым светом резко мигнул, погас и снова загорелся уже спокойно и глубоко, только слегка сужая и расширяя зрачок. Тот же голос из ящика крикнул еще что-то - и вдруг все оборвалось. Приемник задрожал и загудел. Послышался треск, шипение, как будто в комнату внесли раскаленную сковороду, - я знал, что это аплодисменты, потом все смолкло, и вдруг запела женщина. - Какая страна? - спросил дед отрывисто. - Франция, - ответил я. - Ария Кармен. - А, город Париж, сразу угоришь... Послушаем, послушаем. Дед сел в кресло, вынул из кармана кисет с алыми махровыми кочанами, залез в него двумя желтыми, похожими на лекарственные корешки пальцами и вывернул целую щепотку "крупки". Потом спросил у меня газету и закурил. - Душистый голос, - вздохнул дед и решительно повернул винт. Раздался писк, визг, вой, затем широкое и злобное завывание какого-то космического вихря (так, наверно, на солнце воют протуберанцы), и вдруг кто-то по-дурацки хохотнул и быстро-быстро заговорил по-немецки. А тон был одесский, шутовской. - Я раньше по-немецки все понимал, - сказал дед. - А сейчас вот звук знакомый, а ничего не разберу. К нам, понимаешь, сюда в шестнадцатом австрияков пригоняли. Так вот я ими и командовал, сторожил их. А что там сторожить? Куда им бечь? Они землю копают или на траве валяются, а я к станичницам заваливался. Была у меня одна бабенка, погоженькая, вот я к ней все и ходил. А им говорю: ну, смотрите, перцы, один убежит - всех пошлепаю и себя напоследок. Ничего, только смеются, черти. А сейчас вот только один гул слышу. - Он прислушался. - А что это она сейчас загоготала? Я перевел какую-то дурацкую шутку. Дед покачал головой. - До чего же им весело при Гитлере живется, все не просмеются, - сказал он и вдруг спросил: - А война будет? Я пожал плечами. - Наверное, будет, дед. - Будет! - Дед твердо и печально кивнул головой. - Обязательно будет. И директор тоже говорит: "Не надеюсь, что все так обойдется". Это ведь он тебе бандуру прислал. Пусть хранитель, говорит, слушает и понимает, а то язык у него больно длинен стал, не по времени немножко. - Это он тебе сказал? - испугался я. - Нет, это я тебе говорю, - нахмурился дед, - ты что? Опять своего Милюкова повесил? - Повесил, - сказал я. - А тебе что, жалко? - Ничего мне не жалко, - ответил дед. - Только уж больно громко ты идешь, ну на что он тебе нужен? Никто и фамилии такой не слыхал, а ты раскричался, разошелся, хоть яйца пеки, и поставил на своем. Шум, крик - она к директору побежала, - ну к чему это? А если бы по-умному - полежал бы он у тебя недельку в комнате, а потом взял бы ты его и повесил - тихо, мирно, без шума, и никто бы ничего и не знал. Дед говорил теперь негромко, задумчиво, сокрушенно, и лицо у него было тоже недоуменное и даже слегка растерянное. Это растрогало меня, никогда я его не видел таким. - Надо было его обратно повесить, дед, - сказал я, - не в генерале дело, а в том, что дай этой стерве волю, так она всю страну запишет во вредители. - Ишь ты. - Дед усмехнулся и покачал головой. - Ишь ты, как тебе некогда... Она, значит, нас запишет, а ты опять выпишешь! Нет, не выходит что-то так. Она сама тебя, как до зла дойдет, запишет куда следует - вот это так. Ее никто не осудит. Бдительность - вот и весь разговор. В голосе его слышалась теперь горечь и укоризна. Это меня разозлило. - Что ты-то горло дерешь? - взорвался я. - Ну, знаешь... Я хотел сказать что-то еще очень обидное и вдруг осекся. Совсем другой человек - спокойный и печальный - смотрел на меня. Я даже и не понял, что же в нем изменилось. Даже насмешечка не сошла совсем с его лица, а был он уже совсем иной. - Бык вон как глотку дерет, а толку от этого чуть, - сказал дед коротко и просто. - И я, когда надо, тоже не смолчу, а так вот, попусту из-за картонок да картинок... - Он резко отвернулся от меня и снова наклонился над приемником. Снова мы блуждали по эфиру, слушали голоса городов и станций, неслись из Москвы в Копенгаген, из Копенгагена в Капштадт и Гавану. На земле стояла ночь, и утро, и полдень, и все это было одновременно. И земля пела, плясала, проповедовала, стращала, угрожала и уговаривала. И вдруг отчетливо отработанный, мягкий мужской голос, долетавший, наверно, из какого-то концертного зала Парижа или Тулузы произнес: - Там, внизу, у людей, говорит Заратустра, все слова напрасны: кто хочет понять людей, тот должен на все нападать, ибо... - Вот это уже не немцы, это кто-то другой, - сказал дед, - по звуку слышу. - И он хотел повернуть винт. - Стой, стой, - сказал я. - Не трогай, я хочу послушать, это француз. Именно потому, что это был француз, я и стал его слушать. Если бы говорил немец, я бы сразу перешел на другую волну. Мне ведь было уже отлично понятно, что может сказать о Ницше какой-нибудь доктор юриспруденции или философии, скажем, Мюнхенского университета. Но что мог о нем сказать француз, и не какой-нибудь, а, наверно, именитый, и не когда-нибудь, а именно сейчас, в лето 1937 года, мне было совсем не ясно. Я сидел и слушал, а дед смотрел на меня и ничего не понимал. Он зевнул раз, зевнул другой, потом слегка тронул меня за плечо. ("Брось ты эту музыку"). Тогда я подошел к шкафу, вынул оттуда флакон спирту и поставил деду. Дед посмотрел на меня и покачал головой. - Один не пью, - сказал он строго. - И ты меня в алкоголика, пожалуйста, не воспроизводи - раз подносишь, то и сам пей. - Пью, пью, - сказал я и налил себе полстакана. - Вот это другое дело, - похвалил меня дед. - Это нормально! - Он поднес стакан ко рту и вдруг закричал и замахал: - Что? Неразбавленный? Эх, образованный человек, а такую глупость творишь! Об этом же упреждать нужно, а то всю глотку сорвать можно. У нас тут один плотник глотнул, а потом три дня сипел. А мог и совсем задохнуться. Ну, мне ты налил, а себе что? - Я сейчас выпью, - ответил я и взял стакан. - На-ка вот, разбавь! - И дед налил мне полную крышку от кувшина. - Перевод времени, - ответил я. И тут мы оба усмехнулись, переглянулись, сблизили стаканы, чокнулись и выпили разом. - Ладно, дед, - сказал я, - давай еще по одной. Он несмело и нерешительно посмотрел на меня. - А не повредит? - спросил он осторожно. - Завтра к тебе директор собирается с утра. Ну, как он тебе?.. - Ничего, - ответил я. - Директор - человек. - Человек-то человек, - согласился дед. - Вот видишь, приемник тебе прислал, пусть, говорит, хранитель сидит слухает, может, и мне что расскажет. Ну вот что ты сидишь слушаешь? - продолжал дед очень ласково. - Француза ты этого все слушаешь, да? Ну что он такое говорит? К войне что-нибудь относящееся? Я кивнул головой. Шла французская лекция о Ницше. А когда француз, прямо-таки захлебываясь от восторга, говорит в 1937 году о Ницше, - это, конечно, что-то прямо относящееся к войне. Повторяю, я слушал только потому, что говорил француз. Немца я бы слушать не стал. Но вот то, что француз - любезнейший, обаятельнейший, с отлично поставленной дикцией, с голосом гибким и певучим (как, например, тонко звучали в нем веселый смех, и косая усмешечка, и печальное светлое раздумье, и скорбное, чуть презрительное всепонимание), - так вот что этот самый французский оратор, еще, чего доброго, член академии или писатель-эссеист, не говорит, прямо-таки заливается, закатывая глаза, о Ницше, что все это, повторяю опять и опять, происходит летом 1937 года, - вот это было по-настоящему и любопытно, значительно и даже страшновато. Но сколько я ни слушал, ничего особенного поймать не мог. Шла обыкновенная болтовня, и до гитлеровских вывертов, выводов и обобщений было еще очень далеко. И вдруг я уловил что-то очень мне знакомое - речь пошла о мече и огне. Правда, все это - огонь и меч - было еще не посылка и не выводы, а попросту художественный строй речи - эпитеты и сравнения. Но я уже понимал что к чему. Дюрер, сказал француз, в одной из своих гравюр изобразил Бога-Слово на троне. Из уст его исходит огненный меч - вот таким мечом и было слово Ницше. Он шел по этому миру скверны и немощи, как меч и пламя. Он был великим дезинфектором, ибо ненавидел все уродливое, страдающее, болезненное и злое, ибо знал - уродство и есть зло. В этом и заключалась его любовь к людям. И тут сладкозвучный голос в приемничке вдруг поднялся до высшего предела и зарыдал. "Так послушайте же молитву Ницше, - крикнул француз. - Послушайте, и вы поймете, до какой истеричной любви к людям может дойти человеческое сердце, посвятившее себя исканию истины. Что может быть для философа дороже разума, а вот о чем молит Ницше: "Пошлите мне, небеса, безумия! Пошлите мне бред и судороги! Внезапный свет и внезапную тьму! Такой холод и такой жар, которые не испытал никто! Пытайте меня страхом и призраками. Пусть я ползаю на брюхе, как скотина, но дайте мне поверить в свои силы! Но докажите мне, что вы приблизили меня к себе! Но нет, при чем тут вы? Одно безумие может доказать мне это!?" Голос, взлетевший вверх до крика, стал все понижаться и понижаться, дошел до шепота и оборвался. Наступила тишина. Приемник гудел и молчал. Я сидел затаив дыхание. Дед вдруг поднял бурые веки и зевнул. - Ну все, что ли? - спросил он. "Слышите ли? - взвизгнул приемник. - Слышите ли вы, люди, эту мольбу? Из-за вас мудрец отказывается от своего разума. Вы слышите, как бьется его живое обнаженное сердце. Еще секунда - и оно разлетится на части...?" Снова наступило молчание, и потом голос сказал печально и обыденно: "И Бог услышал его просьбу - он сошел с ума". - Ну, на сегодня хватит, - сказал я и выключил приемник. Дед открыл глаза и спросил то, о чем он думал все это время: - Ну вот, ты на нее обижаешься. Она, конечно, дрянь, я это сознаю, но, так сказать, она что? Сама що себе, что ли? Мне опять стало скучно, и я махнул рукой. - Ты копай твои камни, и все, - сказал дед сурово. Он протянул руку, взял спичечную коробку и открыл ее. - Это что же, того самого... Ав-ре-ли-яна? - Его самого, - ответил я. Дед положил монету на стол и стал ее вертеть. Я вынул из стола складную лупу и подал ему. Он взял лупу и долго смотрел через нее на монету, а потом опросил: - Кто же он был? Император? Вроде Пилата Понтийского? - Здравствуйте, - засмеялся я. - А еще две зимы в приходское бегал. Пилат-то разве император? - А кто же он? - высокомерно усмехнулся дед. - Как в "Верую"-то читается: "И распятого за ны при Пилате Понтийском". Как же не император? Ну энтот, правда, более на Ирода Скрижоцкого смахивает. Вон у него какой колпак с шишкой на голове. Так что, правда он сюда из Рима приходил нас покорять или это еще не доподлинно? - Не доподлинно, дед, - ответил я. - Скорее всего, что нет. Но, однако же, монета попала к нам как-то в огороды. Это ведь тоже неспроста - значит, верно, длинные руки у него были, если он и сюда дотянулся. Вот в этом я и хочу разобраться. - Ну, ну, разбирайся! - сказал дед и встал. - Разбирайся, разбирайся, а я пойду вздремну. Что-то размаривает меня. Он ушел, а я остановился около книжной полки (она висела у меня над кроватью, струганая сосновая дощечка на веревочке), снял книжку и стал ее листать. Все время, после того как из Эрмитажа пришло письмо о том, что античная монета, выкопанная в огороде за Алма-Атинкой, - динарий Аврелиана, я рылся во всех библиотеках и искал что-нибудь об этом императоре. Но материала попадалось обидно мало. Уж слишком, наверное, хорошо в те времена умели расправляться с историками и историями. В толстенном словаре классической древности Любеккера я отыскал только несколько ссылок на классиков. Но все они были недостоверными или недостаточными. Из источников указывались Займа, Евсевий, Аврелий, Виктор и, наконец, таинственный странный сборник "императорских биографий", подписанный шестью совершенно неведомыми именами. Вот эти "биографии" я сейчас и листал. В нашей крошечной библиотеке нашелся старинный русский перевод их, добротный и дубовый, выпущенный еще при Екатерине. Был он весь из периодов - этаких широких пышных фраз, похожих на деревянные триумфальные арки тех времен. Одолевать его было почти физически тяжело. Через час я уже откидывал книгу. Но дело было не только, конечно, в переводе. Непонятен был и сам император. Чтобы уяснить себе в нем хоть что-нибудь, я разграфил лист бумаги надвое и стал записывать налево одни его качества и поступки, а направо другие, им противоположные. И вот что у меня под конец получилось. (Пользуюсь новым переводом - старого, 1776 года, у меня сейчас нет.) Левый столбец: "Аврелиан вернул мир снова под власть Рима". "Ябедников и доносчиков он преследовал с необычайной строгостью". (Ура, Аврелиан!) "При нем была объявлена амнистия государственным преступникам". (Ура, Аврелиан!) Он был справедлив. Вот что он писал своему главнокомандующему: "Если ты хочешь быть трибуном и даже больше, если ты хочешь просто быть живым, - удерживай руки солдат!.. Пусть всякий солдат довольствуется своим пайком". Он любил и блюл своих солдат. "Пусть оружие их будет вычищено, обувь прочна. Пусть старую одежду сменяет новая". "Пусть один из них служит другому, как господину, но пусть никто из них не служит как раб". Он был не просто великодушен, он, когда надо, был еще изобретательно великодушен. "Дойдя до Тианы и найдя ее ворота запертыми, он, говорят, во гневе воскликнул: "Собаки я живой не оставлю в городе!" А взяв город, приказал: "Я объявил про собак. Убивайте же их всех!" Он был великим государем и полководцем. "Только при правлении Аврелиана, одержавшего победу во всем мире, наше государство было нам возвращено", - сказал над трупом императора его преемник. Таков левый столбец. А вот правый, с ним одновременный: "Он отличался такой жестокостью, что выдвигал против многих вымышленные обвинения в заговоре, чтоб получить легкую возможность их казнить". "Были убиты даже некоторые из самых именитых на основании легковесных обвинений, исходивших от единственного свидетеля, притом ненадежного и ничтожного". Но он был не только жесток, он был еще суеверно жесток. "Велите мальчикам, - приказывал он сенату, - во время военных застоев и неудач исполнять песнь". И мальчики пели: Многие лета, многие лета перебившему, столько и вина не выпить, сколько крови пролил он. Он не верил никому и пал от руки убийцы, потому что пришло наконец такое время. "Великий бедностью", он тратил непомерные деньги на строительство грандиозных храмов и роскошных зданий. И до сих пор показывают около Рима мертвые со дня рождения стены Аврелиана. Он уничтожал перебежчиков, без которых не мог бы победить, ибо "кто не пощадил родину, не сохранит верность и мне". Он был первым, кто назвал себя богом: "Не только в надписях, но и на монетах его имеются слова Deues et Dominus" (богу и хозяину). Таков второй столбец. Долгое время после того, как я отошел от этой темы, мне казалось, что только этими двумя листиками, разграфленными посредине, и кончилось мое раздумье. Но оказалось, что в то же время мной был исписан и еще листочек. Вот он: "В день своей кончины Август спросил пришедших к нему друзей, как они думают, хорошо ли он провел свою роль в комедии жизни, и продекламировал тут же заключительные стихи: Так если нравится - рукоплещите и с ликованьем проводите нас", - так рассказывает Светоний. Надо сознаться: если это придумано, то очень здорово. Так он и должен был сказать. Это "ловкое и счастливое чудовище", "человек без веры, стыда и чести" (Вольтер). Роль, комедия жизни... понравилась ли?.. Рукоплещите... А что же он мог придумать еще? Главное свойство любого деспота, очевидно, и есть его страшная близорукость. Неисторичность его сознания, что ли? Он весь тютелька в тютельку умещается в рамку своей жизни. Видеть дальше своей могилы ему не дано. ...Я беру в руки монету. На ней погрудное изображение зрелого, сильного воина восточного типа с пышными и, наверное, очень жесткими усами. Черты лица четкие и резкие. На голове шлем. Царь и воин... ("Царь Ирод", - сказал дед.) Зачем он только приказал именовать себя еще и "Деосом"? Ну, пускай бы заставлял петь, а то "бог и хозяин"! "Взвешен и найден слишком легким, - скажет старая весовщица Фемида своей сестре - музе истории Клио. - Возьми, коллега, его себе - его вполне хватит на десяток кандидатских работ". - Хм, спит. Он спит. Сукин сын, где же у тебя дисциплина? - Директор сдернул с меня одеяло. Я вскочил на ноги, было уже светло. Горел свет. Приемник орал вовсю. - А Корнилов-то, - продолжал директор, - смотри, какой мусор в горах нашел. Мусор этот лежал на тумбочке около моей головы на аккуратно расстеленном чистом директорском платочке. Тут были круглый бронзовый обломок непонятного назначения, зеленый четырехугольный наконечник стрелы скифского типа, обломок костяной пластинки с какой-то резьбой и, наконец, небольшой черепок сосуда почти чистого оранжевого цвета. Его я и взял в руки прежде всего. Черепок был богато изукрашен. Узор состоял из трех поясов. В первом помещалось что-то очень кудрявое и незначительное. Во втором - ряд широких солнечных дисков. В третьем - точно такие же солнечные диски, но поменьше, на стебельке и под иным углом. Смысл узора был ясен. Верхний рисунок изображал бога, нижний - цветок, ему посвященный, скорее всего, полевую ромашку - поповник. Находка была примечательная. Таких еще не попадалось. Никто из древних обитателей этих холмов - ни усуни, ни саки, ни кара-такаи не знали ничего подобного. Впрочем, сосуд мог быть привезен, скажем, из Согдианы, то есть территории нынешнего Таджикистана (тогда становился понятным и солнечный диск: согдийцы же солнцепоклонники). Но это была бы уж такая незапамятная древность, с которой мы еще и не встречались. - И все это он в одном месте нашел? - спросил я. - А вот читай, - усмехнулся директор и сунул мне в руки лист из блокнота. Корнилов писал: "Посылаю вам свой первый, пока еще не очень значительный улов. Покажите хранителю, он сразу поймет что к чему. ("Что, понял что к чему?" - спросил директор.) Несомненно, нами обнаружено мощное жилое пятно, расположенное на территории колхоза "Горный гигант". Что же оно такое: город, поселение, крепость или перевалочный пункт - выяснится позднее при планомерных раскопках. Все присланное обнаружено нами на протяжении двух метров, в профиле дорожного холма. Грунт мягкий, глинистый, легко поддающийся кайлу и лопате". Я положил бумагу на стол и сказал: - Кайлу и лопате. Вы представляете, что он там натворил? - Да я уж об этом думал, - поморщился директор. - Ну что ж, будем производить раскопки или пусть он там еще покайлит? Так вот ведь видишь, что он пишет: "...на протяжении двух метров". А ведь ему колхозники голову за эти метры отмотают. Он, дурак, дорогу разрушает. - Надо будет по-настоящему копать, - сказал я. - Все, что он прислал, очень интересно. Будем вести разведочные раскопки. Открытый лист выправим после. Не полагается это. Да что там. Мы ведь не курган разрушаем, а просто в жилых слоях копаемся. Директор серьезно посмотрел на меня и вдруг рассмеялся. - Жилые слои, - повторил он с наслаждением. - Ах вы, археологи... Ладно, посмотрим. - Он кивнул головой на приемник. - Ну а музыку-то ты слушал? - Ой! - Я вскочил. - Вот свинья-то. Позабыл вас поблагодарить. Я ведь всю ночь сидел над ним. - То-то ты спишь в рабочее время, - сердито рассмеялся директор, - вот что значит в армии не служил. Там бы тебя... Он подошел к окну и раскрыл его. - Нет, конечно, что там смотреть? Надо копать, и все. Хоть в этом году по разделу экспедиции что-то освоим. А то ведь стыд и срам. Нам кредит отпускают, а мы обратно перебрасываем. Пишем: "Экспедиционные работы, за неимением сотрудников, проведены не были". А в ведомости-то - шестьдесят лбов. Ведь позор, хранитель, а? - Позор, - ответил я. - То-то, что позор, - устало вздохнул директор и снова подошел к приемнику. - Ну, так что ж ты сегодня услышал? Было что-нибудь стоящее? - Было, - ответил я, - и очень даже стоящее. Лекция о Ницше. Директор покрутил головой. - Вот въелся он им в печенки. Как включишь Германию - так и он. - Да это не Германия была, - ответил я. - Париж передавал. - Да? - Директор даже приостановился. - Французам-то что больно надо? Они-то куда лезут? Я не ответил. - Слушай-ка, а вот можешь ты мне вот так, по-простому, без всяких мудрых слов, растолковать, что это такое? У нас тут один два часа говорил. Пока я слушал, все как будто понимал. А вышел на улицу - один туман в башке, и все. Человек, подчеловек, сверхчеловек, юберменш, утерменш! Ну, хоть колом по голове бей, ничего я что-то не понял. - Он виновато улыбнулся и развел руками. - Ориентируй, брат, а? - Плохо, если вы ничего не поняли, - сказал я. - Начать тут надо с самого философа ("Ну-ну!" - сказал директор) - с человека, который всего боялся. ("Ну-ну", - повторил директор и сел.) Головной боли боялся, зубной боли боялся, женщин боялся, с ними у него всегда случалось что-то непонятное, войны боялся до истерики, до визга. Пошел раз санитаром в госпиталь - подхватил дизентерию и еле-еле ноги унес. А ведь война-то было победоносная. А под конец... Вы помните премудрого пескаря? - Ну еще бы, - усмехнулся директор, - "образ обывателя по Салтыкову-Щедрину": жил - дрожал, умирал - дрожал, очень помню, так что? - Так вот. Таким премудрым пескарем и прожил он последние годы. Просто ушел в себя, как пескарь в нору, - закрыл глаза и создал свой собственный мир. А вы помните, что снится в норе пескарю, что он "вырос на целых пол-аршина и сам щук глотает". Кровожаднее и сильнее пескаря и рыбы в реке нет, стоит ему только зажмуриться. Беда, когда бессилье начнет показывать силу. - Вот это ты верно говоришь, - сказал директор и вдруг засмеялся, что-то вспомнив. - Знаю, бывают такие сморчки. Посмотришь, в чем душа держится, плевком перешибешь, а рассердится - так весь и зайдется. Нет, это все, что ты сейчас говоришь, - верно это. Я это очень хорошо почувствовал. Но вот как ему, пескаришке, дохлой рыбешке, саженные щуки поверили? Им-то зачем вся эта музыка потребовалась? Для развязывания рук, что ли? Так у них они с рожденья не связаны. Сила-то на их стороне. - Это у них сила-то? - усмехнулся я. - Какая же это сила? Это же бандитский хапок, налет, наглость, а не сила. Настоящая сила добра уж потому, что устойчива. - Так, так, - директор усмехнулся и прошелся по комнате. - Значит, по-твоему, и у земляка этого самого Ницше - Адольфа Гитлера - не сила, а истерика? Ну, истерика-то истерикой, конечно, недаром он и в психушке сидел. Или это не он, а его друзья? Но и сила у него тоже такая, что не дай Господи. Газеты наши, конечно, много путают и недоговаривают. Но я-то знаю что почем. Если бы он нас, говорю, не боялся, то и Европы давно не было, а стоял бы какой-нибудь тысячелетний рейх с орлами на столбах. А ты видел, какие у них орлы? Разбойничьи! Плоские, узкокрылые, распластанные, как летучие мыши или морские коты. Вот что такое Адольф. А ты посмотри на его ребят. Те кадрики, что в нашей хронике иногда проскакивают. Все ведь они - один к одному, молодые, мордастые, плечистые, правофланговые. На черта им твой Ницше? Им Гитлер нужен. Потому что это он им райскую жизнь обещал. За твой и за мой счет обещал. А они видят: он не только обещает, но и делает. Союзники только воют да руками машут, а он головы рубит. Что же это - пескарь, по-твоему? Юродивый Ницше? Нет, брат, тут не той рыбкой запахло. Тигровые акулы? Что, есть такие? Есть, я читал где-то... Только нас он, говорю, и боится. Если бы не мы, то сейчас только одна Америка за океаном и осталась бы, да и то только до следующего серьезного разговора, понял? - Он сел на стул, перевел дыхание и улыбнулся. - Вот так. - Да я ведь не про него, - сказал я, сбитый с толку, - я про его учителя. - И про учителя ты тоже не прав, учителей у него много: тут и Ницше и не Ницше, смотря кто ему потребуется. - Он открыл записную книжку. - Вот видишь, у меня полстраницы именами записано: граф Гобино, профессор Трейчке, профессор Клаач, Теодор Рузвельт - знаешь таких? - Не всех, - сказал я. - Гобино знаю. Клаача тоже. - Ну еще бы, еще бы тебе не знать, - усмехнулся директор. - Ты же хранитель. Ну да не в них в конце концов дело. Будь он граф-разграф, профессор-распрофессор. Им всем, вместе взятым, цена - пятачок пучок. Твой Ницше хоть страдал, хоть с ума сходил и сошел все-таки. А те вот не страдали, с ума не сходили, а сидели у себя в фатерланде в кабинете да на машинках отстукивали. И никто никогда не думал, что они понадобятся для мокрого дела. А пришел Гитлер и сразу их всех из могилы выкопал да под ружье и поставил, потому что так, за здорово живешь, сказать человеку, что ты хам, а я твой господин, нельзя, нужна еще какая-то идейка, нужно еще: "И вот именно исходя из этого - ты-то хам, а я-то твой господин! Ты зайчик, а я твой капкан", - знаешь, кто так говорит? - Нет. - Уголовный мир так говорит. Ну, блатные, блатные, воры; теперь бандиты знаешь какие? Они и в подворотнях грабят с идеологией. Неважно, какая она. Спорить с ней ты все равно не будешь. Если у меня финка, а у тебя тросточка, то какие споры? Я всегда прав. Бери, скажешь, за-ради Христа, все, что надо, да отпусти душу. Твоя идеология, скажешь, взяла верх. Вот как бывает. - На первых порах, - сказал я. - И на первых, и на вторых, и на каких угодно порах; потому что, если взял он тебя за горло... - Те-те-те... - рассмеялся я. - Так это ж называется брать на горло, а не за горло. Таких даже воры презирают. Потому что это не сила, а хапок... Это я еще лет двадцать пять назад очень понял. Отец мне объяснил, он и все эти вещи тонко понимал. Тогда еще, заметьте, понимал! Директор посмотрел на меня и засмеялся. Он всегда очень хорошо смеялся: раскатисто, разливисто, весело - в общем, очень хорошо. - Литератор, литератор, - сказал он. - Выдумал, наверно, про отца. Ну, если и выдумал, то тоже хорошо. Возможно, возможно, что ты в чем-то и прав. Конечно, сила - да не та, но легче ли от этого - вот вопрос! Кто отец-то твой был? Мировой, или как его там? Посредник какой-то? Тогда еще какие-то посредники были? - Нет, - сказал я, - посредники не там были. Мой отец был присяжным поверенным. - То есть адвокатом? Хороший, наверное, адвокат был, умница... Что, давно умер? Ах, когда тебе десяти еще не было? Жаль, жаль, что умер. Знаешь, как теперь нам нужны вот такие именно адвокаты. Позарез нужны! Только бы мы их судьями в трибуналах сделали. А то как бы действительно не побили нам стекла. А знаешь, сколько у нас вдруг появилось охотников бить зеркала? Превеликое множество! Превеликое! Пока настоящая сила соберется, раскачается, придет - знаешь, сколько они науродуют? - Он помолчал, подумал и вдруг сказал совсем иным тоном - простым, будничным: - А ты вот этого не понимаешь, фырчишь... Ну что, понравился тебе Мирошников? Строгий мужчина. Я сказал, что строгость-то еще не беда. Но вот он еще и ограничен, и туповат, и всех хочет учить. - А именно чему он тебя учил? - спросил директор. Я рассказал ему про разговор. - Хм, да!.. - сказал директор. - Ну, насчет портрета я ему сам позвоню, он действительно загнул. Зато во всем остальном... - А что во всем остальном? - спросил я угрюмо. Было совершенно ясно, что про это остальное он уже успел сговориться с Мирошниковым по телефону. - А про все остальное так, - сказал директор твердо. - Вот я хочу тебе сказать, а там дело твое: не хочешь - не слушай. С кем ты только ни встретишься - обязательно скандал. Я молчал и смотрел на него. - Ну а как же, считай, - он стал загибать пальцы, - в библиотеке неприятность, с массовичкой истерика, от Родионова формальная жалоба, с органами - полный скандал, мне уже звонили оттуда, справлялись о тебе. Наверно, твоя благодетельница постаралась. Аюповой ты такое наговорил, что она во все инстанции катает. Хорошо, что мы тебя знаем, а то бы, пожалуй... Ну а что ты у меня в кабинете орал, ты это помнишь? - И что, зря я орал? - спросил я его. - Я не прав? - В чем? - крикнул он. - В чем ты прав? В существе дела? Да, безусловно прав. Но именно в существе, а не в форме. Ну ты представляешь, что было бы, если бы тогда подошла Зоя Михайловна и встала за дверью? Тебе что, туда, к нашему завхозу захотелось? Я молчал. - Ну вот то-то, дорогой товарищ. Когда говоришь, надо отдавать себе отчет - что ты такое говоришь, когда ты это говоришь и кому говоришь. А ты сплошь да рядом... - Он махнул рукой и замолчал. Молчал и я. Он посмотрел на меня и вдруг улыбнулся. - Ну, хорошо, что хоть не споришь. И потом - зла в тебе, дорогой товарищ, много, то есть не зла, а какой-то глупой предубежденности. Необъективный ты человек, хранитель, вот что. Ну вот хотя бы взять опять эту историю с Родионовым. А ведь он еще что-то обещает принести. - Товарищ директор, - сказал я официально. - Ну вы поймите, я археолог, "хранитель древностей", как вы меня называете, я занимаюсь тем, что умею, - клею горшки и пишу карточки. В политпросвете вашем - я ни в зуб ногой. Что же касается Родионова, его планов... - И я нарочно замолчал. - Ну а что его планы, - вцепился в меня директор, - что, что? Ведь копаемся же мы именно там, где он нам указал, зарываем, так сказать, казенные деньги в землю по его указанию. - Да и не там зарываем, - ответил я. - Вы посмотрите карту. Я отобрал ее у Корнилова и привез сюда. "Копать тут". А где копать, когда там одни яблони и змеи... - Да, - спохватился директор, - ведь тебе из редакции звонили, все насчет этого чертова змея. Ну что, есть он там или нет, ты проверил? И вообще, что ты про него знаешь? Я развел руками. - Да, что-то не того, - согласился директор. - Я ведь звонил в горсовет и ничего не узнал. И знаешь, говорят, что ниоткуда удав не сбегал и нигде не появлялся, а тут совсем иная история. - Какая же? - А вот какая, - он подумал. - Ездила по клубам такая гопкомпания: директор - грузин; рыжий - штаны в крупную клетку - гипнотизер То Рама; какая-то старуха в кисее - "умирающий лебедь". А гвоздь-то программы - "борьба с удавом". Понимаешь, сгружают с фургона гроб с запорами и дырками, и шесть человек его еле-еле несут в сарай - это удав. А на крышке плакат: удав давит быка - "смертельная схватка человека с гигантской рептилией". Ну, конечно, народ валом валит - у кассы давка, будку опрокидывают. А когда программа уже кончается, выходит директор и объявляет: "Борьба состояться не может, потому что удав заболел". Ну и все. Сбор-то в кассе! - Ловко! - воскликнул я. - А как же не ловко, - нам дай бог такое придумать. Но в одном колхозе стали просить, чтоб хоть показали этого удава. Обступили ящик - открывай, да и все. "Ладно, - говорит директор, - вечером покажем." А вечером после конца программы объявил: "Тому, кто сообщит, где находится гигантский удав, сбежавший из труппы эстрадного объединения, выплачивается награда в десять тысяч. Приметы: двадцать пять метров длины, глотает людей, валит деревья, душит домашний скот". Прыгает, скачет, давит, ползает, плавает, ну только-только что не пышет огнем. Будьте осторожны, берегитесь! Следите за детьми! И началась, понимаешь, паника: бабы из дома не выходят, то одного удав задушил, то другого, работы срываются, в результате доходит до органов - и те высылают уполномоченного. Тот приехал, расположился в правлении и начал вызывать по одному. Труппа тикать. Так рассыпалась, что и следов не найдешь. Вот какая история, говорят, вышла. Я засмеялся. - Совершенно великолепная история. Так вот этот самый удав и появился в "Горном гиганте"? Директор улыбнулся. - А пес его знает какой, скорее всего, и никакого нет. Но вот это мне рассказали в горсовете. А в общем-то, дело по нашим временам совсем не смешное, раз органы заинтересовались... Это ты запомни. Это я запомнил. А между тем в музее шло полным ходом разрушение старой экспозиции, и этим опять командовала массовичка. Клара ей уже не помогала. Но все равно за день с помощью двух подсобных рабочих Зоя Михайловна успевала опустошить целый отдел и ходила победительницей. С ней разговаривали по телефону, ей давали указания, ее вызывали для собеседования. С моим отделом она уж и не связывалась - не до того было. Внезапно врагами оказались многие знаменитости казахской литературы: один был разоблачен как шпион, другой признался в том, что он агент немецкой разведки, третий же, как выяснило следствие, вообще замышлял отторгнуть Казахстан от Советского Союза в пользу Японии. Об этом третьем хочется сказать особо. Гром над его головой грянул совершенно неожиданно. Только-только по республике прошел его юбилей, окончились банкеты и приемы, отзвучали речи, отсверкали адреса, еще не были распроданы в киосках все его фотографии и брошюры с биографией, средние школы еще не успели оплатить его портреты художественным мастерским, - а он уже оказался врагом народа. А ведь был не только крупнейшим писателем, но еще и революционером, и членом правительства, и основоположником Советской власти в Казахстане: целые разделы самых разных экспозиций были посвящены у нас ему. И вот позвонили откуда-то и приказали снять все, где только есть его имя. И все сняли и куда-то спешно отправили, а затем последовали еще звонки - и полетели другие портреты. Прошли быстрые, закрытые процессы, и мы собрались после конца занятий, чтобы требовать расстрела. Выступал директор и говорил страстно, правдиво и убежденно, а в чем дело - тоже сказать не мог. Как почти все, и я верил в очень многое, даже в эти процессы, но все чаще и чаще меня стала посещать юркая и трусливая мыслишка: "А что, если... А вдруг все-таки?.." ...Однажды, когда я сидел в столярке за верстаком, зазвонил внутренний телефон. Я поднял трубку и услышал голос директора. - Как титан, кипит? - спросил он. - Так точно, - ответил я голосом деда. - Титан кипит вовсю! - Ну хорошо, я приду за кипятком, - сказал директор. Когда я через минуту с кипящим мельхиоровым чайником вошел в кабинет директора, за столом сидели трое: директор, старик кладоискатель Родионов и Клара. Они рассматривали что-то маленькое, круглое, переходящее из рук в руки, какие-то монетки, что ли. - А вот и он! - радостно воскликнул директор. - О, даже чайник принес. Вот это молодец! Так вот, Кларочка, сейчас я вам покажу, что у нас в Каракумах называлось пограничной заваркой: берется крутой кипяток (директор пощупал чайник: "Ничего, сойдет!"), сыплется в него пригоршня черного, как он раньше звался, фамильного, чая (он достал цветастую жестянку - всю в пальмах, китайцах и цаплях, открыл, отсыпал в ладонь добрую половину ее, потом посмотрел и прибавил еще щепотку), ставится все это минут на пять на горячие угли. Он подошел к тумбочке в углу, включил электрическую плитку и поставил на нее чайник. В это время Клара и сунула мне в руки то, что они рассматривали. Это были кружочки желтого металла величиною с пятак. - Что же это такое? - спросил я. - Это ты нам должен объяснить, что это такое, - жизнерадостно крикнул директор из угла. - Вот мы, например, думаем все, что это золото, а ты как? - Это вы принесли? - спросил я Родионова. - Так точно-с, - поклонился он. - Рабочие с кирпичного дали. Нашли-с где-то... - Где? Он пожал плечами. - Где-то на охоте были, там и нашли-с. Донельзя меня взрывала его мягкость и обходительность, эти неожиданные шипящие "с", так и извивающиеся в его голосе. Но я ничего не сказал, только отошел к окну. Директор вернулся к столу, поставил чайник и сказал: - ...И маленькую-маленькую щепоточку соды для разварки. Вот такую! - Ой, - сказала Клара, глядя на него с испугом. - Соды?! - Крохотную, такую, что даже не заметите, - заверил директор. - Теперь можно пить. Он вынул из нижнего ящика и поставил на стол две пиалы - одну себе, другую кладоискателю, потом достал непочатую пачку сахара и положил на стол. - Ну, а вы, товарищи, здешние, - сказал он, - у вас чашечки должны быть свои, тащите их сюда. Кларочка, вы ведь за чашкой наверх пойдете? Так притащите мне Петьку, а то забрался он на свою верхотуру и никак его оттуда не достанешь. Так что же, это не золото, хранитель? Я взял бляшку в руки. Да, может быть, и золото. - Не знаю, - сказал я. - Надо попробовать. А так что скажешь? Видите, как они расплющены, их, наверно, под трамвай клали. - Ладно, давай их сюда, проверим. - Директор собрал бляшки и бросил в ящик стола. - Теперь вот какое дело. Вот мы договорились с товарищем Родионовым, он опытный резчик, предлагает нам свои услуги в части разных художественных работ. Я пожал плечами: а какое мне дело до его художественных работ, у меня резать нечего, у меня клеить надо. - Работы мы его видели, - продолжал директор, с нажимом повышая голос и глядя на меня. - Вот я и думаю: неплохо было бы заказать в твой отдел две-три объемные диорамы. А-а! Вот и он, наш знаменитый электротехник, стащила его все-таки Клара с кумпола. Садись, Петр, это и тебя касается. Вот, Петр, мы хотим сделать несколько диорам, так надо будет продумать освещение - простое, эффективное и доступное для посетителей: нажал посетитель кнопку - и все загорелось, заблестело, задвигалось. Понимаешь? - Понимаю, - уныло ответил Петька. - Что ж, там у Клары Фазулаевны лежат сотни две лампочек от фонарика "гном". Вот их и можно приспособить, только раскрасить надо. - Ох, халтурщики, ох, лентяи, - страдальчески сморщился директор. - Да лампочку от фонарика я и сам ввинчу. Обмозговать это дело надо! Обмозговать со всех сторон, чтоб было просто и удивительно! Чтоб народ ахал! Чтоб толпы стояли! Вот что нужно. Изобретатель ты таковский, понял? - Ну так что ж, - пробормотал Петька. - Можно. Вот у Клары Фазулаевны... - Ой! Даже разговаривать не хочется! Так вот, товарищи, - ты и ты! - Директор ткнул пальцем в меня. - Обдумайте все это дело, чтобы все было как следует. А ты не морщись, не морщись, хранитель, это тебя больше всех касается. Почему? А вот потому! Очень просто - по-то-му! В твой отдел и зайти-то, по совести, неприятно. Что там у тебя есть? Черепок, да земли кусок, да битый горшок. Вот и все. А знаешь, что мы можем сделать? Товарищ Родионов, скажите ему, что мы можем сделать. Вот что вы сейчас мне предлагали, скажите ему. - Охота на мамонтов, согласно академику Васнецову, - прогудел старик. - Вот! - крикнул директор и ткнул в меня пальцем. - На заднем плане из ямы голова мамонта, хобот поднят, клыки торчат! А вокруг носятся люди в шкурах с дубинками. Понимаешь? И все это освещено заходящим солнцем. - Можно сделать еще мастерскую топоров в пещере и вечный огонь, - сказала Клара. - Молодец, Кларочка, - похвалил директор. - Понял? Слышишь, хранитель? Пещера, в ней вечный огонь, и сидит старуха, лепит горшок. Вот это панорама! А пламя от костра неровное, все время меняющееся, с дымом. Это, осветитель, уже твое дело, там у вас какие-то вращающиеся цилиндры, я слышал, есть. Вот и орудуй. Так, товарищи. Кто еще будет чай пить, пока не остыл? Кларочка, Петр, хранитель, товарищ Родионов? Кому чаю пограничной заварки? Никому? Ну, тогда пока расходимся. - Он подошел к старику и похлопал его по плечу. - И насчет раскопок еще поговорим. Вот хранитель мне все расскажет. Я его уж расспрошу. Ты не смотри, что он такой, он парень с головой. - Он подмигнул мне. - Корчаги, говоришь, пустые стоят? Пусть берет корчаги, нам все пригодится. А кроме того, у меня с вами еще один разговор имеется. Вы звякните-то мне сегодня по домашнему. Ведь надо еще и с колхозом поладить. Однажды под вечер, когда я сидел на своей вышке и пыхтел над последними карточками и последними экспонатами, ко мне влетел Корнилов и рухнул в епископское кресло - одно из них я вырвал для себя. - Что случилось? - испугался я. Он отмахнулся, придвинул графин и выпил, не отрываясь, два стакана, потом обтер губы и стал жаловаться и ругаться. Жаловался он на то, что ввязался (или был втянут, так я хорошо его и не понял) в совершенно безнадежное, бесполезное и даже бездарное дело. - Что мы с вами делаем в горах, землю копаем! Капусту сажаем! - обрушился он на меня. - Так не работают и не раскапывают. Ведь ничего нет, ничего: ни плана работ, ни сметы, ни штата, ни открытого листа. Черт его знает, кто работает, как работает и для чего работает. И спросить не с кого. Десять мужичков с базара с поденной оплатой - и весь штат. Захотели - пришли, захотели - ушли. Хищнический налет это, игра в казаки-разбойники, а не раскопки. Руководящей окаменелостью, - сказал он, - служат осколки старого горшка, и раскиданы они по всему колхозу, где разрыхлишь землю - там и они. Где же что искать? Крепость? Это не крепость, а просто старая кирпичная кладка, и лет ей не больше ста. - А клады? - спросил я. - Да что клады? Что вы мне все время толкуете про клады? - заорал он на меня. - Кто нашел, тот нашел, а кто не нашел, так еще сто лет впустую прокопается - вот и все, спрашивать-то не с кого. И вообще, - закончил он вдруг с внезапной злобой, - долго ли будет научной работой республиканского музея командовать отставной комбриг! Это же вам не дивизия все-таки, дорогие друзья, а наука. Надо же знать край! Все это было очень неприятно выслушивать, и у меня так и вертелся на языке вопрос: "Да тебя-то кто неволит? Не нравится - подай рапорт, слезай с гор и садись со мной писать карточки". Но я молчал и только слушал. Но вот это-то и раздражало его больше всего. Он вдруг ударил кулаком по мраморному столику и выкрикнул несколько негодующих фраз. Их можно было отнести и к директору, и ко мне, и к раскопкам, и к музею в целом, и вообще ко всему чему угодно. Он понял это, вдруг спохватился и оборвал себя на полуслове. - Ну, ладно, - сказал я и подошел к шкафу. - А про это что вы скажете? - И поставил на стол коробку с бляшками. Он хотел что-то ответить, но тут вошел дед-столяр. Карман брюк у него слегка отдувался, а сам он уже был навеселе. - Ну, граждане ученые, - сказал он, опускаясь на шатучий железный стульчик. - Кончен бал, огни потухли, пора и вам по домам. Я внизу уже все закрыл. - Вот что, дед, - сказал я, придумывая, как от него отделаться. - Шкаф-то, оказывается, не заперт, придется тебе за ключом сбегать, а то ведь золото тут, червонное. - Да оставь, оставь тут, - сказал дед пренебрежительно. - Все цело будет. Кому они нужны, пятаки твои? В них и золота-то на гривенник. - Нельзя, дед, - ответил я. - Драгоценный металл это, не положено. - Драгоценный, - сказал дед насмешливо. - Вот у меня драгоценный металл в кармане, это да! - Он вынул из кармана бутылку и поставил на стол. - А закуска у тебя есть? - Так вот эти бляшки, - сказал я, поворачиваясь к деду спиной и не замечая его пол-литра. - Вы их уже видели? Корнилов кивнул головой. - Показывал Родионов. - Так значит находится где-то поблизости могильник, и, очевидно, богатый могильник, женский. Ведь все это части какого-то женского украшения. Корнилов покосился на меня. - Были, - проворчал он, - были частью украшения; раз эти штуки у вас на столе - значит, они были да сплыли. Сейчас на их месте пустая яма с косточками. Все остальное унесено. - Это не факт, - сказал вдруг дед твердо, - унесли бы, так это не принесли бы. А раз они здесь, то значит верно Родионов говорит, что их где-то в ручейке подобрали. Корнилов удивленно посмотрел на деда. Я рассмеялся. Дед вечно был в курсе всех наших дел. Он все видел, все слышал, все чуял. Даже когда Клара отлучалась ко мне, позабыв запереть шкаф со спиртом, дед уж был тут как тут, он стоял около шкафа, ворчал и орудовал. И склянка у него откуда-то появлялась, и воронку он находил тут же, и все у него было в аккурат. - Вот дед правильно сказал, - засмеялся я, - логика у него железная: знали бы люди, откуда эти бляшки, не отдали бы их задарма первому встречному. Я тоже думаю - могильник этот не тронут. - Так где же он, - быстро спросил Корнилов, - где? Скажите, так я сразу туда побегу с лопатой. Я развел руками. Да, где он - в этом все и дело! - Ну, вот то-то и оно-то, - вздохнул Корнилов. - Эти клады, дорогой, заговоренные, в руки они так не даются. Он вздохнул и взял бляшку в руки. И тут я увидел нечто очень странное. Длинные пальцы Корнилова вдруг сделались какими-то необычайно бережливыми, чувствительными, чуткими. Он действительно чувствовал всей кожей, всеми кожными сосочками кончиков пальцев. Он как бы просветил эту бляшку насквозь, выявил то, что было стерто временем, погибло под ударами молотка, казалось - исчезло навсегда. Его пальцы бегали, нащупывая незримые следы очертаний и рельеф рисунка, бляшка заговорила формой, весом, шлифом поверхности, своим химическим составом. Лицо его было по-прежнему неподвижно, хмуро, и только, пожалуй, выражение какой-то сосредоточенности, похожей на легкую задумчивость, вдруг появилось на нем. Я не мог отделаться от впечатления (и потом, когда я вспоминал, оно становилось еще сильнее и сильнее), что Корнилов чувствует незримую радиацию, звучание, разность температур, исходящую от этой крошечной пластинки. Наконец он положил ее на стол. - Да, это очень любопытно, - сказал он. - И вы, вероятно, правы, это именно часть женского украшения. Может быть, такая бляшка нашивалась на одежду, как аппликация, а может... И в это время погас свет. - Здравствуйте пожалуйста! - сказал дед крепко. - А если б я сейчас пил? - А что это? - воскликнул я. - Да Петька со светом там, - сказал дед. - Набрал лампочек, выкрасил их как дурачок и вот сидит любуется, пробки жжет. Сколько раз я ему говорил - одни смешки! Смешно дураку, что сумка на боку, идет и потряхивает. У тебя на чердаке сидит! Что, не знал разве? Уж неделю оттуда не слезает, приспособил там себе какой-то агрегат из фанеры и сидит, пережигает пробки. А ну-ка пойдем, посмотрим... Петька у меня на чердаке! Ничего хорошего мне это, конечно, не сулило. Я нащупал дверцу шкафа, открыл ее, вынул две свечи, зажег их и сказал: - Пойдем посмотрим. Мы спустились вниз, вышли на улицу, вошли в другую дверь. Она вела в большое пустое помещение (все думали, что тут раньше работали просвирни), взобрались по пожарной лестнице на колокольню, там пролезли в большую дыру у стены, и, когда добрались до второй площадки лестницы, свет опять зажегся. Но на чердаке было темно, и в этой темноте горели огненные гирлянды, голубые созвездия, целые кучи вспыхивающих и погасающих огоньков. Они были всех цветов: синие, желтые, зеленые, фиолетовые, красные, оранжевые, и так много было их, этих мельчайших, ярко светящихся звездочек, точек и кружков, разбросанных по всем концам чердака от пола до крыши, что мне показалось, будто все помещение наполнилось роем летучих светлячков или фосфорических бабочек. Огоньки жили. Одни тухли, другие вспыхивали, электрическая дрожь пробегала по гирляндам, и все время, качаясь, вспыхивала и гасла большая рогатая ветка, свешивающаяся с потолка. - Петя, ты что делаешь? - крикнул я. - Пробки жжет, - пробасил дед. Светлячки разом мигнули, погасли. Наступила полная темнота, и вдруг зажегся яркий, ослепительно белый, какой-то наглый свет. Везде около потолка были ввинчены яркие лампы. Петька растерянно стоял посредине, вокруг были разбросаны банки красок, куски фанеры, оторванные от посылочных ящиков и расчерченные во всех направлениях, провода, батарейки. - Ты что тут делаешь, Петя? - повторил я. Он сконфуженно усмехнулся и наконец объяснил. - Да вот директор приказал. Для панорам лампочки привинчиваю. - Так ведь у тебя мастерская есть, что ж ты сюда-то залез? - все еще не понимал я. Петька молчал. - Нет, верно, Петя, почему ты не у себя? - Изобретатель, - презрительно проворчал дед. А Корнилов только усмехнулся и покачал головой. - Да там ко мне все люди ходят: то исправь, там посмотри, - сказал Петька, виновато отворачиваясь. - Директор говорит: не сиди там, работать не дадут. Посторонние ходят. Корнилов вдруг молча повернулся и пошел к выходу. Я догнал его уже внизу. Он прыгал через три ступеньки. - Черт ее знает что, - сказал он, останавливаясь, - дед с водкой, Петька с лампочками, вы с этими бляшками, не музей, а цирк, и я с вами тоже, дурак, а законной бумажки от музея все нет и нет. Завтра председатель вызовет меня и надает по шее... Что тогда делать будем? - Ничего, - сказал я. - Поезжайте к себе. Я завтра пойду к директору. С колхозом мы поладим быстро. С колхозом мы поладили очень быстро. Нам даже не пришлось выправлять открытый лист. На другой же день бригадир Потапов прислал в музей отношение за подписью председателя: нам предоставлялось право копать, пролагать шурфы, снимать землю слоями - все это в окружности на полкилометра, по обеим сторонам дорожного холма. Директор достал откуда-то две брезентовые палатки, потом дед привез "титан" и водрузил его перед "станом". Корнилов набрал рабочих, и экспедиция задышала, запылила, заработала. Без всякого, пока, правда, толку. Рабочих Корнилов набрал молодых, здоровых, они постоянно около палаток играли на гармошке, пели и смеялись. Я мог посещать экспедицию только в выходные дни. Все остальное время приходилось работать в музее. Мы готовились к новой экспозиции: надо было смонтировать, выставить и написать текстовки почти к пятистам экспонатам. Это была чертовская работа, проделывал я ее один. Корнилову было не до меня. У него все еще висело в воздухе. Директор никаких приказов об экспедиции не подписывал, а попросту распорядился отпустить под личную расписку какую-то сумму из статьи "на приобретение экспонатов". Я несколько раз говорил ему, что это непорядок, но он только махал рукой. - Ну пусть хоть что-нибудь найдет, - говорил он, - ну что-нибудь самое маломальское, понимаешь? Я ведь не прошу Венеру Милосскую или там меч Александра Македонского, ну хоть что-то, что-то... Но прошло уже полмесяца, а Корнилов ровно ничего стоящего не находил: он носился по прилавкам, фотографировал холмы, снимал какие-то планы, иногда вдруг заявлялся ко мне, рылся в моих ящиках, картотеках, фототеке и, ничего не найдя, так же мгновенно пропадал, как и являлся. Я его понимал: он хотел копать без промаха. Ребята и старики водили Корнилова на места находки кладов. Он наносил их крестиками на карту, и под конец весь яблоневый сад стал выглядеть у него как кладбище. Тогда он пришел ко мне, швырнул карту в угол, выругался и сказал: "Ничего не установишь! Где-то, кто-то, что-то, когда-то находил, а где и что - никто точно не знает, все говорят по-разному. Нет, это совершенно не археологический метод". Но и археологический метод ничего хорошего Корнилову не давал. Во всяком случае, когда я приезжал к нему, то он мне показывал только осколки кувшинов, какие-то странные тесаные камни - не то древние точила, не то остатки жернова. Ему же обязательно хотелось найти улицы, дома, мастерские. Директор качал головой и говорил: "Ох, и затянете вы меня в историю, я уже чувствую". Но приказа о прекращении работы не давал и денежных отчетов тоже не спрашивал. Может, просто потому, что было не до этого: оформлялся вводный отдел, и в нем находилось все, что полагается иметь "Уголку безбожника", - языческие кресты, слезоточивая чудотворная икона, таблицы, история креста и происхождение человека, всемирный потоп в легендах и в действительности, портрет Галилея, а под ним место для большой диорамы. В это время мне впервые сказали, что в музее появился собственный скульптор. Говорили, что это очень странный человек - маленький, горбатый, чахоточный, кудрявый. Он живет не в городе, а в большой станице и работает в артели "Художник" надомником - кажется, вырезает какие-то сувениры. Разыскал и привел его к нам Родионов. Директор поговорил с обоими, потом вызвал Клару и приказал выдать "нашему скульптору", как он пышно представил горбатого, материалы - бархат, шелк, слоновую кость и вообще обеспечить всем нужным. - Я вас очень прошу, Кларочка, - сказал директор, - проследите, чтобы ни в чем не было недостатка. Два историка у нас, а толку от них... - И он махнул рукой. Так передавал мне по крайней мере Петька, который присутствовал при этом разговоре. А однажды пришел ко мне директор и молча сунул черный конверт из-под фотобумаги. В конверте была пачка каких-то совершенно непонятных мне снимков: черный фон, а на нем лучи, лучики, какие-то полоски. - Ты не то, - сказал директор, - ты заключение смотри. Заключение лежало тут же. "Пробы присланного металла, - писал металлургический институт, - являются химически чистым золотом. Примеси незначительны и случайны... Примерное соотношение таково... Более точные цифры мог бы дать количественный анализ". Я бросил заключение на стол. - Значит, правда - золото. Это, конечно, очень интересно. Но все равно история с бляшками по-прежнему и темна и загадочна. Откуда они? Что они? Кто их нашел? Где? - Директор коротко развел руками. - Да вообще, честно говоря, не нравится мне все это. Очень, то есть, не нравится. Гуляет где-то золото. Сколько его? Что оно? Откуда оно? Ясно, что разрыт какой-то курган, а где, что - неизвестно. Ну, как вот в таком случае поступать? Такие ведь истории должны быть предусмотрены. Что делать-то? В милицию, что ли, звонить? Я пожал плечами. Он помолчал, подумал. - Ну а твой что там делает? Нащупал хоть что-нибудь? - Так скоро дело не делается, - ответил я. - Если в этом году мы хоть составим ориентировочную карту, то и это будет уже хорошо. Но вероятнее всего - город был именно там. - Почему так думаешь? - быстро спросил директор. - Место уж больно подходящее. Подход узкий, затрудненный. Трава. Вода. Река. Видимость прекрасная - если с цитадели смотреть, то верст на пятьдесят вокруг видно. Вот эти цитадели в первую очередь и нужно нащупать. Фундамент-то, вероятно, сохранился. - Так, так. - Директор постукал пальцами по краю стола. - Так, так, - посидел, о чем-то подумал и сказал: - Цитадели! А вот мне Корнилов рассказывал, что есть где-то старинная такая запись: "Кошка может бежать от города Тараза {Теперь город Джамбул.} до города Самарканда по крышам и ни разу не коснуться земли". Правда, было так? Я рассмеялся. - Ну, вряд ли следует понимать эту несчастную кошку слишком уж буквально. Но то, что тысячу лет тому назад на месте этих степей и песков стояли цветущие города и села, - это, конечно, так. Директор грустно покачал головой. - Да! А сейчас едешь-едешь трое суток - и ничего! Ну ничего! Одна раскаленная земля да белая травка на ней - все! Да ночью еще желтое зарево над землей: в солончаках казахи камыш жгут. И куда все ушло? Пески пожрали? Ветром сдуло? Или, как вы говорите, климат изменился и жара все спалила, а? Что было-то? - Люди были! - сказал я. - Нагрянули чужие люди, сожгли город, разрушили канал. Жителей - кого убили, кого увели, а кто сам убежал. И вот вода ушла, песок пришел, и все. Дело-то нехитрое. - Да, простое, простое дело, - покачал головой директор. - То есть такое уж простое, что дальше и некуда. Пришли. Сожгли. Ушли. Вот и вся история этих мест за тысячу лет. Весь потаенный смысл ее, так сказать. - Он посидел, подумал. - Года два тому назад был я в командировке в одном степном совхозе, по партийному делу ездил. Ну, ничего не скажешь. Тот совхоз! Благоустроенный, прибыльный... Степь, а везде сады-садочки, зелень, школа-десятилетка, клуб двухэтажный. Директор - из коренного местного населения. Он за эту землю, знаешь, зубами держится. Вот однажды, уже перед самым моим отъездом, сели мы с ним выпивать. Ну, парторг пришел, дыню с пуд весом в мешке притащил, вина бутылки три. Сидим, разговариваем. Смотрю - стоит на шкафу голубая чашечка. Под солнцем так и светит, так и горит. А в двух местах, по краям и на боку, у нее аккуратные металлические скобочки. Подошел я, взял ее в руки, а хозяин и говорит: "Осторожно! Знаете, сколько этой чашечке лет? Тысяча". Ну, я теперь к твоим тысячам попривык уж немного. Камню твоему - тыща, черепку - тыща, а белой акации так все три, а тогда чуть не упал. "То есть как это, спрашиваю, тыща? Откуда же она?" - "Да отсюда же, - отвечает. - Ребята из земли вырыли, вон видите, лопатой задели краешек? Ведь тут у нас, где пахота да арыки, - огромнейший город стоит. Один из самых больших городов в Азии. Дворцы. Бани. Сады. Короче - город Отрар. В нем Тамерлан умер. Тогда его воины и город разрушили". Просто ведь? - Да, - ответил я, - просто. Директор подумал, вздохнул и сказал: - Ну, ладно, ищите, ищите свою цитадель. Будем восстанавливать историю края. Мы же музей! Раздался стук в дверь, и появился Потапов. Он был в извозчичьем брезентовом плаще и почему-то с кнутом в руке. - Здравствуйте, - сказал он. - Можно? - А, входи-входи, хозяин, - заулыбался директор. - Ты ж теперь наш хозяин, - продолжал он, усаживая Потапова на диван. - Ну а то как же, у тебя молодые люди землю роют, только найти ничего не могут. А может, это только так, для отвода глаз? Может, они уж целый котелок золота там накопали? - Они накопали, - заговорил Потапов, загораясь. - Они там ничего... - Но наткнулся на мой взгляд и осекся. - Они там ничего работают, - сказал он, спадая с тона. - Похаять не могу, ничего. А меня вот, - он полез за пазуху, - на весь Союз прописали. - Как так? - мы оба вскочили с места. Потапов торжественно вынул из кармана плаща сложенную вчетверо газету и протянул директору. Это был вчерашний номер "Казахстанской правды", который я еще не успел посмотреть. - Ну-ка, ну-ка, - сказал директор. - Читай вслух, хранитель, а то у меня голова что-то... Статья была напечатана на развороте и называлась "Гость из далекой Индии". Когда я прочел заглавие, директор вдруг рассмеялся. - Ох, интересно, - сказал он и потер руки, - читай-читай, хранитель. С чувством, с толком читай... - "Еще с прошлой осени ходила по колхозу "Горный гигант" молва об этом по меньшей мере нежеланном госте. Кто-то видел его выползающим из большого омета, какие-то ребята в ужасе шарахались по домам, заприметив его, свернувшегося огромным клубком в нескольких шагах от дороги. А недавно позвонили по телефону. Видели в саду... Обвился вокруг толстого дерева, выбирает и вмиг проглатывает самые крупные спелые яблоки. Бригадир колхоза Потапов рассказал: - Шел я двадцать второго июля. Иду - ни под ноги себе не смотрю, ни в сторону не оглянусь, вдруг как что-то зашипит около меня. Глянул - и обмер. Чуть на хвост огромной змее не наступил. Ползла она через тропинку. ...Из себя черная. Длиной добрые четыре метра. А толста, как ствол средней яблони". - Врет, - прохрипел Потапов. - Ничего этого я не расписывал. Четыре, не четыре - ничего не говорил! Говорил - громаднющая. Я продолжал: - "Без памяти метнулся я назад, забрался в садовый балаган и целый час от испуга пошевельнуться не мог". - Ай да герой! - крикнул директор в восторге. - Вот утешил так утешил. А говорит - при царизме полного Георгия имел. - Да вранье, вранье, чистое вранье! - налился кровью Потапов. - Сам все из своей головы придумал. - "Белее стенки был, - подтверждает находившийся в то время в балагане колхозник Завалюев". - Ах ты черт!.. - Директор так обрадовался, что даже с места соскочил. - Да ведь вранье же, вранье! - опять закричал Потапов. Директор махнул рукой. - Ладно... Читай-читай, хранитель, что дальше-то. - "По словам Луценко, Завалюева и других, гигантскую змею видел не так давно Василий Гутов из той же бригады. Сопоставив все эти факты и свидетельства многих лиц с участившимися в последнее время случаями исчезновения кроликов и кур..." - Молодец заведующий фермой, - сказал я. - Кролики - это вещь. - Особенно под водку, - кротко согласился примолкший Потапов. - "По мнению ученых, змей мог перезимовать в пещере, находящейся недалеко от Алма-Аты и обнаруженной в 1910 году жителем поселка Малая Станица Ганжой. Пещера эта велика и обширна - она тянется на много километров..." Ну, тут дальше про пещеру. Все. Наступило молчание. - Вот что, Иван Семенович, - сказал директор вдруг строго. - Тут уж всякие шутки в сторону. Ты что, действительно в него стрелял? Бригадир изумленно промолчал. - Да ты видел его или нет? - Ну вот, как вас, - ответил Потапов тихо. - Как вас - вот так же и его видел. Большой, черный, ползет по траве так, что лопухи дрожат. Это правильно, правильно, верьте. - Верю, - ответил директор. - Раз так говоришь - значит, верю. Ну, значит, и все. И не бойся тогда ничего. Раз есть, так есть. Так всем и говори! А газетчика этого поймай где-нибудь да и... Глава четвертая Шли дни, и что-то очень странное начало происходить в музее. Я не сразу даже уловил, что же именно. Но как-то само собой получалось так, что все, что мы считали в своей работе главным: реконструкция отделов, сбор материалов по истории гражданской войны, раскопки и даже инвентаризация - все это вдруг отодвинулось куда-то в сторону. В "Горном гиганте" вот уже второй месяц сидел Корнилов и только каждую неделю приезжал к нам с отчетами, планами и рапортами; отчеты были неутешительны (опять те же черепки и наконечники стрел), рапорты же почти повторяли друг друга. Что же касается отдела гражданской войны, то еще весной позвонил мне составитель книги "Октябрь и гражданская война в Казахстане" и спросил, не хочу ли я написать очерк о... И тут он назвал фамилию одного из первых членов Верненского ревкома. В музее мы этого человека знали по фамилии и понаслышке. Ни в экспозицию, ни в текстовки он не вошел. Нам это попросту не порекомендовали. (А впрочем, кто, кто не порекомендовал-то? - мы даже и этого не знали, были какие-то намеки, слухи, а проще говоря, было обыкновенное умалчивание, но оно и действовало вернее всего.) А человеком-то герой этот был интересным, одной из тех личностей, которые рождаются только во время войн, мятежей и революций. Был он казахом с почти русской фамилией и русским (кажется, начальным) образованием. Документы обрисовывают его как смелого, безудержного и волевого человека. Деятелен был чрезвычайно, инициативен - вероятно, более чем нужно. Он исчез сейчас же после установления Советской власти в Семиречье при обстоятельствах неясных и загадочных. Я давно заинтересовался этим человеком и поэтому ответил, что написал бы о нем с удовольствием, но материал-то где мне взять? Кроме выписок из официальных документов да личного дела (листок!), у меня ничего нет. Так я и ответил составителю. - Да вот поэтому я вам и звоню, - засмеялся он. - Мы ведь жену его обнаружили! Очень много интересного рассказывает, у нее даже и документы кое-какие сохранились. Так если желаете, я пришлю ее к вам, вы нам тогда и очерк напишете. Ну как же, как же! Крупная фигура, революционер, личный друг Куйбышева. Я, конечно, согласился и что-то около недели просидел над этим делом: стенографировал, заказывал снимки, рылся в архивах, сверял документы, диктовал на машинку. Статья была сдана в редакцию и пролежала около полугода, а потом ее послали в типографию, и я уже читал первую корректуру, и вдруг мне позвонил тот самый составитель и спросил, что делать с материалом, который я как-то занес в редакцию, - сам ли я к ним зайду или прислать мне его с курьером. - А что такое, - спросил я, - разве вас в нем что-то не устроило? - Да нет, не в том дело, - ответил он очень неохотно. - Вы что? В музее этого, так сказать, деятеля представили каким-нибудь материалом? Портрет его, что ли, у вас там висит? Я ответил, что портрет у нас его не висит, да и материала нет, но все-таки никак не пойму... - А газеты вы читаете?.. Ну чего там еще вы не поймете! - раздраженно сказал он в трубку. - Как маленький, ей-богу... В общем, приходите заберите все это. И даже не повесил, а просто бросил трубку. Я рассказал обо все этом директору. Он слушал меня и все ходил и ходил по кабинету. Потом вдруг остановился посредине и сказал: - А послал бы ты всех их знаешь куда?.. Только сам не ругайся. Ты сделал, что тебе заказывали? Сделал! Точно все записал? Точно! От себя ничего не прибавил? Ну и отлично - давай нам всю статью. Я тебе как-нибудь оплачу. А потом еще позвонил кому-то по телефону, сел, подумал, пожевал губами и спросил: - А портрет его еще не висит? Я покачал головой. - Ну и хорошо, подожди пока. Я еще поговорю кое с кем. А пока давай заниматься вводным отделом. Это сейчас наше самое большое дело. Ты знаешь, сколько я на него времени и денег трачу? Да уж что говорить, денег и времени на этот тихий, мирный отдел директор тратил, не жалея, - и отдел разрастался и расцветал все больше: работали художники, скульпторы, резчики по дереву, появились красочные таблицы, бюсты антропоидов, макет пещерного медведя и макет саблезубого тигра. А однажды мне показали что-то совершенно необычайное. Позвонила мне Клара и попросила, чтобы я зашел к ней. Я спрятал свои таразские орнаменты (мы их фотографировали для Эрмитажа) и взбежал по лестнице в отдел хранения. Там было тихо, темно и прохладно, как и всегда. Клара дневного света здесь не терпела. Окна у нее были постоянно задрапированы коврами. "Свет - мой самый страшный враг, - говорила она, - он прожорливее моли". А жрать здесь, по совести говоря, было что: китайские акварели, легчайшие расписные ткани, персидские миниатюры ("словно бабочки сказочных стран"), золотые византийские и каирские пергаменты. Человек пять собралось вокруг китайского лакированного столика. Они что-то рассматривали. Горело несколько карманных фонарей. - Вот и он, - сказал директор обрадованно. - Хочешь увидеть суд в подземелье? Тогда смотри. Оказывается, фонарики освещали диораму. В ящик из-под посылки были вмещены готические своды, высокие стрельчатые окна с разноцветными стеклами, длинный стол под черным покрывалом и монахи за ним. На возвышении стоял пурпурный кардинал, а рядом внизу некто в колпаке и в черной маске. Два солдата в панцирях с алебардами вытянулись около двери, окованной железом. Все это окружало центральную фигуру. Безусловно, то был Галилей, наигалилейший Галилей из учебника физики для шестого класса. Те же известные всем большие, умные глаза, бородка лопаточкой, сорочка с белым воротничком. Галилей гневно показывал рукой на потолок, а около ног его валялись кожаные фолианты. Наверху ящика была металлическая дуга и в ней славянская надпись: "А все-таки она вертится. Г. Галилей". - Ну, как? - спросил директор. - Понравилось? "А к чему нам это", - чуть не вырвалось у меня. Но Клара как-то по-особому посмотрела на меня, и поэтому я ответил: - Что ж, хорошо. Конечно, только надпись бы сделать иным шрифтом - готическим, что ли. - Я ее могу вытравить на стали, - сказал около меня какой-то мягкий и гибкий голос. Я обернулся и увидел очень странного человека, узкие плечи, куриная грудь - пиджак аккуратный и твердо отглаженный, мальчикового размера, тонкая, сильная рука с красивыми длинными пальцами. Голова у человечка была вся в мелких жестких кудрях - каждая куделька отдельно. А лицо маленькое, хрупкое, не то кошачье, не то хорьковое; когда мне говорили о нем, он мне почему-то представлялся совершенно иным - может быть, горбатым, может быть, уродливым, но мощным и широкогрудым, как Квазимодо, а сейчас передо мной стоял маленький человек - щуплый и тонкий. - Это сочинения Галилея - его заставляют отречься от них, - любезно объяснял человечек. Меня все это начало здорово злить - что за балаган? - Раз, два, три, шесть, - сосчитал я, - товарищ дорогой, да при ваших масштабах каждая такая книжка - это годовой комплект "Известий", а все вместе взятое - это примерно раз в сто больше, чем Галилей сумел опубликовать за всю жизнь. - Ой, хранитель, - пропела Клара. - Да разве в этом дело? - Экспонат должен быть нагляден, - изрекла массовичка. - И потом, цветные витражи тут ни при чем, - продолжал я. - Вот тот в маске - он что? Палач? Ну так как же он попал в собор? В таком одеянии? Вы же смешали два события - допрос Галилея и его отречение. - Тогда стол можно снять, - согласился маленький человек ласково. - Но не пострадала бы наглядность. - Безусловно, безусловно, она пострадает, - подхватила массовичка. - Экспонат должен воспитывать посетителя, он... Она говорила с минуту. Директор послушал ее, а потом обратился ко мне: - Ну, говори, говори, хранитель, что еще? Я махнул рукой. - Клара Фазулаевна, вы как будто что-то... Нет, ничего? Так. Значит, голосуем: кто за приобретение этого экспоната? Единогласно. Значит, панораму мы берем с обязательством внести поправки. А поправки будут вот такие, - обернулся он к человечку, - стекла оставьте, так, верно, красивее. А вот книги с пола уберите, уберите. Вы посмотрите, что получается. Ведь он Библию топчет. Ну, раз толстенный томище в церкви - значит. Библия. Помните "Спор о вере" в Третьяковке? Ведь точь-в-точь. И надпись другую, конечно, нужно. Напишите попросту, обыкновенными буквами. Ну, все, товарищи. А проходя, он взял меня за локоть. - Идем, надо поговорить. В кабинете он сел в архиерейское кресло и спросил меня: - Чем же ты недоволен? - Ну, зачем это нам, - сказал я, - ну, зачем? Галилей вот этот, ну, зачем он? Что мы, планетарий, что ли? Ну, те книги, я понимаю, они подлинники, а это что? Директор посмотрел на меня и засмеялся. - Эх, брат, какой ты оказываешься... Значит, культурно-массовая работа для тебя уже окончательно ничего не стоит? Ладно, вот подпиши-ка за председателя. - И он сунул мне акт. Круглым почерком Клары было выведено: "Закупочная комиссия в составе... собравшись... осмотрев панораму, изображающую исторический факт отречения Галилея, и оценив ее, постановила..." Я зачеркнул "исторический факт", поставил "сцену" и подписался. - Исторический факт! Ну это-то зачем было писать? Купили и купили. "Изнемогая от мучений под страшной пыткой палачей, на акт позорный отреченья уже согласен Галилей". Стишок Сысоева из календаря Сытина. И надпись эта: "А все-таки она вертится". Ну к чему это? Ведь никакого "А все-таки" не было. - Как? - удивленно поглядел на меня директор. - Как же не было? Что ты говоришь? Да разве он не восклицал? - Вот, - сказал я тяжело. - Вот почему палкой надо гнать Ротаторов. Потому, что они внушают своим читателям, что великие люди только и делали, что восклицали: "Эврика!", "Святая простота!" Ну, как оперные тенора. Да до этого ли им было, Митрофан Степаныч! Это же все Ротаторы придумали. А массовички распространили. Для наглядности. Эх, черт бы вас!.. Директор рассмеялся и встал. - Ну, ладно, ладно, иди и ты к своим кругам. Раз уж до Добрыни-Ротатора дошло - значит, вправду здорово разозлился. Экие вы, однако, литераторы. Ежи! Иди. ...Договорок мы составили, подписали, и художник вдруг пропал. С неделю я о нем не помнил, а потом как-то спросил директора, что случилось с декоратором, не заболел ли. Набрал у меня книг и исчез. Директор улыбнулся и ответил: - Нет, он не заболел, а... Но ведь все это у тебя не очень спешно? Так ты потерпи, брат, с неделю. Я, понимаешь, ему одну работу поручил. Тут мы говорили на заседании горсовета, и мне одна мысль пришла. Я посмотрел на директора. Он улыбнулся, но, видимо, был смущен. - А что за работа, секрет? - спросил я. Тут он засмеялся и отвернулся. - Да какой секрет, так, одна мысль. Сам еще не знаю, что выйдет. Я не стал его больше расспрашивать, а у Клары как-то спросил, где же ее художник. - Разве он у вас не бывает? - спросила она. - А я его каждый день вижу. Он и сегодня приходил. Что ж вы молчите? Надо сказать директору. - Да я говорил. А на другой день, зайдя ко мне проститься (она уезжала с этнографической экспедицией университета), она вдруг сказала: - А сегодня утром я пошла к директору, в кабинете его нет. Уборщица говорит, он в художественной мастерской, на колокольне. Поднялась на колокольню, дверь закрыта. Слышу голоса: он и директор. Стучала, стучала, так и не открыли мне. В чем дело? - Тайна старой башни, - сказал я. Она даже не рассмеялась. - А вы видели, какие вчера у директора были брюки? На правой коленке бронзовое пятно в ладонь. Он все тер его авиабензином. Что-то строят они там. - Да, но что, что? Она ничего не ответила. Понял я кое-что через неделю. Вдруг газеты заговорили о новой Алма-Ате, о том, что в каких-то московских знаменитых архитектурных мастерских выработан проект социалистического города у подножия Алатау. Ротатор ахнул статью о набережной из красного гранита, в которой будет заперта "буйная и вольная Алма-Атинка", о парках, самых больших в Советском Союзе, о "величественном здании библиотеки", о том, что на месте бывшего пустыря (здесь стояли казачьи казармы) встанет могущественное куполообразное здание, - не то обсерватория, не то планетарий, не то художественная галерея Казахстана - мраморная юрта на сорок метров. В следующем абзаце он уже писал о нашем музее, о том, что давным-давно пора ему вылезти из собора и повернуться лицом к современности. Собор ни Ро- татора, ни директора не устраивал. Потом я узнал, что на этот счет директор имел уже несколько ответственных разговоров, что у него была какая-то встреча в верхах и какой-то разговор с Москвой. Но все это - и встречи, и разговоры - проходило где-то очень далеко от нас. Со мной директор ничем не делился. Почему - опять-таки не знаю. И только раз я увидел что-то из этой области. Директор позвал меня к себе, запер дверь и развернул передо мной какой-то, как мне показалось, многокрасочный плакат или рекламу, нарисованную на листе ватмана. - Смотри, - сказал он, - узнавай. Я стал смотреть и узнал наш парк, тот угол, который каждый день вижу из окна своей колокольни. Только теперь в аллеях появились пальмы, а на площади вдруг забил огромный бронзовый фонтан. Цвели нарциссы и ирисы. Пара красавцев - он и она - сидели, обнявшись, на лавочке. Но самое главное было здание музея. Это было что-то сверкающее, многооконное, какой-то призматический куб из стекла и стальных перекрытий. От множества окон здание это выглядело фестончатым, как крылья стрекозы. К нему примыкали какие-то галереи. По углам его стояли арки, а на самой крыше этого куба торчала башня с флагом. - И вам не жалко собор? - спросил я. Он удивленно посмотрел на меня. - Вот еще! Этот клоповник, поповскую пылесобирательницу эту жалеть? Да что ты... Я промолчал. Что и говорить, все тут, очевидно, отвечало последнему слову строительной техники. - А на крыше что? - спросил я. Он рассмеялся. - Что ж ты не узнал свой будущий археологический отдел? Вот там будешь сидеть со своими камнями, а мы с Кларой вот куда поместимся. - И он показал на огромные, как ворота, окна нижнего этажа. И тогда зачастил в музей этот маленький, вежливо улыбающийся человек, но теперь он был непроницаем и замкнут, как и тот английский фибровый чемоданчик, который он постоянно таскал с собой. Со мной скульптор только раскланивался. Появлялся он всегда в самом конце дня, вежливо здоровался со всеми, потом останавливался перед кабинетом директора и деликатно стучал в кожаную архиерейскую дверь одним ноготком. Дверь перед ним открывалась тотчас же. Директор, усталый, распаренный, но большой и добрый, стоял на пороге и благодушно повторял: "Жду, жду, пожалуйста", - и наклонялся, слегка обнимая его за плечи. Затем дверь закрывалась, скрипели стулья, что-то вынималось из чемоданчика и раскладывалось на столе, начинался разговор и какие-то обсуждения. Несколько раз, очевидно, по телефонному звонку, к ним приходил и Добрыня-Ротатор, а иногда я слышал его могучий лекторский голос с великолепными вибрациями и переливами. Порой доносилась и какая-нибудь особенно мудрая фраза, афоризм, которому суждено стать пословицей в веках. Например: "Когда я увидел в первый раз Исаакиевский собор, я сказал: "Да, это окаменевшая соната", или еще круче: "Вавилон погиб, потому что задумал дотянуться куполом до Бога. Но наши флаги и вышки врежутся уже в пустое небо". Потом эта же фраза, в урезанном, конечно, варианте (без Бога) появилась в газете "Социалистическая Алма-Ата". - Да объясните же вы ему, дураку, - сказал я директору, - что столпотворение вавилонское и гибель Вавилона - это два совершенно различных события. Директор вдруг рассердился. - Не придирайся, это тебе не археология. Поезжай-ка, - сказал он, - брат, лучше в горы, пора закругляться с раскопками. Я плюнул и больше ничем и интересоваться не стал. На другой день я уже был в горах. Глава пятая Неожиданно кончилось лето. Листья на березах истончились, стали прозрачно-золотистыми, похожими на пластинки слюды. Густой и частый осинник побагровел, поредел, и через него засквозил противоположный прилавок с соседней усадьбой (забор, ворота, зеленая крыша). Повеяло тонким и вязким ароматом, так пахла увядающая трава, тяжелые осенние цветы, омытые ночными дождями, осыпающиеся листья. Они и падали-то теперь по-осеннему - медленно кружась и порхая. Появилось повсюду очень много красного и желтого цвета. Если листья кленов светлели, желтели, истончались и становились почти светочувствительными, то кусты барбариса перед концом наливались багрянцем. И, заметив осень раз, я стал ее уже находить всюду. Например, спускался я к Алма-Атинке, останавливался на камнях, стоял и смотрел, как она грохочет, крутится и шипит меж камней, и чувствовал всей кожей, какая это ледяная, обжигающая вода. Шел по каменистому песчаному косогору, сплошь заросшему осинником, дудками и аккуратными фестончатыми лопушками нежного лягушачьего цвета, и видел внизу и дно оврага, и сиреневые глыбы на этом дне. А раньше через листву ничего нельзя было разглядеть. У нас было пять рабочих - два старика, трое молодых. И надо отдать им должное: работали они как черти. Так мы их купили своими байками о кладах. Когда мы рассказывали им о Венере Милосской, о золотом саркофаге Тутанхамона, о сокровищах Елены Прекрасной, у них загорались глаза и они вскрикивали, качали головами и становились как пьяные. А однажды я рассказал о том, что лет пятьсот тому назад в Риме по Аппиевой дороге откопали красавицу. Она лежала в гробу, но казалась живой. Румянец на щеках, тонкая нежная кожа, длинные ресницы, высокая девичья грудь. На ней был убор невесты. Красавицу перенесли в Ватикан и выставили напоказ. И вот началось паломничество. Приходили из самых дальних мест, и людей становилось все