нчился же вот чем: - Что ж, хорошо, поговорите, - сказал шеф, - поедем вместе. Мне его тоже необходимо видеть, фюpep велел показать этого чеха иностранным журналистам. Вся европейская пресса кричит, что его уже нет в живых. Обычный газетный приемчик, конечно. Но основания отказывать в свидании нет. Пусть убедятся! - В это время они уже стояли около головы медведя и рейхссоветник читал дощечку: "Литва, осень 32-го года". - Это еще не самый большой мой медведь, - похвастался шеф, - самого большого я убил в Польше в 18-м году, я тогда был военным летчиком. - И без всякого перехода спросил: - А вы что, читали что-нибудь из сочинений этого чеха? Он ответил, что читал книгу его театральных рецензий. - А что, разве?.. - удивился шеф и вдруг вспомнил. - Ах, да, театральные рецензии! Он ведь был мужем этой самой... ну, ну! - Он щелкнул пальцами. - Да ну же, она ему еще письма из Америки шлет! А, черт! - Он так и не вспомнил ее имя и махнул рукой. - Нет, это все чепуха! А вот у него есть одна книга, - и тут в голосе у шефа дрогнуло что-то похожее на настоящее восхищение. - Книга рассказов о животных, вы читали? Называется - "Необычайные охоты". Он там собрал из газет около тысячи самых странных и невероятных происшествий на охоте. Прекрасная книга. Хотите, дам? Возвращаясь домой, рейхссоветник думал: "Шеф, вероятно, читает по-английски. А у меня под лестницей лежат три пуда старых английских и американских газет, в них есть специальный раздел - "Охота". Надо вытащить их из кладовой и засесть с ножницами. Это может здорово пригодиться, только бы не забыть". Свидание с заключенным состоялось на следующий день в конторе. Первым к нему прошел шеф, а рейхссоветник сидел в приемной и слушал. Разговор, к его удивлению, был очень оживленный и даже веселый. Шеф попросту грохотал. И при этом они, наверное, еще оба курили, потому что, когда он вошел, комната была синяя от дыма. Заключенный N 48100 сидел за столом и глядел на него очень светлыми, как неглубокий чистый лед, глазами. Он еще не кончил улыбаться, и, очевидно, ему было действительно весело. Поражала его тонкость, ладность его сложения, продолговатость лица, желтые волосы цвета влажного песка. Даже полосатый арестантский костюм с номером и то сидел на нем ловко и не по-тюремному. Он держал сигарету и курил. Пальцы у него были длинные, белые, не огрубелые от работы, но, очевидно, его на работу и не гоняли. При входе рейхссоветника он положил сигарету и быстро встал. И только по этому движению, очень точному, ловкому, быстрому, можно было понять, что муштру он все-таки прошел изрядную. Но взгляд, который N 48100 бросил в это мгновение на рейхссоветника, сразу же вывернул его наружу. Это был неприятный, хорошо натренированный, профессиональный взгляд журналиста. Он как бы сгладил разницу между государственным преступником N 48100 и рейхссоветником, который пришел его допрашивать. Может быть, именно оттого следователи тайной полиции начинают допросы с пинков, ударов и крика. И верно, попробуй-ка поговори-ка с таким! - Здравствуйте, господин... - и тут советник назвал его фамилию, - мы ведь раньше, кажется, с вами не встречались. Заключенный 48100 посмотрел на посетителя и ответил дружелюбно и просто: - Это как вам угодно, господин... - И тоже назвал рейхссоветника по фамилии. И тут произошло необычайное: странное худощавое лицо заключенного вдруг сразу переменилось. Как это бывает в кино, через совершенно чужие черты начали проступать изнутри знакомые очертания какого-то другого лица, смутно знакомого. И это сходство нарастало с каждой секундой, пока советник не вскрикнул: "Вы?!" А заключенный 48100 вдруг улыбнулся совершенно партикулярно и ответил: - Ах, вспомнили? В свое время я имел даже удовольствие говорить с вами минут десять во время антракта в Маленьком театре. - Он помолчал и добавил: - Если я только не ошибаюсь! Черта с два он мог ошибиться! Память у таких железная! Собачья! И советник действительно вспомнил, что такой разговор был, и из-за него ему пришлось потом пережить наедине с собой множество неприятных минут. Он тогда выслушал и наговорил много лишнего. И когда через несколько месяцев совершенно неожиданно произошел переворот и к власти пришел фюрер, которого все считали отыгранной картой, ему стало очень не по себе. Какого черта ему нужно было трепаться неизвестно с кем! А ведь он, собственно говоря, даже и не трепался, а просто глупо и слепо поддакивал своему собеседнику - высокому, худощавому, отлично одетому господину с каким-то значком в петлице. То, что говорил этот господин, он, конечно, не помнит, но общий смысл высказываний был ясен. "Пьесы нет, - сказал господин. - То, что сейчас они показывают, это разрозненные и очень черновые обрывки, выхваченные с самого дна академического издания. Автор - молодой шизофреник, самоубийца, один из злых гениев литературы времен ее великих титанов - Шиллера и Гете. И, наверное, он считал еще себя богоборцем и Прометеем, когда сочинял эту выспреннюю галиматью, переполненную пьяными выкриками и выпадами против человека и человечности. А на самом деле пьеса просто скучна и неумна. Все кричат, никто не говорит спокойно. Но режиссер знал своих покупателей: сумасшедшему ефрейтору и его корпусу бандитов все это должно нравиться. Ведь это совершенно солдатское зрелище! В речах главного шизофреника почти столько же шума и воды - холодной текучей воды, - сколько в речах их вожаков. Это просто удивительно, как интеллигенция средней руки не понимает, на какого дьявола она работает". И советник согласился со всем этим бредом: "Да, да, вы совершенно правы, - сказал он. - Это все лягушки, просящие царя. Они всегда кончают жизнь в чьем-то желудке. Уже лучше бы им жить со вчерашним чурбаном - он и стар, и глуп, и безвреден!" Оба они рассмеялись и разошлись. Тогда он остался очень доволен своим собеседником и главным образом собой. А через полгода случился переворот - и он вспомнил этот разговор, стал панически припоминать, кто же из знакомых при нем присутствовал, и гадать: с кем он говорил? Так вот, значит, с кем! С хорошо наигранной усмешкой он смотрел на заключенного 48100 и быстро соображал: как же вести себя дальше? Сказать, что заключенный ошибся? Пропустить намек мимо ушей? Воскликнуть: "Ну вот, видите, до чего вас довели подобные настроения?" Просто уйти, раз все уж так обернулось? Пока он размышлял и, улыбаясь, смотрел на собеседника, тот вдруг сочувственно спросил: - Так что же вы делали все это время? А рейхссоветник снова встал в тупик, и у него как-то само собой вылетело: - Да что? Работал, развелся, женился. Моя жена... вы ее, наверное, знаете... Имя он назвал негромко и почему-то опять улыбнулся. И тут вдруг ответно улыбнулся и заключенный 48100, и очень хорошо, по-простому улыбнулся, так, что сразу исчезло ощущение тюремной камеры и узник снова превратился в светского человека - независимого, вежливого и благожелательного незнакомца. - Ну, поздравляю! - сказал он. - От души поздравляю! Это вам повезло. Она замечательная актриса и чудная женщина. Я ведь знал ее совсем молоденькой. Она что же, продолжает играть? Он ответил, что да, продолжает, и назвал несколько ее последних ролей. И заключенный 48100 опять улыбнулся, и теперь уже опять по-иному - гордо и радостно. - Молодец! - похвалил он ее. - Значит, держится. В их вещах не играет! Молодец! ("Боже, мой, Боже мой, - пронеслось в голове рейхссоветника. - А если и там тоже догадываются об этом?") Вот посмотреть бы ее хотя бы в "Hope". Да нет, видно, уж не удастся. - И он третий раз улыбнулся. Но как-то печально, слабо, почти по-детски, и все-таки такая сила была в этой улыбке, что рейхссоветник понял - ничто на свете не способно побороть его тихую выдержку. И именно потому, что этот человек обречен и никогда уже не выйдет отсюда, райхссоветнику стало жаль его, так жаль, что он на мгновение даже забыл, зачем он пришел. - Но почему же? - спросил он. - Почему не удастся ее увидеть, ведь против вас нет обвинений. Вы же просто изолированы! Вот если бы вы, например, написали туда... - Да о чем писать-то? - усмехнулся заключенный 48100. - О том, что я изменил свой взгляд на волчатник? Не буду я этого писать. Ну, скажем, хорошо - напишу, они меня выпустят, что же я буду делать? Писать? О чем же? О ролях вашей жены? Если бы я был еще коммунистом или принадлежал к какой-нибудь партии... А так лучше уж сидеть тут. Постойте, - сказал он вдруг, - я вам расскажу о моей последней статье - уже ненапечатанной, конечно. Вы знаете, у Микеланджело есть статуя спящей, она называется "Ночь". Так вот, один из поэтов того времени написал такие стихи: "Дотронься до плеча спящей, и она проснется". Но Микеланджело вовсе не хотел, чтобы его спящая проснулась, и он ответил на стихи так: Не подниму я каменного взора. О, дай мне спать, молчание храня. Быть камнем - это счастье в век позора, Молчи, молчи, чтоб не будить меня! - Вот! - Он засмеялся снова, и теперь это был звонкий, злой, торжествующий смех. - И я тоже не хочу, чтоб меня будили. Эта камера меня кое в чем очень устраивает. "Быть камнем - это счастье в век позора". Он встал и прошелся по камере. Советник посмотрел на него почти с испугом. Он отлично понимал, что разговор, с которым он пришел, провалился. Все, что оставалось, - это просто встать и уйти. Но почему-то именно это и было невозможно. И он сидел, придумывая, что сказать еще, и улыбался. И тут заключенный 48100 вдруг махнул рукой и сказал: - А потом, ведь это еще и бесполезно. Вы видели, кто у меня сейчас был? Ну, так вот, он мне прямо сказал: "Мальчик мой, - конец! Никто вас никуда не выпустит. Сидите и пишите о зверях. И не слишком о себе. Самое страшное свойство победителей - это что у них отличная память!" Здорово?! - Он засмеялся. - Кто им готовит афоризмы? А в общем, это по-своему довольно добродушная скотина. Но вреда-то он причиняет, конечно, не меньше, чем вот тот параноик. - И он кивнул головой на потолок камеры. "Гора Берхтесгаден", - мгновенно понял советник, и у него даже замерло сердце. - Вы очень много что-то болтаете, - сказал он испуганной скороговоркой. - А потом обижаетесь на правительство! Тут и был бы самый подходящий момент уйти. И он даже приподнялся, но 48100 вдруг махнул на него рукой и добродушно сказал: - Да ничего, я не обижаюсь. Вы спросите-ка вашу жену. - Рейхссоветник дико посмотрел на него, и тот объяснил: - Однажды я провожал ее после спектакля, и она мне сказала то же самое. Все дело в том, дорогой мой, что в истории время от времени повторяются такие моменты, когда добродетели приходится просить прощения у порока за то, что она существует. Это Шекспир сказал. А вы это должны чувствовать особенно. - Почему? - заносчиво спросил советник. - Почему именно я? Вы, видимо, принимаете меня совсем не за то, что я есть. 48100 удивленно взглянул на него. ("Все это было сделано, сделано, сделано, - твердил рейхссоветник на улице. - Поэтому они и снюхались, что оба актеры, оба они проклятые актеры".) - Как? - спросил заключенный. - Разве вы не представитель суда... - И он назвал очень точно, какого именно суда и какой земли. - Да, - сказал удивленно рейхссоветник, - откуда вы... - Да вот тот, кто был перед вами, тот и сказал мне об этом, - улыбнулся 48100. - Он сказал: "Сейчас к вам придет судья - не распускайте язычок. Рейхссоветник идейный и очень выдержанный человек, если что-то скажете, он сейчас же донесет". Так на чем же я кончил? На Шекспире, кажется. Так вот, самое страшное заключается в том, что эти пороки запутывают в свои сети тысячи хороших, слабых людей и тащат их за собой в могилу. Ну, им-то конец известный. Но вас, скажем, зачем они губят? Ведь каждое судейское кресло - это будущая плаха. - Очень интересно, - сказал рейхссоветник и встал ("Пусть говорит. Я слушал его для того, чтоб узнать, можно ли допускать сюда иностранцев"). - Ну, ну, дальше. - А дальше конец: вы - их! Так они считают. Раз вы рубите головы... Кстати, у вас их рубят гильотиной или топором? Везде ведь по-разному. - Неважно! - крикнул рейхссоветник, срываясь с места. - Да, конечно, неважно, - согласился 48100. И вдруг его словно передернуло. - Они ведь голову рубят по-особому, так, что топор падает на горло. Но, верно, неважно, неважно. Так вот, они думают, что вы запутаны, запуганы, лишены воли, что самое главное в вашей жизни - это страх расплаты, сознание того, что обратного пути уже нет - вы их соучастник. Это, конечно, глупость и шантаж. Сколько вы вынесли смертных приговоров? - Неважно! - снова крикнул рейхссоветник. Но это вышло бессильно и жалко. - Нет, это важно, это очень, очень важно, - сурово сказал 48100, - десять, сто, тысячу?.. - Пятнадцать, - сознался рейхссоветник. И сейчас же понял, что вот именно этого совершенно незачем было говорить. - Но среди них было десять убийц и грабителей, - сказал он поспешно, защищаясь. - Отбросим их, - согласился 48100. - Пять! - Он подумал. - Ну что ж, другой бы целую гору черепов наворотил. Но вот имейте в виду, что пяти голов уже достаточно, больше на себя не принимайте ни одной, поняли! - Он говорил тихо, возбужденно, но не говорил, а приказывал. Вытащил откуда-то коробку хороших, дорогих сигарет, закурил одну и протянул коробку рейхссоветнику. И рейхссоветник тоже взял сигарету, закурил. И тогда 48100 вдруг встал и забегал по камере. Бегал, махал своими длинными руками и говорил, говорил, возбуждаясь все больше И, поддаваясь той неизвестной, высокой и подымающейся силе, которая струилась на него, рейхссоветник спросил 48100 не как судья преступника, а как сообщник сообщника: - Но ведь если я уйду, на мое место посадят другого, а он... - Неважно! - закричал теперь 48100. - Если упустите время, вы пропали - вы их! Помните, надо бежать! Бегите, пока не поздно. - Он вдруг остановился и посмотрел на него голубыми, почти безумными глазами и спросил: - А завтра вам пришлют группу из ста человек - саботажников или коммунистов, и что вы будете делать с ними? - Да, - кивнул головой рейхссоветник. - Это дело уже лежит у меня на столе. Глаза 48100 вспыхнули и сейчас же погасли. Он подошел к столу, опустился на него и сухо приказал: - Так уходите, это единственный ваш шанс. Они уже изнемогли изнутри, значит, сунутся в большую войну. И тогда конец. - Он помолчал, вздохнул, пододвинул к себе ящик с сигаретами, снова нащупал одну, взял, закурил и закончил: - И вам тоже... Около вас на ножке стола звонок, позвоните, пожалуйста. А рейхссоветник продолжал сидеть в той же позе, как сидел. Что-то непомерно сильное не позволяло ему окончить разговор, хотя наговорено и выслушано было достаточно. И самый подходящий момент уйти он уже упустил. - А что у вас с сердцем? - спросил он тихо, отыскивая и нажимая кнопку. - Ничего, - скучно ответил 48100, - но я сдохну именно от сердца, и это произойдет в самые первые дни войны. Значит, черед год-два. - Тут он снова улыбнулся уже утомленно и как-то очень, очень издалека. "Вот пускай к нему иностранцев", - каким-то краем мозга подумал рейхссоветник, и сейчас же 48100 ответил ему: - Поэтому они и хотят пустить ко мне иностранных корреспондентов - смотрите, мол, жив. Но тех-то не обманешь, они сразу все поймут. Он вдруг взглянул на рейхссоветника и сказал, зевая: - Да, если бы скорее, скорее уж! Если бы они чуть поумнее и посмелее... И он снова зевнул. "Все это сделано, сделано, сделано, - твердил рейхссоветник, идя по тюремному коридору. - Это ложь и игра, просто я встретился с очень умным, сильным и умелым врагом, все это ложь и игра". Через день его вызвали к шефу. Только теперь шеф принял его не в зале, а в служебном кабинете. Это был очень маленький кабинет, в нем стояли только стол, телефон да диван. И, наверное, это был еще какой-то очень особый кабинет, такой, где шеф работает по ночам. Когда рейхссоветник вошел, шеф сидел и писал. Увидев вошедшего, он кивком головы указал ему на диван. - Я сейчас, - сказал он. Потом он вызвал секретаря и подвинул к нему бумажку ("Ну, вот, примерно, так") и обернулся к рейхссоветнику. - Так как вам понравился этот бесноватый? - спросил он весело. Легкость его тона обрадовала и успокоила рейхссоветника, и он ответил: - Он действительно бесноватый, я так от него ничего и не узнал. - Да? Это бестия такая, это бестия! - убежденно проговорил шеф, смеясь. - И я теперь понимаю, почему его любили женщины. Вот вы мне тогда говорили насчет его театральных рецензий. Да ведь за них он имел любую актрису. - Вот как? - пробормотал рейхссоветник, улыбаясь и бледнея. Шеф посмотрел на него, тоже улыбнулся и вдруг спросил: - Вы рассказывали кому-нибудь о свидании с ним? - Нет, - ответил рейхссоветник. - Ну и отлично, - тоже кивнул головой шеф, - никому ничего! Мне только что звонили из тюрьмы. У него сильный сердечный припадок, л велел его отправить в больницу. Но исход, вообще-то говоря, сомнительный, - он посмотрел на рейхссоветника и спросил: - А вы не вынесли такого впечатления, а? "Конец, - понял он. - Это уж все". И сказал: - Да, безусловно, вынес. А сам подумал: "Что же будет с ней, когда она узнает?" * * * Он ничего не сказал ей прежде всего потому, что ее не было с ним. Но твердо и бесповоротно решил, и не решил даже, почувствовал, что, во-первых, он, этот чех, с его женой действительно жил, а во-вторых, что это его совершенно перестало волновать. Большое дело о преступной подрывной организации уже лежало на его служебном столе, оформленное, подшитое и переплетенное. И хотя проходили по нему не сто человек, а всего десятка полтора, он чувствовал: ну вот и подошло к нему то, от чего предостерегал его 48100. Кресло судьи все больше превращалось в эшафот. К вечеру он унес дело к себе и посмотрел его. Исход был ясен, по крайней мере, для шести человек. Переписка с заграницей, листовки, подрывные речи против фюрера, а в общем, как ни хитри, а голова долой. В крайнем случае можно было свести число смертников до трех, но эти три уже погибли наверняка. Да и участь других двоих тоже была очень сомнительна - не то удалось бы их спасти, не то нет. Итак, после этого процесса его счет бы сразу увеличился до восьми или десяти смертей. Притом такие дела должны были участиться, ибо к началу года приурочивалось издание каких-то чрезвычайных законов о подрывной деятельности и охране государства. Об этом ему сказал прокурор. Он особенно подчеркнул это слово - "чрезвычайных "и пожал плечами: "Что ж поделаешь, ведь и правда живем в предвоенное время", - сказал он. И сейчас, листая дело, рейхссоветник все время вспоминал его - высокого, полнолицего, румяного человека (румянец лежал на его лице багрово-сизыми пятнами) и слышал его голос - всегда уверенный, бодрый, веселый. Уж очень хотелось прокурору хорошей, быстрой, веселой войны. "Что бы подумала она? - пронеслось у него в голове. - Если бы слышала этот разговор!" И не успел он подумать о ней, как зазвонил телефон. Он снял трубку и сейчас же услышал ее голос: "Здравствуй, милый, - сказала она очень ласково, - у меня хорошая новость, меня отпускают на три дня. Я говорю с аэродрома, через час увидимся, встречай!" Из самолета она вышла радостная, возбужденная, с букетом роз и сразу же бросилась ему на шею. "Ты знаешь, я буду на приеме, нас приглашено всего со- рок человек", - выпалила она после первой минуты разговора. И тон у нее был такой радостный и хвастливый, что он подумал: "Вот так "я ненавижу"!" Когда они поехали в закрытой машине, она попросила открыть окно и, положив ему руку на плечо, смотрела на мягкие дымчатые сумерки, на тихую, умиротворенную осеннюю природу. Ехали по парку. Становилось прохладно и сильно пахло хвоей и горьким осенним листом. - Как хорошо, - сказала она и предложила: - Пройдем немного. Они вышли и пошли по высокой, уже прохладной траве. И тут он рассказал ей о своей поездке и о номере 48100. Она слушала его молча, опустив голову, он не видел ее лица, но сразу почувствовал, как на нее пахнуло из его рассказа спертой тишиной одиночки. Она спросила, каков он. Он ответил: "Живой, разговорчивый, веселый". - "Он работает?" - спросила она, помолчав. "Нет, не работает, - ответил он. - Шеф обещал прислать все нужное для продолжения его зоологических работ". Она сначала недоуменно поглядела на него, а потом улыбнулась: - Да, ты говоришь о его ранней книге! Он всегда любил зверей, у него дома жила ручная крыса, днем она лежала у него на постели. При слове "постель" у него опять сжалось сердце. "Была, была, была любовницей", - понял он. - Что ж они теперь с ним делают? - спросила она. Он пожал плечами: - Да ничего особенного. Если сумеет просидеть смирно, придет время, его выпустят. - А когда оно придет, его время? - спросила она. Он опять пожал плечами и начал: "Если не будет войны, то..." И вдруг совершенно непроизвольно перебил себя: "Но с сердцем у него плохо". Она поглядела на него и ответила: "Сердце у него было, как у боксера, значит, эти подлецы..." И она сморщилась, как от зубной боли. "Слушай, сядем в машину". И дальше они уже ехали молча. Дома он ей сказал, что намерен уйти в отставку. Она сначала изумленно взглянула на него, а потом равнодушно сказала: "Ну что ж, попробуй. - И вдруг очень нехорошо усмехнулась: - А кто ж тебя отпустит, ты же такой хороший судья!" Она ушла в ванную, он сел к письменному столу и стал что-то писать. В полночь она позвала его, уже из кровати: "Подойди, пожалуйста, мне что-то не спится". Он подошел, и она, высокая, стройная, парная от сна, вся в насквозь просвечивающихся дымках, вдруг вскинула длинные лебяжьи руки и обняла его за грудь. Он растерялся от этого объятия, порывистого и виноватого, и только и нашел, что положить ей руку на голову. А она вдруг жалобно произнесла под его рукой: - Уходи, пожалуйста, от них, уходи скорее. Не отпуская руки, он сел с нею рядом, и она, касаясь горячими губами его груди, продолжала: - Вчера в Берлине казнили трех женщин, все жены видных людей, одну я знала, она приходила ко мне за кулисы, и мужа ее знала тоже - он советник министерства общественных работ. Говорят, английская шпионка. Какая она шпионка, просто она назвала Гитлера при друзьях мужа выродком и сказала, что Германия пропадет, если не найдется какой-нибудь настоящий человек с метким глазом. В нем возмутилась вся осторожность, и он воскликнул: - Так сказала при чужих людях? Она подняла на него глаза. - А ты думаешь, легко все время молчать? - спросила она. - Это тебе легко, потому что ты... Он довольно долго думал, а потом снял руку с ее головы и сказал: - Говори, пожалуйста, только о себе. И вдруг прибавил с внезапно вспыхнувшей злобой: - А что ты, собственно говоря, знаешь про меня? Она не ответила, а только звонко поцеловала его в грудь. Наутро они решили твердо, что он сегодня же подаст ходатайство об освобождении и представит медицинское свидетельство. Два дня они провели в полном согласии, и он все листал и листал дело и понимал, что без трех смертей здесь не обойдешься никак. В последний день ее пребывания к нему пришел прокурор с женой - красивой, черноволосой, курчавой дамочкой, похожей на чертенка, и они вчетвером устроили нечто вроде крошечного банкета. Сидели вокруг круглого стола в библиотеке, вспоминали о разном, шутили и рассказывали. Прокурор немного опьянел и, отвалившись на мягкую спинку кресла, ничего не говорил, а смотрел на всех присутствующих добродушными круглыми глазами, и глаза у него были, как у очень умной собаки. Тут он решил пощупать, поддержит ли его ходатайство он, повернулся к нему, взял его за рукав и спросил, хорошо ли ему у него. - Очень! - спокойно воскликнул прокурор. - Тихо, спокойно, уютно. Побольше бы таких вечеров, так ведь устаешь от всего этого. Одни машинки чего стоят! - Он улыбнулся. - Душе нужны тихие, теплые ванны, вот такие, - и он немного помахал рукой перед собой. - Да, да, - сказал рейхссоветник задумчиво, - вы совершенно правы, тихие, теплые. А ведь я на пятнадцать лет старше вас. - Мы все вам удивляемся, - почтительно и прочувствованно произнес прокурор. - Поверьте. - Да, да, - продолжал рейхссоветник, пропустив эти слова мимо ушей. - Так вот, я решил подать в отставку. Прокурор оторвал голову от спинки кресла и удивленно спросил: - То есть как в отставку? Когда? - С его лица сразу сошло выражение задумчивости, и голос уже был почти гневным. - Да вот сегодня подал ходатайство, - ответил рейхссоветник. - Почему? - спросил прокурор. - Устал, - ответил рейхссоветник и развел руками. - Устали? - все еще не понял прокурор. - Но ведь... Нет, это какая-то чепуха! - воскликнул он. - Как же уходить в такое время? - В какое? - быстро спросил рейхссоветник. - В военное! Ведь не сегодня, так завтра все мы натянем мундиры. - Сомневаюсь, - улыбнулся рейхссоветник. - А вы не сомневайтесь! - резко сказал прокурор. - Мы сейчас не просто судим преступников, а уничтожаем лазутчиков, проникших в наш тыл. Ведь и те пятнадцать человек... - Что те пятнадцать человек? - резко спросил рейхссоветник недовольно. Маленькая брюнетка, похожая на чертенка, толкнула локтем его жену, они сразу же обе рассмеялись и закричали: - "Ну, хватит, хватит! О делах без нас". Но прокурор зажегся уже по-настоящему: - Те пятнадцать лазутчиков, которых мы вздернем через три дня, - сказал он громко и тяжело. - Я пока ничего не знаю, - сказал рейхссоветник. - И никого не собираюсь вздергивать. Приговора я не предрешаю. - Он предрешен историей, - закричал пьяно прокурор. - Всей мировой обстановкой! Той опасностью, которая грозит нашему народу! - Слова! - тяжело махнул рукой рейхссоветник. И вдруг почувствовал, что его голова зазвенела от бешенства, как от хорошего вина, и весь он вдруг стал легким и приподнятым. - История, мировая обстановка, опасность! Это все, дорогой, не юридические понятия, когда дело идет о жизни человека. - О жизни врага, - по-настоящему тяжело сказал прокурор. - Мы должны разрубить на теле страны кольца гигантского удава, если голова его еще нам доступна. - Господи, - сказал рейхссоветник и махнул рукой, - да ведь это же плакат! Красный удав! Это же самый обыкновенный плакат! И наш, и их! Только у нас удав красный, а у них коричневый! Что вы мне суете эти листки под нос? Я сужу по закону, определенному заранее, безлично. Вот и все! - А политическая задача суда? - прищурился прокурор. - Вот так я и понимаю политическую задачу суда, - отпарировал он. - И вообще, думать о мировой конъюнктуре - это дело законодателя, а не мое! Я - исполнитель! - Вы не уйдете в отставку, - ответил прокурор решительно. - Несмотря на все, что вы сегодня наговорили, никуда вы не уйдете, так и знайте. - Ну, хватит, хватит! - закричали дамы. И тогда прокурор как-то дерзко и нагло взял бутылку с коньяком, молча налил всем по стаканам и сказал: - Ну! За... Рейхссоветник хотел грубо обрезать его, сказать, что здесь не партийный банкет, но кто-то из женщин толкнул его ногой, и он молча выпил. После этого гости вскоре ушли. Она сразу же подошла к кровати и легла, а он ходил по комнате и взволнованно говорил: - Вот кретин, вот шут, красный удав, а?! Она ответила ему уже сонно, лениво: - Все эти речи делают тебе честь, господин рейхссоветник, но после них тебе уж не удастся спасти от петли ни одного красного. Он даже фыркнул от неожиданности и негодования. - А кто тебе сказал, что я их собираюсь спасать от петли? Я хочу их судить, и все. - А мы же сегодня говорили, что ты именно не хочешь их судить, - напомнила она сонно и повернулась на бок. ...Казнили не трех и не шестерых, а всех пятнадцать, и он ходил смотреть. Оказывается, экзекуция происходила не в помещении тюрьмы, а в особом корпусе во дворе. Там находились четыре камеры и большой зал. Когда он вошел в него вместе с прокурором и взглянул на голые стены, ему сразу стало пусто, одиноко и мерзко. Все помещение было облицовано белыми фарфоровыми плитками и тускло блестело. Пол цементный, окон нет, и вообще весь этот зал напоминал что-то очень обыкновенное, но страшноватое, нечто вроде газоубежища, морга или общественного писсуара, в котором на ночь забыли погасить электричество. В углу стоял небольшой квадратный голый столик. Часть комнаты вдоль была завешена серой холщовой занавеской. Она не доставала до потолка и ходила по проволоке. Над ней горела особо яркая лампочка. Когда они вошли - он, прокурор, начальник тюрьмы, - с лавки, стоящей около стены, поднялись несколько человек в черной тюремной форме. "Сидите, сидите", - сказал прокурор скороговоркой и повернулся к начальнику тюрьмы. Тот слегка кивнул головой, и сейчас же кто-то вышел в коридор, и там приглушенно хлопнула дверь, напевно и хрупко звякнул замок, послышались шаги нескольких ног, и в комнату вошел первый из осужденных. Рейхссоветник смотрел на него во все глаза. Это был совсем не тот человек. На суде он был подтянутый, нестерпимо высокопарный и неспокойный. Он поминутно вскакивал со скамьи, и двое дюжих полицейских еле-еле снова притискивали его к месту. И последнего слова его тоже пришлось лишить, хотя, к великому удовольствию рейхссоветника, он все-таки успел упомянуть коричневого удава, который душил мир. Теперь заключенный был тих и умиротворен. Он шел обычным шагом, и не видно было, чтоб он сознавал, что они последние. На нем были черные бумажные штаны, куртка, туфли. Все новое. Волосы сбриты, руки сзади в наручниках. Полицейские довели осужденного до середины помещения и остановили перед прокурором. Прокурор стоял и смотрел на него с той молчаливой благожелательностью и даже сочувствием, которое обретают судьи и прокуроры, когда передают осужденного в руки палача. - Ганс Кронфельдер, - сказал прокурор мягко. - Приговор суда сейчас будет приведен в исполнение. Не хотите ли вы сделать какие-нибудь дополнительные замечания или передать личные распоряжения? Я обязан их принять и проследить за выполнением. Наступила пауза, и вдруг Ганс Кронфельдер сказал: - Вы банда политических убийц и бандитов. Моя смерть... Так он говорил еще с минуту, и прокурор слушал его молча и серьезно, с тем же благожелательным вниманием. - Так, значит, никаких личных заявлений вы не сделали? - спросил он так же мягко. - Я? Сделаю. Заключенный повернулся, посмотрел на рейхссоветника и вдруг ловко и легко харкнул ему в физиономию. Рейхссоветник вскрикнул и схватился за щеку. Тюремщики рванули сужденного, и он упал. - Давайте, - быстро приказал прокурор и махнул рукой. И сейчас же серый занавес, как на эстраде, бесшумно раздвинулся, и показалась очень небольшая гильотина - два столбика, внизу промеж них доска с круглым отверстием и платформа в виде желоба. Около нее неподвижно стоял человек во френче и крагах. На всю жизнь советнику запомнилось его лицо с широким покатым лбом и плоской шишкой посредине. Круглый нос, серые глаза под череп, бугор на горле. Он стоял один. Все было настолько механизировано, что требовался только один специалист. Надзиратели сразу подхватили осужденного за руки, оторвали от земли, понесли на платформу перед станком. Один из надзирателей - третий - вдруг очутился сбоку, поднял верхнюю часть деревянного ошейника, и палач, подойдя, сейчас же ткнул туда голову осужденного. Что-то щелкнуло. Это закрылся ошейник. Осужденный лежал в желобе, голова его была по ту сторону. Руки, скованные на спине, слегка ворочались и поднимались. Палач взглянул на прокурора. Тот кивнул головой. Палач поднял руку (запомнились сильные длинные пальцы) и с силой повернул какую-то железную выгнутую ручку, и сейчас же что-то упало, послышался звук одновременно и твердый, и мягкий - так заступ, с размаху врезаясь в песок, стукается о камень, - и что-то деревянное рухнуло по ту сторону. Осужденный рванулся, согнул скованные кулаки, ноги его быстро-быстро задрожали, и сейчас же из-под ножа веселыми ручейками побежала, затренькала кровь. Два надзирателя схватили обрубок за руки и стащили с гильотины. И только они бросили его на пол за два шага, как палач подошел к стене и что-то повернул. Хлынула вода. Это было так неожиданно, что рейхссоветник вздрогнул. Вода текла, как в душе, весело, звонко, она еще была теплая, наверно, потому что сразу запахло банной сыростью и теплицей. И опять что-то загудело и запело около гильотины. Это вода сбегала в сток. Потом тело подняли за руки и вынесли через маленькую дверку в другом конце помещения. - Можно следующего! - сказал прокурор начальнику тюрьмы. Но палач, что-то делающий около гильотины, серьезно и важно попросил: "Одну минуточку!" К нему сразу же подошли двое тюремщиков... Когда рейхссоветник через час сидел в машине рядом с прокурором, в его ноздрях стоял все тот же запах бани и тепличной сырости, смешанной почему-то с терпким ароматом увядающих кленовых листьев. Он был так бледен и подавлен, что прокурор посмотрел на него и засмеялся. "Кровь не пахнет, - сказал он, - но ее запах ощущают новички. Это пройдет". Рейхссоветник ничего не ответил, только отвернулся к окну. Ехали по окраине, и, как нарочно, мимо автомобильного окна пролетали простые приземистые здания, сложенные из почерневших кирпичей, низко спускающиеся гребни крыш, черные чугунные ворота столетней давности, потом мелькнул постоялый двор с золотым окороком на крючке и двумя жестяными медведями. Мирно, тихо, спокойно, кошки, воробьи, голуби, прохожие. Кто здесь думает об отрубленных головах, о них - о прокуроре и судье, возвращающихся с казни? Черт знает что такое! Дома рейхссоветник долго сидел в кресле, не зная, куда себя девать и что с собой делать. Подумал было о театре. Но только представил себе декольте, накрашенные губы, голые вскинутые ноги, флейту и барабан, наглый яркий свет, как его вдруг охватила такая тоска, такое отвращение ко всему, что едва не стошнило. "Главное - не верю, не верю я тебе", - сказал он кому-то вслух и, опомнившись, замахал руками, закачал головой, сморщился и побежал по комнате. А уже близко к ночи ему позвонил прокурор и спросил, как он себя чувствует. Голос был теплый, заботливый, дружеский. Рейхссоветник бодро ответил, что нормально. Что он делает, спросил прокурор. Ответил, что листает Анатоля Франса. В трубке послышался смешок. А потом прокурор спросил: "Наверное, "Боги жаждут"? Да, это подходит". Рейхссоветник, который просто ляпнул первое, что пришло ему в голову, осекся и не нашелся что ответить. А прокурор вдруг сурово сказал: - Не кисните, это всегда трудно в первый раз. - Да, - ответил он. - Да, в первый раз. И тут по ту сторону трубки что-то произошло, что-то как будто упало на пол и разбилось. И прокурор заговорил совсем иным тоном: - Послушайте, я учился в Париже и развозил по утрам тележку с печенкой для кошек. Старые воблы мне бросали из окон монеты в бумажке, но мало, я всегда голодал. И знаете, что мне сказал один французский полковник с нафиксатуаренными усами? "Вам плохо, молодой человек, и я вам сочувствую, вот вам 15 франков, поешьте. Но только не дай Бог, чтобы вы, немцы, опять заимели крепкие штаны на заднице да кусок свиной колбасы в руке. Вас только и можно терпеть вот такими". Так вот, я запомнил его слова. Никогда больше мы не отдадим страну ни коммунистам, ни веймарским пингвинам с жирным задиком. Никогда у нас немцы с болячками около рта не будут больше рыскать по помойкам! "Нарезался!" - понял рейхссоветник и сказал: - Но то же говорят и коммунисты! - А вот коммунистам рубить головы, чтоб они так не говорили! - закричал прокурор. - Да, головы рубить, а кровь смывать, как в сортирах. Вы видели сегодня, как это хорошо делается. И трубку со звоном упала на рычаг. Он был не только пьян, но еще и, наверное, здорово пьян. И рейхссоветник вдруг вспомнил, что это уже не впер- вые. По какой-то нужде он звонил ему поздно вечером, и сначала подошел сам прокурор и с минуту бормотал что-то непонятное, а потом вдруг трубку взяла его жена и сказала, что муж болен, у него температура, и он в кровати. Днем рубит головы, ночью напивается до чертиков. Хорошо! И рейхссоветник отошел от телефона и в самом деле открыл Франса, ту главу, где на казнь ведут судью, до этого рубившего головы другим, - тоже хорошо и кстати. А через день пришла газета, и он узнал, что в Берлине что-то произошло. Были арестованы и расстреляны десятки виднейших членов партии. О неизвестных сообщалось очень глухо. Причины были совершенно неясны, хотя о них и писали довольно подробно, Наиболее конкретной из всего была фраза фюрера: "Когда государственные чиновники удаляются с иностранными дипломатами в отдельную комнату и ведут многочасовые беседы, я приказываю их расстрелять, даже если разговор у них зашел об охоте". Рейхссоветник хотел поговорить об этом с прокурором, но того неожиданно и срочно вызвали в Берлин. Даже не вызвали, а увезли. Просто к вечеру к нему явились двое военных, подали какое-то предписание, выпили вместе с ним и его женой по чашке кофе, посадили в машину и увезли. А через два дня выяснилось, что брат прокурора расстрелян в числе первых жертв, и прокурор больше не вернулся. "Вот и тебя задушил удав", - подумал рейхссоветник. А утром его самого вызвали в Берлин к шефу. Он сразу же вылетел на самолете, и к вечеру этого дня шеф его принял. Состоялся короткий, но дружеский разговор. Шеф вышел к нему в шершавом купальном халате и шлепанцах без пяток. Раскрасневшийся, толстый, свежий, добродушный человек с волосатой грудью и светлыми, влажными еще волосами. - Ну как, дезертируем, господин советник? - спросил он весело и, сделав ему знак сесть, сам опустился с ним на диван. - Молодчик-то, а? - Он подмигнул. - Я про вашего прокурора говорю, оказалось, что он тоже по уши завяз в этом свинстве. Братец-то посвятил его во все дела, а он молчал. Ладно, пес с ним. - Шеф махнул рукой. - Так вы хотите переходить в другой округ? И тут рейхссоветник вдруг набрался духу и сказал: - Я знаю, что такие вещи сейчас не говорят и об этом сейчас не просят. Но освободите меня, пожалуйста, от должности судьи, я больше не могу. Я болен. Эти дела требуют от меня такого напряжения, что у меня уже полгода непрерывная бессонница и головные боли. Я боюсь, что в дальнейшем окажусь совершенно неспособным. Я очень, очень прошу вас. - И он даже руки сложил на груди. - К чему, - спросил шеф лукаво, - к чему вы окажетесь неспособны? Рейхссоветник молчал. - Нет, надо, надо быть способным, - засмеялся шеф, - у вас такая молодая жена! Вы что, ее так и не видели с каникул? Рейхссоветник что-то сказал. Шеф задумчиво поглядел на него и вдруг спросил: - А за границу вы не поехали бы? Вчера я получил письмо из Новосибирска, там консулом сидит мой университетский товарищ, адвокат по специальности. - Он с минуту подумал, а потом добавил: - Но только жена ваша первое время останется здесь. На ней же весь репертуар. Рейхссоветник молчал, и шеф подытожил: - Значит, вы согласны. Отлично! Я ничего не обещаю, это не полностью от меня зависит, но... Позвоните мне завтра в это же время, у меня будет встреча с нашим министром. Таких работников, как вы, у него немного. - Он встал. - Ну вот и отлично, звоните завтра, я надеюсь. Рейхссоветник вылетел в Новосибирск ровно через неделю. Жена с ним не полетела ни через полгода, ни через год, ни позже. Он видел ее только во время отпуска, но и этого времени было слишком много для обоих. Они не знали, куда его девать и что делать друг с другом. Зато у него была секретарша, которая ведала его папками и вырезками, клеила их, переплетала, делала оглавления. Он был ею доволен! Очень доволен он был ею! * * * Фюрер был в ударе, он ходил по комнате и говорил: - Возможно, очень возможно, что сейчас, на первых порах, я получу полностью все, что требую. Воевать эти господа не хотят и не могут. Но я не позволю, чтоб наш народ, и в особенности молодежь, рассчитывали только лишь на меня, на мое умение разговаривать с этими господами. Немецкий народ должен быть готов к тяжелейшим жертвам и крови. Он должен знать, что наступит и такой час, когда я без колебаний кину в огонь войны сотни тысяч лучших юношей и наведу в Европе порядок. Эти господа говорят, что не -могут сейчас отдать мне африканские колонии в Африке, что надо еще ждать! Хорошо! Я согласен получить их в Центральной Европе и Азии, Камерун и Того от меня все равно не уйдут, а пока не до них. В этой войне они нам, пожалуй, и не потребуются. Ему показалось, что кто-то усмехнулся за его спиной, и он повторил уже зло, не оборачиваясь: - Да, да! Для наших штабов не нужна ни мебель из черного дерева, ни ручки слоновой кости, ни портфели из крокодиловой кожи. И дамы наши тоже пока обойдутся без туфелек из удавьих шкурок! "Не любит дам, - подумал шеф, - никак не может им простить прошлого пренебрежения". Но сидящий рядом с ним худой, верткий, маленький, длиннолицый человек сказал спокойно и веско: - Это, конечно, мы втолковываем народу всеми путями, которые возможны. Но я, откровенно говоря, не хотел бы, чтоб об этом в таких или в сходных выражениях начали трещать наши газеты. К крику об африканских колониях так привыкли, что их уже не замечают, а вот уж разговор о Европе нужно вести поосторожнее. - И в особенности надо остерегаться, чтоб не всполошить Россию, - сказал сидящий рядом высокий старик в глухой военной форме. - Она-то, безусловно, способна воевать и будет воевать. Стоит нам только завязнуть на Западе, как она ударит нам в спину. А северная война - это такое предприятие, о котором мне и страшно подумать. - Генерал учитывает только военные факторы, - усмехнулся шеф, увидя, как фюрер быстро и резко отбросил прядь волос со лба, хотел что-то сказать, но воздержался. - Надо посмотреть, что делается в России. Армии обезглавлены, лучшие полководцы перебиты и в колхозах голод, недовольство растет с каждым днем. Страна все больше и больше покрывается концлагерями. Мы внимательно следим за сложившейся обстановкой и делаем все, что можем, чтоб не ослабить этого напряжения. Если так пойдет и дальше, через год-два страна не выдержит внезапного массированного удара. - Хм, это Россия-то не выдержит? - усмехнулся старый военный. - Голубчик мой, вот эти самые штучки повторяют все безответственные люди в на- шей стране не первое уже столетие. А ответственные люди верят им, к сожалению! И получается чепуха. Вы, кажется, сравниваете ситуацию 17-го года с ситуацией 37-го? Это огромное заблуждение. Останутся лагеря или нет, но Россия сражаться будет. Это надо запомнить очень твердо. А то напряжение, которое вы создаете... Ну что ж, честь и хвала вам за это. Серьезное ослабление армии налицо. Но ведь все это может создать только второстепенные благоприятные моменты, а не победу. До победы еще безумно далеко. И помните, пожалуйста, что Фридрих Великий говорил: "Русскому солдату мало отрубить го- лову, его надо еще повалить на землю". А вот этого мы и не сможем. Сейчас по крайней мере. Вот когда Европа будет в наших руках... Фюрер сидел на самом краю стола и, наклонив голову, быстро чертил на клочке бумаги какие-то фигурки и - крыши домов, квадраты, башенки, круги. За ним давно уж не водилось такого. Значит, он действительно волновался. Но сегодня был званый вечер, фюрер принимал гостей, и разговор о политике возник как-то сам собой, помимо его воли. Все это заставляло его быть сдержанным. Воевать с Советским Союзом он решил давно, бесповоротно, считал эту войну необходимой, но говорить о ней не говорил ни с кем. Он знал, что это будет очень трудная, кровавая война, что тянуть нельзя. Россия становится все сильнее и сильнее. Но боялся он этой войны ровно столько же, сколько и желал ее. Не утешали его ни сводки, ни отчеты о внутреннем положении страны, ни донесения военных атташе, которые он время от времени просматривал. То есть тогда, когда он читал эти бумаги, ему казалось, что победа будет за ним, Россия рухнет после нескольких ударов германского меча. Он веселел, с удовольствием позировал своему фотографу и особенно его прекрасной ассистентке. Голова гордо поднята, глаза устремлены вдаль, мощные руки, способные в ладонях удержать земной шар, мирно пока лежат на коленях. Но это продолжалось всего несколько часов. А потом снова приходили неуверенность, страх и беспокойство. И теперь, когда разговор совершенно неожиданно зашел о том же, он повернулся к своему соседу - маленькому толстому человеку, который ведал всеми продовольственными ресурсами империи. И тот понял, что хочет от него фюрер, и, повернувшись к старому генералу, спросил: - Вот вы за войну на Западе, но не на Востоке. Так как по-вашему, долго Германия может сама продовольствовать свою западную армию? - И так как генерал молчал, строго объяснил: - Два года, а если ввести строгую карточную систему, то, пожалуй, можно дотянуть и до трех. Но это и все. Без восточного хлеба нам не обойтись. Европа ничего не даст. Первые же недели войны превратят ее в развалины. Нет, похода на Россию нам не избежать. Наступило молчание. Было видно по всему, что генералу что-то очень хочется сказать, но он пересиливает себя и молчит. - Россия нас пугает примером Наполеона, - вдруг вмешался в разговор редактор официозной газеты, человек с бритым актерским лицом. - Мол, никто не справится с территорией, массовостью и климатом. Воевать с Россией можно только летом, а когда придет зима, все чужие армии замерзнут. Я сам из России и знаю, там верят в эти рассуждения. Существует даже такая книга: в Россию заслали - очевидно, с диверсионными целями - яйца тропических гадов. И вот когда их положили в инкубатор, то вместо породистых кур стали вылупляться удавы, крокодилы, змеи, еще всякие страшилища. В короткое время они захватили всю страну. Жизнь замерла, люди попрятались. А потом ударил мороз, и гады передохли в течение суток. Иноземным гадам не жить на российской земле. Вот такова мораль русских. И, надо сказать, это очень типичное для русского человека рассуждение. Утешительная концепция, конечно, но... - И он развел руками. И тут вдруг раздался смех. Все обернулись. Смеялся большой грузный человек с бабьими трясущимися щеками, тяжелыми надбровными дугами и коротким толстым носом. - Стойте, я вас сейчас потешу, - сказал он, полез в карман, вынул толстый старомодный бумажник из крокодиловой кожи. - Я вам сейчас докажу, что удавы отлично переносят русскую зиму, да еще какую! Горную! - Он вытащил газетную вырезку и протянул ее редактору. - Вот вы специалист по России, - сказал он, - почитайте и оцените. - Позвольте, позвольте, к чему ж это? - сказал редактор недовольно, быстро пробежав заметку. - Ну, убежал где-то из Алма-Аты удав, его ловили, не поймали, он провел зиму в горах, летом появился опять, напугал там каких-то колхозников. К чему все это? - А ну, прочитайте, прочитайте, - вдруг крикнул старый генерал. - Удав перезимовал в горах! Это, верно, интересно. Как же он по снегу-то ползал? Неужели это может быть? Это же мировая сенсация! - Сенсация? В России все может быть, кроме сенсации, - сказал редактор и начал читать заметку. * * * "Дорогой партайгеноссе, я получил вашу в высшей степени интересную вырезку из русской газеты об удаве, сбежавшем из зоо и перезимовавшем в сибирских горах. Счастлив известить вас, что перевод этой статьи, приложенный вами к тексту, был прочитан мной в одной большой компании, где присутствовал сам фюрер. Все были очень заинтересованы, и особенно интересными оказались некоторые аналогии и сравнения, высказанные, развернутые перед присутствующими одним из самых крупных знатоков России и русского народа. Вместе с тем было указано и на то, что вся заметка все-таки носит весьма неопределенный характер, и факты, так сказать, изложены с чисто журнальной точки зрения. Не названы фамилии очевидцев, нет географических координат, змей называется то питоном, то удавом, что далеко не одно и то же, не указано зоологическое название животного. Отсутствует даже подпись в конце статьи. Все это, конечно, сильно снижает достоверность присланного вами интереснейшего материала. Таким образом, я был бы благодарен вам, дорогой партайгеноссе, если бы вы пополнили эти сведения. Поверьте, я понимаю, в каких условиях вам приходится работать, и, однако, не ошибусь, если заверю, что фюрер весьма заинтересован в получении как можно более подробных сведений об этом русском феномене. Ваша милая супруга... Остаюсь с лучшими пожеланиями..." - Вот дьявол, - выругался консул, когда прочитал письмо. - Откуда же я достану фамилии-то? Он вызвал секретаршу и показал ей письмо. - Ну, что ж будем теперь делать? - спросил он. - Накликал на свою шею, а? Секретарша быстро пробежала письмо и сказала: - А вот прочтите, - и подала номер "Вечерней Алма-Аты". "Еще об одном индийском госте" - называлась статья на первой полосе. Консул стал читать и увидел, что это как раз то, о чем его спрашивали. Были имена, был назван колхоз - "Горный гигант", 6-я бригада, было обозначено место, где все произошло, - 8 километров от города в сторону кирпичного завода, была фамилия - Потапов Иван Семенович, консул сразу же занес ее в блокнот. Так звался, значит, тот дурак, который стрелял в удава и промахнулся. Далее сообщалось, что работающая в горах экспедиция Центрального музея, руководимая ученым-хранителем (фамилия) и археологом (фамилия) , включила в план своих работ проверку всех сообщений. Если они окажутся достоверными, работники экспедиции намерены принять участие в облаве на животного. "Наиболее интересным, - говорилось в статье, - является вопрос, как удав провел зиму. Мнения об этом резко расходятся. Так, профессор (такой-то) предполагает, что в горах имеются пещеры, где в течение года держится постоянная температура. Указания на такую пещеру имеются. Так, в 1913 году один из охотников, преследуя подранка (тура), обнаружил такую пещеру, зашел в нее, заблудился и проблуждал три дня. Вышел он за десять верст от того места, куда вошел. Однако в настоящее время месторасположение этой пещеры неизвестно. Об этом, конечно, следует только пожалеть". Под статьей стояла подпись: "Никс". - Ну вот, - видите, - сказал консул облегченно. - Это и все, что требуется. Вы гений, Герта. Сегодня же пошлем авиапочтой. - Авиапочтой? - удивилась она. Он взял ножницы и тщательно вырезал статью. - Ну а что? - спросил он. - Обыкновенная газетная вырезка, пусть цензируют! - Адрес? - спросила секретарша. - Да! Вот адрес какой же? - задумался на минуту консул. - Ну, надо что-нибудь нейтральное. - Он подумал еще и решил: - Пошлите на имя моей жены. Положите мне на стол заклеенный конверт, я надпишу его. И надо будет сделать перевод статьи. Займитесь этим! Секретарша посмотрела на него и улыбнулась. - Положить вам заклеенный конверт? - спросила она, нажимая на каждое слово. - Да, ответил он сухо, не принимая ее иронии, - положить мне заклеенный, именно заклеенный конверт, И, пожалуйста, скорее. * * * Секретарь шефа снял трубку и четко отрапортовал свое имя и звание и сейчас же заулыбался и закивал. - Здравствуйте, фрау... - сказал он. - Сейчас соединю вас, фрау... Шеф только что приехал. Одну минуточку, фрау... Шеф лежал на диване (опять заныла нога) и читал докладную записку со всеми приложениями и морщился. И какая, собственно говоря, это была докладная записка? Ему прислали приказ, не подлежащий обсуждению. Значит, все это ненужная писанина, просто-напросто следствие канцелярского мышления двух или трех высокопоставленных чиновников страны. Впрочем, может быть, это было и того хуже. Фюрер просто-напросто брал его в советчики. Вот эта мысль бесила его больше всего... Ведь вот он же не заставляет за себя отвечать других. Все его решения, определения, акты имеют только одну подпись - его подпись. Конечно, он согласен со всем, что исходит от фюрера. Тот сделан из теста, из которого пекутся вожди. У этого человека есть настоящая последовательность, точное знание того, что он хочет. Он не подвержен колебаниям, у него нет личной жизни. А так как она существует у каждого из них, его сподвижников, то вполне естественно, что он-то полководец, а они его солдаты. И единственное, что требует от них полководец, - это верность, - рассуждать они не должны. Но если бы даже произошло такое чудо и он вдруг начал бы думать и не согласился бы с этим распоряжением, чтоб он мог сделать тогда? Попытаться отговорить фюрера? Но это бесполезно. Дезертировать? Но это значит положить голову под топор. Одним словом, какое имеет значение его согласие и какому дьяволу оно потребовалось? "Я бы никогда не смог стать членом вашей партии, - сказал ему заключенный 48100, о котором он вспоминает все чаще и чаще, - я часто колеблюсь и сомневаюсь, а вы все и для всех уже решили. Как я могу взять на свою ответственность судьбы мира, если в свое время и не смог решить судьбу любимой женщины. Она вышла замуж за вашего судью". Вот тогда он и сказал ему: "Кстати, о судьбе. Сейчас к вам зайдет один наш судья. Не откровенничайте с ним, у него не тот чин. Поняли?" И 48100 улыбнулся и ответил: "Да, полностью". Зазвонил телефон. Шеф снял трубку. "Слушаю", - сказал он недовольно и услышал ее голос. Тогда он сел и продолжал слушать сидя. - Я ничего не понимаю, - весело сказала она. - Мой супруг прислал мне из Новосибирска какую-то газетную вырезку с переводом, очевидно, для тебя. Какая-то мудрость - про сбежавшего удава. В середине статьи рисунок - яблоня, обвитая змеей. - А-а, - засмеялся он, - райская жизнь в колхозе. А Евы нет? - Есть, - ответила она. - На ней платочек и юбочка. Она уронила корзину с яблоками. - Плохая же она Ева, - покачал он головой, на что-то намекая. - Наши Евы удавов не боятся, а? Они оба немного посмеялись над тем, что немецкая Ева удава не боится. - Так как, - спросила она, - ты пришлешь кого-нибудь или подождешь меня? - А что, - спросил он, - не так скоро думаешь осчастливить меня своим посещением? Вошел адъютант с какой-то папкой в руке. Шеф недовольно махнул рукой, и он исчез. - Сегодня, во всяком случае, нет, - сказала она. - Кроме всего прочего, у меня поздно кончается спектакль. - Оставь все прочее в покое, - усмехнулся он. - Ты же знаешь, что оно никогда нам не мешало быть счастливыми. - Но тогда только ночью, - согласилась она. - Примерно в час или два, после спектакля. Захватить удава? - Захватывай, Ева. - До свидания. Удав. - Ну, ну, - прикрикнул он на нее, - только без имен. Жду! - Он положил телефонную трубку на рычаг и нажал кнопку звонка. Адъютант вошел с папкой и остановился, неуверенно глядя на шефа. - Ну что у вас? - спросил шеф брюзгливо. Адъютант открыл было рот. - Ладно, идите сюда! - Он выхватил бумагу, бегло взглянул на нее, отбросил на диван. - Слушайте, Мюллер, - сказал он тяжело. - Неужели мне с вами действительно придется ссориться? Почему вы меня не слушаетесь? - Я, господин шеф, - начал адъютант... - Нет, нет, вы совершенно меня не слушаете. Я уж вам сказал, что все подобные бумаги пересылать в подотдел, а не мне. И тем более вот такие! - Он слегка кивнул головой на валяющийся пакет. - Ладно, принесите сургуч, - приказал он коротко и начал подбирать с дивана разбросанные листы. Потом аккуратно сложил их вдвое, засунул в конверт и зажег сургуч. Сразу потянуло смолой и лесом. Шеф ляпнул несколько больших киноварных капель на конверт, потом втиснул в них печать и подал запечатанный конверт адъютанту. - В мой личный архив! - приказал он. - И вызовите машину, поеду домой. Никаких бумаг не посылать, ни с кем не соединять. Меня нет. И вообще идите домой, сегодня вы уже мне больше не потребуетесь. * * * Она приехала только в третьем часу. Он сидел на диване и осматривал свои охотничьи ружья. Несколько пустых футляров лежало рядом, а он вертел в руках короткий английский винчестер с желтовато-белым прикладом. - Здравствуйте, - сказал он, обретая в ее присутствии свой постоянный тон, добродушный и ворчливый. - Что так поздно? - Никак нельзя было раньше, питончик, - сказала она ласково. - Опять ругались с директором. А ты? - Да вот видишь - осматриваю свое хозяйство. Март не за горами. - И куда поедешь? - спросила она. - Да куда-нибудь туда, - он махнул на восток. - Туда, поближе к твоему мужу и его новым хозяевам. В Польшу или Литву. Она, сидя рядом с ним на диване, вынула из сумочки конверт и подала ему. - Читай про своего удава, - сказала она. И тут он бросил ружье, и ловко обнял ее. - Удав, - сказала она, смеясь, - ты меня не задушишь, удав? И что я с тобой связалась, удав? Зачем? - Хм, - сказал он, вставая и садясь, - в самом деле, зачем, а? Зачем я тебе нужен? Просто не понимаю! - Он заглянул в вырезку. - Вот, значит, Ева, а вот удав. Ладно, прочту завтра. Так он в самом деле ничего тебе не написал? Странно! - Он задумался на секунду. - Ну как - интересная история, - спросил он, - прочла? - Чепуха какая-то, - небрежно воскликнула она. - Бог знает, что тебя заинтересовало! - Дорогая моя, - сказал он ласково, - это не чепуха! Я запрашивал твоего мужа об этом удаве специально по желанию фюрера. Она удивленно посмотрела на него и перестала улыбаться. - Фюрера? Ты мне что-то не то говоришь. Или я совсем дура и ничего не понимаю, или тут у вас есть... - Она не договорила. - Агентура, шифр? Нет, это не шифр, - сказал он. - Такой организации и таких людей у нас там, к сожалению, не имеется. Удав есть удав. Но, видишь ли, в то же время он не только удав, он еще и символ, и предзнаменовение, и психологический флюид, слетевший на фюрера. А фюрер верит в сверхчувственное... Она смотрела на него все с большим и большим изумлением. - И ты тоже веришь в сверхчувственное? - спросила она ошалело. Тут он нагнулся и обнял ее. - Нет, Ева, я верю только в чувственное, - сказал он. - В тебя, Ева. * * * Через полчаса из другой комнаты она спросила его: - Ну, ладно, а что ж тогда этот удав как символ? Она стояла перед зеркалом и закалывала волосы. Он, умиротворенный, распаренный, подобревший, сидел на диване и опять возился с винчестером. - Ты все слишком буквально понимаешь, - продолжил он. - Никто никакого влияния на фюрера иметь не может. Понимаешь? Никто! Ни ты, Ева, ни я, удав, ни этот удав в Алма-Ате, ни белая дама Гогенцоллернов - никто! Но фюрер принял рассказ об этом сибирском удаве как какое-то очень знаменательное совпадение. До этого шел разговор о русской зиме и гибели наполеоновской армии в русских снегах. И вот кто-то сказал, что это и есть навязчивая идея русских: поднявший меч на русскую землю погибнет от русского мороза. Кто-то другой вспомнил, что имеется подобный рассказ какого-то русского писателя: иноземные гады гибнут от русского мороза. Но ведь удав не погиб, а выжил. Фюреру это совпадение показалось весьма знаменательным. А в предзнаменование и приметы фюрер свято верит. - Он отбросил винчестер и заключил: - Так что, сам того не зная, твой муж мне оказал порядочную услугу. - Я могу об этом ему написать? - спросила она. Он усмехнулся. - А вы переписываетесь? - Слушай, - спросила она, - питончик, почему ты такой бестактный, что это, тоже свойство сверхчеловека? Он снова усмехнулся, и на этот раз - высокопарно. - Очевидно, это просто свойство всякого генерала. Ничем иным я свою бесцеремонность объяснить не могу. - Он подошел и погладил ее по голому плечу. - Слушай, что ты злишься, разве я не выполняю твои условия? Помнишь, что я тебе сказал в первый день? Определяй наши отношения сама. Что ты можешь мне предложить, то я и принимаю. Если вернется твой муж и ты мне скажешь "сгинь!" - я сразу же сгину! Заплачу, конечно, но исчезну. Она прищурилась и прикусила губу. - Это ты-то заплачешь? - спросила она насмешливо, - Безусловно, - весело подтвердил он. - Просто буду разливаться, как ребенок, но сгину. Перед этим, конечно, постараюсь с тобой расплатиться на прощание как следует. Вот и все. Она все глядела на него. - Хорошо, - сказала она. - Это время приблизилось. Я требую расплаты. Вот ты говоришь, что эта вырезка пришлась тебе очень кстати. Здесь затесался сам фюрер. Значит, ты что-то выгадал. Можешь ли ты мне устроить только одну вещь? Он задумчиво поглядел на нее. - Ведь ты опять заговоришь о прежнем. Это чертовски неудобно! Очень, очень неудобно! Притом он в больнице... - Он подумал еще. - Я вот даже не знаю, как обосновать свой приказ о свидании. Почему ты хочешь его видеть? Для чего немецкая женщина хочет видеть врага своего отечества? Ну-ка, скажи! Она поглядела на него. - Очень просто, он первый меня заметил и... - Ах, - с отвращением отмахнулся он рукой, - три К! Вот уж действительно три К... Кюхе, кляйнер, кирхе! Говори это в кирхе своему пастору, это как раз для него. - Он вдруг встал, грубо обнял ее, так что она даже пискнула, и сказал: - Ладно, что-нибудь придумаем. Если только обещаешь не трепаться... * * * Заключенный 48100 лежал в отдельной палате тюремной больницы и смотрел в окно. Он уже давно не поднимался с постели, но сиделок не терпел и все, что нужно, делал сам. Дверь в его камеру открывалась не чаще трех раз в сутки: подать, убрать, положить газеты. Но и газеты от мог читать не больше часа в сутки, затем в глазах начинало рябить, буквы оживали, копошились, ползли, как муравьи, в разные стороны. Тогда он бросал газету, ложился и закрывал глаза. При каждом резком повороте у него появлялось чувство высоты, полета и невесомости, кровать исчезала, он парил в воздухе. Все кончалось головокружением и дурнотой. Если же он открывал глаза, то видел, что комната плывет в сигаретном дыму, распадается слоями, как колода карт. Значит, поднималась температура, начинался бред. Бреда он боялся больше всего. В комнате начинало вдруг греметь все - поезда, груженные железом, летели под откос, кто-то лопатой подбрасывал и ловил металлический лом, и он гремел. Гудели и стонали рельсы. А через эту метель, шабаш взбесившегося железа, неслись мысли, обрывки фраз и слов. Говорил кто-то, находящийся в нем самом. Что говорил он, 48100 запомнить не мог. Но это было очень мучительно. Он метался по подушкам, разбрасывал простыни и плакал. А потом приходил день, и температура спадала, он смотрел на небо в окно. Оно стояло перед ним сплошной серой отвесной стеной, и стоило ему поглядеть на него десяток секунд, как оно, словно море, переливалось через подоконник, бесшумно подкатывалось к нему, смывало его с кровати и несло. Сразу отлетало все, оставалась только великая светлая пустота, тишина и высота. К глазку подходили люди: доктор, сестры, надзиратель. Они смотрели на вытянувшегося на кровати человека, на величественное лицо его, словно вылепленное великим скульптором - смертью, и, покачав головой или вздохнув, отходили в сторону. "Ну, этот уж готов! - говорил надзиратель. - Уже ничего не слышит и не понимает". Он же слышал и понимал все. Только они находились в одном мире, а он в другом. А потом наступала темнота, зажигали свет, он медленно приходил в себя и брался за газеты. Сидел на кровати и читал. В эти минуты он был опять самим собой. К нему возвращалась его точная беспощадность, глубокое понимание сути явлений в самых отдаленных последствиях. Он читал и понимал все. Понимал, как дорого обойдутся бездарной империи все ее бескровные победы, как перепуган мир, как все ближе и ближе дело доходит до фунта мяса, максимально близкого сердцу. Значит, война! Мысленно он даже назначил сроки. Года два-три - самое большее. Это очень много для него. Доктор обрек его на смерть в течение месяца. Но он постарается протянуть еще годик. И одно только чувство поддерживало его. Если бы его спросили, какое, он не сумел бы ответить. До какой степени все, что происходило в нем, не соответствовало обычным человеческим понятиям. Но скорее всего это было все-таки злорадство. Но какое же бедное злорадство! Без радости, без торжества, без озарения! И все-таки это чувство он не променял бы ни на свободу, ни на здоровье, ни на славу. Таким оно делало уверенным, гордым и сильным его, так поднимало над всеми. И однажды он почувствовал это особенно ясно. Он очнулся от утреннего забытья и увидел около себя женщину. Она сидела на стуле. На ней был белый халат. Все время она ловила его взгляд. Он приподнял голову, взглянул на нее, и вдруг ее лицо увеличилось и полетело к нему, хотя они оба не двигались. Тогда он назвал ее по имени. Она кинулась было к нему, но только дотронулась до края подушки и остановилась. Он улыбнулся ей, оперся рукой о подушку, приподнялся и сел. После, когда он пробовал вспомнить, с чего начался разговор, то удивился тому, что помнил только середину. - А ты мало переменилась, - сказал он. - А вот видишь, - сказала она и нагнула голову. - Видишь, сколько их тут? Это с той ночи... - Да, - сказал он невнятно. - Да, та ночь... Опять помолчал. - Я часто встречаю твое имя в газетах, - сказал он, придумывая, что сказать. - Ты молодец! Она неуверенно поглядела на него. - А ты давно получаешь газеты? - спросила она, что-то прикидывая. - Да уж год, - ответил он. - Значит, ты знаешь, - трудно начала она. - Что мне пришлось играть в... - Знаю, знаю, - прервал он ее. - Ты вышла замуж, твой муж адвокат по гражданским делам. Она кивнула головой. - Я когда-то встречался с ним. - Ах, вот как! - негромко воскликнула она. Они помолчали. - Ты не осуждаешь меня? - спросила она жалобно. Он поглядел в ее глаза. Они уже не казались зелеными. - Что вышла замуж-то? - спросил он громко и показал глазами на дверь. - Нет, зачем же? - Нет, не за это, а за то, что я... - Ну что ж, - ответил он раздумчиво. - Конечно, ты больше всего нравилась мне в Ибсене и Гауптмане. Но ведь их сейчас на ставят. Хотел бы я увидеть тебя в новой роли. - Ты еще увидишь, - пообещала она робко. - Да, надеюсь, - спокойно и твердо улыбнулся он. - Я ведь не преступник, я... как это у них называется? Временно изолированный, так, что ли? Кончится время, и меня выпустят. - Ну, какой же ты умник! - воскликнула она, - я рада, что ты тоже так думаешь. Ну, конечно, конечно, они тебя выпустят. Зачем ты им? Глаза ее снова были зелеными. Он глядел на них, на ее чисто вылепленный, не особенно высокий ясный лоб, на ямочки на щеках, которые вспыхивали и пропадали, на тонкие, все время двигающиеся губы (он всегда считал их куда более выразительными, чем ее глаза), на длинные тонкие холодные пальцы и думал, насколько он все-таки мертв! Ничего его больше не интересует! Не тянет, не мучает! Что бы он стал делать с собой, если бы очутился на воле? А она вся подобралась, сделалась уверенней и деловитей. - Я для этого и пришла, - сказала она негромко. - Ты обязательно должен продержаться. Не из-за себя, так из-за меня. Я люблю только тебя, и никого больше, понял? Я никогда никого не любила, кроме тебя. Понял? Никогда! Никого! Сейчас я убедилась в этом. Ты выйдешь, я это сделаю, и больше мы с тобой не расстанемся. Я никуда тебя не отпущу. Я увезу тебя к морю. Понял?! Она вколачивала в него свою уверенность, как в стенку гвозди. Он ласково сказал: - Понял, понял, дорогая. Обязательно поедем, я так стосковался по морю. - Вот ты опять мне не веришь, - сказала она тоскливо. - Слушай, я уж все сделала, я говорила с... (замялась) - ну, в общем, я говорила с одним видным человеком, и он мне обещал. Дело только в докторах. Но им тоже прикажут, и они дадут бумажку. "Ой, дура, - подумал он. - С кем же она говорила?" Он поглядел на круглый зрачок глазка. Он был слепым и темным, им предоставляли время обо всем переговорить. - Хорошо, дорогая, - сказал он твердо. - Я все понял. Насчет доктора - это очень умно! Я поеду с тобой, куда ты хочешь, только, пожалуйста, никогда, ни с кем обо мне не говори! Вот этот видный человек, он что - твой муж? - Нет, это... - начала она. - Ну, ладно, ладно, - перебил он ее. - Не надо называть имен. Стой! Слушай меня! Ты знаешь историю с Шенье? Ну, великий французский поэт! Он был приговорен к гильотине, но о нем забыли, и он сидел и ждал. И дождался бы не смерти, а свободы. Но, на беду, у него оказался любящий брат. И этот болван подал просьбу о помиловании. И тогда о Шенье вспомнили и немедленно казнили. А через день случился переворот и казнили уже судей Шенье! Доходит до тебя этот пример? Ничего не надо просить! Самое страшное у победителей - их отличная память, и вот я боюсь. - Нет, нет! - крикнула она. - Не бойся, он большой человек! Он любит твои рассказы! Он... - Ах, вот ты про кого, - улыбнулся 48100. - Ну, ну! Это другое дело. Ты в самом деле умница. Постой-ка. - Он осторожно оторвал ее руки, как будто для того, чтобы поцеловать их, освободился и блаженно вытянулся во весь рост. - Ты умница, - сказал он. - Но пока больше ничего не делай. У меня есть с ним своя договоренность, вот я и боюсь, что ты испортишь дело, понимаешь? - И он подмигнул ей. Но она ничего не понимала. Она стояла над ним - высокая, стройная, зеленоглазая - такая красивая, что от нее ломило глаза. Бесконечно далекая женщина, занесенная в его камеру с Венеры или Марса, - нежданная и досадная помеха в его, в общем-то, вполне сносном существовании. Что ее привело сюда? Какого черта она снова лезет в его жизнь, где все уже решено? Любит она все-таки! Как все это ни к чему! - Ладно, - сказал он ласково. - Расскажи мне на прощание что-нибудь хорошее. Что это мы только о делах? Ты не обидишься, если я повернусь к окну, а? Он отвернулся от нее и сейчас же увидел небо. Было оно серебристо-серое, неясно мерцающее, как шелк парашюта. Он призывно взглянул на него: "Ну, приходи же!" И сразу же оно перешагнуло подоконник, и все в палате стало небом, светом, пустотой. Ничего он теперь не желал, ничего ему не было нужно, кроме тишины, покоя. А она все рассказывала ему что-то. И он (верно, лицо его - безошибочно отрегулированный в течение жизни механизм) отвечал на ее вопросы и обращения - то улыбкой, то гримасой, то восклицанием. Потом она вдруг встала, подошла и поцеловала его. От этого он очнулся и как-то по-новому посмотрел на нее. Целовала она его так, как никогда не целовала даже в минуты последней близости. И вдруг он вздрогнул по-живому, почувствовал боль, холод, дрожь, увидел прекрасную женщину, стоящую перед ним. Его женщину! На веки вечные - его! До могилы и после могилы - его! Ту, которая всегда вздымала его дыбом, намагничивала, доводила до бешенства, до драки! И сразу же небо отхлынуло, померкло, и он оказался в своей камере: увидел приотворенную дверь, зеленые стены коридора, начальника тюрьмы в мундире с блестящими пуговицами, понял, что свидание кончилось, что она сейчас уйдет. Он встал перед ней на колени на кровати и глядел на нее блестящими, совсем живыми, осмысленными глазами. - Милая, - сказал он, - милая ты моя! Она вдруг всхлипнула навзрыд, прижала его к себе, ее лицо вдавилось в его лицо, а зубы в зубы, и он услышал ее дыхание. Затем пронзающая острота укола, смешанная с запахом ее тела, со вкусом ее крови. С каким-то гигантским снопом света, который как будто взорвался перед его глазами и ослепил его. (Это был не свет, конечно, но иначе он не мог бы передать то, что с ним произошло.) И не успел он опомниться, как она ушла, и дверь захлопнулась. Но теперь в палате не было уже тишины, теперь все грохотало, как железнодорожная станция: снова под гору неслись поезда, груженные железом, снова громыхал железный лист, и через все это он услышал, как, свистя, ухает кровь, увидел багровое пятно на стене. Оно прыгало, как солнечный зайчик. Это билось сердце, и он видел его. Был вечер, закатывалось солнце, на стуле стоял его обед. Он поднялся и сел, и долго просидел так, присматриваясь к своим коленям и качая обезьяньей волосатой ногой. На ней был выколот удав, душащий обнаженного мужчину. Так десять лет назад, в горькую минуту последней, как ему казалось, ссоры с ней, он изобразил их отношения. ПРИМЕЧАНИЯ  ХРАНИТЕЛЬ ДРЕВНОСТЕЙ  Роман начат Юрием Домбровским в Алма-Ате летом 1961 года. Три года спустя опубликован в журнале "Новый мир". Сразу же после публикации Юрий Осипович получил много читательских писем. Отдельное издание романа вышло в 1966 году. "Проскочил чудом, еще немного, и вообще не прошел бы!" - отмечали позже критики: хрущевская оттепель кончилась. На роман в те времена в советской печати появилась однаединственная рецензия - Игоря Золотусского в "Сибирских огнях". Зато "Хранитель древностей" сразу же был переведен на многие языки - венгерский, итальянский, болгарский, французский. За границей роман получил много положительных откликов. Очень радовал Юрия Домбровского отзыв Георгия Адамовича: "...надо надеяться, что в тени Домбровский останется недолго. Это - замечательный писатель, умный, зоркий, душевно-отзывчивый и живой, правдивый, очень много знающий и с большим жизненным опытом. Кто прочтет его книгу "Хранитель древностей", у того не может возникнуть сомнений в его даровитости, при этом не только литературной, но и общей, не поддающейся узкому отдельному определению". На фоне глухого молчания советской печати зарубежные издания и отзывы были существенной поддержкой для писателя. Ни в журнальном, ни в первом издании "Хранителя древностей" не было ни эпиграфа, ни посвящения. Эпиграф (слова из Тацита) был написан на подаренном мне Юрием Осиповичем отдельном оттиске журнального издания "Хранителя древностей". Позже, в изданиях 1989 и 1990 годов, он приводится. Посвящение моему отцу было написано к готовящемуся изданию "Хранителя" в 1969 году. Оно было послано издателю и редактору, но времена пошли другие: Юрия Домбровского печатать перестали. Моего отца Юрий Осипович не знал, но его трогала и не оставляла равнодушным гибель его в самый первый день войны. У мамы, как у многих вдов того времени, была стереотипная справка "пропал без вести", и мы ничего не знали о судьбе отца. Но в середине 60-х годов вышли мемуары генерала Л. М. Сандалова "Пережитое", где был портрет отца и подробно рассказывалось о первом дне войны и ее жертвах. Юрий Осипович сразу прислал нам с мамой эту книгу. В 1990 году вышли воспоминания редактора Павла Косенко "Письма друга или Щедрый хранитель", где он цитирует посвящение Юрия Осиповича. ИЗ ЗАПИСОК ЗЫБИНА  У этого не вошедшего по цензурным соображениям в журнальный вариант отрывка из романа "Хранитель древностей" есть еще одно название - "Баня". Как ни болезненно было для Юрия Осиповича его изъятие, он понимал, что редактор А. С. Берзер спасает роман и делает все, чтобы тот "прошел". Вот потому продолжение "Хранителя древностей" - "Факультет ненужных вещей" - он посвятил Анне Самойловне. ИСТОРИЯ НЕМЕЦКОГО КОНСУЛА  Сначала "История немецкого консула" была одной из глав "Хранителя древностей". В окончательный текст однако не вошла. "Эти сто пятьдесят страниц, вероятно, тормозят течение рассказа", - писал Ю. Домбровский П. Косенко. Впервые опубликовано в N 72 журнала "Континент" в 1992 году. К. Турумова-Домбровская