аривал с внучкой, вежливой розовой девочкой, очень похожей лицом и ухваткой на мать, и они вместе рассматривали картинки (книга была огромная, в скользком белом переплете, и внучка ее едва удерживала), принимал процедуры (банки, банки, банки, - доктор Холл, кроме тинктур, инфузий и микстур, признавал еще только их, к кровопусканию же, как и ко всему хирургическому, относился отрицательно). Затем завтракал, затем обедал и напоследок ужинал. Правда, ужинал он редко, зато выпивал за сутки почти пинту кваса на меду; просил холодной воды из колодца, но ему ее приносили редко, только во время отъезда доктора. (Какой-то странный огонь сушил его грудь, и, прикладывая ладонь к груди, он чувствовал, как это пламя поднимается выше и выше - к сердцу, к легким, к гортани.) Раза два в месяц он получал почту, приносил ее трактирщик - длинный, худой мужчина лет сорока, с висячими усами и хитрыми глазами. При его появлении больной оживлялся. В этом человеке все было хитрым, плутоватым и вместе с тем простым. О болезни они не говорили. Трактирщик приходил и сразу кидал на стол кожаную сумку. "Ух! Еле довез! - говорил он. - Все плечо оттянула!" Он вынимал письма и взвешивал их на ладони. "Вон сколько! Только что я зашел к ним - ну! Как они все закричат, как на меня налетят! Как здоровье? Как настроение? Как что? Один кричит: "Подождите минутку, я черкну пару слов!" - И другой кричит: "Минуту!" "Пишите, пишите, - говорю, делать ему все равно нечего, он вам сразу всем ответит." И они оба смеялись. Все к его болезни относились серьезно, с боязливым почтением, только этот кабатчик плевал на нее. Он говорил: "Э, мистер Виллиам, да что вы их слушаете? От этих микстур да банок и бык ноги протянет. А я такую микстуру привез из города, что от нее покойник запляшет. Вот зашли бы ко мне". И то, что трактирщик откровенно презирал его болезнь, было тоже очень хорошо. Письма большей частью приходили деловые: его о чем-то спрашивали и о чем-то советовались. Очень много было вопросов насчет репертуара, новых актеров и паев. Под конец сообщали о смертях и родах и приглашали к себе. - Опять приглашают? - спрашивал трактирщик. - Опять, - махал рукой больной и смеялся. - Ну и надо поехать, - суровел трактирщик, - а то что так лежать? Так, верно, долежишься до смерти. Встали, зашли бы ко мне, я бы вам полную кружку этой мальвазии нацедил, и вы бы хватили и поехали за милую душу. Нет, правда, а? И Шекспир обещал. Потом трактирщик уходил, и Шекспир начинал заниматься письмами уже как следует - снова читал их, делал пометки и клал в ящик тумбочки. Надо всем этим надлежало хорошенько подумать. Итак, днем ему было еще чем заняться. Ночь же казалась огромной и всепоглощающей топью. Вдруг наступала тишина. Свечи уносили, оставляли одну. Окна закрывали ставнями. Засыпал он с закатом, а просыпался часа в три - тяжелый, набрякший и все равно сонный. Но заснуть снова уже не мог, а просто сидел и слушал. Дом был теперь полон тонких, осторожных звуков. Стрекотал сверчок, тикали, хитрые часы из Нюрнберга, рассыхались и стреляли доски. Каждый час часы звонили и из отлетающей дверцы выходил толстый, румяный, смеющийся монах: "Dixi, Die, Dixi, Die", - выговаривали часы. "Я высказался, Дик; я все тебе сказал, Дик". Догорала свеча, над городом стоял не прекращающийся ни на минуту собачий лай, перекликались все дворцы города, и он представлял, как тоскливо псам ночью. Ведь только они и не спят сейчас. Иногда приходил доктор (это происходило после припадков). Он слышал, как Холл входил, раздевался, переговаривался со служанкой, как скрипела лестница - доктор все инфузии хранил на первом этаже в особом шкафу и наконец входила Мария, строгая, молчаливая, со свечой в руках, ставила свечу на тумбочку возле его постели и сразу же выходила. Доктор появлялся минут через десять. Перед этим еще было слышно, как стекает вода и звенит тазик (доктор боялся заразы, называл ее по-латыни "контагий" и был мелочно аккуратен). Холл входил и брал больного за пульс. - Ну, как у нас дела, - спрашивал он, - кашель не мучает? Шекспир, улыбаясь, смотрел на него. "Какой смысл ему меня лечить?" - думал он. И именно потому, что не понимал, какой же именно, при появлении доктора, как бы ему ни было худо. назло всем. подтягивался, прибадривался и встречал доктора не лежа, а сидя. - Да все так же, - отвечал он. - Так же, значит, плохо? - нарочно недоумевал доктор. - Да нет, все хорошо, спасибо вам за заботы. - За спасибо благодарю, - улыбался доктор, - а вот насчет хорошо - это мы сейчас посмотрим. Вы опять кашляли и вас тошнило? - И он прикладывал холодную и еще влажную ладонь ко лбу больного. - Так как, тошнило вас или нет? - Нет, не тошнило, просто голова закружилась, резко повернулся, и вот... - А вот не надо ничего делать резкого - ни по отношению к близким, ни по отношению к самому себе, - говорил доктор. - Ладно. Завтра мы сварим вам великолепный элексир! Прямо-таки бальзам молодости. Вы себя почувствуете воскресшим, ну а теперь сидите так, не двигайтесь, я хочу послушать сердце. - Он долго и придирчиво слушал. - Да, с таким сердцем еще жить можно. - Он присаживался на край постели. - Давайте пульс! Помолчите немного! Хорошо! - он отпускал руку. - А тошнит вас потому, что вы сами себя не жалеете и не лежите. Ну к чему вы столько читаете, обдумываете что-то, диктуете всякие письма? Очень это вам сейчас нужно? Вы больной, ну и ведите себя как больной. Вот Мария говорит, что вы опять зачем-то звали этого сорванца Вилли и что-то ему там диктовали? Слушайте, да отлично они обойдутся и без вас! Даже обидно - не умели вас щадить, когда вы были здоровы, а теперь... Эх, мистер Виллиам, мистер Виллиам! Вы ведь сами все понимаете. Иногда, когда доктор ему надоедал, он нарочно спрашивал: - Когда я умру, Джон? Тот сразу же вставал. - Врачу не задают такие вопросы, - отвечал Холл строго, - врач приходит затем, чтобы ставить на ноги, а не зарывать в могилу. Ну, спите спокойно! - и уходил на цыпочках. Один раз, когда днем ему было очень плохо и сильно рвало, доктор сказал и немного больше: - Ничего страшного не произошло. Как вы знаете и без меня, наше тело содержит четыре жидкости: слизь, кровь и два вида желчи - желтую и черную. Когда все это смешано правильно, человек здоров, если пропорции нарушены, человек болеет. "Какое беспокойство и жар овладевают нами, когда разливается желтая желчь", - говорит Гиппократ и предписывает: "Освободи больного от ее избытка, и ты избавишь его от боли и жара". Вот это я и делаю, но сейчас в вашем организме берут верх сильные заржавленные кислоты. От этого боль и кашель. Я стараюсь всю эту дрянь выбросить, вот поэтому и даю вам такое сильное рвотное. - Которое я и пью аккуратно, - усмехнулся Шекспир. - Которое вы пьете, когда вам об этом напоминают по нескольку раз. Это, конечно, должно помочь, ибо все, что я делаю, засвидетельствовано и проверено опытом двух тысячелетий, так что положимся на Бога и Гиппократа. И однажды Шекспир попросил его: - Дайте мне почитать этого самого Гиппократа. Доктор нахмурился и резко ответил: - Да вы же не читаете по-гречески! И ушел очень-очень быстро. ... Гиппократа привез из Лондона кто-то из актеров. Это был тяжелый том в желтом переплете. Он вышел лет двадцать назад во Франкфурте, и Ричард Бербедж купил его у какого-то прогоревшего врача, который распродавался и уезжал. Очень тяжело было прятать утром этакую громадину под мартац и к ночи вытаскивать снова. Вот и прибавилось у него еще одно ночное занятие. Доктор, конечно, схитрил, сославшись на греческий, Гиппократа можно было прочесть и по-латыни. Франкфуртское издание, выпущенное в конце прошлого века, было именно таким, но и латынь-то он позабыл основательно. К счастью, тот бедняга, которому под конец своей неудавшейся карьеры пришлось расстаться с Гиппократом, основательно проштудировал эту громадину. На полях стояли восклицательные и вопросительные знаки, обозначения "Sic NB", некоторые места были даже отчеркнуты, содержание их пересказано по-английски. Кое к чему были сделаны подзаголовки: "Это о симптомах", "Здесь о медикаментах", а во многих местах просто стояло: "Mors" - смерть! Если бы не оно, Шекспир никогда бы не набрел на место, как будто специально написанное для него. Канцелярским почерком - безличным, четким и торжественным - владелец книги надписал: "Тут говорится о том, что при лекарствах, изводящих слизь, прежде всего больного рвет слизью, затем желтой желчью, затем черной, а перед смертью чистой кровью. В этот момент, - говорит Гиппократ, - больные умирают. N В: неоднократно наблюдал это сам в госпиталях и лазаретах". Шекспир положил книгу прямо на тумбочку и задумался. Да, видимо, пора! Пора перестать валять дурака, обманываться бабьими сказками, верить в инфузии и примочки. Он всегда говорил: "Человек должен так же просто умирать, как и рождаться". Надо, в конце концов, позвать Грина и составить завещание как следует. Все его ближние хотят этого и все боятся. И он боится тоже. Не самого завещания, конечно, а всего связанного с ним. Мерзости окончательного подведения итогов, когда все, что он так хорошо умел прятать, - любовь, равнодушие, неприязнь, зло, дружбу, благодарность, - вдруг перестанет быть просто его чувствами, а превратится в волю, поступок, в купчие крепости, расписки, земли и деньги. Что за вой поднимется тогда над его гробом! И все-таки пора, пора! Ведь сегодня утром его тошнило чистой кровью. - Mors! - сказал он громко. - Mors! - и прислушался к слову. Было очень тихо. За стеной тикали часы, от единственной свечи на всем лежал желтый, угарный свет. Так и застал больного доктор Холл. Было утро. На приветствие доктора больной не ответил. Доктор наклонился и пощупал пульс - бился он часто и жестко, один такт выпадал. "Да, все к развязке! подумал доктор. - Надо бы о завещании, а то жена перегрызет горло". - Мистер Виллиам, - сказал он осторожно. Больной молчал. Раскрытый фолиант лежал на тумбочке, доктор наклонился и прочел строчки, подчеркнутые красными чернилами. "В этот момент, говорит Гиппократ, - больные умирают". "Погано", - подумал доктор и повторил: - Мистер Виллиам... Больной не пошевельнулся, только чуть дрогнули сомкнутые веки. Доктор постоял немного и осторожно, на цыпочках, как от спящего, вышел из комнаты. И дверь он затворил тихо-тихо, так, чтобы не разбудить. Оба они играли в одну игру и слегка подыгрывали друг другу. Глава 3 ... Холл возвратился от больного, увидел Бербеджа и недовольно поморщился. - Нет, нет, мистер Ричард, - сказал он, - это абсолютно исключено. Никаких пяти минут больше не будет. Идемте, Гроу. - Но честное слово! - истово округлил глаза Бербедж. -Даю вам честнейшее из честных... - Нет и нет! Идемте, Гроу! -Доктор схватил его за руку и вытащил в коридор. - Значит, так, Гроу, - сказал он. - Мы сейчас входим к больному. Я вас ему рекомендую и ухожу - я еще домой не заглядывал, - а вы подвигаете стул к кровати, садитесь, берете книгу - их там на столе несколько - и читаете. Пока он сам к вам не обратится - не заговаривайте. Этого он не любит! Понятно? - Понимаю, - кивнул головой Гроу. - А что, он очень плох? - спросил Бербедж. - Очень, - отрезал Холл, не оборачиваясь. - Застегнитесь, Гроу, хорошенько, что это вы как?.. Я там велел отворить все окна. А вас бы, мистер Ричард, я попросил пройти к хозяйке и занять ее. Ни в коем случае не надо, чтоб она входила к больному, он сейчас в очень возбужденном состоянии. - Ясно, - сказал Бербедж, - не беспокойтесь, пока я здесь, никто из домашних к нему не зайдет. - Очень прошу вас, - повторил доктор, - очень. - Нет, нет, никто не зайдет. Вашу супругу он уже выгнал, Юдифь дома, а миссис Анна сидит у себя и плачет. Все в полном порядке, мистер Холл. Все как и должно быть в этом доме. Доктор зря остерегал Гроу: почти полчаса больной молчал и не то спал, не то просто думал о чем-то очень своем. Во всяком случае, глаза его были плотно закрыты. За это время Холл появлялся дважды. Он подходил к кровати, прикладывал к виску больного два длинных прохладных пальца и, только-только коснувшись, сразу же, удовлетворенный, уходил, даже не взглянув на Гроу. Все это он проделывал так бесшумно, так скользяще легко, что даже казался почти плоскостным, как тень или призрак. Потом, через какой-то промежуток, зашла Мария, приставив стул к окну, стала на колени и закрыла форточки. - Хорошо, Мария, - сказал больной не открывая глаз. Мария молча слезла со стула, поставила его обратно, потом подошла к двери и оттуда спросила: - А может, протопить? Дрова еловые, сухие, трещат! Для воздуха, а? И сыровато что-то! - Не надо, Мария, - ответил больной не двигаясь. Старуха пожевала губами и ушла. Потом долго никто в комнату не заходил. Затем дверь приотворилась и в щели показалась голова. Она поглядела в сторону кровати - в комнате было темно - и перевела глаза на Гроу. Тот коротко развел руками. Голова кивнула и исчезла, и сейчас же больной спросил: - Это кто был, Саймонс? - Мистер Бербедж, - ответил он. - А, он здесь! - словно удивился больной и тут же спросил: - Вы доктора давно знаете? - Он мой дядя, - слегка удивился Гроу. - Но не родной? - больной даже не спросил, а напомнил. - Нет! - вырвалось у Гроу, и он сейчас же осекся - надо было ответить не так. Больной удовлетворенно кивнул головой и еще с полминуты пролежал неподвижно, потом позвал: - Подойдите, Саймонс, садитесь. - И, когда Гроу подошел, спросил: - Вам еще долго учиться? Гроу сказал, что два года. - Так что вы скоро будете такой же врач, как и доктор Холл? "Да, если не засыплют на диспутах", - хотел сказать Гроу, но только кивнул головой. - Отлично. Так как же вы понимаете мою болезнь? По дороге доктор очень пространно, с примерами и ссылками на классиков - Гиппократа и Галена, объяснял Гроу, что положение больного очень серьезно: нарушено нормальное смешение соков и резко возросла выработка холерической желтой желчи. Это ведет, во-первых, к постоянному лихорадочному состоянию и жару, а во-вторых, к сдавливанию легкими левого сердца. А так как жизненное начало пневма - поступает из воздуха именно через это левое сердце, то приток сил в больном ослаблен и жизнь еле-еле теплится. Болезнь эта обычна для актеров, ибо она происходит от чрезмерного напряжения голоса, и кончается большей частью летально. "Конечно, все это я говорю для вашего сведения, а не для него, - предупредил доктор, - он и так вычитал больше, чем следует. Но во всяком случае вы теперь знаете, чего вам не следует касаться. Так?" - "Так", - ответил он тогда, но сейчас все полетело; когда он начал что-то туманное о пневме и соках, больной вдруг сказал: - Великолепно, юноша, но по Гиппократу это звучит вот как: сначала человека рвет желтой желчью, потом черной, а под конец кровью. Тогда больной умирает. Меня вчера рвало кровью. Теперь вы понимаете, что мне нечего бояться? Он приподнялся на локте. Голос его был тверд и деловит, глаза блестели сухо и трезво. - Доктор Холл... - начал Гроу почти бессмысленно. - Он ушел к жене, юноша, и теперь придет только ночью. Так вот, позовите мистера Ричарда. - Нет, нет, - быстро сказал Гроу, бессознательно подражая интонации Холла, - вам нужно лежать. - Вот что, юноша, - больной даже приподнял голову, - я знаю сам, что мне нужно. А сейчас я скажу, что следует делать вам: когда доктор здесь, вам нужно выполнять его приказания, когда его нет, вам нужно слушать меня. Уверяю, что тогда все будет хорошо. Идите и позовите Ричарда. Сейчас он даже не сказал "мистера". Голос его был совершенно тверд, и такая непреложная ясность звучала в нем, что Гроу сразу же послушно поднялся со стула и пошел к двери. "Поднимусь к хозяйке, подумал он, - скажу, что больной беспокоится и хочет видеть кого-нибудь из домашних. Там, верно, будет и этот Бербедж". Он вышел в коридор, пошел к лестнице и наткнулся на Бербеджа. Тот стоял у углового окна и по-прежнему барабанил пальцами по стеклу. - Ну, что? - спросил он. - Он зовет вас, - ответил Гроу. - Там никого нет, идите... И занял его место у окна. Не прошло и пяти минут, как Бербедж вернулся за ним. - Вас зовет хозяин, - сказал он. Когда он зашел, больной уже не лежал, а полусидел, опираясь на подушки. Гроу он показался здоровым. - Не надо вам сейчас ходить по дому, - объяснил больной. - Вот садитесь за стол и читайте. Если Гиппократ надоел, то вот есть там кое-что другое. Бербедж подошел к столу, снял щипцами нагар и возвратился к постели. - Книги и бумаги ты просто возьмешь при мне, сказал больной, продолжая разговор. - Я скажу доктору, он все это сделает. Тут они никому не нужны, так что это легко. - Ладно, - ответил Бербердж. - Но прости меня, хотя мы и сговорились не трогать уже больше этого, - зачем тебе так торопиться? Почему бы, верно, тебе серьезно не поговорить с доктором? Ведь какой смысл ему что-нибудь скрывать? Он так же, как и все твои... (Больной кивнул головой). Хочешь, я поговорю, а потом скажу тебе? Ты что, не поверишь мне? Больной усмехнулся. - Нет, и тебе не поверю. Но прежде всего не поверит он и скажет что-то совсем не то. А вот что пользы ему скрывать, - я, верно, этого не знаю. Но, конечно, какая-то польза есть. Может, они хотят подсунуть мне бумагу в самый последний момент, когда уж не останется времени? А может, они сестры боятся? Юдифь ведь тоже... - Зря ты составил тогда эту бумагу, очень зря! болезненно поморщился Бербедж. - Что теперь об этом говорить, - слегка развел руками больной. - Пока она у Грина, я спокоен! Ну а тогда мне пришлось уж так плохо... - Да, - сказал Бербедж, думая о чем-то своем. - Да, Билл! Оказывается, за все приходится давать ответ: за нажитое и прожитое. Больной улыбнулся. - Ой, нет! Прожитое-то мое! Его у меня уж никто не отнимет. Тут все просто. А вот нажитое - оно, верно, висит, тянет, мучит, не пускает. Ты знаешь, мне один немец рассказывал: у них там ведьмы не переводятся. И знаешь, почему? Ни одна ведьма не может умереть, пока не передаст своего колдовства. Будет болеть, мучиться, гореть, как на огне, а умереть все равно не умрет. Держит ее земля: "Отдай! Отдай, не твое это, - отдай!" Вот так и за меня ухватилось сейчас мое и не пускает - отдай! Отдай! Оказывается, это такая власть, что перед ней и смерть ничто! - Он вдруг повернулся к Гроу: - Что, коллега, вы что-то сказали? - Нет, я молчал, - ответил он. - Я вас слушал. Ночью его сменила Мария - она в комнату больного не входила, но всю ночь сидела где-то рядом. Больному, по мнению доктора, не надо было знать этого. Спать Гроу уложили в маленькой угловой комнате - чулане или кладовке для старой мебели. Было очень жарко (туда проходила труба) и темновато (ему дали всего одну оплывающую, кривую свечку). Он, не раздеваясь, брякнулся на мягкое разноцветное тряпье и сразу же забылся. И сон пришел тревожный и утомительно-мелочный, в нем смешались строки мелкого, мышиного шрифта и рецепты, выписанные букашечным почерком; их показывал ему доктор и что-то говорил. Когда он внезапно проснулся, опять было темно и тихо. Свеча погасла. Слабо серело почти на потолке маленькое квадратное окошко, а в нем - грубый край трубы и сбоку - большая зеленая чистая звезда. Где-то за стеной падала и падала в воду полная, звучная капля. "Скоро рассвет, - подумал он. - Надо бы раздеться и лечь под одеяло". Но двигаться не хотелось, и он лежал, разбитый блаженной усталостью, и думал. Ведь вот что интересно: имя этого сочинителя трагедий и масок он слышал не раз. Пришлось даже как-то держать в руках какую-то его драму. Он ее не дочитал и до половины - сбился, соскучился и бросил. А вообще-то он любил только комедии - и не читать, а смотреть, особенно если там были клоуны и драки. Понять и прочувствовать пьесу с листа он не мог: сразу путался и переставал понимать кто - кто и что к чему. Так вот, имя этого сочинителя и актера он слышал -до этого, но все это было так случайно и настолько неинтересно, что, когда по дороге сюда ему впервые сказали, к кому он едет, это почти ничего ему не дало, и вошел он в комнату больного, как к человеку, совершенно ему неизвестному. Вошел, сел и сразу же почувствовал запах смерти, оглянулся и увидел: это рядом с его локтем лежит стопка новых простынь из сурового полотна. Он взглянул на кровать, - и там лежала смерть. Только не его смерть (он вспомнил слова доктора), совсем не его и даже никого к нему относящихся, а смерть доктора, актера Бербеджа, тоже толстого и одышливого, и всего этого дома. Но умирающий вдруг заговорил, и сразу все переменилось. Не осталось ни умирающего, ни просто больного, в комнате лежал человек, которому невесть почему, по какой глупости, неурядице, несправедливости, - может быть даже потому, что весь дом ждал его смерти, - приходилось умирать. Поэтому все в этом доме было не то и не так. Никто не плакал, нигде не шептались. И больной тоже умирал не так, как полагается. Он как будто даже не умирал, а готовился к какой-то схватке. К участию в судилище, диспуте, к защите своих исконных прав перед каким-то высоким трибуналом. Гроу думал также, что обреченный человек этот понимал, что защита будет трудная, ибо все свидетели лгут, а судьи подкуплены. В общем, все в этом доме было непонятно, и только одна строчка из одной очень старой и никогда особенно не почитаемой им книги подходила к тому, что здесь происходило. Ее вдруг вспомнил Бербедж. Был такой разговор. - Видишь ли, - сказал Шекспир, - вот ты действительно мой душеприказчик, потому что все остальное уже не мое. Был дом Шекспира - будет дом доктора Холла, деньги спрячет Сюзанна, серебро возьмет Юдифь - вот уж даже следа от меня не осталось в мире! Только имя на плите. А книги-то все равно мои! Хорошие или плохие, - а мои!. "Гамлет" - Шекспира! - "Лукреция" - Шекспира! Сонеты - Шекспира... Что бы там ни было, никто на них иного имени не поставит, понимаешь? Мо-е! - Понимаю, - ответил Бербедж. - Нет, правильно сказал Христос: "Главные враги человека - это его домашние". - Да-да. Христос сказал именно так! - Шекспир с улыбкой посмотрел на Гроу и покачал головой. - Но, Ричард, наш молодой коллега, может быть, еще и не женат, так не надо бы, пожалуй, учить его такому Святому Писанию, как ты думаешь? ... Когда утром Гроу сидел в трактире, к нему подошел рыжий, толстогубый парень в вязаном шерстяном колпаке и поздоровался, как со старым знакомым. - Вы что, - спросил рыжий дружелюбно, - из Нью-Плеса? Нью-Плес - новое место, так официально назывался дом Шекспиров. Гроу кивнул головой и подвинулся, хотя места было много. В руках толстогубого была большая глиняная кружка. Он поставил ее рядом с локтем Гроу и уселся. - Вот я сразу вижу - вы откуда-то издалека, сказал он. - Что, студент?.. Ну, я сразу же вижу студент! Не из Оксфорда? А то я два года там жил у кузнеца! На все там нагляделся. Что, к родственникам приехали? - Нет, - ответил Гроу. - О? Нет? - удивился рыжий. - Неужели там, в Нью-Плесе, у вас никого-никого? Ну, тогда плохое ваше дело - там ведь не разживешься! Скупые больно бабы там! - Да ну? - как будто удивился Гроу. Ему было интересно, что говорят здесь о Шекспире и его семье. - Верное слово, мистер студент, верное слово, скупее их у нас нет, -что старая, что младшая, что мужья их. - А доктор? - спросил Гроу. - А что доктор? - ухмыльнулся парень. - К доктору тоже без денег не суйся. Он задаром тебе и пук сухой травы не даст. Ну конечно, если ты ему что сделаешь, - ну, коня подкуешь или там стальные усы к шкатулке, - он заплатит. Сколько спросишь, столько и даст. Мелочности этой бабьей у него нет. Ну конечно, все-таки как-никак, а мужчина! Но ведь жена, жена... Ух! - И рыжий покачал головой. - А что жена? - спросил Гроу. Рыжий поглядел на него. - Нет, вы правду говорите, что не родственник? Гроу пожал плечами. - А хотя бы и родственник был, я ведь правду говорю! - решил рыжий. - Вся в матушку пошла. Какой матушка была необузданной, такой и дочку вырастила! Как что - кричит, шваркает! Не подходи! - И он значительно поглядел на Гроу. - А откуда вы знаете? - спросил Гроу. - Вот! - усмехнулся он. - Откуда я знаю! Да весь город знает! У них знаете какие войны бывают? Доктор, например, ехать собирается, лошадь седлает, а она из окна ему кулаком грозит, слюной брызжет: "А я знаю, куда ты едешь! Знаю!" А что она знает? Знай не знай - он свое дело делает. - А отец? - спросил Гроу. - Хозяин-то? Он в эти дела никогда не мешается! Как будто и не знает ничего! Да они при нем и не шумят. Доктор-то его уважает. Ну как же, такого человека-то! А в особенности, конечно, теперь! Сейчас они и день и ночь от него и не вылезают - ждут! - Чего? - Как чего? - удивился рыжий. - Стать хозяевами ждут. Ведь старый-то хозяин не сегодня-завтра... того... перед престолом Господа Бога... - И вдруг спохватился. - Нет, вы правда оттуда? Как же вы... тогда ничего не знаете? - Да я только вчера сюда приехал, - объяснил Гроу. - Ну, если вчера приехали, то конечно, - смягчился рыжий. - А хозяина уже видели? Что? Сильно плох? Или к нему не пускают? - Да нет, видел. Нет, не так чтоб уж очень плох, сказал Гроу. - Я заходил к нему, он лежит, смеется, разговаривает. - Да это он всегда смеется, - объяснил парень и поднял свою кружку. - Ну, за здоровье! Это он, студент, всегда смеется! Я его ведь вот с этих пор помню. Мальчишкой был, так помню, как он на коне приезжал. - Так вы, значит... - Ну еще бы! С детских лет! Так он всегда смеется!.. Вот прошлым летом ходил он, гулял и зашел к дяде моему, в кузницу. А дядя мой его только на два года моложе. Насчет каких-то замков они потолковали. Он говорит: зайдешь, мол, завтра, посмотришь, сговоримся. Дядя его оставлять стал. "Нет, говорит, тороплюсь". Простился, подошел к двери, хотел ее толкнуть, да как грохнется! Почернел, напрягся и все воздух, воздух ртом, как рыба, хватает, а грудь-то так и вздымает, так и ходит волной, волной. Ну, дядя человек знающий, сразу по такому случаю берет его под мышки, я - за ноги, и вот кладем мы его на лежанку. Он лежит, а грудь все ходит, все ходит. И весь побагровел, и из глаз слезы, слезы, слезы. Дядя ему два раза лицо платками обтирал. Так он с час пролежал. Потом: "Дай, говорит, руку, хочу сесть". И сел. Дядя меня в погреб послал за медом, я сбегал, целый жбан принес. "Пей, Билл, - говорит дядя, - он у меня на мяте, целебный, сразу лучше станет". Он взял жбан в обе руки, а пальцы дрожат, и как впился в него, пил, пил, пил - половину не отрываясь выпил. Встал, отряхнулся. "Спасибо, говорит, вылечил меня, ну, я пойду". Потом постоял, подумал и говорит: "А я о тебе вспоминал. У нас в театре хорошую балладу сложили о кузнецах - я найду, спишу тебе ее и покажу, на какой голос петь". А дядя-то мой когда-то первый запевала здесь у них был. Вместе к реке они все на троицу ходили. Дядя всех там одним голосом перебивал. Ну а сейчас, конечно, где ему петь. Он полуглухой стал в этой кузнице!" - Что ты, - говорит дядя, - я уж и тех лет не помню, когда я пел! Ты что, забыл, сколько прошло!" Тот смеется: "А ведь и верно, забыл". Дядя говорит: "Вот и я вижу, что забыл. Ты думаешь, что нам всем по двадцать лет". - "Нет, говорит, про себя я так не думаю. А вот на тебя посмотрел - позавидовал, все у тебя в руках кипит, все горит огнем. Как ты был молодым, так и остался. А я вот от своей работы на покой запросился. Буду теперь нажитое проживать, прожитое вспоминать, у камелька кости греть да внучат на ноге качать. Вот такое теперь мое дело". И все улыбается, улыбается, так и ушел улыбаясь! Я вот говорю, что с малых лет его помню и никогда сердитым или хмурым не видел! А теперь вот умирает! Да! Теперь уже не пойдешь к их колодцу за водой! И запрут, и собаку спустят! В Нью-Плесе вода знаменитая, там колодец глубокий, до самого белого песка. Еще старый хозяин рыл. Да! Смерть - это тебе... - Он вдруг оглянулся, понизил голос и спросил: - А королевский указ... - Что - королевский указ? - удивился Гроу. - А! Значит, не открыли вам всего, - кивнул головой рыжий. - Есть у него королевская хартия на его имя. Что в ней - никто точно не знает, но только дает она большие привилегии на все, ему и его потомкам - кого он из них выберет. Вот из-за этого у них и спор, - парень опять оглянулся, - наследника-то мужчины нет, одни дочки, у них и фамилия другая, вот они, значит, и сомневаются: подойдут под эту бумагу или нет? А если нет, то прошение надо писать королю, просить, чтобы признали. А вот будет он писать или нет - этого никто не знает. Рассердится да и не напишет. Вот и все. Вы про это ничего не слыхали? - Нет, - сказал Гроу и поднялся. - Ну, спасибо за разговор. Пойду, а то хватятся. До свиданья. - До свиданья, - кивнул головой рыжий. - Да не торопитесь, сейчас они вас не хватятся. Сейчас они все в одном месте собрались, обсели его, как мухи пирог, затаились, прихитрились и ждут, ждут... "Да, - подумал Гроу, выходя на улицу. - Нет, недаром сказано: "Враги человека - его домашние". Христос и в этом кое-что понимал". Днем наверху, в комнате хозяйки, произошел какой-то, видимо, резкий, хотя и быстрый и очень негромкий, разговор. Потом миссис Юдифь вышла и прошла мимо него (он сидел на лавке около колодца). Лицо ее было в красных пятнах, а губы сжаты. Тонкие, недобрые губы Шекспиров. Около полуоткрытой калитки ее ждал человек, может быть, муж или родственник. Он спросил ее что-то, а она досадливо махнула рукой и прошла. "Стерва баба", подумал Гроу. Затем вышел доктор Холл под руку со священником. Он, конечно, сразу же вскочил и поклонился. Доктор Холл как будто его и не заметил вовсе, но священник и еще раз оглянулся. Они сделали круг и сели на другом конце сада, и Холл начал что-то энергично говорить, разводя руками и доказывая. Священник слушал, - склонив голову и чертя что-то концом туфли. Потом вдруг вскинул глаза и что-то сказал, - оба они взглянули в его сторону. Затем немного поговорили еще, поднялись и прошли мимо, в дом. На этот раз Холл заметил его и кивнул очень ласково. Затем во двор вышел Бербедж и подошел прямо к нему. - Вас зовет мистер Виллиам, - сказал он. ... Шекспир, одетый, сидел в кресле и писал. Чернильница стояла рядом на стуле. Шекспир казался совсем здоровым - плотный, упитанный джентльмен средних лет, с большой лысиной и полными щеками. Вот только бледен он был очень. Когда они вошли, Шекспир взглянул на них, приписал еще что-то и протянул бумагу Бербеджу. - Присыпь песком, - сказал он, - это, кажется, все, что надо. Бербедж быстро оглядел записку и сказал: - Этого, конечно, хватит, Билл. Теперь другое: что из этого у тебя сейчас есть и чего нет? - Сейчас придет Харт, - сказал Шекспир и посмотрел на Гроу. - Коллега, вам придется вместе с племянником снести с чердака один сундук. Постарайтесь сделать это как можно незаметнее. Виллиам Харт пришел через пять минут, и они пошли за сундуком. Оказывается, сундук находился как раз в той каморке, где Гроу ночевал. Небольшой темный и очень тяжелый дубовый ящик, окованный сизыми стальными полосами. Они вытащили его из-под кровати и стащили с чердака по узкой лестнице. Шекспир ждал их с ключом в руках. Они поставили ящик на стол, Бербедж взял у Шекспира ключ. Заимок был тугой. Крышка отскочила со звоном. На внутренней стороне ее оказалась большая, в полный лист, гравюра - отречение Петра. Скорбящий Петр и над ним гигантский петух. "Наверное, Волк тоже видел это, - подумал Гроу, - потому и заговорил о петухе. А ведь Петр, пожалуй, и не скорбит. Он просто стиснул руки на груди и думает: "Ну какой же во всем этом смысл, Господи, если даже я - я тебя предал?" А над ним вот - поднялся огромный, торжествующий петух". Сундук был набит почти до краев. Бербедж приподнял кусок тафты, и Гроу увидел груду книг, тетради, синие папки, фолианты в кожаных переплетах. - Вот тут все, - сказал Шекспир, - все, что у меня есть. - И то, что не напечатано, сэр? - спросил Бербедж. - "Макбет", "Цезарь", "Клеопатра"? - Все, все... Бербедж взял первую папку и открыл ее. В ней лежала тетрадь, исписанная в столбик красивым, так называемым секретарским почерком. Буквы казались почти печатными, так любовно была выписана каждая из них. - Как королевский патент, - сказал Бербедж. - Теперь так уже переписчики не пишут. Хороший старик был, мы его недавно вспоминали. - Дай-ка, - сказал Шекспир. Он взял рукопись и долго перелистывал ее, читал, улыбался, задерживаясь на отдельных строках, и качал головой. - Ты в этой роли был поистине великим, Ричард, - сказал он Бербеджу, и тот согласился: - Да. Шекспир полистал тетрадь еще немного, потом отложил ее и вынул кожаную папку. В ней лежали большие листы, сшитые в тетрадь. Он быстро перелистал их. Почерк был другой - быстрый и резкий. - Что значит молодость, - сказал Шекспир. - Да, мне было тогда... Гроу, вам сколько сейчас? - Двадцать четыре, - ответил он. Шекспир ничего не ответил, только взглянул на него с долгой улыбкой и кивнул головой. Затем вынули еще несколько папок, просмотрели их и все сложили обратно. - Вот все, - повторил он. - Хорошо, - решил Бербедж, - закрывай и давай мне. И больше у тебя ничего нет? - Нет! Бербедж деловито сложил все опять в сундук, потом помолчал, подумал и сказал: - Вот что, Виль, - он назвал его не "Билл", как всегда, а ласково и мягко - "Виль", - очевидно, по очень, очень их личному и старому счету. - Ты сам... - Он все-таки осекся. - Ну-ну? - подстегнул его Шекспир. - Я хотел сказать, - путаясь, хмурясь и краснея, сказал Бербедж, - нет ли у тебя тут и писем, которые ты бы не хотел сохранять? - Ага, - серьезно кивнул головой Шекспир, - ты хочешь сказать, что в таком случае уже пора! Наступило неловкое молчание. Харт вдруг выдвинулся и встал около дяди, словно защищая его. Шекспир мельком взглянул на него и отвел глаза. - Я... - начал Бербедж. - Конечно, - очень серьезно согласился Шекспир, - конечно, конечно, Ричард, но, кроме заемных писем, у меня ничего уже не осталось. - А то письмо тут? - спросил Ричард. - Здесь. В самом низу. Достаньте его, Гроу. Оно в кожаной папке. Гроу достал папку. Шекспир открыл ее, посмотрел, захлопнул и положил рядом с собой. - Что же будем с ним делать? - спросил он. Бербедж пожал плечами. - Нет, в самом деле - что? - Мне его во всяком случае не надо, - ответил Бербедж. - Хотя оно и королевское и всемилостивое, но в книге его не поместишь. - Да, всемилостивое, всемилостивое, - покачал головой Шекспир. - Что оно всемилостивое - с этим уж никак не поспоришь. Но что же с ним все-таки делать? - Отдай доктору, - сказал Бербедж. - Да? И ты думаешь, оно его обрадует? - спросил Шекспир и усмехнулся. - Виллиам, - обратился он к племяннику, - ты слышал о том, что твой дядя беседовал с королем? Ну и что тебе говорили об этом? О чем шла у них беседа? Виллиам Харт, плотный, румяный парень лет шестнадцати, еще сохранивший мальчишескую припухлость губ и багровый румянец, стоял возле ящика и не отрываясь смотрел на дядю. Когда Шекспир окликнул его, он замешкался, хотел, кажется, что-то сказать, но взглянул на Гроу и осекся. - Ну, это же все знают, Виль, - мягко остерег от чего-то больного Бербедж, - не надо, а? Но Шекспир как будто и не слышал. - Ты, конечно, не раз слыхал, что Шекспиры пользуются особым покровительством короны, что его величество оказал всему семейству величайшую честь, милостиво беседуя на глазах всего двора с его старейшим членом в течение часа. Так? - Но правда, Виллиам... - снова начал Бербедж, подходя. Больной посмотрел на него и продолжал: - Так об этом написали бы в придворной хронике. Кроме того, Виллиам, тебе, верно, говорили, что у твоего дяди хранится в бумагах всемилостивейший королевский рескрипт, а в нем... ну, впрочем, что в нем, этого никто не знает. Говорят всякое, а дядя скуп и скрытен, как старый жид, умирает, а делиться тайной все равно не хочет. Думает все с собой, забрать. Так вот, дорогой, это письмо! Оно лежит тут, - Шекспир похлопал по папке, - и на тот свет я его, верно, не захвачу, здесь оставлю. Только, дорогой мой, это не королевское письмо, а всего-навсего записка графа Пембрука с предписанием явиться в назначенный день и час. Это было через неделю после того, как мы сыграли перед их величествами "Макбета". В точно назначенное время я явился. Король принял меня... ты слушай, слушай, Ричард, ты ведь этого ничего не знаешь. Больной все больше и больше приподнимался с подушек, которыми он был обложен. Глаза его горели сухо и недобро. Он, кажется, начал задыхаться, потому что провел ладонью по груди, и Гроу заметил, что пальцы дрожат. Заметил это и Бербедж. Он подошел к креслу и решительно сказал: - Довольно, Виллиам, иди ложись! Вон на тебе уже лица нет. В рукописях я теперь сам разберусь. - Так вот, его величеству понравилась пьеса, продолжал больной, и что-то странное дрожало в его голосе. - Он только что вернулся с прогулки и был в отличном настроении. "Это политическая пьеса, сказал король, - англичане не привыкли к таким. Она очень своевременна. Английский народ мало думает о природе и происхождении королевской власти. Он все надеется на парламент. Но что такое парламент без короля?! Вот в Голландии, Швейцарии и Граубунде нет монарха и поэтому там не парламент, а совет и собрание. Эти неразумные должны цепляться за королевскую власть, как за свое спасение!" Это король уж, разумеется, не мне сказал, а графу Пембруку. Тот стоял рядом и слушал. И, как человек находчивый, сразу же подхватил: "Я бы хотел, чтобы эти неразумные слышали ваши слова, государь. Они совершенно не понимают этого". Тогда король сказал: "Так я их просто повешу, вот и все!" Потом повернулся к графу. "Я монарх, милорд, сказал он, - монарх, а "монос" - это значит один и един. А единое - совершенство всех вещей. Един только Бог на небе да король на земле. А парламент - это множественность, то есть чернь. Вот ведь как все просто, а на этом стоит все". Потом опять повернулся ко мне. "Я не хотел бы, сэр, - сказал он, чтобы вы когда бы то ни было касались того, что связано с таинственной областью авторитета Единого. Это недопустимо для подданного и смертный грех для христианина. В "Макбете" вы, правда, подошли к этой черте, но не перешли ее. Я ценю это. Вы исправно ходите в церковь, сэр?" Я ответил, что каждую субботу. "Я так и думал, - ответил король, - потому что атеист не может быть хорошим писателем". Я сказал: "Спасибо, ваше величество". - "Да, да, - сказал король, - я это сразу понял, как только увидел ваших ведьм. В ведьм истинному христианину необходимо верить так же твердо, как церковь верит в князя тьмы - дьявола. Однако вы допускаете ряд ошибок". Тут король замолк, а я нижайше осмелился спросить: "Каких же именно, ваше величество?" - "У шотландских ведьм, - ответил король, - нет бород, это вы их спутали с немецкими. И поют они у вас не то. Как достоверно выяснено на больших процессах, ведьмы в этих случаях читают "Отче наш" навыворот; ну и еще вы допустили ряд подобных же ляпсусов, - их надо выправить, чтоб не вызвать осуждение сведущих людей. Мой библиотекарь подыщет вам соответствующую литературу. Я тоже много лет занимаюсь этими вопросами и если увижу в ваших дальнейших произведениях какое-нибудь отклонение от истины, то всегда приму меры, чтоб поправить их". Я, конечно, поблагодарил его величество за указания, а умный граф Пембрук воздел руки и сказал: "О, счастливая Британия, со времен Марка Аврелиуса свет еще не видел такого короля-мыслителя!" На это его величество рассмеялся и сказал: "По существу, вы, вероятно, правы, сэр, но, например, лечить наложением рук золотуху Аврелиус был не в состоянии. Ибо был язычником и гонителем. Христианнейшие короли могут все. Сэр Виллиам очень удачно отметил это в своей хронике, и я благодарен ему за это". Тут он дал мне поцеловать руку и милостиво отпустил. Теперь ты понял, Виллиам, какую великую милость оказал король твоему дяде?! - Он посмотрел на Харта и подмигнул ему. - Ладно, позови доктора Холла, я отдам ему это письмо. - Подожди, Виллиам, - сказал Бербедж, - дай мне сначала уехать с этими бумагами. Рукописи Бербедж благополучно увез с собой. Перед этим он поднялся к хозяйке и пробыл наверху так долго, что Гроу, оставшийся с рукописями в гостиной, успел задремать. Проснулся он от голосов и яркого света. Перед столом собрались Бербедж, доктор Холл, достопочтенный Кросс и две женщины одна старуха, другая помоложе, неопределенных лет. Гроу вскочил. - Сидите, сидите! - милостиво остановил его Холл и повернулся к старухе: - Миссис Анна, вот это тот самый мой помощник, о котором я вам говорил. Старуха слегка повела головой и что-то произнесла. Была она высокая, плечистая, с энергичным, почти мужским лицом и желтым румянцем - так желты и румяны бывают лежалые зимние яблоки. - Миссис Анна говорит, - перевел доктор ее бормотание: - я очень рада, что в моем доме будет жить такой достойный юноша. - Он поставил канделябр на стол и спросил Бербеджа: - Так вот это все? - Все, - ответил Бербедж. - Заемные письма и фамильные бумаги мистер Виллиам отдаст вам лично. - Ну хорошо, - вздохнул Холл. - Миссис Анна не желает взглянуть? - Да я все это уже видела, - ответила хозяйка равнодушно. Холл открыл первую книгу, перевернул несколько страниц, почитал, взял другую, открыл, и тут вдруг огонь настоящего, неподдельного восхищения блеснул в его глазах. - Потрясающий почерк! - сказал он. - Королевские бы указы писать таким. Вот что я обожаю! почерк! Это в театре у вас такие переписчики? Бербедж улыбнулся. Доктор был настолько потрясен, что даже страшное слово "театр" произнес почтительно. - Это написано лет пятнадцать тому назад, - объяснил он. - У мистера Виллиама тогда был какой-то свой переписчик. - Обожаю такие почерка! - повторил Холл, любовно поглаживая страницу. - Это для меня лучше всяких виньеток и картин - четко, просто, величественно, державно! Нет, очень, очень хорошо. Прекрасно, - повторил он еще раз и положил рукопись обратно. Достопочтенный Кросс тоже взял со стола какую-то папку, раскрыл ее, полистал, почитал и отложил. - Миссис Анна, вы все-таки, может быть, посмотрели бы, - снова сказал Холл. - Ведь это все уходит из дома! - Что я в этом понимаю? - поморщилась старуха. - Вы грамотные - вы и смотрите! Спросили о том же и жену доктора, такую же высокую и плотную, как мать, но она только махнула рукой и отвернулась. Перелистали еще несколько рукописей, пересмотрели еще с десяток папок, и скоро всем это надоело и стало скучно, но тут Холл вытащил из-под груды альбом в белом кожаном переплете. Как паутиной, он был обвит тончайшим золотым тиснением и заперт на серебряную застежку. - Итальянская работа, - сказал Холл почтительно и передал альбом Кроссу. Тот долго листал его, читал и потом положил. - У мистера Виллиама очень звучный слог, - сказал он уныло. - Ну что ж! - Холл решительно поднялся с кресла. - Ну что ж, - повторил он. - Если мистер Виллиам желает, чтоб эти бумаги перешли к его друзьям, я думаю, мы возражать не будем? - И вопросительно поглядел на женщин. Но Сюзанна только повела плечом, а миссис Анна сказала: - Это все его, и как он хочет, так пусть и будет! - Так! - сказал доктор и повернулся к Бербеджу: - Берите все это, мистер Ричард, и... - Одну минуточку, - вдруг ласково сказал достопочтенный Кросс. - Мистер Ричард, вы говорите, что хотите все это издать? Бербедж кивнул головой. - Так вот, мне бы, как близкому другу мистера Виллиама, хотелось знать, не бросят ли эти сочинения какую-нибудь тень на репутацию нашего возлюбленного друга, мужа, отца и зятя? Стойте, я поясню свою мысль! Вот вы сказали, что некоторые из этих рукописей написаны пятнадцать и двадцать лет тому назад. Так вот, как по-вашему, справедливо ли будет, чтобы почтенный джентльмен, отец семейства и землевладелец, предстал перед миром в облике двадцатилетнего повесы? - Да, и об этом надо подумать, - сказал Холл и оглянулся на жену. - Вам, мистер Ричард, известно все, что находится тут? - Господи! - Бербедж растерянно поглядел на обоих мужчин. - Я знаю мистера Виллиама без малого четверть века и могу поклясться, что он никогда не написал ни одной строчки, к которой могла бы придраться самая строгая королевская цензура. - Ну да, ну да, - закивал головой достопочтенный Кросс, - все знают, что мистер Виллиам добрый христианин и достойный подданный, и не об этом идет речь. Но нет ли в этих его бумагах, понимаете, чего-нибудь личного? Такого, что могло бы при желании быть истолковано как намек на его семейные дела? И не поступит ли человек, отдавший эти рукописи в печать, как Хам, обнаживший наготу своего отца перед людьми? Этого мы, друзья, никак не можем допустить. - Берите бумаги, - вдруг сказала Сюзанна, и Гроу в первый раз услышал ее голос, звучный и жесткий, - и пусть со всем этим будет покончено! Сегодня же! О чем тут еще говорить? Пусть берет все и... Мама?! - Пусть берет, - подтвердила старуха. - Пусть берет, раз он приказал! Это все его, не наше! Нам ничего этого не нужно! Наступила тревожная тишина. Старуха вдруг громко всхлипнула и вышла из комнаты. - Берите, - коротко и тихо приказал Холл Бербеджу, - берите и уезжайте. Ведь тут сегодня одно, а завтра - другое. Скорее уезжайте отсюда. - И он покосился на жену, но та стояла у окна и ничего не слушала. Всего этого ей действительно было не нужно. ... Когда на рассвете Гроу шел в свою комнату (его сменила Мария), около лестницы, у слабо синеющего окна, он увидел сухую четкую фигуру. Кто-то сидел на подоконнике. Он остановился. - Что, заснул? - спросила фигура, и Гроу узнал хозяйку. - Спит, - сказал Гроу, подходя. - Крепко спит, миссис Анна. - Слава тебе Господи, - перекрестилась старуха, - а то с ночи все бредил и просыпался два раза. Такой беспокойный был сегодня. Все о своих бумагах... - А откуда вы... - удивился Гроу. Ему показалось, что старуха усмехнулась. - Да что ж, я задаром здесь живу? У меня за три года такой слух появился, что этих стен как будто и вовсе нет. Чуть он шевельнется, я уж слышу. Подхожу к двери, стою - вдруг что ему потребуется... - Она хотела что-то прибавить, но вдруг смутилась и сердито окончила: - Идите спать, молодой человек. Скоро и доктор придет. - А вы? - спросил Гроу. - Да и я тоже скоро уйду. Вы на меня не смотрите. Я привычная. Ведь три года он болеет - три года! - А что ж Мария... - заикнулся Гроу. - Ну! - опять усмехнулась старуха. - Разве я на Марию могу положиться? Да она всего-то навсего и моложе меня на два года. Раз он сильно застонал, а в комнате темно - свечка свалилась и потухла, - он мечется по кровати, разбросал все подушки и бредит: будто его в печь заталкивают. А Мария привалилась к стене и храпит. - Что ж вы ее не разбудили? - спросил Гроу. - А что мне ее будить? - огрызнулась старуха. - Я ему жена, она посторонняя. Я госпожа, она служанка. Мне ее будить незачем. - И вдруг опять рассердилась: - Идите, молодой человек. Спокойного вам сна. И он ушел. С той ночи прошло больше пятидесяти лет, но сэр Саймонс Гроу, старый, заслуженный врач, участник двух войн и более двадцати сражений, помнил ее так, будто этот разговор у лестницы произошел только вчера. Так его потрясла эта старая женщина, ее безмолвный подвиг и колючая, сварливая любовь. Сейчас он сидел на лавочке и думал, думал. Дважды его жена посылала внучку, затем сама пришла и сердито набросила ему плед на спину, - что он, забыл, что ли, про свой ревматизм? А он все сидел и вспоминал. Потом встал и пошел к себе. В доме уже спали. Он осторожно подошел к столу, выдвинул ящик, вытащил тетрадь в кожаном переплете и открыл ее. Она была вся исписана Красивым, ровным почерком - таким ровным и таким красивым, что буквы казались печатными. Это был ученый труд доктора Холла, переписанный им собственноручно. Сэр Гроу задумчиво листал его и думал. Когда доктор Холл умер, его жена свалила рукописи покойного в корзину и снесла их под лестницу. Там они и пролежали лет десять и были проданы за бесценок, как бумага. Их приобрел полковой врач, приятель сэра Гроу. Так эта тетрадь и попала к нему. - Да, - сказал или подумал сэр Гроу, - да, вот так, дорогой учитель греческого и латинского. Вот так! Вот вам и семейные бумаги! Вот вам и королевский рескрипт! Вот вам все. Потом спрятал тетрадь, сел за стол и написал вот это: "Что касается бумаг и рукописей, то о них я ничего достоверного сообщить не могу. Кажется, актеры, друзья покойного, что-то подобное нашли и увезли с собой. Помнится, какой-то разговор при мне был, но ничего более точного я сказать не могу. Что же касается королевского письма..." ".. Жене своей он завещал вторую по качеству кровать". ЭПИЛОГ "И еще я хочу и завещаю, чтоб моей жене Анне Шекспир досталась вторая по качеству кровать со всеми ее принадлежностями, как-то: подушками, матрацами, простынями и т. д." Завещание "Как Шекспир относился к жене, видно уже из того, что он, распределив по завещанию до мелочи все свое имущество, оставил ей только вторую по качеству кровать". Брандес Удивляются, что Шекспир оставил Анне только вторую по качеству кровать, и забывают, что по английским законам жене и так полагается половина всего имущества умершего мужа, - вторая же по качеству кровать (на первой спали гости) была, видимо, дорогим сувениром, интимной памятью, которую умирающий муж оставил своей верной подруге". Гервинус "Правда, биографы утешают нас тем, что Анна Шекспир была все равно обеспечена законом, но по купчей крепости на покупку лондонского дома в районе Блекфрайса Шекспир отдельной оговоркой в купчей лишил жену права пользоваться доходами от этого дома". Морозов "В мезонине показывают большую кровать с покрывалом, принадлежащую, согласно преданию, Анне Шекспир. Мне вспомнились слова завещания: "Жене моей я оставляю вторую по качеству кровать со всеми ее принадлежностями", и я спросил провожатую - не та ли это? Женщина в черном не знала и даже конфузливо поправила очки..." Ю. Беляев "Я посетил в октябре дом Анны Хатвей - последней представительницы фамилии. Она сидела на стуле у очага, против той скамейки, где, по преданию, обыкновенно сидели ее влюбленные друг в друга предки. Пред ней лежала фамильная Библия. Вся комната была заполнена разнообразными портретами - Шекспира, Анны, знаменитых актеров, фотографиями предметов, якобы принадлежавших Шекспиру. Она жила в их мире. Они доставляли ей пропитание. Она объясняла назначение каждого из них. Однако на осторожный вопрос - читала ли она что-нибудь о Шекспире, воспоминаниями о котором она жила постоянно, она немного удивленно ответила: "Читать о нем? О нет! Я только Библию читаю!" Брандес, "Шекспир", 1896 Но лежат они все равно рядом, и тут уж шекспироведы ничего поделать не могут. "Старожилы рассказывают, что Анна Шекспир настойчиво просила похоронить ее в могиле мужа". Дж. Роу, 1709 Вот так! Чтоб они там ни говорили! НЕИЗДАННЫЕ ГЛАВЫ КНИГИ КОРОЛЕВА Мэри Фиттон - смуглая леди, как ее звали при дворце, домой вернулась ночью, а в 5 часов утра за нею приехал посланный королевы. У Мэри Фиттон шумело в голове, ее немного подташнивало, но она сейчас же оделась и вышла к посланцу. Он, молодой, красивый, рослый, в великолепном кафтане, расшитом золотом, ждал ее в гостиной. Когда Фиттон быстро зашла в комнату, он занес правую руку и отвесил ей торжественный, но все-таки слегка иронический поклон по модному французскому образцу, то есть ткнул рукой в воздух и трижды притопнул, и Мэри Фиттон сразу же успокоилась ничего серьезного. - Что случилось, мистер Оливер? - спросила она, поворачивая к нему свою твердо выточенную, мальчишескую голову, всю в черных жестких кудрях. - Ее величество... Со скорбной улыбкой посланец веско ответил: - Ее величество опасно больна. Она лежит в постели. - Когда ж это случилось? - спросила Фиттон. - Я видела ее величество только вчера. Она так хорошо себя чувствовала, что даже пела под цитру. Они уже шли по лестнице. Посланец молчал. - Ничего не понимаю, - сказала Фиттон, глядя на него. - Ее величество, - доверительно ответил Оливер, помолчав, - сказала сегодня лорду Бэкону, что нет порока опаснее для монарха, чем неблагодарность подданного. - Ах так, - Фиттон наклонила голову в знак того, что она поняла все. - Это опять Эссекс! Молча они вышли на улицу, сели в карету. Были первые часы морозного утра. Серебристый тонкий воздух лежал в каменных провалах улиц. Лондон спал, только кое-где еще курился нежный белый дымок. - Ничего, - сказала Фиттон, - если дело только в этом, завтра ее величество будет опять здорова. Она говорила так, а сама была серьезно удивлена. Королева не любила болеть и, несмотря на свои семьдесят лет, все еще считала себя молодой и прекрасной. Вот недавно было такое: приехал к ней посол шотландского короля Иакова V, вероятного наследника на британский престол. Его провели в зал и оставили одного. Тут посол услышал: в соседней комнате играют на цитре. Он подошел, открыл портьеру и увидел - королева танцует одна какой-то несложный танец. Он замер - это же был акт государственной важности - да так и простоял с полчаса, поддерживая портьеру и подглядывая. Королева все танцевала. И Фиттон тоже как-то видела танцующую королеву, и теперь ее коробило от одного этого воспоминания. Королева была страшна своей семидесятилетней сухостью, вытянутым лошадиным лицом, сухими гневными губами, нескладной прической из толстых волосяных спиралей, ужасным платьем, фасон которого выдумала сама. Это платье вздувалось на плечах, на груди, безобразно путалось в ногах и походило на панцирь или кожу какого-то пресмыкающегося. Королева звучно дышала, и видно было, как под платьем ходили ее ребра. Пот струился по ее желтой засушенной коже. Но посол шотландского короля тогда смотрел внимательно и серьезно и только обтирался платком. Он-то понимал - это инструкция британского двора двору шотландскому. Английское правительство передавало: король Иаков нескоро станет английским королем, вон как еще молода и прекрасна наша королева Елизавета. Прекрасна! С тех пор, как королеве перевалило за пятьдесят, она стала особенно настаивать на этом она прекрасна! Ее любовники стали особенно наглы, ее двор стал особенно бесстыден. И слегла-то она сейчас потому, что самый последний из любовников граф Эссекс усомнился в ее женских чарах. Тут Фиттон быстро припомнила все. Вот сейчас Эссекс самовольно вернулся из Ирландии, где он командовал карательной армией, заключил какое-то незаконное перемирие с главой повстанцев, бросил все, вернулся в Лондон, силой пробился во дворец, ворвался в покои королевы - ведь так и пришел, как был: в дорожном платье, с походной тростью - поднял королеву с кровати и целые два часа разговаривал с ней: она лежала, он сидел рядом и гладил ее руки, И так было сильно его обаяние, власть над этой старухой, что она забыла все, и они отлично провели два часа. А потом королева все-таки одумалась и отдала графа под суд. А графу-то на все плевать! Вот его отрешили от должности, а он отсиживается в замке своего родственника. Собрал всех своих прихлебателей, друзей и подчиненных; они пьют и что-то готовят. Может быть, даже он хочет повторить этот фортель - проникнуть во дворец королевы и заставить ее слушать себя. Рассеянно смотря в окно кареты, Мэри Фиттон припомнила и другое: королева тоже умна, она не возобновила графу откуп на сладкие вина, а откуп ведь главная статья его дохода. Если ему не возвратят его - граф разорен вконец. Ух, как тогда полетят его замки, его коллекции картин и драгоценных вещей! Ух, как они полетят. Тут она заметила, что спутник внимательно смотрит на нее, и постаралась печально и скорбно улыбнуться. - Но мне так жалко ее величество, - сказала она, кивая кудрявой черной мальчишеской головой, - Каким же надо быть негодяем... - Не надо так говорить, - попросил он. - Королева еще сильна и прекрасна. У нее есть поклонники. Вот, передайте ей в удобную минуту. - Тут она увидела, что ей суют записку. - Что это? - спросила она. Записка была запечатана, но при первом взгляде на адрес у Фиттон дрогнули губы. Ах, так вот что! Это пишет ее последний любовник - граф Пембрук. Это он теперь хочет вместо Эссекса залезть в королевскую спальню, И молодец, выбрал же подходящее время! Ну что ж, этот мальчик далеко пойдет. Она-то знает его! - Хорошо, - сказала она. - Я передам. - А сама, презрительно поджимая губы, подумала, что так ему и надо, этому наглецу. Он был моложе ее на шесть лет и стыдился этого. Так вот его будущая любовница будет старше его на сорок семь лет. Ух, как это противно! Она даже губу закусила. Но тут карета вдруг сильно дернулась и остановилась. Это они подъехали к дворцу. * * * Шторы были опущены, и в комнате стояли скользкие подводные сумерки. Сильно пахло духами и еще чем-то тонким и едким - уксусом, должно быть. Королева лежала в постели. Рыжие волосы и желтое, уже явно старческое, сухое, недоброе лицо, с резким чеканным, почти монетным профилем, ярко выделялось на белой подушке. Королева лежала одетой. На ней было платье с широкими рукавами, безобразно утолщенное в плечах и талии, и напоминала она упавшую летучую мышь. Тонко и пронзительно где-то по сухому дереву стучал жучок. Ох, недобрая же это была примета! Фиттон вошла, прижимая к груди руки. - Ваше величество, - сказала она растерянно и преданно и в то же время зорко поглядела на королеву. На постели, у сложенных рук королевы, лежал требник, но открыт он был не на молитве, а на многокрасочной иллюстрации. Вот - изображала она королева, царственно гордая, прямая, стоит на коленях и простирает руки к небу, под коленями у нее подушка. На другой подушке скипетр и корона. Никто лучше королевы не умеет так царственно гордо стоять на коленях перед Богом. Когда королева молится, тогда и Бог почему-то кажется не вполне Богом и королева не кажется уж больно коленопреклоненной. ~ Ваше величество, - повторила Фиттон. ~ Я ждала вас, мой мальчик, - проскрипела старуха с кровати. - Вы чрезвычайно доверчивы, и мы из-за этого с вами не раз ссорились. Так вот я хочу, чтоб вы сейчас услышали про благодарность того ничтожного и вздорного человека, которого я... Да, прошу вас, милорд. Полог около изголовья дрогнул, раздвинулся, и обозначилась фигура человека. Он, очевидно, нырнул в тяжелые матерчатые складки его, как только услышал звон колокольчика и шаги. Человек этот, приветствуя Мэри, слегка наклонил голову, и в ту же секунду Фиттон узнала его: лорд-канцлер сэр Бэкон. Пришел в ранний час - значит, с экстренным докладом и поэтому хочет все говорить при свидетелях. Человека этого Мэри, как, впрочем, и весь двор, терпеть не могла, но опасалась смертельно. А ведь он был добродушен, отменно вежлив и тих. Никуда не лез и как будто ничем не интересовался. Но знал все и поспевал повсюду. Был действительно беззлобен и если кого-нибудь топил, то делал это по необходимости. Но в свое время его самого втащил во дворец граф Эссекс - для него тогда не было ничего невозможного - и сейчас лорд Френсис Бэкон будет именно за это топить графа. Надо же показать королеве свою беспристрастность и верность короне. И Фиттон подумала: это будет очень ласковое, обходительное и вполне мотивированное убийство. Лорд - великий любитель чистоты и никогда не делает ничего грубо, грязно и небрежно. Он философ, и в его объемистых фолиантах никогда не было еще замечено ни одной опечатки. Все в них чисто и гладко, все радует глаз. И так же гладко и мягко, как бы само собой, катилась легкая колесница его придворной карьеры - направляемая не то десницей всевышнего, не то тонкой и сильной рукой лорда. - Да, я слушаю, милорд? - повысила голос королева, так как лорд что-то замешкался. - Таким образом, ваше величество, из всего, что мы знаем, - методически ровно и бесстрастно заговорил господин, - картина предполагаемых событий выясняется с достаточной ясностью. Граф Эссекс выступает открыто. Мятежники стягивают силы, чтобы двинуться ко двору. Если в настоящее время ими еще ничего и не предпринято, то причины на это, как я обратил уже внимание вашего величества, особые: они ожидают прибытия шотландских послов. Тогда от имени вашего наследника, короля Иакова, они обратятся к народу, сколотят воинскую силу, захватят дворец и принудят ваше величество к принятию их условий. Трудно сказать, насколь сильны их зарубежные связи, но возможно, что и ваш наследник передал своим посланцам соответствующие инструкции. По моим сведениям, - добавил он, помолчав, дело обстоит настолько серьезно, что разговор может идти об отречении вашего королевского величества в пользу шотландского короля. - Чудовищно! - спокойно воскликнула королева. - Поистине чудовищно. Если бы я не знала Эссекса, я бы подумала, что вы бредите. - Да, но ваше величество знает, что я, к сожалению, совершенно здоров, - слегка улыбнулся Бэкон. - Какие юридические основания будут приводить мятежники, я не знаю. Возможно, они будут ссылаться на то, что ваше величество нарушает коекакие пунктики протокола Иоанна Безземельного. - Тут и королева улыбнулась: ах, лиса, лиса! Ведь это он так обозвал Конституцию. - Возможно же, что они просто потребуют удаления от вашего величества всех верных слуг. Королева потянулась и подняла черный серебряный кубок с каким-то отваром. Ее крепкая, старческая рука в синих жилах и подтеках дрожала, и Мэри чуть не бросилась ей помогать. Королева долго пила, отдуваясь и тяжело дыша. Потом поставила кубок, тяжело откинулась на подушки и словно заснула. - Я думаю, мистер Френсис, - сказала она, медленно открывая неподвижные глаза, - что, может быть, все-таки это одни разговоры. Граф любит кричать, а на деле... Она открыла рот и положила за длинный малиновый язык прохладительную лепешечку. Сэр Френсис поклонился. Невероятно гибок и точен в движениях был этот сэр при своей толщине и одышливой солидности. - Мне очень неприятно противоречить вашему величеству, - сказал он твердо, - но дело все-таки много серьезнее простой болтовни. Он бросил быстрый взгляд на Фиттон и осекся, совершенно явно показывая, что он мог бы и продолжить, - но вот фрейлина здесь, а она' ни к чему. "Ах, скот, - быстро подумала Фиттон, - и как, однако, хочется ему утопить Эссекса. А ведь если бы не граф, кем бы ты сейчас был?" Она взглянула на королеву. Та неотрывно смотрела в лицо сэра Френсиса. - Вы можете говорить все, Френсис, - сказала она. - Моя фрейлина нам не помешает. - Тогда разрешите вашему величеству повторить то, о чем я час тому назад имел честь докладывать графу Сесилю. "Скот, скот, - опять подумала Фиттон. - И ведь знает, на кого сослаться. - На Сесиля. Ну, конечно, один любовник сожрет другого. Сесиль только и ждет удобной минуты". - Да-да? - сказала королева. - Слушаю. Бэкон сделал шаг к кровати. - Дело зашло так далеко, - сказал он, понижая голос, - что в театре "Глобус", принадлежащем известным вам актерам Ричарду Бербеджу и Виллиаму Шекспиру, заказана возмутительная пьеса "Ричард II". Она должна идти в то время, когда мятежники выйдут на улицу к черни. Мэри Фиттон увидела, как у королевы дрогнули губы. Он еще не кончил, а она уже села на кровати, сухая, вытянутая, жесткая, совсем не такая, как на портретах. Тонкие губы ее были сжаты, и она смотрела на Френсиса. Имя Ричарда II, недостойного, но законного короля, свергнутого с престола и потом заморенного голодом в тюрьме, было не в ходу при дворе. Как-то так получилось само собой: говорят Ричард II, а понимается Елизавета. Фиттон видела, как серьезно обстоит дело: вот, даже народ вовлекается в эту авантюру. Ведь именно этого они и хотят достигнуть представлением этой старой трагедии. - Так что же это все значит, сэр Френсис? - спросила королева, понимая уже все. Он слегка пожал плечами. - Это ясно. Они хотят поднять чернь. Для этого им и нужна эта старая пьеса о свержении монарха. Мне передавали такой разговор. Лей сказал Эссексу: "Что вы теряете время, вот во Франции герцог Гиз в одном белье, крича, пробежал по улицам Парижа. Но он обратился к черни, и через день король должен был бежать, в одежде монаха. Но у Гиза было восемь человек, а у вас триста. Народ вас любит. Я отвечаю за все. Будьте голько смелее". - А кто этот Лей? - спросила королева. - Капитан ирландской гвардии графа, который и сейчас находится при нем. Его верный пес, - значительно ответил сэр Френсис. - Черт! - Королева сильным жестким кулаком стукнула по подушке. - Значит, у него есть уже и войска. Что же вы молчите? - Ваше величество, - серьезно и даже строго сказал Френсис, не отвечая на вопрос. - Я клялся перед всевышним на верность моей королеве, и вот я теперь говорю - медлить нельзя! Медлить нельзя! Помолчали. - А этот актер, Шекспир, он знает, зачем ему заказана постановка? Сэр Френсис добросовестно подумал или, вернее, сделал такой вид. - Ну а об этом мы можем гадать, ваше величество, - сказал он очень резонно. - Но скажем так: этот актер - дворянин. Дворянин. Дворянством своим обязан только графу, пишет какие-то довольно ходовые любовные пьесы по итальянскому образцу - все любовь, дуэль - профанам это нравится больше, чем Сенека, и вот он состоит под особым покровительством Эссекса; падение графа ему очень неприятно. Ну кто же знает, может, они и посвящены в самое главное? Королева обернулась к Фиттон. - Вот, это все ваша высокая протекция, - сказала она недовольно. Тут уж Фиттон по-настоящему удивилась. Никакого отношения она к устройству придворных праздников не имела. Откуда королева знает о ее былой близости с Шекспиром? Только видела разве, как они разговаривали, но если об этом идет разговор, то с их последней встречи прошло уже сто лет. Она наклонила голову. - Простите, ваше величество. Но королева на нее уже и не смотрела. Она только слегка кивнула ей головой. Сказала резко: - Представление прекратить! Актеров в тюрьму. - И графа туда же? - быстро спросил сэр Френсис. Королева только секунду помедлила с ответом. Но в эту секунду, поглядев на ее жестко сомкнутые, неподвижные, почти геральдические черты, Фиттон решила: нет, не помирится. Уже кончено все. - А Эссекса я трогать не буду. Я вас пошлю к нему, сэр, - неожиданно сказала королева. - Да, да. Вас, вас! Его друга и постоянного заступника. - Тут я осмелюсь противоречить вашему величестлу - со скромным достоинством возразил Френсис, - я никогда не покровительствовал бунтовщикам. - Вас, вас и пошлю! - не слушая, раздраженно повысила голос королева. - Раньше он мне не давал покоя из-за вас, теперь вы, сэр, не даете мне покоя из-за него. Вы пойдете к нему и скажете... - Она все выше и выше поднималась на кровати, голос ее крепчал, - что я требую! - она ударила молитвенником по подушке, - немедленно прекратить все эти сборища и не вербовать всякую сволочь. Недоволен он? Так пусть ждет. Когда поостынет мой гнев, я сама поговорю с ним! Хочу я посмотреть, что он мне тогда ответит? Она раздраженно отбросила молитвенник и даже не заметила этого. - Мне можно идти, ваше величество? - спросил сэр Френсис, отступая к дверям. Королева молчала. Потом сказала: - Идите, - и махнула рукой. Он был уже на пороге, когда она окликнула его. - Стойте! Никуда не идти. Я скажу, когда и что надо будет сделать. - Слушаюсь, ваше величество, - поклонился сэр Френсис. И, помолчав, осторожно спросил: - А что же актеры? - И актеров не трогать. Я хочу посмотреть, чем все это кончится. Только за этими двумя, Шекспиром и Бербеджем, установить надзор. Проследить, не будут ли они встречаться с графом. Она помолчала и сказала глухо, будто выпалила: - Идите, сэр! * * * Сэр Френсис ушел. Королева поглядела на Фиттон. - Мэри! - сказала она вдруг надрывно и нежно. Фиттон подошла к ней быстрыми маленькими шагами, опустилась на колени и, целуя руки, уткнулась лицом в блестящее шелковое одеяло. Она услышала запах уксуса, потом каких-то тяжелых, томительных духов, и было такое кратчайшее, но ужасное мгновение, когда ей показалось, что она целует руки покойницы. Везде стоял тонкий, острый, похожий на аромат гиацинтов, запах гнили. Королева положила на голову Фиттон сухую, твердую руку и провела по волосам. - Старая, бесплодная ветвь, - горько сказала она о себе. - Так я и засохну вместе со своей династией. Все возьмет сын этой распутницы. Это она говорила о Марии Стюарт и о сыне ее Иакове V, которому она хотела завещать свой престол. И Фиттон стало ясно: королеве действительно очень плохо, если она вспоминает о них. - Ваше величество, - сказала Фиттон растерянно и, плача, стала порывисто целовать ее руки, - разрешите тогда и мне покинуть эту несчастную землю вместе с моей повелительницей? Жесткие сильные руки, с длинными, почти птичьими ногтями поползли по ее голове и остановились на висках. Королева подняла голову фрейлины и глубоко заглянула в ее черные, чуть матовые глаза. - Нет, мой кудрявый мальчик, вы будете жить. Вы узнаете еще много горя и счастья, и когда ваша старая монархиня отойдет к Господу... - Мимоходом она все-таки взглянула на себя в зеркало - эта фигура старой, умирающей королевы, которая гладит по волосам коленопреклоненную красавицу, была чрезвычайно эффектна, и Мэри сразу же заметила этот взгляд, оценила положение и приникла к ее коленям. - Не верьте людям, - сказала королева торжественно и твердо. -Вот, посмотрите на этого джентльмена. Граф за уши вытащил его из ничтожества, он дарил этому псу земли и дворцы, это на его деньги он сейчас живет, он ни днем, ни ночью не давал мне покоя, все время твердя об этом борове (королева, несмотря на свою редкую ученость, любила крепкие словечки), - а теперь этот ученый муж - самая лучшая голова Англии, так называл его граф, - сам же его и топит. Мэри молчала. Она вдруг подумала: нет, Эссекс еще всплывет. И кто знает, как повернется тогда дело? На всякий случай она сказала: - Ваше величество так добры, что и сейчас заступаетесь за виновного. - Да, да, - сказала королева. - Да, да, вот вам слабое женское сердце. А находятся же люди, которые говорят, что их королева никогда не знала любви. Как это написал твой Шекспир? Леди Фиттон подняла голову, лицо ее пылало, а по щекам текли слезы. Грудным, гибким голосом, который казался таким же матовым и смуглым, как ее кожа, она прочла: Клятвою своею Сокровище лишает целый свет. Измученная пыткою голодной, Для мира сгинет красота бесплодной И красоты лишит грядущие века! Да! Хороша она и высока, Высоко-хороша! Святыни, поклоненья Достойная! Увы! На горе и мученье Она дала обет ни разу не любить. - Нет, к сожалению, не так, - сказала королева, - не так, не так, не так. Я женщина, и я люблю. А он торгует моей любовью и моим престолом. Он сносится с сыном распутной мужеубийцы и хочет при моей жизни отдать ему престол, а меня придушить, как крысу в подполье. Как этого Ричарда, пьесу про которого ставит твой негодяй комедиант. Она действительно походила на летучую мышь, в своих длинных черных одеждах. Глаза ее были печальны. "Сейчас самый раз", - подумала Фиттон и вынула письмо. - Ваше величество, есть люди, которые ставят вашу красоту превыше всего. Разрешите мне прочесть. - Дитя, дитя, - сказала королева, снисходительно улыбаясь. - Что вы в этом понимаете? Я так его любила, а теперь он... Ах, как же он будет каяться и плакать, каяться и плакать, - добавила она медленно и плотоядно, - но тогда ему уже ничего не поможет. - Она покачала головой. - Читайте письмо. Фиттон стала читать. Королева сидела неподвижно, положив на колени широкие кисти рук, которые приобрели уже жесткость и отточенность когтей хищной птицы. Фиттон она будто не слушала. И только раз подняла голову. - Постойте! Как хорошо он пишет, - сказала она медленно. "Прекрасная красота ее величества является единственным солнцем, освещающим мой маленький мирок". Ах, как хорошо это сказано! Это Пембрук, конечно? Фиттон кивнула головой. - Когда это все кончится, ты приведешь его сюда. Слышишь? - Слышу, ваше величество, - сказала Фиттон и положила письмо на кровать. Ей надо было торопиться. Сегодня будет представление, надо же предупредить Шекспира. Пусть сейчас же уезжает из Лондона. ГРАФ ЭССЕКС "Меланхолия и веселость владеют мной попеременно; иногда я чувствую себя счастливым, но чаще я угрюм; время, в которое мы живем, непостояннее женщины, плачевнее старости; оно производит и людей, подобных себе: деспотичных, изменчивых, несчастных; о себе скажу, что я без гордости встретил бы всякое счастье, так как оно было бы простой игрой случая, и нисколько бы не упал духом ни при каком несчастье, которое постигло бы меня, ибо я убежден, что всякая участь хороша или дурна, смотря по тому, как мы сами ее принимаем." (Из письма Эссекса к леди Рич.) В замке было много комнат - и огромных, и малых, и даже несколько зал. Одна, что поменьше, для фехтования, другие, очень большие, для пиршеств и иных надобностей. Эссекс засел в самой маленькой, удаленной от всего каморке, - почти под самой крышей - и с утра никуда из нее не показывался. В фехтовальной зале (там и собрались все заговорщики) передавали, что он все время сидит и пишет, но вот кто-то зашел к нему и увидел: что Эссекс написал, то он и изорвал тут же. Вся комната была усыпана как будто снежными хлопьями, а сам он ходил по ним, хмурился и думал, думал. А так как думать сейчас было уже не о чем, то внизу встревожились и пошли посмотреть; остановились около двери, послушали - шаги за дверью звучали не отчетливо-мелко и звонко, как всегда, а падали - медленные, мягкие, очень утомленные. О чем он думает? Говорят - пишет письмо королеве - требует объяснения. Да полно - письмо ли он пишет? Не завещание ли составляет? В общем, в фехтовальной зале было очень мрачно и тяжело, и никак не помогало то, что заговорщики зажгли все свечи. Разговоры не вязались, ибо каждый думал о своем. Но свое-то у всех было одно, общее для каждого, и если до этой проклятой мышеловки об этом своем можно было говорить долго, красочно и интересно, то теперь оно уменьшалось до того, что свободно укладывалось в короткое слово "конец". - Конец, - сказал граф Блонд и тяжело встал с кресла. Все молчали, он пояснил: - Так и не показывается из комнаты, еще утром я надеялся на него, а сейчас... Он подумал, усмехнулся чему-то и, словно недоумевая слегка, развел полными, почти женскими кистями рук с толстыми белыми пальцами. В большой зале было сыро, от света больших бронзовых подсвечников на полу наплывали прозрачные пятна и целые озера света, но и через них Бог знает откуда струилась та уверенная безнадежность, которую один Блонд принимал так полно, ясно и спокойно, что, казалось, иного ему и не требовалось. Он прошелся по зале, поправил перевязь шпаги (все были подтянуто и подчеркнуто одеты, как на парад) и вдруг, словно вспомнив что-то, спросил: - А актеры не приходили? Ему сказали, что один пришел и его провели наверх, к графу. То, что актер все-таки пришел, было таким пустяком, о котором и говорить-то серьезно не следовало, но Блонд вдруг оживился. - Вот как, - сказал он бодро, - и не испугался! Ай да актер! Как же его зовут? Ему ответил начальник личной стражи графа высокий, костлявый ирландец с красиво подстриженной бородой и быстрыми, стального цвета, пронзительными глазами. - Кто он - не знаю, фамилию он сказал, да я забыл. Кажется, что-то вроде Шекспира. Но молодец! Так стучал и требовал, чтобы его провели к самому графу, что я подумал - не иначе как из дворца. - Если это Шекспир, то он, верно, может кое-что знать, - сообразил Ретленд, едва ли не самый молодой из заговорщиков. - Он все время трется около Пембрука, а этот гаденыш уже ползет на брюхе в королевскую спальню. - Вот как, - удивился Блонд, хотя он знал, конечно, много больше Ретленда. - Интересно! - Да, этот время не теряет, - ответили ему сразу несколько голосов, - теперь Пембрук обрадовался, нанял всех стихоплетов, и они сидят и строчат любовные сонетки. - И все равно не пролезет! - вдруг разом зло ощерился Блонд. - Ее величество помнит историю с этой цыганкой! Граф! Хорош граф! При покойном короле Генрихе VIII (да будет благословенна его память!) их бы обоих выгнали воловьими бичами из города. - А теперь они при дворе! - времена переменились. - Что говорить - был бы этот великий государь жив, и мы не собирались бы тут, - вздохнул Ретленд; он был высоким, длинным, светловолосым молодым человеком. До сих пор он тихо сидел в кресле и о чем-то думал, а теперь вдруг встал. - Пойду к графу, - сказал он на ходу, - посмотрю на этого актера. Он вышел. Граф Блонд прошелся по зале. - Нет, любопытно, любопытно, - сказал он задумчиво и заинтересованно, - весьма, знаете ли, любопытно. А значит, он все-таки пришел! Не побоялся! Молодец! Если в толпе найдется хотя бы сотня таких... Он остановился среди залы, посмотрел на свои руки и докончил: -... сотня хороших горланов из черни, дело может пойти совсем-совсем иначе. Это великая сила чернь! Скажите, пожалуйста, все-таки пришел. Нет, как хотите, но это очень-очень хорошо!.. Шекспир вошел и осмотрелся. Говорили, граф ходит, а он не ходил, он сидел и писал. Только когда они вошли - он и начальник охраны, - граф поднял на минуту голову и кивнул Лею, отпуская его. Лей вышел. Шекспир к столу не подошел, а остался стоять около двери. Эссекс все писал и писал, низко наклонив голову. Его рука безостановочно, хотя и не быстро, шла по бумаге. Только раз, когда Шекспир отодвинул мешающий ему стул, он поднял глаза, посмотрел и улыбнулся так, что только слегка наморщилась одна щека. Это значило - пусть Шекспир обождет: он рад ему. - Так как с Ричардом II? - спросил Эссекс через полминуты, не отрываясь от бумаги. - Как вы приказали, - ответил покорно Шекспир, - я уже снял "Ромео". Он стоял около стены, заложив руки за спину. - Деньги вам заплатят сегодня же, - сказал вдруг Эссекс. - Десять фунтов. Я уже дал распоряжение моему казначею. - Благодарю вас, ваша светлость, - серьезно ответил Шекспир. Продолжая писать, Эссекс коротко кивнул ему головой. Потом, кончив страницу, оторвался от бумаги, посмотрел на Шекспира и улыбнулся широко и открыто. - А вы садитесь, мистер Шекспир, сейчас кончу, и тогда... Одну минуту! - Он продолжал писать. Шекспир сел на стул, вынул платок и обтер влажный лоб. Он был высоким, тучным, любил ходить быстро и потому летом изрядно потел. В эти же дни он сильно волновался, но ему не хотелось, чтобы кто-нибудь заметил это. Вот сейчас Эссекс сказал: "Мы вам заплатим", - и он спокойно и очень деловито ответил, что очень хорошо, если заплатят: деньги театру нужны - все так, как будто ничего не произошло и он ничего не подозревает. Этого тона и следует держаться. Было темновато. Пучок свечей в бронзовых, узорных канделябрах с итальянскими хитрыми грифонами освещал только стол, русые волосы графа и желтую кипу бумаг. Граф был одет очень просто - в черный костюм с широким поясом. На столе поверх кипы стояла высокая чаша, сделанная из продолговатого страусового яйца и по ней тоже вились строченой серебряной чернью пальмовые листья, виноградные гроздья и какие-то плоды. "Как череп среди бумаг", - медленно подумал Шекспир о чаше. Он уже успокоился. Было в этой обстановке, в набросанных бумагах, склоненной голове спокойно пишущего и обреченного человека, в его скромной, черной, совсем простой одежде что-то такое, что наводило на мысль не о восстании и гибели, а о другом - спокойном, глубоком и очень удаленном от всего, что происходит на дворе и в фехтовальной зале. Так, при взгляде на бумаги ему почему-то вдруг вспомнились и его бумаги, и его незаконченная трагедия, та самая, что вторую неделю валяется на столе и никак к ней не может он подступиться. Первую сцену он написал сразу, а потом заело, и теперь не пишется. То была свирепая история о датском принце и о том, как он зарезал подосланного к нему шпиона; кровь спустил, а тело сварил и выбросил свиньям. Принц притворялся безумным для того, чтобы можно было безнаказанно убивать своих врагов, а может быть, верно был сумасшедшим, ибо он обладал даром пророчества. Разобраться было трудно, и он не знал, что надо было делать с таким героем. Непонятно, как старый, опытный хронограф мог им восхищаться. А пьеса должна была быть доходной, ибо в ней были и духи, и дуэли, и отравления, и убийство преступного отчима, и поджог замка, и даже такая диковинка, как театр в театре. Сейчас он думал, что пылкому и веселому Ричарду Бербеджу очень трудно придется в этой роли отцеубийцы и поджигателя. Но что делать? Именно такие пьесы и любит публика. Надо, надо найти ключ к герою - понять, кто же он есть на самом деле, объяснить его поступки. Он смотрел на Эссекса. Эссекс вдруг бросил перо и встал. - Ну, все, - сказал он с коротким вздохом. - Готово! - Он слегка махнул рукой. - А как ваша новая датская хроника, сэр? - Он особенно выделил слово "сэр", ведь именно ему был обязан Шекспир своим дворянством., - Пишу, - ответил Шекспир, присматриваясь к бледному лицу графа, с которого глядели на него быстрые, беспомощные глаза. - Все пишу и пишу. - Ах, значит, не удается? - весело спросил Эссекс. - Ну, ничего, ничего. Вы молодец! Я всегда любил смотреть ваши трагедии. А эта хроника - ведь она о цареубийстве, кажется? А? Года два тому назад шла в вашем театре трагедия об том же Гамлете. Так ведь и вы пишете об этом? Так, что ли? - Так, - сказал Шекспир. - "Гамлет, отомсти!" - вдруг вспомнил Эссекс и засмеялся. - Вот все, что я запомнил. - Он подумал. - Два года, говорю? Нет, много раньше. И шла она не у вас, а у Генсло. Там, помню, выходил на сцену здоровенный верзила в белых простынях и эдак жалобно скулил: "Отомсти!" Словно устриц продавал. Дети плакали, а было смешно. Драпировка у двери заколебалась, и вошел Ретленд. Эссекс повернулся к нему. - Вот мистер Виллиам зовет нас к себе в "Глобус", - сказал он весело. - Обещает скоро кончить свою трагедию. Пойдем, а? Ретленд сухо пожал плечами. - Нет, пойдем, обязательно пойдем, - засмеялся Эссекс. - Правда? - Он подошел к Ретленду и положил ему руку на плечо. - Ну, так как же наши дела? - Мы ждем, когда вы кончите писать, - сдержанно ответил Ретленд. - Ничего, ничего, - ответил Эссекс, не желая понимать его тон. - Только вы не вешайте голову. Мы еще поживем, еще посмотрим хронику нашего друга! Мы еще многое посмотрим!"Гамлет, отомсти!" вдруг прокричал он голосом тонким и протяжным, и губы у него жалко дрогнули, а глаза по-прежнему смеялись. - "Отомсти за меня, мой Гамлет!" Как жалко, - обратился он к Шекспиру, - что завтра в вашем "Ричарде II" не будет таких слов. - А они были бы нужны? - вдруг очень прямо спросил Шекспир. - Очень нужны. Ах, как они были бы нужны мне завтра! Ретленд нахмурился - его друг болтал, как пьяный. Он никогда не мог понять близость Эссекса к актерам, зачем граф так любит проводить с ними столько времени? Что ему от них нужно? Разве компания ему эта голоштанная команда? Конечно, что говорить, театр - вещь отличная. Он сам мог неделями не вылезать из него. Только менялись бы почаще постановки. Но одно дело актер на сцене, когда он наденет королевские одежды и копирует великого монарха, а другое дело, когда он пришел к тебе, как к равному, да и развалился нахал нахалом в кресле. Что ему нужно? За подачкой пришел? Так дай ему, и пусть он уходит. Да еще добро, актер бы был порядочный, а то актер-то такой, что хорошего слова не стоит. Вот верно говорит Эссекс: "Гамлет, отомсти!" Дальше-то этого ему и не пойти. Играет тень старого Гамлета в чужой трагедии, а своего "Гамлета" напишет и все равно дальше тени не пойдет. Вот какой он актер! А к тому же выжига и плут первой степени. Деньги дает в рост под проценты, скупает и продает солод, земельными участками торгует, дома закладывает. На все руки мастер, этот актер, только вот жаль - играть порядочно не умеет. Слуги да призраки - и все его роли. Дворянство ему достали, так теперь он и рад стараться, лезет в дом и руку сует: "сэр Шекспир". Он угрюмо посмотрел на Эссекса. Тот сразу же понял его взгляд. - Я сейчас сойду вниз! - сказал он мирно. - Только поговорю с сэром Виллиамом о завтрашнем представлении. Ретленд повернулся, пожал плечами и вышел из комнаты. Эссекс подождал, пока занавес на двери перестал колыхаться, и подошел к Шекспиру. - Вот, мистер Виллиам, какое дело-то, - сказал он. - Приходится обращаться к вам... Опасное это дело для вас, но... что же возьмешь с актера! Пьеса ведь разрешена. - Он вдруг горько усмехнулся. - Да, дорогой, завоеватель Кадикса, усмиритель Ирландии - и обращается к черни! Ну и что же ладно! Я довольно жил и всего навидался. Да! И хорошее, и плохое! Все, все видел, - он говорил теперь медленно, вдумываясь в каждое слово. - Я солдат, милый Виллиам, а английские солдаты что-то сейчас не любят умирать в постели. Даже и в королевской! Он поднял голову, посмотрел на Шекспира и вдруг по одному тому, как граф медленно и сонно опускает и поднимает веки. Шекспир понял, как страшно устал этот человек, как ему все надоело, все раздражает и хочется только одного, чтобы, наконец, все кончилось и он спокойно мог лечь и выспаться. - Пусть, пусть, - сказал вдруг Эссекс громко и запальчиво, но так, словно говорил сам с собой. - Я прожил довольно, чтобы узнать, что на свете нет ни плохого, ни хорошего. Все тень от тени, игра случая. Меняется только мое отношение! Люблю я женщину она хороша, надоела мне - она уродка. Вот и шестидесятилетняя ведьма тоже мне казалась красавицей, и даже вы ведь для нее мне стихотворение писали. Он заглянул в глаза Шекспира. - "Да, нет ни зла, ни блага, все хорошо, когда оно приходит вовремя" - это ваши слова, сэр Виллиам, он подумал, - все благо! - и повторил медленно: - Ну ладно, а смерть - путешествие туда, откуда никто не возвращается. Что же оно, всегда зло, как вы думаете? - Зло, - ответил Шекспир уверенно, - всегда зло. - Вы так любите жизнь? - Я люблю жизнь. - Как будто бы?! - прищурился Эссекс. - А вот я знаю, вы хотели покончить с собой, когда от вас ушла ваша цыганка, даже сонет написали, прощальный, чтоб оставить потом его на столе. Последнее время я все твержу его. Нет, нет, не оправдывайтесь, я знаю это. И все-таки вы говорите, что жизнь всегда благо? - Шекспир молчал. - Ну, хорошо, - пусть будет так, а вот мне надоело, и не спрашивайте что, ибо все, все мне надоело. Дворец, сплетни, интриги, злая, лживая, рыжая ведьма, что вертит государством, этот мой подлый друг, лорд Бэкон в золотых штанах, которого я, если бы остался в живых, вздернул на флюгере моего замка так, чтобы его сразу увидел весь Лондон, - эта ваша чертова возлюбленная, которая, как мне доподлинно известно, подсовывает в мою постель своего недоразвитого еще любовника, этот парламент, который стоит не больше, чем та сволота, которую я хочу завтра натравить на дворец, э! - да все мне надоело, все, все, - вот она - дряхлость мира. Я радуюсь, что, наконец, все это кончится. Уж два года, как Бог отвернул от меня свое лицо. А помните, как вы когда-то приветствовали меня в прологе к "Генриху V"? - Я и сейчас скажу - вы любимец Господа, ваша светлость, - робко возразил Шекспир. - А я вам говорю, - вдруг запальчиво крикнул Эссекс и злобно стукнул кулаком об стол, - я вам говорю, Господь забыл меня! Да, впрочем, нет, он никогда не помнил обо мне. Молчите, молчите, приказал он быстро и суеверно, - ибо что вы обо мне знаете? Когда я еще был мальчишкой, моя матушка отравила моего отца по научению своего любовника, а он уже в то время был еще и любовником королевы, - он подумал и гадливо поморщился. - Той самой королевы, которая через двадцать лет стала и моей любовницей. Тьфу, гадость! - его лицо снова передернулось. - А правду о смерти отца я узнал, когда об этом шептался весь дворец, но не нашлось никого, кто бы мне крикнул тогда: "Гамлет, отомсти!" Только раз королева в тихую минуту вдруг вкрадчиво спросила, любил ли я свою мать. - А вы не любили ее? - тихо спросил Шекспир. - Мою мать? Любил ли? - Эссекс неподвижно прямо смотрел на него. - Это была страшная женщина, Виллиам, - сказал он совершенно спокойно. - Нет, нет, не так я говорю! Не страшная, а наоборот, постоянно ласковая и благосклонная, с вечной улыбкой, такой доброй, сочувственной и всепонимающей. И вы знаете, она не лгала, она действительно была такой и в то же время, ей-Богу, я не знаю, пожалела ли она кого-нибудь хоть раз в своей жизни, а уж правду-то никогда не говорила, хотя и врала, если разобраться, совсем немного. - Его вдруг опять передернуло. - Я помню первые три ночи после смерти отца. Она приходила ко мне, и лицо ее пылало от слез. "Мой сын, - говорила она мне и клала голову на руку. - Мой взрослый, умный сын", а труп отца лежал в гробу, обряженный и готовый к погребению, а я ничего не знал, но смотрел на нее и думал: вот она отняла у меня все, все мое детство, всю мою жизнь, все мои радости. После этих трех ночей я как-то сразу стал взрослым. Э, да что говорить... - Ну, - сказал Шекспир, - разве можно так унывать? Эссекс резко махнул рукой. - Нет. Все равно, - сказал он, - мне все равно не жить среди этой веселой сволочи... Если уж Пембрук залез во дворец, мне пора уходить... Вот я все время твержу один ваш сонет, хоть он и написан не для меня, а для него... - И он прочел громко и отчетливо: Зову я смерть. Мне видеть невтерпеж Достоинство просящим подаянье, Над простотой глумящуюся ложь, Ничтожество в роскошном одеянье, И совершенству ложный приговор, И девственность, поруганную грубо, И произвольной почести позор, И мощь в плену у немощи беззубой, И прямоту, что глупостью слывет, И глупость в маске мудреца-пророка, И вдохновения зажатый рот, И добродетель в рабстве у порока, Все мерзостно, что вижу я вокруг... Дверь быстро отворилась и, взметывая ковры, вошел Ретленд. - Комиссар от королевы, - сказал он, - вам нужно сейчас спуститься... я сам расплачусь с мистером Шекспиром. Эссекс кивнул головой и пошел было из комнаты, но потом вдруг вернулся, подошел к Шекспиру и положил ему на плечи обе руки. - Прощайте, - сказал он очень сердечно, - иду! Слышите, как они орут! Этак они, пожалуй, с перепугу выбросят всех из окон. До того растерялись, что готовы хоть сейчас пойти на штурм. Но вот что я хотел сказать: когда вы напишете, наконец, свою датскую хронику... - Он вдруг приостановился, вспоминая. - Что? - спросил Шекспир, подступая к нему. Ретленд стоял между ними и тянул за руку Эссекса. - Одну минуточку, - сказал Эссекс. - Да... так что же я хотел сказать? - Он опустил голову и добросовестно подумал. - Что я хотел сказать такое? Датская хроника?.. Да нет, при чем она тут?.. Ах, вот что, пожалуй... Когда вы... - Снизу снова раздались крики, громкие, несогласованные, яростные. - Слышите? - тревожным шепотом крикнул Ретленд. - Ну, ну, говорите! - сказал Шекспир почти умоляюще. - Что же? Эссекс посмотрел ему прямо в лицо. - Нет, забыл! - сказал он кротко и твердо. - Совсем забыл! Хотел что-то и не помню. Ну, идите, идите. Теперь со мной быть опасно. Ретленд расплатится, а Лей проводит вас через двор, так, чтобы никто не видел. Идемте, Ретленд. И он быстро вышел. После Шекспир стоял на каменных плитах двора и думал: "Значит, так: в театре пойдет возобновленный "Ричард II". Он сейчас же пойдет в театр, скажет, что получил все деньги и "Ромео" надо снять. Потом он вернется домой и будет ждать, что произойдет. Сядет писать "Гамлета". Ну а что же будет, когда он окончит его?" Он обернулся и посмотрел на окна замка. Хлопнули тяжелые литые ставни, окна растворились совсем настежь и снова со звоном захлопнулись. На мгновение стал виден испуганный королевский посланник и группа людей, которая, крича, теснила его к окну. Потом кто-то крикнул громко и повелительно: "Стойте!" - и сразу стало так тихо, что Шекспир услышал свое резкое и жесткое дыхание. Прямой и стройный Эссекс стоял в нише окна, как в картинной раме. Посланник королевы склонился перед ним и что-то говорил. "Пожалуй, я никогда не допишу "Гамлета", обостренно думал Шекспир, смотря на Эссекса, - но "Ричарда III" я должен поставить. Ну а что же потом?"