ил на пол. В ванной он развязал тесемку, чиркнул спичкой и поджег первый лист сочинения маркиза де Кюстина. На горящий лист Раппопорт положил еще, потом еще, и скоро в ванне полыхало пламя, копоть застлала потолок. Тавров начал неистово кашлять от дыма. Задыхаясь, он дожег рукопись до конца, пустил воду, чтобы остатки перестали дымиться, и вывалился из ванной. Он помнил, как сел на пол в комнате, не в силах добраться до тахты, и тут память ему изменила. Глаза он открыл, когда почувствовал, что его трясут за плечо. Яков Маркович долго не мог сообразить, чего от него хотят. Во сне его дважды арестовывали, и он считал, что в этом ему везло: спросонья совершенно не волнуешься. Он боялся только физической боли, а пальцы так впились ему в плечо, что он застонал. -- Не надо, -- жалобно попросил он, -- не надо меня бить... -- Да ты что, пап? Проснись! Тебе плохо? Перед ним на коленях стоял Костя. -- Сын... -- не открывая глаза, произнес Яков Маркович. -- Мне очень хорошо. Только голова болит... -- Вижу, отец. Счастье еще, что ты не угорел. Константин вошел в незапертую дверь и увидел отца, раскинувшегося навзничь на коврике возле тахты. На животе у него спали, свернувшись, обе кошки. Испугавшись, Костя мгновенно представил самое худшее и все, что за этим худшим следует. Но тут же сообразил, что тогда кошки на нем не грелись бы. Отец причмокивал и время от времени повторял: "Жгите газеты, не читая!" Водкой несло даже от кошек. Подложив отцу под голову подушку, Костя уселся за стол читать листки, брошенные на пол. Листки оказались сочинением, написанным журналистом Тавровым в жанре, который он открыл и назвал клеветоном. Это был клеветон Таврова на самого себя. Яков Маркович писал за всех и обо всех, о нем же (если не считать доносов) не писал никто и никогда. Поэтому Тавров решил заранее, на тот случай, когда это понадобится, самолично подготовить о себе статью, чтобы ее в любую минуту могли опубликовать. А то ведь, если сам о себе не побеспокоишься, сделают хуже, недостаточно профессионально. Клеветон "Газетный власовец" был создан в лучших традициях отечественной партийной печати. В клеветоне был использован полный набор ярлыков из раппопортовского конструктора: двурушник, предатель Родины, растленный тип, внутренний эмигрант, продавшийся сионистской разведке, злобный отщепенец, грязный провокатор. -- Что это, пап? -- Это? -- Яков Маркович сел, опершись спиной о тахту. -- Кто знает, сынок? Может, это скоро понадобится... -- А ты не хотел бы уехать, отец? -- Я?! Ты хочешь вызвать меня на предотъездовское соревнование? Нет, сынок. Ты молодой -- у тебя еще есть слабая надежда. А я... -- И тебе не надоело? -- Ox, как надоело, Костик! Но я уж досмотрю это кино до конца! Иногда мне кажется, что евреи любят эту страну больше, чем русские. Они больше думают о ней, меньше ее пропивают. А живут они на этой земле, начиная с хазар, то есть не меньше русских. И по чистой случайности в свое время стали насаждать здесь византийскую религию, а не иудейскую. Русские привыкли заселять чужие земли. Так что логичнее им эмигрировать. К монголам, от которых частично произошли. А евреи останутся. Только карлов марлов больше не надо... Меня тошнит, Костя. -- Зачем ты напился? Чтобы стать националистом? -- Меня тошнит от того, что происходит... -- Сам же говорил, отец, что на перстне царя Соломона были выгравированы мудрые слова: "И это пройдет..." -- Говорил! Мало ли что я говорил! Да если бы у меня был перстень, я бы выгравировал на нем: "И это не пройдет!" 70. РОКОВАЯ ДЕВОЧКА В сберкассе на старом Арбате стояла очередь, извиваясь по стене: старики и старухи ожидали пенсию. Сироткина попросила предупредить, что она последняя, отошла к стойке и, открыв отцовскую сберкнижку на имя Северова Гордея Васильевича с правом для дочери пользоваться вкладом в течение трех лет, заполнила листок. На счету было две с половиной тысячи с лишним. Отец не трогал их после смерти матери. Мелочь Надежда не стала трогать, а две с половиной тысячи, отстояв в долгой очереди, забрала. Ей велели расписаться три раза -- Надя волновалась, и подпись каждый раз получалась отличной от предыдущей. В конце концов ее заставили предъявить паспорт. Только после этого Сироткина получила жетон с номером, отдала его кассирше, и та отсчитала деньги. Сколько -- Надя не могла видеть из-за высоченного прилавка, но пересчитывать не стала. Она отошла к стойке, вынула из сумочки редакционный конверт со штампом "Трудовая правда", вложила в него деньги и заклеила. До метро "Университет" Надежда ехала с решительностью, которая несколько убавилась, пока она поднималась по эскалатору. Обычно, когда Надя провожала Ивлева, он не хотел, чтобы она шла с ним до самого дома; она оставалась внизу, и лестница уносила вверх его одного. Но иногда он заговаривался, не замечал, что она уже стоит на ступеньке, и ей удавалось проводить его до самого выхода из метро. В такие дни Надя была счастлива. Теперь Сироткина вошла в подъезд. Она поднималась по лестнице не ища, будто сто раз приходила в дом Ивлева. Она хотела встречи с Антониной Дональдовной и боялась ее. Это была какая-то игра, которую Сироткина сама себе предложила, сойдясь с Ивлевым. Антонина Дональдовна была ее педагогом в 38-й музыкальной школе. Надя девочкой любила ее и быстро забыла, как и всех других своих учителей, но вспомнила, когда узнала, что спецкор Ивлев -- ее муж. Учительница в свое время о нем рассказывала (какой он умный и незаурядный человек, -- кажется, про это), и Наде, когда она на него в редакции посматривала, сделалось любопытно. Когда игра и полудетские расчеты стали серьезными, Сироткина не заметила. А заметила только, что она любит Ивлева и ей не только хорошо от этого, но и плохо. Она так и не сказала ему, что знает его жену. -- Сироткина?! -- удивилась Антонина Дональдовна, открыв дверь и сразу узнав Надю. Она стояла в пестреньком халате с посудным полотенцем не первой свежести в руках и, узнав, все еще продолжала разглядывать Надю, тщательно, с иголочки одетую. -- Я на минуту, Антонина Дональдовна... -- Да входи же. У меня кавардак, извини... Раздевайся, я сейчас... Пока Надя снимала плащ, Тоня в ванной напудрилась, чтобы хоть немного скрыть следы синих припухлостей от бессонной ночи и слез. Она скинула халат, натянула брюки и кофту, провела два раза гребешком по голове и вышла из ванной. -- Я все знаю, -- сразу произнесла Сироткина, чтобы не вертеться вокруг да около. -- Что -- все? -- Мы ведь с Вячеславом Сергеевичем вместе работаем. Ну, то есть я в редакции мелкий технический работник. Он ни в чем не виноват, я уверена. Они должны его выпустить! Просто обязаны! Тоня ничего не ответила. Она отрицательно покачала головой, и только слезы покатились вниз, оставив два следа в наспех положенной на щеки пудре. -- Точно знаю, Антонина Дональдовна! Газета за него заступится, а к мнению газеты прислушаются... Скоро из больницы наш главный выйдет, Макарцев. Он к Ивлеву хорошо относится, понимает, что это талантливый человек. Он позвонит и все такое... Вот увидите! -- Куда позвонит, Надюша? Ты осталась такой же наивной девочкой, как была! -- Нет! -- запротестовала Сироткина. -- Может, я и наивная, но не такая, как вы думаете! Верьте, это главное!.. -- Постараюсь... -- Да, чуть не забыла, а то б ушла... Я привезла гонорар вашего мужа -- в бухгалтерии просили передать... Сироткина поспешно вынула конверт, положила на стол. Ивлева не взглянула. -- Ну а ты-то как живешь, Надя? -- Я? Замечательно. Весело! Такой круговорот -- некогда оглянуться. Учусь в университете, на вечернем, кончаю. В общем, порядок... -- Тебе можно позавидовать... -- Мне многие завидуют. Даже стыдно, когда у тебя все так хорошо... А как ваш сын? -- Сейчас у бабушки, растет... -- Ну, я пойду, -- поднялась Надежда. -- Извините, что ворвалась без приглашения. -- Наоборот, Надя, я очень рада. Посиди, чаю попьем... -- В другой раз... Загляну, как только что-нибудь узнаю. Закрывая за Надей дверь, Тоня ощутила знакомый запах духов. Запах этот раздражал ее давно, однако она не придавала ему значения. Только теперь слабая догадка пришла к ней, но она не позволила этой мысли развиться и поразить ее сознание неожиданным открытием. На улицу Надя выскочила вприпрыжку, довольная собой. Тоненькая и устремленная, улыбаясь, она спешила к метро, и прохожие смотрели ей вслед. Она предчувствовала, что отец дома. Но когда действительно застала его на кухне, вспомнила: он утром говорил, что после совещания приедет рано, а потом снова уедет и ночевать не вернется. Она была уверена, что у него есть женщина, не может не быть. Просто он считает ее ребенком, и это скрывает. И раньше бывало, он неожиданно заявлял, что не придет ночевать -- у него командировка. А тут не объяснил причину -- не захотел врать. Это уже прогресс. -- Здравствуй, папочка! Василий Гордеевич сидел без пиджака в белой рубашке с расслабленным галстуком и жевал. Она обняла отца за шею, прижалась к его спине. Из Надиной комнаты доносилась музыка, ласковая и мягкая. -- Это ты включил проигрыватель? -- Да! -- Ты что -- влюбился? Он молча усмехнулся. -- Выбрит тщательней, чем обычно, музыка... -- Побрился в парикмахерской ЦК, пластинку мне подарил мой зам. Все? -- Нет. Куда собираешься? -- Ну, если начистоту, то на дачу, играть в преферанс. -- Там, надеюсь, будут женщины? Давно пора... -- Пора? -- Василий Гордеевич опять усмехнулся. -- Нет, женщин там не будет. И что значит -- пора? Я же не говорю, что тебе пора замуж... -- Ну, не говоришь, поскольку ты тактичный. А если бы я это сделала? У меня есть новый парень... Так серьезно ко мне относится, просто боюсь... -- Новый? Кто? -- Военный. Учится в академии Жуковского -- в адъюнктуре... Как ты считаешь? -- Я? По-моему, раз спрашиваешь, то сама не уверена. -- Я-то уверена, -- прошептала она ему на ухо. -- Но не знаю, как ты отнесешься... Ведь тогда ты... -- Тогда? С этим антисоветчиком?! Про которого ты мне тогда наврала... Его фамилия Ивлев, и он с тобой работал! -- Ну, вот! Сразу ругаешься. С ним давно кончено... Но если хочешь правду, то никакой он не антисоветчик! Он перевел с французского книжку, которую каждый смертный может взять в Ленинской библиотеке. И не в спецхране, а просто так. -- Дело не в этой книге, Надежда! Дело в том, что этот человек может писать не то. -- Это страшно? -- Смотря для кого... Для лиц, идеологически некрепких, опасно. Большинство народа, к сожалению, не отличает хорошего от плохого и может попасться на удочку таким, как твой Ивлев. Я хотел сказать, бывший твой... -- Ты прав, папа! Я все поняла. Хорошо, что для меня это имеет чисто теоретическое значение. -- Ну, вот видишь... -- Скажи, а как тебе удалось? Неужели ты такой сильный, что можешь посадить человека? -- Глупости! Дело, конечно, не в личном, надеюсь, понимаешь? -- А выпустить его можешь? Скажи -- можешь? -- То есть как? -- Василий Гордеевич встал и затянул галстук. -- Понимаешь, мы расстались, а его посадили. Если бы его выпустили, я б спокойно вышла замуж за моего военного, а так... Пожалуйста! Я редко что-нибудь прошу! -- Нет, Надежда! Ты не понимаешь специфики нашей работы. Дело не в этом Ивлеве. Сейчас мы не хотим изолировать всех, по тем или иным причинам недовольных нашей идеологией. Работу ведем превентивно. Но выпустить -- значит показать, что мы слабы, что антисоветчики могут действовать. Да и не я это решаю. -- А кто? -- Партия, народ... Когда, наконец, ты это поймешь? Лучше про Ивлева забудь! -- Хорошо, папочка, я постараюсь... Кстати, как у тебя с диссертацией? -- Надеюсь, все будет xopoшо. -- Я так рада! Знаешь, давай выпьем за то, чтобы у тебя все было хорошо. -- Ну, давай, если настаиваешь... Василий Гордеевич вынул из бара бутылку экспортной водки, наполнил рюмки, поставленные Надей. Они выпили. Он натянул пиджак, поцеловал ее. -- Какой ты у меня элегантный, папка! И почти совсем молодой... Взяв гребешок, она зачесала отцу назад поседевшие волосы, курчавящиеся возле ушей и сзади. -- Такой мужчина пропадает для кого-то! -- Не дури, Надька, -- он похлопал ее по бедру. Закрыв за отцом дверь, Надежда вошла к себе, захватив на кухне бутылку. Она поставила на проигрыватель пластинку, налила водки. -- За твое здоровье, папочка! -- произнесла она вслух и выпила, не поморщившись. Надя налила еще и снова выпила, поднялась, покружилась по комнате в позе, будто ее кто-то держал за талию, села к роялю. Она подстроилась под мелодию, пробрякав ее отвыкшими от этой работы пальцами, и продолжала размышлять вслух. -- Спасибо тебе, папочка, что сделал меня снова свободной! Я, дурешенька, и не подозревала, что это ты. Я не просто Надя Сироткина! Нет, я настоящая роковая женщина! Каждый, кто соприкоснется со мной, будет несчастлив. Благодаря мне убил двоих Боб Макарцев. Из-за меня до полусмерти избит Саша Какабадзе. Стоило отдаться Ивлеву -- и он уже в тюрьме. Кто следующий? Кто рискнет и поцелует меня? А ведь я еще молоденькая, ни одного аборта. Еще и любить-то как следует не научилась. Научусь, то ли будет! Где пройду -- тюрьма да смерть... Я ведьма, только еще практикантка. Я всего-навсего дочка генерала КГБ. А вырасту -- Слава, прости!.. Пластинка доиграла, автостоп не сработал, она продолжала вращаться. Надежда не обратила на нее внимания. Она мягко опустилась на тахту и протянула руку к тумбочке. Наощупь она вытащила пачку барбамила, полежала, лениво прожевывая невкусные, мучнистые таблетки. Возбуждение ее прошло. Говорить дальшей ей расхотелось. Она просто устала. Она подняла голову только потому, что дверь скрипнула: там стоял Ивлев. -- Здравствуй, -- сказала она, и блаженная улыбка поплыла по ее лицу. Она нисколько не удивилась: не было никаких сомнений, что он придет. -- Не стой так, будто попал не туда. Вячеслав погрозил пальцем и стоял, не двигаясь. Наде стало весело, она звонко и беспечно рассмеялась, перевернулась на спину и протянула к нему руки, подзывая его пальцами. Он медленно дошел до постели и упал на нее, как стоял, одетый, и сразу закрылись замки ее рук и ног. Голые, без листьев, березы зашевелили у Нади над головой тонкими ветками с прошлогодними желтыми кисточками. А вокруг блестели лужи, и пятачки снега, и мягкая, старая трава. -- Никогда! -- воскликнула Надя, улыбаясь счастливой блуждающей улыбкой, гладя Ивлева по плохо выбритым щекам. -- Никогда мне не будет так хорошо, как в лесу, на мокрой земле, под березами! Так много хочется для счастья. Но в действительности для счастья не нужно почти ничего. 71. РАСПЛАТА Выйдя с небольшим рюкзачком, повешенным за обе лямки на одно плечо, Закаморный по зековской привычке глянул направо и налево. Никто у подъезда газет не читал, от стен не отделился и за ним не последовал. В вестибюле редакции Максим сдал рюкзачок на вешалку. Он постоял спиной к вахтеру, делая вид, что ожидает, пока ему закажут пропуск. И когда вахтер отвернулся, Максим резво скрючился и на четвереньках прополз под столом, едва не коснувшись ног дежурного, как делал это в молодости в лагерях. В коридорах он постарался ни с кем не встречаться, и ему это удалось. Из пустой комнаты Закаморный позвонил Анне Семеновне: -- Анечка! В буфете дают салями... Вскоре Анна Семеновна пробежала мимо, и он вошел в приемную. Замены себе Локоткова не оставила, и Закаморный понял, что Ягубова в кабинете нет. Максим вытащил из кармана тюбик синтетического клея, отвернул колпачок и, приставив горлышко к замочной скважине кабинета Ягубова, резким движением выдавил в отверстие весь тюбик. Замок схватит намертво, придется ломать дверь. Закаморный спустился к Кашину, приложив ухо к двери, прислушался. Завредакцией сидел у себя в кабинетике, запершись. Максим вытащил еще тюбик клею и повторил операцию. Только бы Кашину не понадобилось сейчас выйти, пока клей не успел схватить. Повеселев от первой удачи, Максим Петрович с рюкзачком на плече приехал на Белорусский вокзал. Он взял билет до Звенигорода и в полупустом вагоне электрички положил ноги на противоположную скамью. Солнце сияло и пекло, зелень вдоль дороги вдруг вся сразу распустилась, пошла острыми листиками, и, где не видно было мусора и плохо одетого народа, красота брала душу в блаженные объятия, и ничто не раздражало глаз, утомленных превратностями судьбы. В Звенигороде он долго шагал по краю шоссе, пока не миновал стен Саввино-Сторожевского монастыря. Он повспоминал на ходу основателя его князя Юрия Дмитриевича, сына Дмитрия Донского, подумал, как усложняется жизнь, но тут же сам и отверг собственный тезис, решив, что ничего не осложняется, все осталось простым и пошлым. С высокого берега открылись Максиму петли Москвы-реки, пространство полей и лесов с залысинами да кустарниками, столь полное воздуха и света, что он на мгновение позабыл, для какой-такой цели сюда прибыл. Купола церковные сияли, восстановленные из тлена. Постояв, Максим поправил рюкзак, двинулся берегом до моста и перебрался по шатким доскам на другую сторону Москвы-реки, где было низко и неподалеку шла дорога. Решил он идти, сколько можно будет, до зеленых заборов, за которыми вылизаны дорожки, да раскрашены купальни, да посажены на цепь моторные катера. И царские особняки в соснах стоят и глядят не на вас. Тут где-то, помнил Закаморный, должен был оставаться карьер, из которого брали песок на строительство особняков и дорог к ним. Через полчаса путник действительно до него добрел. В карьер на чистый песок был навален строительный мусор. -- Даже здесь гадят, возле правительственных особняков, -- сказал вслух Максим. -- Поистине, страна-помойка! Это облегчает мою совесть, прости, Господи, грешного! Он присел, развязал рюкзак, вынул из него мотки фотопленок, несколько книг, обернутых в газету. В полиэтиленовых мешках, тщательно заклеенных, побросал он это на дно котлована. Вынув из кармана красную повязку, Закаморный нацепил ее на рукав, придав себе административный вид, а рюкзак положил под куст. Сам сел на обочину, стал ждать. Людей тут не было, да и машин не было: утром и вечером прокатывали лихо хозяева особняков да их родня. Максим Петрович, однако, знал, чего ждать. И дождался. По дороге медленно полз тяжелый ЗИЛ с мышиного цвета цистерной. Закаморный поднялся с обочины, директивно махнул рукой с красной повязкой. -- Полный? -- со знанием дела спросил он шофера. Тот, притормозив, подтвердил. -- Значит, приказ такой: спускать в этот котлован. Здесь будет проводиться научный эксперимент по регенерации и аэрации. Да не бойсь! Останешься не в обиде. На это дело отпущены средства. Спускай экскремент!.. Шофер подчинился. Выскочил, сбросил толстый шланг, включил насос, и жидкость забурлила, потекла на дно котлована, заполняя окрестность удушающим запахом сконцентрированных человеческих испражнений. Максим равнодушно сел на обочине, задремал. -- А расчет когда? -- спросил шофер, едва цистерна опорожнилась. Максим вялой рукой вынул пятерку. -- Сейчас еще подвезу, -- заспешил шофер, пряча деньги. Этого золота в дачах тут не перевесть. А не хватит -- из Звенигорода могу! Нелегко было сидеть полдня, охраняя правительственные испражнения. После десятой машины, когда финансы иссякли, Максим решил, что в карьере накоплено достаточно. Он спустился к самому краю зловонного моря и вырыл норку. В нее положил другую коробочку, извлеченную из рюкзака, и закопал ее, протянув по краю жижи тонкую проволоку. Он полюбовался делом рук своих, вскарабкался вверх и, накинув на плечо рюкзачок, потопал по дороге назад к Звенигороду. Тут, возле почты, нашел он телефон и, опустив монету, набрал заветный номер, который давно выучил наизусть. Трубку обмотал носовым платком для искажения голоса, а за обе щеки положил по черствой сушке с маком. -- Мне, извиняюсь, начальника, -- сказал Максим. -- Ах, слушаете! Я сам коммунист, персональный пенсионер. Зарубин мое фамилие. Вначале хотел доехать к вам лично, сообщить, а после думаю, не успею... -- В чем дело? -- Дело в том, что я обнаружил склад антисоветской литературы и мой долг помочь органам... Он кратко объяснил, как проехать. В продмаге он купил хлеба, банку частика в томатном соусе и бутылку минеральной воды. Больше ничего в магазине не было. Закаморный направился вдоль высокого берега, застроенного сараюшками и хибарками, перерезая напрямик незагороженные и незасаженные еще картошкой грядки. Вскоре облюбовал он сарай возле нежилой дачи, проник в него с оглядкой, отвел в стене его плохую доску и возле нее уселся на бревно. В щели перед ним открылась полоса Москвы-реки и на другом берегу, внизу, возле дороги, карьер, подготовленный для научного эксперимента. Максим развязал рюкзачок, вынул бинокль. А рядом на земле расставил воду, хлеб, консервы и стал, сполоснув минеральной водой руки, со смаком закусывать, деревянной щепочкой вынимая из банки частика в томате. Обед его прервался. На дороге внизу показалась черная "Волга". Она остановилась. Из нее выскочил бодрый человек в спортивной куртке и пошел вдоль обочины. Машина за ним медленно поехала. -- О, да я вижу, вы серьезно к прогулке отнеслись! -- удовлетворенно проговорил Максим, приставив к глазам бинокль. Наподалеку от первой "Волги" остановились еще две. В последней рядом с шофером сидел офицер: погоны были видны хорошо, а звездочки и бинокль не помог разобрать. Первый человек, который выскочил из машины, замахал руками. И вот все три "Волги", носы в зады, остановились возле карьера. Дверцы захлопали. Максим насчитал двенадцать душ вместе с офицером. Они разбрелись вокруг, осматривались, некоторые отлучились в кусты перед началом работы и выходили, застегивая ширинки. Все собрались на краю котлована, зажимая пальцами носы. Полиэтиленовый мешок с фотопленками, полный воздуха, всплыл со дна и покачивался на поверхности. Офицер что-то приказал одному из своих. Тот отправился к багажнику и приволок, растягивая на ходу, штангу со щипцами на конце. "Трехзевый Цербер, хищный и громадный, собачьим лаем лает на народ", -- торжественно процитировал Закаморный великого Данте. Мешок с фотопленками они подцепили. Столпились, чтобы поглядеть, что в нем. Стали вскрывать с брезгливостью. "Ну, что, подонки? Попали в свою родную среду? -- написал там сегодня поутру Максим на листе, привязав ручку к правой ноге. -- Дайте срок, все вы утонете в собственном дерьме. Приятного плавания, дзержинцы!" Жаль, прочитать сочинение Максима не все собравшиеся успели. Один из них, старательно шаривший по обрыву, задел проволоку. Ухнул взрыв. Эхо повторило грохот несколько раз. Пыль и брызги поднялись столбом и садились медленно. Когда снова стало видно котлован в бинокль, обочина дороги сползла, сместив приехавших специалистов вниз. В зловонной жиже под обвалом показывались руки, головы. Барахтаясь и хватаясь за других, товарищи выбрались на обочину. -- Отмыватья придется на Лубяночке, -- хмуро произнес Максим Петрович, -- если дают горячую воду. А если нет -- холодненькой. Он тихо поднялся с бревнышка, не тратя времени сложил в рюкзачок пожитки, притворил на место доску в стене сарая и огородами пошел к шоссе. По дороге, сделав петлю, Максим остановился возле церкви, перекрестился и вошел внутрь. Он купил свечку, поставил ее, опустился на колени и долго молился, касаясь лбом пола. -- Прости меня, Господи, что рабов твоих окунул в дерьмо! Ибо не рабы они тебе. Такие предали тебя, нас предают и человечество погубят, не усомнившись ни на минуту. Прости меня, что действовал их методами. Затыкают они глотки тем, кто говорить может. Разве не всем такое право ты дал от рождения, Господи? Закаморный поднялся с колен, еще раз перекрестился и, выйдя из Божьего храма, отправился на шоссе. Тут он остановил попутный грузовик, проехал на нем несколько километров и слез, направив стопы по просеке, через лес. На неприметной поляне путешественник остановился. Он положил свои пожитки на мелкую травку, пробившуюся сквозь прошлогоднюю листву. Встав спиной к заходящему солнцу, отмерил шагами расстояние от трех берез и стал копать яму. Из ямы Максим аккуратно вытащил свои богатства: железный сундучок, весьма тяжелый, обмотанный полиэтиленовой скатертью, и канистру. Закаморный оглянулся, не мешает ли кто, но даже птицы в этот час умолкли, и было тихо. Лишь гул изредка проносившихся грузовиков долетал с бетонки. С волнением приподнял он крышку сундука. В нем, почти до самого верха, аккуратно уложенные лежали носы. Большие и маленькие, гипсовые, глиняные, бетонные, бронзовые и из нержавеющей стали, деревянные, стеклянные, фарфоровые, из папье-маше. Отломанные, отпиленные, отбитые молотком с больших и малых бюстов, статуй, экспонатов, сохраненные для вечности носы великого гения революции, сына, отца и деда пролетариев всех стран. Стремясь собрать наиболее полное собрание ленинских носов, Закаморный отбивал их в скверах и парках, в учреждениях, на заводах и на железнодорожных станциях. Он не спал ночью, пока ему не удавалось овладеть очередным носом. Коллекционер спешил: ведь в любую минуту могло случиться нечто чрезвычайное, какая-нибудь перемена власти, и тогда со статуями Ленина поступят так же, как с монументами Сталина, которые у него на глазах опутывали цепями, валили и давили гусеницами бульдозеров. Сохранились ли для потомков носы товарища Сталина? Нет, ничего не сохранилось! А носы основоположника -- вот они, хоть сейчас на выставку. Максим уже придумал ее название: "Носиана-Лениниана". Из рюкзака Закаморный вынул пару свеженьких носов. Один из них он ухитрился отбить в кинотеатре "Космос", для чего пришлось разориться на билет и посмотреть часть немыслимого фильма. Второй -- уходя последний раз из редакции "Трудовой правды". Новые носы Максим аккуратно уложил в сундучок, добавив туда исторический документ, сорванный с доски приказов в соответствующем учреждении. ЦИРКУЛЯРНОЕ ПИСЬМО No 82/4-С В целях улучшения качества продукции всем скульптурным фабрикам Художественного фонда СССР приказываю в срочном порядке укрепить каркас бюстов В.И.Ленина (все артикулы) введением в нос головы металлического крючка, препятствующего повреждению носа путем излома. Основание: отношение компетентных органов. Замдиректора (подпись неразборчива) Покончив с носианой и опустив сундук в яму, Закаморный открыл канистру и бросил в нее несколько листков бумаги, исписанных мелким почерком. Он, бывало, читал друзьям, но никогда не показывал свои стихи. Он не слушал ничьих мнений, будучи уверенным в том, что коллектив уродует личность. -- О русская земля! -- бормотал Максим, закапывая канистру рядом с сундучком и закладывая яму кусками дерна. -- Что хранишь ты в израненном теле своем? Человеческие кости да рукописи... 72. ИЗБРАННЫЕ СТИХОТВОРЕНИЯ 3.К.МОРНОГО ИЗ ТЕТРАДИ, СВЕРНУТОЙ В ТРУБКУ И ПРОСУНУТОЙ НА ВЕРЕВОЧКЕ В ГОРЛО ПОЛИЭТИЛЕНОВОЙ КАНИСТРЫ Закопана в лесу под Звенигородом: 24-й километр первой кольцевой бетонки, не обозначенной на картах; от километрового столба по просеке до трех берез; от средней березы на солнце, восходящее в апреле, шесть шагов. ДОМА И ЛЮДИ На тихой улице Песчаной, напротив парка и кино, ты был прописан постоянно и просто жил уже давно на тихой улице Песчаной. Напротив парка и кино стоят дома спиной друг к другу, в витринах выставив вино, выдерживая жар и вьюгу, напротив парка и кино. Стоят дома спиной друг к другу. Им все равно, кто здесь живет, кто водку пьет, кто пишет фугу, кто спит, кто водит самолет. Стоят дома спиной друг к другу. Им все равно, кто здесь живет. И людям вовсе безразлично: мельчает русский наш народ. Ты мрешь с тоски, а мне отлично. Им все равно, кто здесь живет. И людям вовсе безразлично: там свадьба, тут протечка ванн. Одним смешно, другим трагично. Ведь и внимание -- обман! И людям вовсе безразлично. Там свадьба, тут протечка ванн. Нам наплевать на ваше горе. Вот новый импортный диван. Мальчишки пишут на заборе. Там свадьба, тут протечка ванн. Нам наплевать на ваше горе. Вот если было бы дано святое обрести во взоре и нечто человечье!.. Но... Нам наплевать на ваше горе. ПРОХОЖИЙ Все идет в одно место... Экклезиаст, 3,20. Шел по улице прохожий, никому он не мешал. Все текли, и тек он тоже, все дышали -- он дышал. И держался тихо очень направленья одного. Замечал он, между прочим, кое-что про кой-кого. Шепот, крики, разговоры, чью-то радость, чей-то смех, в окна наблюдал сквозь шторы чей-то стыд и чей-то грех. А ему навстречу позже человеческой рекой на прохожего похожий шел прохожий, но другой. Узнавал он тех по роже, что гуляют и глядят, засекал таких прохожих, чтобы вставить в свой доклад. Был еще один прохожий, плыл величественно он в черной "Чайке". Ну так что же? Это тоже моцион. А потом прохожий третий приходил в свой кабинет и, собрав доклады эти, отправлялся в туалет. Изучал он в туалете персонально каждый факт, и затем, простите, дети, совершался некий акт. По трубе в реку стремится за докладами доклад. Над рекою пар клубится -- дышит смрадом стар и млад. Самокритики не зная, Бог заметит невзначай: "Эх, природа, мать такая! Сотворила -- получай!" Шел по улице прохожий, никому он не мешал. Все текли, и тек он тоже, все дышали -- он дышал. БАЛЛАДА О ЛЕЙТЕНАНТЕ Глушилки перестали верещать, И тишина настала вдруг такая, Что Бог бы мог еще Христа зачать Или создать магнитофон "Акая". Вернулся, выпив пива, лейтенант, Включил рубильник, и опять завыло, Захрюкало, трещало, в бубны било, -- У лейтенанта был на то талант. Всю ночь он вел с диверсиями бой. Бурлил и таял Днепрогэс в эфире. Был лейтенант доволен сам собой: Он мир спасал от мира в этом мире. Спаситель наш, сдав смену ровно в пять, Пришел домой, и сон его был светел. Рубильник он во сне сжимал опять, А грудь жены в кровати не заметил. Враги не спят снаружи и внутри. Прав лейтенант, какого ищут ляда? Пока он пил, я, что ни говори, Поймал чуть-чуть неглушенного яда. "Авроры" залп стоит сплошной стеной. Глушители не спят, почетна их работа. Надежда лишь на очередь в пивной. Пей, лейтенант! Послушать так охота! ВИЗИТ В ПИТЕР В Ленинграде бываю я редко. Погуляла здесь царская власть. Затоптала ее оперетка "Год семнадцатый". Рушили всласть. Триста лет, как исчезло болото, И по трупам прошел эскадрон. Только зябко и грустно мне что-то В этом царстве солдат и ворон. Вот уже и задвинули шторку На окне, что в Европу ведет. Скоро двинем "Аврору" к Нью-Йорку, Чтобы не было статуй свобод. Ах, как сладки безумства припадки, Море крови подвластно руке. Тот, что с гривой волос, -- на лошадке, Тот, что лысый, -- на броневике. Город болен. Он желтый и мрачный. И пронзителен запах мочи. Лица, стертые шкуркой наждачной, Только лучше об этом -- молчи. РОДИНА "Не верь, -- друзья нас учат, -- не проси, Не лги, не компромисствуй, не участвуй". Кому же улыбнуться на Руси? Кому сказать простое слово "здравствуй"? Здесь в черных трубах наш сгорает пот, И красным пеплом светятся ракеты. И наш советский пламенный Пол Пот Мечтает осчастливить все планеты. Тут от тоски застыли голоса, А кто поет, тем затыкают глотки. Здесь на дерьмо похожа колбаса, В театре детском слышен запах водки. Естественно здесь родину любить Вам не дадут. А только по приказу. Ну, как не выть и как тут не запить, Неся в себе с младенчества проказу? Слепая и угрюмая страна Лежит в берлоге, в мир упершись рогом. Она ясна. Но наша в чем вина? За что мы с ней повязаны пред Богом? БАЛЛАДА О ВОЖДЯХ Не страшно ли синему небу, Что вечно Россия чадит И хмурым вождям на потребу Петрушкою правду рядит? Живем мы во славу химеры От смерти до смерти вождей. От голода мрем, от холеры, Убожеством давим людей. Зовет нас в преддверии драки В костер и на праздник труба. Мы -- пешки, играют маньяки, Такая уж наша судьба. Молчание -- крест поколений, Печаль утопивших в вине. Что выкинет дяденька Гений, Тебе неизвестно и мне. И если маньяк помоложе Вдруг вырвется после всего, Детей упаси наших, Боже, От экспериментов его. Вожди... О проказа России! Избавиться нам не дано. Согнув под секирами выи, Мы ждем окончанья кино. КРЫСЫ Шла шхуна по морям и океанам. Поломан руль, ничем нельзя помочь. Стоял на вахте боцман капитаном, сам капитан был в стельку день и ночь. Вдруг остров показался, будто прыщик, а может быть, пятно или мираж. Хотел набрать воды, а также пищи усталый и голодный экипаж. Но что вы там себе ни говорите, поди пристань без ветра и руля. А в трюме крысы. Что же вы? Бегите! На берег доплывете! Вон земля! Здесь от цинги беззубы все и лысы, им жить осталось считанные дни. Пока не поздно, разбегайтесь, крысы!.. Но никого не слушали они. "У нас на шхуне корки и очистки, и норы недоступны сквознякам. Мы по ночам вылизываем миски -- их мыть потом не надо морякам". Пьет капитан. На вахте боцман стонет: "Цианистого калия хочу!" У крыс одно: "Пускай корабль тонет -- ведь нам любое дело по плечу!" О ЧТЕНИИ ГАЗЕТ Газеты в дом приносят колбасу И служат для растопки печи; Оклей окно, чтоб скоротать досуг, Чего ж еще ждать от газетной речи? Свеча горит, слеза ее чиста -- Газетный смрад чадит по всей планете. Ты только их, товарищ, не читай, Задумавшись по случаю в клозете. Смотри футбол, дружище, без затей, Чем желчь вбирать в словесной перебранке. Ты только прячь газеты от детей, Как спички, яд или грибы-поганки. ПЕРВОМАЙ Страна Советов, я тебя люблю! Позволь с тобой в политэкстазе слиться. Я Бога об одном сейчас молю: мне только бы от всех не отличиться. С телеэкранов прут за рядом ряд ракеты, чтобы мирно спали дети. Одни творят, другие мастерят, наводят третьи все ракеты эти. Задуматься? Ни-ни в стране Шехерезад. Плечо к плечу -- единство поколений. За всех за нас сто лет тому назад уже подумал ясновидец Ленин. Сверкает нынче солнце над Кремлем. Сверкать -- Политбюро распоряженье. К вершинам коммунизма мы идем, и только запах портит впечатленье. Ряды колонн равняют шаг павлиний, в подобострастье повернувши луны. Несет от мавзолея мертвечиной и снизу, и с прославленной трибуны. ВЕСЫ Едва родились вы, кладут вас на весы Разбуженные криком акушерки. Качнулся маятник, и двинулись часы, А вы еще лежите на тарелке. Младенец, юноша, мужчина и -- старик. Девчоночка, красавица -- старуха. Вся жизнь спрессована в неуловимый миг, Вся -- невесомость. Дунешь -- легче пуха. Меж темнотой и светом стрелки в кутерьме. У правосудия весы -- и что же? Свободен ли сидишь, гуляешь ли в тюрьме -- Не правда ли, немножечко похоже? Как снегопад, приходит зрелости порог. Похвастаться, похоже, что и нечем. Что весит человек? Чего достичь не смог? Дал? Взял? Сберег? Направил? Искалечил? Не жаль сойти с весов тому, кто в мире гость. Придут друзья -- бедняга вроде помер. Веселый паренек поднимет пепла горсть -- И в капсулу. И ваш надпишет номер. 73. ГОЛУБОЙ КОНВЕРТ Сняв плащ, Ягубов протянул его Анне Семеновне. -- Ко мне -- никого! -- Вам звонил Шамаев. -- По городскому? Чего сразу не говорите? Локоткова смолчала, пошла к двери. -- Стакан чаю, погорячее и покрепче. Раз Шамаев звонил по городскому телефону, Ягубов тоже позвонил ему по городскому, но слышались длинные гудки. Ягубов, торопясь собраться с мыслями, сжал ладонями виски. В комнате было полутемно, хотя утро сияло солнцем. Окно кабинета закрывал поднятый вечером на стену здания к майскому празднику портрет Карла Маркса. В окне просвечивали плечо, щека и часть бороды, а весь портрет закрывал четыре окна на двух этажах и, чуть покачиваясь на веревках от ветерка, скрипел. Локоткова внесла чай, папку с бумагами, ждущими подписи, гранки передовой статьи и тихо вышла. Ягубов отпил несколько глотков чаю, и сонливость отступила. Он потянулся, ощутив приятную усталость мышц рук и груди. Вопреки правилу, он с утра не был сегодня в бассейне. Степан Трофимович поморщился, вспомнив прошедшую ночь, и сейчас жалел, что допустил это. Вчера он составил небольшой перечень задач в свете укрепления идеологической дисциплины. Задачи эти требовали неотложного решения: ошибки со страниц "Трудовой правды" не исчезали. По каждому пункту были конкретные предложения и меры наказания. Однако проект этот не хотелось раньше времени доводить до сведения сотрудников редакции, среди которых было много сторонников Макарцева. Ему об этой бумаге немедленно сообщили бы. Поколебавшись, Ягубов попросил Анну Семеновну вызвать к нему машинистку Светлозерскую. Инна вошла в кабинет и остановилась перед столом Степана Трофимовича не очень близко, чтобы он мог видеть ее всю, но и не настолько далеко, чтобы исчезли детали и запахи. -- Инна Абрамовна, -- сказал Ягубов, мельком обратив внимание на все, на что должен был обратить. -- Вы не могли бы выполнить одну мою личную просьбу? -- Наконец-то! -- восхищенно произнесла она, просияв. -- Что -- наконец? -- Наконец-то вы меня заметили, Степан Трофимыч. Если на женщину не обращать внимания, она увядает. Конечно, я все для вас сделаю, что в моих силах! Он слегка смутился от такого поворота разговора. -- Да дело, собственно, несложное. Мне необходимо напечатать несколько страниц, чтобы никто в редакции не знал. -- Я поняла. Сами будете диктовать? А где печатать? Может, лучше у меня дома? Диктовать, а тем более у нее дома, -- такого у него и в мыслях не было. Он хотел вежливо объяснить это и поручить ей перепечатать и привезти. Но произошло нечто неподконтрольное ему, и он, глядя в ее глаза, смотрящие так преданно, неожиданно для самого себя сказал противоположное тому, что собирался: -- А это удобно? -- Еще как! -- радостно воскликнула она. -- Вы когда освободитесь? -- Примерно через час... -- Через час я буду ждать в метро, у первого вагона, как ехать к центру. -- А не лучше на такси? -- Тогда у входа в булочную, там легче поймать. Он прикрыл глаза в знак согласия, и Светлозерская исчезла. У него заколотилось сердце, мозг решал сразу несколько задач. Степан Трофимович еще не позволил себе этого, а все части тела, не спрашивая позволения, вступили в игру. Он еще ничего не решил, но уже все было решено. Он успокоил себя тем, что ничего не будет, потому что не может быть в силу ряда причин. Ну, а если будет, то лишь как исключение, и никому не станет известно. Ведь она, оказывается, меня любит! Все другие дела отодвинулись на задний план. Он позвонил домой и сказал жене, чтобы не ждала. Его вызвали на правительственную дачу составлять очень важный документ, какой точно, он еще и сам не знает, завтра позвонит, беспокоиться не надо. Он велел поцеловать детей и соединился по селектору с Полищуком, просил взять вожжи себе, поскольку его срочно вызывают. В такси он сел с шофером, а Инна -- на заднее сиденье. Сидя вполоборота, он расспрашивал о делах в машбюро и нуждах машинисток, обещал обратить внимание на улучшение условий труда, обрадовал, что на машбюро к празднику выделено сто рублей премии. Хозяйка, еще из-за дверей услышав, что Инна не одна, ушла на кухню и не показывалась. -- Вы ведь голодный! -- воскликнула Инна. -- Мигом что-нибудь придумаем... Он невольно поморщился, входя в ее закуток, и осторожно присел за стол с пишущей машинкой, привезенной Ивлевым. Инна суетилась. Отодвинув машинку, она накрыла стол чистой газетой, поставила два стакана, хлеб, колбасу, нарезала луковицу. -- У вас недостаточные жилищные условия, Инна, -- он не прибавил отчества. -- Уж какие есть... -- Я, пожалуй, смогу помочь... -- У меня же прописки московской нету! -- Сделаем и прописку. -- Ну уж, Степан Трофимыч! -- она замерла с начатой бутылкой водки, извлеченной из-под кровати. -- Вы что, Инна, слову коммуниста не верите?! -- Конечно, верю! -- она просияла вся, поставила на стол водку. -- Давайте выпьем за вас, Степан Трофимыч! За то, что вы такой простой. А я вас боялась... Она налила ему и себе по три четверти стакана. -- Спасибо, Инна, -- он, чокнувшись с ней, выпил, слегка подрумянился, не заметил, как перешел на "ты". -- А ты -- интересный человечек. Как-то я раньше... -- Ну, когда же вам? На ваших плечах газета... Хотите, вам погадаю? -- А ну, рискнем! -- засмеялся он. -- Так... -- она раскинула карты. -- Казенный дом... Дорога... Удача... А вот тут, смотрите, червонный король вам мешает, но это будет недолго. -- Чепуха все это, Инночка, -- он положил руку на колоду, останавливая ее торопливую болтовню. Отбросив карты, Светлозерская подошла к зеркалу, дабы убедиться, что она в порядке. Он тоже встал и наблюдал за ее отражением в зеркале. -- Вы так смотрите, я смущаюсь. -- Я тоже, -- просто ответил он, не сводя с нее глаз. Она подошла к нему вплотную, так что он ощутил кончики ее грудей через пиджак. Инна была выше его на полголовы, но тут пригнула колени. Они смотрели друг другу в глаза. -- Что сперва? -- спросила она. -- Машинка или... -- Или?.. -- Или -- я? -- Как прикажешь. Слово женщины -- закон... -- Тогда еще выпьем. Они выпили еще по полстакана. -- Теперь, поскольку вы мужчина, поцелуйте меня. А то я вас стесняюсь. Дальнейшее Ягубов восстанавливал в памяти обрывочно. Где-то около двенадцати Инна поднялась с постели, принесла гитару и, сидя у него на животе, пела ему частушки, а он иногда подпевал. Потом они поднялись и допили остатки водки. Он взял у нее из рук гитару, положил на пол, а Инну посадил к себе на колени. -- Ты -- удивительная женщина. Я даже не думал, что такие бывают. Хозяйка разбудила их утром, и только тут Ягубов узнал, что жилищные условия еще хуже, чем он предполагал с вечера. Ванной не оказалось вообще. Старуха выспалась на кухне, сдвинув стулья, и потребовала за такое неудобство двойную цену -- шесть рублей. -- Инна Абрамовна, -- сказал он перед уходом, -- того, что между нами было, не было. Надеюсь, понимаете? -- Я -- могила, -- просто сказала она. По дороге он в парикмахерской побрился. Боялся, что Инна вздумает зайти к нему утром, и велел Локотковой никого не пускать. Ягубов вспоминал отдельные подробности ночи. Живет в таких обстоятельствах и -- счастлива. Правильно говорят: надо любить счастливых женщин. И, конечно, не болтливых. Допив чай, Ягубов отставил стакан и открыл папку с бумагами. Вошла Анна Семеновна, и он поморщился. -- Извините. Там Кашин просится. Говорит, разговор неотложный. Пускать? -- Придется пустить, что ж делать... Посреди прошедшей ночи Светлозерская, целуя Ягубова, вдруг сказала: -- Но не все мужчины в редакции такие. Вот Кашин... -- А что -- Кашин? -- Дверь в кабинете запер. Я говорю: "Рыбки смотрят, стыдно!" И сама к двери. А дверь замурована, да так, что замок не отпирается. "Пускай, -- говорит, -- рыбки смотрят, пускай!" Раздел меня, а ничего не может. Я думала укусить его, чтобы ожил. А он только: "Ой, больно!" И рот себе рукой закрывает, чтобы не кричать. Всего его искусала -- и никакого результата. -- Никакого? -- захохотал Ягубов. -- Это потому, что он при исполнении служебных обязанностей. -- Здрассте! С наступающим вас! Валентин, перебив воспоминания Ягубова, бодрячком явился в кабинет и сел на стул поближе, готовясь сообщить срочные новости и ожидая увидеть реакцию на них. -- Ну что, Валя? Некогда сейчас... -- Извините, Степан Трофимыч! Я кратко, самое неотложное... Сироткина из отдела писем отравилась. -- Как?! -- А так: приняла большую дозу снотворного. Ночью без сознания доставлена к Склифосовскому. Уж я звонил, выяснял: промывание желудка сделано, переливание крови. Искусственную почку подключили -- отец у нее, сами знаете кто, ну, поднял медицину на ноги. Говорят, будет жить. -- В горкомовский список попала? -- И это выяснил. Нет. Ее в больнице записали студенткой. "Трудовая правда" там не фигурирует. -- Ну, а причина? Причину выяснил? -- Не точно, конечно, пока, но в машбюро говорят, она от Ивлева беременна. -- От Ивлева? -- Светлозерская машинисткам сказала. "Дуреха, -- говорит. -- Угораздило же из-за такой ерунды! Мужики, -- говорит, -- все без исключения подонки!" -- Без исключения? Так и сказала? Кашин помолчал, потом спросил: -- Что делать? Кого другого, конечно бы, уволить. Но тут... -- Не будем обсуждать, Валентин, -- нахмурился Ягубов. -- У тебя все? Он подумал о том, что когда после праздников он встретится в бассейне с генералом Сироткиным, надо будет тактично выразить сочувствие. А может, наоборот, сделать вид, что ничего не известно? -- Насчет демонстрации, -- продолжил Кашин. -- Списки правофланговых и несущих оформление составлены, люди проинструктированы, чтобы шли ровно по восемь в ряд и не оказалось лишних. Вот, подпишите, я отвезу на проверку. А второй экземпляр в бухгалтерию, сумма тут указана: по пять рублей за несение портретов и знамен, все сходится. -- Это неправильно, Валентин. Знамя должны нести даром. -- Вообще-то вроде бы... Но за деньги надежнее. Так давно делаем... Не возражая больше, Ягубов подписал. -- Далее -- вопрос о дверях, -- заспешил Валентин. -- Посетители идут, видят, что дверь выломана. Я уже вызвал слесарей. Сегодня же поставят новый замок. Они у меня сейчас, поскольку Анна Семеновна не пустила их вас тревожить. Около получаса вчера Степан Трофимович не мог попасть в собственный кабинет, и пришлось взламывать двери. Взбешенный, он велел Кашину вызвать милицию, но тот не исполнил поручения. Только теперь Ягубов понял причину, и злость сменилась иронией. -- Почему же ты не услышал, как заклеивали? -- Занят был, -- покраснел Кашин. -- Чем занят? -- Да так... -- Ладно, -- великодушно прекратил допрос Ягубов. -- Уеду -- пусть делают. Проследи! Что еще? -- И последнее: Макарцев заедет в редакцию. -- Что ж сразу не сказал? Не может дома усидеть... Откуда информация? -- Анна Семеновна ему звонила. Я конец разговора слыхал. Вроде просил ее в редакции не говорить... -- Экспромтом хочет нагрянуть? Ты вот что, Валентин: экспромт подготовь, как надо... Цветы, что ли... В проходной не забудь предупредить, чтобы пропустили -- удостоверение он может дома забыть... -- А цветы из каких средств? По редакторскому фонду провести? -- Ну и бюрократ! -- пожурил Ягубов. -- На-ка вот... Пошли курьера на Центральный рынок. Кашин сложил протянутую пятерку пополам и сунул в карман. -- Понял, Степан Трофимыч. Сделаю! Ягубов встал, показывая, что аудиенция закончена. Он снова набрал номер Шамаева, но того опять не было. В связи с возможным появлением редактора Степан Трофимович решил пройти по отделам, проверить, как идет работа над первомайским номером, чтобы Макарцеву доложить обстоятельно. Праздничный номер формировался без суеты и спешки, большинство материалов было подготовлено заранее, кое от кого в редакции попахивало, но все шло гладко, и Ягубов вернулся довольным. Он взял в руки гранки передовой "День пролетарского братства", но потом решил: пусть ее прочтет Макарцев, ему будет приятно. Под гранками лежал большой голубой конверт, толстый, без надписей, незаклеенный. Ягубов взял его, не понимая, как он тут оказался. В конверт была втиснута толстая рукопись на папиросной бумаге. Листки густо, через один интервал и без полей, отпечатаны на машинке. "Импотентократия, -- прочел Степан Трофимович на первом листе. -- Физиологические причины идеологической дряхлости. Самиздат, 1969". Ягубов помычал, полистал странички, выхватив несколько положений весьма критического порядка. -- Провокация, -- тотчас решил он, будто был к ней готов. -- Накануне праздника. Испуга в нем не было. Предстояло лишь оперативно проанализировать ситуацию, найти правильное решение. -- Анна Семенна, -- вызвал он Локоткову. -- Это вы положили? -- Не входила я, Степан Трофимыч. В глаза не видела. -- Ладно, я сам разберусь... Кстати, а что Игорь Иваныч? Говорят, заглянет... Анна Семеновна покраснела, но продолжала молчать. -- Ясно! Раз просил не говорить, не сержусь... Принесите мне сигарет из буфета... Локоткова с облегчением убежала. Он взял со стола гранки передовой и голубой конверт, открыл дверь и, убедившись, что в приемной пусто, быстро прошел в кабинет редактора. В комнате было полутемно, как и у Ягубова: две трети окна, расположенного симметрично с Ягубовским, занимал портрет Ленина -- видно было часть плеча и гигантское ухо. Степан Трофимович положил на стол Макарцеву конверт с рукописью, а сверху гранки. Он подошел к вертушке и набрал номер Шамаева по ВЧ. Случай с конвертом был как нельзя кстати, подтверждая тревогу Ягубова, и товарищи в Центральном аппарате посоветуют, как поступить. Шамаев оказался на месте, видно, к городскому телефону он не подходил. Он внимательно выслушал и сказал, что доложит. Прошлое редактора Макарцева не могло заинтересовать Кегельбанова, поскольку все было известно. Идеологическую линию и кадровую политику, которую вел Макарцев, знали в ЦК. Она кого-то устраивала. Оставалась история с его сыном. Об этом Шамаев среди других вопросов кратко доложил Егору Андроновичу, сославшись на источник информации -- Ягубова. Кегельбанов неожиданно отставил в сторону стакан чаю с лимоном, отложил бумаги и, к удивлению Шамаева, встревожился. Он вообще не любил, когда его люди напоминали о себе без вызова. Но тут дело было в другом. Только недавно товарищ с густыми бровями сказал ему про Макарцева, что это наш человек. И вдруг один из людей самого Кегельбанова намекает, что Макарцев -- не наш человек! Похоже, что Ягубов чересчур торопится жить, раз хочет подсказывать, как поступать. А может быть, у него есть для этого возможности, и с Макарцевым уже передумано? Если так, то кем? -- На этот сигнал, -- Егор Андронович снова придвинул стакан и отхлебнул остывшего чаю, -- пока не будем реагировать. И, между прочим, ты, Шамаев, выясни, чей еще человек Ягубов... -- Да вроде... -- Не вроде, а выясни! Телефоны Ягубова поставили на контроль. Выйдя в приемную, Ягубов услышал, что у него в кабинете гудит селектор. -- Степан Трофимыч, -- говорил Полищук, -- вы, конечно, уже знаете: во всех тассовках Генерального секретаря вместо "тов." начали называть "товарищ". -- Давно пора, -- сказал Ягубов. -- Предупреди, Лев Викторыч, секретариат, отделы, машбюро, корректорскую, дежурных по номеру, чтобы не вышло оплошки. Перепроверьте все материалы в полосах и цитаты, а также подписи под снимками. Это -- важнейшее указание! -- Я так и понял, -- ответил Полищук. 74. ЗАВТРА ПРАЗДНИК С утра 30 апреля Макарцев стал маяться, слоняясь по квартире. Врачи -- перестраховщики, это известно. А редакция в такой день без него не обойдется. Важно напомнить, чтобы номер не засушили: все-таки праздник, читатель и посмеяться должен, и отдохнуть. Ягубов значения юмора не понимает. Главное же -- поздравить коллектив самому. Меня ведь уважают и, думаю, любят. Стало быть, ждут, когда смогу взять вожжи. Заеду на час. В конце концов, мне прописаны положительные эмоции! Зине объясню, что срочно вызвали, а потом вернусь и все праздники буду отдыхать. Из дальнего конца квартиры, когда Зинаида Андреевна была на кухне, он позвонил Анне Семеновне и просил прислать машину, предупредив, чтобы никому не говорила. Анечка искренне обрадовалась, он понял. Он приедет сюрпризом и сразу увидит по мельчайшим деталям, как дела в редакции. Макарцев накапал лекарства из трех бутылочек, расставленных на тумбочке, положил в карман нитроглицерин и что-то еще, импортное, оделся и, пообещав жене, что будет медленно гулять вдоль ограды стадиона "Динамо", вышел за ворота, дабы лифтерша не заметила, как он садится в машину. Леша мчался за Макарцевым растерянный. Утром он успел сгонять в свое Аносино и выяснил, что родителей развели без всякой волокиты, едва Клавдия сказала, что муж ее пьет беспробудно и бьет ее смертным боем. Никанор поморщился, покряхтел, но признался, и пришлось ему заплатить 35 рублей за развод. Это, конечно, тоже обидно с его пенсией 12 рублей в месяц. С оформлением дома, однако, дело осложнилось. Клавдия еще накануне развода пошла в правление колхоза. Там бухгалтер объяснил, что она теперь чужая. С полгода уже, как она устроилась работать в цех, где склеивали картонные коробочки для часов. Платили там до ста тридцати в месяц -- вдвое больше, чем в колхозе. А теперь цех перевели на баланс часового завода, и из членов сельхозартели Клавдию вычеркнули. Стало быть, бабкиного дома не видать, как своих ушей. Разводиться, конечно, не следовало, но старики боялись нарушить указание сына и довели дело до конца. Сегодня отец распустил нюни, все канючил: "Ты мне скажи, Леха, когда нам сойтись опять можно? А разрешат?" Ну, Леша поорал на него, хотя что предпринять, не знал. "Да регистрируйтесь опять, сколько хотите, -- отмахнулся он. -- А может, гульнешь, батя? Чего бы тебе не гульнуть?" Это отца развеселило. Он стал на эту тему размышлять вслух, и Алексей уехал. Леша удивился, увидев хозяина, ожидающего на улице. Макарцев улыбался, медленно усаживаясь в машину, боясь сделать резкое движение. -- Сигарета для меня есть? -- Игорь Иванович пытливо посмотрел на Лешу и открыл бардачок. -- Вам же нельзя теперь... -- Сам знаю, что нельзя! -- Макарцев захлопнул ящик. -- А поговорить-то о куреве можно? -- Отчего не поговорить? -- рассмеялся Двоенинов. -- Куда вас? -- В редакцию, да быстрей. -- Само собой! -- Леша уже вырулил на дорогу, огибающую стадион "Динамо", и в левом пустом ряду помчался к Ленинградскому проспекту. -- Вроде не собирались до праздников... Как сердце-то? -- Да ну его в пи..! -- Макарцев неожиданно для самого себя демократично выругался, чего вообще не позволял. -- Лучше о своих делах, Леша, скажи... -- У меня что? Вот, Игорь Иваныч, разве это правильно? Я с боевого самолета прыгал, в гараже на доске почета вишу. А когда нужно бумажку, мне говорят: герой ты или не герой -- это в точности неизвестно. -- Ты о чем? -- Все о том же, о "Совтрансавто". Ходил я туда, рассказал биографию. Говорят, хорошо бы из Министерства обороны документ, удостоверяющий героический поступок. Ну, я в Министерство на прием. А там мне полковник прямо сказал: "Героизма не вижу. Если бы ты вместе с самолетом сгорел -- тут уж сомнения никакого. За это орден Красного Знамени посмертно, и лучше всяких подтверждающих бумаг. В твоем же случае военная техника погублена, а сам живой. Хорошо, что жив остался, но как так получилось? Кто виноват? Если сам, так тебя судить надо военным трибуналом". Я ему: "Проверьте, я виноват или не я. Я ведь жизнь для родины сохранил, не для себя". А он мне: "Если все из самолетов будут выбрасываться, мы никакую войну не выиграем. Так что иди себе работай на гражданке, а по линии Министерства обороны на справки не претендуй!" -- Ладно, Алексей. Попался дурак-полковник. Нетипичный случай! Я обещал -- позвоню. -- Спасибо, Игорь Иваныч. Вы себя теперь берегите. Зинаида Андревна без вас с ног сбилась. А уж в редакции не дождутся. -- Мне, Леша, теперь надо учиться пешком ходить. -- Это как? -- Да так... Решил в ЦК ходить пешком. Не сразу, конечно. Сперва квартала два, потом полдороги... -- Я могу рядом ехать, на первой скорости. -- Прохожие могут неправильно понять. Будешь ждать в условленном месте. После майских начнем. -- Может, вы в бассейн ЦСКА утром, с генералитетом, как Ягубов? -- Ягубов -- молодой, пусть плавает. А я пешком, Лешенька, пешком... Флаги и полотнища с призывами по обеим сторонам улиц сливались в красные полосы. "Вкуса недостаточно, не знают чувства меры, -- подумал Макарцев. -- Ведь средства вкладываются огромные. Надо воспитывать вкус..." Там и сям мелькали портреты первого и нынешнего вождей, реже -- полного состава Политбюро. Макарцев представил себя висящим с краешка, как вновь принятый в Политбюро, и поморщился. Нет, ему это не только не грозит, но и не хочется. Он труженик партии, вол, тянущий воз. А сливки славы пускай снимают те, кто без этого не может обойтись. -- Что-то они молодые больно, -- Леша скосил глаза на портреты. -- Ладно! Ты скажи лучше: ты своей бабе изменял? -- А вы? -- мгновенно отреагировал Двоенинов. Макарцев вопроса не ожидал. -- Ну, я... другое дело. У меня времени, сам знаешь, в обрез... -- Ясно... "Партия -- наш рулевой!" -- прочитал Леша, когда они остановились у светофора, вплотную за мусороуборочной машиной. -- А ты что, сомневаешься? -- Я-то? Не-а! Партия, так партия... Наше дело -- баранка, Игорь Иваныч. Мусоровоз резко тронулся с места, и несколько мятых газет вылетело из бункера. Одна шлепнулась на стекло макарцевской "Волги", перевернулась, распласталась и в потоке воздуха улетела вбок. "Известия" -- успел прочитать Макарцев. -- Раззява! Да ведь он всю улицу оставит грязной! Обгони-ка его, Алексей, да скажи: пускай задержат. Чувство пролетарской солидарности забрезжило на дне сознания Двоенинова, но не сформировалось. Он притормозил возле инспектора, приоткрыв дверцу, показал большим пальцем назад и покатил дальше. В зеркало он увидел, как инспектор, выставив палку, приказал мусоровозу остановиться. Подъезжая к редакции, Макарцев помолодел. У него ничего не болело. Он был здоров и вернулся в строй. Двоенинов побежал впереди к лифту, раскручивая пропеллер с ключами. Он шепнул вахтеру, что за ним идет сам главный, чтобы не возникло недоразумения. Новый вахтер еще не видел редактора и вытянулся перед ним. С Макарцевым радостно здоровались, поздравляли с наступающим праздником. У лифта молоденькая прыщавая корректорша посторонилась было пустить вперед редактора, но он галантно предложил ей войти первой, в лифте пожал руку, и она вовсе покраснела. На своем этаже он уже двигался в свите. Редакторы отделов подбегали, спрашивали о самочувствии, трясли руки. Значит, меня действительно любят, я не ошибся. И мне дороги все они, мои товарищи по работе. Что я без них? Раппопорта, тоже оказавшегося тут, в коридоре, Игорь Иванович взял за рукав, отвел в сторону. -- Ну, как то дело, Тавров? Замялось? Ощущение опасности улетучилось за давностью времени, и он спросил это так, больше для порядка. -- А как же иначе? -- прохрипел Яков Маркович. -- Не волнуйся. Я все сжег, на всякий случай. На нет и статьи нет... -- Спасибо! -- Игорь Иванович пожал ему руку. -- С наступающим тебя! -- Ладно! -- Раппопорт прищурился. -- Вообще-то, ради детей, надо было наоборот. -- Каких детей? Как -- наоборот? -- Сжечь газету и оставить серую папку. -- Нехорошо шутишь! -- Макарцев пошел к приемной, на ходу снимая плащ. Едва в дверях возник Леша, Локоткова вскочила и, повернув на место юбку, побежала к двери редакторского кабинета -- открыть его нараспашку, чистый, проветренный, со стаканом чаю, совсем некрепкого и негорячего, на столе. -- Привет начальству! -- Макарцев, войдя в приемную, поклонился ей, тряхнув седыми волосами. -- Ну, как вы? -- с тревогой и радостью спросила она. -- Здоров как бык! Мы, большевики, народ крепкий... Взяв Анечку за локти, Макарцев поцеловал ее в губы. Она прижалась к нему на мгновение, но ничего не ощутила. Может, оттого, что это было у всех на виду. Абсолютно ничего, хотя ждала этого мгновения без малого девять лет. И губы у него были холодные и безвкусные, а ей всегда казалось, они горячие и с привкусом американских сигарет, запах которых Анечке очень нравился. Локоткова вошла следом в кабинет, плотно закрыв обе двери от всех любопытных. -- У вас печальный вид, Анна Семенна. Праздник ведь... Слезы у нее появились мгновенно, но не потекли, а повисли. -- У меня муж ушел, Игорь Иваныч... Не обращайте внимания. Она не хотела ему говорить, само вырвалось. -- Как ушел? Почему? -- Собаку у нас сбила машина, и ушел... -- А собака при чем? -- Сказал, собака нас связывала... Ну, что непонятного? Ушел к молодой, а собака -- повод... -- Ox, Анечка! -- он погладил ее по голове, как маленькую. -- Я всегда говорил -- надо любить пожилых положительных мужчин. Как я, например! -- Как вы? -- Анечка от удивления перестала плакать и уставилась на него. -- Что-то я не помню, чтобы вы мне такое говорили... -- Значит, думал. -- Шутите, Игорь Иваныч... -- Ну, ладно, еще поговорим... Сколько до планерки? Локоткова взглянула на крохотные потертые часики на руке, по которым девять лет жила редакция "Трудовой правды". -- Тридцать пять минут. -- Вот и хорошо. Пусть пока не входят, сделаю несколько звонков. -- Я вам валидола купила, на всякий случай. В правом ящике стола, с краешка... -- она уже выходила в тамбур. -- Спасибо, незаменимая моя! Надев очки, он потер руки, сел в кресло, в котором не сидел (он сосчитал) шестьдесят два дня. Настала минута взять газету в свои руки. Но он еще существовал отдельно от нее, а газета продолжала существовать без него. Пока не забыл, он решил выяснить насчет Двоенинова. Игорь Иванович понимал, что шоферов за границу отбирают по совсем другому ведомству, но раз пообещал Леше, решил попробовать. По ВЧ он позвонил Стратьеву, замминистра внешней торговли, с которым вместе работал еще по заданиям Хрущева. После двух-трех общих фраз о здоровье (не знает, что у меня инфаркт был -- это хорошо!) Макарцев сказал: -- Кстати, у тебя там есть "Совтрансавто". Международный авторитет его, говорят, пока невысок. Может, поднимем его в печати? -- Поднять никогда не мешает, -- сказал, подумав, Стратьев. -- А чье указание? Может, нам сперва закончить реорганизацию? -- Это какую? -- Да вот, вводим более прогрессивную систему -- плечевую, чтобы шоферов за границу не гонять. На погранпунктах будем переставлять прицепы, а шоферов возвращать обратно со встречным грузом. Удобно и, главное, значительно дешевле. -- Когда же вы это осуществите? -- Макарцев понял, что просьба отпадает, но продолжал говорить. -- Думаю, месяца два, от силы три. -- Договорились, -- согласился Макарцев, чтобы забыть о "Совтрансавто". -- Никуда не собираешься? -- Да я только вчера из Финляндии, соглашение подписал. Дай передохнуть... -- Ну, передохни. С праздником! Игорь Иванович с грустью подумал о том, что сам он давно нигде не был. И сейчас не до этого. Газету поднимет, поставит на место Ягубова, мобилизует людей. А затем можно будет и в загранку. Давно уже не бегало в руке перо, пора показать молодежи, как брать быка за рога! Макарцев почувствовал, что за время болезни мозг его расслабился и увиливает, не хочет действовать. Надо себя дисциплинировать. Он выдвинул ящики стола, проверил, все ли там на месте. Придвинул гранки передовой статьи, проглядел с усмешкой. Сухо написано. Хоть бы стихотворение процитировали что ли! Он выпил остывший чай и отбросил гранки. Под гранками лежал голубой конверт, редактор открыл его, прочитал название и поморщился, как от зубной боли. Сердце еще не среагировало, а ему мгновенно показалось (от страха, что ли?), что оно уже бьется, и бьется аритмично, умолкая, как тогда, возле ЦК. Забыв о стихах, необходимых в передовой, он стал с внезапно возникшей ненавистью читать рукопись под названием "Импотентократия". Поняв, о чем рукопись, он отшвырнул ее с гневом. Пальцы у него дрожали то ли от слабости, то ли от возмущения. Опять?.. Да что же это творится? Ему захотелось встать тихо из-за стола, выскользнуть из кабинета, прошмыгнуть мимо секретарши, вахтера и добраться до дому без машины. Зарыться с головой под одеяло и лежать, будто он и не вставал вовсе. Глупость какая! Он придвинул пачку листов, сгреб их остервенело неслушающимися дрожащими пальцами и сунул в конверт. На этот раз терпение исчерпалось. Дверь отворилась, и вошел лейтенант госбезопасности с портфелем. Игорь Иванович плотно сжал губы. -- Здравствуйте. Фельдъегерьская почта... Лейтенант открыл портфель, вынул книгу, прошитую веревкой с висящей сургучовой печатью, и пальцем указал графу. Не разжимая губ и чувствуя, как гулко подкатывает под самую глотку и хлюпает сердце, редактор расписался. Спрятав книгу в портфель, курьер оставил на столе небольшой белый конверт и вышел. Там оказалась секретная инструкция о том, что употребление наркотиков, особенно среди молодежи, расширилось, и в связи с этим, в частности, запрещается публикация каких бы то ни было материалов на эту тему. Надув губы, Макарцев сунул постановление в сейф. Взял конверт с самиздатом и швырнул туда же. От резкого движения под левой лопаткой появилась боль, которой он боялся. Он поспешно вытащил таблетку и стал сосать нитроглицерин. Анечка отворила дверь, улыбаясь, произнесла: -- Игорь Иваныч, вся редакция узнала, что вы появились. У всех к вам дела, и все клянутся, что неотложные. Я никого не пускаю. Голос Локотковой был далеко, эхом, и достигал не сразу. -- Скажите всем, после планерки соберемся в зале минут на десять. Я поздравлю коллектив. Приказ о премиях готов? -- Кажется, готов. Спрошу у Кашина. И еще... -- Анечка помялась. -- Ягубов просится войти... -- Почему так официально? Ягубов может без разрешения. Степан Трофимович появился сразу, как только она вышла. Макарцев тем временем положил в рот еще таблетку. От нитроглицерина ему стало легче дышать, хотя боль еще не прошла. Но он лучше понимал, что говорил Ягубов. -- Очень рад, что вы поправились, Игорь Иваныч. Без вас, честно скажу, приходилось туговато. Рад также, что с сыном у вас обошлось. В редакции были разговоры, но я их пресек!.. Обязан доложить, чтобы вы были в курсе: у нас имелась неприятность кадрового порядка. Хотя ваше указание, чтобы кадровые вопросы без вас не решать, неукоснительно выполнялось, один раз я его нарушил не по своей воле. Спецкор Ивлев арестован органами. Уволили мы его приказом, хотя приказ не подписан... Макарцев вдруг отчетливо понял, что ненавидит своего заместителя и должен поставить его на место. Он набрал в легкие воздуха и, забыв про боль под лопаткой, чеканя слова, произнес: -- Сразу уволили? Вместо того чтобы попытаться защитить человека. Или вы, Степан Трофимыч, не вхожи туда, не знаете, к кому обратиться? К временам, когда арестовывали среди бела дня, возврата быть не может. Говорю вам со всей ответственностью я, кандидат в члены ЦК! Чеканя слова, он произнес все это, но -- про себя. В действительности, он только набрал воздуха и молча, подавляя ненависть, смотрел на Ягубова. Макарцев вдруг ощутил, что оторвался от земли, парит у потолка, и пространство вокруг заполнялось клоками чего-то белого: то ли тумана, то ли ваты. Там, в этом пространстве, рядом с Макарцевым парил еще один чловек, во фраке и панталонах. Игорь Иванович сразу его узнал, и маркиз де Кюстин подмигнул ему и руками стал манить за собой. -- Вы куда собираетесь, в рай или в ад? -- спросил Кюстин, и глаза его сверкнули неземным блеском. -- Я... я... -- замешкался Макарцев, растерявшись, и глянул вниз, на Ягубова. Но того сквозь туман не было видно. -- Ах, простите великодушно, -- поспешил исправиться маркиз. -- Я ведь забыл, что вы в Бога не веруете. Ваш рай и ад на земле, не так ли? Они плыли рядом, и куски ваты касались лица Макарцева, залепляли глаза, цеплялись губ. Маркиз, казалось, всего этого не замечал, и плыть ему было легко и удобно. -- Мне плохо, -- прохрипел Макарцев, не обидевшись на иронию. -- Так плохо, что только Бог может помочь. А мне... мне можно в рай? -- Это уж, месье, как решат там, -- Кюстин неопределенно повел рукой вверх. -- Как!? -- возмутился было Игорь Иванович и даже перестал на время шепелявить. -- Вы хотите сказать, что и там мою судьбу решают наверху, а я не могу защититься? Не могу постоять за себя... посто... Макарцев ощутил несусветную боль под лопаткой; боль пошла в шею, заныла рука, и тело его вдруг стало тяжелым и начало падать. Кюстин подхватил его за локоть, чтобы поддержать. -- Сие правда, есть вещи, которые сильнее нас, -- сказал он. -- Но когда чувствуешь человеческую симпатию, становится легче. Одиночество в вечности сильнее беспокоит, чем в земной жизни, поверьте. Смею надеяться, мы с вами встретимся... Кюстин скрылся в тумане, а Макарцев опустился в свое кресло. Ягубов обозначился сквозь туман и стоял перед ним, маленький и тусклый. -- У вас нет возражения? -- спросил Ягубов. -- О чем вы? -- прошепелявил Игорь Иванович. Вата, забившаяся в уши и рот, мешала разобрать слова. -- Да насчет увольнения Ивлева... -- Нет, -- Макарцев сплевывал вату, мешающую ворочать языком. -- Вы правильно поступили... Приказ я подпишу. Вот и легче стало, потому что не надо действовать, брать на себя ответственность. Он, Макарцев, был слишком честным и расплачивается теперь этой болью, будь она проклята! -- Руководство в сборе? -- в дверь заглянул Полищук. -- С праздником, товарищи! Есть вопросы, требующие вашего решения, Игорь Иваныч! Опять вопросы. Опять они требуют решения. Еще больше ваты вокруг. Может, сказать, что мне плохо? Но нет, подчиненные этого знать не должны. Для них я здоров. -- Будем решать, -- пробормотал он, поглядев на пустой стакан, и облизал опухшие сухие губы. Полищук стоял рядом с Ягубовым. После исчезновения Ивлева дня два он ходил прибитый, забыв, что над ним самим висит грозовая туча. Из головы не выходила статистика, свидетельствующая, что смертность среди журналистов выше, чем среди других категорий служащих. Переход его в газету был ошибкой, глупо это отрицать. Лучше вернуться в институт, сделать какую-никакую диссертацию и тихо читать лекции по какому-либо неосновному предмету. Надумав это, Лев приободрился. С Макарцевым один на один он мог поговорить откровенно. Тот помог бы получить в ЦК разрешение на переход. Но Ягубов торчал в кабинете, словно назло. В дверь просунулся Кашин, брякнув связкой ключей. -- С праздником, Игорь Иваныч, -- заулыбался он. -- Для вас с двойным. Бюллетенчик ваш последний уже в бухгалтерии, деньги Анна Семенна позже принесет. Поздравляю с приступлением к исполнению. Про какое он преступление -- не расслышал Макарцев. Может, переспросить? Но трудно ворочать языком. Опух он, тесно стало во рту. Долго боль не отпускает, пора бы ей пройти... -- Я спросить хотел, Игорь Иваныч, когда машбюро опечатывать на праздники? -- Валентин потряс медной печатью на веревочке. -- В этом году дополнительное указание: каждую машинку опечатывать в отдельности и веревку продевать, чтобы футляр нельзя было вскрыть с обратной стороны. Я уже все машинки опечатал, одну оставил, так к ней скопилась очередь, и у всех срочное. А указание к шестнадцати ноль-ноль машбюро опечатать. -- Вопрос технический, Валентин, -- сказал Ягубов. -- Мы его с тобой без редактора решим. Видишь, запарка? Значит, Ягубов заметил, что мне нездоровится, поморщился Макарцев. В голове гудит, слова плохо слышу. Это из-за ваты в ушах. -- По ВЧ звонят, -- вежливо подсказал Ягубов. -- Потише, товарищи! Телефон ВЧ, как скипетр у царя, служил реальным и торжественным атрибутом власти, которого Ягубов удостоен не был. Редактор и сам услышал теперь гудок. Как неудобно, что телефоны стоят слева, ведь так тяжело тянуть левую руку. После праздников надо будет попросить переставить. -- Макарцев, -- доложил он в трубку, стараясь не тянуть буквы и не шепелявить из-за непослушности языка. В трубке послышался голос Хомутилова, помощника человека, предпочитающего быть в тени. -- Заранее звоню, товарищ Макарцев, поскольку праздники... Запиши: пятого мая в одиннадцать тридцать. -- К самому? -- спросил Макарцев. -- На пятое?.. День печати. -- Выходит, так. -- А по какому вопросу? -- он мгновенно угадал тревожность интонации. Ответа не последовало, и Макарцев понял, что дело хуже, чем ему показалось. -- Что-нибудь случилось? -- повторил он, хотя отлично знал, что спрашивать, а тем более вторично, нельзя. -- Чтобы мне подготовиться... -- Не знаю, -- вздохнул Хомутилов. -- Я ведь, сам знаешь, исполнитель... В трубке загудели низкие короткие гудки. -- Пора начинать планерку, Игорь Иваныч, -- донесся до него голос Ягубова. -- Вы проведете или мне прикажете? -- Я, -- резко прошептал Макарцев. -- Поведу я сам... Но слова его утонули в облаке ваты, и неизвестно, произнес он их или только хочет произнести. Хочет провести планерку или уже провел. Хочет поздравить коллектив с Первым мая или уже поздравил. Один он в кабинете или вокруг него стоят и смотрят на него, не понимая, что с ним происходит... Он вдруг уменьшился в размерах, стал лилипутом, а они все вокруг огромные. От страха, что его сейчас затопчут, он покрылся испариной, стал открывать рот, пытаясь вдохнуть побольше, запастись, чтобы хватило на следующий вздох, но они вдохнули в себя весь воздух в кабинете, ему ничего не осталось, кроме ваты. Он пытался подняться, чтобы распахнуть форточку, уперся руками в подлокотники, но забыл, что еще держит в руках трубку вертушки. Она упала, повисла на проводе, продолжая издавать тревожные гудки. Потом гудки прекратились, голос спросил: "В чем дело? Почему не положена трубка?" Ягубов бросился к трубке, перегнулся через стол, положил ее на рычаг. Не сумев встать, Игорь Иванович пошарил на маленьком столике рукой, нащупал кнопку звонка. Вбежала Анна Семеновна, увидела, что Макарцев оседает на стуле и лицо у него серое. -- Сидеть неудобно! -- сказал он ей. -- Вата лезет в рот... Духота! -- Господи! -- воскликнула Локоткова. -- Да что же вы стоите? Валентин, "скорую"! Она бросилась к окну, но распахнуть не смогла: мешала рама висящего снаружи портрета. Кашин вышел в приемную и стал набирать Кремлевку и 03, прикрывая ладонью трубку, чтобы никто не услышал. Макарцев между тем следил глазами за безуспешными попытками Анны Семеновны открыть окно. -- Когда есть воздух, дышать легче, -- четко сказал он. А может, не сказал, а опять только подумал. Он вдруг догадался, что умирает. Он не знал, как это бывает, до этого умирать ему не приходилось. Затылком он ощутил спинку кресла, и сознание внезапно стало ясным, как никогда. Затылок от неудобной позы начал неметь. Немота поползла в стороны, вверх, вниз, в глазах зарябило от солнечных зайчиков, и наступила темнота. Макарцев сделал свое последнее умозаключение: умирать начинают с затылка. -- Ну, вот мы и вместе, -- проговорил над самым ухом Игоря Ивановича приятный голос, непохожий на редакционные. Маркиз де Кюстин опять появился из тумана, звякнул шпагой и сделал приглашающий жест то ли к потолку, то ли в сторону окна. -- Сожалею, но ваша бренная суета кончилась, -- успокоил он Макарцева. -- Пора сматывать удочки, так, кажется, тут у вас говорят. Ничего страшного, поверьте тому, кто через это давно прошел и чувствует к вам неизъяснимую симпатию. Даже, может, любовь... Еще мгновение, и станет легко, а, самое главное, наконец-то свободно. Скоро у нас будет предостаточно времени, чтобы близко общаться и все обсудить... ить... ить... Кюстин растворился в белом тумане, а сам туман вокруг Игоря Ивановича стал серым, фиолетовым, красным и вдруг почернел. Макарцев вдруг стал пускать пузыри, как маленький. Большой пузырь, переливающийся фиолетовым бликом, повис у него на нижней губе, скатился по подбородку и лопнул. Последнее, что увидел редактор Макарцев на этом свете, было огромное ухо Владимира Ильича. Кабинет набился до отказа людьми, пришедшими на планерку и в растерянности стоящими по стенам. Макарцев сидел в кресле, опершись руками о подлокотники, и глядел вдаль прямо перед собой. Он еще оставался главным редактором "Трудовой правды", руководил, являл собой звено цепи между газетой и ЦК. Но он уже не был главным редактором: хотя остальное тело еще функционировало, глаза его застыли, и мозг потух. -- Куда? -- спросил рослый деревенского склада фельдшер в нечистом белом халате. Неся впереди себя чемоданчик, он бесцеремонно раздвигал им людей. -- Быстро приехали, молодцы! -- похвалил Ягубов, указав рукой направление. Фельдшер неторопливо поставил на редакторский стол чемоданчик, открыл его, потом взял Макарцева за руку. Рука от подлокотника не отделялась, и парень рванул ее с усилием. Несколько секунд он слушал пульс, потом взял редактора с обеих сторон за голову и потряс. -- Никакой реакции, видите? -- обратился фельдшер к Анне Семеновне. Та, приложив ладони к горлу, стояла рядом. -- Укол сделайте! -- приказала она. -- Чтобы продержаться до Кремлевки. -- А кто это? -- Кандидат в члены ЦК! Парень оттянул у Макарцева нижнее веко. -- Что вы делаете? Ему же больно! -- Не больно, -- по-деловому сказал фельдшер. -- Ему уже не больно. Инфаркты были? -- Был, -- сказала Анечка, -- двадцать шестого февраля. -- Увезем в морг. На праздники хоронить запрещают. Будет в морге лежать до конца демонстрации. Помогите положить тело. Ягубов приказал Кашину помочь. Фельдшер намочил кусок ваты спиртом и вытер руки, а затем край стола, где стоял чемоданчик. На вате оказалось немного запекшейся крови, прихваченной спиртом со стола. Это была кровь Нади, оставшаяся от давнишней встречи с Ивлевым. Фельдшер швырнул вату в мусорницу. Зазвонил внутренний телефон, и Ягубов тихонько снял трубку. -- Волобуев беспокоит, Игорь Иванович. С праздником вас! Ну, и с выздоровле... -- Волобуев, -- перебил Степан Трофимович. -- Игоря Ивановича больше нет. -- Нет? А я слыхал -- появился... Это вы, Степан Трофимович? Понимаете, надо снять в материале слова, что демонстранты пойдут по восемь человек в ряд. На Западе пишут, якобы мы заранее организуем всенародное ликование. Колоннами, и все! -- Не суетись, Волобуев. Снимем. Сейчас Игорь Иваныч умер. -- Умер? А газета? -- Газета? "Трудовая правда" будет выходить, даже если мы все умрем! Весть о смерти главного редактора облетела отделы и типографию. Рабочие, увидев, что начальники цехов убежали наверх, вытащили припасенные к концу дня бутылки и стали пить за упокой макарцевской души, опуская в стаканы свежие оттиски гранок. Свинцовая краска сокращала жизнь, но убивала запах водки. Тело Макарцева медленно выносили из коридора на лестницу. За носилками двигался косяк людей. Вахтер, навалившись плечом, отворил обе створки парадной двери. Навстречу спешили двое в белых халатах. -- Остановитесь! -- Поздно, -- сказал фельдшер, -- реанимировать поздно... Следом за носилками, на которых покачавалось покрытое простыней тело Макарцева, процессия из вестибюля вытекла наружу. Накрапывал мелкий дождь. Врачи из Кремлевки и городская "скорая" заспорили, кто повезет труп, и никак не могли договориться. Вдруг откуда-то сверху оглушительно завыла песня: Мы рождены, чтоб сказку сделать былью, Преодолеть пространство и простор. Нам разум дал стальные руки-крылья, А вместо сердца -- пламенный мотор. Это вдоль улицы на крышах проверяли репродукторы для завтрашней демонстрации. 1969-79, Москва.