дя к стеллажу, на котором плотно, один к другому стояли глиняные горшки с темно-зелеными картофельными кустами. Федор Иванович сразу определил, что это прививки -- здесь занимались влиянием подвоя на привой и обратно -- по методу академика Рядно. -- Это мои работы, -- сказал пожилой бледный человек с угольными бровями и черными, глубоко забитыми, как гвозди, печальными глазами. -- Моя фамилия Ходеряхин, Кандидат наук Ходеряхин. Здесь представлены несколько видов дикого картофеля, а также культурные сорта "Эпикур", "Вольтман", "Ранняя роза"... Он долго, как экскурсовод перед группой провинциалов, приехавших в ботанический сад, показывал культурные и дикие растения. Кусты имели хороший вид. Темные плотные листы блестели. -- Азота многовато кладете, -- сказал Федор Иванович. -- Для опытов по вегетативному взаимодействию это не мешает, -- парировал Ходеряхин и продолжал свой пространный доклад. Федор Иванович, склонив голову, слушал и все плотнее сжимал губы. -- Простите, я вам помогу, -- прервал он, наконец, Ходеряхина. -- Вы, товарищ... пишете вот здесь, в московском журнале, о достигнутых вами результатах. "Сорт "Эпикур", -- это ваши слова, -- будучи привит на сорт "Фитофтороустойчивый", приобретает ветвистость куста, листья утрачивают свою рассеченность... -- и так далее. -- ...Листья сорта "Ранняя роза" при прививке на "Солянум Демиссум" становятся похожими на листья этого дикаря" -- и тэ дэ... -- Негусто... Боюсь, что нам придется давать еще одну статью о ваших экспериментах. Вы пишете, Василий Степанович? Пожалуйста, пишите. Это важно. На очереди стояли несколько аспирантов Ходеряхина -- каждый около своих растений. Подобравшись, как для битвы, уже не видя ничего, кроме очередного горшка с картофельным кустом и очередного прячущего тревогу лица, Федор Иванович проходил от одного стеллажа к другому и уже не столько проверял, сколько учил молодых людей. -- А вы не пробовали вырезать глазки из клубней цилиндрическим сверлом для пробок? -- слышался его уже спокойный, мягкий голос. -- Попробуйте, это очень удобно, и привой точно входит в вырез на клубне подвоя. -- Никаких мало-мальски достойных внимания результатов, -- вполголоса сказал он Цвяху. Кто-то все-таки услышал -- шепот порхнул среди людей, стоявших поодаль. -- Здесь уже мои растения, -- пропел у него над ухом чей-то снисходительный тенор. -- Кандидат наук Краснов. -- Знакомая фамилия, -- сказал Федор Иванович, задержав взгляд на тонком и извилистом носе вежливо склонившегося к нему лысоватого спортсмена со значком. -- Я читал в журнале вашу статью, товарищ Краснов... -- Мною... нами было замечено, -- начал докладывать спортсмен и, выпрямившись, развернул тяжелые плечи, но привычная сутулость опять стянула их, пригнула книзу, -- ...было замечено, что сорта "Лорх" и "Вольтман", которые росли по соседству с местным сортом "Желтушка" -- через дорогу... опылились пыльцой последнего, которая подействовала и на клубни обоих сортов... Последние стали в большинстве похожи на клубни сорта "Желтушка"... -- Это я все читал в вашей статье, -- сказал Федор Иванович и умолк, медленно краснея. Помолчав, спросил: -- То есть, вы хотите доказать, что если мать блондинка, а отец брюнет, то не только их дитя будет черноволосым, но и у матери глаза и волосы должны в ходе беременности почернеть... Таких случаев наука еще не знает. Следующей весной вы, наверно, повторите ваш эксперимент? -- Зачем? -- оскорбленно, но сдержанно передернул тонкими девичьими бровями Краснов. -- Я уже другой запланировал. -- А известно ли вам, товарищ Краснов, что картофель не перекрестное, а самоопыляющееся растение? Вы же вуз кончали! Пыльце вашей "Желтушки" здесь нечего делать. Это вы представляете себе? Да она и не перелетит через дорогу! Краснов, странно улыбаясь маленьким ротиком, глядел в сторону. Федор Иванович, окинув его фигуру быстрым взглядом, невольно задержался на громадном красно-фиолетовом кулаке, который двигался внизу, как самостоятельное живое существо. "Что он там делает?" -- подумал Федор Иванович и сразу увидел стиснутый в кулаке теннисный мяч. "Ага, он тренирует кулак", -- осенила догадка. Шевельнув бровью, он покачал головой. -- Товарищ Краснов! Я вижу, вы не согласны. Но вы должны это знать -- картофель не ветроопыляемое растение. У него пыльца не как у злаков, не может летать. Она тяжелая, как крахмал. И устройство пыльников -- они никогда не раскрываются полностью. Там есть такая маленькая пора -- и через нее пыльца просыпается по мере созревания, прямо на собственное рыльце. Понаблюдайте, насекомые не посещают цветков картофеля -- там нечего брать. И не потому, что пыльца какая-нибудь невкусная. Я сам, еще студентом... Останется, бывало, в пробирке лишняя пыльца картошки -- высыпал ее на прилетную доску в улье. Пчелы мигом всю подбирали! Поняли? То, что вы говорите, физически невозможно: тяжелая пыльца, если не прилипнет к рыльцу, отвесно падает на землю. Слава богу, очень рад, что не могу назвать ваш опыт каким-нибудь таким словом... Здесь, к счастью, просто полное незнание того, с чем имеешь дело. Ох, ох, товарищи... Что это -- два часа? Нет, на сегодня я уже мертвец... -- Продолжим завтра? -- сказал Цвях. -- Вот именно, -- странно мигая одним глазом, шевеля гибкой бровью, Федор Иванович пошел из оранжереи. Цвях еле поспевал за ним. -- Уж больно ты их... Без снисхождения. Касьяну не понравится. Что это с тобой? -- Но почему он напечатал их статьи в своем журнале! -- Федор Иванович остановился. -- Почему Касьян их напечатал! -- Ладно, Федя, хватит правду искать. Пошли в столовую. В столовой Федор Иванович сел за какой-то стол, чем-то закусывал, что-то брал ложкой из тарелки и все смотрел куда-то сквозь стены. Он не видел, что через стол от него прошли и сели Стригалев с Еленой Владимировной и несколько аспирантов. Лена что-то крикнула, и Цвях ответил, а он только оглянулся на них, ничего не понимая. -- Произвели они, однако, на тебя впечатление, -- заметил Цвях, принимаясь за лапшевник. Пообедав, они сели на лавку около столовой и закурили. -- Что будем сейчас делать? -- спросил Цвях. -- Я прогуляюсь часок. -- А я по старой испытанной привычке пойду лягу поспать. Лапша человека вяжеть, он набухнеть и спать ляжеть. И как только Цвях скрылся за воротами учхоза, из столовой быстро вышла Елена Владимировна, Федор Иванович в это время подобрал около лавки лежавшего на спине красивого жука-скрипуна. Его облепили муравьи и уже раскидывали умишками, как бы начать его заживо жрать. Федор Иванович старательно обдул муравьев. А думал о Стригалеве. "Хорошо, что отложили на завтра", -- думал он, рассматривая жука. Это Рыл большой узкий жук с живыми черными глазами, с длинными усами, похожий на интеллигентного дореволюционного авиатора в черном жилете из блестящего шелка, застегнутом доверху. А сюртук на нем был темно-серый, в мелкую светлую крапинку. -- Можно около вас сесть? -- спросила Елена Владимировна, садясь. -- Что вы тут делаете? Ого, кто у вас! -- Вот видите, жук... Скрипун. Налюбовавшись, Федор Иванович осторожно посадил жука на землю, и "авиатор" бросился наутек, взмахивая ногами, как тростью, и не теряя осанки. -- Как вам наши генетики и селекционеры? -- Выше всяких похвал. Чудеса! -- Какие у вас планы на сегодня? -- она нагнулась и пальцем провела на земле дугу. Он вопросительно посмотрел. -- Вы не слышали вопроса? -- спросила она. -- Я ответил пантомимой. -- А вы словами ответьте. И по существу. -- Сейчас я пойду куда-нибудь. Только природе страданья незримые духа дано врачевать. -- Давайте врачевать вместе. Я покажу вам наши поля. -- Давайте, -- сказал Федор Иванович ленивым голосом. Она взглянула на него удивленно. -- Может, подождем Ивана Ильича? -- спросил он. -- Иван Ильич уже ушел, -- она еще холодней посмотрела на него сбоку, начиная розоветь. -- Тогда пойдемте, -- он решительно поднялся. И они долго шли молча куда-то вдоль какой-то канавы. Лицо Елены Владимировны постепенно заливала лихорадочная пунцовость. -- Слушайте, -- сказала она, решившись и отойдя от него вбок шага на два. -- Вы сегодня не похожи на себя, на вчерашнего. Вонлярлярский сказал бы, что у вас пропала коммуникабельность. Давайте, как пассажиры дальнего поезда, как случайные пассажиры, попутчики... Вы не знаете меня, я вас. Вы ведь уедете. -- А отвечать кто будет за разговор? Тот, кто задает вопросы? -- Да... Вы уедете -- и разговора не было! -- Ну, пожалуйста. Задавайте вопросы. -- Где ваша коммуникабельность? -- Я катапультировался. -- Что это означает? -- все так же лихорадочно, но весело она посмотрела на него. -- Нажимаю на кнопку, и меня выстреливает. Потом раскрывается парашют, и я мягко приземляюсь в другом мире, где и слыхом не слыхали о каких-то моих... неполадках на борту. -- А самолет? -- А самолет летит дальше. -- И разбивается? -- Мне с земли не видно. А потом там еще есть первый пилот. А я и не летчик. Дилетант без диплома. -- А если первого пилота нет? Самолет ведь может разбиться. Дилетанту без диплома и поднимать его в воздух нельзя было. Это государственная собственность. -- А я и не поднимал. Как я в самолете оказался -- сам не знаю. Вижу, экипаж укомплектован. Перегрузка. Вот и нажал поскорей... Что -- я неправ? -- А кто вам сказал про экипаж? -- с раздражением спросила Елена Владимировна. -- Вчера одному товарищу... Диспетчеру... показалось, что я проявляю дилетантский интерес к авиации... -- Ах, вот!.. Теперь все ясно. Вечно она меня замуж выдает! Нет никакого пилота, поняли? И никто вас не вызовет на дуэль, так что давайте разговаривать и катапульту не трогать. -- Дайте честное слово, -- сурово потребовал Федор Иванович. -- Ну, даю. Честное слово. -- Хорошо. С чего же мы начнем? Она начала искать что-то на краю канавы. Потом наклонилась и сорвала какой-то жиденький стебель с яркими желтыми цветками. -- Природа сейчас излечит нам все страдания незримые. Что это такое? Я в первый раз вижу. -- Это? -- Федор Иванович взял стебель, свел брови. -- Это, действительно, нечасто встретишь. Потентилла торментилла, вот что это. Калган. Слышали такое название? -- Ого! -- она почти с ужасом на него посмотрела. -- Ничего себе... Я бы ни за что не определила. Потентилла -- как дальше? -- Торментилла. Калган, или, еще его называют, лапчатка. А вот я сейчас... Сейчас я вам... -- поискав в траве, он сорвал что-то. -- Что это? -- Плантаго! -- торжествуя, сказала Елена Владимировна. -- А какой плантаго? Подорожников много. Майор, минор, медиа... -- Ну, это, конечно, не минор... -- Майор. Плантаго майор. Видите, черешок длинный и желобком. -- Хорошо. Федор Иванович, а почему страдания незримые? -- она заглянула ему в лицо. -- Разве вы ничего не видели? -- По-моему, торжество справедливости должно вызывать прилив... -- Но это так неожиданно, это торжество... Я вам прямо скажу: такие дураки мне еще не попадались. Да еще среди "своих". -- Ну, у наших с Иваном Ильичом ребят такого вы не найдете. Если мы и будем вас надувать, то по крупному счету. По рыцарскому. Они остановились. Он посмотрел ей в глаза. Она не отвела взгляда. -- Имейте в виду, я буду глубоко копать, -- сказал он. -- Ну и что? Вот вы копаете и устанавливаете, что я морганистка, льющая воду на мельницу... -- А это я и так знаю. Я читал вашу диссертацию. По-моему, о преодолении нескрещиваемости... Там есть спорные места... Так что ваше лицо мне ясно. -- Посмотрев ей в лицо, он улыбнулся. Она так и подалась к его улыбке. Но он ничего не заметил и не понял возникшей паузы. -- Как вы учите студентов, мы знаем, -- продолжал он. -- Цвях сидел в вашей группе. Говорит, товарищ Блажко учит студентов правильно. -- Но я чувствую, Федор Иванович, по вашей хватке, кому-то из нас придется сушить сухари. А? Это не мои слова. У нас на кафедре об этом шепчутся многие. -- Лично я выгнал бы этих двоих... И больше никого. Пока... -- Вы сейчас сказали рискованную вещь. Я вижу, вы мне верите. -- Нет. Не верю. Но знаю, что вы меня не продадите. И потому отдаю вам все мое. Беритя! Они оба засмеялись, и обоим стало хорошо. -- Откуда же у вас взялось это знание? Сколько мы знакомы? Два дня! -- Я вам сейчас изложу мою завиральную теорию. У нас, Елена Владимировна, в сознании всегда звучит отдаленный голос. Наряду с голосами наших мыслей. И наряду с инстинктами. Мысли гремят, а он чуть слышен. Я всегда стараюсь его выделить среди прочих шумов и очень считаюсь с ним. По-моему, тут обстоит так: ни один человек не может скрыть свою суть полностью. Скрывается то, что может быть схвачено поверхностным вниманием. А голос -- отражение наших бессознательных контактов с той сутью, которой никому не скрыть. Хотя бы потому, что эту суть сам человек в себе не может почувствовать. Животные, на мой взгляд, руководятся больше всего отдаленным голосом, он у них более развит и не заглушается никаким стуком сложных умственных деталей. Поэтому животные не лгут. -- Возможно, что все так и есть, -- Елена Владимировна тронула его руку. -- Голос правильно шепнул вам, что я не выдам. Федор Иванович слегка смутился от этого избытка взаимной откровенности, и потому кинулся к природе -- шагнул в траву и стал искать что-нибудь редкостное. -- Вот, -- сказал он. -- Вот. Что это? -- Щавель! -- взяв у него красный стебелек с острыми листками, Елена Владимировна пожевала его. -- Самый настоящий "Румекс". -- Не спешите с ответом, товарищ Блажко. Род "Румекс" состоит из нескольких видов. И все щавели. Вы жуете... Что вы жуете? -- "Румекс ацетозелла", -- сказала она и пошла вперед, торжествуя и покачивая головой вправо и влево. Действительно, природа сразу поставила все на место, погасила все неловкости. Они давно уже вышли через калитку из пределов учхоза и теперь брели по каким-то межам среди каких-то пашен к чернеющему институтскому парку, заходили ему в тыл. Елена Владимировна шла впереди, иногда оборачиваясь к нему и предлагая очередную ботаническую загадку, и он, роняя удивляющие ее безошибочные ответы, любовался ею, ее особенной женской мощью, которая так и заявляла о себе. Это была маленькая веселая недоступная крепость. Лишь взглянув на эту девушку в очках, мужчина должен был отступить, угадав в ее натуре требования, соответствовать которым в состоянии далеко не всякий. Она все время двигалась в чуть заметном танце, в безоблачной меняющейся игре, и ее пальцы и все прекрасные узости фигуры в сером подпоясанном халатике непрерывно писали тексты, читать которые дано не каждому. Он еще вчера, с первых же минут навсегда отказался говорить ей безответственные приятности, которые, как и цветы, принято подносить женщинам. Строжайшее предупреждение на этот счет прочитал он в ее сдвинутых черных бровях. В них и была вся сила. И сегодня эти брови хоть и разошлись, но все время были готовы к жестокой расправе. Обойдя с тылу почти половину парка, они перешли по мосту из бревен овраг с бегущим по его дну ручьем, притоком громадной реки, что незримо присутствовала, укрывшись за парком. Начались первые шестиэтажные дома города из серого кирпича. -- Дальше меня, пожалуйста, не провожайте, -- вдруг сказала Елена Владимировна. Взглянув на ее строгие брови, он, конечно, и не подумал показать ей свое удивление. Он тут же скомкал все свои пожитки и даже отступил на полшага. -- Я, собственно, и не... Но Елена Владимировна объяснила: -- У меня гора дел. Надо сходить в магазины. А потом я иду к Тумановой. Сегодня я варю ей борщ. "Вот этого бы не следовало ей говорить, -- почему-то шепнул ему отдаленный голос. -- Никто не требовал от нее таких уточнений". -- Превесьма... -- сказал полушутливо и, как на шарнире, повернулся было, чтобы идти. Но она стояла с протянутой рукой. "Все еще катапультируетесь?" -- говорило ее лицо. Он пожал ей руку. "Я ведь катапультировался еще вчера, -- ответила его изогнутая бровь. -- Сейчас я стою на твердой земле, вдали от всяческих летательных аппаратов". И он пошел, не оглядываясь, к парку, туда, где розовели вдалеке стены институтских зданий. Он вошел в комнату для приезжих и увидел там своего "главного". Василий Степанович сидел на койке и закусывал. Перед ним на стуле была расстелена газета, на ней он расположил сваренные еще дома крутые яйца, растерзанную селедку, измятые в чемодане домашние пирожки. Тут же лежала книга Энгельса "Диалектика природы". -- Давай, подсаживайся, Федор Иванович, -- сказал он. -- Поможешь дошибать припасы, а то завоняются. Москва сейчас будет звонить. Докладывать буду Касьяну про наши успехи. Федор Иванович подсел и взял пирожок. -- Понимаешь, Федя, -- Цвях ел, энергично двигая всем лицом. -- Понимаешь, смотрел я на тебя сегодня. Здорово ты знаешь свое дело. Здорово, ничего не скажешь. Правда, иногда ловлю себя: чем же кончится такая наша ревизия? Я бы один всех бы подряд одобрил. И Ходеряхина этого, и Краснова. Здорово ты их накрыл. Как они до сих пор держались? У меня, конечно, знания не то, что у тебя. Я практик. Доктора мне дали за результаты. Мне дед мой и отец -- они были любители-селекционеры -- столько оставили материалу, столько всего наоставляли, что мне и делов было -- только осваивай да выдавай подготовленные почти за сто лет сорта. Две яблони у меня уже давно районированы. А ведь и это далеко не все. Ну, а научное обоснование -- тебе-то покаюсь -- академик Рядно и Саул мне приделали. Саул этот, ох, и языкатый, сволочь, не дай бог к нему под горячую руку попасть. Ни одного живого места не оставит. Задребезжал телефон. Цвях схватил трубку и, вытирая рот, покраснев, вступил в переговоры с Москвой. -- Ай?.. Да-да! Заказывал. Повторитя, барышня... Ай? Академик Рядно? Касьян Демьянович? -- Я тебе говорил, -- как комар, запищал в трубке ответный голос, и Цвях чуть отвел ее от уха, чтоб слышал Федор Иванович. -- Какой я тебе Касьян? Кассиан Дамианович. Ну-ка, повтори... -- Кассиан... -- Я ж тебе говорил! -- академик загоготал весело. -- Хоть я и народный, а имена у меня византийские. Императорские. Вот так, Вася. Ну, докладывай, как там наш молодой... -- Ой, не говорите, Кассиан Дамианович! Молодой, да ранний. Чешет так, что пыль и перья... С первой встречи, как даст... Нотацию им провел, мозги на место поставил. Ну, а сегодня работы смотрели. Нет, нет, формальных генетиков пока не трогали. Тут же с наскоку не возьмешь -- надо присмотреться. Но Федя нанюхает, он крепко берет. Дело зна... Ай? Двоих наших пришлось... Окоротили. Чистая фальсификация, Да они и сами понимают, растерялись. Оглоблей хотели V рот заехать, думают, пройдет... Ходеряхин и Краснов... -- Странно, -- пропищала трубка. -- Ну да... Они согласились? -- Тут соглашайся не соглашайся, Кассиан Дамиановнч... Знаешь, когда за руку схватят, а в руке-то краденый кошелек... -- Ну, ладно. Только расстроил... Хотя, материалы все равно поступят ко мне. Посмотрим. Ну а как вейсманистов, еще не щипали? -- Завтра с утра. -- Ну, давай... Цвях положил трубку. И сразу же телефон опять зазвонил. -- Кого еще черт несет, -- недовольно проговорил Василии Степанович и поднес трубку к уху. -- Алло! -- Меня! -- отозвался вкрадчивый, но звонкий голос. -- Меня несет черт, Василий Степанович! Как там Федяка, на месте? -- Здравствуйте, Антонина Прокофьевна! -- Федор Иванович перехватил у него трубку. -- На месте, на месте! -- Здравствуй, Федяка. Это я тебе решила позвонить. Думаю, дай-ка передам ему, что про него в институте дамы говорят. Хочешь знать? Там есть такая Шамкова. Анжелка. Аспирантка. Она тебя приметила и говорит другим кафедральным дамам: "Вот этот, который приехал нас проверять. Заметили, какой он корректный, обходительный, какая выдержка, такт. Ну, настоящий педант!". Федор Иванович рассмеялся было, но что-то перехватило ему горло. И он, выждав для приличия паузу, спросил легким голосом: -- Ну как, хороший борщ вам сварила Елена Владимировна? -- Не то слово. За уши не оттянешь. Вот только что кончила обедать. Ты знаешь, когда он постоит суточки, настоится -- ложку проглотишь! -- Вот и дали бы постоять!.. -- Сколько же ему стоять? Вчера ведь варила... -- Та-ак... А что варила сегодня? -- Сегодня ей нечего у меня делать. Ты что, шпионишь за нею? Федяк! Федор Иванович не мог прийти в себя от разочарования. Стоял с трубкой у уха и гладил себе голову. -- Ты куда запропал? -- Да не запропал, тут стою... -- Слушай-ка, есть хорошая идея: пригласи ее в кино! Ты очень строгий ревизор? Можно тебе? -- А что? -- Только молчок, хорошо? Ей нужно с тобой поговорить. Они там, бедняги, что-то предчувствуют... -- О сухарях, что ли? Уже поговорили. -- Да? Какой же ты молодец у меня! Я ей так и сказала: не бойся, его надо прямо спросить, он темнить не будет, это не в его натуре. -- Да-а... -- сказал Федор Иванович. -- Да-а... В общем, все так и должно быть... Положив трубку, Федор Иванович опустился на койку рядом с "главным". -- Ты что? -- спросил тот, глядя на него с подозрением. -- Да так как-то, Василий Степанович. Катапультироваться надо... На следующий день к девяти часам они подошли к оранжереям. Они вошли в ту же дверь, что и вчера, окунулись в теплынь, и так же встретила их настороженная группа человек в восемь, и среди них, как всегда, несколько угрюмый Стригалев, совсем плоский в своем халате, и Елена Владимировна, устремившая на Федора Ивановича сияющий лаской взгляд. Все поздоровались, и, как вчера, завязался непринужденный, полный напряжения разговор. -- У ректора, вернее, у Раечки, секретарши, книжечка интересная лежит, -- негромко и между прочим обронил Стригалев. -- Я думал, железнодорожное расписание-Федор Иванович посмотрел на часы. Надо было начинать. -- Раскрыл, -- продолжал Стригалев, -- внутри тоже как расписание поездов -- столбцы. Вроде со станциями и полустанками. А потом смотрю: батюшки-светы! Это фамилии! И знаете, что оказалось? Нет, не угадаете. Приказ министра Кафтанова об увольнении профессоров и преподавателей, как там сказано, "активно боровшихся против мичуринской науки". Федор Иванович опустил голову. -- Ваш институт тоже упомянут? -- У нас же еще ревизия не кончилась, -- вставил статный Краснов, слегка выпятив фарфоровые глаза наглеца. -- Данные про вас еще не поступили. Все сразу смолкли от его бестактности. Федор Иванович покраснел. -- Тебе-то, товарищ Краснов, ничто не грозят, -- сказал Цвях. -- Ты же мичуринскую науку вон как поддерживаешь... "Ну, мой 'главный"! Ну, штучка!" -- повеселев, подумал Федор Иванович. Так поговорив, все прошли в глубь оранжереи. Здесь, на стеллажах, стояли горшки и ящики с разными растениями, и он сразу узнал высокий ветвистый стебель красавки с несколькими колокольчатыми фиолетово-розовыми цветками. -- Чей это ящик? -- спросил Федор Иванович, сразу заинтересовавшись. -- Это мое творчество, -- снисходительно к самому себе сказал Стригалев. -- И дальше все мое, Елены Владимировны Блажко и аспирантов. -- А что у вас здесь делает "Атропа белладонна"? -- Федор Иванович не отходил от красавки, он сразу почуял интересный эксперимент. -- Она же пасленовая. Я привил ее на картофеле. Видите, как пошла! Все картофельные листья оборваны, но, представьте себе, завязались картофельные клубни! Разрешаю подкопать... -- Очень интересно! -- сказал Федор Иванович и, отложив в сторону свой блокнот, запустил руку в мягкую теплую землю. Пальцы его сразу же уперлись в большой твердый клубень. -- Очень интересно! -- сказал он, отряхивая пальцы. -- Прививка сделана до завязывания клубней? -- До завязывания. Мы ищем подходы к отдаленному... -- Да, я сразу понял, -- Федор Иванович поспешно кивнул и встретился взглядом со Стригалевым. -- Надо собрать клубни и проверить на алкалоиды, на атропин. Надо все точки ставить до конца, -- сказал он со значением. "Рискованно работаешь, -- подумал он, поглядывая на Стригалева. -- Атропина в клубнях может не оказаться, и это будет хорошая дубина у вас в руках. Против нашего... Против мичуринского направления..." Ему не хотелось бить этого человека, так неосторожно подставившего себя под удар. "А имею я право бить за это? -- вдруг спросил он себя. -- Ведь это должны были проделать мы, прежде чем громогласно заявлять..." Он то и дело принимался изучать Стригалева с растущим болезненным интересом. Лицо Ивана Ильича было подернуто болезненной желтизной худосочия, кое-где были заметны фиолетовые пятна заживших чирьев -- как потухшие вулканы, а один -- около кадыка -- похоже, действовал, был залеплен марлевым кружком. Стригалев продолжал докладывать: -- Очень эффективен метод предварительного воспитания обоих родителей на одних и тех же подвоях... Услышав знакомое слово "воспитание", мичуринец Цвях закивал головой. -- Мы взяли взрослые, уже цветущие растения томатов -- сорт "Бизон". На один из них прививались молодые сеянцы картошки культурных сортов, а на другие -- сеянцы дикарей. Когда зацвели -- скрещивали дикие привои с культурными. Процент удачи скрещиваний доходил до ста... Здесь, вы видите, дикарь завязал ягоды. Видимо, томат расшатывает наследственную основу... Цвях опять кивнул несколько раз. "Расшатывание", "наследственная основа" -- это было хорошо знакомо ему. На языке Федора Ивановича вертелся убийственный вопрос: первый эксперимент отрицает связь между подвоем и привоем, а второй подтверждает -- как понять? "Не будем вдаваться в такие тонкости", -- сказал он себе. Все двинулись дальше вдоль стеллажа, останавливаясь около каждого нового ящика или горшка. Комиссия в молчании осмотрела стебли табака я петунии, привитые на картофеле. Федор Иванович не стал подкапывать, он знал уже: и там были клубни. Здесь под мичуринской маской зрел хороший "финн-чек" для академика Рядно. Правда, псе зависит от того, как подать. Но подавай не подавай, а дело сделано чисто, сама природа говорит в их пользу. -- И тут уже ягоды завязались, -- рассеянно сказал Федор Иванович, остановившись перед какой-то очередной прививкой. -- Это Сашины работы, -- заметил Стригалев. Высокий, он говорил как будто под самым коньком оранжереи. -- Давай, Саша, докладывай. Из группы аспирантов выступил красивый юноша, почти отрок, с узким лицом и прямыми соломенного цвета волосами, словно бы причесанный старинным деревянным гребнем. -- Здесь мы прививали картофель на черный паслен и на дурман, -- сказал он, поднимая на Федора Ивановича смелые серые глаза. -- С той же целью -- расшатывание наследственной основы. Прививки, по-моему, хорошо удались... -- Это наш Саша Жуков, -- заметил Стригален, кладя ему руку на плечо. -- Наш активист. Студент четвертого курса. Папа у него знаменитый сталевар. Ударник. -- Где же это ты, сынок, так набазурился прививать? -- спросил Цвях. Все заулыбались. -- У Ивана Ильича набазурился, -- ответил Саша. -- Хорошо бы исследовать эти ягоды на гиосциамин, -- сказал Федор Иванович. -- Ведь у дурмана все части содержат этот алкалоид. По нашей теории, он должен быть и в этих ягодах... Саша оглянулся на Стригалева. -- Ну, раз теория... -- сказал тот, встретившись взглядом с московским ревизором, от которого ничего не скрыть. "Не зря Касьян к нему прицепился", -- подумал Федор Иванович. Сильно обеспокоенный, он осматривал выставленные перед ним растения, читая по ним всю потайную и хитроумную тактику не сдавшегося борца. И только кивал, одобряя хорошо, чисто выполненные прививки и как бы не замечая подвоха. Один только раз он как бы проснулся, услышав знакомую фамилию. -- Шамкова, -- прозвучал около него глубокий, крадущийся голос. Потом протяжный вздох. -- Анжела... -- Как будто с ним знакомились на танцах. -- Пожалуйста, что у вас? -- кратко сказал он, бросив на нее мгновенный острый взгляд. Она была крупная, с маленькой головой, туго обтянутой желто-белыми волосами, красный перстень горел на нежнейших пальцах с бледным маникюром. "Как же ты копаешься в земле?" -- подумал Федор Иванович. Он бегло осмотрел какие-то выращенные ею гибриды, отметил в блокноте, что работа дельная, бьет в ту же точку, что и остальные, и перешел дальше. Здесь, выставив, как на рынке, плоды своей работы, стояла Елена Владимировна -- в халатике и в очках. -- Что продаетя? -- спросил Цвях, подходя. -- Пожалуйста, -- сказала она с легким поклоном и подвинула вперед несколько горшков. -- Продаем картошку. Вот дикари "Солянум пунэ", "Солянум гибберулезум" и "Солянум Шиккии". Все привиты на томаты, у всех завязались ягоды от пыльцы культурных сортов. -- Интересный товар, -- сказал Цвях. -- Ну, как с катапультой? -- спросила она, прямо взглянув на Федора Ивановича. Он отвечал с прохладным и проницательным взглядом тициановского Христа, которому фарисей предложил динарий: -- Катапульта -- хорошее средство для выхода из аварийной ситуации. -- Он вчера говорил мне это слово, -- сказал Цвях. -- Он всем его говорит, -- заметила она. -- Сами прививаете? -- спросил Федор Иванович. -- Вот этими инструментами, -- она показала маленькие, почти детские руки с корявыми ноготками земледельца. Федор Иванович вспомнил руки Анжелы Шамковой. Да, природа не зря трудилась, создавая руки, и целью ее был не только хватательный инструмент, но и сигнализатор, -- как сказал бы технарь. -- Чистая работа, -- сказал он, оглядывая привитые кусты. И вдруг запнулся. -- А что вот эт-то такое? -- почти рванувшись вперед, он озабоченно указал на стоящий поодаль горшок со странным одиноким стеблем. Стебель был одет несколькими ярусами крупных листьев и был похож на этажерку. -- Я что-то не узнаю... Это картошка? -- Это мой "Солянум Контумакс", -- раздался над его головой голос Стригалева. -- Я поставил его подальше от комиссии, но разве от вас что-нибудь скроешь... -- От него? -- с восторгом сказал Цвях. -- От него ничего не скроешь! -- Видите ли, -- Стригалев вышел вперед. -- Я никак не могу преодолеть его стерильность по отношению к культурным сортам... Не завязывает ягод. -- Какой-то странный "Контумакс", -- сказал Федор Иванович. -- Я же знаю этот вид. У вашего весь габитус крупнее. Чем вы его кормили? -- Хорошо накормишь, он и вырастет, -- примирительно вставил беспечный Цвях. -- Вообще-то вы замахнулись, -- недоверчиво проговорил Федор Иванович. -- До сих пор, по-моему, никому еще не удавалось получить ягоды от такого скрещивания. Одно время иностранные журналы, -- он обернулся к Цвяху, -- были полны сообщении о попытках ввести этого дикаря в скрещивание. Потом все затихло, и мировая наука подняла руки вверх. И отступились. По-моему, все -- я правильно говорю? -- это уже был вопрос к Стригалеву. -- Вообще-то так и есть, -- пробормотал Иван Ильич, глядя в сторону. -- Но вот мы... Советская наука в нашем лице надеется все же найти... -- Этот эксперимент... Такая попытка -- ив такой скромной тени... Спохватившись, повинуясь отдаленному голосу, Федор Иванович умолк. Отвернулся, оставил это странное растение в покое. Пора было заканчивать затянувшийся осмотр. -- Елена Владимировна, Иван Ильич, -- сказал он, оглянувшись, как будто посмотрел -- нет ли посторонних. -- Возраст ваших растений месяца четыре, а то и пять. Когда у нас кончилась сессия академии? Двадцать дней назад. Я должен с удовлетворением... Хотя и не без удивления... отметить, -- он не удержался и широко улыбнулся, -- должен отметить, что ваша перестройка в верном направлении началась за полгода до того, как на сессии прозвучал призыв к перестройке. Это делает вам честь, но не всем может быть понятно. Теоретические позиции ваши многим ясны. Готовясь к этой ревизии, я пролистал некоторые журналы... По-моему, еще за месяц до сессии Иван Ильич выступал... Цвях в восторге больно толкнул его в бок: давай жми! Стригалев молчал. Елена Владимировна, порозовев, смотрела в упор. Аспиранты оцепенели, ждали удара. "Играешь, ласково прикасаешься к питающим трубкам", -- Федор Иванович вдруг вспомнил разговор с Вонлярлярским. -- В общем, будем считать, что проверка ваших работ дала положительные результаты. -- И став совсем непроницаемым, он повернулся к выходу. "Что со мной случилось? -- думал он, идя между стеллажами. -- Будь это месяц назад, я бы вцепился и начал разматывать клубок..." Они обедали за тем же столом. -- Крепко берешь, -- сказал ему Цвях. -- Я прямо помер от страха, когда ты их за глотку взял. В общем, ты правильно сделал, что отпустил. Ребята-то хорошие... А когда вышли к лавке покурить, там уже сидели Стригалев и Елена Владимировна. -- Ну как, сварили вчера борщ? -- спросил Федор Иванович, прямо взглянув ей в лицо. -- Еще какой! Из прекрасной говядины и свежих овощей. На три дня. -- Надо зайти завтра к ней, пообедать... -- Я пошел, -- сказал Стригалев, поднимаясь. -- И я с тобой, -- поднялся и Цвях. -- Пусть молодые побеседуют... IV Они ушли, не оглядываясь. И тогда поднялась Елена Владимировна, прошлась, остановилась и носком туфли описала вокруг себя нерешительную кривую. -- Ну, что? Займемся ботаникой? -- Не знаю, поможет ли мне сегодня природа, -- но он все же встал. Они прошли в молчании до калитки, и когда миновали ее и перед ними открылись поля, она, плотно сжав губы, вопросительно посмотрела на него. -- Я обижен, огорчен и не знаю, как выйти из этого состояния, -- сказал он. Елена Владимировна молчала. -- Менее чем за сутки вы обманули меня три раза, -- он благосклонно и холодно смотрел на нее. Она только ниже опустила голову. -- Вчера, -- продолжал он, -- вы вовсе не прогуляться пошли со мной, а на разведку относительно сухарей. Боюсь, что и сегодня у вас есть боевое задание... -- Есть и сегодня, -- сказала она, тряхнув головой от смущения. -- Но я и без задания пошла бы... -- Относительно этого задания. Вы все хотите узнать о том, как комиссия отнеслась к этим вашим, шитым белыми нитками мичуринским работам. Ну, во-первых, они все-таки похожи на хорошие мичуринские работы. Во-вторых, все это вполне можно принять за рвение: вы стремитесь ответить делом на призыв сессии: Цвях так и понял. А в-третьих, вы знаете, что я догадался, что дело обстоит совсем не так... Но я не брошусь, подобно гончему псу, по горячим следам. Мне не нравятся эти приказы министра Кафтанова. Я считаю их ударом по науке. Если бы была подлинная дискуссия без ласкового перебирания в руках у начальства наших питательных трубок... Вы знаете, о каких трубках я говорю? Она кивнула. -- ...я, может, и полез бы в таком случае, при таких условиях, копаться поглубже в ваших прививкам. Но я уже сильно обжегся лет семнадцать назад на поисках правды. Я искал с закрытыми глазами... Теперь я тоже ищу. Но все время поглядываю на компас. Высказав это, Федор Иванович остановился и так же холодно и благосклонно посмотрел на нее. -- Так что боевое задание ваше мы можем считать выполненным. Вы мне теперь можете сказать: не провожайте меня дальше, я иду жарить для Тумановой котлеты де-воляй. Я не пойду дальше, пока вы мне не скажете, почему вы в ответ на мою откровенность, в которой вы не сомневались, три раза -- три раза! -- солгали мне. -- Ну что ж, скажу, -- ответила Елена Владимировна и, нагнувшись, на ходу сорвала травинку. -- У меня, дорогой Федор Иванович, тоже есть своя завиральная идея. Я тоже не раз в жизни обжигалась, и предчувствую, что самое большое пламя впереди. У нас так много подлости... В прошлом году ехала в трамвае и потеряла билет. Билет стоит пятнадцать копеек. Казалось бы, возьми молча рубль штрафу и все. Так нет -- все помешались на воспитании. Ваш академик воспитывает картошку, а эти -- взрослых людей. Воспитывают на каждом шагу. Контролеры -- молодые, все студенты, поймали меня и увели к себе в какую-то каморку. Допрашивали, фотографировали -- и все с идиотской радостью, как будто счастливы, что я им попалась и что им разрешили меня терзать. Никаких доводов, никаких просьб о пощаде не слышали. А потом развесили свои "Не проходите мимо" по всему городу и в трамваях, и там я висела с пьяницами и хулиганами, в качестве "злостного зайца". Как вашу черную собачку гоняли. И билет ведь нашла потом, пошла к ним. Их начальник -- тоже студент, в прыщах весь -- только смеялся: "Во-от чепуха какая!". У нас в институте тоже есть свои любители воспитывать, -- голос Елены Владимировны начал дрожать. -- Один раз я опоздала минуты на три. И вдруг через неделю смотрю -- висит "Не проходите мимо", и там я. Фотография: вся растрепанная, вот с такими глазами бегу на работу. У нас есть такой Лылов, профсоюзный деятель. Вот он забирается на чердак или за угол прячется и фотографирует того, кто опоздает, кто на пять минут раньше уйдет -- ив свою газету. Разумеется, когда мы остаемся после работы на три часа заканчивать эксперимент, этого он не видит. Когда вместо кино идем в выходной на овощную базу, в ледяное хранилище налегке идем картошку гнилую перебирать -- это ему не интересно. И вообще грустно, Федор Иванович... Елена Владимировна даже взяла его за рукав ковбойки, и они долго шли в молчании. -- Во-от... А уж случаев посерьезнее сколько было. Когда мою правду и против меня же... "У вас дома есть мухи-дрозофилы", "У вас есть книга Моргана", "Вы были там-то", "Вы сказали то-то". И так далее, Федор Иванович. И тэ дэ... И я вижу -- никакой защиты! Ник-какой! Сплошное непонимание. "Так ведь у тебя, Ленка, действительно дрозофилы дома. Хочешь, пойдем к тебе домой и укажем тебе их, они у тебя в шкафу! Я бы на твоем месте их в кипяток..." Это подруга говорит. Верная. И тогда я придумала: если Людмила пользовалась шапкой-невидимкой, от Черномора бегала, то почему я не могу! Надо на всякий случай все время врать. Не просто скрывать что-то, а врать, говорить то, чего не было, выдумывать на себя всякую напраслину. Это чтоб не дать этим странным людям подлинных фактов. Чтоб отучить от охоты на человека. Им страшно хочется повеселиться на чей-нибудь счет. Пожалуйста, веселитесь! Иду, скажем, по приказу начальства в город -- тут же заявляю в лаборатории: "Девочки, я побежала в магазин". Лылов, конечно, строчит уже в свою газету. Корреспондентка уже сообщила. А потом, когда вывесит, я говорю: давай-ка, Лылов, снимай свой пасквиль и переписывай. Надо проверять информацию. И алиби ему в нос. Все смеются. А он злится -- такая выверенная машина и дает перебои! Она крепче схватила его за рукав. -- А потом, вы же знаете, кто я. Я -- агент мирового империализма, я -- ведьма. Я ночью превращаюсь в черную собаку. Сейчас я перестроилась, преподаю, что велит ваш Рядно. Но разве можно перестроить сознание? Ведь я все-таки немножко ученый, мне подавай факт. Картошку разрежь и капни йодом -- сразу посинеет. Капай хоть здесь, хоть в Америке -- все равно. И я уж если видела это, меня не заставишь думать, что не синеет, а краснеет. Говорить вот заставил ваш академик. А думаю-то я так, как оно на самом деле. И если я говорю, как велят, это чистое вранье. Обдуманное -- чтобы спасти настоящую науку, спасти товарищей. Вы ведь тоже были мне враг. Впереди вас бежит молва: неподкупный, глазастый, глубокий, непонятный... Что еще? Ложноскромный, беспощадный. Еще страшней Саула. Если хотите знать, мне вчера было очень страшно начинать с вами разговор. А сегодня я чуть не умерла... Правда, отдаленный голос мне сразу начал шептать другое... -- Не рановато ли вы, Елена Владимировна, открыли мне свое... свое внутреннее лицо? -- Ладно уж. Беритя. И они оба засмеялись, и им стало легко. Лена уже держала его под руку. -- Между нами кровь, -- вдруг сказал он. -- Мы с вами принадлежим к двум враждующим семьям. Монтеккн и Капулетти. Она ничего не сказала, взяла его крепче, и долго они шли в ногу по каким-то межам, ничего не говоря, целиком во власти отдаленного голоса. -- Расскажите, как вы обожглись семнадцать лет назад, -- - попросила она, не отпуская его руки. -- Просто так не расскажешь, -- неуверенно, с раздумьем заговорил Федор Иванович. -- Понимаете, бывают обиды, когда хочется дать сдачи, ответно насолить. Но это проходит навсегда. Я не представляю себе, как это -- всю жизнь помнить оскорбление. Не умею даже руки не подавать скверному человеку. Здороваюсь! Но понимаю, что иной на моем месте и не подал бы... Могут быть люди с вечной жаждой отомстить. Я эту жажду понимаю... К чему это я? Ах да, вот к чему: оказывается, может быть такая же вечная жажда, но противоположная. Нечто, связывающее душу, отнимающее свободу. Ощущение такое, будто мертвый -- истлел ведь давно -- тот, кого нет... Присутствует незримо и ждет с болью удовлетворения. А как удовлетворишь, если его нет? Отдаешь должок вместо него другим, отдаешь без конца. А это вот самое не убывает... -- Вы что -- кого-нибудь убили? -- Соучаствовал... -- Так это же семнадцать лет назад было... Сколько вам сейчас? -- Тридцать один. -- Вам было четырнадцать? -- Даже тринадцать. Но для ответственности, для чувства личной вины это ничего не значит. История началась еще раньше -- когда мне еще было двенадцать лет. После лета, когда гнали черную собаку. У нас в классе рядом с доской висел плакат: "Пионер всегда говорит правду, он дорожит честью своего отряда". И был рисунок, объясняющий, как именно я должен говорить эту правду. Нарисована была школьная парта и за нею -- двое мальчишек вроде меня, какой я тогда был. Один сидит, совершенно сконфуженный, потому что нацарапал на новенькой парте свое имя -- "Толя", и попался. А другой, чистенький и строгий, в красном галстуке, встал, поднял руку -- просит слова. Брови сдвинул. И указывает на своего товарища. Вот так, говорит плакат, настоящий пионер должен себя вести. Понимаете? И я все думал тогда, изо дня в день глядя на этот плакат, как бы это получше мне сказать эту правду. И все не находилось случая. Ябедничать на товарища за то, что имя на парте нацарапал, я не находил в себе духа. Да и мелко это мне казалось. Я хотел по большому счету. И ждал своего часа. Да... И час пришел. Он подвел Елену Владимировну к страшному месту рассказа, умолк и посмотрел на нее. Нет, рука ее не ослабла, не опустилась, держалась за него. -- Вот так... Дело-то было в Сибири. Один раз весной к нам в класс пришел молодой геолог. Парень лет двадцати восьми... Но уже со стальными зубами. И держал перед нами речь. Мол, так и так, открыл я в вашем районе месторождение никеля. А никель -- это же оборона, это же танки, самолеты... Мне нужны, говорит, помощники, надежные ребята, на все лето. Будем жить в палатках и работать, рыть шурфы до октября. Местные власти, мол, проявляют патриотизм, ассигновали средства, отпустили продукты, дали лошадь с телегой, инструменты. Ну и набралось нас, помощников, человек десять. Я -- самый младший. И выехали. На месте уже он осторожно так нам открывает, что послан был сюда вовсе не никель открывать, а для прозаического подсчета уже известных запасов естественной краски охры. А уж на никель он сам нечаянно набрел. И загорелся. А в журнале приходилось рытье шурфов на охру показывать. Средства все израсходовал, охру не подсчитал, сильно погорел, рабочих не на что содержать, вот и кинулся к местным властям. Спасибо, люди хорошие попались, поняли. Так что и теперь приходится в журнале рытье шурфов на охру показывать. А насчет никеля нужно молчать. Местные организации в курсе, все загорелись, но все и молчат. Вся операция -- сплошная тайна. А почему тайна -- вот почему. У них в науке было вроде как у нас сейчас в биологии. То есть что говорит глава направления, никелевый бог, -- то и истина. Если геологическая обстановка обнаружена такая или такая, здесь можно искать никель. А если другая какая обстановка -- искать бесполезно. И даже вредно. А если ты все же что-то открыл и ищешь не там, где можно, то есть тратишь государственные средства, никелевому богу не нравится, и на тебя падает подозрение. Тогда, как впрочем и сейчас, часто было слышно такое суровое словцо -- "враг народа". Этот случай, Елена Владимировна, открывает глаза на значение таких вот богов в обществе. Такой бог может стать бревном, лежащим на пути прогресса. Когда-а еще оно сгниет! Один человек, самый что ни на есть гений, никогда не исчерпает всех тайн природы. Вот в таких условиях принялись мы за работу. Привыкли к лопате, загорели. Тишина в степи. Один раз выглянул я утром из палатки и увидел среди уже выцветшей степной растительности ушастую такую лисичку. Песочного цвета. Держит в зубах птичку со свисающим крылом. И на меня смотрит. Как закон вечности. Показала мне свои глаза -- как жестяные -- и исчезла. Как моментальное фото. Как видение. И я в тот самый миг постиг вечность некоторых отношений внутри животного мира и среди людей той породы, что еще не перешагнула, так сказать, рубеж развития. Есть, есть этот рубеж. Проходит в народе. Делит нас всех... Один кошку ногой подденет, а другой задумывается, как быть, если на его стуле Мурка сидит, а ему надо сесть... Осталась эта лисичка в памяти, как знак... И вот мы работаем, уже он в пробирке никелевый осадок нашел. В чемоданчике у него была такая лаборатория. А к августу трава еще больше выгорела, тишина стала еще глуше. А мы роем. И слышим -- самолет тарахтит. У-два. К нам летит. Ревизор прилетел, как вот я к вам. Кто-то донес, бога никелевого испугал. Мы все толкуем ревизору, как нам наш геолог сказал. Иначе говоря, врем. Но проверяющий был хоть молодой, а дотошный. Что-то унюхал. Писал, писал, потом улетел. А через месяц глядим -- опять самолетики летят. Теперь два. На этот раз прилетел молодой военный -- с наганом и портфелем. Отобрал у нас одну палатку и вызывает по одному на допрос. Старшие ребята все меня предупреждали: смотри же, Федька, говори все, как раньше. И сот он меня вызвал. Сначала все в глаза мне молча смотрел, анатомию моих мыслей делал. Потом прочувствованно так заговорил. Ты пионер? Ты же знаешь, как Владимир Ильич требует от всех говорить правду? А если не говорить правду нам, среди своих, как же мы будем бороться с врагами? Как будем завоевания Октября защищать? И я, конечно, все ему рассказал, с блестящими глазами -- и про охру, и про никель. Старался до мелочей все припомнить. Он меня похваливает. Молодец, говорит, не спеши, все по порядку давай. А через час, смотрю, все ребята, как в воду опущенные. И на меня не глядят. А геолог сказал мне: "Ничего, ничего, Федя", -- и по плечу похлопал. А потом его подсадили в самолет, и все, -- я его больше не видел. И с тех пор я стал как тибетский монах. Там такие монахи есть -- ходят и веничком перед собой метут. Чтобы какого-нибудь жучка жизни не лишить. Она великая вещь -- жизнь. Вот и я все время мету, с ужасом мету перед собой и, знаете, плохо получается. Плохо мету Уж такой стал осторожный, каждый шаг выверяю... Совсем уйти от дел? В деревню пастухом? Так и там кого-нибудь заденешь. И обязательно хорошего человека... Но решение я принял и продержался добрый десяток лет, никому свет дневной не закрыл. А тут -- уже на четвертом курсе -- безобидно так поспорил. О бытии и сознании. Но задел какую-то нитку, и дядик Борик... -- Я знаю эту историю. Я считаю, что здесь вы совсем не виноваты. Вины вашей здесь нет. -- Но причинная связь есть. И следствие. За границу- то его не пускают. И вы знаете, после размышлений я пришел к чему? Что главная причина -- необоснованная уверенность в стопроцентной правоте. Почему старуха на костер под ноги Яну Гусу принесла вязанку хворосту? Потому что была уверена без достаточного основания. Я права, я чиста, а он дружит с сатаной. -- Ну, а с дядиком Бориком -- у кого была такая уверенность? Не у вас же? -- Я думаю, у того товарища, который довел до сведения... -- А никель, скажите... Никель нашли? -- Нашли никель. В то же лето. Он старших ребят всему успел научить, и они все делали, как надо, и к зиме получили богатый осадок. С ним и поехали -- сначала в Новосибирск, а потом -- в Москву. Теперь там комбинат стоит... Елена Владимировна что-то хотела ему сказать, но только посмотрела и глубоко вздохнула. -- Вот и получается: держат старые грехи постоянно меня за шиворот. Как только предстоит какой ответственный шаг, только и думаешь о тибетском веничке. А какие безвыходные бывают положения! Посылает меня шеф на эту ревизию. Я сразу на вороте чувствую удерживающую руку. Только успел подумать: откажусь, а Касьян словно прочитал мысль: "Что, сынок, не хочется ехать? Смотри, я могу и Саула послать". И он послал бы к вам Саула! Он бы послал. Уж лучше поеду я! В этот момент они переходили овраг с ручьем по деревянному мосту. Федор Иванович, очнувшись, остановился. -- Здесь у нас погранзастава... Она сильно тряхнула его руку. -- Ну-ка, хватит... Ведь, кажется, все ясно. Слышите? Хватит вам... И повлекла его дальше, и они вступили на улицу, состоящую почти сплошь из одинаковых серых кирпичных домов. И она казалась им лучше всех улиц на свете. -- Хотите, пойдем ко мне, -- сказала Лена. -- Вот сюда свернем. Я покажу вас бабушке. Они подошли к первой городской площади и должны были свернуть в арку большого восьмиэтажного дома. Но прежде чем войти под нее, Федор Иванович увидел красный спасательный круг, висящий на балконе четвертого этажа. -- Вон, смотрите... Круг! -- сказал он. -- Это здесь живет поэт. -- Не Кеша ли Кондаков? -- Почему вы его Кешей? Вы его знаете? -- Я с ним давно знаком. Еще со студенческих лет. Он тогда жил в Заречье. -- Как вы его находите? -- Не могу сразу так -- оценку... -- Странно... Кого ни спросишь, все так отвечают. У вас, оказывается, много знакомых в нашем городе. Больше, чем в Москве, а? Они прошли под аркой и оказались среди нескольких по-городскому плотно согнанных в один двор семиэтажных зданий, похожих на казармы. В одном из этих одинаковых домов, на четвертом этаже, и жила в двухкомнатной квартире Елена Владимировна со своей седой маленькой бабушкой. Они добрых два часа пили чай, сидя за большим столом вокруг старинного, отлитого из олова и посеребренного чайника, качающегося в ажурной оловянной и посеребренной подставке. Говорили всяческую чепуху и смеялись. Иногда Федор Иванович ловил на себе изучающий взгляд бабушки и думал: "Когда уйду, они будут говорить обо мне", -- и от этого ему становилось еще легче и веселей. А когда с чаем было покончено, Елена Владимировна поманила его в другую комнату. Здесь была чистенькая постель под бледным пикейным покрывалом, а у стены стояли два темных шкафа. Елена Владимировна, взяв его сзади за оба локтя, начала подталкивать к одному из них. Подвела и вдруг раскрыла дверцы. Яркий желто-голубоватый свет хлынул оттуда со всех полок. В шкафу в картонных подставках стояли десятки пробирок -- из таких два дня назад Федор Иванович пил кофе в кабинете профессора Хейфеца. Они искрились и переливались, как огни в хрустальной люстре. Каждая пробирка была заткнута ваткой, и во всех кипела жизнь -- там летали, скакали и сталкивались маленькие, как просяные зернышки, мушки. Дрозофилы. "Касьян был прав, -- растерянно подумал Федор Иванович, -- у них здесь самое настоящее кубло, и я его прохлопал. Но с какой стати я должен забираться с ревизией в частную квартиру, под черепную коробку этих людей? Пусть разводят своих дрозофил, если хотят..." Но был краткий миг -- он, должно быть, шарахнулся от этих дрозофил, как Мартин Лютер, увидевший за окном своей кельи дьявола... Лихорадочное веселье вдруг овладело Еленой Владимировной. -- Все-таки устояли! Я думала, броситесь бежать. Можно подойти еще ближе. Теперь поняли, откуда тогда, у Хейфеца в кабинете, появилась дрозофила? Вот они! Прославленные в докладах академиков и даже государственных деятелей мушки! Видите, в разных пробирках разные мушки. Мутации. Когда привыкните к этому зрелищу, подумайте вот над чем. Я хочу вам подарить одну такую пробирочку с мушками, чтобы вы у себя дома провели с ними эксперимент. Хоть вы и придерживаетесь других взглядов... Придерживаетесь вы других взглядов? -- она заглянула ему в лицо. -- Хоть вы и твердый единомышленник академика Рядно... Вы единомышленник академика Рядно? -- Не по всем пунктам... -- Тем более. Вам ведь надо знать, на чем строит свои домыслы семейство Капулетти. Опыт продлится двадцать пять дней. -- Я же уеду... -- Ах, да... Я почему-то была уверена, что вы никуда не уедете и останетесь здесь навсегда. Ну все равно. Увезете с собой, и будет вам память о нашем...Об этой ревизии. И она, выбрав в шкафу две пробирки, капнула на каждую ватку, сидящую в горловине, из плоского флакона. Остро запахло эфиром. Все население пробирок мгновенно уснуло. Высыпав мушек на две бумажки, Елена Владимировна спичкой отсчитала десять мушек и ссыпала в пустую пробирку. -- Видите, какие у них бесхитростные мордашки. Не умеют притворяться, -- сказала она, заткнув пробирку ватой, глядя на нее и хорошея. -- За это их и не любят. -- Пожалуй, надо взять, -- проговорил он. -- Я давно подумывал... -- Пять красноглазых -- самки, пять бескрылых -- самцы. Это будет чистый эксперимент, исключающий всякую возможность подтасовки во имя святой идеи, -- она засунула пробирку в карман его ковбойки. -- Кормить не надо -- на дне пробирки кисель. И он унес этих мушек к себе и, смущенно оглянувшись на Цвяха, поставил пробирку в стакан на подоконнике и закрыл бумажкой -- так, чтобы глядя из комнаты, нельзя было понять, что в ней находится. Вечером, когда зажглись огни, Федор Иванович вышел из дома прогуляться и подумать обо всем, что произошло за день. Остановившись на крыльце, он увидел около соседнего корпуса, под фонарем, красный свитер Стригалева. Иван Ильич стоял в позе отчаянного раздумья, будто искал выход из тупика. Вдруг подбоченился и крепко захватил в горсть нижнюю часть лица. Тени от фонаря делали впадины на его лице еще более глубокими, голодными. Что-то не давалось ему -- какое-то решение. Сделав рукой вопросительное движение, пожав плечами, он все же решил что-то и зашагал -- сюда, к Федору Ивановичу. И тот, приветливо улыбаясь, двинулся навстречу. Стригалев пересек его взгляд, но не замедлил шага. Пошел, понесся куда-то, уставив глаза вверх, как будто привязанный взглядом к невидимому проводу, протянутому над ним. Федор Иванович долго глядел ему вслед, пока его фигура, в последний раз мелькнув под фонарями, не исчезла в темноте. Теперь, наконец, стало ясно, почему студенты прозвали этого человека Троллейбусом. "Такое прозвище надо заработать", -- подумал он. Это было прозвище мыслителя, человека, захваченного идеей. Весь следующий день они писали докладную записку. Получалась, в общем, благополучная картина. Все бывшие представители формальной генетики, за исключением заведующего кафедрой генетики и селекции профессора Хейфеца Н. М., перестроились и на деле доказывают верность осознанным ими принципам передовой мичуринской науки, провозглашенным на августовской сессии академии. Профессор же Хейфец Н. М. занимает странную позицию, открыто заявляя о своем несогласии с основами мичуринской науки, и на занятиях со студентами, излагая им курс, допускает оговорки, из которых студенты должны сделать вывод, что курс неверен и навязан для преподавания принудительно. В докладную записку внесли и рекомендацию -- укрепить кафедру двумя-тремя специалистами, доказавшими свою верность истинной науке. -- Касьян укрепит, -- приговаривал Цвях, вписывая этот пункт. -- Касьян, Федя, так укрепит, что... как он говорит, засмеешься на кутни... -- Это что же такое, Василий Степанович? -- Спрашиваешь, что такое? -- нежным голосом отозвался Цвях, дописывая пункт. -- С Касьяном общаешься и не знаешь! А это, Федя, вот что: заплачешь так, что будут видны все самые дальние зубы. Ты еще не плакал так? А между тем, попробуй, не запиши. Если он, дурак, сам в петлю лезет. -- А если записать помягче? -- Так этот же дурак узнает, что мягко записали, и напишет протест: ничего подобного, я в корне и решительно отвергаю вашу лженауку! Уж я-то повидал этих решительных морских свинок. Пусть все кругом летит к чертям, а риза моя все равно пребудет в ослепительной первозданной чистоте. С таким лучше не связываться. Никого надуть не даст. Покончив с отчетом, перешли к докладу, читать который должен будет Цвях на общем собрании факультета. Василий Степанович разложил на койке и стульях стенограмму августовской сессии и журналы со статьями академиков Лысенко и Рядно и довольно ловко принялся монтировать общую часть. У него уже были заложены бумажками и даже пронумерованы самые энергичные места в речах участников сессии. "Товарищи! -- написал он в начале. -- Как сказал наш академик-президент Трофим Денисович Лысенко, -- история биологии -- это арена идеологической борьбы. Два мира, -- учит он, -- это две идеологии в биологии. Столкновение материалистического и идеалистического мировоззрений в биологической науке имело место на протяжении всей истории. Особенно же резко эти направления определились в эпоху борьбы двух миров". Переписав еще несколько сильных абзацев из доклада академика Лысенко, Цвях сказал: -- Смотри, что он говорит: "Новое действенное направление в биологии, вернее, новая, советская биология, агробиология встречена в штыки представителями реакционной зарубежной биологии, а также рядом ученых нашей страны". Чувствуешь, как он подводит базу? -- и покачал головой. -- А нам что остается? Приходится писать. Это же доклад! И он застрочил, почти лежа грудью на листе и старательно выводя слова, завязывая на буквах "у" и "д" замысловатые бантики. "Менделисты-моргакисты, вслед за Вейсманом, утверждают, -- написал он, -- что в хромосомах существует некое особое 'наследственное вещество"...". Тут он остановился. -- Вот видишь, Лысенко против вещества. А в чем сидит наследственность, он не говорит! Видишь -- обходит вопрос. Смотри: "Наследственность есть эффект концентрированных воздействий условий внешней среды"! А ты попробуй, возьми этот эффект в руки! Посмотри его в микроскоп! Я давно, Федя, над этим думаю. Знаний только мало. Приходится писать,, что он пишет. А то бы я сразился... Часам к двум ночи был готов и доклад. Укладываясь спать, Цвях никак не мог успокоиться. -- Что это он все "живое" да "неживое" говорит. Здесь никакой точности нет. Такие формулировки позволяют городить, что хочешь. Это философы так говорят. А естествоиспытатель... По-моему, если хочешь знать, между живым и неживым не может быть никакой границы. Идешь дорогой химии -- пробирки там, реторты, идешь, и дорога еще не кончилась, глядь, а молекула уже шевелится... Утром, попив чаю, они вышли на улицу. До трех часов дня, когда должно было начаться собрание факультета, оставалось еще много времени. Беседуя, они побрели парком, той тропой, что вела к полям, к мосту через овраг. Они были одинакового роста, и можно было подумать, что это беседуют отец, приехавший из провинции, и его просвещенный сын. Цвях неторопливо говорил н картинно "аргументировал" обеими руками, а Федор Иванович слушал, опустив голову, уронив на лоб русые пряди. -- Я все думаю, -- между прочим сказал Василий Степанович, когда они уже шли полем. -- Все, понимаешь, прикидываю, нужно ли тебе выступать. Я ведь кое-что вижу. Я вижу, что тебе все это нелегко делать. С первого дня заметил. И понимаю тебя, Федя. Так, может, я один? Все равно, так и этак, мне на трибуну лезть, доклад на мне. А тебе-то зачем все это? Сиди себе в зале и слушай, как я буду им про живое и неживое вправлять. Мне все равно, у меня на плечах и без того грузу достаточно. На том свете большой предстоит мне разговор... Да и в науке. Я еще только чуть приоткрываю глаза, еще только сквозь щели что-то чуть брезжит. Может, так и не открою совсем, глаза-то. Опоздал. Потому и спрос с меня какой? А ты уже ученый, направление формируешь. Был бы я тебе отцом, я бы тебе сказал: не лезь. Не лезь, Федя... -- Спасибо, Василий Степанович. -- Вот и ладно, вот и хорошо. Так и уговорились. Когда они подошли к мосту, Цвях вдруг остановился и, ударив кулаком в ладонь, тряхнув головой, сказал: -- Гуляй дальше сам. Пойду домой, полистаю доклад, материалы. Надо, Федя, ко всему быть готовым... И быстренько заковылял назад. А Федор Иванович перешел по мосту овраг и зашагал по тротуару вдоль строя серых кирпичных домов, и перед ним возник прозрачный образ Елены Владимировны, состоящий только из тех ее особенностей, которые запали в его душу и незаметно, но постоянно напоминали о себе. Что за невиданный цветок вдруг расцвел в этом городе, что за судьба такая вдруг привела Федора Ивановича сюда, чтобы его увидеть! Он шел и видел ее, читал слова, которые она писала движениями рук, полуповоротами и полупоклонами, пожатием плеч. И халатик ее серенький, узко перехваченный, с буквами "Е. В. Б." на кармашке тоже возник перед ним. Рука Федора Ивановича нечаянно согнулась в кольцо, пальцы коснулись груди -- да, так оно и получится, если... Он прошел в арку -- как раз под красным спасательным кругом -- и обошел ее дом, стараясь угадать, где же ее окно. Потом через ту же арку он вернулся на улицу и с блуждающей улыбкой побрел дальше, ничего не замечая, пока не оказался на большой центральной площади. Здесь были сплошь старинные купеческие дома с колоннами, и только с одной стороны, из-за сквера с темно-бронзовой фигурой Ленина поднималось современное четырех- или пятиэтажное здание, состоящее из гранитных -- до самой крыши -- колонн и таких же высоких стеклянных плоскостей. Здесь помещались горком партии и горисполком. Подойдя поближе, Федор Иванович увидел в скверике длинный красный щит на постаменте, заключенный в раму бронзового цвета, окруженный фанерными красными знаменами. На нем висели десятка два больших фотографий -- портреты ударников производства. Он прошел вдоль щита, рассматривая с невольным уважением лица этих знаменитых людей и читая фамилии. "Перхушкова Лидия Алексеевна, прядильщица, -- читал он, -- Туликов Иван Сергеевич, слесарь автобазы. Жуков Александр Александрович, сталевар..." "Ага, -- подумал Федор Иванович, -- это он. Этого Саши Жукова отец". Он постоял перед портретом, изучая усатое и бровастое, сердитое лицо, кепку и темные очки над козырьком. "Сын тоже Александром назван. Семейная линия, -- подумал он. -- А сын взял и в биологи пошел. Кто-то его сманил туда. Кто? Не Троллейбус ли?" И, слегка затуманившись, он побрел из сквера, свернул на длинный бульвар, с лавками под сенью лип. Он шел по бульвару, пока его не вывел из легкого тумана какой-то желтоватый блеск, возникший впереди. Это был поэт в своем балахончике из золотистой чесучи. Он стоял посреди бульвара, неподалеку от пивного ларька и, подбоченясь, в позе трубящего Роланда, пил из бутылки пиво. Медлительно отпив несколько глотков, он уронил руку с бутылкой на выставленное брюхо и застыл, отдыхая. Потом, переведя дух и поразмыслив, он снова выпрямился, поднял бутылку и тут увидел Федора Ивановича. Одним пальцем руки, держащей бутылку, требовательно подозвал. -- Что тебе, Кеша? -- Погоди, не видишь, я занят. Федор Иванович невольно ухмыльнулся -- он знал эту манеру Кондакова. Допив, поэт поставил бутылку на скамью, вытер двумя пальцами бороду и усы, взял Федора Ивановича под руку и, дыша в лицо пивом, сказал: -- Вот, послушай. Новое. Дымчатым бабьим голосом, подвывая, он начал читать: Три с гривою да пять рогатых, В овине сохнет урожай. За этот сказочный достаток Отца сослали за Можай. А ты, его сынок-надежа, Проклятье шлешь отцу вдогон, Родную сбрасываешь кожу, За новью пыжишься бегом. Был Бревешков, а стал Красновым, Был Прохором, теперь ты -- Ким. И спряталась твоя основа За оформлением таким, -- Чтоб мы и думать не посмели, Что ты -- новейший мироед, Когда увидим в личном деле Краснова глянцевый портрет. -- Ну, как? Чувствуешь, что это за вещь? -- Чувствую. Серьезная вещь... -- Да? -- Кондаков недоверчиво посмотрел на Федора Ивановича. -- Да, Кеша. Вещь хорошая и серьезная. Ты реагирующий мужик. -- Ты находишь? -- сказал поэт польщенно. -- Ну, пойдем, пройдемся. Скажи еще что-нибудь, -- Зачем у нашей старухи сундучок спер? Хоть бы пятерку ей. Кондаков остановился, как будто в него выстрелили дробью. Потом опомнился, его рожа, окаймленная рыжеватыми с проседью лепестками, расплылась. -- Фу, напугал... Разве это ее? Она видела? -- А как же. Ходит и костит твое честное имя... -- Что же ты не остановил? На, дай ей два рубля. И от себя еще добавь. Скажи, чтоб перестала. -- Барахло ходишь по улицам собираешь... -- Барахло? Знаешь, какое это барахло? Этот сундучок у ней весь внутри оклеен газетами. Тридцатый год. И там объявления, Федя... Какие объявления! Слышишь? "Порываю связь с отцом как кулацким элементом". "Рву все отношения с родителями, сеющими религиозный дурман в сознание трудящихся". "Меняю фамилию и имя". И берут имена: Октябрь, Май, Ким, Револа... Так и повеяло, знаешь. Ночь не спал. -- Покажешь? -- Его уже нет. Одному человеку отдал. -- Жаль... -- Просил человек. У него там кто-то оказался. Из своих. Ты бы разве не отдал? -- По-моему, ты правильно отразил суть... Может, и правда, кто-нибудь делал это в экстазе. Потому что в этих отречениях от родителей есть что-то. Какой-то обряд. Люди более развитые, образованные спросили бы -- а к чему эти жертвы вообще? -- Погоди, Федя. Погоди, запишу... -- у поэта в руках уже были ручка и пачка сигарет. -- Давай, давай... -- К чему, говорю, эти обряды делу революции? Родители -- они ведь сами по себе. Раньше, например, полагалось носить крест. Тут есть, Кеша, что-то от человеческого жертвоприношения... Не каждый из этих был в исступлении... Не все пылали, ты прав. Иные трезво предавали, чтоб спасти себя, а иные -- чтоб и взлететь... -- Ты думаешь? Ну, ну. Продолжай... Федор Иванович с грустью посмотрел на его исписанную сигаретную пачку. -- Такая публикация не есть доказательство революционного образа мыслей. Наоборот! Этим утверждается: думай, что хочешь, но только про себя. Сделай эту подлость и обрежешь концы. Газета пойдет в архив под надежный замок, ключ -- в надежных руках -- и весь твой век тебе будет уже не до старомодных кулацких настроений. Вот если сейчас кто-нибудь из них жив и ему показать сундучок с газетой, умело показать... Так иной, пожалуй, и з петлю полезет... -- Продолжай! Почему ты не пишешь стихов! -- Да, Кеша... Кто требует предать родного отца, -- не рассчитывай на чью-нибудь верность. -- Говори, говори... -- Нет. Больше говорить об этом не хочется. -- Ну еще немного. Пойдем ко мне, накормлю тебя хорошим завтраком. Мясо! Мясо, Федя! Мясо и лук! Вот тут, совсем рядом. Вон он, дом. Видишь, спасательный круг? Говори еще... -- Исчерпался, -- Федор Иванович с интересом посмотрел на него. -- Ну ладно, завтракать так завтракать. Пошли. Иннокентий Кондаков отпер плоским ключом шикарную дверь на четвертом этаже, обитую стеганой черной искусственной кожей, сияющую бронзовыми кнопками. Они вошли в темную каморку. Здесь, как в харчевне, сильно пахло недавно жарившимся мясом. Кондаков включил свет и сейчас же начал раздеваться. Балахончик, сорочку и чесучовые брюки он повесил в стенной шкаф, туда же поставил алюминиевые туфли на женских каблуках. Из шкафа грубо выволок махровый малиновый халат и, накинув, завязав под животом пояс с кистями, предстал -- золотисто-волосатый, с вылезшим из халата напряженным пузом. В золотой чаще нагло зиял воронкообразный пуп. -- Красавец! -- воскликнул Федор Иванович. -- Гольбейн! -- Что это такое, Федя? -- Художник был. Короля английского нарисовал, похожего на тебя. -- Спасибо, дорогой. -- Этот король переменил шесть жен. -- Да ну! Это точно -- я. Спасибо, удружил. Пойдем на кухню. Как только они вошли туда, множество тараканов кругами забегало по полу и по стенам, и через мгновение все куда-то скрылись. Поэт достал из духовки лоснящуюся сковороду с четырьмя кусками мяса, сидящими в высокой подстилке из жареного лука. Понюхал и подмигнул. Каждый кусок был величиной с большой мужской кулак. -- Это ты все для себя? -- изумился Федор Иванович. -- Мне надо есть мясо. Вечером ко мне придет дама. -- Серьезно относишься к делу... Поэт кончил любоваться своей сковородкой. -- Подогреем? -- спросил, сверкнув сумасшедшими светлыми глазами. И ответил: -- Подогреем-с! Пыхнул огонь в духовке, Кондаков задвинул туда сковороду. Федор Иванович в это время рассматривал приклеенное над столом цветное фото обнаженной жен-шины, вырезанное из иностранного журнала. Поэт дернул гостя за рукав. Они прошли маленькую переднюю и комнату с плотно завешенным окном, в которой на столе среди высохших винных луж стояла лампа без абажура, на полу темнели десятка полтора бутылок, а на стенах висели афиши с крупными буквами: "Иннокентий Кондаков". В другой комнате была видна низкая старинная кровать -- квадратный дубовый ящик с темными спинками, на которых поблескивали вырезанные тела длинноволосых волооких дев, летающих среди роз и жар-птиц. Две несвежие подушки, огромное стеганое одеяло, простыни -- все стояло комом. Поэт снял закрывающий окно лист фанеры, потянув за шнур, впустил дневной свет, и стали видны грязный паркет, пыль и окурки по углам, грязные разводы и надписи на стенах. "Дурачок!" -- было написано на самом видном месте губной помадой. И в этой комнате висели афиши с той же крупно напечатанной фамилией и несколько фотографий -- везде поэт Кондаков, освещенный с трех сторон, в раздумье или в дружеском оскале. -- Здесь я вдохновляюсь, -- сказал он, указывая на свое ложе. -- Вижу, вижу. Тебя навещают... -- заметил Федор Иванович. -- Небось, увидят обстановочку и сейчас же наутек. -- Ты не знаешь женщин, Федя. Они, как увидят это, прямо звереют. Женщину надо знать. Окинет взглядом все это -- тараканов, бутылки, грязь -- сначала начинает дико хохотать. Потом бросится на меня с кулачками -- колотить. И, наконец, обессилев, падает... вот сюда, -- он оскалился. -- Одна ко мне ходит, ты бы посмотрел. Такая, брат, тихоня, такой младенчик, такая тонкость, куда там! А наступает миг -- сатана! -- Хвастун! -- сказал Федор Иванович, все еще оглядывая комнату. Его жизнь шла другими дорогами, таких людей и такой обстановки он не видел. -- Пошли! -- принюхавшись, поэт вдруг бросился в кухню. Федор Иванович уселся за стол, Иннокентий поставил на какую-то книгу горячую сковороду, дал гостю грязную вилку и измазанный в жире нож с расколотой деревянной ручкой. -- Вот тебе хлеб, -- он положил на стол два остроконечных батона, -- вот запивка, все вино выпили вчера, -- выставил две бутылки молока. -- Не отставай! -- И, разрезав на сковороде один кусок, сунул в пасть первую порцию. -- Погоди, надо же вилки помыть! И стол... -- Можешь и пол помыть. Разрешаю, -- мотнув головой наотмашь, поэт зубами оторвал часть батона, отправил в рот вторую порцию мяса и подал вслед хороший ком лука. Вымыв вилку и нож, Федор Иванович принялся разрабатывать свой сектор сковороды. -- Чего молчишь? Зря тебя кормлю? -- пробормотал поэт, жуя. Но гостю было не до речей. Рядом со сковородой из щели между столом и стеной вылезли, ощупывая воздух, чьи-то чудовищные усы. Федор Иванович замахнулся, хотел пугнуть разведчика, но Иннокентий остановил его. -- Не трогай, это Ксаверий. Обмакнув кусочек батона в жир, он положил его около шевелившихся усов. Сейчас же Ксаверий вылез и уткнулся в хлеб. Это был черный таракан длиной в спичечный коробок. -- Видишь, жрет. Мы с ним давно знакомы. У нас совпадают взгляды на многие вещи. Из щели выбежал таракан поменьше и сунулся к хлебу. Ксаверий махнул пятой или шестой ногой, таракан опрокинулся вверх брюхом и замер, прикинувшись мертвым. Потом мгновенно перевернулся и исчез в щели. -- Борются за власть, -- весело осклабился Иннокентий, обмакивая в жир второй кусочек батона. -- На, ешь, дурачок, -- он подложил кусочек к самой щели. -- Люблю за храбрость! Отпив из бутылки несколько глотков, он принялся разрезать второй кусок. Первого уже не было. -- Нравится тебе эта девочка? -- спросил Кондаков, жуя, и глядя на фото над столом. -- Н-не могу сказать. Она снимается голая и не краснеет, не прячет лица. Нормальная женщина в такой ситуации сгорит от стыда. Как мне кажется, Кеша, без любви нельзя бросить на наготу даже косой взгляд. Любящему можно. Любовь очищает взгляд... -- Ка-ак ты сказал? Постой, запишу... Да-а... А почему эта не сгорает? Смотрит прямо в глаза... -- Это бесстыдница. Она ведь за деньги... И у нее, конечно, есть маскировочное рассуждение. Но это не меняет дела. -- А стыд нагого мужчины? -- Только перед женщиной. В этом стыде есть береженье ее стыдливости. -- А в раю? Оба ведь были голые... -- Что рай, что любовь, Кеша... -- Как, как ты говоришь? Повтори... Давай еще кусок разделим пополам. И батона ты почти не ел! -- Мне хватит, я уже готов. -- Ну, как знаешь. Получается три -- один в мою пользу. А как ты смотришь на такое мое наблюдение. Ты правильно говоришь, ко мне ходят... Я заметил, что это дело любит накат. Бросать на полдороге нельзя. Надо запираться с нею на неделю. И чтоб мешок с продуктами висел на балконе и был полон. Эта, о которой говорил, к сожалению, так не может. Поэтому г наблюдение мое, о котором скажу сейчас, на ней проверить не смог. Сегодня придет. Я хочу сказать тебе вот о чем. Это же черт знает что -- чем определяется этот недельный срок! Не пойму! Входим сюда нежными влюбленными, а выходим, глядя в разные стороны. Ненавидим, чуть не деремся. Получается, что все -- в голоде или в сытости тела. Я сыт -- и сейчас же лезут мысли: зачем я с нею связался, с этой дурой? Какого черта привел ее да еще на неделю! Теряю время! И что в ней нашел хорошего? Нос -- как будто перочинным ножом остроган, с трех сторон. Тьфу! Словом, разлука без печали. А проходит еще неделя -- и я начинаю ее искать. А она ищет меня. И она теперь для меня -- необыкновенное существо. Откуда красноречие, откуда стихи! Искры из меня так и сыплются. Красавица! Богиня! Ангел! Этот вот объект, Федя, очень удобен для наблюдений над самим собой. Я давно замечаю -- у человека все так: что к его пользе -- все правильно. А что ко вреду или к докуке, что мешает -- неправильно. И сразу появляются убедительные аргументы. Для самого себя. Ты не замечал? -- Я что-то похожее наблюдал. Только не на этих... объектах. -- Федор Иванович замялся, подыскивая слова. -- Понимаешь, ты сейчас мне привел еще одно доказательство. Что чувство правоты не всегда совпадает с истинным положением вещей. Что оно часто совпадает с чувством ожидания пользы... Для самого себя. Кто владеет собой, Кеша, в таком тонком деле, тот мудрец. -- Спасибо, Федя. Пей молоко. -- Я вовсе не о тебе. Насчет того, владеешь ли ты, у меня данных нет. Все было съедено и выпито. Кондаков заметно отяжелел, умолк и нахмурился. В молчании они вышли из кухни в переднюю. Федор Иванович повернул было в комнату, но поэт молча стал у него на пути, почесывая голую волосатую грудь. Помолчав и еще больше потемнев лицом, он сказал, наконец: -- Ну ладно, иди, Федя. Иди, мне надо отдохнуть. И даже подтолкнул его к двери. V В два часа Федор Иванович достал из шкафа своего "сэра Пэрси" -- любимый спортивный пиджачок с накладными карманами. Пиджачок был цвета обжигающего овощного рагу с хорошо поджаренным лучком, прожилками помидоров и частыми крапинками молотого перца. Надев мелкокрапчатую сорочку с коричнево-красным галстуком и "сэра Пэрси", Федор Иванович сразу стал похож на самоуверенного боксера в полусреднем весе. Остроносое лицо его с вертикальной чертой в нижней части и глубокой, кривой, как запятая, ямкой на подбородке приобрело жесткое выражение -- он шел на поле боя, хотя уверенности сейчас было в нем значительно меньше, чем три дня назад. Приготовился и Цвях -- он уже успел выгладить свой темный, командировочный костюм и теперь, облачившись, затянув галстук и причесавшись на пробор, стал похож на седого крестьянина, собравшегося в церковь. Они вышли торжественной парой из дома и по единственной улице институтского городка двинулись к некоей отдаленной точке. Справа и слева от них из разных концов городка шли люди -- все к этой точке. Там, в розовом трехэтажном корпусе, был актовый зал. -- Касьян сегодня звонил, -- проговорил Цвях. -- Что-то напели ему. Что -- не говорит, но слышно было -- недоволен. Прошляпили, говорит. А что прошляпили, так я и не разобрал. Федор Иванович не сказал ничего, только выразительно чуть повернул голову. -- Смотри-ка, сколько народу валит. Со всех трех факультетов, -- проговорил Цвях после долгого молчания. И еще сказал, когда прошли половину пути: -- У зоологов дней двадцать назад нашли дрозофилиста. Поскорей выгнали, и теперь у них тишина... Когда по длинному коридору подошли к входу в зал, Цвях остановился. -- Ну, давай. Я иду в президиум. Федор Иванович вошел в гудящий зал. Почти все места были заняты, но он все же нашел кресло в двадцатых рядах и, усевшись, стал наблюдать. Прежде всего, он увидел над пустой сценой красное полотнище с знакомой ему надписью белыми буквами: "Наша агробиологическая наука, развитая в трудах Тимирязева, Мичурина, Вильямса и Лысенко, является самой передовой сельскохозяйственной наукой в мире!". Он не раз слышал эти слова на августовской сессии. Потом он увидел впереди -- рядов через десять -- белую шею Елены Владимировны, чуть прикрытую сверху лапотком, сплетенным из ее темных, почти черных кос. Рядом с нею вихрастый Стригалев в своем красном свитере что-то говорил, опустив голову. Справа, слева и сзади Федора Ивановича сидели незнакомые люди, все возбужденные, все были знакомы друг с другом, и все, блестя глазами, что-то говорили. -- Массовые психозы хорошо удаются, когда они кому-нибудь выгодны, -- сказал сзади старик спокойным металлическим басом. -- И я просматриваю за такими психозами не "шахсей-вахсей", а личную выгоду участников. Хотя, да, есть, есть толпа и есть в ней старушки... Подносящие вязанку хвороста в костер, где сжигают еретика. -- Нет, все-таки есть движение, -- чуть слышно возразил еще более дряхлый -- клиросный -- тенор. -- После того как прочитаешь про римские казни, на которые посмотреть стекались тысячи... И даже матроны с грудными детьми. Да... Окна покупали, чтобы посмотреть... Украшали первый день карнавала казнью, и толпа одобряла это своим присутствием... После всего этого мы сделали прогресс. Полезно прочитать... -- Особенно перед таким собранием... Вы уверены, что здесь никто не купил бы окно? И тут Федор Иванович увидел прямо впереди себя Вонлярлярского. Он был очень взволнован, все время запускал палец за воротничок, и лысоватая, мокро причесанная голова его вертелась, как жилистый кулак в манжете. Федор Иванович хотел поздороваться с его бело-розовым затылком, по которому -- от уха -- шел пробор, но в это время на сцене началось шествие членов президиума. Один за другим они показывались из-за серого полотнища и, медленно поворачиваясь тяжелыми корпусами вправо и влево, растянутой цепью протекли за стол. Декан, ректор, еще два декана, еще несколько сановитых полных мужчин, женщина... И Цвях был среди них -- так же медленно поворачиваясь, просеменил, уселся и как бы опустил лоб на глаза. Потом по сцене легко прошагал академик Посошков, мгновенно оказался на председательском месте -- прямой, изящный, в черном костюме с малиново-перламутровой бабочкой, сильно его молодившей. Запел графин под его массивным обручальным кольцом, академик выразительно молчал, требуя внимания. -- Товарищи! -- провозгласил он. -- Мы все, деятели многочисленных ветвей советской биологической науки, празднуем в эти дни выдающуюся победу мичуринского направления, возглавляемого Трофимом Денисовичем Лысенко, победу над реакционно-идеалистическим направлением, основателями которого являются реакционеры -- Мендель, Морган, Вейсман. Многим из нас эта победа далась нелегко. Годами господствующие заблуждения врастают в душу, освобождение от них не обходится без тяжелых ран... -- Знаем, знаем, -- сказал басистый старик сзади Федора Ивановича. -- Хватит красиво каяться... Произнеся еще несколько торжественных фраз и выбранив еще раз вейсманистов-морганистов, академик открыл собрание и предоставил слово для доклада ректору Петру Леонидовичу Варичеву. Тот поднялся и понес тяжелый живот к трибуне. -- Кашалот, -- пробасил сзади старик, как будто легко трогал самую низкую струну контрабаса. -- Когда только получил пост, был как Керубино. А сегодня встретил у входа -- что за физиономия! Как кормовая свекла!.. -- Пиво и закуски уведут его на тот свет, -- прошелестел второй старик. -- А вы видели Кафтанова? Вот у кого геометрия! Изодиаметрическая фигура! -- Наш туда же, хе-хе. По его стопам... Ректор показался над трибуной, разложил бумаги. -- Товарищи! -- глуховатым голосом начал он, глядя в текст. -- История биологии -- это арена идеологической борьбы. Это слова нашего выдающегося президента Трофима Денисовича Лысенко. Два мира -- это две идеологии в биологии. На протяжении всей истории биологической науки сталкивались на этом поле материалистическое и идеалистическое мировоззрения... Федор Иванович радостно поднял брови: похоже, что ректор составлял свой доклад таким же методом, как и они с Цвяхом. И по тем же источникам. Василий Степанович в президиуме оторопело смотрел на докладчика, тер затылок. -- Неспроста новая советская биология была встречена в штыки представителями реакционной зарубежной науки, -- читал Варичев, упираясь обеими руками в трибуну. -- А также и рядом ученых в нашей стране... В президиуме Цвях быстро листал свой доклад и решительными движениями поспешно вычеркивал что-то. -- Менделисты-морганисты вслед за Вейсманом утверждают, -- набрав скорость, читал Варичев, -- что в хромосомах существует некое особое "наследственное вещество". Мы же вслед за нашими выдающимися лидерами академиком Лысенко и академиком Рядно утверждаем, что наследственность есть эффект концентрированного воздействия условий внешней среды... И потек знакомый всем доклад, который в разных вариантах все уже читали в газетах и слушали по радио. В зале начал нарастать легкий шумок, везде затеплились беседы. Но они сразу смолкли, когда в голосе докладчика появилась особая угроза, и стало ясно, что он переходит к домашним делам. -- ...И даже в нашем институте нашлись, с позволения сказать, ученые, избравшие ареной борьбы против научной истины девственное сознание советских студентов. Я не буду называть здесь тех, кто нашел в себе мужество и вовремя порвал со своими многолетними заблуждениями, -- здесь докладчик все же взглянул в сторону президиума. -- Поможем им залечивать их раны... Веселый шум пролетел по залу. "Кто же это смеется?" -- подумал Федор Иванович, оглядываясь. Все вокруг улыбались, один лишь Вонлярлярский нервно подергивался и крутил головой. -- Изгоняя из нашей науки менделизм-морганизм-вейсманизм, -- повысил голос Варичев, -- мы тем самым изгоняем случайности из биологической науки. Наука -- враг случайностей. Нам не по пути с теми, кто, используя ядовитый колхицин, устраивает гадания на кофейной гуще, плодя уродцев и возлагая на них несбыточные надежды. Мы без сожаления расстались уже с двумя такими гадателями, и это, по-видимому, не все. Профессор Хейфец, я обращаюсь персонально к вам. До сих пор мы только терпеливо слушали ваши поношения в адрес советской науки и были либеральными свидетелями ваших фарисейских заигрываний с нашей сменой -- студентами и аспирантами. Вы и ваши скрытые коллеги должны, наконец, понять, что наступает предел и этому терпению, и этому либерализму. Выбирайте сами, что вам по душе -- присоединиться к победоносному шествию советских ученых, возглавляемому нашими маститыми знаменосцами, и вместе с нами творить будущее или же, будучи отброшенными на задворки истории, оказаться на свалке вместе с такими приятными соседями, как Мендель, Морган и Вейсман. Вспыхнули резкие, как стрельба, аплодисменты, стали громче, плотнее. Когда зал утих, Варичев выкрикнул здравицу в честь самой передовой агробиологической науки, развитой в трудах Мичурина, Вильямса, Лысенко. Овация вспыхнула с новой силой, и он, собрав свои бумаги, покинул трибуну. Следующим оратором был Цвях. Он пространно расхвалил доклад ректора, его чеканные формулировки. -- Богатство новых мыслен, высказанных на сессии академии, побуждает и многие годы будет побуждать нас обращаться к стенограмме сессии как к руководящему документу, -- заявил он. -- В такие исторические дни два добросовестно подготовленных доклада, посвященные одному и тому же вопросу, обязательно окажутся во многом схожими. Общий источник порождает сходство формулировок. Поэтому я опускаю вступительную часть моего содоклада, поскольку она почти дословно повторяет, к моему... я даже не скажу сожалению... Общий смех зала покрыл эти слова. И сам Цвях улыбнулся плутовато, налег на трибуну, посматривая в зал, выжидая. Потом поднял руку, мгновенно успокоил всех и, став строгим, начал читать знакомый Федору Ивановичу текст с обстоятельным анализом учебной и научной работы факультета и проблемной лаборатории. Уклон был отчетливо выражен -- комиссия настойчиво обращала внимание всех профессоров и преподавателей на замеченные то тут, то там следы пережитой недавно вейсманистско-морганистской болезни, рекомендовала изжить эти остатки в ближайшее время. Все же комиссия вынуждена была отметить воинственную позицию профессора Хейфеца, его открытое неприятие курса, провозглашенного сессией. -- Хотя еще не решен вопрос, что лучше -- открытая позиция неприятия или замаскированная ложная перестройка, -- сказал Цвях многозначительно. -- Маска всегда была и остается тактическим приемом и в то же время верным знаком продуманного и закоренелого упорства со стороны всякой антинаучности... Эти слова его потонули в страшном грохоте аплодисментов. -- Открытость неприятия и прямота, -- продолжал Цвях, выждав паузу, -- встречаются в обиходе честных ученых и позволяют еще надеяться, что человек способен честно предпринять... приложить... -- фраза оказалась слишком сложной, ее в тексте не было, и Цвях запутался. -- Приложить усилия, направленные на осознание... Изжитие ошибки, и я уверен, что найдутся среди нас... что есть много доброжелательных и талантливых ученых, которые смогут... путем творческого обмена... помочь осознать... "Он хочет протянуть ему руку..." -- подумал Федор Иванович. Когда председатель комиссии покинул трибуну, в зале поднялся шум -- ожили все бесчисленные группы собеседников. Академик Посошков долго звонил своим золотым кольцом по графину и вдруг произнес: -- Товарищ Ходеряхин! На трибуне показался знакомый Федору Ивановичу человек с бледно-желтоватым лицом и черными печально горящими глазами. Разложив свои бумаги, он начал читать, как показалось Федору Ивановичу, ту свою статью из журнала, по поводу которой у них в учхозе был неприятный разговор. -- Эту работу, -- закончил он, -- смотрел Кассиан Дамианович. И одобрил. Ходеряхин знал, что московский ревизор сидит в зале, и отвечал ему. -- Я тут читал Шопенгаура... Шопенгау-эра, -- продолжал он, запустив желтые пальцы в черные волосы и откинув их назад. По залу прокатилась веселая волна. -- Критически, критически читал, -- поправился он. Зал так и грохнул. Послышались хлопки. Председатель коснулся кольцом графина. -- У этого реакционного философа есть в одном месте... -- продолжал Ходеряхин. -- По-моему, подходяще. Кто хорошо мыслит, хорошо и излагает. Это его слова. Я думаю, что мы можем и так сказать: кто темно излагает, тот темно и мыслит. И еще он говорит: непонятное сродни неосмысленному. Я к чему это? Сидел я как-то среди них. Среди вейсманистов-морганистов. Нет, не в качестве разделяющего, уж тут можете не сомневаться -- в качестве любопытствующего и ничего не понимающего. По-моему, они сами не все понимают, что говорят. Кроссинговер... Реципрокность... Аллель... Так и сыплют. Я думаю, ясная мысль нашла бы для своего выхода попроще слова. Вот академик Кассиан Дамианович Рядно. Когда говорит -- все ясно. И подтверждение -- не таблица, не муха без крыльев, а матушка-картошка! "Майский цветок"! Как Чапаев -- на картошке доказывает! Или наша Анна Богумиловна -- на семинарах говорит просто, ясно, любо послушать. И пшеничку кладет на стол, скоро сдаст в сортоиспытание... Тут я, товарищи, позволю себе еще одну цитатку... -- Опять реакционная философия? -- весело спросил из президиума Варичев. -- Петр Леонидович, вы угадали. Она. Но мы это оружие повернем против самих реакционеров. Вот, что он пишет, Шопенгауэр: "Если умственные произведения высшего рода большей частью получают признание только перед судом потомства, -- это он говорит, философ, -- то совершенно обратный жребий уготован некоторым известным блистательным заблуждениям, которые... Которые появляются во всеоружии с виду таких солидных доводов и отстаиваются с таким умением и знанием, что приобретают славу и значение у современников..." -- Ходеряхин поднял палец. -- Таковы некоторые ложные теории... ошибочные приговоры... опровержения... При этом не следует приходить ни в азарт, ни в уныние, но помнить! -- он еще выше воздел палец. -- Что люди отстанут от этого и нуждаются только во времени и опыте, чтобы собственными средствами распознать то, что острый глаз видит с первого раза... Ходеряхин почувствовал подозрительную тишину в зале и остановился. Посмотрев на президиум, где Варичев, как-то странно развесив губы, барабанил пальцами по столу, он отложил целую страницу в своей длинной цитате и закончил: -- Вот так, товарищи! Еще такое он говорит: в худшем случае ложное распространяется... как в теории, так и в практике... и обольщение и обман, сделавшись дерзкими вследствие успеха, заходят так далеко, что почти неизбежно наступает разоблачение. Нелепость растет все выше и выше, пока, наконец, не примет таких размеров, что ее распознает самый близорукий глаз... Тут оратора прервали чьи-то бешеные хлопки в углу первого ряда. -- Браво, браво, товарищ Ходеряхин! -- пискляво выкрикнул кто-то. Федор Иванович привстал. Аплодировал Ходеряхину покрасневший от натуги профессор Хейфец. Вонлярлярский с ужасом смотрел в его сторону. -- Как говорит мой внук, один -- ноль! -- сквозь растущий шум прозвенел бас сзади. -- Один -- ноль в пользу Менделя! -- Товарищи болельщики! Вы не на футболе, -- вмешался сзади же запальчивый голос. Графин непрерывно звенел. Когда страсти улеглись, послышался голос академика Посошкова: -- Товарищ Хейфец! Натан Михайлович! Пожалуйста, к порядку... Товарищ Ходеряхин! По-моему, достаточно философии. Мы все восхищены... -- У меня все, -- сказал Ходеряхин и с грустной улыбкой сошел со сцены, и, прежде чем сесть на свое место в первом ряду, пожал руки нескольким друзьям, словно принимая поздравления. -- Да, товарищи, да! Давайте не отвлекаться от главного! -- раздался со всех сторон из динамиков зычный женский голос. На трибуне плавала и колыхалась Анна Богумиловна Побияхо, колыхались все ее подбородки, наплывающие на объемистую грудь, прыгали на груди красные бусы. -- Давайте вернемся в русло, проложенное для нас исторической сессией. Известно, что менделисты-морганисты отрицают влияние условий выращивания на изменение сортовых качеств. Мутагены, колхицин, рентгеновские лучи, то, что уродует организмы, -- вот их арсенал. В противовес этому ложному и вредному для производства методу Трофим Денисович, Касснан Дамианович разработали диаметрально противоположный принцип и показали на практике его действенность. Лично я в своей многолетней работе... Она развернула тетрадку и стала читать подробный доклад о переделке пшениц -- озимых в яровые и яровых в озимые. Как бы засыпающий ее голос постепенно стал тонуть в общем слитном шуме. -- Ф-фу, -- жара, -- простонал кто-то. -- Хоть бы окна открыли. Федор Иванович оглядел зал и вдруг увидел впереди слева молодую женщину со знакомыми белыми, как сосновая лоска, волосами, с толстыми косами, которые на этот раз были соединены на затылке в пухлый калач. Женщина застыла, низко потупившись, и шум зала, как начинающаяся метель, словно засыпал ее снегом. Пристально поглядев на нее. Федор Иванович перевел взгляд на академика Посошкова, -- тот сидел в президиуме около графина -- тоже с опущенной головой. Сегодня он почему-то померк, стал бесцветным -- таким академика Федор Иванович еще не видел... -- Именно поэтому, -- вдруг отчетливее и громче загрохотал в динамиках голос Побияхо, -- именно поэтому я не могу не высказать здесь своего удивления по поводу позиции, занятой Натаном Михайловичем. Мне непонятна его подчеркнутая оппозиция по отношению к нам, его коллегам, к советской науке, непонятна его поза и действия, напоминающие действия известного крыловского персонажа по отношению к питающему его дубу... Федор Иванович потемнел лицом, нахмурился -- он болезненно переживал всякую бестактность. Еще тяжелее ударил его гром аплодисментов -- как будто несколько поездов проносились над ним по железной эстакаде. Он опустил голову и уже не слышал окончания речи. Зазвенел графин. -- Натан Михайлович Хейфец! -- объявил председатель. И сразу зал затих. Профессор Хейфец, бледный, с белыми, как сияние, волосами, в длинной болотного цвета кофте домашней вязки, слегка согнувшись, спешил к сцене -- головой вперед. Суетясь, он взошел на трибуну и цепко охватил ее края беспокойными пальцами. Долго молчал, приходил в исступление. -- Ругаете! -- крикнул внезапно, и голос его будто поскользнулся и упал. -- За что? Разве не у вас всех на глазах я с утра до ночи пропадаю -- то в лаборатории, то в библиотеке, то на кафедре? Разве вы не видите, что для меня ничто не существует, кроме любимой науки и истины? -- Демагогия! -- крикнул кто-то по соседству с Вонлярлярским. Тот так и шарахнулся в сторону. -- Вас, как вы выразились, ругают за идеализм, -- послышался улыбающийся голос Варичева. -- За то, что вы романтик-идеалист и не хотите прислушаться к голосу общественности. -- Ничего подобного! Я не романтик и самый строгий материалист. У меня все -- расчет, достоверность. Подержать в руках, увидеть в микроскоп, проверить химическим реактивом. А вот вы -- идеалисты и романтики. У вас все -- завтра. Ничего в руках у вас не подержишь. Вы против вещества -- против вещества!!! И гордо заявляете об этом. Подумать только -- коммунисты и против вещества! У вас в природе происходит непорочное зачатие. По-вашему, если перед овцой я, как библейский Иаков, положу пестрый предмет, она родит пестрых ягнят... Почему я хлопал Ходеряхину? Вы, Петр Леонидович, сохраните на двадцать лет текст вашего сегодняшнего выступления. Сохраните. Через двадцать лет мы вам напомним! Увидите, как меняются точки зрения по мере накопления людьми опыта и знаний. Вдумайтесь -- вы все говорите о передаче по наследству благоприобретенных качеств. То, что говорил Ламарк. Но клетка ведь не может сама себе заказывать свои изменения. Химия и физика это доказали намертво. Вы подождите шуметь, вы сначала постигните это -- на это нужно время... -- А вы знакомы со статьей в "Сайенсе"? -- опять вмешался голос Варичева. -- Там Джеффри высказал обоснованное сомнение в правоте хромосомной теории... -- Читал я, читал эту статью. Да, там высказано. Не доказательство, но обоснованное сомнение. Но ведь познание -- бесконечно! Настоящая наука не претендует -- как претендуете вы! -- на стопроцентное конечное знание! И поэтому публикует все новое, что найдет, в том числе и свои сомнения. Мы не боимся тех, кто только и ждет, чтобы ударить в подставленный нами бок. У ищущих истину ударять в подставленный бок не принято. А кто бьет -- не ищет истины. Ну и что! Может быть, и в плазме есть структуры, связанные с наследственностью. Может быть, откроем! Но то, что уже твердо установлено, -- от этого мы не откажемся никогда! Сколько бы ни сыпалось брани! Хотя, я понимаю, сегодня мы не найдем правды до самой Камчатки... -- Товарищ Хейфец, -- сказал Варичев. -- Не то говорите. Признать вас правым будет неправота. И такой неправоты, это верно, вам не найти, до самой Камчатки. Одобрительные аплодисменты стайкой пролетели по залу. -- Но выступление свое вы все-таки сохраните, -- сказал Хейфец. -- А сейчас я хочу вернуть Анне Богумиловне ее художественный образ, позаимствованный ею у дедушки Крылова. Сначала -- анекдот из жизни. Достоверный. Сидят вместе два наших мичуринца. Один говорит: "Что делать?" Другой: "А что?" Первый: "У Стригалева на двух растениях ягоды завязались". Второй: "Вот сволочь!" Зал вздохнул и весело загудел. Послышались редкие хлопки. -- А теперь к делу. Анна Богумиловна! Мне помнится, лет десять назад, перед войной вы ездили в Москву с моей запиской в известный вам институт. Отвезли мешочек семян пшеницы. И вам эти семена там облучили. Гамма-лучами. В институте это зарегистрировано. Еще, помню, вы сказали: "Чем черт не шутит". Вы высеяли облученные семена в учхозе, и выросло много всяких, как вы говорите, уродцев. Но два растения вы сразу заприметили, вы все же селекционер. И вот из них-то и пошли те сорта, которыми сегодня вы по праву гордитесь. Мы с цитологами следили за судьбой этих растений, такое настоящий ученый никогда не упустит. Вместе со Стефаном Игнатьевичем смотрели в микроскоп. Но дуб, который дал вам эти желуди, подрывать, Анна Богумиловна, не годится. Это недостойно... Голова Вонлярлярского еще страшнее завертелась, как только он услышал слова "вместе со Стефаном Игнатьевичем". А руки сами по себе стали ощупывать костюм, он достал блокнот и судорожно принялся писать в нем. Потом оторвал листок и передал кому-то впереди себя. И белая бумажка, прыгая из ряда в ряд, побежала в президиум. -- ...В науке должна быть уверенность в избранном пути, -- тем временем завершил длинную назидательную реплику Варичев. -- Очень торжественно говорите! -- возразил Хейфец. -- А ведь Колумб не Америку открывать собирался