ь образумить! -- закричал он. -- Я же это самое и делаю! -- Ладно, делай. А этот твой... Альгвазил. Этому что надо от тебя? -- Ты о ком? -- Да этот же, рыжий. В крапинах! Тебя видят с ним на улице. Беседуете. -- Это один мой... Давний мой оппонент по вопросам нравственности... -- Не трать усилий, я знаю, кто он. Вот и ты виляешь и врешь. Скажешь, нет? -- Я тебе могу все подробно рассказать. Она согласилась выслушать и, не освобождаясь из его объятий, но напряженная молчала минут двадцать, пока он ей рассказывал все о полковнике Свешникове. -- Я чувствую, Лена, сам, дело здесь не простое. Он или ходит вокруг меня, что-то учуял... То самое, что я тебе хотел бы рассказать, но пока не могу. Или он тоже признает только истину и ищет ее. И, может быть, надеется, что я освещу ему что-то. Такое в истории бывало. Я осторожно пытаюсь осветить... -- Да? -- Да... -- Ты меня, пожалуйста, ни на кого не меняй. И ни на что. Ладно? -- Ленка! Ну что ты здесь мне... -- Потому что если это произойдет... Я не верю, чтоб... Но если вдруг... Я не буду жить! Ни одного часа! Ты представляешь, что получится? Получится, что я любила не тебя, а образ, то, чего нет... -- в ее голосе нарастал высокий звон. -- Я без этого образа уже не смогу. Я уйду к нему. В эфир. Тут напряжение покинуло ее. Она повисла на нем и горько, тихо заплакала. -- Ну тебе кто-то и нагудел же про меня, -- сказал он, перебирая сплетение мягких темных кос на ее затылке. -- Все гудят. Ох, если бы можно было выплакать все... Вечером он водил ее в кино. Потом гуляли по длинному бульвару, пахнущему весной. Мирно и тихо беседовали. После чая легли спать. Они были опять ласковыми супругами, даже истосковавшимися. Но в объятиях их сквозил все время как бы горький дымок. И Лена, глядя в сторону, вдруг сказала, будто самой себе: -- Да... Неправы те... -- Кто неправ? Почему? -- он приник к ней. -- Так, пустяки. Лена повернула к нему угасшие, больные глаза. -- Дамка неправа. Которая говорит, что заслоняет. Что может даже забрать власть. Заслоняет, но, к сожалению, Федя, не все. Когда начнется такое, как у нас... Неведомое течение все так же несло их куда-то. Ночью он проснулся. Было около трех. Окно чуть синело -- это еще была чуть заметная синь глубокой ночи. "Почему это я проснулся?" -- подумал Федор Иванович. Лена спала, как всегда, на его постели, лежала в том же своем дневном жесте -- словно повиснув на его плече. И вдруг он услышал настойчивое, часто повторяемое сипенье звонка. Три раза мягко, но сильно ударили в дверь. И опять прерывисто засипел звонок. Федор Иванович осторожно снял руку Лены с плеча и босиком, неслышно ступая, прошел в соседнюю комнату. Тут, как ветер, мимо него в полутьме пронеслась Лена, запахивая халатик. -- Я открою, -- приказала шепотом. -- Стой здесь. Она открыла входную дверь и закрыла ее за собой. Там, на лестничной площадке, кто-то быстро, горячо защебетал. "Ка-ак!" -- воскликнула Лена, а кто-то в ответ опять, еще быстрее испуганно защебетал. Потом дверь хлопнула. Федор Иванович зажег свет. Схватившись рукой за голову, вошла Лена. Остановилась, глядя в стену. -- Сашу Жукова арестовали... Бросила на него быстрый взгляд. -- С пленкой захватили. Отвозил в Москву этот ролик. Под курткой... Они сели оба за стол. Лена не смотрела на него. -- Сашу! Арестовали! Такого мальчика... Бедный отец! -- перекосив губы, она судорожно вздохнула. Пресекла плач. -- Куда Саша вез?.. Нельзя было этого спрашивать. Облитая слезами, она твердо взглянула на него. -- Позволь мне не говорить, куда... Федор Иванович опустил глаза. -- Ты видишь обстановку? Неужели не видишь? -- почти простонала она. -- Ох, я ведь чуяла, чем кончится эта любовь между моим мужем и этим особистом. Ведь целый год ничего не было, пока ты... Вот что: ты сиди дома, никуда не уходи. А я сейчас... Я скоро вернусь, и мы поговорим. Она быстро, резкими движениями оделась и хлопнула дверью. Вернулась часа через полтора. Синева за окнами уже сильно смягчилась. Он все так же сидел за столом. -- Продолжим наш разговор, -- уронив синюю телогрейку на пол, она села рядом, накрыв обе его руки на столе своими -- маленькими, шершавыми, дрожащими. За очками горели решимость и боль. Долго, загадочно молчала. -- Я готов, -- сказал он. -- Говори. -- Сейчас. Я слушаю отдаленный голос. Он говорит, что ты -- тот самый, кем я тебя всегда считала. Сейчас я вижу только тебя и не верю тому, чего наслушалась. Но грохот мыслей слишком велик. Боюсь, что мне не устоять. Ты же знаешь, что у нас за кубло... Ты слушай, не перебивай! Вот нас, допустим, двадцать человек. Увидел бы их, когда Иван Ильич показывает интересный препарат. Я всегда смотрю. Взъерошенные все, пальцы кто прикусил, кто в волосы запустил. Прямо видно, как зреет мысль. Это же смена! Будущее! Она остановилась и долго смотрела на него. Он молчал. -- Ты знаешь, что будет завтра? Завтра твоего дурака, порождение массового безумия... твоего трухлявого идола швырнут на свалку, и он будет там лежать, моргать... Как дохлая кошка. А вонища еще на долгие годы протянется. На всю Вселенную. Диссертации будут писать... Об особенностях человеческих сообществ. И нас в пример... Он же всех профессоров... Ты же видел приказы министра! Видел в ректорате? Несколько лет студентов во всех вузах учил галиматье! Кто будет завтра настоящую науку преподавать? Некому! Некому! Тут мы и объявимся -- ну разве ты не понимаешь, как это важно? Двадцать человек по сорок студентов возьмут -- это же будет почти тысяча! -- Зачем ты мне все это? Зачем агитируешь? Леночка! -- Постой. Разве ты не видишь, что твой Рядно обманывает лучшие чувства людей? Это же невиданное зло! Народный академик... Косоворотка, сапоги... Не поверить-то этому нельзя, этим сапогам в дегте. Этому народному акценту. Никто еще так не перекрашивался... Как не поверить!.. -- Вот так и не поверить! Ничему! И в первую очередь акценту и сапогам, намазанным дегтем. И всяческим обрядам... Хлебу с солью... -- Да переста-ань! -- закричала она. -- Пока молодой научится знать, он тысячу раз помолится на эти сапоги. Тысячу раз Касьян сварит из него свою галушку, ни на что не годную. Тут и знание не спасет, так устроена жизнь! Дети, дети предшествуют взрослым, и зло прежде всего сюда, сюда! Все, кто обманывается, все хотят ведь прекрасной жизни для всех. Кто не хочет, тому и обманываться незачем!.. Так что мы должны делать? Что мы должны делать? -- Спасать... -- А что входит в это спасение? Тройная... Нет, удесятеренная чуткость. Осторожность! Ведь вот же кто-то... Каин, гадина... Нераспознаваемый! Нового типа! С кукишем вместо сердца... Это, конечно, не ты... Но все говорят же, говорят! И если ты... Не слушай меня сейчас!! Сегодня я буду немыслимое... Если ты, я убью и тебя, и себя, -- шепнув это, она уткнулась ему в грудь, вцепилась в майку, затряслась. -- Я сделаю это... В поисках глотка воздуха. И сама улечу вместе с тобой. Они надолго замолчали. Федор Иванович осторожно обнимал ее. Она о чем-то думала, пыталась намотать его майку на кулачок. -- Даже если ты обыкновенная шляпа, все равно. это уже будешь не ты. Ты не шляпа. -- Леночка... Я не шляпа, но я обыкновенный. Не идеал. -- Ты мне не нужен, если ты не идеал! -- прошептала она, шмыгнув. -- Ну, ты, может быть, найдешь настоящий идеал... Я тебя к нему отпущу. Иди. Я в этом случае даже постараюсь не страдать. -- Не будешь страдать? -- она подняла на него слепые, полные слез глаза. -- Не будешь? -- Ле-еночка! Ты не понимаешь, о чем я. Ты не найдешь лучшего, чем я. -- Да, я знаю, что не найду. Мне даже сейчас хочется тебя поцеловать. Закрыть от всех. Но Саша!.. Сашу забрали! Знаешь, я тебе все-таки объявлю временный развод. Временный -- можно? Давай, Феденька... Обоюдно решим... Пока не получу опровержения. Хотя куда уж тут опровергать. Ничего, потерпим. Ведь опровержение -- я его получу? Здесь будешь жить, в этой комнате. -- Хорошо. Давай, попробуем так. Кольцо я могу у себя?... -- Кольца снимем. Символически. Твое пусть у тебя... Сегодня и перетащишь сюда постель. И поменьше общения. Тихий перерыв. "Ах, бабушки, бабушки нет..." -- подумал он. -- По-моему... Лучше, может... Я лучше вернусь тогда в свою конуру? -- тихо сказал он, как мог безразличнее, деловым убитым тоном. -- Тем более что и чемодан мой там... -- Может быть, так даже будет лучше, -- согласилась она. -- Ко мне ведь могут зайти. После того, что получилось, мы не имеем права быть счастливыми. Ни ты, ни я... Торопливо оделся, надел пальто. Посмотрел на Лену. Хотел поцеловать, но она шагнула назад. И он ушел, тихо закрыл за собой дверь. Он медленно шел в расстегнутом пальто по пустынной улице, и его окружал холодный, влажный рассвет, самый крепкий сон города. Он опять был без дома и без семьи. Шел медленно и еще больше замедлял шаги, ожидая, что она налетит сзади, ударит всем телом и, плача, потащит назад. Так он прошел всю улицу, парк, доплелся до своей холостяцкой обители. Пустая комната враждебно встретила его. Он поискал папирос, не нашел. Поднялся было, чтоб выйти, стрельнуть курева у кого-нибудь. Покачал головой и сел на место. -- Ах-х! -- громко вздохнул он и, кривя лицо, зажмурился, замотал головой. -- Ах-х! Он был, как солдат, когда, уходя воевать, тот оторвет, наконец, от себя плачущую любимую жену. Федор Иванович видел много таких солдат. Вот так же они плакали и вздыхали в своем товарном вагоне. Каждый -- отвернувшись от товарищей. "Свободен буду теперь, -- шептал он. -- Верно она сказала: мы не имеем права на счастье. Сегодня же явлюсь к Стригалеву, все ему расскажу и отныне -- прощай личное. Будем действительно двойниками. И в деле, и в личной жизни". Да, вот и пришли эти дни. Пора рассчитываться за все беды, которые он принес людям за всю свою жизнь, полную ошибок, детской веры и кривых дорог, казавшихся прямыми. Эта мысль, отрезвив и охладив его, даже обрадовала. "Буду свободен теперь для дела. Для искупления, -- думал он. -- Для дел совести". Придя в учхоз, он сначала не заметил никаких перемен в оранжерее. Он подумал, что пришел до срока, раньше всех, и принялся выставлять на стеллажах горшки -- для пикирования туда подросших сеянцев. Выставил горшки и на стеллаже Лены. -- Федор Иваныч! Трудимся? -- крикнул ему Ходеряхин со своего места. И помахал ликующим кулаком. -- Блажко еще не приходила? -- спросил он. -- Не-е! -- закричал Ходеряхин. -- Сегодня все что-то. Как сговорились. "Может, ищет меня там?" -- Федор Иванович побежал в финский домик. В его комнате стояла тишина. В двух других трудились над чашками Петри лаборантки. Краснов еще не пришел. "Все-таки, наверно, пора бы и ему о работе вспомнить", -- подумал Федор Иванович и, взглянув на часы, онемел -- было уже одиннадцать. Ничего не понимая, встревоженный, он вернулся в оранжерею. Вскоре из финского домика перебежала в оранжерею девушка в синем халатике. -- Вас просят к телефону. Он опять понесся в домик. Раечка из ректората сказала: "Петр Леонидыч приглашает вас к половине второго. И Ходеряхину передайте". В начале второго он уже сидел в полной народа приемной. Тут толпились профессора и преподаватели, возбужденный Ходеряхин все время вставал со стула и садился. Полный ужаса Вонлярлярский мешком сидел на стуле и озирался. Он что-то знал. Анна Богумиловна, колыхаясь и наклоняя голову к красным бусам, басистым шепотом что-то уже передавала соседям. Их всех словно ударило электрической искрой. Наконец, дошло и до Федора Ивановича: -- Арестовали... Целую группу. Организованную. Связи с другими городами... Утром. Хейфец тоже взят. И Краснов, Краснов! Кто бы мог подумать! Стригалева на квартире не нашли, кинулись на вокзал. Еле успели, уже в поезд садился. Пленку куда-то вез. И Блажко с ним, была у них ученый секретарь. Все было поставлено, как полагается, чин чинарем. Расписание, лекции... Через несколько минут вся приемная уже знала невероятную новость. Стоял нервный, напряженный ропот. И он сразу стих, когда высокая кожаная дверь кабинета открылась. -- Петр Леонидович просит... -- сказала Раечка, улыбнулась нескольким знакомым и отошла в сторону, уступая дорогу. Гудящая толпа пронесла Федора Ивановича через дверь, В просторном и светлом кабинете ректора за большим столом сидел Варичев, сгорбись и играя карандашом между двумя пальцами, как папиросой. Под узкими, почти закрытыми глазами его висели мешки, и точно такие мешки висели в других местах лица -- как глазки у большой картофелины. Ректор шевелил молодыми широкими губами, роняя тихие слова -- то направо, то палево -- окружавшим его за этим столом всполошенным деканам, заместителям и профессорам. Там же, около Варичева, стоял незнакомец с женским выражением худого желтоватого лица, с огромной черной шевелюрой, летящей вверх. Он был в черном костюме с фиолетовым галстуком на остром кадыке и странным образом был похож на красивую нервную испанку знатного рода, переодетую в мужской костюм. Незнакомец встречал каждого входящего жарким взглядом внимательных черных глаз. Рядом, закинув одну руку за спинку кресла, замер изящный академик Посошков с бантиком на шее. В кабинете робко гремели стулья, приглашенные рассаживались вдоль стен. -- Товарищи, побыстрей, пожалуйста, занимайте места, -- бросил Варичев, поглядев на аудиторию вполоборота и как бы с другого берега. -- Я пригласил вас, товарищи, чтобы кратко информировать о некоторых делах. Тут он встал и начал читать с листка: -- Наши академики, в который раз уже, оказались правы, предупреждая научную общественность... Они не только большие ученые в своей области, но и зрелые мужи, знающие жизнь, знающие человека. Обнажаю голову перед великой прозорливостью знаменосцев мичуринской биологии. Не они ли предупреждали нас об опасности, которую таят невинная, на первый взгляд, хромосомная теория наследственности, увлечение скромным колхицином, крошечной мушкой-дрозофилой, мутагенами и другими тому подобными "детскими" игрушками. Сегодня мы все можем увидеть, как, продрав бумажку, на которой нарисован вейсманистско-морганистский голубок, высунулось черное орудийное дуло империализма, не брезгающего ничем для того, чтобы подорвать, дискредитировать советскую науку, оплевать достижения наших ученых. Варичев умолк, строго посмотрел на присутствующих и продолжал: -- Сегодня органами безопасности обезврежена довольно солидная и, надо это признать, хорошо сколоченная группа, главарем которой был замаскированный враг, известный под кличкой Троллейбус. Он был изгнан в свое время из нашего института, но не сложил оружия. В числе задержанных оказались профессор Хейфец, я бы сказал, лжепрофессор, и Блажко, на которую мы в свое время посмотрели сквозь пальцы, переоценив ее хрупкую интеллигентность, -- здесь Варичев тяжело поиграл талией. -- И недооценив ее потенциальной опасности, как убежденной, фанатичной вейсманистки-морганистки. На ней лежала вся техническая работа по организации их тайных сборищ. Полгода назад мы добились определенной победы над вредным менделевско-моргановским направлением, пустившим было у нас корни. И, надо честно признать это, почили на лаврах. А руководители названной группы не дремали, они сумели хорошо расставить сети, и в их улове оказались наиболее слабые, нестойкие элементы из числа наших студентов и аспирантов. Он умолк, выдержал паузу и продолжал ронять из как бы слегка парализованных губ страшные слова. -- Как видите, враг применяет не только фронтальную атаку. Он выбрасывает иногда и десант. Материалы для своей преступной деятельности группа тайно получала из-за рубежа. Деятельность этих сектантов была частью обширного общего плана сил международного империализма, плана, направленного на подрыв существующей в нашей стране социалистической системы... Сегодня мы можем говорить о них, об их деятельности уже в прошедшем времени. Но это не значит... Здесь Федор Иванович как бы заснул. Никто не заметил, что он странно глядит перед собой на резную тумбу ректорского стола. Мысли увели его, он растворился во Вселенной, совсем перестал видеть вещи, слышать звуки. Он чувствовал только чью-то беззащитность, которая предстала в виде узких плеч и тонкой шеи, белых, как у нежного семилетнего мальчика, и еще -- в виде лапотка, сплетенного из темных кос. Удивленное белое лицо повернулось к нему, испуганные глаза взглянули сквозь большие очки. На Федора Ивановича грустно смотрела правда, к которой никогда не могла пристать никакая человеческая грязь. Кто-то толкнул его -- раз и другой. Он вздрогнул. -- Да, да, простите, я задумался... -- Что вы нам скажете по этому поводу? -- любезно прорычал Варичев. Федор Иванович встал, провел рукой по лицу, приходя в себя, вспоминая все и напряженно конструируя ответственную мысль, которую он должен был сейчас высказать. -- Я полагаю... Да...- -- произнес он, откашлявшись. И заговорил ясно и четко: -- Что я могу сказать... Работа у нас идет строго по плану, согласованному с академиком. Идет с опережением графика и все время контролируется. На моем участке враг не пройдет... -- Он уже прошел! -- сказал сидевший рядом с ректором человек с лимонной бледностью в узком лице и с огромной синеватой шевелюрой. -- Да, не кажется ли вам, Федор Иванович? -- подхватил ректор, хищно подаваясь вперед. Он боялся своего черноглазого соседа и подталкивал толкового и языкатого руководителя проблемной лаборатории к еще более громким и четким заверениям. Федор Иванович сразу это понял. -- Нет, Петр Леонидович. Я уверен, что этот участок недосягаем. Даже те, кто оказался... Я не знаю полного списка... Во всяком случае, на своем рабочем месте они работали, как волы. И работали на нас. Я могу сейчас же провести всех интересующихся по нашей оранжерее, по их рабочим местам. А что они делали за пределами института... Мы даже не уполномочены нашу бдительность... Город велик... Идущему по улице пешеходу в голову ведь не залезешь, трудно... -- Но можно! -- сказал незнакомец, облизнув губы. -- Вы полагаете? -- Федор Иванович посмотрел на него с прохладным задумчивым интересом. -- В конце концов, физики преподнесут нам свой энцефалограф... Долгожданный... И тогда мы будем, наконец, знать, кто что думает... -- Вы серьезно это говорите? -- спросил незнакомец. -- Об этом серьезно говорить нельзя. Это моя шутка по поводу ваших серьезных слов насчет того, что можно... Если уж физикам эта штука не дается... Сегодня, пока ученые еще топчутся, запуганные некомпетентными людьми, лучший способ избежать неприятностей, подобных сегодняшней, -- это каждому четко работать на своем участке. Кто куда поставлен. Ректор послал ему осторожно-одобрительную ужимку и с опасливым торжеством метнул мгновенный, почти незаметный взгляд на строгого соседа. -- Интересно! -- загорелся тот и даже приподнялся. -- На чьей земле мертвое тело найдено, тот и отвечай? Легко хотите отделаться, товарищ... Товарищ заведующий проблемной лабораторией. Не где-нибудь, а на нашей, на советской земле произошло данное чепэ. Мы еще поговорим с вами об этом. Все мы, все в ответе за такие чепэ. И без всяких скидок. -- Я и хотел это сказать, -- спокойно согласился Федор Иванович. -- Отвечать надо вместе. И тем, кто непосредственно ведет работу, то есть нам, и тем, кто наблюдает... Осуществляет строгие функции... Но видит не все... Приласкав упрямого заведующего лабораторией ненавидящим взглядом, незнакомец покачал головой, как бы говоря Варичеву: "Ну и кадры у вас", -- и все в его лице опять остановилось. Вскоре речи кончились, загремели стулья, на этот раз смелее, и все, оживившись, повалили к выходу. И Федора Ивановича, опять впавшего в оцепенение, толпа потащила за собой. Надев пальто, он сбежал с крыльца и быстро зашагал по асфальтовой дорожке, торопясь, чтобы никто не помешал его бегству. В парке, одетом в веселый зеленый туман, он набрал скорость и, чуть прихрамывая, побежал по мягкой просыхающей тропе. Позеленевшее поле он перелетел, даже не заметив. Мост чуть слышно простучал под ним. Потянулись дома. Вот и арка. Он перебежал двор, рванул дверь подъезда. Даже про лифт забыл. Но на третьей площадке лестницы что-то его остановило. Тут было окно, оно все играло в веселых майских лучах. Блестящая, словно алмазная, пыль, осевшая на стеклах, добавляла веселья и жизни в эту игру. Эта-то пыль и встревожила Федора Ивановича. Он подошел поближе и увидел: не пылью были покрыты стекла. На них сидели, брызгали, как искры, скакали и сталкивались сотни мушек-дрозофил. На стеклах, играя в майских лучах, погибал тонко подготовленный материал для изучения законов, поддерживающих все формы жизни на Земле. Погибал многолетний труд десятков умнейших людей. Эти мушки, никогда не знавшие, сколь страшна бывает свобода вне стенок пробирки, были выпущены кем-то, может быть, в ту самую минуту, когда Лена торопливо собирала в узелок вещички, чтобы отправиться с незнакомыми людьми в новую, незнакомую жизнь. Взбежав на площадку четвертого этажа, он сразу увидел две желтые восковые печати на двери сорок седьмой квартиры. Без колебаний потянул за нитку, соединявшую обе печати, разрезал одну из них. Ключ спокойно скрежетнул, замок щелкнул, и дверь открылась. Рой мушек, как поблескивающий дымок, вырвался оттуда и растворился под лестничным потолком. Федор Иванович прежде всего увидел сдвинутый с места темный шкаф с открытыми настежь дверцами. На столе была груда разбитых и целых пробирок, и над ней колебалось большое облако мушек. Он прошел в спальню и увидел два матраца, брошенные один на другой крест-накрест. На полу лежали подушки. Он нечаянно задел ногой малиновую тапочку -- подарок Лены. Поднял и сунул в карман. Вторая почему-то лежала около распахнутого шкафа, где жили мушки. Сунул в карман и ее. Пустынная тишина комнаты гнала его на лестницу, и он, подчинившись, поспешно вышел и вынес на себе десятка два мушек, успевших сесть на него, Сбежав вниз, он отправился не в институт, а ринулся, почти побежал дальше по Советской улице. Обойдя площадь со сквером и Доской почета, он зашагал дальше. Улица здесь уже называлась Заводской. Он долго еще шел, шевеля губами и глядя далеко вперед перед собой, пока не поравнялся с высоким новым зданием тяжеловатой архитектуры, с лепными портиками. "Ул. Заводская, 62", -- прочитал он и вошел в подъезд с вывеской, где золотом по черному стеклу было написано: "Бюро пропусков". Здесь, в большой комнате, стояли у стен деревянные скамьи со спинками, на них сидели молчаливые люди. Федор Иванович прошел напрямик к высокой перегородке -- она была окрашена, как и стены, масляной краской телесного цвета, -- и постучал пальцем в одну из четырех дверок, закрывавших окошки с широкими подоконниками. Дверка со стуком распахнулась, Федор Иванович увидел за нею молоденького уверенного солдата в новой фуражке с синим верхом. -- Пожалуйста, к полковнику Свешникову. Дежкин Федор Иванович. -- Вы вызваны? -- Позвоните, он распорядится. -- Паспорт. Только тут Федор Иванович хватился: надо же было зайти домой! Но паспорт оказался в кармане пальто -- лежал там с того времени, когда они с Леной холили в загс. Федор Иванович подал паспорт и дверца со стуком захлопнулась. Он сел на лавку рядом с неподвижным сгорбленным мужчиной в черном пальто, затертом до блеска. Человек этот низко опустил голову, держал ее почти между колен. Взъерошенная кроличья ушанка была сбита далеко на затылок. Нечесаные жирные кудри, темные с проволоками проседи, свалились низко на лоб. Лица не было видно. Никто не беседовал в этой комнате, стояла тишина, почти такая же, как там, в сорок седьмой квартире, откуда Федор Иванович только что пришел. И тем явственнее, страшнее прозвучали неожиданные слова, сказанные с хрипом: -- Ты Дежкин? Это заговорил сосед Федора Ивановича. Не поднимая головы от колен, он повернул ее, словно хотел увидеть колени Федора Ивановича, и кроличья шапка упала на пол. Не заметив этого, он смотрел снизу на Федора Ивановича глубоко скрытым под бровью блестящим глазом, полным живой ненависти. -- Ну? Чего молчишь? Ты? -- Я, -- Федор Иванович долго смотрел в это усталое лицо, покрытое частыми черными точками. Шевельнулись серые с желтизной усы. -- Еще кого-нибудь продавать пришел? -- Я никого не продавал, -- спокойно ответил Федор Иванович, не отводя глаз. -- А моего сыночка? А Сашку? Зачем ты его... -- Александр Александрович. Сашу продал другой. И остальных. И мою жену, -- Федор Иванович возвысил голос. -- Мою жену тоже с Сашей. Туда же. -- Что ты виляешь, что ты виляешь, сволочь? Виляй, ты еще получишь свою долю. Ходи и оглядывайся. теперь, собака. Ходи и оглядывайся. Твердый громадный кулак с острыми буграми внезапно вылетел из черного затертого пальто, и множество искр поплыло перед Федором Ивановичем в потемневшем на миг мире. И второй кулак вылетел на помощь первому, но оба остановились и заходили в плену, перехваченные такими же широкими и костлявыми, побелевшими руками Федора Ивановича. -- Один раз засветил и хватит, -- громко шепнул он, почти свистя от ярости. -- Больше не надо. И того я не заработал. Тебе как отцу прощаю. Поворочай мозгами, поищи того, другого. Для него и кулак побереги. Буду теперь медаль твою носить. Отошел? Ну, смотри, не дури больше. Окошко стукнуло над ними. -- Дежкин, Федор Иванович! -- Сиди и думай, -- сказал Федор Иванович, постепенно отпуская красивые рабочие кулаки Жукова-отца. Ему дали голубой листок с контрольным талоном, похожий на билет в оперный театр, и он вышел на улицу. На ходу потрогал пальцами под глазом -- там ужо наплывал болезненный огромный кровоподтек. Покачал головой, оценивая удар. Свернув за угол, вошел в третий подъезд. Путь ему преградил лакированный прилавок. Молодой щеголеватый солдат в проеме прилавка принял пропуск, оторвал контрольный талон и молча вернул. Федор Иванович поднялся на второй этаж и пошел по полутемному коридору, дивясь его форме, хотя уже видел его однажды. Коридор был не прямой, как все коридоры, которые он видел в своей жизни, а дугообразный. Поворачивал то в одну сторону, то в другую. И все время, пока человек шел под тускло-желтыми лампами под потолком, он мог видеть только одну дверь и одну лампу. Когда первая дверь и первая лампа оставались позади, из-за плавного поворота показывались новые -- дверь и против нее лампа. Наконец, он увидел номер 441 на очередной двери и, прежде чем постучаться, успел на миг подумать: почему это четырехсотые комнаты на втором этаже? На стук никто не ответил, и он вошел. За дверью был яркий день. Май весело ломился в высокие окна, забранные решетками. Молодые военные и штатские с папками входили и выходили через несколько дверей. Машинистка резво печатала, не отрывая глаз от лежащего рядом с машинкой листа. Главная дверь, обитая черной искусственной кожей, была полуоткрыта, и в глубине кабинета был виден за большим столом озабоченный Свешников -- в военном кителе с золотистыми погонами. Федор Иванович остановился посреди первой комнаты, ища, куда бы повесить пальто. Положив его на свободный стул -- теперь на нем был "сэр Пэрси" -- он вошел в приоткрытую главную дверь. Когда-то он уже был в этом кабинете. Свешников вышел из-за стола, еще больше нахмурился. Он был неузнаваемо строг. -- Что скажете, Федор Иванович? -- Михаил Порфирьевич, я бы хотел... Что вы мне скажете? -- Ничего утешительного. Бегать к нам не стоит. Мы -- исполнители закона. -- А насчет жены? -- Чьей жены? Извините, если вы о себе, то мне до сих пор было известно, что вы холостяк. -- Как же... Она оказалась... -- Мне известно, что вы холостяк, -- отчеканил Свешников, приходя в ярость, но дыша самообладанием, и Федор Иванович осекся. И, осторожно сняв кольцо, зажал его в кулаке. Белесые с желтизной глаза Свешникова заметили это. -- Вот так-то. Что это у вас, дорогой, под глазом? -- Расплатился за чужую вину. В бюро пропусков один... сталевар завесил. Ошибся адресом. Думал, что это я его сына... -- Хорошо попал. По-моему, даже немножко рассек... -- Да. Замечательно зацепил. Товарищ полковник, по долгу руководителя лаборатории, я интересуюсь судьбой бывших коллег. Вправе я поставить такой вопрос? -- Почему же... Ваше право. С ними поступят по закону. Теперь ответьте на мой... Что это за термин у генетиков: "временное разведение"? Вроде временного развода. Что это такое? Свешников скупо улыбнулся, а Федор Иванович почувствовал, что бледнеет. Но молчал он недолго -- овладел собой. -- Это только если о колхицине... Его разводят особым образом... -- Кто-то из них, кажется, Блажко, все беспокоится насчет этого временного... Или, может быть, условного -- я ни черта тут не понимаю -- раствора или развода. Просила передать кому-нибудь, что там какая-то ошибка. Что никакой такой разводки не может быть. Вам, как ответственному лицу, я решил все же сказать это. В интересах дела. Поскольку, я слышал, вы ставите важные эксперименты по плану, утвержденному академиком. Кстати, почему это вы занимаетесь колхицином? -- По этой самой программе... Академик Рядно... -- Ах, даже так... Это главное, что меня немножко беспокоило. И единственное. -- Я и сам подозревал, что там у нее ошибка... Спасибо. Академик был бы доволен, если бы узнал. -- Вот, собственно, все, что я могу вам сказать. Немного, правда? -- Да. Почти совсем... -- Остальное узнаете позднее. По официальным каналам. К сожалению, я не располагаю временем... -- Да, да, -- заторопился Федор Иванович и протянул полковнику пропуск. Тот расписался на нем, вернул, молча показал, где нужно приложить печать, ткнул пальцем: "Там, там, в приемной". Бросил напоследок торопливую полуулыбку и повернулся спиной. Выйдя на улицу, Федор Иванович округлил бровь и склонил голову, как бы разглядывая полученную счастливую новость. Горькая рука любви перехватывала его дыхание. "Леночка! -- шептал он. -- Что же делать? Что делать? Письмо! Письмо Сталину!" -- грохотала вся механика его мыслей. А отдаленный голос тихо говорил что-то непонятное, предупреждающее. Весь день он, как точная машина, работал за троих -- за себя, Лену и Краснова. Пересаживал сеянцы картофеля из ящиков в горшки. Его окружала пустота -- около него не было многих людей, к которым привык. Как будто от станции отошел поезд, и осталась опустевшая платформа. Он одиноко стоял на этой платформе, чувствуя громадность противостоящей ему силы. Никак не мог до сих пор совместить в сознании такую земную, простоватую, даже привлекательную фигуру Кассиана Дамиановича и мгновенное следствие, которое наступило благодаря лишь одному, ничтожному шевелению его пальца. Лаборантки и несколько аспирантов помогали Федору Ивановичу. Все двигались молча, убито -- подносили ящики, втыкали бирки с номерами, заполняли графы в журнале, и никто, кроме их завлаба, не знал подлинного значения этих цифр и букв, потому что все записи были привычные, вроде как настоящие. Но это был как бы негатив, а подлинное изображение складывалось на страницах толстой записной книжки, которая была всегда или в глубоком кармане серого халата Федора Ивановича или переходила во внутренний карман пиджака. Когда начало темнеть, под потолком оранжереи замигали и молочно вспыхнули палки светильников. Никто не ушел, продолжали подтаскивать ящики с сеянцами, поливали горшки. В половине десятого Федор Иванович, подняв руку, сказал: "Хватит на сегодня", -- и оранжерея опустела. Пока обошел все стеллажи, сверяя бирки в горшках с бисерными текстами записной книжки, пока убедился, что все делается строго по тому плану, который привел академика Рядно в хищный восторг, пошел одиннадцатый час. Погасив в оранжерее свет, поручив ее сторожу, он вышел. Над учхозом простиралась мрачная, без звезд, бесконечность. Огромные массы весеннего воздуха порывами бросались на деревья, свистели и вздыхали в сосновой роще, и там же внизу веселой редкой строчкой протянулись огоньки профессорских домиков. Федор Иванович через калитку вышел на улицу, и ноги быстро понесли его в сторону парка. "Что могу сделать? -- сами собой заработали, загремели мысли. -- Побеседовать напрямую с Рядно? Да, он может, пожалуй, принять меры, и Лену освободят. Скорее всего, Касьян не знал, что мы с нею... Не стал бы трогать. Узнает -- наверняка потребует выкупа. Но ведь Лена одна, без товарищей, и не захочет выходить оттуда. Узнает, кто освободил и по чьей просьбе, и о выкупе узнает... И такая свобода будет ей хуже смертного приговора. А если ее силой выведут, а все "кубло" ее останется за решеткой, может и натворить чего-нибудь. Интеллигентная девушка может и поставить на карту, и бабушка сказала это, хорошо зная, о чем говорит. Освобождать надо всех, в первую очередь, Стригалева, потому что он болен, для него тюрьма -- смерть. Но об этом Касьяну и заикаться нельзя. Сварганил такой материален, а потом на попятный -- такое для него невозможно. И не входит в его стратегические планы. Захватить наследство Троллейбуса, да так захватить, чтоб и разобраться в нем хорошенько, чтоб польза была -- вот что ему нужно. Без меня ведь не разберется. Подметил, что я хромаю на ту ногу... Такой хромец ему и нужен, чтоб мог разобраться в наследстве. Потому и не тронул меня до сих пор. Уверен, что сможет приручить, вся его сила -- в прирученных, которые и везут всю его колымагу. Так что, если поторговаться, мог бы, пожалуй, выпустить Лену. Если бы я повел игру напрямик и выставил в качестве выкупа наследство Троллейбуса. Остальных -- нет". "Леночка! -- закричала его душа. -- Позволь мне как-нибудь с ним поторговаться и выпустить тебя! А потом будем бороться за остальных". "Не смей, не смей и думать, -- послышался из наполненной ветром тьмы строгий ответ. -- Сейчас же уйду в эфир искать там настоящего тебя, который был. Который и мысли не допустил бы, чтобы спасать меня одну. Спасать свое. Спасать для себя". "А я вот допустил. И даже очень..." Вот какие мысли шумели в голове Федора Ивановича, заглушая мощные удары ветра по верхушкам сосен. Он уже шел по парку, и впереди него еще кто-то шел, шагах в тридцати. Сначала Федор Иванович думал, что это эхо повторяет его торопливый ход по мягкой, как резина, невидимой майской земле. Но эхо не всегда совпадало с его движениями, звуки были чужими. Они хоть и изредка, но все же долетали и складывались в легкую назойливость, прерывали мысли. Вроде маленького зернышка, катающегося в ботинке. Он повернул было домой, но раздумал. Эта комната в квартире для приезжающих хранила мертвые следы того, что когда-то заставляло его страдать... Опять пошел по той же аллее. Она вела к полю, потом шла мощеная дорога к мосту, а там улица, а дальше арка и двор... И вскоре к его шагам опять начали присоединяться чужие шаги, то отставая, то опережая. Выйдя из парка, он оказался словно на берегу моря: впереди было темное поле. И над его горизонтом, наконец, зачернела верхняя часть фигуры идущего человека. Шагая все время на равном расстоянии, они перешли мост и вступили на слабо освещенную улицу. Здесь незнакомый -- невысокий ростом -- человек остановился и стал сердито ждать. Он был в живучем длиннополом пальто, принесенном из старины тридцатых годов, и в пережившей войну темной шляпе с вяло обвисшими полями. Предстоял какой-то разговор... Федор Иванович в своем застегнутом прямом пальто и без шапки имел строгий, независимый вид. Он смело подошел, незнакомец, дождавшись, зашагал рядом, и из-под его низко надвинутой шляпы послышался голос академика Посошкова: -- Феденька, кажется, мы оба выпили до дна свои чаши. -- Я выпил. Иду и качаюсь. -- Моя была, как бочка. Пил долго. Сегодня допиваю остатки. -- Ох, Светозар Алексеевич. Моя крепче. -- Не знаю. Моя тоже не квасок. У тебя еще есть ожидания. Есть, за что бороться. Она любит тебя. "Откуда он знает?" -- подумал Федор Иванович. -- В худшем случае, умирая, вы будете тянуть друг к другу руки. И будете знать... А это тоже немало. Я бы променял все свое на такую смерть. Моя будет тянуть руки к другому. Я давно чувствовал, что все кончится этим. -- Имеется в виду наша обоюдная исповедь? -- Не-ет. Это я перескочил. Я про это. Про это вот, что сегодня... -- Ну, кончится-то не этим. Какой это конец... -- Я не так сказал. Не кончится, но этого этапа я ждал. -- Кончится, Светозар Алексеевич, законом достаточного основания. -- Как-как? -- А вот так. Лежит бумага. Достаточно сухая. Вокруг -- воздух. Содержит достаточно кислорода. Подводим температуру. Достаточно высокую. И бумага вспыхивает. Все, что человек вносит в природу по своей достаточной глупости и необразованности, она шутя выделяет из своего тела. Всякие нехватки, кризисы, голод -- все это не просто так. Этого всего могло не быть. Это рвотные спазмы природы. Это она реагирует, Светозар Алексеевич, на все неправильное и дурацкое. И ничего с этим не поделаешь. Никакие слова вроде "скачкообразно" или "переход из количества в качество" не помогут. -- На кого намекаешь? -- На одного преобразователя природы. Природа только чихнет, -- тут Федор Иванович сделал такое энергичное плюющее движение лицом, что Посошков слабо улыбнулся. -- Чихнет и полетят кувырком и он сам, и его дела, и наше с вами пропитание. Вот это будет конец. Академик остро взглянул на Федора Ивановича из под шляпы, и тут же вислые поля закрыли его лицо. -- Что это у тебя под глазом? -- Фингалка, Светозар Алексеевич. Саши Жукова папа засветил. Думал, что это я их... -- Хорошая фингалка... -- Светозар Алексеевич, кто это сегодня утром был около вас? Во время сообщения. -- Черноглазый? С шевелюрой? Ассикритов. -- Что за фамилия такая? -- Думаю, он из старообрядцев. С Севера, наверно. Откуда-нибудь с Печоры. Он сказал про тебя, что ты нагловат. Что на тебя не мешало бы хороший ушатик воды. -- То-то, я думал все время, на кого он похож? На боярыню Морозову, которую в цепях везут, а она всех крестным знамением... Двуперстным. А что ему у нас? -- Как, "что"? Это же генерал! Из шестьдесят второго дома. "Генерал!" -- Федор Иванович тут же вспомнил, что Ассикритов обещал ему скорое более близкое знакомство. -- Ты куда идешь, Федя? -- Собственно, никуда. В одно место, которое опустело. Просто, чтоб дойти, ткнуться в дверь и повернуть обратно. Еще раз убедиться, что это не сон. -- И я в таком же роде. Банальную вещь сейчас скажу, держись за землю. Я иду, Феденька, туда... Туда, где находится моя жизнь. Отлетевшая от меня. Наши маршруты по своему содержанию отдаленно совпадают. Они, сами того не замечая, сильно замедлили шаг и теперь брели, задевая друг друга локтями. Иногда, похоже, намеренно. И чувствовали от каждого нового толчка оживляющую теплоту, хотелось еще раз задеть локоть соседа. -- Ты никогда не ползал на коленях перед женщиной? -- вдруг спросил Посошков. -- Н-нет. Но перед одним человечком милым, перед одним дорогим мне человечком прекрасным с радостью бросился бы и пополз. -- Я о другом ползании... -- Мог бы и так. Но этого никогда бы не случилось. Я не мыслю такого положения, при котором понадобилась бы такая вещь. Если да -- значит, да. Если нет... Ох, Светозар Алексеевич, если нет, ползти -- это будет еще хуже. Из "нет" "да" не сделаешь. Ползание надо вообще исключить из обращения. Если женщина по мне не тоскует, то моя тоска по ней -- это вроде как если чешется отрезанная нога. Ужасно чешется, инвалиды в госпитале говорили. Чешется, а ноги нет! Это болезнь, от которой я должен избавиться любыми средствами. Вот лисица -- она умеет свою ногу отгрызть, если в капкан попадет. Капкан, он стальной... -- Ох, Федя, стальной... -- Его грызть -- напрасное дело. А вот ногу можно... -- Ты счастливец, можешь так рассуждать. Значит, у тебя в порядке. Тебе повезло. -- Да уж, повезло... -- Не маши рукой. Тебе, Федька, повезло. Тебя любят. Ты рано достиг своей -- возможной для тебя -- гармонии. -- Мне делать с ней нечего... -- Слушай, слушай, я о себе... Человеческое совершенство -- в него, Федя, входит много составляющих. Одна часть -- физическая красота, здоровье, сила, Другая -- умственная, специальная. Я имею в виду талант, знания. Но не богатство. Третья -- умение видеть пути. Здесь и богатство само собой приходит. Потом есть еще -- понимание своего места в контактах с другим человеком. И любовь еще не забыть надо. Есть качество -- особая привлекательность. На чем оно зиждется -- до сих пор еще спорят. И вот ведь какая беда -- многих это всестороннее совершенство хитрым образом, Феденька, минует. Нет, чтоб сразу прийти, а оно по частям. Приходит и уходит. А гармония частей наступает далеко не у всех. И не всегда. В двадцать лет хромаешь на левую ногу. В сорок -- на правую. А в шестьдесят -- на обе. Молод, красив, но талантов вроде нет, думать не умеет, неинтересен и к тому же не чувствует, что ходит по ногам других людей, ближайших друзей! Потом, смотришь, прорезываются крохи таланта, но физическая красота уже ушла! Разбазарил по глупости! И денег мало. Хлоп -- деньги повалили, но для других ты неинтересен. Все зевают в твоем присутствии -- молодые по одной причине, старые -- по другой. Наконец, вот ты прозрел, все постиг, стал мудрым, денег тьма. Но оглянись, где остальное? Где твоя особенная привлекательность, где здоровье? Отцвело неведомо когда и осыпалось! Ты, конечно, понимаешь, к чему я гну. К той своей жизни, которая отлетела. Как в "Руслане и Людмиле" получается. Помнишь -- про старого Финка и про Наину. Был пастухом, она ему: "Пастух, я не люблю тебя". Рисковал жизнью, стал героем, а она свое: "Герой, я не люблю тебя". Стал мудрецом, изучил заклинания, теперь она его, видишь, полюбила, с ума сходит. Но что сталось с нею? "Конечно, я теперь седа, немножко, может быть, горбата". Эта история очищена от конкретности, но в ней в чистом виде великий закон. И тоска, тоска... А вот в конкретном преломлении, Федя, это звучит еще страшнее. У меня вот преломилось... Ты, наверно, не знаешь, я ведь когда-то был страшным заикой. Если бы ты послушал, как я заикался. Один раз я пытался выговорить слово "земледелие"... -- Я слышал, слышал! На третьем курсе, вы читали нам лекцию. Я очень хорошо помню этот случай, еще погас свет... -- Да, да! Федя, это было ужасно... Он же несколько минут не зажигался, а я все молчу, молчу с открытым ртом. Потом зажегся, и я, наконец, говорю: "делие". -- Но, Светозар Алексеевич! Через год вас уже называли златоустом! -- Да, я был самолюбив. Раним. И был способен на многое. Наперекор судьбе мог сделать кое-что. Между прочим, и сейчас. Это у меня с детства вместе с заиканием развилось. Ведь меня, Федя, моя матушка... Она родила меня по ошибке. Не сумела вытравить, появился на свет мальчик, и она меня страшно возненавидела. Как она меня била, Федя! Трехлетнего, маленького... Как драла, какие слова кричала. Я ведь помню, помню все. Открою рот, хочу сказать: "Мамочка!"... Я так ее, Федя, любил! И вот, закричу: "Ма..." -- и бах! -- судорога. Ничего не могу с собой поделать. Стою с открытым ртом, воздух в себя тяну, умираю. От любви к мамочке и от этого... беззвучного крика. А она меня за руку туда-сюда, туда-сюда. И ремнем, ремнем. Потом она увидела, что сделала со мной. Я совсем не мог говорить. Только судороги. Живой укор. И она удрала от меня, ухитрилась бросить. Каким-то дальним родственникам. А родственники сдали в приют. Ну, приют свое добавил. Вот тогда еще началось мое движение к совершенству. Разнобойное, Федя, движение. Какой-то ген был заложен, и ему это было как раз нужно -- мое заикание. Начал развиваться первый дар. К восемнадцати годам я был угрюмый низкорослый заика. Но зато учился. Знания с лета хватал, удивлял преподавателей. У меня какой-то огонь горел в глазах, да еще имя я сам себе придумал -- Светозар... И нашлась женщина. Моя первая жена. Старше меня. Она быстро разочаровалась, и мы разошлись. Не буду рассказывать тебе о целой серии нечастых, но, в общем, многочисленных моих любовных историй. Односторонних. Я был очень влюбчив, чрезмерно. Как, между прочим, и сейчас. А уж как я шел к университету -- это целая одиссея. Мы ее опустим, в следующий раз о ней. В тридцать пять я был уже ученым, автором трудов и женился уже в четвертый раз, на студентке. Этот брак длился дольше, но мы разошлись -- я с моими скитаниями по странам, с ботаническими экспедициями надоел ей. И она мне. Все-таки, главная у меня любовь была наука. Разошлись, у нее, оказывается, был уже припасен и жених, техник по ремонту геодезических инструментов. И еще раз я был женат, поразительная была красавица. Но я еще не был тогда академиком, и на докторской провалили -- это был уже конец двадцатых годов, а я был подозрительный интеллигент дореволюционной школы. Интеллигент, не умевший заучивать наизусть, рождавший свою собственную мысль. А уже начиналась пора заучивания и чтения речей по бумажке... И она ушла от меня. К доктору наук. Длинный путь был у твоего профессора, Федя. Каждый раз чего-нибудь во мне недоставало. В тридцатые годы я заболел туберкулезом легких, стал совсем сморчок. Результат моих дневных и ночных занятий наукой. Но они же сделали меня таким, знаешь, тощеньким, но что-то знающим академиком. Все еще заикался. Слово "земледелие" постоянно подкарауливало меня. И вот увидел Олю -- еще студентку. Да, ты уже был на третьем. Сразу с ней знакомиться не полез. Начал с себя. Сначала -- спорт. Ходьба, потом бег. Я поставил дома шведскую стенку и ломался на ней, как факир. Любовь гнала. Медицинский мяч, булавы, гантели, эспандеры -- чем только я себя не насиловал. Давил вспять свою энтропию. А к Оле не подходил. Во время лекции брошу пламенный взгляд, увижу головку склоненную, белую... Косички... Умру тут же -- и с меня хватит. Потом я купил пианино и так себя набазурил, как говорил твой старшой Цвях, так набазурил себя, что через год уже Шопена играл, "Импромптю". Может, знаешь, такое -- пульсирующее, два ритма один сквозь другой продеваются... Ухитрился сыграть, чтоб она услышала. Тут и за свое заикание принялся. Я его победил, Федя, за полгода! Ты знаешь, сам видел. И златоустом стал. Стал! Это она меня сделала. Только жаль, Федя, что златые уста ложь иногда говорят. Черную. Да-а... Тут как раз подходят выпускные экзамены. Ты был уже на войне, я старик, снят с учета, с ума от любви схожу. И вдруг этот младенчик прекрасный является ко мне. Позвольте у вас аспирантуру проходить. Я, конечно, позволил. Но и тут еще держался, виду не подавал. Только еще больше по парку забегал, на пианино заиграл. И, представь себе, не я, а она сделала первый шаг. И вот смотри. Вспомни, с чего я начинал разговор. Она в ее двадцать четыре и я в мои пятьдесят восемь оказались на таком уровне всестороннего развития, что просто диву даюсь -- редкая пара может так подойти друг к другу. Какие у нас были беседы! Как я ей играл Шопена! Я играл медленно -- и именно так его надо играть, чтоб слышалось все, особенно басы. Какие у нас, Федя, были ночи! Не кто-нибудь -- я открыл ей... Как бы тебе сказать... небо. И ей понравилось там летать, со мной. В общем, у меня с нею был тот пузырек воздуха, где я мог подышать после проработок. И вот тут начинается "но", которое нас развело. Светозар Алексеевич замолчал и ушел глубоко в себя. Они медленно брели вдоль улицы. Их шаги тягуче шаркали по асфальту. Ночной майский ветер ломился через город, раскачивал провода. -- Я, Феденька, готовя себя к ней, исчерпал все возможности роста, если можно так выразиться. Я стоял на грани возможного для меня совершенства и должен был рано или поздно двинуться вспять. Оставалось несколько лет. Ну, может, пять лет, восемь, и Вавилонская башня должна была начать разваливаться. И поддерживать свой статус я мог только при наличии всего того, что имел. Мне нельзя было проваливаться вниз. Я имею в виду простые вещи: уходить из казенного обжитого дома, лишаться высокой зарплаты, удобств, всего установившегося ритма жизни. И вот первый кирпич в башне зашатался и выпал. Физический кирпич. Может, и не зашатался бы и не выпал, послужил бы еще, да Рядно за меня взялся. Сделал своим объектом во всех речах. А за ним и остальные, вся шатия-братия. Я начал нервничать, суетиться... И вот, чувствую, что не во всем я для моей Оли интересен... Мужчина во мне стал пропадать. И она почувствовала потерю, смотрит в сторону, но молчит, молчит... Верна... Уже Андрюшке было три года. И вот тут, Федя, обнаружился в моей бывшей гармонии еще один дефект. Оказывается, одной вещи там никогда не было. Ник-ког-да!! Как бы это назвать... Свою боль, свое несчастье, свою победу, себя -- это я очень сильно чувствовал. Но не умел быть верным столпом для моих товарищей по направлению в науке. И самому этому направлению тоже... Знал ведь, что в нем -- истина, но очень пословицу эту полюбил: "Плетью обуха не перешибешь". А Рядно толкает, толкает... А башня уже покачнулась. И я пожертвовал товарищами и наукой, чтоб сохранить башню. Златоуст научился зазубривать чужие слова, которые он в душе ненавидел. Только постфактум делаю такое важное открытие. Это уже был второй, видимо, решающий кирпич. Один выпал, а второго там и не было, дырка зияла, а Оле казалось, что он-то на месте. Слишком хороша башенка была, как же не быть в ней главному-то кирпичу! Но она ни разу мне не солгала. Молчала -- не хотела оскорблять нашу любовь. Воспоминание о ней... Но знаешь, когда раненый джейран идет в степи, спотыкается -- хищники уже кружат. Чуют... Понаблюдай: если женщина интересная, а муж у нее дерьмо, пьяница, тварь какая-нибудь, и если у женщины от этого во взорах лихорадка такая... Сразу появляются чуткие друзья. Это закон, закон... Она была ранена. И хищник закружился. Повис над ней. Мне уже известно, что этот... этот зверь, мерзавец, что кобель этот сумел уже подъехать к ней. Уже открыл ей врата... Он знакомится только на улице. И, представь, к ней, к умной, зоркой -- на улице, в толпе сумел подобрать ключ! Брела, наверно, бедняжка. Ничего не видя... Он и прилип. Ты, наверно, знаешь его манеру -- бегать вокруг дамы... Я ее однажды попробовал тонко допросить. Сразу поняла, засмеялась. Я, говорит, люблю только тебя, Честное, говорит, слово. В другой раз засмеялась и хлопнула меня газетой по носу. В третий раз говорит: "Много будешь знать, скоро..." -- и запнулась. Хотела сказать "скоро состаришься". И тут я понял, Федя... Я состарился, дорогие мои! Готовьте поминки! А она, бедная, у него тоже не все нашла. Негармоничным оказался! У него было только одно, то, что стало у меня катастрофически убывать. А окромя -- тоска, тараканы, грязь. Он же, Федя, еще патологически жаден! На него невозможно смотреть, когда он рассчитывается в магазине за покупку. Проверяет вес, рука, трясется из-за пятака, зуб на зуб не попадает. Она же все это видела...Он приходит в гости к интеллигентным людям и -- не поверишь! -- ставит на стол отпитую и заткнутую бумажкой бутылку! Но стихи иногда из него вылезают. Сам не пойму -- как. Я подумал, с нею у него не задержится. Смотрю -- нет! Молчу, терплю. Полгода уже она бегает к нему. И за меня хватается. Одно, необходимое, там. И другое что-то есть. А третье и четвертое у меня... Тоже, оказывается, необходимо. А когда-то все сочеталось в одном человеке! Вот так раздвоилась она. Это было невыносимо. Я терпел, играл ей по вечерам Шопена. Когда бывала дома. А потом сказал ей однажды, что все знаю, что знаю давно... Упал на колени. Лег на пол перед ней. Моя ошибка была, ты прав. Она не смогла этого перенести. Побагровела, до слез, тут же взяла вещи, взяла Андрюшку и... Вот мы пришли. К конечной цели моих ночных путешествий. Они были уже около арки. -- Вот сюда, сюда пойдем, -- Посошков, взяв под руку Федора Ивановича, перевел его через улицу. -- Сюда, в этот подъезд. -- Открыв дверь, он пропустил Федора Ивановича в темноту. -- Давай шагай, я тебя держу. Рука у него была еще стальная. По пустынной каменной лестнице они поднялись на пятый этаж и там остановились около разбитого окна. За слабо светящимся проемом, наполовину лишенным стекла, вздыхал и охал холодный ветер. Говорил: "Ох-х-х", -- как человек. -- Вот здесь станем. Это я стекло выдавил, -- Посошков достал из пальто длинный военный бинокль и поднес к глазам. -- Иногда долго ждать приходится... Ага, сегодня она в этой комнате. Вот она... И протянул бинокль Федору Ивановичу. За угловатой дырой в разбитом стекле ворочалось равнодушное ночное пространство. Вдали сияло широкое -- балконное -- окно. Окно Кеши Кондакова, широкое и яркое, как окно больничной операционной. Федор Иванович удивился -- его не завесили ничем, на нем не было фанеры. Поднеся к глазам тяжелый бинокль, он сразу увидел белую, как еловая древесина, голову Ольги Сергеевны, торчащие врозь толстые косички. Она слабо улыбалась и кивала кому-то, кто лежал ниже подоконника. -- Он лежит, по-моему, на своей кровати, -- сказал Федор Иванович. -- Его тут нет и не бывает. Это Андрюшка. Она приказала своему этому... выметаться из квартиры, и он послушно съехал. Чтоб Андрюшка не видел пьяного чужого дяди. Они женились, он ее здесь прописал, все честь по чести. Вот что меня поразило. И что не оставляет мне никаких шансов. Прописал, несмотря на жадность. А сам съехал и не бывает здесь. Она бегает к нему иногда, в Заречье. Пошли, Федя... Но прежде чем уходить, Посошков резким отрицающим движением как бы бросил -- резко сунул в окно руку с биноклем и замер, прислушиваясь. Внизу на тротуаре стукнуло, и будто раскатились камешки. Академик взял Федора Ивановича под руку, и они медленно, нащупывая ступеньки, стали спускаться по темной гулкой лестнице. -- Ты понял? -- спросил Светозар Алексеевич, когда они вышли на улицу. -- Ведь лиса сейчас отгрызла себе ногу, освободилась. Вся жизнь -- сплошные волевые акты. Несчастье всякого старика, которому удается заморочить голову молодой девушке и жениться на ней, -- в том, что ему с самого начала надо считаться с горькой перспективой измены. Я отгрыз совсем. А твоя нега еще побегает -- видишь теперь, какая у нас разница? Между моей чашей и твоей. Леночка еще вернется к тебе. И вас будет двое. И даже больше будет... Федор Иванович не видел сейчас никаких преимуществ в своем положении. Но спорить не стал. -- Пойдем домой? -- спросил осторожно. -- Да, можно идти. Пошли. Давай теперь поговорим немножко о тебе. У тебя все иначе, Федя. У тебя в тридцать лет развита та сторона личности, которая мне открылась только под самый конец. Вот видишь, ты голову над своим ключом ломаешь. Добро и зло! Все, над чем ты задумываешься, обязательно содержит в себе судьбу другого человека. Судьбу людей. О себе не думаешь... Какое счастье! Твоя мысль направлена из центра наружу. Но что вообще валит меня с ног -- ведь Леночка твоя такая же! Ка-ак случаю угодно было! Сложная! Зрелая! Что могло свести вас, таких?.. У нее тоже ведь грани. Не по нашему времени. Зеленых плодов мало. Мы с Натаном крест было на ней поставили -- не находилось у нас для нее пары. А когда ты вошел тогда к нам в кабинет... Сначала вот так серьезно постучал... Нужно было молчать, Федор Иванович почувствовал это. -- Постучал, и чем-то сразу повеяло, Федяня. Событиями какими-то грядущими. Судьбой. И не только в плане Касьяна. И мы переглянулись с Натаном. Как раз, она тебе несла кофе. Как она его несла! Натан говорит потом: "Ну, Леночка наша нашла, наконец, себе то, что надо". Это ведь он нарочно тогда послал ее в разведку. Чтоб ускорить события. Он чуял твою суть. Хоть ты и был тогда чистый касьяновец. Предугадал тебя. Тоже сложный старик. Да, Федя... Жалею я, что мне скоро семьдесят. Не насытился я жизнью. Выло бы тридцать, построил бы все совсем, совсем иначе. И Ольге своей я жизнь испортил. Тащил себя за шиворот на ту полку, где не смогу удержаться. Да, тебе надо знать, там у него остались горшки с растениями, самые заветные. Я про Ивана Ильича. У него там тепличка самодельная. И семян же -- целая картотека. Это все надо выручать. Подумать надо, Федя. Ты подумай... -- Я уже думал об этом, -- Федор Иванович хотел сказать: "И решение уже принял", -- но тайна была слишком велика, и он приумолк. Академик тут же раскусил его: -- Ты не бойся меня. Тут и я могу тебе быть помощником. Очень осторожно снюхиваешься со мной. -- Я имею некоторое основание. Я видел в руках одного товарища из дома шестьдесят два книгу Моргана, притом, не вообще книгу, а индивидуально-определенную, то есть ту, что лежала у вас под Петровым-Водкиным и имела штамп "не выдавать", припечатанный поперек фамилии автора. -- Тут ты никаких объяснений от меня не получишь. Но вслушайся в мой голос: уж теперь-то я тебе не опасен. И раньше я, когда клялся в верности Касьяну, все же... пакостей черных не творил. Хотя клятвы мои пованивали... А теперь вообще я... Полностью освободился от пережитков капитализма. Вон какой раньше пережиточек под боком... С косичками. А Петров-Водкин -- знаешь, сколько стоит Петров-Водкин? В долги ведь залез. А чтоб отдать... и пережиточек чтоб при мне оставался... Пришлось, Федя, выйти на трибуну и орать. Чужие, вызубренные слова. Сейчас, если б вернуть те времена, нипочем бы орать не вышел. И она бы не сбежала. Не сбежала бы она! Сапоги бы надела и в колхоз со мной. Агрономами. Я своим криком... козлиным... оборвал тот ремешок, который еще мог удержать ее около меня. Они расстались под фонарем в том месте, где кончался парк и начиналась улица, разделяющая поля учхоза и сосновую рощу с мигающими огоньками профессорских домов. Академик взял руку Федора Ивановича, долго жал, никак не мог выпустить, все качал со значением. -- Заходи, Федя. Я сейчас один живу. Но ночевать к себе не позвал, хотя бывший его ученик теперь был один. А Федор Иванович очень надеялся именно на это, даже в глаза Посошкову специально смотрел. Не хотелось идти в пустую комнату для приезжающих. -- Буду всегда рад, -- сказал академик. Повернулся и пошел, слегка согнувшись, к границе фонарного света и тьмы. Стал опять таинственным длиннополым незнакомцем, шагающим в ночи, и шляпа как бы сама нахлобучилась на него. Когда Федор Иванович отпер свою комнату, шел уже второй час ночи. Снимая пальто, нащупал в кармане тапочки. Вынув, замер, долго смотрел на них, качал в руке. Поцеловал... Но запах сукна сказал, что ^ее в этих тапочках нет. Не удалось сквозь вещи пробиться к ней. В отчаянии больно ударил себя тапочками по лицу. И что-то выпало из них, мягко стукнуло на полу. Какой-то плотный сверточек. Он поднял его, развернул скомканный газетный обрывок. Там лежало маленькое обручальное кольцо. Ее кольцо. Ее прощальный знак. Это она при них сумела. Торопливо завязывала в узелок свои вещички и изловчилась. Молодец! Молодец! -- закричала в нем душа. -- Знала ведь, что приду, что возьму твои тапочки, что сохраню... Слезы брызнули, он поперхнулся, удерживая их. "Сохраню!" -- громко простонал. И, мотая головой, бросился пластом на свою сурово заскрипевшую койку для командированных. IV Часа в четыре утра он почувствовал, что не спит, что глаза его открыты. Непонятное, неподатливое будущее растеклось вокруг него, взяло в кольцо. Осторожно присели, замерли вокруг неотложные дела и невыполненные обязательства -- сплошь только обязательства и никакого выполнения. Незаживающие старые царапины и совсем свежая новая ссадина жгли, напоминали о себе при каждом вздохе. "Теперь ни одного дня нельзя пропускать, -- думал он. -- Но что буду делать сегодня? Чем займусь?" Охнув, он повернулся, чиркнул своей зажигалкой, в который раз посмотрел на часы. Время не стояло. "Хорошо. Допустим, проберусь ночью к нему в дом, вынесу семена. Можно и днем -- я ведь правая рука Касьяна, руке позволяется. А что делать с новым сортом? Где он? Его же пора высадить в землю! Куда? Каждое движение под контролем. А кто контролер, если не Ким? Как же это Рядно отдал своего Бревешкова?" Было совсем светло, когда напряженные, не отпускающие его думы прервала тетя Поля. Вошла, стукнула ведром. -- Вставать пора, молодой человек! Разоспался! Весна вон на дворе. Теплынь, так и пахтит! Гусак вон сейчас... Ничего не ест, стоит около гусыне и ужахается... Застучала, заелозила щеткой, подметая. -- Где ж ты пропадал, бедовая голова? Я уж думала, что и тебя сгребли со всеми. Тут без тебя что было. Сколько народу перехватали. В шпионы все играют, увлеклися. Всех перепугали и сами настрахались. Везде им враг мерещится. Своих стали пачками... Так и думала: ну, моего Федю замели... -- За что же меня, тетя Поля? -- За то, что молодой -- вот тебе одно. Разве этого мало? За то, что барышня твоя красавица и любит тебя -- вот второе. Такое никогда не нравится. И еще -- за то, что голова у тебя не чурбан какой и не горшок с говном -- этого всего больше не любят, А от своей голове разве убежишь? Оставив пальто на вешалке, он надел стеганую телогрейку и кирзовые сапоги и отправился в учхоз -- делать ту же работу, что делал вчера. Его уже ждала бригада работниц, присланных с делянок, но все равно сразу началась напряженная гонка. Народу в оранжерее сегодня было больше, но все, как и вчера, работали молча. И сам Федор Иванович был молчалив. Распоряжения его были непривычно кратки и отрывисты. "Сюда" -- изредка слышался его мягкий краткий приказ. -- "Горшки!", "Не так!", "Плотнее!". В полдень, убедившись, что работа пошла, он поручил руководство Ходеряхину и ушел из оранжереи. Быстро, почти бегом пересек учхоз, вышел через знакомую вторую калитку и зашагал по мягкой еще земле, срезая угол уже ярко-зеленого поля. Обогнув выступающий, одетый в зеленый дым массив парка, он совсем скрылся от случайных взоров. В одиночестве, не слыша летающих над ним возбужденно орущих грачей, он шел и обдумывал дело, которое предстояло провернуть. Оставив в стороне булыжную дорогу к мосту и сам того не заметив, он по другой, травянистой, дороге вышел к зарослям дикой ежевики. То тут, то там в ежевике показывалась потонувшая в молодой зелени цепь черных железных труб, уложенных плотно одна к другой, но еще не соединенных сваркой. Увидел, что вдоль труб, вплотную к ним, тянется тропа, и зашагал по ней. Когда подошел к знакомому разрыву между трубами, остановился здесь, заглянул в трубу и даже вполголоса словно бы окликнул кого-то: "Эй, эй!". И вибрирующий железный голос ответил полушепотом: "Эй, эй..." Разрыв был шириной метра в полутора. Федор Иванович постоял, размышляя. Как конструктор, пальцами рисовал что-то в воздухе. Потом поглядел в трубы, в оба конца. Один конец ярко светился вдали, отрезок здесь был короче. Сразу стало ясно: эта часть обрывается у оврага в кустах, нависающих над ручьем. "Ладно", -- сказал он и пошел вдоль цепи труб назад. Он миновал десятка два составленных в цепь труб -- всего было метров полтораста -- и увидел еще один разрыв, поуже, но достаточный, чтобы пролезть в трубу. Тут же и пролез внутрь и, став на четвереньки, закусив губу и хмуро сопя, довольно ловко заковылял по трубе назад. Труба недовольно загудела. Он снял сапоги, и труба затихла. Ковыляя назад, он заметил зеленый свет еще в одном месте. Здесь кусок трубы откатился сантиметров на сорок, и образовалось сразу два просвета, ярко-зеленые полумесяцы. Федор Иванович протиснулся через один из них. Сунул ноги в сапоги и опять задумался. Он знал, что недолго ему быть правой рукой, и впереди его может ожидать всякое. Эта труба, пока ее не зарыли, могла служить хорошим подходом к двору Стригалева. Одним из подходов, которых, должно быть, много. Но могла стать и ловушкой. Приняв все к сведению, он решительно хлопнул по присмиревшей трубе и пошел дальше -- к дому Ивана Ильича. Калитка была забита большими гвоздями, и на ней желтели знакомые две восковые печати, соединенные ниткой. Пройдя несколько шагов вдоль глухой дощатой стены, Федор Иванович отошел в сторону и с разбегу, схватившись за верхний край забора, одним махом перескочил его. Очутился в маленьком внутреннем дворике, отгороженном от остальной усадьбы низким заборчиком и глухой бревенчатой стеной дома. Здесь у Ивана Ильича были цветы. Штук шесть гранитных валунов, как большие розовые и серо-зеленые тыквы, были свалены в центре. "Альпийская горка" -- догадался Федор Иванович. Лысины камней проглядывали среди буйно проросшей между ними цветочной листвы. Федор Иванович узнал георгины и, удивившись тому, что такая высокая зелень и так рано для здешних мест, запустил руки под растения -- доискиваться истины. "Ага, -- установил он. -- Здесь они прикопаны прямо в горшках. Странно, однако, почему на альпийской горке?" Ветер сиротливо свистел, тянул извилистую многоголосую песню в щелях хмурого деревянного дома. На двух шестах, вбитых в землю по обе стороны обросшей зеленью каменной горки, лопотали и постукивали два деревянных ветрячка. Их стук отдавал обреченностью и тоской и был сродни вечному молчанию валунов, сложенных в дворике. Федор Иванович еще больше нахмурился и, стараясь ступать тише, пересек дворик. Повернув белую пластмассовую ручку с непонятной дырочкой в центре, толкнул калитку и вышел к длинному чистому огороду, как бы разлинованному свежими строчками картофельных всходов, уходящими вдаль и вниз -- к ручью. Ранняя зелень здесь его не удивила: знающий дело картофелевод высаживает в грунт уже пророщенные на свету клубни. Короткие кустики растений были слегка окучены, в междурядьях -- чистота. Над огородом постукивали три ветрячка, а по углам стояли железные бочки для воды. "Работяга, -- с горьким уважением подумал Федор Иванович. -- Посажена простая картошка, а такой уход, -- тут же сообразил он. -- В ней, конечно, скрыты несколько десятков кустов нового сорта". Потом Федор Иванович увидел тепличку, пристроенную к дому. Ее распахнутая дверца, обитая войлоком и рогожей, звала к себе писклявым жеребячьим ржанием. Внутри пахло землей и сыростью. На стеллаже стояли несколько пустых горшков. Никаких растений здесь Федор Иванович не нашел. Он вышел, поднялся на крыльцо. На двери висел большой замок, кроме того, блестели шляпки нескольких больших гвоздей, вбитых до отказа. И зияли две желтые печати с ниткой. Федор Иванович обошел дом. Все его четыре окна были тоже забиты -- по три широких доски на каждом окне. "В крайнем случае, доски оторву", -- подумал он. И вдруг, что-то сообразив, бегом вернулся в тепличку. Так и есть! "Мы с Иваном Ильичом уже чуем друг друга", -- подумал он. Под стеллажом была деревянная стенка. Доски ее легко отнимались -- это оказалась дверца без петель. Надо было лишь отогнуть один гвоздь. За нею темнел широкий лаз. Федор Иванович протиснулся туда, попал в глубокий мрак подполья. Головой нащупал и поднял половицу, пролез в сени. Дверь в избу была распахнута. Выключатель оказался на месте, ярко вспыхнула лампа под самодельным абажуром из ватмана. И прежде всего Федор Иванович увидел на полу множество одинаковых плоских пакетиков с семенами. Некоторые были прорваны -- по ним ходили люди, хорошо знающие, что у них под ногами вейсманистско-морганистская вредная гомеопатия. Ящики картотеки были выдвинуты или выдернуты совсем, лежали на полу и на столе. Под узенькой кроватью он нашел несколько грубых конопляных мешков из-под картошки. Выбрав один покрепче, заспешил, стал охапками бросать в него пакетики. Набралась треть мешка. Федор Иванович еще туго завернул в простыню ящик с препаратами, с теми стеклышками, которые он когда-то рассматривал в микроскоп, и положил туда же в мешок. Самого микроскопа в доме не было. Микротом стоял в углу кухни, заваленный телогрейками и кирзовыми сапогами. Федор Иванович завернул его в телогрейку и опустил в мешок. Погасив свет, вышел, протащил мешок под пол, потом в тепличку, установил на место дощатый щит и побежал к воротам. Перемахнув через забор, он кинул на спину мешок и, пригибаясь, затрусил по тропе в кустах к трубам. "Яко тать в нощи, -- подумал он. -- Похоже, никто не увидел". Мешок он задвинул в своей комнате под койку и, когда кончился обеденный перерыв, был уже в оранжерее, проверял записи в журнале, показывал аспирантам технику прививок и руководил посадкой сеянцев в горшки. "Плотнее поставьте, -- изредка слышалось его краткое распоряжение. -- Еще сотня войдет". "Мало песку, добавьте". Часов в семь вечера, когда, вернувшись в свою комнату, он лежал на койке, хмуро уставясь в потолок, зазвонил телефон. "Говорите", -- произнес женский голос, и сразу, будто рядом, зазудел деревянный альт академика Рядно: -- Ты где пропадаешь все дни? -- По вашим... По нашим с вами делам, Кассиан Дамианович. -- Ну и что ты набегал по нашим делам? -- Сейчас уже поздно говорить... Как раз собирался вам звонить, а тут произошло это... Арестовали же всех. Так не вовремя... -- И Троллейбуса? -- Вчера нас собирали. Информировали... -- И Троллейбуса, спрашиваю? -- И его тоже. -- Ну и что ты думаешь об этом, сынок? -- Мысли есть. Сначала доложу все. Чтоб по порядку. -- Давай, докладывай по порядку. План, план как? -- Сейчас все по порядку. Я же кубло нащупал. Прямо к ним влетел. На сборище. -- Об этом подвиге уже и Москва знает. Ты ловко это, я даже не ожидал. Интеллигент же. Как это ты сумел? -- Даже сам не знаю. -- Не скромничай, не люблю. Знаю, знаю все -- через женщину. Тут другое... Как ты узнал, что эта женщина из ихнего кубла -- вот где интуиция! Вот где талант! -- Там был Краснов, Кассиан Дамианович. -- Это хорошо, что ты сигнализируешь, сынок. -- Его тоже забрали. -- Батько и это уже знает. -- Теперь мысли по всему этому делу. Мысли вот какие, Кассиан Дамианович. Не рано ли мы с вами их всех... В идеологическую плоскость? -- Нет, не рано, сынок. В самое время. Ты же пробовал его смануть? Если и ты не смог... А я ж и, кроме тебя, еще засылал сватов. Нет, не рано, Федя. "Ага, -- подумал Федор Иванович. -- Значит, так оно и есть, это мы их..." -- Я думаю, все же рано. Ведь у него был на подходе сорт... Сорт это ценность. Он принадлежит народу, нужен ему, независимо от судьбы его легкомысленного автора... -- Хорошо говоришь. Хорошие слова. Батько знает, где этот сорт... Ты этот сорт мне сохранишь, сынок. -- Все равно поторопились. Я лазил туда, в его хату. В опечатанную... -- Хх-хых! -- шершавый, колючий ветер зашумел, стиснутый в стариковских легких, заиграли свистульки -- такой у него был хохот. -- Ну ты, сынок, делаешь у меня успехи. Ну кто бы мог подумать, что мой Федька... -- ...Я все там облазил... -- Не-е, не все, Федя, не все... -- Все. Места живого не оставил. Кроме печатей... -- Ху-хухх! Хы-хх! Тьфу! -- академик даже захаркал и подавился. -- Ох, Федька, пожалей, не говори больше про эти печати... "Погоди смеяться, сейчас ты засмеешься на кутни", -- подумал Федор Иванович. -- Тут не в печатях дело, Кассиан Дамианович. Дело-то наше не блеск. У него там был шкафик. Картотека с ящичками. А в них -- пакеты с семенами. На десять лет работы для трех институтов. Сам он говорил. Ничего теперь этого нет. -- А ты ж где был? Ты что? Ты в уме? -- Штук десяток я собрал на полу. Постфактум. Раздавленные сапогами, порванные. Веником семена подметал. Горсточка получилась. Так это же капля! Где остальные? Вот я почему... Согласовывать надо такие акции. В известность ставить. -- Это сволочь Троллейбус мне устроил. Загодя. -- Он не оставил бы на полу пакеты. И ящики не разбросал бы по всей избе. -- С-сатана... Только напортил мне. Я ж строго ему наказал. -- Кому? Троллейбусу? -- Не-е. Человеку одному. -- Безответственный был человек. Самоуверенный. -- Не понятно мне все это... Не-е, не понятно. Как раз, человек очень был ответственный. -- А у меня такое впечатление, что сам этот ответственный... Или его ребята... Что они печку топили картофельными ящиками. Вместе с семенами. В печке полно золы. И кусочки ящиков. Обгорелые. -- Это ж катастрофа, Федя... Слушай... Почему я тебя все время подозреваю, а? -- Потому что Краснов ваш и Саул все время на меня льют вам что попало. А вы верите. -- Их понимать надо, сынок. Ты быстро обошел обоих, батько тебя почему-то залюбил, дрянь такую. А хороший собака всегда завидует на другого, которого хозяин погладит. Грызет его всегда, старается горлянку достать. Это закон. И у человека так. Ты скажи лучше, кто ж это мог семена нам... -- Мог и кто-нибудь из ваших сватов, которых вы заслали... Сваты хоть знаниями какими-нибудь обладали? -- Федька, ну зачем ты дергаешь меня за самое больное место? Я догадываюсь, ты ревнуешь! -- Вы же глаза мне завязали и приказываете что-то делать! -- закричал Федор Иванович, чтоб еще больше было похоже на ревность. -- Не знаю, где и искать эти семена. А тут же еще один объект... -- Ты про новый сорт? Этот пункт зачеркни. Он, считай, наш. -- Его же сажать, сажать надо. Не посадим -- погибнет. -- Он уже в земле, сынок. Время придет -- скажу, где он и что с ним делать. Есть же еще объект, ты помнишь? -- Вы имеете в виду полученный Троллейбусом полиплоид? -- Забудешь ты когда-нибудь это слово? Я выговорить его не могу. Хуже чем латынь. Скажи -- дикарь. "Контумакс" -- имя ж у него есть. Ты ж узнал его тогда, при ревизии. А лапу не наложил... -- Как ее теперь наложишь... Вы почему-то спокойны, Кассиан Дамианович. Тон у вас... Может, все объекты уже у вас под лапой? -- Если б ты посмотрел на меня, сынок, так не говорил бы. Батько твой осунулся, с лица спал за эти дни. Получилось все как-то задом наперед. Что ж ты посоветуешь, а? -- Было бы хорошо выпустить Троллейбуса. И остальных тоже. Я за ними посмотрел бы. Я бы все их наследство вам... -- Дорогой... Посадить легче, чем выпустить. Это наша вина, Федя. Рановато мы с тобой их... Ты прав. Мягче надо было, тоньше. Но ты ж понимаешь, он оказался врагом. Фильм этот, оказывается, из-за рубежа ему. Вон куда ниточка... Академик умолк. Он долго молчал, потом подал несмелый голос: -- Федя... Ты слушаешь? Федь... -- Да, да, Кассиан Дамианович! Да! -- Что тебе сейчас открою, сынок... Ты извини меня, я тебя немножко проверял. Подозрительный стал. Все думаю: не утаивает мой Федька от меня что-нибудь?.. Не перекинулся к этим? -- Не такая ли я сволочь, как Краснов, -- подсказал Федор Иванович. -- Федька, не ревнуй! Это хорошо, что ты ревнуешь, все равно, перестань. Батько тебя ни на кого не променяет. А Краснов -- теленок. Он ни у нас, ни у них ничего не понимает. Болтается в ногах. Так что я говорю... Проверял я все тебя. Почему тебе и показалось, что я спокоен. Не-е, батько не спокоен. Или я никуда не гожусь, старый пердун стал, или зрение у меня еще в порядке и ты единственный, кому я могу довериться. Слушай... Слушай и жалей своего батьку. Сложная ситуация, сынок. Троллейбуса не взяли. Троллейбус сбежал. -- Ка-ак! -- горячо и искренне закричал Федор Иванович. -- Какая-то стерва предупредила. А может, и стечение обстоятельств. А ты говоришь, ставь тебя в известность. Тут в обстановке полной секретности и то вон какие прорехи получаются. Сквозь землю, понимаешь, провалился. Меры, конечно, приняты. Ты с твоим нюхом сейчас мог бы сильно мне помочь... Погоди, не торопись материться, я не требую ловить... Поймают и без тебя. Наследство, наследство надо спасать. Силы у меня много, руки длинные. Мне не хватает твоего, Федя, таланта. Настала очередь Федора Ивановича замолчать. Нет, Кассиан Дамианович не хвастал, когда давал ему знать об охотничьих угодьях, где он один гоняет своих оленей. Когда говорил о переводе в идеологическую плоскость и о том, что непослушного могут по его поручению чувствительно посечь. "Открылся весь! -- подумал он. -- Раньше казалось пустой болтовней, хвастовством. Не верил... А теперь вот и иллюстрация. Но до чего скрытен. Все кругом прикрыто овечьей шкурой. Прикрывайся, прикрывайся. Овечка давно уже волчью шкуру накинула. Таких овечек ты еще не видывал..." -- Федь... -- Да, да! Здесь я... -- Во, брат, как нас с тобой облапошили. -- Не нас двоих, а вас, Кассиан Дамианович. С вашим генералом. Чтоб верили мне, чтоб не распыляли силы на слежку за мной. -- Ну ладно, ладно, сынок. Осторожность никогда не мешала. -- А точно это -- что сбежал? -- Федор Иванович на миг спохватился. Это тоже ведь могла быть ловушка. -- Кассиан Дамианович, данные проверенные? -- Данные точные, сынок. Устал я от этой всей шарманки. Заменил бы ты меня... -- Ведь я время убью зря, если это не так... -- Не бойся. Убивай время. С пользой убивай. Он сейчас не только шкуру свою спасает. Ценности, ценности прячет. Государственные... Народу принадлежат... Ты ж понимаешь, Федька, наш с тобой долг... Мы должны оказаться на высоте. Они опять замолчали. Федор Иванович удивился -- до какой степени точно слова Касьяна соответствовали ключу! И опять академик несмело позвал: -- Федь... -- Да, я тут. Никак в себя не приду от новости. -- Ты слушай. Батько наверх уже пообещал. И тебя ж не забыл упомянуть. Один из лучших сотрудников, Дежкин, работает на главном направлении, -- такой сделал текст. Понял? Нас с тобой на особый контроль взяли. Так и записали -- новый сорт. Теперь, брат, или грудь в крестах... Смысл доходит до тебя? До твоей честолюбивой башки? Я ж у тебя в руках, Федя. Сделай мне это дело, и я сразу пойму, что Федька мой... -- Самый лучший собака? -- Ох, и зубастый стал. Злой кобель какой. Сразу между ног берет... Вот что значит -- батько тебя не порет. Ты сделай, что прошу. Медаль повешу. На ошейник, х-хы... -- Для этих дел, Кассиан Дамианович, нужно, чтоб уцелевшие вейсманисты-морганисты мне поверили. Меня ведь боятся... Придется всего себя намазывать медом. -- Намажься медом! Прошу тебя! -- Не знаю, как это у меня получится. И потом -- своя же оса может сесть на этот мед. Из вашего улья. Так ужалит, что и не встанешь. Генерал ваш смотрел тут на меня... -- Он на всех смотрит, не бойся. Я ж буду на страховке. Скажу ему. -- Мне бы гарантию... -- Ну ты ж и зануда, Федька, стал. В такое время торговаться... Все, все бери себе, только успокой! -- заорал Касьян. -- Снимай с меня штаны! -- Ладно, Кассиан Дамианович. Сегодня же медом намажусь. * * * Едва он положил трубку, как телефон опять зазвонил. -- Федор Иваныч? Не узнаешь? Это Ходеряхин. Загадочная грусть, как и всегда, чуть заметно сквозила в этом ломающемся мальчишеском голосе. Звонил обойденный удачей человек. -- Я слушаю вас, Анатолий Анатольевич, -- оберегая его самолюбие, приветливо отозвался Федор Иванович. -- Так вы, что же, не пошли? Здесь, в этом институте Федор Иванович уже научился не показывать удивление, когда ему задавали неожиданный вопрос. -- А вы? -- спросил легким голосом. -- Ну -- я... Меня не приглашают на такие ограниченные... На такие узкие... Я не гожусь. -- А куда надо было пойти? -- Я думал, вас обязательно... Они там пленку раздобыли. Фильм. Вы точно ничего не знаете? Так не теряйте времени, слушайте. Они раздобыли откуда-то фильм. Вейсманистско-морганистский. Похоже, тот самый. Поскорей притащили аппарат и сейчас крутят. В ректорате... -- Кто они? -- Да Варичев же. Со товарищи. -- Интерес-сно... Бы еще кому-нибудь сообщали об этом? -- Ни одной душе. Только вам и хотел... -- И не сообщайте. При этом условии и я никому не скажу, что вы мне... -- Идет! Учтиво дождавшись, когда он положит трубку, Федор Иванович медленно положил свою и некоторое время стоял посреди комнаты, глядя на лакированную доску стола. Прямо на крестообразный знак, изображающий две сведенные остриями бесконечности -- внутреннюю и внешнюю. Внешняя все время ставила перед ним новые задачи. Уйдя глубоко во внутреннюю, он соображал: как должна вести себя в открывшихся ему сейчас новых условиях правая рука академика Рядно. Побарабанив по столу пальцами и завершив эту трель последним -- выразительным -- щелчком, он быстро надел "сэра Пэрси", вышел на улицу и сразу набрал скорость. Взбежал на крыльцо ректорского корпуса, легко и бесшумно, словно летя, прошагал по коридору и вошел в приемную ректора. Здесь никого не было. За приоткрытой кожаной дверью кабинета двигалась загадочная живая полутьма, угадывалось напряженное присутствие людей. Проскользнув туда, Федор Иванович тут же увидел лунно-голубой квадрат экрана и на нем шевелящиеся пальцы двух прозрачных рук, разводящих эти пальцы к двум полюсам. Прижался спиной к стене, напрягшись, стараясь разглядеть присутствующих. -- Редупликация, -- слышался сквозь стрекот аппарата уверенный козлиный голос Вонлярлярского. Как специалист по строению растительной клетки он давал пояснения. -- Сейчас наступает телофаза... -- Стефан Игнатьевич! -- с благодушной усмешкой взмолился Варичев. -- А по-русски, по-русски нельзя? -- Петр Леонидович, это международная терминология вейсманистов-морганистов... -- Ну и черт с ней. Мы-то не вейсманисты. Зачем нам их терминология? -- Она и должна быть непонятной, в этом ее... Если я буду транспонировать... поневоле прибегая к усилиям... чтобы изобразить в понятном свете это ложное учение, я буду выглядеть как адвокат... как скрытый адепт, использующий случай для пропаганды... И любой честный, сознательный ученый, а я думаю, таких здесь большинство... -- Ладно, понял тебя, ты прав. Шпарь с терминологией. -- Ну его к черту, может, выключим? -- послышался чей-то тоскующий голос. -- Потом будет лезть в голову. Вот этим они и запутывают нормальных людей... Аппарат умолк. -- Толковая пропаганда! -- гаркнула Анна Богумиловна. Она сидела во тьме, в двух шагах от Федора Ивановича. -- Фальшивка или нет? -- спросил кто-то. -- Провоцируешь? -- весело отозвалась Анна Богумиловна. -- Да хватит вам! -- зашикали кругом. -- Потом вас послушаем. Давай крути до конца! Хромосомы на экране задвигались. -- Образуется веретено, и аллели расходятся к полюсам, -- опять заговорил Вонлярлярский снисходительным тоном специалиста. -- Нет, Стефан Игнатьевич, так не пойдет. Придется Дежкина позвать, -- Варичев протяжно крякнул. Это была всего лишь шутка, он хотел всех немножко попугать этим Дежкиным, которого все боялись. -- Я здесь! -- громко заявил Федор Иванович, отталкиваясь от стены. Экран тотчас погас, и аппарат остановился. Вспыхнули лампы под потолком, все заговорщики обернулись туда, где стоял неожиданно свалившийся на них свидетель их активного интереса к запретным вещам. В свободных позах, раскинувшись на стульях и в креслах сидели туманно улыбающийся в сторону академик Посошков, деканы, профессора. Растерянно-веселая Побияхо уставилась на Федора Ивановича. -- Он уже здесь! Петр Леонидыч, ты обладаешь способностью вызывать духов! Варичев, растекшийся в своем кресле, ухмыльнулся на ее шутку и положил на край стола громадные мягкие кулаки. -- Сам не ожидал, что у меня такое свойство. Оказывается, вы здесь, Федор Иванович! -- Я не совсем понимаю, почему это всех удивило... -- Мы тебя искали и не нашли, -- явно соврала Побияхо. -- С ног сбились. -- Я был дома и как только позвонили... -- Кто ж этот... счастливец, который смог вас разыскать? -- спросил Варичев. -- Женщина какая-то. Не Раечка. -- Не Раечка? -- Анна Богумиловна посмотрела на ректора, советуясь с ним взглядом. -- Ладно, неважно кто, -- сказал Варичев, оглядывая собравшихся, спокойно ведя корабль среди мелей и рифов. -- Главное, Федор Иванович здесь, и мы можем продолжить. Федор Иванович! Тут на ваше имя поступил пакет... Из шестьдесят второго дома. Раиса Васильевна его второпях распечатала, выпал загадочный ролик с фильмом, а дальше пошло-поехало. Научный интерес, жажда познания, любопытство... Что там еще, Анна Богумиловна? -- Влечение к запретному плоду, -- пробасила Побияхо. -- Словом, притащили проектор, и вот сидим, ломаем головы, что это такое перед нами на экране. Какие-то червяки... Стефан Игнатьевич говорит, что хромосомы... Шевелятся, понимаешь... Жаль, думаем, Федора Иваныча нет, он бы нам разъяснил... -- А сопровождающее письмо было? -- поинтересовался Федор Иванович, подходя к столу. -- Есть и сопроводиловка... -- Варичев подвинул к нему несколько сколотых листов. -- Между прочим, номер с двумя нулями, -- заметил Федор Иванович, читая сопроводительное отношение. -- Как же это она... Распечатать такой конверт... Бумага особо секретная... -- Да, такая вот бумага... -- Варичев лениво отвел глаза в сторону. По согласованию с академиком Рядно, "при сем", то есть при этом письме тов. Ф. И. Дежкину препровождалось постановление о производстве научной. экспертизы рулона с кинопленкой, изъятого в ходе предварительного следствия по делу преступной группы, оперировавшей в городе. Над заголовком "Постановление" было напечатано: "Утверждаю", и прямо по этому слову наискось круто вверх взбирался длинный зеленый зубчатый штрих, и с конца его на текст постановления свисал задорный изогнутый хвост. "Ассикритов", -- прочитал Федор Иванович полную значения надпись в скобках. -- Вы хотите просмотреть весь рулон? -- спросил он, строго и прямо оглядывая всех сидящих в кабинете. При этом он слегка вытаращил глаза, как догматик, и потянул в себя воздух сквозь сжатые губы. Все молчали. -- Это же мне адресовано. Если я распишусь в получении этого разорванного пакета, выйдет так, что данный просмотр организовал я, что я распространил среди вас... -- Мы все дали Петру Леонидычу честное слово... -- рявкнула Побияхо, колыхнувшись. Варичев посмотрел на нее с усмешкой и покачал головой. -- Раз я, как главное отвечающее лицо, оказался втянутым в эту историю, придется кому-то об этом сказать? -- Федор Иванович все еще слегка таращил паза. Он много раз за свою жизнь видел такие вытаращенные от страха глаза, изображающие неискреннюю сознательность. Ему легко было вспомнить и повторить знакомое выражение лица. Все сидели как прибитые. Только Посошков тонко и грустно улыбался в сторону, рассматривая пальцы на изящной и сухой руке. -- А если не скажу... Если не скажу, получится, что прикрываю? Тем более, в настоящий момент, когда привлечено такое пристальное внимание. Когда ведется следствие... Прямо не знаю, что и делать. Я откровенно вам скажу -- мне не хотелось бы оказаться на месте Стригалева, как вы его тогда... Как мы с вами его на собрании... Возьмете вы это дело на себя, Петр Леонидович? -- Пока действует принесенная присутствующими присяга, ничего страшного нет, -- сказал Варичев не очень уверенно. -- Петр Леонидович, необходимость взять на себя появится как раз тогда, когда кто-нибудь не выдержит и, разумеется, соблюдая необходимый такт... -- Какой уж тут такт, -- Варичев, невесело усмехаясь, оглядел всех, задержал взгляд на неподвижном, окостеневшем Вонлярлярском. -- Если кто из нас бросится опережать события, тут уж будет не до такта... Видите ли, Федор Иванович, мы все здесь -- люди проверенные. В том смысле, что все -- люди в возрасте, семенные... И до известной степени тертые. Сработались. Зря шум никто поднимать не стал бы. Привычный тонус жизни кто захочет ломать? Но вот эта промашка с пакетом... Эта секретность... Ваши резонные слова... Тут ситуация существенно меняется. Появляется элемент непредсказуемости... -- Надо нам вместе подумать... Я полагаю, мы сможем вернуть ситуацию в безопасные рамки, -- Федор Иванович перестал таращиться и улыбнулся. -- Мы ее спокойно вернем в русло. Я никогда не сел бы писать такое экспертное заключение в одиночку, не посоветовавшись со старшими коллегами... Которых хорошо и давно знает академик Рядно. Все вздохнули, зашевелились. -- И, кроме того, надо посмотреть сам фильм. Если в нем и есть что-нибудь, представляющее опасность, мы должны, сохраняя равновесие... -- Башковитый мужик, -- негромко пробасила Побияхо. Все закивали. Посошков улыбнулся еще тоньше. -- Состав присутствующих, я вижу, примерно такой, каким бы мне и хотелось видеть... Если бы инициатива принадлежала мне. Словом, давайте продолжим просмотр. Я доложу вам кое-что по ходу. И затем попрошу помочь мне в формулировании объективной точки зрения. Поскольку я сам первый раз в жизни, волей обстоятельств, подведен к необходимости... -- Ну ты, Федор Иваныч, и дипломат же! -- раскатилась рыком повеселевшая Побияхо. -- Давайте, пожалуйста, фильм, -- деловито приказал Федор Иванович. -- Сначала, сначала! -- ожили голоса. -- Давайте сначала. Перемотайте, пожалуйста... Пленку перемотали, свет погас, и на экране задрожали первые кадры. Федор Иванович хорошо помнил лекцию Стригалева. -- Перед нами клетка... -- начал он. -- По-моему, чеснок. Аллиум сативум. Здесь мы видим то же, что и на учебных препаратах. Только клетка живая, окрашивать ее нельзя. Снимали без окраски... Видимо, манипулировали светом... Началось деление клетки. Как только цикл закончился, все зашумели. -- Невероятно! -- прошептал кто-то. -- Почему? -- скромно спросил Посошков. Потребовали остановить аппарат и показать деление еще раз. В молчании смотрели несколько минут, потом заспорили еще жарче. -- Чистая туфта! -- бас Анны Богумиловны подавил все голоса. -- Тише, сейчас нам Федор Иваныч скажет... Останови, останови аппарат! Зажгли свет. Побагровевшая Побияхо подалась вперед. -- Скажи, Федор Иванович, я верю только тебе. Это фальшивка? -- Я так же знаю это, как и вы. Пожалуйста, говорите. -- По-моему, фальшивка. Чистой воды туфта. -- Только, пожалуйста, Анна Богумиловна, аргументируйте. Конечно, лагерное слово "туфта" там поймут, но мы же ученые! Мне же заключение писать. Хоть подпись и будет моя, это наше общее дело. -- Правда, я видела когда-то в Москве в одной лаборатории, как снимали развитие зародыша в курином яйце. Засняли, как бьется сердце... Но весь процесс деления клетки, чтоб так четко... Такого не может быть. Обман. -- Побияхо даже отвернулась. -- Позвольте, -- Варичев налег на стол, поднял два толстых пальца и, соединив их в щепоть, показал: -- Это же, Федор Иванович, вот какая структура. Это же микро... микроструктура! Что-то не верится. -- Почему? -- спокойно проговорил Федор Иванович. -- Техника микрофильмирования ушла сейчас далеко. Этим занимались еще до войны. Между прочим, в подвале нашего факультетского корпуса стоит трофейный аппарат "Сименс". На нем можно делать такие штуки. Я не уверен, что сразу получится, тут вся сложность в том, чтобы получить культуру клетки. Выделить живую. И среду надо подобрать. Сразу не выйдет, но в принципе... -- А как вы поместите клетку под объектив? -- спросил Вонлярлярский не без превосходства. -- Как она будет там, ин витро, отправлять свои функции? Должен же быть непрерывный обмен! -- Вот-вот. Именно! -- сказал кто-то. -- Да, да, -- негромко подтвердили несколько человек. -- Все дело в составе среды и в культуре, -- проговорил Федор Иванович. -- Вы должны знать эту технику, Стефан Игнатьевич. На предметное стекло кладете два стеклянных капилляра. На них покровное стекло. Закрепляете по углам капельками воска. Под стекло пипеткой пускаете ваш раствор. С другой стороны подтягиваете жидкость фильтровальной бумажкой. Создается непрерывный ток. Вот только жидкость эту -- с нею нужны эксперименты. И, конечно, сама культура -- это тонкое дело. -- А ведь точно, там, в подвале, стоит эта трофейная бандура, -- сказал кто-то из профессоров. -- Пылится. Я все думал, что это сверлильный станок. -- Давайте еще раз посмотрим! -- подал голос московский доцент. Свет погас, и на экране опять зашевелились серо-голубые прозрачные пальцы. Почти весь экран заняла одна гигантская клетка с двойным набором хромосом. Побияхо сразу заметила непорядок. -- Федор Иванович, что это она? Вот опять... Что это? -- Экспериментатор взял пипеткой слабый раствор колхицина и пустил под стекло. Самую малость... -- Вот, вот! -- заревела Побияхо радостно. -- Во-от, хо-хо! Начинается вейсманизм-морганизм! Теперь все понятно. Во-от! О! Ее поддержали еще несколько голосов. Клетки на экране отчетливо удваивались, одна за другой. Потом стали распадаться. Мелькнул какой-то иностранный текст, и аппарат остановился. Вспыхнул свет. -- Да-а! -- сказала Побияхо, оглядывая всех. -- Пиши, Федор Иваныч. Вражеская стряпня! -- Вы, Анна Богумиловна, в данную минуту говорите не как ученый, -- отчетливо послышался сквозь шум немного надтреснутый голос академика Посошкова. -- Разве вейсманизм-морганизм может быть заснят на пленку? Это -- ложное учение, коренящееся в головах буржуазных схоластов. Оно может быть изложено в тексте, в комментариях к кадрам. А здесь таких комментариев нет. Перед нами удачно снятая делящаяся клетка чеснока. Сначала делилась нормально, потом попала под действие колхицинового раствора. И чеснок, и безвременник, из которого получают колхицин, существуют в природе, ваши обвинения к ним адресовать нельзя. И встреча одного с другим в природных условиях не исключена. -- Но колхицин! -- Это алкалоид. Его получают из луковиц безвременника. То есть колхикума. Как никотин из табака. Эксперименты с колхицином могут ставить и противники вейсманизма-морганизма... -- Если найдутся такие храбрецы... -- сказал кто-то под общий смех. -- Могут ставить такие эксперименты... Чтобы разоблачить это лжеучение. Так что само по себе удвоение хромосом в клетке, попавшее на этот экран, не может рассматриваться как вейсманизм. Мы должны все познать. И не бояться. -- Но есть очередность в познании даже фактов, существующих в природе, -- это Варичев, опомнившись, уже издалека почуял душок в словах Посошкова. Показав свою твердость, он стал набирать силу. Все его картофельные глазки растеклись и заулыбались. -- Тут я вам, Светозар Алексеевич, должен возразить. До-олжен, ничего не поделаешь. В вейсманизме-морганизме есть, друзья, одна такая частность: это лжеучение использует несущественные факты, чтобы отвлечь внимание прогрессивной науки от решения задач, диктуемых современностью. -- Простите, не согласен. Как это мы можем делить факты на существенные и несущественные? Да, именно факты, которые вчера казались мелочью, сегодня, по мере их познания, становятся в центре науки и практики. -- Извините, Светозар Алексеевич, -- Варичев поднялся и, улыбаясь, зарычал. -- Мы должны помнить, что и в науке проходит линия фронта, что существуют передний край и тыл. Скажите, какой объект сегодня важнее для изучения -- корова или мушка-дрозофила? Мушка тоже дитя природы, и она не предполагала, что ей так повезет. Что вейсманизм-морганизм поместит ее на своем знамени... -- Корова за год дает одно поколение, а мушка двадцать с лишним. Поэтому мушка может быть использована как крайне удобное средство для изучения того, что станется с наследственностью коровы через две тысячи лет. Законы наследственности одни и те же и для коровы, и для мушки. Вот почему мушку нельзя противопоставлять корове. Но я должен здесь остановиться, Петр Леонидович, -- Посошков сбавил тон. -- Вопрос вами поставлен принципиально, как и следует ставить вопросы... Любой из нас скажет, что, да, эксперимент с чесноком и колхицином, хоть и красивый, все же ничто по сравнению с вашим, Анна Богумиловна, хлебушком. Тут послышалось сразу несколько голосов, и можно было понять, что говорят о некоем облучении семян пшеницы гамма-лучами. -- Ладно, Петр Леонидыч, здесь все свои, -- проговорила Побияхо упавшим голосом. -- Облучение было. Хоть факт и второстепенный, я не отрицаю. Но, твердо стоя на своих позициях, я очень хотела бы понять, как все это получилось: поместили мои семена в какой-то гроб, где у них радиоактивность была, подержали несколько секунд -- и пожалуйста! Ты бы посмотрел, когда она взошла, -- сколько возникло самых немыслимых вариантов! Тебя еще тогда не было у нас, Петр Леонидыч. И вот там-то, на той именно делянке я отобрала свою, как говорит Ходеряхин, пашеничку. Молодая была, послушалась, дала облучить. Но ведь результат, товарищи... О нем старались не говорить, но он налицо... -- Я вижу, вы готовы капитулировать, Анна Богумиловна, -- сказал Варичев. -- Не-е! Нет! И не подумаю. Я -- баба боевая. Но знать бы не мешало. Как оно получается. В клетку заглянуть... -- Если цель достигнута, незачем возвращаться, вникать в дебри процесса. Тем более, если процесс может быть использован в других целях... Увлечешься процессом, Анна Богумиловна, -- забудешь о цели. Знаете, кто говорил: "Движение -- все, цель -- ничто?" -- Товарищи! -- Федор Иванович укоризненно взглянул на Варичева. -- Товарищи, я должен все же попросить вас вернуться к задаче этого обсуждения. Эту стихийно возникшую, но глубоко принципиальную дискуссию можно перенести в другое место и продолжить не без пользы. А сейчас излишняя острота .нам может помешать. Мы уже вышли за рамки .цели этого (коротенького фильма. Я начинаю, Петр Леонидович, жалеть... Чувствую, что пакет был распечатан зря... И что, пока не поздно, мне придется... -- Ну почему же... -- Варичев сразу остыл, опустился в кресло. -- Вы, Анна Богумиловна, совсем не к месту заварили здесь... Заговорили об этом облучении. Конечно, фильм сам по себе, кроме хорошей техники съемки, мало что дает науке. Деление, не будем отрицать, показано мастерски... Но все это уже известно. Фильм, в общем-то, для первокурсников. А что касается колхицина, что же... Мы тут видим действие этого, опять же известного в фармакопее яда. Пропаганды тут никакой нет. Конечно, можно использовать... Но можно и не использовать -- это зависит от аудитории и от демонстратора... Все закивали, успокаиваясь. Федор Иванович четко повторил слова ректора, уже как выводы экспертизы. Варичев, внимательно слушая его, кивал и пристукивал пальцем по столу после каждого тезиса. И все кивали. Потом наступило особенное молчание. Никто не хотел уходить. -- Знаете что, ребята... -- сказала Побияхо, зардевшись. -- Давайте еще разок посмотрим. С самого начала... Экспертное заключение, написанное объективным тоном неподкупного специалиста, было отпечатано на машинке и отослано в шестьдесят второй дом. Все эти дни не выпадало дождей, и Федор Иванович по вечерам ходил на усадьбу Ивана Ильича -- таскал ведрами воду из ручья и сливал ее в железные бочки, стоявшие по углам картофельног