о огорода. За шесть вечеров налил доверху восемь бочек. Ни огород, ни георгины на альпийской горке еще не поливал -- влаги в земле пока было достаточно. Поднимаясь с двумя полными ведрами от ручья, по глинистой изрытой крутизне среди кустов ежевики, оглядывался по сторонам -- ему все казалось, что в слабых сумерках кто-то следит за ним. Тоскливо постукивали ветрячки. "Я имею право сюда ходить, -- думал он и тревожно оглядывался, но сохранял деловой вид. -- Я -- правая рука академика, мне поручено "наследство", пусть попробуют придраться". В понедельник -- это было четырнадцатое мая -- ему позвонила Раечка из ректората. Его ждал конверт из шестьдесят второго дома. Эксперта приглашали на пятнадцатое. Утром пятнадцатого он вымыл голову и, причесавшись, завязал розоватый галстук на чистом твердом воротничке сорочки. Надев "сэра Пэрси" и посмотрев на себя в зеркало -- прямо и искоса, -- он отправился на Заводскую улицу. Он знал, что в подобных случаях надо быть одетым безукоризненно. Все было бы хорошо, но кровоподтек под глазом был в самом расцвете -- стал почти черным, и его окружало желтое сияние. По дороге размышлял, двигал бровью. Он хорошо понимал, -- ролик с фильмом у них -- главное доказательство, и это доказательство надо было обязательно лишить силы. Пропуск был уже готов. Федор Иванович вошел через третий подъезд, миновал прилавок с часовым, затем поднялся на второй этаж, попал в знакомый полутемный извивающийся дугами коридор. Оглядываясь на эти плавно выгнутые стены, прошел мимо высокой двери с номером 441 на табличке. Несмело протянул руку к двери 446. За нею была светлая приемная с зелеными диванами. Молодой молчаливый военный взял его пропуск и открыл перед ним кожаную дверь. За нею была еще одна такая же дверь, похожая на спинку мягкого кожаного кресла, и открылся просторный зал с большим розовым ковром в центре, а вдали -- большой письменный стол. С интересом разглядывая этот зал, Федор Иванович не сразу понял, что это кабинет. Потом увидел поднявшуюся над письменным столом знакомую очень высокую синевато-черную шевелюру невиданной плотности и густоты. Генерал -- в суконной гимнастерке и ремнях, в синих галифе, невысокий, тонконогий, изящный, как стрекоза, вышел к нему из-за стола. С первых же шагов он начал изучать лицо приглашенного эксперта. Попутно подал слабую руку, а сам изучал, изучал. Во время вялого, неуверенного рукопожатия от генерала повеяло чем-то мягким, приятным. Когда-то некая дама, жена штабного офицера разъяснила Федору Ивановичу первые и верные признаки настоящего мужчины: от него должно пахпуть -- чуть-чуть хорошим табаком, чуть-чуть хорошими духами и чуть-чуть хорошим вином. Всем этим и попахивало слегка от бритого, словно бы переставшего дышать от внутреннего напряжения, скрипящего ремнями генерала Ассикритова. -- Что это у вас... товарищ эксперт? -- спросил генерал, остановив сияющий взгляд на темно-лиловом желваке под глазом Федора Ивановича, подведенном тающей желтизной. -- Заклеили бы. Могу вызвать медсестру... -- Боевая рана. Получена на посту, который доверен мне Кассианом Дамиановичем. Таких травм стесняться не приходится. И они оба оскалились, беззвучно смеясь и не спуская друг с друга глаз. Сели в глубокие кресла друг против друга. Тоненький генерал занял лишь треть места в большом кресле, и это позволило ему косо раскинуться и ловко перебросить одну тонкую ногу через другую и положить руку на глянцевое голенище. Огромная шевелюра все время приковывала внимание, возвышалась над его страстной и загадочной худобой. -- Ну, какие у вас дела на фронте борьбы, товарищ завлабораторией? -- спросил он. -- Как там с наследством? Ничего не упустили? -- Кое-что упущено, -- сказал Федор Иванович. -- А что такое? -- генерал выпрямился озабоченно. -- При обыске много пакетов с семенами попорчено и исчезло. Кассиан Дамианович был огорчен. -- Значит, что же получается -- хоть и вредное учение, а ценности производит? Федор Иванович счел нужным при этих словах измениться в лице и недоуменно посмотреть на генерала. -- Материальные ценности не утрачивают своей цены от перемены хозяина, -- сказал он холодно и чуть с гневом. "Правая рука" была на страже позиций академика. -- Бывают упущения поважнее, -- устало сказал генерал. -- Вам академик говорил? -- Говорил. Какая-то, видно, сволочь предупредила. Между прочим, из знающих. -- Скоро подберем обоих. И того и другого. И сволочь подберем. Недолго им бегать. И они замолчали. Генерал мял свое голенище, поглядывая на сидящего против него строгого, углубленного мыслителя. Потом коричневые веки его задрожали, он как бы прицелился. -- Федор Иванович, -- вдруг заговорил он по-новому и притворно потянулся в кресле. -- Нам известно, что вы -- непримиримый и знающий свое дело борец. Поэтому несколько удивляет расплывчатость вашего заключения. Правая рука академика, а где же на ней, хе-хе, когти? Где стальная мускулатура? -- На то она и правая, чтобы не бить мимо цели. Я привлечен в качестве эксперта. В этом качестве я не имею права давать ход эмоциям. -- Хм-м... Новая концепция экспертизы? -- Я знаю, что я действительно тот, кем меня должен был представить вам академик. И дорожу авторитетом, который помогает делу. Если я ударю, опровергнуть меня будет нелегко. Так, по крайней мере, было до сих пор. Вы же знаете, это я поднял всю историю с Троллейбусом... -- Это нам известно. -- Зачем же мне, ученому, который хочет быть полезным, сбиваться на путь выискивания мелких ошибок и приписывания мелочам не присущего им значения? На путь пустых придирок... -- Простите, что вы называете пустыми придирками? -- ночь под бровями генерала несколько раз вспыхнула зарницами. -- Я Дал объективное и неопровержимое заключение, и только так можно бороться с серьезным врагом. Враг будет только смеяться, если в простом студенческом фильме о делении клеток мы начнем искать опору чуждого мировоззрения. Оптические приборы, реактивы... Процесс преломляется линзами, фиксируется на пленке. Протекает вне нашего сознания, -- Федор Иванович говорил мерно, словно диктуя генералу слова. -- Но там же тексты, тексты! -- Мы смотрели... -- Простите, кто это мы? -- Я подключил самых надежных сотрудников. Петра Леонидовича Варичева, Анну Богумиловну Побияхо. Задействовал этого, нового доцента из Москвы. Еще несколько человек из надежных. Мы собрались и несколько раз просмотрели фильм. В текстах только научные термины и дозировка веществ в растворах. Ни одного вывода. Типичное пособие для преподавания. Главное слово оставлено комментирующему профессору. Все зависит от того, кто будет интерпретатор. -- Но этим интерпретатором может быть враг! -- Согласен. Мы в экспертизе говорим не об интерпретаторе, который к фильму не приложен... А о том, что дано. Фильм это средство. И как таковое он индифферентен. Безразличен. -- Значит, все в цели? Это вы хотите сказать? Цель оправдывает средства? -- Нет. Не хочу этого сказать. Средства настолько индифферентны, что им плевать и на цель и на оправдание. Ведь вам не придет в голову обвинить руку, скажем, в хищении! Голова всему голова. Средство не тот объект, чтобы его оправдывать. Или обвинять. Печати- преступного умысла на этом средстве нет. Как только появится печать умысла -- тут и хватайте преступника. Это уже будет не средство, а преступное действие. Пленка попала к вам, и вы, товарищ генерал, стремитесь ее использовать как средство. В целях нашей общей борьбы -- я сужу по вашим вопросам в постановлении. А пленка и тут, и в нашу сторону, тоже не хочет гнуться! Ни в сторону мичуринцев, ни в сторону вейсманистов-морганистов. Хочу, говорит, быть сама по себе, вне вашей драки. Одно слово -- индифферентна. Наш фильм отражает процесс, происходящий ежесекундно во всем живом мире. И в вашем теле, товарищ генерал. Деление живых клеток и зависимость этого процесса от условий обитания. Подтасовок здесь нет, все чисто, заявляю уверенно, как эксперт. Зачем фильм оказался у них, в этом... -- В этом кубле, -- подсказал генерал. -- Да, зачем он оказался у них, что с ним хотели делать -- если вы располагаете данными, как вы сказали, вот это и выясняйте. Это задача следствия. Кубло -- это, между прочим, термин академика. Бессмертный термин. -- Да, знаю. У нас бывали беседы с Кассианом Дамиановнчем, не одна. Приходится встречаться. Глубокий ученый. Глубоко берет. -- Фильм этот, безусловно, является выдающимся достижением техники микрофильмирования. Обычно мы рассматриваем в микроскоп клетку уже убитую эфиром и окрашенную. В таком виде, как здесь, хромосомы я наблюдал впервые. Федор Иванович сказал это, чтобы проверить информированность генерала о нем. И генерал сейчас Же отреагировал. -- Мы располагаем данными, что вы видите эти хромосомы вторично, -- сказал он вскользь. Федор Иванович заметил про себя его профессиональную страсть -- показывать на мелочах, что он знает всю его подноготную. -- Эти данные неточны, -- сказал он, показывая Ассикритову, что участвует в более высокой и ответственной игре. -- Если вам нужны точные данные на этот счет, их даст вам академик Рядно. Генерал встал с кресла и некоторое время таинственно смотрел на Федора Ивановича, и при этом можно было подумать, что он сгорает от чахотки. Потом он прошелся по кабинету и остановился где-то за спиной невозмутимого эксперта. Через минуту Федор Иванович обернулся и встретил его огненный взгляд -- генерал пристально смотрел, оказывается, ему в затылок. "Что это он?" -- подумал Федор Иванович. А генерал, прервав свое непонятное исследование, обошел стол, уперся рукой в лежавшее там заключение эксперта и принялся читать. Текст этот, видимо, уже не в первый раз, привел его в бешенство. Он ударил маленьким кулачком по бумаге и тут же взял себя в руки. Блеснув черными глазами, подался к Федору Ивановичу. -- Беззубое заключение! Беззубое! Дорога ложка к обеду. Враг забросил нам это "средство" как раз, когда ему нужно, когда у нас идеологическая борьба! -- Не считаю разговоры о клетке, о том, как расположены ее структуры и как они функционируют, идеологической борьбой, -- сказал Федор Иванович. -- Все, о чем вы говорите, задача не экспертизы, а следствия. -- У нас есть данные, что вы с некоторого времени стали сочувствовать лженауке. -- Я думаю, что эти данные слабенькие, -- сказал Федор Иванович, смеясь. -- Вы почему смеетесь? -- Я нахожу, что сейчас как раз самое время нам обоим рассмеяться. Данные у вас слабые, иначе вы не поручили бы мне работу. Не стоит верить этим данным. Ненадежные данные. -- Надо не верить, а знать, -- так любите вы говорить? Да, надо знать... И мы все будем знать. -- Не сомневаюсь. Судьба истины -- быть познанной, -- сказал Федор Иванович, соглашаясь. -- Ну хорошо, -- генерал сел на полированный угол стола и оттуда, качая ногой в сапоге, продолжал свое неуклонное и непонятное наблюдение за лицом эксперта. -- Хорошо. Разве этот фильм не доказывает... Разве это не попытка доказать, что все -- в наследственном веществе? -- Фильм, снятый с живого объекта, всегда и несомненно доказывает, что прав материализм: все -- в веществе. Генерал, сверкнув глазами, спрыгнул с угла. Он обошел вокруг стола, наклоняясь и присматриваясь к Федору Ивановичу с разных позиций, как будто играл в бильярд. Не отводя глаз, попятился, вернулся к креслу за столом, сел и налег грудью на бумаги. -- Хорошо, скажу так: разве не доказывает это, что путем манипуляций с веществами можно изменить наследственность? -- Это было бы именно таким несомненным доказательством, если бы их теория была верна... Генерал озадаченно опустил голову, вникая в эти слова. -- Чья теория? -- Тех, кто в кубле. "Я тебя сейчас подведу к одной мыслишке", -- подумал Федор Иванович. -- Так теория же неверна! -- Генерал побежал вокруг стола и чуть не упал. Навис где-то сзади над Федором Ивановичем. -- Тогда этот факт опровергает ее. -- Ничего не понимаю... Ну, а если бы была верна? -- Я уже сказал, это было бы для нее неопровержимое доказательство. -- Запутали вы меня. Что раньше? Факт? Или вывод из него? -- Вы это сами знаете, -- внятно сказал Федор Иванович, сидя к генералу спиной. -- Но, поскольку я нахожусь в этом доме, я должен добавить: смотря о чем идет речь. В большинстве случаев вывод следует за фактом. В простой науке, вне этих стен... Но есть, вы знаете, случаи... -- Так запишите это в акте экспертизы! -- Не могу. Это не из области науки. Это -- дело правосознания. -- Да, да... -- сказал генерал рассеянно. Он принялся ходить по кабинету. Иногда вдруг останавливался, принимая странные позы, и все время взглядывал на Федора Ивановича, но сейчас же отводил глаза. После нескольких таких перемещений, как бы мельком, проговорил: -- Я вас понял. Дошло наконец. А как же с ответственностью? -- Н-не знаю, -- сказал Федор Иванович. -- Чья же будет ответственность? Кто будет отвечать за ошибку правосознания? -- У правосознания не бывает ошибок, -- строго сказал Федор Иванович, наблюдая за генералом. -- Ошибки могут быть только у науки. Даже если их нет... -- Опять что-то говорите... А все же, если правосознание ошибается? -- Оно не может ошибаться. Оно меняется. А за прошлое с него никто не спросит. -- Пожалуй... Но у нас особый случай. Нам сейчас нужны знания. -- Я не уверен, нужны ли... -- Федор Иванович тут же понял, что этих слов он не произнес. Вместо этого он, помедлив, сказал: -- Экспертиза и дает их вам. Если случай особый, их иногда... можно отбросить... -- А отвечать? -- Я же сказал... -- А перед совестью? -- Что такое совесть? В определенных условиях она должна одобрять... -- Что одобрять? -- Действия того лица... которое решает, тот ли это случай, чтоб отбросить знания. Или не тот. -- К чему вы мне все это говорите? -- вдруг закричал генерал с бешенством. -- Говорю для обоснования своей позиции научного эксперта. И о границах применения науки... -- Это объективизм у вас, а не позиция! Такой, как ваш, акт экспертизы нельзя положить в основу решения! -- Значит, я прав! Все-таки, сначала появился вывод, а потом к нему вам понадобилось добыть подтверждающий факт! -- сказал Федор Иванович с некоторым торжеством. И сейчас же с облегчением сообразил, что и это он высказал только в уме. Вовремя остановился. "Суеверие и глупость", -- думал он, зорко наблюдая генерала. Но не спешил выдавать ему эту свою точку зрения. Потому что суеверие и глупость, облаченные в сукно и скрипящие ремнями, и чуть пахнущие хорошим табаком, духами и вином, -- они командовали здесь, и Федор Иванович не видел пределов их власти. Теперь генерал в молчании ходил по кабинету, и отдельно бродили его углистые глаза. Пожимал узкими плечами. -- Ч-черт знает что... -- с ненавистью бормотал он в сторону. -- Советский ученый! Ин-тер-ресно! У него под носом, под носом орудуют враги... Готовятся... Ожидают своего часа... Все полетит кувырком, настоящих профессоров тю-тю, везде будут сплошные воспитанники академика Рядно, в науке окажется полный вакуум... Потом это кончится... А мы и объявимся, тут как тут... Десять человек, каждому группу по сорок студентов, получится четыреста специалистов... Слышали вы о такой вражеской арифметике? -- Не слышал, но это все понятно... Арифметика здесь не вражеская. Если отбросить некоторые выражения в адрес академика... недопустимые... Я даже могу с вами поспорить по этому вопросу на стороне истины, -- сказал Федор Иванович. -- Эти люди... Даже, по вашему пересказу их слов, видно, что они очень молодые... Видимо, студенты. Они разумели под этим не конец советской власти, а всего-навсего... Генерал усмехнулся. -- Всего-навсего учение Мичурина -- Лысенко? Теорию академика Рядно? Всего-навсего! -- Даже не это. Они имели в виду, по своей неопытности... Конец запрета на учебные занятия с клеточными структурами. Они не без основания считали, что может образоваться брешь в знаниях. -- Конец марксистского учения, вот что они имели в виду! -- закричал Ассикритов, затрепетав. -- Цветущую ветвь советской науки! Учение наших корифеев -- вот на что они замахнулись. Вейсмана хотят нам просунуть с монахом Менделем! Мальтуса! Вы, Федор Иванович, вызываете у меня удивление. Удивление вызываете. Знаете, как называется то, что вы мне говорите? Де-ма-го-гия! Вы попробуйте, скажите все эти штучки про ваших студентов академику. У него эта адвокатура не пройдет. Как, впрочем, и у нас. -- Есть простые вещи, которые могут быть по-деловому обсуждены в среде знающих людей. Нет оснований переводить их в идеологическую плоскость... -- Да это же спор между двумя системами! В восемнадцатом году эсеры выкатывали против советской власти пушки. Сегодня враг взял на вооружение вейсманизм-морганизм. Он горячо приветствовал бы вашу экспертизу. Вот так, товарищ... товарищ правая рука. До свидания. Нам с вами обоим все ясно. Вам ясно? Мне -- более чем ясно. Больше они не произнесли ни слова. Вдали открылась дверь, молодой военный отворил ее пошире и стоял, как бы собираясь принять Федора Ивановича в объятия. Поклонившись, эксперт вышел стройным независимым шагом. Генерал стоял посреди кабинета и, содрогаясь, смотрел ему вслед. "Нет, мне удалось, удалось лишить это искусственное доказательство его силы, и я сумел растолковать генералу, что никакой ведьмы в черной собачке нет", -- так думал Федор Иванович, шагая по веселой майской улице. На стриженых деревьях мельтешила свежая, совсем юная листва, ветер был теплый, сильно пахло смолой тополей. "Но расставаться с придуманной ведьмой генералу не хочется, -- бежали мысли дальше. -- Нет, он не расстанется со своей мечтой раскрыть хоть раз в жизни настоящий заговор. Фильм с иностранным текстом... Так хорошо провели операцию, нашли рулончик -- где! -- на вокзале, под курточкой у собравшегося укатить в поезде члена тайной группы. Прямо как в кино! Нет, он любит групповые дела, он не расстанется с такой интересной ведьмой. И академик будет его подогревать изо всех сил. Но мне удалось сделать свое дело, бросить четкий луч научной ясности на это их главное доказательство, и генерал все увидел. Он все увидел, потому и бегал так вокруг стола -- ведьму было жалко упускать из рук. Он почешется еще дома, подумает, на что идет. Хоть сейчас это вроде и в порядке вещей... Но настоящая оценка еще придет, и он это знает. Оба примутся теперь срочно спасать свою ведьму, и тут уже не будет места заблуждениям. Впрочем, у Касьяна их и не было никогда. Никогда не было их у моего батьки..." Так, остро и тягостно задумавшись, он незаметно дошел до учхоза, и там, в оранжерее, до самого вечера что-то делал, переставлял какие-то горшки с растениями, отвечал на какие-то вопросы. Уже переплеты оранжереи порозовели, и стекла заиграли на закатном солнце, уже и погасли, и бледно вспыхнули палки дневного света. Он сам не заметил, как остался в оранжерее один, и уже в одиннадцатом часу, все так же тягостно думая и вопрошая перед собой пустоту -- о том, как развернутся события в будущем, -- побрел домой через парк в быстро темнеющих сумерках подступающего лета. Странные свойства души! Еще на крыльце он почувствовал неясный гнет. Может быть, его внимание еще издалека задержалось на миг на неясном сгустке, напоминающем человеческую фигуру. Эта тень, похоже, протекла в полумраке в его подъезд и оставила слабую бороздку в сознании. Если так, то, взявшись за ручку двери, он вдруг ее и ощутил -- эту бороздку, и даже замедлил движение. В темном коридоре почему-то не горела лампочка. Пусть загорится! Он повел по стене рукой, ища выключатель, но, видимо, забыл, где находится эта штука. Рука, скользнув по пыльной стене, оборвалась в нишу и уперлась там в грубоватый нетолстый брезент. А под брезентом подалось живое тело. -- Здесь кто-нибудь есть? -- спросил Федор Иванович, отпрянув. -- Есть, есть, -- ответил в нише приглушенный, тихо резонирующий басок Ивана Ильича. -- Сейчас... -- шепнул Федор Иванович. Прошел к своей двери, быстро отпер ее, распахнул внутрь темной комнаты, в глубине которой чуть светился синий прямоугольник окна, перечеркнутый тонким крестом переплета. -- Свет не будем зажигать? -- негромко спросил Стригалев. -- Почему? Зажжем! На окне у меня занавеска. Сейчас я ее... Вы садитесь сюда, в угол, на мою койку. Дверь запрем... -- Я ведь к вам до утра, Федор Иванович... До завтрашнего вечера. -- Мы можем вас здесь приютить и до следующей весны. Ко мне никто не ходит. -- Ну вот, я уже в углу. Можно зажигать. Федор Иванович щелкнул выключателем, вспыхнула ярко-желтая лампочка, окно за казенной шелковой занавеской сразу потемнело. Хозяин в три шага обежал по комнате круг, поспешно собирая в одно место на стол предметы, оставленные утром где попало. Он сразу нашел электрический чайник, початый батон хлеба, пачку сахара, банку с маслом, залитым водой. -- Масло -- это хорошо, -- сказал Иван Ильич с койки, из самого темного места. -- Дайте мне кусочек. Нет, только кусочек. Бедняга, он был голоден и давно не глотал своих сливок. -- Сливки будут утром, -- сказал Федор Иванович. -- Молоко, может быть, раздобуду сейчас. -- Вы сейчас мне кашку сварите. -- А картофельное пюре? Можно? -- Давайте пюре. -- Кашку тоже сварим. Позднее. Сейчас почистим и поставим картошку. Федор Иванович .выволок из-под койки ящик с картошкой. Достал со дна шкафа алюминиевую кастрюлю, взял короткий нож. Картофелины одна за другой завертелись у него в руках, расставаясь со спиралями кожуры. -- Умеете чистить, -- сказал Стригалев из полутьмы. -- Армия, армия... -- был короткий ответ. Федор Иванович еще не пришел в себя от неожиданности. Но он заметил -- Стригалев прилег на койке. Прилег и чуть слышно охнул. Картошка уже стояла на плитке. Чайник был включен. Федор Иванович захлопотал около стола, нарезая батон. -- Батон черствый. По-моему, это хорошо, -- сказал он. -- Дайте-ка мне крайний кусочек. Первый. Ладно, давайте прервем дела, -- Стригалев опять сидел на койке, выдвинулся на свет, и Федор Иванович вздрогнул, увидев его усталую худобу и решимость. Он как будто собрался грозить небу. Стригалев на миг усмехнулся вызывающе, но вызов тут же погас. -- Здравствуйте, Иван Ильич, -- сказал он, и Федор Иванович вздрогнул от неожиданности, но опомнился. -- Здравствуйте, Иван Ильич, -- теперь в улыбке Стригалева была надежда и проверка. -- Правильно я вас назвал? Принимайте, Иван Ильич, своего двойника. Я надеюсь, за это время ничего у нас с вами не... -- Это слово здесь не годится -- "надеюсь", -- сказал Федор Иванович, заглядывая под крышку кастрюли. -- Оно годилось бы, если бы основания у вас были, может, и достоверные, но недостаточные. А они, по-моему... -- Да, да. Согласен. Не надеюсь, а знаю, Федор Иванович. Знаю. Потому и пришел. Потому что наступили обстоятельства, которые имелись в виду. Хоть нам и весело с вами было тогда... издали о них говорить. Вот видите -- наступили. Нам нужно... Мне нужно передать вам ряд вещей. Через десять лет я опять перед той же ситуацией. На этот раз попробуем другой путь. В общем, нужно все перекачать от меня к вам. Будете теперь вы полным распорядителем. -- Я готов, -- сказал Федор Иванович. -- Придется вечера два нам... Может, и три... -- Я готов. Можно будет и днем. Они помолчали некоторое время, глядя друг другу в глаза. "Я люблю тебя, восхищаюсь! -- кричал взгляд Федора Ивановича. -- Никогда не предам, собой готов заслонить!" И ответная ласка струилась из бычьих глаз Стригалева, обведенных иконными кругами страданий. "Знаю, теперь знаю. Немножко колебался, теперь вижу -- я правильно тебя выбрал, -- говорили эти глаза. -- Я тоже тебя люблю, мы братья, больше чем кровные, -- мы двойники". -- Хотел пойти, понимаете... Сдаться, -- заговорил он вдруг. -- Чтобы вместе судьба с ребятами... Но картошки мои все лезут в голову... -- складки недоумения собрались вокруг его губ. -- Мог бы ведь сдаться! Уже далеко от опасности отошел. И смотрю -- назад, к ребятам, тянет, мочи нет. На что мне жизнь такая? Друзья дороже. А вот не сдался. Значит, картошка дороже. Вы, как двойник, это поймете... -- Давно понял, -- тихо сказал Федор Иванович. Стало слышно, как покряхтывает чайник. -- А как вам удалось это, Иван Ильич? -- Это-то? -- Стригалев показал пальцами свое бегство, свои бегущие ноги. -- Меня предупредили. Я был предупрежден одним... Одним великим человеком. Одним большевиком из двадцатых годов. Остальные тоже были предупреждены. Всем было вовремя сказано. С риском для жизни сказано. Он подал знак мне, а я -- всем. Так они же не поверили! До последнего часа. Советские ребята, советское сознание! Касьян -- это одно, это частность. А там, в шестьдесят втором, там же другие люди. Наши! Я и сам так когда-то... Может, потому и решился убечь, что Касьян со мной переговоры завел, глаза мне открыл. Вижу: надо быть наготове. А может, у ребят задачи такой не было, как у меня. У меня же задача какая. Потому и энергия нашлась. Для побега. Для этих ночей на земле... -- У Леночки была такая же задача. Как же она не... -- Не уберегли Леночку... Я ведь и к ней забегал. Так у ней же голова вся в тумане была из-за развода вашего. Дурацкого... Я ей сказал, как и мне было сказано... Что вы вне подозрений, что этот Бревешков... Говорю ей: Федор Иванович был прав. Этот альпинист наш -- гадина, падаль грязная. Она так и села на стул. Рухнула. Потом вскочила, хотела бежать к вам. В халатике. А я взял да и остановил. На свою и на ее голову. И на вашу... Оденьтесь, говорю. Чемоданчик поскорей соберите -- и не спеша к нему. А там уж подумаете вместе, что и как... Сказал и сам побежал по лестнице вниз. У меня же еще были адреса. Думаю, успею и свои дела. А во дворе уже "Победа" серая, за ней вторая въезжает. Ребятки молодые выходят, один к одному, красавцы. Я назад. Стукнул ей в дверь: идут! Бегите! И наверх. А там под чердаком коридор есть, соединяющий два подъезда. Переход. Могла бы и она... Оба надолго замолчали. Чайник уже завел мирную извилистую песню. Потом Федор Иванович спросил: -- А вы тогда вот... Когда я ночью прибежал. По-моему, вы немножко испугались. Не того, кого надо, а меня. -- В общем, да. Колебался. Если бы приучил себя жить по вашей науке, если бы подчинился отдаленному голосу, он меня вывел бы из тумана. Он был у меня, этот голос. Вы были правы, наш альпинист оказался... -- И сам ведь сел... -- Ни минуты он не сидел! Ни минуты! Скоро на работе появится. Данные точные. Готовьтесь принимать. -- Это вы хорошо мне сказали. Надо подготовиться. -- Надо. Он с первого дня включится в наблюдение. Чайник ровно и громко шумел. Федор Иванович взял в шкафу пачку чая. -- Чувствуете, какой росток дала спящая почка? -- сказал через плечо. -- Какой росток! -- Больше, чем сама яблоня, -- угрюмо согласился Стригалев. И добавил, покачав черной лохматой головой: -- Я не имею права садиться в тюрьму. И вы тоже. Нельзя никак сорт им в руки. Это, Федор Иванович, главный пункт. В случае полного провала уничтожайте все. Недрогнувшей рукой. Решение принимать доверяю одному вам. В руках Касьяна это превратится в величайшее достижение его науки. И в оружие против хороших ребят. Он же вынет и покажет обещанные сорта! На них он еще десять лет продержится... От настоящей науки не останется и следа. Наступила долгая пауза. -- Это же надо, -- Стригалева даже подбросил горький смешок. -- Двадцать лет! Двадцать лет продержаться на обещаниях и на цитатах из Маркса с Энгельсом. Я от него в восхищении! Он ножом достал из банки кусочек масла и положил в рот. Кастрюля с картошкой дрожала на плитке, из-под крышки косо выбивался пар. Долив туда кипятку из чайника и добавив в чайник воды из крана, Федор Иванович оглядел все хозяйство и повернулся к Ивану Ильичу. -- Вы запритесь, а я к тете Поле выбегу, -- сказал он. -- Возьму у нее молочка и крупы. Потом откроете -- я рукой по двери сверху вниз проведу. Минут через десять он вернулся, неся манную крупу в стакане и бутылку молока. Провел в темноте рукой по своей двери сверху вниз. Подождав, провел еще раз, скребя ногтями. За дверью все так же было тихо. Ни звука в ответ. "Заснул", -- подумал он, покачав головой. Поставил стакан и бутылку на пол к стене и вышел на крыльцо. Долго стоял там, иногда покачивая головой, кивая своим мыслям. "Да, -- думал он, -- бедняга ты, мой двойничок, хлебнул за десятерых. Наследство твое придется строго охранять. Главный пункт звучит четко и не допускает полутонов. Если что -- недрогнувшей рукой. Но это 'если что" не должно наступить. Впрочем, это уже рассуждения. Они в пункт не входят. Пункт касается только самого случая". Постояв минут двадцать, Федор Иванович вспомнил о картошке и бросился к своему желто светящемуся окну. Несколько раз остро ударил костяшками по стеклу. Потом пробежал в коридор, провел рукой по насторожившейся двери. Замок тут же щелкнул. Иван Ильич, открыв, вернулся на койку. Ворочался, сопел -- боролся со сном. В комнате сильно пахло вареной картошкой. -- Не знаю, спать или картошку есть, -- гудел Стригалев, зевая и мотая головой. -- Этот запах можно сравнить только с запахом пекарни. Когда хлебец свежий вынут. Бабушка Елены Владимировны говорила... Картошка любит, чтоб ее подавали с раскипа. Пожалуй, поем, -- он стрельнул в сторону кастрюли внимательным глазом: -- Правильно, надо делать пюре. Федор Иванович ложкой сосредоточенно толок разваренные картофелины. -- Это какой сорт? Не "Мохавк"? -- приговаривал Иван Ильич, следя за его работой, стараясь побольше говорить. -- Вы возьмите из моего наследства толкушку. Дубовая, вам отдаю. Будете картошку толочь. В кухне найдете, в печурке. Дайте-ка попробовать ложечку. Вроде "Мохавком" пахнет, а? И белизна... Н-да... Собственная картошка -- это свобода прогрессивной мысли. Сейчас ведь нет гуманных врагов времен феодализма. Когда победитель обнимал капитулировавшего, возвращал ему шпагу и, облобызав, сажал пировать рядом с собой... -- Вы, между прочим, сидите на части своего наследства, -- сказал Федор Иванович, -- все пакеты с семенами, что уцелели, -- под койкой, в мешке. И микротом... -- А микроскоп что же? Не нашли? А на чердак лазили? Загляните, там он, в уголке. Все это теперь ваше. Сейчас поедим, возьмете тетрадку и начну вам диктовать кое-что. Молоко -- треть в картошку, треть в кашу, а треть мне в чай. Федор Иванович придвинулся к койке, и они принялись за ужин. Стригалев был явно голоден, его рот жадно и быстро охватывал ложку. Но воля останавливала голодную хватку. Освободив ложку и любовно прислонив к тарелке, он начинал долгое растирание и перемешивание во рту и без того размятого и перемешанного пюре. Осторожно пропускал по частям дальше. Запивал теплым чаем с молоком. -- Спасибо, двойничок! -- ни с того ни с сего сказал вдруг, отправив в рот очередную ложку. И Федор Иванович увидел слезы в его глазах. И сам отвернулся, почувствовав теплый прилив. Наклонился, чтобы сама скатилась набежавшая влага. "Нервные оба стали..." -- подумал. -- Вы что же... -- бодреньким голосом сказал Стригалев, облизывая ложку. -- Сложили наше с вами наследство здесь, под койкой, и успокоились? Он же доберется и сюда. Это вернейший, послушнейший пес Касьяна. -- Хороший собака. Как говорит наш шеф, -- вставил Федор Иванович. -- Хороший, послушный и злой собака. Кусачий. Касьян его ни на кого не променяет. И на вас, в том числе. Пожалуйста, не заблуждайтесь на этот счет. У вас еще, по-моему, не развеялись заблуждения. Лучше берите все наследство и под выходной, вечерком, везите в Москву. И там тоже раскиньте мозгами, куда пристроить. Спортсмен сейчас занят мною, поэтому у вас есть возможность. Не теряйте ее. Он выслеживает меня, охотится. Знает, собака, куда ходить. Ко мне на двор ходит. Лежку устроил, ждет. По-моему, видел уже меня. Только пока не трогает -- хочет проследить, куда я "Солянум контумакс" спрятал. Волк хочет мяса, а бобру нужно плотину строить. Думается, он и от Касьяна не прочь эту вещь утаить. -- Почувствовали? -- Тут почувствуешь. Он же в позапрошлом году спер у меня во дворе несколько ягод. И в оранжерее горшок. Я "Контумакс" -- в заначку, спрятал, а другой гибрид с похожими листьями выставил. Он и спер. А потом стал проговариваться загадочно. Мол, кажется, на основе лысенковской науки и касьяновой методики ему, наконец, удалось кое-что. Сначала болтал, потом начал тускнеть и замолк... -- И вы после этого простили его и даже приняли в кубло! -- Я бы и Касьяна принял, если бы он сумел так изобразить жажду истины. Стригален все еще подбирал в своей тарелке остатки пюре. Федор Иванович хотел добавить из кастрюли, но гость, явно еще не насытившийся, остановил его. -- Часа через два я сам, с вашего разрешения. А сейчас еще чайку. С молочком. Так я говорю: когда еще не наступил этот рубеж... Еще в апреле, когда все ходили на свободе, он уже начал высматривать, что я делаю на своем огороде. Где землю рыхлю, что сажаю. Я не знал еще тогда, что это именно он. Как подойду к его лежке, к ежевике в конце огорода -- сразу, как кабан, вдруг сорвется и с треском ломится наутек... Вниз по ручью. Уже сколько дорог в ежевике проложил. Как кабан. Я берусь за грабли и слышу в другом конце прутик -- тресь! Вернулся, сволочь. Приходилось ночью работать. Ночью он ленится караулить, спать хочет. И сейчас прутики потрескивают. Ребята из шестьдесят второго давно бы схватили, увезли. А этот наблюдает. Еще не донес. -- Я его убью, -- твердо сказал Федор Иванович. -- Не вздумайте! Не имеете права. Он уже и без вас... Привязан к судьбе. На него есть уже заявка. Надежная. Стригалев подчистил тарелку, бережно отставил ее в сторону и посмотрел ей как бы вслед. -- Да... Так я подметил у него этот интерес. И, хоть и по ночам приходится, поливаю, как вы понимаете, не то, что ему хотелось бы. Пришлось ради маскировки много всякой всячины посадить. А то, что ценно, я прикрыл. Тоже двойниками, Федор Иванович. Та же тактика. "Контумакс", я его вам поручаю, вы найдете его в малом дворике. Там альпийская горка и георгины. Вы же ботаник, у "Контумакса", действительно, листья, как у георгина. А с удвоенными хромосомами -- почти копия! Я его в горшки и прикопал там в камнях, среди георгин. Три горшка. Их тоже касается первый пункт. Пока не зацвели, не страшно. У него кремовый цветочек, маленький. Можно сразу опылить и через сутки оборвать венчик, чтоб в глаза не бросался. Это себе заметьте. Опыление -- это будет пункт два. Он звучит так: потихоньку делать дело. "Контумакс" входит в этот, второй, пункт. Поливайте бдительно, не жалейте воду и на георгины. Я видел, вы все восемь бочек натаскали. Смотрел, и сердце радовалось. Мой двойничок поработал. -- Может, мы на сегодня кончим, Иван Ильич?.. -- осторожно спросил Федор Иванович. -- Нет. Доставайте чистую тетрадку, будем писать. Я оцарапан, Федор Иванович. Яд разливается по телу. Надо говорить и говорить. Чтоб успеть, не забыть ничего. И писать. Берите тетрадку. Через двое суток, когда толстая тетрадь почти вся была заполнена записями, таблицами и формулами сложного шифра и стала для Федора Ивановича сжатой программой работы на несколько лет вперед, -- как раз часа в три ночи, под утро, продиктовав последнюю запись, Стригалев сжал обеими руками виски и задумался. -- Кажется, ничего не забыл. Кажется, все. Все, Федор Иванович. И поднялся -- уходить. -- У меня последний вопрос, -- Федор Иванович удержал его за руку. -- По нашей программе получается, что у нас задача только одна. Только сохранение "наследства" и, может быть, небольшое продвижение вперед, по одной теме. С "Контумаксом"... Стригалев опустился на койку. Молчал, ждал главных слов. -- Так и будем сидеть на зарытых сокровищах? -- Нет, не все время будем сидеть. Придется в конце концов выходить на свет. Подкопим аргументы, наберемся духу и выйдем. В журнале выступим. Может сложиться так, что вам, Федор Иванович, придется одному. Не боитесь? -- Нельзя, чтоб сложилось... -- Не будем гадать. Журнал -- это будет третий пункт. Напишете о новом сорте, о том, как получен. О полиплоидии напишете. Да! Чуть не забыл, -- новый сорт. У нас же восемнадцать кустов... В огороде растет, там у меня старичок "Обершлезен" посажен -- среди него. Кусты -- что тот, что другой -- совсем одинаковые. И цветки такие же. Я вам потом на месте покажу, как искать... Выступим с этим сортом и с фундаментальной работой по "Контумаксу". Это будет хорошенькая новость. Для многих. Журнал читают... -- А где выступим? -- Не полагалось бы зря... Но скажу. Вам уже надо знать. Услышите и сейчас же забудьте название. -- Стригалев наклонился к Федору Ивановичу и загудел горячим полушепотом: -- В "Проблемах ботаники"... Там вся редколлегия... Они с толком действуют. Касьяновы сенсации тоже дают, даже чаще наших работ. Но наши -- только когда поступит серьезный, хорошо обоснованный труд. Редактор давно уже меня торопит. Все уже сговорено. Даже готов идти на риск. Да вот... Не успел я. А теперь я -- главарь шайки. Связан с "иноразведкой". Теперь мне нельзя... Вы, вы будете общаться. Редактор знает... Он опять встал. -- Поспали бы, Иван Ильич, -- убито попросил его хозяин комнаты, зная, что просьба останется без ответа. -- Завтра ночью и проводил бы... Иван Ильич не сказал ничего. Обнял одной рукой своего друга, в другую взял холщевую сумку с припасами, которую приготовил Федор Иванович. -- Ухожу. Больше мне нельзя. Нельзя, чтоб меня увидели даже поблизости от вас. Вы должны быть вне подозрений. Незачем вам повторять мой путь. Придумаете другой. И они пошли в темноте через холодный предутренний парк. Когда подошли к Первой Продольной аллее, Иван Ильич остановился. Плюнул с сердцем: -- Если бы мне сам Сталин сказал, что в интересах государства и народа эти наши работы надо похерить и эту картошку уничтожить... А мне же почти это и сказали... Почти от имени Сталина... Я бы не уничтожил и пошел бы на все. Я на все и пошел. Вот -- жизнь! А если доживу -- опять буду прав! Я уже был однажды прав. После нескольких лет неправоты. И опять ведь буду прав! А за картошку даже чествовать будут! Если доживу. Надо дожить... Когда подошли к Второй Продольной аллее, Иван Ильич, остановившись, загородил дорогу. -- Теперь идите назад. Даже вам нельзя знать, куда я дальше пойду. Даже в какую сторону сверну -- нельзя знать. Не бойтесь, дорогой, я буду приходить. Всегда держите наготове сливки... V Миновали еще два дня. Подошло воскресенье. Этот день Федор Иванович весь провел в трудах на огороде Стригалева. Он нашел в пристройке тяпочку с коротенькой палкой и слегка окучил картофельные кусты. Их было около трех тысяч -- тридцать рядов по сто точек. Огород радовал чистотой, все кусты подросли, все были одинаковой высоты -- на одну пядь не доставали колена, и уже дружно завязывали бутоны. На альпийской горке все лысины камней исчезли под темными зарослями георгинов. Федор Иванович уже знал те стебли, которые надо не замечать, и, помня о лежке в кустах ежевики, не замечал их, даря георгинам подчеркнуто любовный уход. Правда, некоторые листы георгинов он быстро и даже грубовато оборвал, а иные прищипнул с целью косметики -- те листы, которые слишком были типичны и могли выдать скрывающегося между ними двойника. Все там, на горке, росло, как надо, и если чей-нибудь глаз мог бы обнаружить такой тонкий обман, то, во всяком случае, не глаз альпиниста. На свою работу в огороде Федор Иванович пришел открыто, своих движений не таил -- он прилежно выполнял задание академика. Заглянул он и в дом, и на чердаке в углу обнаружил желтый дубовый футляр с микроскопом. Забросал его обрезками досок. И толкушку нашел в кухне, сунул ее в карман. Все было сделано, что наметил на воскресенье. Он вылез наружу, привычным махом перескочил через забор и не спеша зашагал по тропе домой. Уже догорало позднее послеобеденное время, пора было варить картошку. Он шел в одиночестве, наедине с природой, с плотной путаницей ежевики, с голубоватым полем, мелькавшим в разрывах зелени. Все было вокруг, как сто лет назад, но, покрывая тихий и гармоничный шум вечности, врывался, не давал успокоиться нервный гомон текущего дня. Не раз вторгавшееся в жизнь Федора Ивановича многоголовое безумие вот уже несколько лет все сильнее давало о себе знать, ждало впереди -- там, куда он шел. Смотрело вслед. Огромная страна содрогалась от этой дури. Где-то объявился странный человек с круглыми глазами, в галстуке того типа, который не выделяет человека, а налагает мертвящую печать невзрачности. Но это была только внешность, -- все было внутри. Он написал нашумевшую докторскую диссертацию о порождении сорняков культурными растениями. Это было сенсационное самозарождение новых видов, диалектический скачок, то, о чем твердил и академик Рядно. Люди открывали журнал и читали там, что сорняки родятся от ржи и пшеницы, а потом уже начинают ронять собственные семена. Полоть огород - -- пустое дело. Если сеешь хлеб, будь готов -- в твоей чисто посеянной ржице появятся васильки. Таких нелепых порождений в действительности не было, сенсация должна была в конце концов сгинуть, как дурное сновидение, -- такова была ее судьба. Но пока о ней все еще кричали, писали журналисты и оспаривать ее было рискованно. В другом научном институте некий ученый-новатор ввел курам кровь индейки и получил в потомстве оперированных кур птенца с индюшачьим пером. И у этой истории была та же судьба, что и у вышеупомянутой диссертации, но и о ней все еще кричали, шум об этом эксперименте был в самом разгаре. Он переплетался с грохотом, поднятым вокруг неожиданно открытого зарождения жизни в стакане с сенным отваром. Открывательница поставила на окно стакан с процеженным через марлю отваром, а когда через неделю посмотрела в микроскоп на каплю этой жидкости, там плавал и играл ресничками целый микроскопический народ. Вдруг прогремело имя Саула Брузжака -- он выдул из куриного яйца часть белка и заполнил пустоту содержимым утиного яйца. Дерзкий ученый, успешно пробовавший силы во многих областях, публиковал статью за статьей, описывая полученного им цыпленка со странным оперением, хотя никто этого цыпленка не видел. Писатели создавали книги о переделках озимой пшеницы в яровую и яровой -- в озимую. Где-то сосна породила ель. Все еще кричали о кавказском грабе, который породил лещину -- лесной орех. Всем, особенно неспециалистам -- газетчикам, военным и школьникам, -- вдруг стало ясно: на смену многолетним вредным заблуждениям пришла пора истинной биологической науки. Политики стали авторитетами в области травосеяния. У всех открылись глаза. Те, у кого зрение было устроено не так, как у большинства, благоразумно молчали, лихорадочно листали книги, ходили взъерошенные, что-то шепча. И все это была дурь, она была уже знакома Федору Ивановичу по другим событиям в его жизни, не относящимся к биологии. Как и те события, она возникла в массе того недостаточно образованного большинства, которому легко внушить, что оно-то и обладает конечным знанием вещей. Этому безумию, как и истории с черной собакой, суждено было однажды растаять, оставив после себя изломанные судьбы и тщательно скрываемое чувство вины и стыда. Так, слушая тихий шум вечности и резкие звуки современности, Федор Иванович шел по тропе, потом по полю, а когда, наконец, вступил в парк, вдруг увидел в воскресной толпе медленно идущего крупного сутуловатого мужчину в спортивной многокарманной куртке из синего вельвета. Брюки были ему узковаты и обтянутые ягодицы самодовольно поигрывали, напоминая о гусаре, который крутит вверх то правый, то левый ус. Это шел уже излишне располневший Краснов, с его отечными руками и с тем же хорошо уложенным барашком просвечивающих волос на лысоватой голове. Федор Иванович был уже предупрежден, и тем не менее, замедлив шаг, он некоторое время шел за этим существом -- настолько отвратительным, что начал действовать закон, притупляющий наши чувства, если источник впечатлений слишком обилен. Федор Иванович шел в ногу с ним, бессознательно примериваясь: вот сюда можно было бы чем-нибудь ударить этого губителя людей, в его недоступную пониманию завитую башку. Чуть повыше уха, откуда начинается розовое свечение сквозь волосы. Не дожидаясь шагов медлительного правосудия, повязавшего тряпку на глаза. Вот сюда, видно, и трахнет его в ближайшее время справедливая судьба, тот, кто сделал на него заявку. Федор Иванович высматривал подходящие места, но лишь потому, что розовое свечение само манило к таким мыслям. И еще потому, что однажды он сказал Стригалеву по этому поводу решительное слово. А если говорить серьезно, Краснов настолько переполнил его впечатлениями, что он перестал его остро ненавидеть. Вообще с ненавистью у него было слабовато. Федор Иванович никогда еще по-настоящему не испытывал этого чувства. Но нужно было переходить к неизбежному разговору, рано или поздно первая встреча должна была состояться, и следовало встретиться так, чтобы альпинист не почувствовал, что Федор Иванович дышать не может от брезгливости. Он ускорил шаг и, обходя спортсмена, сказал: -- Однако! -- и так как глубоко задумавшийся Краснов не услышал, повторил громче: -- Гм, однако! Однако его там голодом не морили! Краснов сильно вздрогнул и, придя в себя, как после обморока, посмотрел дурными глазами, совсем очнулся и радостно осклабился. -- Вы откуда? -- спросил Федор Иванович. -- Оттуда, откуда и вы. -- Ну, я с огорода, а вы все-таки из ежевики. Мой труд не сравнить с вашим. -- У вас более квалифицированный труд, -- сказал альпинист. -- За ваш больше платят. У меня только глаза работают, а у вас вон и голова, и руки. И глаза задачу имеют... Федор Иванович благосклонно промолчал, потому что все это звучало двусмысленно. Приходилось терпеть. -- Когда вас выпустили? -- спросил он. -- Позавчера, -- был простодушный ответ, и Федор Иванович удивился умению Краснова врать и владеть собой. -- Позавчера, -- повторил спортсмен. -- Меня и старика Хейфеца. На днях и остальных отпустят... -- И Троллейбуса? -- Нет. Троллейбус крепко сидит. А впрочем... Ведь я же не знаю, как там решат. -- Что ж, приступайте к делам. В понедельник... -- В понедельник у нас нерабочий день. -- Что такое? -- Вы верите, Федор Иванович, в порождение одного вида другим? -- Почему же мне не верить? Я не верю, а знаю, и никогда не сомневался. Плоский эволюционизм Дарвина никогда не удовлетворял меня. Это толкование развития не включает в себя диалектику с ее закономерностями. -- Ну, вас не захватишь врасплох, -- Краснов засмеялся. -- Кого вздумал захватить! -- хохотнул и Федор Иванович, но довольно твердо. -- Вы все равно, знаю, не верите. А я иначе. Я, конечно, верю, Федор Иванович, у меня и опыта меньше, и знаний. Я просто верю. Я верил всегда, но у меня душа все еще ждала последнего доказательства. -- Ну что же. Она дождется. -- Она дождалась, Федор Иванович. Дождалась! В понедельник весь наш институт будет слушать сообщение академика. -- Он здесь? -- Приехал сегодня утром. Ему прислали в Москву письмо. Учительница одна. Во время экскурсии с ребятами она нашла в лесу березу, на которой выросла ветка серой ольхи. Чистая ольха! Я сам видел сегодня. Никакой прививки. Из березового сука растет, понимаешь... Вполне естественно. Круглые такие листочки... Увидите, вы же ботаник. Ольха! Вам тоже не помешает лишнее доказательство. Вашему полному знанию. Посмотрите, и тоже окажется, что до этого вы знали, да немножко не совсем. -- Я нисколько не удивлюсь... -- Ладно. Вы не удивитесь. А академик -- тот прямо плясать то и дело пускается. Вспомнит -- и плясать! Ну скажите, почему? К Варичеву целоваться полез. От ветки не отходит. Смотрит, щупает, глазам не верит. Лупу потребовал. Кричит что-то -- не разберешь. Даже у него, у него что-то с верой было, оказывается, не на месте. Вот так, товарищ завлаб... "А у меня на месте", -- хотел сказать Федор Иванович, но смолчал. Понял, что это уже будет не похоже на "правую руку" академика. Вызовет подозрение. -- Ну, если доходить до тонкостей, могу сказать и я... Я тоже сейчас понесусь ветку смотреть. И очень даже резво. И в этой резвости может оказаться что-то, Ким Савельевич... Что-то такое, в чем и сам себе отчета не даешь... -- Вот-вот, Федор Иванович! Во-от! Точно сформулировал. -- Только это не сомнение. Не надо путать сомнение с жаждой познания. И потом ведь ветка же есть! Где он ее держит? -- В сейфе. Есть-то она есть, Федор Иванович. Но не будешь же ее все время при себе носить. Вот я ее не видел несколько часов -- и опять хочется посмотреть. -- Я только что подумал, что верно, слишком большой энтузиазм может вызвать у наших тайных схоластов... может дать толчок для инсинуаций. В плане вашего высказывания... о неверии. Надо сказать академику. Чтоб не при всех плясал... -- Эта мысль пришла сегодня и мне... Федор Иванович расстался с Красновым среди розовых корпусов института и некоторое время смотрел вслед его слегка согнутой, перегруженной нетренированными водянистыми мускулами фигуре. Альпинист словно нес на загривке трехпудовый мешок. Проводив его глазами, Федор Иванович ушел к себе обедать. Пока грелся чайник, позвонил в ректорат. Несмотря на воскресенье, Раечка была на месте. Оказывается, академик звонил ему несколько раз, а сейчас они -- из Москвы их приехало двое -- на машине укатили в деревню к учительнице, и академик увез с собой ключ от сейфа. Так что посмотреть на ветку в этот день не пришлось. Ночью зазвонил телефон. -- Ты уже слышал про нашу радость? -- словно дунуло из трубки степным бураном. -- Слышал, слышал, Кассиан Дамианович! -- Что-то мало радости в твоем голосе, сынок! Ты хоть понимаешь, перед каким фактом нас поставила природа? Ты умеешь чувствовать историю? -- Кассиан... -- Не-е, ты еще не дорос. Тебе еще расти и расти около батьки... -- Кассиан Дамианович! -- Соси соску... Завтра чтоб не опаздывал на мое сообщение. Поздравь, дурачок, меня и себя. Теперь мы можем вызывать на бой всю буржуазную схоластику. Смотри мне, не опоздай... Все-таки Федор Иванович опоздал немного на эту лекцию академика. Дела в учхозе поглотили все утро, и когда он неслышно вошел в переполненный актовый зал, он сразу же понял, что академик прочно держит в руках напряженное внимание всей аудитории. Кассиан Дамианович, в своем вечном старомодном неглаженом сером костюме, с торчащими врозь и вверх плечами и с несвежим галстуком в косую полоску, высокий, с шарнирными движениями окостеневшего тела, торжествуя, шел по краю широкой сцены. Потом совершил порывистый разворот и, под общий смех говоря что-то, вдруг показал всему залу костлявый кукиш. Сзади него за небольшим столом хохотал Варичев, а рядом с ректором слегка корчился, излучая одобрение, еще некто, очень маленький, но быстрый. Взглянув на него, Федор Иванович сразу напрягся. У этого человека было странное лицо. Черный протертый войлок волос таял и исчезал спереди, и тут, прямо на лбу, начинался длинный висячий нос, задавая тон всей физиономии. Подбородка не было, там разместился мокрый красный рот, круглый и направленный, как у некоторых рыб, слегка вниз -- чтоб подбирать со дна вкусные вещи. Человек этот все время водил вправо и влево большими черными глазами, полными сладости. Это был Саул Брузжак, "карликовый самец", левая рука академика. Внимательно посмотрев на него, Федор Иванович почувствовал знакомые еще с фронта собранность и готовность к встрече артиллерийского налета. Потому что Саул был агрессивен, безжалостен и приехал сюда неспроста. Касьян привез его, чтобы он пощупал здесь воздух своими не ошибающимися рыбьими губами. "Та-ак, -- подумал Федор Иванович. -- Дела у меня вроде в порядке. С "наследством" пока все чисто. Вот, может быть, экспертиза..." -- Ну и что? -- весело дудел со сцены фагот Кассиаиа Дамиановича. -- Ну и говори, сколько угодно, а молекул живых не бывает. Наследственность не вещество, а свойство. А раз свойство -- не ищи атомов. Если о наследственности. Вот я такое спрошу у вас. Спящая красавица была живое тело или нет? Думайте, думайте! Зал зашумел. -- Ладно, не буду вам морочить головы, дам попроще. Вот утопленник. Конечно, если его откачают, он живое тело. А если не откачают? -- Клиническая смерть! -- закричал кто-то в зале. -- Вы мне догмами не сыпьте! Вы думайте! Я вам скажу. В гербарии пролежит ветка пять лет. Дайте ей условия -- и она оживет! Поняли, куда гну? Нет границы между живым и неживым. Есть воображаемая граница. Она все время движется по мере того, как человек постигает тайны природы. Он умолк и пошел вдоль края сцены, давая залу отшуметься. -- Вот еще об ассимиляции, -- он остановился. -- Это ведь процесс. Видимо, его можно рассматривать по частям. Начало, середина и конец. Конец -- это ясно, наступает изменение. А вот в середине что происходит? Ведь это легко слово кинуть -- ассимиляция. А по существу -- кинул, значит, тут же и уклонился от участка познания. Как и эволюция. Это ж тоже термин. Хлоп термином -- и все! И отвязался. А в эволюции целый комплекс явлений! Думайте! Разрешаю и вопросы с мест. Я вас к одному и тому же веду. Мы сегодня берем ассимиляцию в целом. Бурное время не позволяет копаться, что и как... Мы схватили явление, нам важен результат, конец. Время требует! Теоретически -- бог с ним, нам важно практически. Подвергли воздействию условий -- и озимое растение превращается в яровое. "А как оно превращается? -- сразу начинает приставать схоласт. -- Хочу познать процесс". Частности, видишь, его интересуют. Вязнет, за гачи хватает, философастер такой. Зубастый, черт. Не дает шагу ступить вперед, виснет. А я отвечаю: это вам еще скажут, не бойтесь. Те скажут, кто будет заниматься частями целого -- морфологи, цитологи, физиологи... Там их много. Всегда за передовыми частями, ведущими наступление, следует трофейная команда. Так что можно не бояться, трофеи будут собраны. Ничто не останется на поле боя. -- Как вы относитесь к ботанике? Это тоже трофейная команда? -- послышался из глубины зала звонкий мальчишечий голос. -- Правильно, спрашивай, сынок. Твое дело -- побольше спрашивать. Будет чем и ответить в свое время. Как я отношусь к ботанике? Обыкновенно отношусь. Но у них же абсурд! Они делят растения на высшие и низшие. Гриб -- какое растение? -- Низшее! -- крикнули из зала. -- Пшеница -- какое? -- Высшее! -- крикнул зал хором. -- Вот видите же сами! А я и спрашиваю: кто же кого ест? Гриб пшеницу или пшеница ест гриба? Академик и блоха -- кто кого ест? Зал грохнул от хохота. Академик, смеясь, прошелся по сцене. Потом вернулся к трибуне. Чуть опустил голову, чуть поднял руку. И зал сразу стих. -- Вот так, детки. Давайте, давайте ваши вопросы. Я не просто так здесь балагурить с вами пришел. Мы здесь не на завалинке с вами сидим и семечки лускаем. Я разрушаю перед вами догмы. И вы учитесь их разрушать. Догма -- это камень, который надо убрать с дороги. Думайте, ох, ребята, думайте... Вам говорили: бабочка каллима похожа на сухой лист. Говорили? Ну вот, я ж знаю... Защитная окраска. Выработано отбором. А вот у витютня яйцо -- белое! А гнездится он где? В лесу! Открыто гнездится, не слушает вашего лектора! А яйцо галки -- пестренькое. А гнездится она в дымовой трубе. Пестрота не имеет значения. Что вы мне на это скажете, господа философских дел парикмахеры? Вот вам и бабочка каллима, вот вам и отбор. Почему перед лицом таких фактов я не могу подумать о скачкообразности в природе? Почему я не могу применить диалектический метод? Тем более если до меня применил его в анализе природы такой гигант, как Фридрих Энгельс? Он прошел к стоявшей в стороне большой коричневой классной доске и, стуча, кроша мел, крупно написал на ней: "Диалектический метод". Хлопнул в ладоши, отряхивая мел, обернулся. -- Вот он, -- академик протянул меловую руку к Брузжаку. -- Разрешите представить, доктор Саул Борисович Брузжак, мой коллега, друг и оппонент. Он со мной не согласен. Он считает... -- Подождите, Кассиан Дамианович, постойте! -- Брузжак наклонил голову, довольно дерзко поднял на академика усмиряющую руку. -- Я не с методом не согласен. Я -- другое. Скажите: вот крокодил, вылупившийся из яйца в горячем песке... Почему он в первые же секунды безошибочно спешит к воде? -- В самом деле! Почему? -- академик, как бы захваченный врасплох, оглянулся вправо и влево. -- Вот так. подловил! Тону, товарищи!.. Я тебе, Саул Борисович, еще добавлю: почему океанская черепаха... Почему черепашка... маленькое такое, только вылезло из яйца, а уже к морю ковыляет? Доктор наук Брузжак думает, что в ней действует складывающийся тысячелетиями механизм. В процессе пресловутого отбора. Тут и вейсманизмом-морганизмом издалека пованивает. Вы еще не чуете, а у меня ж нос -- ох, чует эту пакость. Так вот, в процессе, значит, отбора. У кого механизм был неисправен, тот, значит, бежал не к морю, а в другую сторону. И, естественно, погибал! И где же это ты, Саул Борисыч, видел такого крокодила, неисправного... Чтоб от воды бежал? Умозрение, умозрение, товарищи. Догма. Простой человек, мужик, не учится, а ближе к истине подходит. Спроси его: почему крокодил, маленький такой, с палец, а бежит уже к реке, дрянь такая... Знаете, что он ответит? Крокодил бежит туда, где ему пахнет водой. И это не простые слова. Инфузория, одноклеточное -- а ему уже пахнет водой, товарищи! Вода -- основа жизни. Всему живому пахнет водой. Зал слушал. У всех блестели глаза. В тишине чеканились резкие носовые звуки -- слова академика. -- Вы пришли, товарищи, в сельское хозяйство. В биологию. Это не математика и не физика. Это живая природа. Иметь дело с ней -- нужен талант. Талантливого парня я чую за версту. И поднимаю. Я знаю, у тебя, мальчик, получится, только делай, как батько говорит. Биология -- это особенное дело. Колдовство, если хочешь. Это не чистая наука. Это вдохновение. Тут он посмотрел на свои руки, выпачканные мелом, и застыл, оцепенев, растопырив пальцы. Решал задачу, как быть. И Варичев стал оглядываться, заерзал. -- Полагается класть к доске губку. Где мел... -- сказал академик. И двумя пальцами потащил из кармана платок. Вытянулся длинный пестрый жгут, и из него на пол посыпалась земля. Академик замер. Просиял. -- Хо-хо!.. Это ж я лазил сегодня утром по грядкам! В учхозе! Это она, матушка земля, в карманы ко мне... -- он умиленно покачал головой. -- Вот, Саул Борисыч. Перст свыше. Когда к тебе земля сама начнет в карманы залезать, тогда ты запросто будешь решать детские вопросы. Почему крокодил к воде бежит... Федор Иванович стоял у задней стены зала, прислонясь спиной к дубовой лакированной панели, и осматривался вокруг, останавливая повеселевшие глаза то на академике, то на увлеченных, словно похудевших лицах его слушателей. Варичев не положил для академика губку к доске! -- радуясь открытию, хохоча, кричала его душа. -- Почему не распорядился? Он знал, знал, важный старый хитрый толстяк! Академик и при нем уже вытаскивал когда-то из кармана свой платок и сыпал землю! И Саул -- он тоже не первый раз играет с Касьяном этот водевиль! Что-то происходило в Федоре Ивановиче и вокруг него. Какая-то очередная перемена. Господи, сколько же их еще впереди! Отошла еще одна мутноватая штора, и ясный свет с новой четкостью предъявил ему всех людей, которых он, казалось, так хорошо знал. "Где же я был раньше? Как я раньше ничего этого не замечал? Почему ходил около него, как монашек, как служка монастырский, прислушивался ко всем этим премудростям сельского грамотея? Ну, берегись теперь, грамотей..." Он, оказывается, до этого дня все еще шел Касьяну навстречу. Тоже ведь клюнул когда-то на этот платок с землицей -- всего год назад. Да, что-то еще оставалось до этого дня! Автоматически чего-то не слышал, что-то прощал ради его самородного таланта и что-то автоматически перетолковывал для себя под созданный в его, Федора Ивановича, сознании сложный образ! Ах, и сейчас нельзя упрощать, света прибыло, но и сложности стало больше. И нет ничему предела. Ни низости, ни высоте. -- ...Он меня спрашивает, -- говорил о чем-то на сцене академик. -- Сколько вам нужно времени на лекцию? Сколько мне нужно времени! Странный вопрос. Откуда я могу знать. Сколько нужно, столько и возьму. Это тебе не химия. Не ферум, кальций и все такое. Это сама жизнь! Как ты ее измеришь, вгонишь в рамки? Сорок пять минут! Это ты про ферум, про кальций говори. Там можно. Веселые аплодисменты вспорхнули и слились в дружный одобрительный грохот. Аудитория была на стороне академика. И он это чувствовал. -- Вы, ребятки, вопросы, вопросы давайте. Аплодисментов я уже наслушался за свою жизнь. Вопросов не вижу, -- сказал, отечески улыбаясь. Вышел на самый край сцены. Тут что-то вспомнил, вяло махнул рукой. -- Я был недавно на заседании комитета по премиям. Вопрос решали -- премию дать одному... За взрывы. Что-то там мокрым порохом придумал взрывать. Огромные массивы земли перекидывал с одного места на другое. За огромные массивы ему. Тут я и выступил. Всех удивил. Я всегда удивляю. Потому что свободное мышление... Новый взгляд им, без догм. Нельзя, говорю, землю взрывать. Земля -- живая. Она пугается и перестает рожать. Догматически мыслящие члены -- у-ух, так и взвились. Как так? А так, говорю. Земля -- живое тело. И как живой организм -- представляет из себя целое. Це-ло-е! Природа дает нам достаточно примеров многообразия проявлений жизни. Рой пчел -- думаете, это сообщество особей? Ничего подобного! Это одна особь с расчлененными функциями. Кто строит, кто питает, кто санитарную функцию несет, а кто функцию размножения. И у муравьев то же. Один -- солдат, другой -- работник, третий -- мать, четвертый -- воспитатель. А все вместе -- расчлененный организм. Каждый муравей -- это клетка большого тела. Так вот, ребятки, земля -- наисложнейший организм. Разве это не чудо, что на ней растут всевозможные деревья, злаки... По ней ходит человек! Ее населяют целые миры микроорганизмов, и все они дополняют друг друга, поддерживают, кормят, лечат... А догматик свое долбит. Борьба за существование! Внутривидовая борьба! Ни черта не понимает, кто так говорит. Не борьба, а взаимодействие, поддержка, единство, гармония! Макрокосмос -- вот что такое земля. А он ее взрывать! Жить на чем будешь, взрыватель! Знаете, я их убедил. Тут академик, замолчав, властно протянул руку в зал и ткнул во что-то пальцем. Молчал и клевал пальцем, звал кого-то, торопил. Ах, вот в чем дело -- по залу неторопливыми скачками двигалась к нему бумажка... -- Давайте, давайте записку! Живей! -- торопил он. -- Мало спрашиваете. Давай, милый, неси сюда. Хватит передавать... Ну-ка, что тут... Ого, тут целое послание! Академик развернул лист, подошел поближе к окну, достал большие очки в черной квадратной оправе. -- Ну-ка... "Дорогой Касьян Демьянович..." Сразу с первых строк ошибка! Меня же, деточки мои, Касьяном звали, пока был крестьянином-бедняком. А теперь, когда Советская власть меня подняла на пост, теперь я Кассиан. Кассиан Дамианович. Императорское имя. Византия. Куда там императору по сравнению с моими титулами! Ну-ка дальше... -- он повернул лист к свету, отстранился от него. -- Тя-ак... Кто это писал? В глубине зала кто-то поднялся. Чисто прозвучал девичий голос. -- Писала я... -- Молодец. Много написала. Значит, серьезно относишься к делу. Иди сюда, детка, и сама мне все зачитай. Мелковат почерк. Академику и в очках не справиться. По проходу быстро застучали каблучки. Федор Иванович узнал эту девушку. Почти черные волосы двумя долями, как плотные скорлупки, охватывали сердитое чистое лицо и соединялись сзади в толстую недлинную косу. И вокруг летал прозрачный коричневый пух. Она была красива и строга. Федор Иванович видел ее в первый раз, когда они с Цвяхом после собрания нагнали в сумерках шеренгу студенток. Они все тогда наперебой, толкая друг дружку, терзали имя Саши Жукова. И эта, красивая, сжав маленькие губы, клюющими движениями трясла головой и требовала: "Гнать, гнать его из комсомола!" Потом Федор Иванович не раз встречал эту девушку среди студентов четвертого курса. Даже принимал у нее зачет по практике. Она была отличница, прекрасно знала все положения мичуринской теории и новшества, внесенные в нее академиками Лысенко и Рядно. Когда Федор Иванович во время зачета привел некий неоспоримый факт из известного ей материала по физиологии злаков и по цветению пшеницы, а затем попросил объяснить этот факт с позиций мичуринского учения, она тут же сбилась, ей пришлось бы подтвердить правоту монаха Менделя. Она, как отличница, не могла простить себе такую запинку, и Федору Ивановичу показалось, что она возненавидела его за это. Федор Иванович навсегда запомнил этот случай. Задавать такие вопросы студентке -- это был страшный, неоправданный риск. -- Как тебя зовут, детка? -- спросил академик, когда девушка взошла к нему на сцену. -- Женя Бабич, -- ответила она бесстрашно. -- Ну что ж, Женя Бабич. Давай, читай... что ты тут мне пишешь. Женя Бабич... И Женя взяла у него длинный лист и улыбнулась академику и своим друзьям, сидевшим в зале. -- Дорогой Кассиан Дамианович, -- произнесла она с большим уважением и, подняв мягкие темные бровки, стала читать, то и дело открывая рот для глубокого вздоха: "На протяжении четырех лет, что я учусь в институте, я с особенным интересом занималась проблемами видообразования, которые изучаете вы, уважаемый академик. В первый же год я пристала к группе аспирантов, которой была поручена переделка яровых пшениц в озимые, и все свободное от учебы время проводила в учхозе. Мы с подружкой даже завели там себе маленькую деляночку. С большим интересом мы наблюдали за работой аспирантов, они сеяли под зиму яровые сорта. Значительная часть растений вымерзала, но отдельные экземпляры перезимовывали и давали урожай. И уже в следующем году при повторном подзимнем посеве полученных семян появлялись стойко озимые растения. Наследственно озимые. Это было удивительно! Это было чудо!" Академик кивал, любовался девушкой, не отрывал глаз. -- "Я много читала разных книг по физиологии растений, и мне было уже тогда известно, что нормальная, то есть весной посеянная яровая пшеница, во время цветения выставляет наружу только тычинки. Только пыльнички висят..." -- Тут Женя оторвалась от письма и пояснила: -- Лохматый такой колос бывает. И академик умиленно закивал. -- "Это ее нормальное цветение, -- продолжала она читать. -- Рыльце в яровом варианте вообще не высовывается, и поэтому получается закрытое опыление, то есть самоопыление с сохранением в потомстве всех свойств, в том числе, и яровости. Однако мы с подружкой заметили: те яровые растения, которые высевались под зиму и после такого посева перезимовывали, -- они начинали цвести иначе! Они вместе с тычинками высовывали и рыльце. Мы сейчас же раскрыли книги. В книгах пишут, что так оно и бывает всегда, если яровое растение перезимует. А так как весной кругом цветут другие злаки и летает масса пыльцы..." -- Если дождь пройдет, все лужи желтые, столько кругом пыльцы, -- пояснила она опять. И академик опять закивал. -- "...Наверняка чужая пыльца попадает и на рыльца наших перезимовавших пшениц, -- читала Женя дальше. -- Происходит уже перекрестное опыление! И мы уже не можем сказать с уверенностью, что перед нами в результате: переделанное растение, как результат промораживания, или же это плод беспорядочного опыления чужим сортом. С последующим менделевским расщеплением..." Она смело произнесла страшное слово. Академик уже без улыбки посмотрел на нее и кивнул несколько раз. -- "Эта мысль пришла в голову нам с подружкой сразу, и мы сказали это нашим аспирантам. И даже посоветовали им весной надеть на перезимовавшие растения бумажные изоляторы, чтобы закрыть таким образом доступ чужой пыльце..." Академик опять кивнул. -- "Аспиранты согласились с нами. Колпачки были надеты, но руководительница аспирантов их сняла". -- Кто руководительница? -- спросил академик. -- Анна Богумиловна, -- упавшим голосом ответила девушка. -- Та-ак, -- проговорил академик. -- Так это, значит, ты затейница всей этой заварушки с изоляторами? По-моему, два года назад... Слышишь, Анна Богумиловна? Я думал, еще кто-нибудь вздумал нас напугать... Ничего, ничего, детка. Не бойся. Не доверяешь, значит, профессору? -- По-моему, профессор не доверяет... -- Вот оно нынче как! -- Касьян обернулся к Варичеву и Брузжаку. -- Они нам уже не доверяют! Сами читают! Придется в отставку подавать, а? Раз такой вотум недоверия. Отцы и дети! Ничего, Женя Бабич, не пугайся, ты правильно поступаешь. Только так и можно изучать науку. Только так... -- Можно читать дальше? -- спросила Женя. -- Давай, детка. Давай, милая. Интересно, чем у тебя кончилось. -- Еще не кончилось, Кассиан Дамианович, -- и Женя стала говорить уже без бумажки. -- Когда у аспирантов были сняты колпачки, мы с подружкой перенесли опыт на свою деляночку. Тайком. На всякий случай, чтобы колпачки не сняли. Мы высеяли яровую пшеницу под зиму. Морозы были сильные, но несколько растений уцелело. И весной мы надели на них изоляторы. Уцелевшие растения нормально выколосились. А когда посеяли под следующую зиму полученные семена, никакой переделки у нас не получилось. Тот же процент вымерзания, те же несколько уцелевших яровых растений... В зале наступила страшная тишина. Федор Иванович, чувствуя надвигающуюся беду, запустил пальцы в волосы, сжал лоб, еще раз запустил... -- Я подумала: что же это такое? -- громко говорила Женя. -- Прав Мендель? И испугалась... -- А ты читала и Менделя? -- Читала... -- тихо сказала девушка. -- И я почувствовала, что без вас, Кассиан Дамианович, я этот вопрос решить не смогу. Особенно после того, как на зачете... меня спросил об этом же преподаватель. Он, наверно, видел нашу с подругой... Подпольную... -- Женя хихикнула, -- деляночку. Выследил. И спросил как раз об этом. Какова цель эксперимента. К какому выводу приводит эксперимент. А вывод напрашивался. Нехороший. И я не смогла произнести эти слова... -- И какую отметку он тебе поставил?.. -- Пять баллов. -- За что? За те знания, которых ты сама испугалась? -- Не знаю... -- Ну что ж, ты заслужила свои пять баллов. А кто был преподаватель? -- Федор Иванович. -- Тебе, надеюсь, он потом разъяснил, что к чему? -- Нет. Он сказал: это вопрос другого, не студенческого уровня. -- Ушел, значит, от объяснения. Ну, мы его сейчас спросим. Чтоб не ставил студентам вопросы профессорского уровня. Вопросы, на которые сам не может ответить. Вон он стоит. У стены. Иди к нам, Федор Иванович. Просвети нас, в чем тут дело. Федор Иванович оттолкнулся от стены и быстро, весело прошагал через зал на сцену. Нельзя было показывать Касьяну, что ты растерян, что у тебя ноги стали ватными от предчувствия катастрофы. Он бодро шел, и впереди, как пуля, ждала его гибель всего. -- Что ж ты, дружок, оставил без ответа такой вопрос? -- ласково спросил его академик, предварительно оглядев в молчании с ног до головы. -- Тоже, выходит, в зобу дыханье сперло? Зачем же тогда спрашивать полез? Что хотел узнать у девушки? И Брузжак наставил свои сладкие глаза, не скрывая торжества. Федор Иванович в это время мягко смотрел на Женю, и она прятала от него глаза. Он видел в ней себя -- того честного пионера, которого вызвали когда-то в палатку, чтоб узнать от него всю правду о геологе. А сам он был сейчас тем геологом, и так же мягко смотрел, прощая Жене ее честный донос. "Ага, уже прячешь глаза. Это хорошо. Сейчас ты уйдешь отсюда и понесешь в себе на всю жизнь ту же мою болезненную царапину непогашенного долга, -- думал он. -- Ничего, неси, от этого ты станешь человеком... Если есть в твоем стволе такая спящая почка..." Интересно, что эта мысль сразу сняла все его тягостные предчувствия. От него ждали ответа, он был в центре страшного напряжения, переполнившего зал. Он еще не знал, что будет говорить, а слова уже зазвенели сами собой, потому что нельзя было затягивать это безмолвие. -- Кассиан Дамианович! Это же детский вопрос! Такой, как и вопрос об отношении крокодила к воде. Та методика, которой пользуются сейчас в этих классических экспериментах, дающих такое наглядное представление о порождении новых видов старыми... Об этом открытом нашей наукой явлении... Эта методика страдает существенным пороком. И постоянно дает врагам нашего прогрессивного учения некоторые козыри, чего можно было бы с успехом избежать. -- Что ж это за козыри, сынок? Интересно. Скажи, послушаем. -- Кассиан Дамианович! Часто ли граб порождает лещину? Пока известен только один случай. Часто ли сосна порождает елку? Тоже весьма редко. Является ли овсюг результатом чистого порождения из овса? Или большая часть всходов этого сорняка идет из семян того же прошлогоднего овсюга? Таким образом, вдумчивый естествоиспытатель... каким обещает стать Женя Бабич... должен неизбежно прийти к выводу... что частота подобных скачков в природе вообще весьма невелика. Но зато стабильна. Мы еще не рассматривали эту сторону явления, но, я полагаю, Кассиан Дамианович, мы сможем здесь вывести закон... И даже численный коэффициент, применимый ко всему растительному миру... -- Так-так... -- проговорил академик, кивая и глядя в пол. Его уже осенило. Он уже уловил мысль. -- Почему же, Кассиан Дамианович, почему порождения яровыми злаками озимых происходят ежегодно, сотнями на одном только нашем учхозовском поле? Что за льготу предоставила злакам природа? Она ведь консерватор известный! Почему так получается? Да потому все, что подлинные и притом нечастые случаи порождения у злаков проходят на загрязняющем эксперимент фоне случайных опылений. Что и заметила Женя Бабич. Она будет ученым! Весьма вовремя заметила. Стефан Игнатьевич Вонлярлярский назвал бы этот загрязняющий фон контаминацией... Напряжение опало. Зал уже смеялся. -- Я считаю, что применение изоляторов нужно ввести в повседневную практику. Он чувствовал: удалось уйти от удара. Удалось, удалось! Академик уже сиял. Уже смеялся, шевелил губами, запоминая иностранное слово. Он будет выводить закон! -- Так ты считаешь, нечасто?.. Но зато, говоришь, стабильно? Говоришь, закон? Ты, пожалуй, прав, Федор. Петр Леонидыч, этот вот... Который пугает меня иногда... Он мало что зубастый, он еще и башковитый. Оригинально мыслит... Кассиан Дамианович принялся ходить по сцене. И весь зал в молчании следил за его оригинальной шарнирной походкой. -- Ты прав, Федя, со злаками мы работаем нечисто. Но стабильность, то есть закономерность порождений подтверждает великую роль среды как образователя форм. Тут академик отошел на середину сцены, и голос его зазвучал торжественно: -- Формообразующая роль среды! Вот в субботу мне позвонили. Сейчас как раз к месту... Подошла минута, товарищи, -- в его фаготе что-то сорвалось, он перемолчал накатившую бурю чувств. -- Минута, ради которой я собрал вас. Великая минута! Сейчас вы получите ответ, кому еще неясно. Мать природа, она одним махом разрубает все узлы... Повернувшись к боковине сцены, к ограждающим ее полотнищам, он высоко поднял руку и так, с поднятой рукой, почти танцуя, начал отступать, все глядя туда, за кулисы. А оттуда, из-за серых полотнищ, показалась маленькая медленная процессия -- несколько школьников в красных галстуках. Высокая тонконогая девочка, остальные -- коротыши. А впереди шла пожилая их учительница в вязаной вислой блеклой кофте и несла перед собой в руке большую увядшую березовую ветвь. -- Товарищи! Аплодируйте природе! -- академик, уступая дорогу процессии, ударил в ладоши. Варичев и Брузжак поднялись, с достоинством аплодируя. Минуты две все стояли на сцене, потонув в звуках, оглохнув от молодой, звонко бьющей по ушам овации! Потом она стала затихать, постепенно растаяла, умолкла. И учительница, шагнув к академику, протянула ему ветку. -- Дорогой Кассиан Дамианович! Вам, как признанному, большому авторитету в мичуринской науке, юные биологи нашей школы принесли в подарок эту ветку березы, которую они нашли в здешних лесах. На ней, на этой березовой ветке, я обращаю внимание всех, на березе, выросли необыкновенные пять побегов -- ветки серой ольхи! Вы увидите, дорогой академик, здесь нет никакой прививки, этот удивительный чудо-экземпляр не допускает никаких подозрений в подделке. Он выдержит самый придирчивый контроль. Его принесли из лесу пионеры, дети. Своими чистыми руками сорвали они ветку с березы. Вот этот пионер, Валера Баринов, -- учительница положила руку на голову мальчика, -- он влез на березу и сорвал ветку. А этот его товарищ -- Гена Гущев -- подсаживал... Академик умиленно затоптался. Присев, притянул, расцеловал ребят. -- Эта ветка послужит верным доказательством правоты нашей замечательной науки, -- голос учительницы сильно качнулся, она удерживала слезы. -- Науки, которую возглавляет Трофим Денисович Лысенко, которую обогащаете вы, наш дорогой академик. Мы вам принесли... Это будет в ваших руках хорошая богатырская дубинка на вейсманистов-морганистов! -- закричала женщина. -- Этой дубинкой вы разгоните их всех! Этой веткой вы навсегда выметете весь хлам буржуазных схоластов, ненавидящих нашу мичуринскую биологию. Борющихся против научного объяснения мира! Прокладывающих дорогу расистским теориям битого фашизма!.. Федор Иванович стоял здесь же, на сцене и, когда поднялась буря аплодисментов, захлопал вместе со всеми. Он все время помнил о своем лице, способном иногда выходить из повиновения, и несколько механически улыбался. Но его мысли были не веселы. "Прав Иван Ильич, -- думал он сквозь свою механическую улыбку, с тоской оглядывая зал. -- Нельзя давать им в руки новый сорт, он станет богатырской дубинкой в руках Касьяна. Трудно будет бороться со всей этой штукой. И сколько это продлится? И чем кончится?" Около него стояла и Женя Бабич и, сияя, крепко била в маленькие ладоши. От ее сомнений по поводу переделки пшеницы не осталось и следа. "Нет, след остался, она не снимет колпачков со своих колосьев на тайной д"ляночке", -- подумал Федор Иванович. Когда все устали хлопать и овация сама собой начала убывать, академик поднял руку и, усмирив страсти, сказал ответную, победоносную речь. Он был весел, красноречив, а воображаемым вейсманистам-морганистам он даже поддал ногой под зад, чтоб они катились ко всем чертям. Потом он подозвал Женю Бабич и, передав ей ветку, велел пройти по залу и показать трофей всем желающим. Чтобы могли потрогать. -- Есть же близорукие, детка. Есть! У кого глаза, у кого душа близорукая. Пусть все посмотрят. Только осторожненько. Ты ж понимаешь, милая, что это за вещь. Только тебе и могу доверить. В целости и сохранности эту ветку мне и вернешь. Крепко возьми за конец, по рукам не пускай. Ноги совсем не держали Федора Ивановича. Уйдя со сцены за кулисы, он бросился на клеенчатый диван. Казалось, невидимые двери захлопнулись, и стая, летевшая за ним, ударилась о створки, царапая их и хлопая крыльями. Он откинулся назад. Уехать бы отсюда, отдохнуть от всего... Где-то впереди все-таки ждала, ждала его катастрофа. Тикал часовой механизм. В этот же день Федор Иванович присутствовал на торжественном обеде у Варичева. Ректор устроил пир у себя дома. Кассиан Дамианович совсем не пил коньяков и водок, поставленных на длинном столе. В его стакан Варичев налил из специального графинчика особый состав, "ерш академика", и Касьян бросил туда свою таблетку. Отхлебнув несколько раз из этого стакана и постучав золотыми мостами, старик развеселился. Он то и дело накладывал ладонь на лоб и поворачивал, придавая своей челке лихость. -- Моя бы власть, -- на весь стол гагакал он, -- праздник объявил бы на всю страну, чтоб гуляли и пьянствовали два дня! А вейсманистам-морганистам всем амнистию бы сделал. Теперь им нечем крыть, пусть гуляют. Федора Ивановича он усадил рядом с собой, при этом подарив Саулу веселый и капризный взгляд. -- Ну что, ну что, Фома неверующий! -- говорил академик, обняв его и встряхивая. -- Что! Не упирайся, неверующий ты, вижу ж тебя насквозь. Не упирайся, пожалуйста! Что скажешь теперь? Не порождает? Лещину граб не порождает? Сосна елку не порождает? Порождает, Фома, порождает! И лещину, и елку! И василек порождается во ржи. И овсюг в овсе. Фома! Во что он не верил! В Советскую власть не верил! В ее марксистскую основу! Петр Лонидыч! Посмотри сюда: с кем я вынужден работать! Голова принадлежит мне, а сердце неизвестно кому. Не-е, никогда мне до этого сердца не добраться. Даже мне... Не выпуская плеча Федора Ивановича из крепкой жесткой хватки, он стал давать деловые распоряжения Брузжаку. Громко, явно с расчетом, чтобы всем за столом было слышно. -- Саул! Не знаешь, еще не отослали верстку в типографию? Вот тебе и что! Верстку, говорю. Листы учебника... Отослали? Завтра же позвони. Утром. Пусть вернут. Дополнительно, скажешь, будет. Очень важное. К седьмой главе. Запиши, я не вижу у тебя карандаша. Пусть задержат. Пришлем вставку. Ты завтра же набросаешь проект. Две страницы. Сам понимаешь, о чем. Потом, наклонившись к Федору Ивановичу, академик спросил: -- Полуперденчик носишь? -- Всю зиму носил. Сейчас в шкафу, на почетном месте. -- Про батьку помнишь? -- Еще бы! -- Во-о. Помни, дурачок. Этот полуперденчик такой. Он тебе всю жизнь будет про батьку напоминать. Вспомнив нечто серьезное, он вдруг изменился в лице, нахмурился и долго сопел, барабаня пальцами по столу. -- Ты вот что, Федя, -- прорезались, наконец, слова. -- Хоть с изоляторами это хорошо у тебя... С колпачками. И закон. Когда-нибудь сформулируем. Когда-нибудь, но не сейчас. Саул прав. Он говорит, при такой методике переделка пшеницы будет происходить раз в сто лет. Конечно, он утрирует... Но в чем-то есть у него. Нам же ж нужно учить смену. Нам же ж каждый год подай к семинару переделку. Чтоб обязательно была. Так что твои эти изоляторы... Противозачаточные средства эти ты оставь. И студентам мозги этим делом не тумань. Понял установку? -- Так студенты сами же дойдут до этого! Девочки сами же дошли! -- А преподаватель для чего? Запрещай. Есть программа, есть методика, все утверждено. Пусть учатся, а не учат. Партизаны... А когда хмель еще сильнее опутал академика своей паутиной, потянул его к земле, старик осел, и тут-то из него, наконец, выбралась наружу тревога, которая портила ему весь обед. И, не выдержав, привалившись к Федору Ивановичу, дуя ему в самое ухо своим ароматным "ершом", он вдруг сказал как бы сквозь сон: -- Федор, что сейчас скажу... Никому не говори. Какая-то сволочь оторвала один побег от ветки. Когда девочка эта носила показывать. Скажи, зачем им понадобился побег? -- У Собинова, у тенора Собинова, говорят, все пальто однажды на лоскуты девицы изрезали, -- небрежно заметил Федор Иванович. -- Это они на память. -- Ты что, выпил много? Никакого чутья нет! -- академик толкнул его острым локтем и отодвинулся. Потом опять привалился к уху. -- Вот такое тебе, Федька, в голову не приходило? Ведь у этой Жени Бабич не очень оторвешь ветку. Не даст. Тут действовали несколько человек. Кто-то отвлекал, комплименты кидал, а кто-то дело делал. Как ты думаешь? Помяни мое слово, эта ветка еще мне, дураку, отрыгнется. Не все кубло подобрали. Академик после затянувшегося обеда остался ночевать у Варичева. Саул Брузжак уехал куда-то на институтской "Победе", и рядом с карликовым самцом в машине видели Анжелу Шамкову. А Федора Ивановича уже на улице, у самого парка, неожиданно нагнал легкий, изящный академик Посошков. Он тоже обедал у Варичева, но куда-то ушел, когда стали разносить чай. -- Хорошо ты, Федя, сегодня вывернулся, -- негромко сказал он, легко подхватывая под руку своего молодого, хмуро потупившегося товарища. -- Я сильно перепугался, когда девочка эта так запросто упомянула твое имя. В таком неприятном контексте. Молодец, хорошо борешься. А насчет ветки этой могу тебя успокоить. Никакое это не порождение ольхи березой. -- Неужели вы думаете, я поверил? -- Федор Иванович обернулся к нему. -- Зал, зал поверил, девочка поверила, вот что страшно. -- Знаешь, что это они показывали? -- Светозар Алексеевич едко улыбнулся. -- Эти штуки в народе с давних пор называются "ведьмиными метлами". Чувствуешь, название какое? Его придумал такой же вот, как твой шеф, знахарь. Что это "ведьмина метла", диагноз точный. Сейчас эту Касьянову серую ольху ребята в микроскоп смотрели. Нашли сумки гриб? "Экзоаскус бетулинус". Он и вызывает в нормальном березовом листе такую патологию. Ольхообразную. Мы еще эксперимент поставим, Федя. Вытяжку приготовим из этого гриба и заразим здоровую березу. Мы сами сколько хочешь наделаем таких листьев серой ольхи. Эта история Касьяну даром не пройдет. VI Часа в два ночи Федор Иванович проснулся на своей койке. В дверь кто-то негромко стучал. Потом все затихло, и отчетливо послышалось шарящее царапанье корявой руки по двери -- сверху вниз. Федор Иванович прыгнул с постели и, не зажигая света, отпер дверь. Увидел в темноте, как сверкнул строгий глаз Стригалева. -- Это я, -- Иван Ильич шагнул в комнату, неслышно, как бесплотный дух. Проволочный скрип койки показал, что гость уже на своем месте. -- Каша, сливки и горячий чай с молоком... -- сказал он оттуда. -- Все ждет вас. Чай сейчас согреем. -- Как лекция? -- Чуть не погорел. -- Я все знаю. Рассказали. Вы хоть и хорошо отбились, по все же, Федор Иванович, суетесь. Не знаете наших девочек. Отличниц... -- Ну, не совсем же лежать в обороне. Это все равно, что тебя нет. -- Нельзя, нельзя. Женя Бабич! Это же первая докладчица по всяким переделкам и прочим лысенковско-касьяновским чудесам. -- Вот и хотелось первую докладчицу натолкнуть на мысли. Когда манная каша сварилась, Федор Иванович снял кастрюлю с электроплитки, и все выступающие вещи в комнате как бы придвинулись к яркой спирали, ловя малиновый свет. Красные пятна слабо затеплились вокруг, словно в фотолаборатории. Красные точки вспыхнули в глазах двух человек, и Иван Ильич, медлительно отправляя в рот первую ложку, сказал: -- Вот мы и с безопасной лампой... -- Так теперь и будем всегда, -- заметил Федор Иванович. -- Нет, больше не будем так никогда. Меня, по-моему, обложили. Надо бечь, -- Стригалев, как всегда, вставлял интересные студенческие слова. -- Э-эх, -- сказал он с горечью. -- Опять куда-то бечь... -- Есть куда? -- Страна велика. Только мне еще надо к себе заглянуть. Кое-что там забрать. И, кроме того, я должен вам показать, где у меня новый сорт. Как его искать. А то так не найдете, индикатора-то нет, чтоб обнаруживать. Там нарочно сделано так, чтоб никакой закономерности. Перестарался... -- Ну, и что предлагаете? -- Ночью встретимся там. Вы пройдете на огород по трубе. Там есть разрывы... -- Я уже ходил по ней. -- Надо разуваться -- вы это знаете? -- Знаю. -- Сейчас темнеет поздно. Давайте в два часа ночи. Как вылезете из трубы, сразу же падаете под нее. Она там чуточек на весу. Упирается в ежевику. Сплошные колючки. Как проползете под трубой назад, метра четыре, тут будет, в ежевике же, канавка. Перпендикуляр. Прямо в огород, в картошку приведет. В канавке наткнетесь на меня. -- А больше ни на кого не наткнусь? -- Не должно бы. Этой дорогой никто не ходил. В трубе вы упретесь в сплошную стену из страшных колючек. Я забыл сказать: захватите с собой палочку с рогулькой. Рогулькой упретесь в ежевику, отодвинете и проваливаетесь вниз. И под трубу назад. Усекли? -- Усек. Глаза Стригалева смотрели строго. Перед Федором Ивановичем выступало из тьмы только его лицо -- медленно двигались малиновые бугры и черные провалы. Федор Иванович, должно быть, и правда, стал его двойником -- теперь он так же, как сам Иван Ильич, чувствовал его заботы и опасности. Федор Иванович страдал, глядя на медлительное насыщение товарища, представлял себе всю его нынешнюю жизнь, безвыходность положения. Его друг был зажат между двумя плитами. Одна -- прочнейший корявый бетон -- организованное преследование, гон, устроенный академиком и генералом, и пестрым штатом их подчиненных, егерей, доезжачих и выжлятников. Гон с участием толпы загонщиков, бьющих в пустые ведра, размахивающих трещетками. Федор Иванович был и сам в этом переполошенном лесу, лежал среди травы и слышал все, мелко дрожа от напряжения. Другая плита была из стали. Из нержавеющей. Ее вообще никому невозможно было одолеть. И сам Стригалев не мог, хотя плита была его творением. А Федор Иванович -- тот ликовал, принимая ее на себя, засовывая плечо подальше в щель. Это была жизнь Ивана Ильича, воплощенная в пакетиках с семенами, в трех горшках с новым растением, которое создал человек, в тетрадке с непонятными ни для кого знаками и в нескольких кустах картошки, затопленных зеленью большого, чисто обработанного огорода. Стригалев был безнадежно зажат между двумя этими плитами, и они медленно сближались. Федор Иванович видел это. И ему хотелось забраться в щель подальше и вытеснить оттуда друга, который достаточно уже наломался. Пусть хоть немного вздохнет! И принять на себя окончательный сжим. Он чувствовал, что сможет так упереться, что плиты остановятся -- а ведь это главное... -- Иван Ильич, не ходите больше туда, -- тихо и отчаянно попросил он. -- Я сделаю все сам. Мне же удобнее. А от Стригалева, похоже, способность чувствовать опасности и обходить их полностью ушла. -- Нет, милый Федор Иванович. Нет, дружок дорогой. Нет, двойничок. Пойду. Ваша безопасность для нас с вами важнее. Если не пойду -- что мне еще делать? А икру оставим генералу с Касьяном. -- Под икрой он на своем студенческом жаргоне разумел весь комплекс беззаботной жизни. -- Пища Касьяна уже давно -- таблетки, -- сказал Федор Иванович. -- Молочко они оба едят. Питаются, -- равнодушным тоном проговорил Стригалев. -- Молочко. Федор Иванович поднял бровь и ничего не сказал. За этими словами что-то таилось, и он ждал. -- Пчелы... Понимаете, пчелы... Они кормят свою матку специальным молочком... "Ах, вот он как..." -- подумал Федор Иванович и сразу постиг точность сравнения. -- ...Сами не едят, только ей. Матка от него приобретает гигантские размеры. С палец вырастает, еле двигается. А они все кормят, кормят. А сами не едят... Как и в прошлый раз, Иван Ильич бережно обращался со своей ложкой. Любовно, по частям выбирал из нее кашу, медлительно рассасывал. -- Вот так и некоторые... Обычную пищу могут и не есть. Таблетки, творожок -- все их меню. А вот унижение других людей -- это до самой смерти. Это их питает. Чтоб перед этим дядькой гнули спину, открывали ему дверь, угадывали желание. Ни слова поперек. Чтоб все у него было особое, не как у других. И называлось чтоб для ясности: "особое". А другие чтоб это знали. И чтоб их эта разница точила. Но доступа чтоб никакого. Ферботен... И, замолчав, он бережно набрал ложку каши. -- Когда я был ранен в обе ноги, -- задумчиво заговорил и Федор Иванович, -- привезли нас всех в Кемерово. Начали вытаскивать из вагонов. И в автобусы. Кого на носилках... А меня -- входит рослый старик, сибиряк, а я лежу -- такой остриженный наголо, на мальчишку похожий после ленинградской голодовки. И он меня хвать, как куклу, и на шею себе. И понес. Как вспомню -- слеза прошибает. Но со временем я вдруг стал замечать, Иван Ильич... Что еще одно обстоятельство память сохранила. Чешется все время душа. Знаете, когда на шее другого человека сидишь -- чувствуется особая сладость. Как будто ешь человечину. Не знаю, может, от нервов... Может, у меня склонность воображать всякое такое... Думаю, и вы замечали. Даже если больного тебя на носилках несут... Особенно, когда женщины. Всегда чуть заметный оттенок присутствует. А вот когда, скажем, лошадь везет -- этого нет. Кому это невыносимо. Кто краснеет от такого чувства. А кто и нет. Другой даже старается сам сесть. Придумывает разные такие рассуждения. Даже научные... Представляете, и здесь проходит водораздел! Я все время ерзал тогда, хотел слезть. Потому что невозможно, Иван Ильич, переносить эту отвратительную сладость сидения на чужой шее. Старик тогда мне: "Ты чего сам, сынок?" -- "Да вот, неловко..." -- отвечаю. Не знаю, что и говорить. А он смеется: "Как так? На такой шее и ему неловко!..". Они замолчали, забыв на время об окружающей их ночи и о том, что где-то ждет их железная труба, упирающаяся в ежевику. Потому что оба они были детьми своих тридцатых годов, прошли через многие повороты нашей российской судьбы и обоих тянуло даже в такие минуты к разговорам о справедливости и судьбе революции. -- Я никогда не смог бы привыкнуть к такой штуке, -- сказал Федор Иванович. -- Хотя вот... Привыкали ведь. И к портшезу и к паланкину Все-таки прогресс есть. Особенные были люди. Реликты... -- Не забывайте о молочке. О молочке превосходства. Эта пища пришла на смену портшезу. Незаметно каша исчезла. Перед Стригалевым стояла чистая тарелка. Чай был уже заварен, и Федор Иванович стал наливать кипяток в чашки. "Наливаю, как тогда... -- толкнуло его. -- Из этих чашек мы пили с нею чай. И я в тот день бросил курить. Никогда не начну..." А закурить ему сегодня очень хотелось весь день. Поставив перед гостем малиновую чашку и около нее малиновую бутылку с молоком, он сел. В лице его, должно быть, появилось горькое выражение, и в малиновом лабораторном свете эта горечь приобрела угловатую резкость, что-то вроде театральной ненависти, как грим. -- Вы что? -- спросил Стригалев. -- Не ходите, Иван Ильич... -- Пойду. И не будем тратить время. Уже рассвело. Допив чай, он поднялся. Сумка с продуктами была готова. -- Там и деньги... -- сказал Федор Иванович. Стригалев кивнул. -- Видите, как приходится, -- сказал он бодрым голосом, и тоска захватила душу Федора Ивановича от этих слов. -- Вот как... Хотел отгородиться... И в пределах этой ограды иметь свободу научного мышления. Свободу проверять гипотезы. Мне же только и нужно -- свобода общения с научной истиной! Не помогла и собственная изба. Бобер хочет плотину строить, только вот мех у него привлекательный. На боярскую шапку хорош... -- Я выйду первым и посмотрю, -- сказал Федор Иванович. -- Стукну в окно. Он вышел на крыльцо. Было свежо, светло и пустынно. Над парком низко светилось кривое лезвие луны. Посмотрев направо и налево, он под самой стеной дома, в мягкой тени прошел до угла. За углом тоже затаилась пустыня. Это был самый тихий, последний час ночи. Не спеша прошагав до опушки парка, Федор Иванович скрылся в черной гуще и оттуда несколько минут наблюдал. Было по-прежнему тихо и безлюдно. Все остановилось. Обежав опушкой половину большого круга, он вышел из-за сараев и, не спеша пройдя к крыльцу, стукнул в свое окно. Наружная дверь сразу же неслышно открылась. Как будто Стригалев уже давно стоял там. Федор Иванович вошел в коридор и тихо сказал ему в затылок: -- К сараям идите. А оттуда -- к опушке. -- В два, -- шепнул Иван Ильич. -- В два... -- отозвался шепот из-за двери. Утром позвонил Кассиан Дамианович. -- Болит голова после вчерашнего? -- Кассиан Дамианович, полная ясность! Готов к любым заданиям. -- Молодец. Значится, так. Давай-ка в двенадцать прогуляемся с тобой. Не догадываешься, куда? Ах, догадался! Ну ж ты у меня и башка! Прав Саул, -- вундеркинд. Так вот, значится, в двенадцать. Мы ж сегодня отбываем в Москву. Встречай нас около своего крыльца, оттуда и пойдем. Хочу обозреть, что там осталось от наследства. -- Печати будем ломать? -- Зачем ломать? Ты как ходишь? -- Так я же через забор... -- Вот и полюбуетесь с Саулом, как батька умеет через забор. Ты еще плохо знаешь своего батьку. Ты еще ничего, сынок, о нем не знаешь. Держись крепче за батькин фост. Не прогадаешь. В двенадцать часов Федор Иванович -- в сапогах и застиранной куртке из тонкого брезента ждал гостей у крыльца. Точно в назначенное время подошли академик -- в том же светлом тонком пыльнике, который был у него год назад, -- и маленький, тонконогий, с очень широким корпусом Брузжак -- в пиджаке с толстыми плечами. Пока здоровались и обменивались впечатлениями о вчерашней пирушке, лицо Саула несколько раз заметно переменилось. В основном, он старался смотреть героем. Но иногда, в зависимости от поворотов беседы в лице его проступала сладость, а в иные моменты сквозь сироп вдруг взглядывал холодный наглец и, оглянувшись на академика, вставлял в разговор какой-нибудь неприятный "финичек", специально для Федора Ивановича, какой-нибудь шутливый намек на его неискренность по отношению к Советской власти. Хороший собака все время, между делом, старался достать его горлянку. Академик с интересом это наблюдал. Не спеша они пошли через парк. Вражда сама собой разъединила Федора Ивановича и Брузжака и поставила по краям шеренги. "Правая рука" шел справа, это получилось само, а Саул -- слева, его не было видно. -- Что ты там, Федя, генералу нагородил? -- спросил вдруг Кассиан Дамианович. -- Жалуется он на тебя. "Не имею права давать хода эмоциям. Не хочу пустых придирок". Он прав, заключение твое беззубое. Враги забросили идеологическое оружие, и твоя обязанность была разглядеть глазом ученого все то, что он глазом криминалиста еще видел в тумане. В тумане, но видел! А ты... -- Не считаю разговор о клетке идеологической борьбой, -- холодно сказал Федор Иванович. -- И глаз этого криминалиста видит не то, что есть. -- Старик, тебя-то он увидел насквозь, -- вставил дружеским тоном Саул. -- Почему же ты не пришел ко мне, к своему батьке? Если на тебя такая мягкотелость напала... Почему к генералу свои слюни понес? Я его рекомендую, я его подаю как непримиримого борца, а он меня дискредитирует... -- академик остановился. -- Шел бы ко мне. Я тебе все бы руками в два счета развел. Ты мичуринец? Ты прав? Вот и бей! -- Ха! Мичуринец! -- вставил Саул, беспечно смеясь. -- Старик, ты богоискатель! И высунулся из-за академика со своей дружественной улыбкой. -- Не лезь! -- оборвал его Кассиан Дамианович. -- . В другой раз, Федя, ко мне, ко мне со всеми вопросами. Я У тебя исповедник, я твой пастырь. Ты там что-то ему насчет структур заливал... Насчет клеточных структур. Х-ха! Да ты знаешь, что так