ое клеточные структуры? Это ж питательная среда, на которой сейчас же разовьется микроб вейсманизма-морганизма! Как тиф! А ты их студентам. Изучать... -- Старик, тебе только дай... -- начал было Саул. -- Ты хороший парень, -- перебил его Рядно, явно игнорируя Саула и даже морщась. -- Но уклон у тебя академический. Староакадемический, я имею в виду. А тебе бы надо знать, что в эти дни, когда идет такая борьба, и академики становятся другими, не такими, как раньше. Как ты этого не замечаешь? -- Старик, это уклон не староакадемический. Он больше смахивает на правооппортунистический, -- сказал весело Саул. -- Это ты мне говоришь? -- Касьян остановился. -- Нет! Кассиан Дамианович! Вам сказать "старик" разве я смогу? Нашему будущему доктору наук, вот кому. На академика смотрел совсем другой человек -- покорный младший соучастник беседы, безоговорочно принимающий его сторону. Федор Иванович поймал себя на том, что любуется этой то и дело меняющейся физиономией и не может оторвать взгляда. Лицо Брузжака притягивало его. И он заставил себя опустить глаза. Академик увидел это и молча, обстоятельно посмотрел на обоих. -- Возможно, что я действительно мягкотел, -- заговорил Федор Иванович, отвечая академику и только ему, -- возможно. Но, помимо этого, я все же ваш сотрудник... -- Старик, к чему эти оправдания? -- весело вмешался Брузжак. -- Советская власть тебе верит. Пока... -- И как сотрудник я вижу, что нам нельзя ошибаться, что эти ошибки сейчас же будут использованы врагом. Ведь если бы я вместо объективной научной экспертизы выступил с политической оценкой фильма и с обвинениями, что очень нужно генералу, то я, по существу, проделал бы его работу и снял бы с него ответственность за их предстоящее решение. -- А тебя, старик, оно беспокоит? -- полюбопытствовал Брузжак. А Кассиан Дамианович даже остановился: -- Разве ты не знаешь, что за каждый твой шаг отвечает батька? -- Именно поэтому я и обдумываю все свои шаги. -- Ничего, старик. Я уже написал другое заключение, -- сказал Брузжак. -- И политическую оценку дал. И взял на себя ответственность, которой ты так боишься. -- Когда же ты успел? -- удивился Федор Иванович. -- Ночью, старик, ночью. Когда ты спал. -- А я думал, что ты... -- Он все успевает, -- заметил академик, хихикнув. -- Голова об экспертизе думает, а уста признаются в любви. Так, искусственно беседуя и все больше нагнетая злую напряженность, они пересекли по мощеной дороге поле и свернули к трубам. Тут в разрыве между концами труб Брузжак остановился и некоторое время холодно смотрел в железный зев, который, казалось, был готов принять маленького человечка. Затем тронулись дальше и подошли к забору. Кассиан Дамианович увидел желтые печати на калитке и усмехнулся. -- Значится, это здесь... Ну-ка, покажи нам, как ты умеешь нарушать закон. Федор Иванович отошел в сторону и с разбегу, схватившись за верхний край забора, одним махом перескочил его. И очутился в знакомом внутреннем дворике с альпийской горкой посредине. Захваченные врасплох духи запустения метнулись по углам, и что-то тоскливо стеснило грудь. Дворик начал зарастать сорняками. Темная зелень георгинов разрослась, полностью скрыв валуны. -- Эй! Ты забыл про нас? -- окликнул с улицы академик. -- Сейчас, Кассиан Дамианович. Сейчас помогу. -- Помогу!.. -- академик насмешливо крякнул. -- Ты забыл, что твой батька когда-то был Касьян. В край забора вцепились напряженные сухие пальцы. Длинная нога в ботинке и в белой обмотке стариковских подштанников под завернувшейся штаниной закинулась на забор. С минуту в такой позе академик сопел, накапливая силы, потом рванулся, и туловище его перевалилось через дощатый край. -- Держи! -- успел он простонать, и Федор Иванович принял тяжелое костлявое тело. Став на ноги, академик огляделся. -- У нас с тобой, Федя, это прилично получается. Сразу видно, хлопцы из народа. -- И шагнул к альпийской горке. -- Что это у него тут? -- Георгины. -- А там, внизу, ничего нет? Под георгинами? -- Камнеломка. Троллейбус здесь разводил цветы. -- И отведя в сторону охапку темной цветочной листвы, прикрыв рукой не вовремя развернувшийся картофельный цветочек, тут же и отщипнув его, Федор Иванович показал академику голубой коврик из камнеломки, сквозь который проглядывали валуны. -- Цветочками занимался... -- задумчиво проговорил Кассиан Дамианович. Его степные выцветшие глаза уже покинули альпийскую горку, уже шарили вокруг. -- Так, значится... -- он понизил голос. -- Заметь себе, Федя, тебе сейчас нельзя ошибок допускать. Генерал сильно тобой заинтересовался. Попкой вертит. Как кот на мыша... А это куда ход? -- Кассиан Дамианович шагнул к калитке. У калитки вдруг вспомнил: -- Саул! Ты что? За забором было тихо. -- Помоги ему, -- шепнул академик. Федор Иванович нащупал ногой прожилину забора и перескочил на ту сторону. Он сразу увидел своего врага, висевшего на вытянутых руках на заборе. Саул сумел уцепиться за край, но на это усилие ушла вся его энергия, и теперь, вися, он с каждой минутой слабел еще больше. Федор Иванович мог бы насладиться его бедой, но об этом как-то не подумалось. Чувствуя острую неловкость, глядя в сторону, он подошел к Брузжаку. -- Федя, под микитки его бери, -- негромко подсказал из-за забора Кассиан Дамианович. И взяв "под микитки" довольно тяжелое жирное тело Саула, Федор Иванович поднял его и перевалил через забор. Там принял его академик. Потом они все трое молча стояли несколько секунд. Не глядели друг на друга. Кассиан Дамианович не удержался, пыхнул под нос смешком: -- Пх-ух-х! Как же ты справлялся там? Куда ночью ездил... Ответа не было. Академик пошел к калитке, и там негромко сказал Федору Ивановичу: -- Кому что... Он же действительно и заключение успел написать. Острое. Отослали сегодня... Молча они прошли к огороду, побрели в обход. -- Что это за картошка посажена? -- спросил академик. -- Как ты думаешь, Саул Борисыч, какой сорт? Он хотел протянуть руку Брузжаку, вывести из неловкости. Но нечаянно нанес второй удар. Саул, сорвав лист картофеля, осмотрел его и, бросая, обронил с докторской уверенностью: -- "Ранняя Роза". -- Федь, а ты что скажешь? Только не ври. Я знаю тебя, ты уже хочешь мне соврать. Не ври. Даже из высших соображений. Федор Иванович действительно хотел согласиться с Брузжаком. Душа его еще не успокоилась после конфуза, приключившегося с Саулом при взятии забора. И он знал, что самолюбивого Брузжака ждет новая рана. Не хотелось его казнить. -- Чего молчишь? Я тебе не разрешаю врать. Какой это сорт? Мне это нужно. -- "Обершлезен", -- сказал Федор Иванович. -- Почему "Обершлезен"? Докажи. Мне нужно. -- Потому что из всех картошек только у "Оберлезена" вот такая односторонняя, асимметричная рассеченность листа. А на концах плющелистность... Вот она... Срослись концевые доли... Других таких сортов нет. Не только Саул -- и Кассиан Дамианович сел в глубокую калошу с этим неудачным вопросом. Не очень хорошо знал старик сорта, хоть и считался главным авторитетом по картошке. Проблемы идеологии все заслонили. Проблемы глубокой философии. Но он умел вывертываться из трудных положений. -- Тя-ак, Федя... -- сказал, задумчиво топчась на месте. -- Тя-ак... Тебе, сынок, ставлю пять. А доктору Брузжаку -- кол. В вопросах философии, психологии, знании враждебных нам теорий... Если статью какую написать -- тебе, Саул, нет равных. Но картошку тыне знаешь. Поэтому Федьку моего не трогай. Он знает свое дело. И ты, Федор, тоже не заводись. Саул шуткует. Батька не допустит, чтоб до когтей дошло. Саул ничего не сказал. Он ушел в себя, ничего не слышал, не мог дышать. Побледневшее рыбье лицо его окаменело. Он никогда не упускал случая зло восторжествовать над каким-нибудь неудачником, любил присоединиться к группе, топчущей одного. Рвался терзать упавшего. И страдал, если такое дело не удавалось -- это сразу же было видно. Но еще больше страдало его самолюбие, когда сам попадал в щекотливое положение, и особенно, если нечаянный обидчик замечал свою оплошность и щадил его. Федор Иванович хорошо знал Саула. Да и Кассиан Дамианович видел все и, морщась, поглядывая на Саула, старался внести разрядку. Он берег своего хорошего собаку. -- Вейсманисты-морганисты, ох и народ! -- заговорил он. -- Помнишь, Саул Борисович, как мы с тобой в Ленинграде вышибали их из института? Этот случай надо внести в анналы истории. Никак не могли, Федя, вышибить. Все равно как пень дубовый колоть приходилось. Тогда мы еще не располагали таким оружием, как приказ министра. Тебя тогда с нами не было, мы вдвоем проводили кампанию. Я и Саул Борисович. Представь, ученый совет там... Уперся и не дает их трогать. Так что мы сделали? Вернее, что Саул придумал. Я ж тоже закаленный боец -- и представь, растерялся. А он предложил пополнить состав ученого совета представителями общественных наук. И все -- институт очистили от схоластов. Пень раскололся. Это ты, Саул Борисович, твоя гениальная башка. Так что не вешай нос, талант твой нашел признание. А что шуткуем иногда -- не обращай внимания. Классическая была операция!.. Брузжак молчал. Похвалы академика не спасали положения, потому что Саул знал, как на эти вещи смотрит "правая рука". -- Глянь-ка, Саул Борисович, -- продолжал академик как ни в чем не бывало. -- Ежевика у Троллейбуса прямо нависает над картошкой. Видишь, как прет? Это ж такая сволочь, ее каждый год надо вырубать. Скажу тебе, он попотел над этим огородом. У тебя нет мыслей на этот счет? -- Конечно, есть! Так потеть -- и только для того, чтоб этот... "Обершлезен" посадить... -- сказал Брузжак, обращаясь только к академику. -- И у меня есть мысль, -- заметил Федор Иванович. -- Даже не мысль, а уверенность. Я думаю, тут дело так обстоит. Он договорился с кем-нибудь, у кого участок. И высадил у того человека все свои экспериментальные растения. Ему и нужен-то всего пятачок земли. И новый сорт там же высадил. А пищевую картошку, которую тот человек сажает для своих нужд, он посадил на этой усадьбе. Человеку прямая выгода: дал пятачок земли, а получил добрых восемь соток. И сорт хороший ему посадили. Три тысячи кустов... -- А есть у тебя что-нибудь конкретное? На чем строишь эту догадку... -- Этот человек сторожит свою картошку, -- уверенно и энергично сказал Федор Иванович и округлил глаза. -- Он лежку себе устроил в ежевике. Я сколько раз пробовал поймать... Сразу срывается и летит, как кабан. Не дает подойти... -- Хитрый какой кабан... -- академик загадочно улыбнулся. -- Боюсь, Федя прав. С носом оставил нас Троллейбус. -- Тут улыбка его погасла, он уныло посмотрел на картофельное поле. -- Иначе где ж еще все его посадки? Эта версия серьезная, ее надо проверить. Только где ж этот человек живет? -- То-то. Все торопитесь с Саулом Борисычем. Ударить, разогнать. Подряд чешете. Я же говорил: линию, линию надо вести. Тонко, обдуманно. Поспешили... Теперь где мы его найдем, этого человека? До осени придется ждать. Осенью копать урожай заявится. -- Так это ж и там будет все выкопано. На пятачке... Все трое замолчали. Нечаянно обернувшись, Федор Иванович увидел: академик и Брузжак пристально смотрели друг другу в глаза. Сразу сообразил: им от Краснова известно многое про этот огород. Поэтому он пошел напрямик. -- Все мешаете мне. Следователи... Иногда думаю даже: может, это ваш... кабан в ежевике. Как подойду -- сразу срывается, летит напролом... -- А зачем ты к ежевике подходишь, сынок? Пусть кабан лежит в ежевике, если ему нравится. Федор Иванович посмотрел с изумлением. -- Так я же говорил! Я думал, это тот человек... А если он ваш, что же не сказали? Думаете у меня приятнее нет дел? Я же вон восемь бочек натаскал воды. -- А зачем тебе, старик, таскать воду для чужой картошки? -- спросил Брузжак. -- Чужая же картошка, пищевая! Зачем? -- Кассиан Дамианович, я так не играю, выхожу из игры. Вы же сами рекомендовали одному товарищу медом вымазаться. Точка. Больше ишачить здесь не буду. -- Не нужно ишачить, Федя. Не нужно. -- И мед весь сегодня же смываю. -- И мед больше не нужен. Смывай мед. -- Ну и прекрасно. Дышать будет легче. Надоело в сыщиках ходить. И Федор Иванович решительно пошел с огорода. За ним двинулся академик. По пути он заглянул в пристроенную к дому тепличку и вскоре вышел с пустым глиняным горшком в руке. Разочарованно уронил горшок и горько, криво полуоткрыв рот, собрав на одной щеке морщины, пошел за Федором Ивановичем к забитой калитке. Они оба перелезли через забор, и Федор Иванович, как и в первый раз, принял академика на руки. Только держался суровее. -- Подержи, подержи, -- сказал Касьян, лежа у него на руках. -- Все-таки, Федя, выдержка у тебя есть. Это батька заметил и оценил. Поставив старика на ноги, Федор Иванович перелез опять во двор и, разведя руки, подошел к Брузжаку. -- Обнимемся? Академик, глядевший в щель, чуть слышно сказал за забором: "Х-хы!" Брузжак молча подставил жирную круглую спину, и Федор Иванович, крепко подхватив его "под микитки", взгромоздил своего молчаливого недоброжелателя на забор, и с той стороны сердитого и самостоятельного доктора наук принял Кассиан Дамианович. А когда Федор Иванович полез на забор, чтобы присоединиться к двоим, которые, между тем, не ожидая его, тут же тронулись в путь и о чем-то горячо заговорили, -- когда он взлетел над забором и перекинул ногу, он застыл в этой позе: неподалеку от опечатанной калитки стояли два молодых человека в простых, не новых пиджаках -- не рабочие и не интеллигенты, с размытыми круглыми лицами. "Может, наши студенты? Актив?" -- подумал он. Стояли симметричной парой, полуобернувшись друг к другу. Они видели всю процедуру форсирования опечатанного домовладения и неопределенно улыбались. Академик и Брузжак остановились в разрыве между концами труб. Как раз, когда Федор Иванович подошел, Саул шагнул в темный зев трубы и стал там, слегка наклонив голову. -- Вполне может пройти... -- сказал он, нарочно не замечая Федора Ивановича. -- Он ходит здесь. На это академик, вспыхнув каким-то черным огнем, кинулся в другой зев и там, сгорбившись, стал на четвереньки, причем, ему пришлось согнуть и ноги в коленях. Не выдержав муки, тут же, охая, и выбрался на волю. -- Нет, исключено... -- сказал он. -- Тут не проползешь и метра -- издохнешь. Впрочем, -- он присмотрелся к Брузжаку. -- Тебе, пожалуй, подошло бы. Ты сходи туда, до конца. Проверь, как там оно... А мы тут подождем. Труба, вибрируя, ритмично задышала. Шаги Брузжака стали удаляться. Академик довольно долго молчал. И Федор Иванович, поглядывая на него, не спешил нарушить молчание. Наконец, Кассиан Дамианович сказал: -- Ладно, не заводись. Я, конечно, не Саул, и я тебя понимаю. Никакой ты не враг. Но что мамкин сынок, это точно. Нет, тебе не доставляет удовольствия страдание даже врага. Но, пока враг не страдает, тут ты можешь, в мечтах, расправляться с ним. Ты, конечно, стараешься работать. Вижу. Но я пронаблюдал тебя, как ты с Саулом... Когда он тебя дергал за эти самые... за самое больное... Я нарочно смотрел. Ты готов был кинуться. И если б кинулся, Саул не встал бы. Это мне понравилось. А как дошло до дела, до забора, что я вижу! Федька мой уже жалеет его. Уже размяк! Вот это -- ты. Такие вы все, интеллигенты. И с картошкой тоже. Когда я экзаменовал вас, ты ж, Федька, начал его жалеть! Это ж надо -- собой решил прикрыть! Я это в тебе давно заметил. Я так и сказал ему, Брузжаку. Федька, говорю, не гончий собака. Не для крови и не для цепи. Он -- хороший, ценный кобель для перевозки грузов. Ездовый. Нет ему цены. Говорю, Федьке бороться с врагом мешает душа. Он, говорю, тебя, дурака, от меня прикрыть хотел. А ему, Федя, эти слова как табак в глаза. Понял так, что я тебя хвалю. И на стенку сразу полез. Даже на меня голос поднял. Говорит, идеализм. Богдановщина. Каратаевщина. Пришивать он умеет. Так что, Федя, на Троллейбуса я тебя зря пустил. Надежда на тебя плохая. Вернее, никакая. На Саула приходится опираться. Саулу ничто глотку врагу перекусить. Науку я по-прежнему тебе оставляю. А если что коснется людей -- тут будет действовать Саул. Я думаю, тебя устроит такое распределение? Труба опять завибрировала, послышались шаги, и, наконец, из зева показался Брузжак. -- Труба упирается в стену из колючек. Хуже колючей проволоки. Никому не пролезть. Надо броню надевать. Похоже, что этот путь действительно исключается. Все трое отправились дальше и почти всю дорогу молчали. Из-за Брузжака, который по-прежнему был бледен и не замечал Федора Ивановича. Простились они там же, где и встретились утром -- у крыльца. Академик пожал руку Федора Ивановича и подмигнул. -- Насчет дел буду звонить. Брузжак все-таки принял руку, протянутую Федором Ивановичем. Но, пока длилось многозначительное рукопожатие, смотрел гордо и прямо, как дуэлянт. Они удалились, не оглядываясь. Поглядев вслед, Федор Иванович тут же и забыл о них. Другое вытеснило: те два молодых человека с круглыми лицами, что стояли неподалеку от калитки, полуобернувшись друг к другу. И еще -- интерес Саула к трубе. "Возможности этой трубы уже известны и там, -- подумал он, -- Эта труба может стать хорошей ловушкой". И душа его сделала движение -- бежать туда, к ежевике. "Ночью проверю, -- остановил он себя. -- Ближе к назначенному часу. Но проверить надо". И он был прав. Ночью -- около часу -- он, рассовав по карманам бутылку со сливками, пачку масла и пакет с кашей, весь подтянутый и напряженный, мобилизованный предстоящим делом, незаметно углубился в парк. Уже идя в парке, он отрабатывал неслышность шага. И полевой дорогой он шел по краю, пригнувшись. Иногда, присев к земле, оглядывался, не замечая мягкой теплоты майской ночи. Слушал, привыкая к тихому фону поющей земли. Ловил случайные звуки. Далекая тягучая трель козодоя растягивалась, становилась все тоньше и никак не могла оборваться. Он подошел совсем неслышно к трубе -- чуть не доходя до разрыва -- и, присев, послушав ночь, пошел по знакомой тропинке вдоль теплой трубы назад. Он шел уже отработанным шагом, и случайные былинки не ломались под его сапогом, не нарушали тишины. Долго и монотонно он двигался так -- и вдруг сильно потянуло табаком. Он присел, стал слушать. Ничего не было слышно, но струи воздуха по-прежнему пахли сигаретным дымком. Звали. Федор Иванович страстно вдохнул несколько раз этот воздух, ему захотелось курить. "Если бы курил как раньше -- не заметил бы", -- подумал он. И тихо заковылял на четвереньках дальше. Всего несколько метров одолел, и вдруг увидел их. Две неподвижные черные головы на зеленом фоне неба. Замер. Чувствуя удары сердца, переводил дыхание, смотрел. Двое не двигались, не говорили, только дымок то и дело прилетал. Неслышно повернувшись, Федор Иванович заковылял обратно. Да, это были они. Ждали Троллейбуса около щели между трубами, заняли удобное место. Троллейбус, Леночка Блажко, Федор Иванович -- для них это были внутренние враги, пятая колонна империализма. И было удивительно, что Федор Иванович увидел их первым. Сумел подойти вплотную, повернуться и уйти. Он выпрямился и неслышно шагал на мягко приседающих ногах. Неслышно, но быстро. Перед разрывом опять опустился на четвереньки. Здесь тоже должны были стоять. Он неслышно высунулся из-за трубы, перебрался через дорогу ко второму зеву -- и вовремя. Тонкий лучик карманного фонаря лег посреди дороги, удлинился и исчез. Бывший пехотинец-фронтовик снял сапоги и сунул их под трубу. Хотел было забраться в дышащий теплом зев, но опять белый лучик лег на дорогу и стал удлиняться, ощупывая темноту. Потом погас. Федор Иванович вынул из-под ноги ком еще не просохшей земли. Сжал его, смял в шар, покатал в руке. Примерился и бросил -- далеко за то место, где рождался лучик. Сейчас же белая искра вспыхнула и заметалась беспокойно. Исчезла, мягкий луч погрузился в заросли ежевики, долго шарил там и погас. Вслед за первым шаром полетел второй. Искра вспыхнула, затрещали ветки. Потом -- что было потом, Федор Иванович не слышал, он осторожно ковылял по трубе, удаляясь от зева, стараясь не разбудить глубоко уснувшее железо. Он двигался по той самой железной трубе, которая, наконец, дождалась его и теперь предоставляла ему на выбор свои два единственных пути -- вперед или назад. Он ткнулся головой в шипы, тонкие иглы вонзились в лоб и темя. Острая боль напомнила, что он не взял рогульку, которую припас с вечера. Спустив один рукав куртки и намотав его на кулак, он нащупал большой сук, уперся в него, сильно нажал -- и вся колючая стена отодвинулась. И человек свалился вниз, под трубу. Пополз назад, перелез в канаву. И тут, под кровлей из колючек, на подстилке из сена и тряпок он нащупал ногу в сапоге. Подвигал ею с нежностью, она зашевелилась, подобралась, уползая куда-то, и вместо нее прямо в лицо Федора Ивановича уперлась лохматая голова Стригалева. -- Иван Ильич! -- Ага. Я, -- был тихий ответ. -- Давайте, я буду сейчас говорить... -- Нет, я. Трубой уходить нельзя. Там стоят. В двух местах. -- Ив проходе? -- Именно. Самое главное. И фонариком посвечивают. -- Та-ак... Дела... Значит, и этот ход засекли. У меня еще есть хода. Выйду. Жаль, во двор нельзя. Там тоже сидят. Так что с новым сортом... -- Потом, Иван Ильич. Разберемся. До осени далеко. -- Теперь я надолго исчезну. А вы наблюдайте. И работайте. Через месяц приду за сведениями. -- А как же сливки? Вот тут я принес... И деньги вот... -- Давайте. Ладно... Может, еще к вам как-нибудь загляну, поговорим. Вы куда сейчас? -- Пойду обратно трубой. -- Так вас же... -- Скажу, Троллейбуса ловил. Они неслышно засмеялись оба, хлопая друг друга по спинам. Потом обнялись и неуклюже поцеловались. И Федор Иванович пополз назад. Иван Ильич полежал немного в своем логове. Обдумав предстоящий путь, пополз в сторону огорода, добрался до первого ряда картошки, который специально был здесь высоко окучен, перевалился в глубокое междурядье и ползком двинулся под уклон, к ручью. Он был пуганым воробьем. Не достигнув еще воды, он свернул под свес крайних кустов ежевики, и под ним спокойно добрался до открытого места, где от невидимого в темноте моста, чуть белея, шла мощеная дорога. По темной обочине он и пошел неслышно -- тем мягким плывущим шагом, который и делал его до сих пор союзником ночи, никак не дававшимся в руки его удивленных ловцов. Ему нужно было добраться до парка. Ритм шага вносил порядок в мысли беглеца, успокаивал. Вскоре он ощутил над собой незримый провод, поднял к нему лицо и зашагал ровнее. Он ведь был Троллейбусом и не мог не следовать за проводом. Сначала к нему подступила давняя и нерешенная проблема -- как опылять картошку, если пыльцевые трубки короче пестика и не достигают завязи. Конечно, удвоение хромосом может помочь. Но может и не помочь. Открываешь новое окошко и думаешь: теперь-то все проблемы будут решены. А за новым окошком целый новый мир с целым новым миром новых проблем. И еще больше закрытых окошек. Если еще раз попробовать -- надрезать рыльце тончайшим лезвием и ввести туда зерна пыльцы?.. Уже ведь надрезал... Иван Ильич видел далеко впереди какое-то решение, оно мерцало перед ним, было близко, и он ускорил шаг... А когда скорость прибавилась, где-то близко замаячил красивый эксперимент, связанный с этим опылением. Там был и "Солянум контумакс". Он уже цвел -- кремовые цветочки с оранжевым центром. И вокруг были грядки, и на них -- сплошь его перспективные картошки. Все цвели. Вот белый цветок -- дикарь "Чакоензе". Дальше -- голубой глазок с желтым сердечком. "Демиссум". А вот семья -- от бархатистого красно-фиолетового до почти черного, целый набор. Как узумбарские фиалки. Многовидовые гибриды с участием дикого "Солянум пурэха". Все поле обсыпано цветами. И все -- картошки. И он собирал с них пыльцу в стеклянные трубочки... А вокруг -- справа и слева возникали нежные голоса, но Троллейбус их не замечал. "Иван Ильич!" -- позвал кто-то слева. Он оглянулся, но никого около него не было -- везде цвели картошки. Он ускорил шаг. "Да, это он, -- сказал кто-то справа интеллигентным юным голосом. -- Иван Ильич! Куда вы так бежите? За вами не угонишься!" И слева: "Иван Ильич! Это же невежлиро!" -- со смехом, с молодым, беспечным смехом. Зашумела машина, подъезжая. Фонарик засветил ему в лицо. Люди стояли и смеялись. Неуловимый несся сам в руки. "Пожалуйста, сюда, правее", -- сказал кто-то. Его схватили сразу двое -- справа и слева, -- третий подхватил под ноги, и втроем его ловко вбросили в машину. А Федор Иванович как раз подползал в это время к открытому зеву, выходящему в разрыв между трубами. Круглый зев чуть светился -- слабым зеленым светом майского ночного неба. И там чернела человеческая фигура. На обратном пути Федор Иванович не очень берегся, и железная труба раза два недовольно вздохнула во сне. Так что его ждали там, у выхода. И когда он приблизился почти вплотную, кто-то сунулся навстречу и тихим полушепотом позвал: -- Иван Ильич! Федор Иванович не ответил. Ярко вспыхнула искра фонарика, белый луч пучком иголок вонзился в глаза, ослепил. -- Федор Иванович! -- ахнул кто-то. -- Вы что тут делаете? Он узнал этот голос. Это был полковник Свешников. -- Что делаю? -- неторопливо, с горьким торжеством, с разочарованием и тоской начал отвечать Федор Иванович, нарочно затягивая время. Он ведь уже начинал было видеть в Свешникове того великого человека, о котором Стригалев сказал ему во время первого ночного посещения. Тайного борца, начальника императорских телохранителей, попавшего в самые знаменитые святые. Уже привык к этой своей догадке и проникся соответствующими чувствами- И вот -- увидел его у трубы, с фонариком. -- Что, говорите, делаю? -- Федор Иванович мстительно любовался захваченным без маски полковником При этом оба выбирались из трубы. -- Значит, надо было делать что-то, вот и забрался. Решил вот проверить... Увериться. Кто такой полковник Свешников. А то все сомневался... -- Зачем вы здесь? -- заорал Свешников исступленным шепотом. -- Троллейбуса ловлю. Как и вы, любознательный даритель грима. Только у меня своя метода. Теперь я у Троллейбуса самое доверенное лицо. Нам с академиком ведь нужно его наследство, а не он сам. Личность нам не нужна. Нам даже лучше, если он будет гулять и благодарить меня за спасение. Я опередил вас! Теперь он мне по гроб... -- Вы были у него? -- тихо и с отчаянием закричал Свешников и страшно весь сжался. Это сразу встревожило Федора Ивановича. -- Я сказал ему, что здесь его ждут. Караулят. С фонариком... -- Что вы сделали! Не здесь, а там его ждут! -- полковник оттолкнул Федора Ивановича. -- Не путайтесь под ногами! И рванулся куда-то, высоко подняв руки, напрямик ломясь через колючие кусты. Что-то бормоча. И Федор Иванович, сразу поняв все, сунув ноги в сапоги, понесся за ним. Обдирая лицо и руки колючками, как ножами, быстро догнал Свешникова. Полковник, охая и шипя от боли, выбирался из кустов назад. -- Ничего не выйдет. Дорогой придется... И они побежали рядом по дороге. -- Дернула нелегкая... Появился здесь... -- бормотал полковник. -- Теперь не перехватим... Круг даем... Первым выскочил к открытому месту Федор Иванович. Перед ним белела укатанная мощеная дорога, и в нескольких шагах от него, ближе к невидимому мосту цвели два малиновых огня автомашины. Чуть были слышны малые обороты мотора. Машина медленно ехала. Потом остановилась. Из нее выскакивали люди, перебегали из задней дверцы в переднюю и назад, о чем-то хлопоча. Топтались около задней дверцы. Наконец, набились все в машину, толклись в ней, не могли усесться. -- Иван Ильич! -- позвал высоким отчаянным голосом Федор Иванович, подбегая, и схватился за заднюю дверцу, не давая ее закрыть. -- Нет здесь никакого Ивана Ильича, -- отрезал молодой интеллигентный голос из машины. Остальные сжались, молчали. -- Да как же! -- еще отчаяннее закричал Федор Иванович. -- Вон же он! Вон его волосы! Иван Ильич! Он еще крепче вцепился в дверцу. Нагнулся, вглядываясь. Полез в темное нутро машины. Там все время шевелилась плотная живая масса. Потом послышался смешок, и из темноты показалась тонкая нога в хромовом глянцевом сапоге и уперлась ему в грудь. Сильный толчок отбросил его. Машина, рыкнув, рванулась с места. Федор Иванович крепко держался за дверцу, и потому его бросило навзничь на мостовую. Тут же он вскочил, принялся быстро шарить вокруг, ища камень. А машина уже была далеко, мотор ее успокоился, малиновые огни, убывая, погружались в область снов, соединялись с ночью. Из кустов вышла темная фигура -- полковник Свешников. Приблизился, вобрав голову, надевая приплюснутую толстую кепку. Он был в толстом темном пиджаке почти до колен, похоже, с чужого плеча. Долго молчали оба, глядя в темень, туда, где скрылась машина. -- Не воротишь, -- Свешников жестко отчеканил эти слова. Потом обернулся к Федору Ивановичу: -- Суетесь! Болтаетесь под ногами, тибетец... Метете все перед собой... Федор Иванович не сказал ничего. "Это же они и ее брали", -- подумал он. -- Да бросьте вы, что это у вас? Булыжник? Бросьте, -- полковник ударил его по руке, и камень, стуча, покатился по дороге. -- Я видел сапог... -- шепнул Федор Иванович. -- Из машины высунулся. -- Сапог... -- Свешникова передернула усмешка. -- Вас-то что сюда принесло? -- Меня дело принесло. Служба. Вот вы что там делали... с фонариком? Руководили операцией? У вас кровь на лбу... -- Руководил операцией специалист... Парашютист... Ай-яй-яй! -- он рванулся было бежать куда-то, но остановился и медленно прошелся кривым кругом. Согнувшись, как будто у него заболел живот, тряхнул головой. Федор Иванович недоверчиво наблюдал за ним. -- Что за парашютист еще?.. Вы не первый раз о нем... -- После, после... А решили исход все-таки вы, дорогой Федор Иванович. Можете и это себе в актив. Вы же собираете такие воспоминания... Шепнуть могу Кассиану Дамиановичу. Чтоб отметил вас. Они молча долго шли по дороге к парку. -- Вообще в эту ночь лучше бы вам спать дома, -- сказал наконец Свешников. -- Загадочная вы фигура... Зачем вы полезли к машине? Покататься в ней захотелось? Чего это вы крик там подняли? -- Тут закричишь... -- Федор Иванович уже опомнился, напряженно искал ответы. -- Он же мне так и не сказал, где у него новый сорт. А обещал сказать... -- Нет, вас не поймешь... Надо же, как складывается иногда... Мгновения какие бывают... Кто затесался!.. Так хорошо было все продумано. -- У кого? -- У них хорошо. А у меня еще лучше. И вот... Кто вы такой, Федор Иванович? И, умолкнув, сойдясь ближе, они долго смотрели друг на друга. VII Проворочавшись на своей постели в течение остатка ночи, вспомнив все слова и движения Свешникова, его бег через кусты и кровавое исцарапанное лицо, подвергнув все недоверчивому пересмотру, Федор Иванович пришел к выводу, что полковник сидел около труб со своей собственной задачей. Он, видимо, хотел перехватить там Стригалева и направить по другому пути, мимо расставленных неким парашютистом засад -- все они полковнику были известны. Целых два человека старались спасти Ивана Ильича, и в результате он оказался там. "Действовал из лучших побуждений и в результате погубил еще одного хорошего человека". Эта мысль без конца ударяла, била, как таран в ворота. Узнать бы, каким видит себя в этой истории полковник... "Нет, я полез, я главная причина. Без меня все прошло бы хорошо". Но Федор Иванович был не из тех, кто склонен безрассудно и сверх меры казнить себя. К утру, устав от угрызений, он стал думать спокойнее. Он уже видел всю цепь причин и следствий. Сразу, как только немного остыл, он понял, наконец, что ни он, ни полковник -- не главные звенья в этой цепи. Могло и так получиться, что он не пошел бы ночью предупреждать Стригалева, лег бы спать, а утром его ждала бы уже новость об удачной княжеской охоте на схоласта. Потому что в разрыве у труб ждал бы не полковник, а те двое -- слабо улыбающиеся, молодые. Могли бы ведь и так расположиться карты. Вот тогда бы действительно был виновен он, Федор Иванович. А сейчас, когда в картине стали видны и передний план, и все ее глубины, все больше вырисовывались отнесенные далеко назад, в дымку, две египетские статуи, вырубленные из песчаника множеством прилежных работяг Одна громадная, тощая, с угловатыми плечами и с челкой на лбу, другая -- меньше, как будто детеныш первой, сделанная из осколка той же скалы, тоже тощая, с узким лицом и непропорционально большой шевелюрой. И стало видно, что и Федор Иванович, и полковник Свешников делали то, что им полагалось делать. Единственное, что можно было бы поставить им в вину, -- это то, что, действуя на виду у этих каменных богов, они слишком долго присматривались друг к другу, так и не успели сделать открытий, рождающих полное доверие, а вернее -- знание человека. Если бы успели, все, может быть, кончилось бы иначе. Кто же этот парашютист? Такой вопрос Федор Иванович тоже несколько раз задал себе в эту ночь. Он, в общем, догадывался, что Свешников дал это название меньшей из статуй. Эта мысль родилась сама собой, ею повеяло еще там, на дороге, и неизвестно откуда. Но она укрепилась, когда, расставаясь с полковником и ощупывая при этом ушибленное плечо, Федор Иванович вдруг заметил, что Свешников угрюмо смотрит туда же, на место ушиба, и качает головой. Собирая губы в трубку, он словно хотел поставить какую-то последнюю точку. И эта точка, наконец, была им поставлена: -- Сапожок-то... Узнали?.. После всех этих размышлений возникла настоятельная потребность встретиться еще раз и выведать все до конца. Похоже, что и с той стороны такая потребность тоже была. Потому что, выйдя на следующий день после работы прогуляться по Советской улице со слабой надеждой встретить Свешникова, Федор Иванович почти сразу, у сквера, увидел полковника. И тот сразу же направился к нему. В своем штатском костюме светло-табачного цвета этот лысеющий рыжеватый блондин с широченным торсом был похож на спортсмена-гиревика. Глаз его не было видно -- он уже улыбался добродушной профессиональной улыбкой. Здоровая алая кровь играла под прозрачной нежной кожей щек, мягкие розовые губы, окруженные неуловимым золотом бритой щетины, все время жили, изображая ясный ум, хорошее настроение, власть и чуть заметное превосходство над избранным для беседы настороженным и неглупым кандидатом наук. И Федора Ивановича сразу же озарила мгновенная и четкая мысль: почему всегда в первую минуту встречи со Свешниковым возникают такие определенные и острые прозрения, в общем, благоприятные для этого человека? -- Здравствуйте, полный подозрений человек, -- сказал полковник, протягивая ему толстую и добродушную крапчатую лапу. -- Я так и знал, что вы выйдете сюда, чтоб встретить меня. Пройдемся? Не возражаете? -- Я для этого и пришел сюда, -- строго сказал Федор Иванович. -- Хорошее начало! -- Свешников стал еще веселее. -- Пойдем вниз по скверу. Не возражаете? И они пошли по скверу между двумя рядами свежезеленых лип. -- У вас очень строгий вид, -- сказал Свешников. -- Учитесь властвовать собой, не всякий вас, как я, поймет. К беде неопытность ведет. -- Заменять серьезное выражение лица... более соответствующее ожидаемой беседе... излишне веселым -- не значит властвовать собой. Веселье больше похоже на неуверенность. Открыто улыбающееся мягкое лицо полковника на миг словно обсыпалось неуловимой пылью -- он отреагировал на недружелюбную настороженность Федора Ивановича. Но алая кровь есть алая кровь. Розовые губы приятно задвигались, как бы выбирая слово попокладистее, светло-серые с желтизной глаза, показав на миг бьющее веселье, закрылись от улыбки. Он ничего не говорил, только щупал губами какие-то слова и все смотрел, смотрел на Федора Ивановича. -- Вот сюда теперь свернем, а? -- весело сказал он. -- Не возражаете? "Куда он меня?.. -- подумал Федор Иванович. -- Ладно, пойдем, посмотрим". -- Чему это вы так радуетесь все время? -- спросил он. -- Нам с вами на улице нельзя быть серьезными. Учитесь властвовать собой. Улыбайтесь. Теперь на минутку сюда. -- Полковник подошел к будке телефона-автомата. -- Я команду передам. Если не будете против. -- Он вошел в будку, проворно сунул монету, завертел диск. Замер, слушая. -- Это ты, Петрова? -- спросил строго. -- Почему не рапортуешь, как положено? Ладно, мы уже идем. Как с кем? С кем говорил. Вот с этим самым. Я был прав, чутье меня не подвело. Так что вот... Минут через пятнадцать... Он повесил трубку и вывалился из будки. -- Пойдемте дальше. Вы ничего не спрашиваете, это хорошо. -- Пока ничего не спрашиваю, -- сказал Федор Иванович. -- Нет, здесь направо... Они свернули в переулок. Теперь шли молча. Один что-то готовил, другой напряженно ждал. -- Вот сюда, -- Свешников, взяв под руку, повернул его в подъезд пятиэтажного дома из серого кирпича. -- Пойдемте. Осталось немного. Вот, по лестнице... А теперь сюда... -- Куда это вы меня? -- спросил Федор Иванович, останавливаясь. Страх давно уже сдавил Федора Ивановича. Но, сжав затвердевшие губы, он заставил себя идти. "Пойдем, посмотрим. Проявим... Не знаю, можно ли это назвать мужеством..." Свешников подвел его к двери, окрашенной в шоколадный цвет, и сунул латунный ключ в замок. Дверь открылась. Легко запахло жаренным на масле тестом. -- Мы пришли ко мне, -- сказал он, пропуская Федора Ивановича в коридор. -- Попробуем жениных пирогов Наверное, еще не остыли. Федор Иванович остановился. -- Сейчас вы перестанете улыбаться. Все-таки, вы, Михаил Порфирьевич, профессионал. И от этого, не знаю, уйдете ли когда-нибудь. У вас у всех в крови... Есть манера -- показывать остренький зуб всем и каждому. Весело пугать. Так это... покусываете. Ведь вы должны же знать, чего может ожидать человек от общения с вами! Еще в Библии сказано: будь осторожен в дружбе с имеющими власть лишать жизни. Если кусать -- надо только всерьез. А вы играете. В смерть... Свешников выкатил белые с серым глаза. Федор Иванович, подняв на него спокойный благосклонный взгляд, продолжал с легкой грустью: -- Вы что -- забыли, где мы с вами встречались ночью? Забыли, что происходит? Я не буду сегодня есть у вас пироги. Сегодня у нас будет очень серьезный разговор. За стеклянной дверью, ведущей из коридора в комнату, кто-то пел, какая-то женщина с полным молодым низковатым голосом. Вместе с пением слышалось и постукивание щетки, завернутой в тряпку. Там шла уборка. Женщина пела со старомодными эстрадными подвывами в голосе, но слова были серьезны: "Мы идем на смену ста-арым, утомившимся бойцам -- мировым зажечь па-ажаром пролетарские сердца!" Все было очень естественно, и Федор Иванович тут же сообразил, что во времена молодости этой женщины даже под гитару, даже весной, в парке звучали именно такие слова, и не мешали молодой жизни. -- Настя! Покажись! У нас гость! -- хрипло позвал Свешников. -- Во, как вы меня. Даже охрип. Настя! Не слышит... Дверь открылась. Вошла круглолицая, с прямым, смелым взглядом женщина в пестром ситцевом платье и домашних суконных тапках. Оперлась на свою щетку. -- Привет!.. У нее были мужские рабочие руки. Седые, мертвые волосы ее были плоско срезаны на уровне ушей -- так стриглись в начале тридцатых годов. -- Настя, это Федор Иванович, он сейчас мне хорошо врезал, и по делу. И я ничего не могу ему сказать, он прав. Все трое прошли мимо стеклянных створок и оказались в большой комнате с ковром на стене, с диваном, на спинке которого был приколот кружевной ромб. Пахло туалетным мылом и пирогами. Мужчины сели на диван, зазвеневший старыми пружинами. Женщина с грохотом придвинула квадратный стол -- одной рукой, как будто мальчишку за ухо подтащила. -- Мы не будем есть пирогов, -- сказал Свешников. -- Как страшно! -- сказала она, посмотрев. -- Что случилось? -- То самое, ты знаешь. -- Предрассудки. Мы с тобой, Миша, в молодости приняли авансом такой пост, что на три жизни хватит. Пироги не отразятся на вашем политическом лице, они не с барского стола. Я несу. Но на всякий случай она оглянулась на Федора Ивановича. -- Давай, -- сказал Свешников. Седая женщина с мужскими ухватками ушла, и в коридоре опять запела: "Под натиском белых, наемных солдат... отряд коммунаров сра-жал-ся..." Страшная мелодия и страшная отрывистость слов, хоть и смягченная угловатой женственностью, занятой кухонными заботами, -- полоснула. Так, видно, пели сами эти коммунары... Сразу зашелестела знаменами, застучала ночными выстрелами, глянула голодными глазами революция. Федор Иванович, не вставая с дивана, все еще находясь в семнадцатом году, стал механически рассматривать висящую против него на стене мутноватую фотографию величиной в половину газетной страницы. Фотография была под стеклом и в коричневой узкой рамке. Там были сняты пять молодых, даже юных красноармейцев в маленьких фуражках со звездами и в новенькой форме. Все пятеро сидели в ряд на бревне коновязи, свесив ноги в галифе и хромовых сапогах со шпорами. Они весело, браво глядели в объектив фотоаппарата. Эта группа ничего не говорила Федору Ивановичу, фотография требовала разъяснений. И он отвернулся, стал смотреть на серую кирпичную стену за окном. -- Почему отвернулись? В этой комнате только сюда и нужно смотреть, -- сказал Свешников. Он снял фотографию со стены и положил ее Федору Ивановичу на колени. -- Смотрите, смотрите, может, найдете что-нибудь. Федор Иванович принялся опять рассматривать фото. За спинами красноармейцев высились каменные постройки, это сразу меняло дело. Это был Кремль. Между домами вдали темнели несколько зубцов стены. -- Юные рыцари революции, -- сказал Свешников над ним. -- Смотрите еще! Может, найдете знакомых... Федор Иванович внимательно рассматривал лица. Нет, он не узнал там никого. Потом он увидел далеко за коновязью между домами еще группу, человек шесть. Размытые расстоянием, выпавшие из фокуса фигуры. Люди беседовали, сойдясь кружком, и там стоял, подавшись вперед, один -- поменьше ростом. Разъяснял что-то для всех, а они слушали, и в позах была вера и готовность. Вот этот человек и показался знакомым. Федор Иванович посмотрел на полковника. -- Я, кажется, нашел. По-моему, вот здесь. Это он? -- Да, это он. Он самый. Мы хотели с ним сняться и специально подкараулили, когда он там остановился с товарищами. -- Аркашка снимал, -- сказала женщина. Она уже внесла пироги и тоже рассматривала фотографию. -- Аркашка, -- подтвердил Свешников. -- Его нет в живых. Из всех, кто здесь снят, никого нет в живых, кроме двоих. Из тех, кто с Ильичом стоял, тоже нет никого. И его самого, понятно... -- Все погибли, -- с некоторым вызовом сказала женщина. -- Все погибли. За революцию. Аркашка первым. Белые порубали. -- А это вот Вася Богданов, -- тихо, с туманом в голосе сказал Свешников. -- Его разорвали бандиты. Привязали за ноги к двум березам. К загнутым. И отпустили. А это сидит Хитрун. Его в прорубь опустили. В тридцать втором. Это Вася Соловей. Его сначала белые... Кисть ему отрубили в бою. А свои докончили. В тридцать восьмом. -- Какие они были свои? -- возвысила голос женщина. -- Что, Медяшкин был свой? -- Свой, свой, не говори. Кто же, если не Медяшкин? Из грузчиков, как и я. Правда, дурак... -- Ничего себе дурак! Всегда знал, что орать. -- Эт-то он верно, знал. А вот этого, с краю сидящего, вы должны бы узнать, Федор Иванович! С краю сидел почти мальчик -- плотненький, губастый, добродушный. С пышными белыми волосами под фуражечкой. Глубоко сидел, сложился почти вдвое и соединил толстые ручищи между колен. -- Это я, я! -- не удержался полковник. -- Мишка Свешников! -- Раз шпоры -- значит и шашки где-то лежат? -- спросил Федор Иванович. -- Приходилось шашку держать? -- Приходи-илось, -- протянул полковник, вспоминая. -- Все приходилось... Давайте теперь по пирожку съедим. Пироги были, как булки, -- сплошной сладковатый хлеб и слабый вкладыш из капусты с рубленым яйцом. -- Чайку бы дала по кружечке... -- Сейчас, -- женщина вышла из комнаты. -- А кто с другого краю? Вот этот... -- Федор Иванович постучал пальцем прямо по физиономии пятого красноармейца. Физиономия была узкая, черноглазая, и вокруг глаз светились глубокие тени. Человек был похож на юную мечтательную девушку в фуражке. -- Тоже не узнали? Это же Коля Ассикритов. Мой нынешний начальник. Интересный, весьма неглупый, одаренный товарищ. Как говорится, растущий. Кое в чем мы с ним расходимся, доходит иногда и до крика... Но в общем -- человек на своем месте. Дело знает. -- Мне кажется, он... -- начал было Федор Иванович. Но Свешников, перебив его, как будто не слыша, громко закричал в сторону двери: -- Как там чай? Дадут нам его, наконец? К таким пирогам нужен чай! И женщина принесла две полулитровые обливные кружки с чаем. Там уже был и сахар, и она обстоятельно помешала в каждой кружке ложечкой и забрала ее себе. Таков здесь был ритуал чаепития. С фронтовым оттенком. -- Этот ваш Ассикритов... -- начал было опять Федор Иванович, отхлебнув из кружки. Но Свешников, будто не слыша его, тут же закричал: -- Хороший чай у тебя, слушай! Это что, краснодарский? -- Пей, не все ли тебе равно, -- ответила женщина. И, отойдя к открытому окну, закурила сигарету и глубоко села на подоконник, как на коновязь. Федор Иванович больше не заговаривал об Ассикритове. Фотографию повесили на место, гость время от времени посматривал на нее. Когда допили чай, Свешников поднялся. -- Мы, Настя, пойдем, погуляем маленько, не возражаешь? -- Хоть до утра, -- сказала она. И они вышли в переулок. Молча дошли до угла. -- Что ж об Ассикритове не спрашиваете? Теперь можно, -- сказал полковник. -- А что, собственно, спрашивать? Все вроде ясно. Почему вы его называете парашютистом? -- Правильно начинаешь разговор. -- Свешников соскользнул на "ты" и сам этого не заметил. Видимо, он все еще сидел на своей коновязи, в своем двадцатом году. Это чувствовалось, он сегодня был несколько иным. -- Правильно поставил вопрос. А вот отвечать придется с подходом. У Достоевского сказано, ты помнишь? В "Преступлении и наказании". Он говорит, что господа социалисты все хорошо с помощью логики рассчитали, но не учли одного -- натуры человека. А с одной логикой, Достоевский говорит, нельзя через натуру перескочить. Логика предугадает три случая, а их миллион. Коммунисты тоже натуру не учли. И не поставили вовремя преграду. Для миллиона случаев. А надо было попытаться. И дальше так себя вели, не ставили преграду. Как будто натуры нет, а одно только социальное происхождение. Может быть, уже и умышленно. Потому что, когда вопрос начал всерьез возникать, натура уже крепко сидела там, где ей и хотелось сидеть. И ее тоже звали "товарищ". От нее-то, от натуры, все и пошло. Что цели сначала были святыми -- по себе скажу. Некоторые моего генерала фанатиком называют. За черные глаза. А какой он фанатик? Фанатики не едят сало в одиночку, тайком от всех. Накрывшись одеялом с головой. Должностей не ищут. И смерти не боятся. Фанатик -- я, Федор Иванович. Тебе одному откроюсь. Чувствую, тебе могу открыться. И вообще, тебе первому признаюсь. Потому что получится пустое, болтовня, если направо-налево начать говорить. А там и не заметишь, как вместо дела пойдут одни, Федор Иванович, слова. Натура начнет свое делать. Ее никто не видит, она во внутреннем нашем конусе. За ней каждый должен сам смотреть. А это занятие -- на любителя. На ре-едкого любителя... Все мы тогда, когда на коновязи сидели, думали -- в классах все дело. А классовая борьба тоже требует понимания особенностей натуры. А мы тогда только напрямик. Мой-то генерал был ведь беднота из бедноты. Помнишь фото, худой какой? В-идел я и его мать. Баба такая в платке. Темнота! Кто же мог подумать, что нашего Кольку Ассикритова -- на парашюте к нам из того мира? Из мира наживы и эгоизма? -- Я понимаю вас, но не совсем... Как это -- на парашюте? -- Абстрактно мыслить не умеешь. А еще песочные часы придумал. Вот слушай. Вообрази себе самого практичного трезвого эгоиста-буржуя. Представь теперь, что его сбросили к нам на парашюте. Экспериментально. Где-нибудь в самом центре советской действительности. Сбросили -- и хода ему назад, в Нью-Йорк, уже нет. Теперь рассуждать давай. Что он станет делать, осмотревшись? Возьмет вилы и попрет в одиночку войной на всю советскую власть? Не-ет, Федор Иванович! Фигу! Ведь он трезвый и практичный. Стало быть, неглупый. Что он будет делать в самом центре советской действительности? Жить-то хочет. И не как бог даст хочет жить, а хорошо. Федор Иванович, он прежде всего осмотрится. Внимательно изучит все и скажет: ого, и тут можно жить! Он будет делать то, -- Свешников вытаращился на миг. -- Он будет делать то, что скорее всего приведет его к власти и к благам. Будет кричать наши специфические слова. Есть такие слова, которые у советского человека все силы отнимают. Вот он их и начнет кричать. И получит то, что ему нужно. Мы кричим "Да здравствует мировая революция!" -- а он еще громче нас. А внутрь не заберешься -- кто как кричит. Песочные часы так устроены, ты прав, Федор Иванович. Из одной колбы в другую -- как проникнешь? А следующим заходом он станет давить тех, у кого зрение сохранилось, кто поднимет на него зрячие глаза. Конечно, это будут самые лучшие наши ребята... Они замолчали и долго шли с темными лицами, словно поссорившись. -- Во-от ведь, какая штука, Федор Иванович, дорогой. Да вы и сами знаете. Громче всех кричи и куй свою судьбу. Трибуна, трибуна! Парашютиста искать надо среди тех, кто громче всех кричит. Но никак не среди тех, кого гонят. Кого гонят, тот мог бы и не соваться. Его бы и не погнали. Жил бы себе и подпевал. А если суется... Если он суется -- значит, дело ему дороже жи-и-изни, Федя. Значит, он наш человек. А парашютист его к ногтю, представляешь? Как врага... Тут оба собеседника надолго замолчали. Потому что Федор Иванович по особенному нахмурился -- вспомнил свой давний разговор со Стригалевым. Там шла речь о сапогах, косоворотке и кукушонке, который выбрасывал других птенцов из гнезда. Вспомнил и громко вздохнул. -- Вот твой никелевый бог, -- заговорил полковник, но уже тише -- они уже вышли на Советскую улицу, где было много народу. -- Вот твой никелевый бог. Наверняка когда-то кричал со всеми. Не кричал -- орал! Интересы революции, выкатив глаза, поддерживал. А потом, прикрываясь этими интересами, стал свое подсовывать. Такие боги, они возникали закономерно. Мог ли вчерашний пролетарий знать, где искать никель? Шут его знает, где его искать! И вообще, что с ним делать... Естественно, он посылал своего парня на рабфак. Долго смотрел ему в глаза: вот ты выбьешься в ученые -- не продашь меня? "Я? Продам?! Что ты! Нет! Честное слово! Честное ленинское!" А потом становится никелевым богом. И уже строчит донос на твоего геолога! Преграды натуре не поставили! А как поставишь? Его же, никелевого бога товарищем называли! Громче всех ведь кричал. Мода была -- кричать... -- Не потому что кричали, -- заметил Федор Иванович. -- Потому что верили. -- А что делать? Кругом вопросы, многое неясно и в теории и в практике. А тут Деникин прет, там англичане высадились, Колчак, белополяки. Некогда дожидаться знания. Приходилось кое-что и на веру. Где чего не знаешь, восполняешь революционной страстью, ненавистью к врагу. А это такие вещи, под которые подделаться... таланта особенного не надо. Как сказано у теоретика? Зло маскируется под добро! Парашютист, он же сначала пойдет в колхоз, на ферму, чтоб вымазаться натуральным навозом. Чтоб потом можно было говорить: "я -- рабочая косточка". Это ведь ключ. Да еще какой! Ко всем дверям! А как попадет в струю -- слыхал такое слово? Это его, парашютиста, термин. Как попадет, тут уж не удержать. Прет в гору и поглядывает: э, да я тут, в струе, не один такой парашютист! -- Сложное у нас с вами, Михаил Порфирьевич, получается объяснение в любви. Немного запоздало оно... -- Нет, не запоздало. Федор Иванович, не запоздало. Был, конечно, карантинный срок. Но все произошло у нас очень вовремя. Вы узнали ночью сапожок? -- Еще бы! -- Ну так и он вас узнал. Сегодня утром у нас беседа была. В его кабинете. Привели Ивана Ильича. Мне понравилось, он был спокоен. Ассикритов -- мало того, что он психопат, он еще и в потустороннее верит. Верит в силу своего глаза. Есть такая ветвь, особая порода следственных работников. У них есть своя мистика. Верят, что их глаз может повлиять на допрашиваемого, "расколоть" его. Принялся Ивана Ильича гипнотизировать. Подошел, воткнулся и смотрит. И людей не стесняется. А Иван Ильич спокойно так смотрит на него. С духовной высоты. Вниз. Смотрит и морщится... У него же, бедняги, язва. Здесь ему хоть молоко будут давать. Пока он у нас. А вот что будет в лагере -- тут не ручаюсь. -- Ну и что нам делать? -- спросил Федор Иванович. -- Физических возможностей нет. Превращайтесь скорее в лед. Вы ведь тоже... Не очень давно, но уже находитесь в сфере... У нас вообще глаз всегда открыт. Если и можно выручить всех -- только через вашу деятельность. Через ваши картошки. Если появится прекрасный сорт, известный на весь мир, и станет известно, что автор -- Стригалев. Делайте что-нибудь, Федор Иванович. Делайте. -- А если Сталину... -- Федор Иванович!.. Мне даже неловко слышать такое. -- Я просто подумал: а еще что можно... -- Вы немедленно будете отданы в лапы вашему Касьяну. А от него -- к нам. Нет, только ваши картошки. Правда, я не знаю, что вы сможете здесь сделать... Они уже подходили к мосту. -- Так вот... Генерал потаращился из-под лба на Ивана Ильича и отошел, недовольный, несолоно хлебавши. И говорит. О вас, Федор Иванович: "Ваш друг, он, по-моему, кинулся за вас драться. Столько отчаяния..." -- "Если бы друг!" -- Иван Ильич ему. Заметьте, как он вас спасает, как он спасает дело. Как будто поймал вашу мысль! "Есть, -- говорит, -- от чего отчаиваться. Я же не успел ему передать то, что академик назвал наследством Троллейбуса. Столько тонких подходов нагромоздили... Я уже совсем было решил расстаться. Черт с вами, с вашей компанией. Такого хорошего человека, как Федор Иванович, академик сумел так пригнуть к земле. Я же любил его. Невзирая на наши коренные научные расхождения. Говорил с ним даже со страхом, потому что он видит все насквозь. Малейшую неправду. Если к Посошкову я пошел бы справляться по ботанике, то вот по вопросу о правде, о жизни я пошел бы к Федору Ивановичу". Он дал вам редчайшую характеристику. -- А Лену вы видели? -- Она, Федор Иванович, все знает. Хотела письмо передать, но я не разрешил. Нельзя рисковать. -- Скажите ей, что я кольцо ее нашел и храню. -- Постараюсь передать. Я про Ивана Ильича договорю. Он дал вам характеристику, а потом заявляет: "И вот, академик такого человека свалил. Такими делами заниматься заставил. И я решил передать всю методику. Пусть. Берите, черт с вами, смотреть не могу на всю эту вашу псовую охоту. Теперь, -- говорит, -- пусть ваш Дежкин ищет других учителей. Ни мне не досталось, ни вам. Вот так, гражданин генерал. Академик еще будет вас благодарить..." Нет, Федор Иванович, не запоздало наше с вами объяснение. Наш ведь Коля Ассикритов... Сейчас самое время нам вплотную перейти к нему. И место подходящее, как раз для таких разговоров. Узнаете местечко? Они уже пересекли мост и шли по мощеной дороге -- как раз там, где ночью останавливалась "Победа". -- Коля Ассикритов... -- Свешников остановился. Постоял, осмотрел дорогу. -- В.ы помните ребят, которые сидели со мной на коновязи? Которые погибли. Они погибли за советскую власть. Один с именем Ленина на устах. Один -- с именем Сталина. Один -- по явному недоразумению. А может, так, как ваш геолог. В силу проявившихся новых особенностей человеческой натуры. Так тоже может быть. Поговоришь вот так -- самому же видней становится. От собственных слов. Вот никелевый бог. Он же когда вводил в действие для своих нужд нашу службу, не говорил: "я хочу погубить человека за то, что он надумал подарить стране перед страшной войной нужный обороне никелевый комбинат. И за то, кстати, что попутно собирался еще рассеять нимб вокруг моего, богова, чела. В то время как дарить комбинаты государству могу только я, бог, и больше никто. А нимб -- вообще вещь неприкосновенная". Не-ет! Что он говорил? Он кричал: "Сволочь, контра, враг, к ногтю его, вредителя. Это, конечно, ваше дело, дорогие наши чекисты, установить, от кого он получил свое задание. Но, как большой специалист, как новый, советский специалист, я чую -- здесь рука Запада". Когда-нибудь, в архиве найдут... Так вот. Можно и в нашем ведомстве наткнуться на парашютиста. Для того чтобы его понять, я шел в двух встречных направлениях. Оттуда, от двадцатого года, -- к нашему времени. И от нашего времени назад, к тем годам. В те времена Колька был совсем не такой, как сейчас. Он был немножко дурачок, отставал от нас. И такая еще штука. Как привезет ему мать в тряпке кусок сала -- а по тем временам это же был кусок золота! -- он сразу его спрячет и по ночам потихоньку ест, накрывшись одеялом. Отрежет кусочек, с головой накроется, как будто спит... И жует потихоньку. Сосет... А чтоб с товарищами поделиться -- ни-ни! Мы раза два его хорошенько проучили -- не помогло. А потом: что такое? Переворот полный! Наш Коля вдруг начал всех угощать салом. И командира, конечно. И вообще стал своим парнем. Мы сидим на коновязи -- и он с нами. Мы болтаем ногами -- и он начинает. Идет гражданская война, нам хочется сняться, чтоб на карточке и Ильич вышел, а рядом с нами Коля ножками болтает. И никто этого Колю не знает, все его любим! Болтает ногами и потихоньку уже голос подает. Как? Не просто. Он начал сначала поправлять нас, тоном старшего. Мы на коновязи любили побеседовать. О мировой революции, о международном положении, о внутренней политике. И наш Коля посмотрит вдруг на кого-нибудь из нас своими черными глазками... Они тогда уже у него начали загораться... Посмотрит и прошьет веселым голосом: "Так что ты нам еще скажешь, Свешников?.. О политике нашей партии? Давай, давай, агитировай, послушаем тебя. Только лучше будет, если ты поосторожнее слова будешь выбирать. Такие вещи сам понимать должен". После такого замечания у Свешникова, понятно, язык распухал, и наступала на коновязи тишина. Тут Коля доставал свое сало, и все налаживалось. Потом он стал нам давать отпор. "Не знаю пока, с чьего голоса ты, Богданов, поешь. Пока еще не знаю. Только учти, у нас такая пропаганда не пройдет". Тут уж мы стали его бояться. Впервые узнали этот особенный страх перед поднявшимся над нами активистом. К счастью, нас скоро разослали по фронтам. Но у меня на всю жизнь остался вкус на таких людей. Навстречу надвигался парк, переполненный слитным вечерним ревом грачей. День уже сильно пожелтел. -- А потом мы с ним встретились... Уже после второй войны. Я слышал, что Коля сделал успехи. И вот выходит ко мне изящный генеральчик. Я бы сказал даже грациозный. Он меня повел домой. А там -- дворянское и купеческое серебро, французский хрусталь, саксонский фарфор. Все подержанное. Под одеялом у Коли теперь было не сало. И серебро с хрусталем, впрочем, было уже пройденный этап. Должность, авторитет, пост -- вот что его тянуло к себе. Капитанская рубка, командирский мостик. А его привычка пугать, поправлять людей и давать отпор перешла в новую фазу. Он теперь полюбил групповые дела. Чтоб заговоры. Лично чтоб их раскрывать. Чтоб все начальники оказывались простофилями, а он один чтоб сорвал маску с врага, прикинувшегося талантливым ученым... А где их возьмешь, заговоры? Чтоб такое изысканное блюдо ему на стол. Все -- за советскую власть! Твой академик сразу его понял. Так что, дорогой Федор Иванович, они вцепились вдвоем в наших ребят и не отпустят. Видел же, Коля лично ездит арестовывать. Группа! Он, конечно, обвинение натянет, тут он мастак. Да и помощников сколько. Общественность вся навстречу... Не поймешь -- в ужасе или счастлива, что у них это кубло открылось... Так вот, Федор Иванович, встретились мы, значит, с Колей. Я как раз назначение получил к нему, он выхлопотал. Показал он мне хрусталь. Хлебницу старинную серебряную, с хрустальной крышкой. Выпили. Я осторожное замечание ему насчет хрусталя. Как будто в восемнадцатом, на коновязи вместе сидим. И схватились. Почти на ножах. Я свой нож прячу, а он к горлу прямо лезет, чует свое преимущество. Ему можно все говорить, мне -- с оглядкой. Вам придется еще с ним разговаривать -- заметьте, сразу бросится в глаза: эти люди всегда правы. Куда ни шагнет -- там и прав. У него все такие слова: "Исторически...", "Революционное правосознание...", "Интересы рабочего класса..." И все врет. Тот же самый парашютист остался. Но сказать ему не могу, вовремя спохватился. И не потому, что жить хочу. Интересы рабочего класса требуют. -- Молчать? -- Да, представьте, молчать. Надо молчать и делать что-то. Достойное. А последняя встреча с ним меня не минет. Вот если бы Троллейбуса удалось спасти... Когда, продолжая так беседовать, они вернулись на Советскую улицу, к площади, -- уже сгущались теплые майские сумерки. -- Все же нам с вами надо договориться, -- сказал Федор Иванович. -- Вы считаете, что парашютист откуда-то прилетел к нам? Что мог бы и не прилетать? Тоже, значит, уверены, что это пережитки капитализма? Свешников сначала ничего не сказал. Состроил свою очередную мину: широко раскрыл глаза и подпер изнутри языком толстые розовые губы. Потом остановился и, тыча себя пальцем в лоб и в грудь, проговорил: -- Ни черта ты не понял! Или притворяешься. Вот, вот откуда прилетел! Из бесконечности своей собственной прилетел этот парашютист. Это перешло к нам не от капитализма, а от человека. А разговоры о капитализме только помешали нам его вовремя остановить. Среди нас он сидел, уже тогда, на коновязи. Вот если бы я мог на митинг собрать... Эти святые, доверчивые тени. С которыми в одном строю... Я бы им крикнул: "Ребята! Революционеры! Вы проворонили вашего классового врага! Вы так старались, боролись с классовым врагом, а он сидел рядом с вами и подсказывал, кого надо убрать. Вы всю жизнь ходили с ним в обнимку. И своих уничтожали под его дудку". Собеседники постояли под деревьями, прощаясь. Помолчали, глядя друг другу в лицо. -- Касьяна вашего к нам заслал не царь. И не Америка. Сам прилетел. Сначала все озирался, мечтал, завидовал. Искал ходы... Потом тронулся в путь -- изучать, о чем все кричат. Так что прилетел он из своей собственной бесконечности... Которая долго была недоступна моей простой башке. Хоть башка и видала много разных книг. Все они, как сговорились, отводили мое внимание от места, где парашютист обитал. Все туда велели смотреть, за рубеж. Или на царя оглядываться. Только не внутрь себя. Нужно было наткнуться на ваши песочные часы, нарисованные на столе, -- тут только все догадки окончательно стали на место. И Касьян, и мой Коля прилетели к нам из своего собственного внутреннего пространства, переполненного завистью. Завистью и мечтой о власти. И, чувствительно пожав руку Федора Ивановича своей мягкой, но железной клешней, полковник повернулся и зашагал прочь, вертя узеньким задом. И голова его была, как кастрюля с ручками, торчащими врозь и вверх.  * ТРЕТЬЯ ЧАСТЬ *  I Не то чтобы некоторые слова полковника подействовали. Хотя они, конечно, запомнились -- его слова о том, что Федор Иванович "тоже находится в сфере". И что в некоем месте "глаза всегда открыты". Федор Иванович уже порядочно времени что-то предчувствовал. Что-то летало вокруг него в воздухе, похожее на тополиный пух. Отдаленный голос томил его, говоря: остановись, отбрось все, подумай, что тебе угрожает и как эту угрозу избыть. Сегодня вследствие всех этих тянущих за душу ощущений в нем особенно громко заговорило дело. Придя к себе, он взглянул на часы -- было десять вечера. Затем посмотрел на окно -- оно уже глубоко посинело. Сверкнув глазами, он снял трубку телефона. Торопливо набрал номер и тут же услышал поющий, гибкий голос Тумановой, невольно залюбовался ее отработанным на сцене московским произношением: -- Да-а-а! Слуш-шаю! -- Ты не спишь? -- Федька! Ты меня совсем забыл, соба-ака такая... Дуй тебя горой! -- Я всегда тебя... -- Погоди, ты хочешь ко мне? Так чего ж ты висишь на телефоне, трепло э-этакое? Беги скорей, ты все мне скажешь на ушко, хи-хи-и! Положив трубку, он вытащил из-под койки мешок с пакетиками картофельных семян. Переложил семена в хозяйственную сумку, а мешок с остальными вещами сунул обратно под койку. Надев куртку из тонкого брезента и сапоги, взяв сумку, он вышел на крыльцо. Вечер был мягок и глубок. Наступало хорошее время для тайных дел. Поглядывая вокруг себя, он ловко пронес сумку по ночным теням парка и улиц, переходя из тени в тень, пока не очутился в Соцгороде. Здесь, на третьем этаже дома из серого кирпича, он нажал кнопку звонка. Последовал щелчок автомата, его впустили в коридор, и две бабушки в черном приняли от него сумку и положили в кухне на стул. Туманова ждала его, обложенная подушками и кружевами. Черные блестящие и слегка дымящиеся волосы -- ее краса -- текли рекой по подушкам, образуя пороги и извитые заводи, обтекая белые острова. Вплотную к ее ложу было придвинуто кресло, там стояла прислоненная к спинке знакомая Федору Ивановичу литография в рамке -- измученный долгой казнью святой Себастьян, поднявший к небу полные слез глаза. Радостно просияв навстречу, Антонина Прокофьевна взяла левой рукой правую и с силой начала ее разгибать, при этом продолжая сиять. Это у нее было новое. Видимо, паралич тронулся дальше. Разогнув руку, Туманова подала ее Федору Ивановичу, и, здороваясь, он почувствовал, что рука холодновата. -- Садись в кресло. Чего это у тебя сегодня с глазами? Мрак какой... -- Потом скажу. -- Ладно, подожду. Себастьяна поставь сюда, к стеночке. Будем вместе смотреть. Я чем больше на него смотрю, тем ближе он двигается ко мне, в наш двадцатый век. Все больше нахожу знакомых. Вон, например, в арке... Твой академик Рядно расхаживает. -- Слушай, а ты знаешь, что месяц назад... -- Про ребят? Знаю, знаю, -- она погасла, задумалась. -- Знаю, Федя... Подай-ка мне, вон, сигареты. И спички подай. Она сунула в рот сигарету, выстрелила спичкой, подожгла табак, проворно делая все одной рукой. Поспешно и горько затянувшись, сделала крашеные губы колечком и с самого дна души вытолкнула круглую палку дыма. И замахала спичкой, гася ее. -- Видишь, курю... -- и опять затянулась и выпустила струю дыма, глядя в одну точку. -- Раньше только баловалась, а теперь... Остолоп-то мой, как он надул меня, сволочь. Говорил, что принял новую веру. Так горячо проповедовал. Книгу мне принес. Это он, он принес тогда. И я поверила. И допустила его в кубло. Они же у меня, ты знаешь, собирались. Чайку попить. А этот уже что-то проведал. Понял, что через меня надо... -- - Он все мячик свой из руки не выпускает. Все мнет... -- Ладно уж, скажу тебе. Все тайны тебе выдаю, смотри... Ты приглядись к его руке. То, что в книжках называют "тыльная сторона ладони". Он ее не показывает, а ты ухитрись и посмотри. Там у него маленький рубчик. Крестиком. С этим крестиком целая история. За год примерно до твоего появления у нас кто-то повадился лазить к Ивану Ильичу на огород. Ягоды с картошек все воровал. С его полиплоидов. Что поделаешь, все хотят новый сорт создать. Кто только не мечтает. И все вокруг Троллейбуса ходят. Ругают, а ягоды воруют. Так вот, заметили, что кто-то лазит. И один интеллигентный ученый сказал: против зла нужна неожиданность. Шок нужен. Как будто твоих теорий наслушался. И нарисовал схемку. А инженер один, тоже ученый, и тоже интеллигент... игрушку такую сделал по схемке. В Германии, я слышала, кроликов хозяйки убивают такой вещью. Пружина там страшная была, не сожмешь. А бьет -- как пулей. И присобачили ту вещицу к ручке калитки. Там, во дворе, вторая калиточка, внутри, с ручкой. Ручка -- как ручка, а как возьмешь да повернешь, тут тебя и стукнет. Прямо в ладонь. Навылет... И вот, сижу я дома, и мой идол заявляется. Рука забинтована, как куклу держит. Ты смотри, не болтай об этом, тайну я тебе доверила. Эта штука ему несколько косточек там раздробила. Вот он и разрабатывает теперь. Дур-рак. Никакого просвета... Она опять затянулась. Потом, сильно сморщив нос, посмотрела Федору Ивановичу в глаза. -- Давай выпьем, а? Во-одочки! Обе бабушки словно ждали этого -- сразу появились п бутылка, и закуска. И каждая, получив долю, прикрыла ладошкой свою стопку, как горящую свечу, и обе зашаркали на кухню. Когда Туманова и Федор Иванович выпили по пер-рой и когда истекла пауза, необходимая для того, чтобы души собутыльников соприкоснулись, он сказал: -- А еще ты что-нибудь, Прокофьевна, знаешь? -- Я все знаю. -- И об Иване Ильиче? -- Знаю и это. Что ему удалось... -- и шепнула: -- Он ночевал тогда у меня. -- А ты знаешь, прошлой ночью что произошло? Она очнулась от своей водочной мечты, уставилась на него со страхом. -- Иван Ильич уже не придет ночевать ни к кому. У него теперь постоянный пансион. Ночью перевезли... -- В шестьдесят второй? Федор Иванович кивнул. -- Опять виновата. Опять! Господи, за что такое наказание... Это все, Федя, маленькие грешки, все они. Безобидные. Они всегда ведут к такому... -- Туманова чиркнула спичкой, закурила и долго так сидела, в дыму, закусив белый кулачок с торчащей сигаретой. -- Я к тебе по этому поводу и пришел. Она чуть наклонила голову, слушая. -- У него наследство осталось. Сейчас кинутся растаскивать. Уже кинулись... -- Успел собрать? -- она как бы взорвалась. -- Собрал. И часть принес к тебе. Приличного размера сума. -- А что там? -- Семена. Пакетики. Небольшие. Лавровый лист бывает в таких... -- Ну давай же скорей! Что ж ты! Он принес сумку. Туманова сразу запустила в нее белую руку с перстнем. Вынула несколько пакетиков. -- Это семена? Это ради них ягоды воруют? Сво-олочи, паразиты... Один жизнь кладет, а другие... Живой еще, а они уже -- слетаются... Федька, ты молодец. Теперь иди на кухню и бабушек сюда пошли. Моих верных мышек... Он сидел на кухне, осматривая полки и на них чистенькое хозяйство бабушек. Через полчаса его позвали. Все в комнате было по-прежнему. Не было только пакетов с семенами. Пустая сумка лежала на полу. -- Ну, как? -- спросила Туманова, оглядывая постель и поправляя подушки вокруг себя. -- Догадываешься, где наш тайник? Ни в жисть не догадаться. -- Во всяком случае, тайник хорош. Но это не все. Я еще принесу три горшка с растениями. Приготовьте местечко на балконе. Чтоб Бревешков, если забежит... -- Ни черта он не увидит, Федька, можешь быть уверен. -- Балкон, небось, северный? -- Южный, Федя. То, что требуется. Давай, трахнем по второй. Садись. За успех нашей конспирации, Федор. Выпив, Туманова оскалилась, выдерживая судорогу, потом торопливо закурила и, дав погулять дыму в легких, ослабев, выпустила мятое облако. Окуталась дымом. Отдыхала, качала головой. -- Кет, против правого дела бороться нельзя. Истина сейчас же уходит в подземелье. В катакомбы. И начинает там свою романтическую жизнь. И появляется у нее столько верных... Которые рады... Ты не хочешь закурить? -- Хочу очень. Но не закурю. -- Ну валяй, -- она опять затянулась и долго смотрела на литографию, прислоненную к стене. -- Все здесь теперь собрались. Даже дядик Борик пьяненький лежит. А где же мой Федька -- в который раз спрашиваю себя. Ведь должен быть... "Я тоже здесь присутствую", -- подумал Федор Иванович. И Туманова, словно прочитав его мысль, сказала. поднося ко рту сигарету -- Не иначе, как в шапке-невпдимке. ...На следующий вечер, надев ту же куртку и сапоги, взяв пустой конопляный мешок для картошки, опустив в него фанерный ящик без дна, он вошел в глубокую тень сарая, слился с нею и через полчаса вышел из тени, отброшенной ежевичными кустами на заросшую дорогу, что проходила мимо забора Ивана Ильича. Небо было на закате оранжевым, а над головой переходило в зелень. Мгновенно и неслышно перемахнув через забор, он снова исчез в тени, залившей весь малый дворик. СПУСТlh? несколько минуmi миг над забором и спрыгнул на дорогу вместе с мешком, где теперь были три горшка с выбросившим бутоны полиплоидом "Контумакс". Отбежав за трубы, в темных зарослях подвигал горшки, распер мешок ящиком, чтоб ботве было свободнее, и неслышным шагом пошел к мосту по темной, заросшей обочине дороги. У Тумановой балкон был уже приготовлен. Бабушки нагромоздили там всяческое старье. Осматривая приготовленное место, Федор Иванович натыкался в сумерках то на почерневшую корзину, то на полосатый стеганый тюфяк, то вдруг влез в громадный шелковый абажур с кистями, как у шали. Загремел ящиком с кухонной мелочью. За эту баррикаду и опустили горшки с растениями, поближе к стене, чтоб не увидели с верхнего балкона. И, глядя на все это старание, Федор Иванович мысленно повторял слова Тумановой: "И появляется у нее столько верных... которые рады". Дав указания о поливке растений, Федор Иванович сказал, прощаясь: -- Теперь приду дня через три. Буду опылять цветы. До этого -- никакого общения. По телефону не звонить. Обратно он шел, не скрываясь, и, выйдя на Советскую улицу, даже чуть слышно засвистел что-то боевое. А когда вступил в совсем темный парк, почему-то вдруг оглянулся и побежал, слегка припадая на раненную под Ленинградом ногу. "На всякий случай", -- сказал он себе. Увидел шедшего навстречу человека и перешел на шаг. А потом опять побежал, припадая. "Да-а, -- сказал он вслух. -- Здесь у меня слабое место". Что это с ним произошло -- инстинкт ли зашевелился или отдаленный голос властно подтолкнул его -- он сам еще на пытался разобраться. В воскресенье -- уже одетый в нитяные синие тренировочные брюки и в оранжевую полурукавку -- легкий, худой, готовый к бегу, он вышел в парк. Но все еще не решался пуститься рысью при людях. Уходил в темные места и там позволял себе робкую пробежку. Один раз мимо него -- цепочкой -- пронеслись с палками лыжники на своих роликах, восемнадцать или двадцать человек, -- лыжная секция института с коротышкой-тренером во главе. Федор Иванович проводил их глазами. Заметил, что там были не только студенты -- на роликах неслись и аспиранты, и два молодых преподавателя. Будто с завистью долго глядел им вслед. "Надо записаться", -- подумал. И побежал по тропе, уже не обращая внимания на публику. Впоследствии он не раз вспомнит об этом явлении, впервые давшем о себе знать в темном парке и пустившем крепкие корни. И удивится тому, как складываются в нас важные решения -- загодя, исподволь. Также, как в спящей почке растения начинается новая жизнь -- с первого деления клетки. Или подобно тому, как птица вдруг подбирает первую травинку, чтобы начать вить свое первое гнездо. -- Равенство -- понятие абиологическое, -- любил говорить Стригалев. -- В природе равенства нет. Равенство придумано человеком, это одно из величайших заблуждений, породивших уйму страданий. Если бы было равенство -- не было бы на Земле развития. Интересно, что высказал эту мысль не заинтересованный в свое""! превосходстве богач, а человек бедный, каким мог бы показаться Иван Ильич тому, кто посмотрел бы на него с денежной стороны. Сам он был доволен своим имущественным положением. Правда, не мог бы объяснить, почему. Но Федор Иванович легко ответил бы на этот вопрос: потому что Стригалев владел такими богатствами, которые не давали спать даже академику Рядно, чьи денежные доходы превышали заработок заведующего проблемной лабораторией по меньшей мере в восемь раз. Академик очень остро чувствовал неравенство, он был обделен! -- Идея равенства позволяет бездарному жить за счет одаренного, эксплуатировать его, -- так рассуждал Иван Ильич. -- И все равно, захватив себе даже большую часть, бездарный не получит главного -- таланта. Приходится притворяться одаренным, приближать к себе тех, кто хвалит твой отсутствующий дар. Идея равенства позволяет бесплодному негодяю с криком забираться на шею трудолюбивому и увлеченному работяге и брать себе лучшее из того, что тот создает. Иван Ильич признавал только одно равенство для всех: равенство предварительных условий для деятельности. Всем дана возможность трудиться. Создавай, что можешь создать, созданное бери себе, заплати все долги и остатком распоряжайся по своему усмотрению. Можешь раздать. Но к чужому руку не протягивай. Нигде в мире не сыщешь двух человек с одинаковым рисунком папиллярных линий на пальцах. Линии эти -- знак неравенства, который природа выслала на поверхность. Есть и еще индикаторы -- криминалисты говорят, что и форма ушей у человека так же неповторима. И форма носа. Что же творится с нашими внутренними органами, которых не видно? С тончайшими структурами, составляющими наш мозг? Вот говорят, что и модуляции человеческого голоса -- неповторимы! На дереве нет двух одинаковых листов, утверждал Иван Ильич. В одной ягоде картофельного растения нет двух семян с зеркально одинаковым набором свойств. В одном организме нет двух одинаковых клеток. -- Одной пыльцой, взятой с одного единственного цветка, вы можете опылить все цветы па целой грядке растений, происходящих от одного клубня. И нигде не завяжется ягода, а на одном могут появиться целых четыре. У меня такое бывало и не раз. Более того, и на этом растении четыре ягоды будут висеть на одной кисти. Рядом с кистями неоплодотворившихся цветов. Поэтому, -- наставлял он Федора Ивановича, -- не уставайте опылять. Не вешайте носа от неудач. Стригалев уже опылял прошлым летом пыльцой "Контумакса" множество растений. И у своего единственного куста вида "Контумакс" опылял все цветки пыльцой с наших огородных картошек. И ничего не получилось. Весь мир -- десятка два крупнейших биологов -- изобретал хитрейшие приемы, чтобы скрестить "Контумакс" с простой картошкой, но им пока не удавался даже предварительный шаг -- удвоение числа хромосом у этого южноамериканского дикаря. Сейчас Федор Иванович должен был повторить опыление "Контумакса", но уже на трех кустах. У него были некоторые шансы -- это ведь был "Контумакс"-гигант, с двойным набором хромосом. На всех трех растениях, стоявших на балконе Тумановой, дружно наливались кисти бутонов. В понедельник, работая в учхозе, он набрал в стеклянную трубочку от глазной пипетки желтой пыльцы с цветов, распустившихся ка делянке, где рос сорт "Обершлезен", известный у селекционеров как хороший опылитель. Заткнув трубочку кусочком ваты, он положил ее в грудной кармашек пиджака, сунул туда же пинцет, взял десяток бумажных изоляторов, то, что академик Рядно назвал "противозачаточными средствами", и после захода солнца отправился к Тумановой. Это был четвертый вечер, и его ждали. Около ложа Антонины Прокофьевны стоял круглый столик, и она приготовилась наблюдать таинство. Сев за столик, Федор Иванович начал это таинство с лекции. Он пересказал Тумановой мысли Стригалева о равенстве и о необходимости из года в год настойчиво опылять упорные растения, не поддающиеся скрещиванию. Когда все было высказано, он лишь двинул пальцем в сторону балкона, и одна из бабушек тут же принесла и поставила перед ним горшок со стройным широколистым растением, слегка похожим на этажерку. Оно лишь отдаленно напоминало картофельный куст. Было всего лишь два толстых стебля, и каждый заканчивался напряженной кистью бутонов. На одной кисти раскрылся кремовый, слабый, как рассвет, цветок с оранжевым сердечком. Федор Иванович отщипнул его ногтями. -- Федь! -- сказала Туманова падающим шепотом. -- Зачем ты это? -- Раскрытый уже не годится. Он самоопылился. -- Этому вейсманизм-морганизм учит? -- Природа учит. Три зрителя молча уставили на горшок с начинающим цвести растением напряженные взгляды. Взяв пинцет, Федор Иванович раскрыл один из верхних бутонов и быстрыми движениями оборвал недозревшие матово-оранжевые тычинки. Поднес трубку с пыльцой и прикоснулся ею к сиротливо оголенному рыльцу. Так, один за другим он кастрировал и опылил три цветка. Осталось еще четыре -- их он оборвал. -- Не созрели, -- пояснил зрителям. Всю кисть он ввел в бумажный пакет и обвязал его горловину тонкой проволочкой. На второй кисти он опылил четыре цветка. И надел второй изолятор. Потом открыл свою секретную записную книжку и проставил в неких графах числа: 28, 5 и 7. "Двадцать восьмого мая на данном растении опылено семь цветков" -- означала запись. -- Слушай, Прокофьевна, -- сказал он, пока бабушка уносила горшок на балкон и доставляла в комнату второй. -- Я все думаю, для чего тебе пускать сюда этого человека... -- Ты насчет этих горшков? Не бойся, -- стальным голосом отрезала Туманова. -- А ходить он будет. -- Можно было бы и поворот ему. От ворот... -- Дурак, меня на какие откровенности толкаешь. Сколько мне лет, по-твоему? Бабушка поставила на стол второй горшок. Здесь было три стебля, все -- увенчанные кистями бутонов. Сжав губы, он молча принялся раскрывать и кастрировать самый зрелый бутон. -- Думаю, что лет тридцать тебе есть, Прокофьерна... -- Не ври... Галантный кавалер. Тридцать восемь мне. Самый бабий сок. Женщина я или не женщина? -- Вопросы какие-то... Какой может быть разговор? -- Хорошо. Муж он мне? -- Собственно... -- Ох, не люблю, когда виляют. Не муж он, конечно. Но мужик. Есть силы в природе... Которые способны забрать власть над человеком. Женщина, если она полнокровная... Ну, да ты еще дите, ничего не понимаешь. Хоть и ученый. Но он уже понял. Вспомнил, как Лена говорила ему что-то похожее. Дамка ей говорила бывалая... Ужаснувшись, начал краснеть и, почувствовав это, сильно ущипнул себя пинцетом. Не помогло -- Туманова заметила все. -- Получил? Краснеешь? Вот так. Не лезь в бабьи тайны. Он опылил на втором растении шестнадцать цветков. На третьем оказалось два стебля. Здесь он опылил девять цветков. Всего в этот вечер Федор Иванович записал тридцать два опыленных цветка. -- Слушай, -- сказал он, отодвигая стол и поворачиваясь к Тумановой. -- Забудем мою глупость, ладно? -- Сам и забывай. Меня такие вещи давно уже в краску не кидают. Жениться тебе пора... -- Этот вопрос я обдумаю. Скажи-ка, Прокофьевна, ты хорошо знала всех, кто входил в "кубло"? -- Многих, конечно, хорошо. С Леночкой Блажко мы были очень близки. Правда, что она тебя мужем назвала? Когда ты к ним на киносеанс влетел?.. -- Да, я делал ей раза два такие намеки... -- Не успел ты. Не намеки надо было делать, а опылять. А то все картошку опыляешь... Девка какая была. Вот твоя жена. Она очень много о тебе говорила. Шляпа ты, больше ты никто. "Вот та дамка бывалая, -- подумал он. -- Вот кто наговорил ей про непреодолимую силу... Которая может забрать власть..." -- А ведь не всю, не всю власть эта сила забирает над человеком, -- сказал он. -- Всю, всю, Федька. Ничего не оставляет. -- Тогда я боюсь. Ты же ввела его в "кубло"... Тогда я, пожалуй, должен буду забрать у тебя и семена, и горшки. -- Дурак ты, дурак чертов! -- закричала Туманова. -- Ловишь все меня! Умней я стала через тот случай с "кублом". Не доберется он! Сила силой, а Ивана Ильича наследство он через мой труп... Даже и через труп не получит. Успокоение, которое почувствовал Федор Иванович, спрятав у Тумановой значительную часть "наследства" Ивана Ильича, оказалось очень недолгим. Он в тот же вечер вспомнил о новом сорте, и теперь его все время тревожил повисший в воздухе и, похоже, неразрешимый вопрос: как разыскать среди трех тысяч кустов те восемнадцать, которые нужно было спасти. Это надо было сделать до осени, потому что в октябре кто-то придет и начнет выкапывать всю картошку подряд. И тогда новый сорт сам себя покажет цветом клубней. Обязательно обратят внимание на невиданный цвет -- цвет загорелого женского лица. И на матовость, как у замши. Вопрос не отступал, и, занимаясь своими делами в учхозе, Федор Иванович теперь часто останавливался и остекленело смотрел в одну точку. Краснов это заметил и однажды негромко сказал: -- Федор Иванович, вы что-то задумываться стали... -- Задумаешься, -- последовал горько-рассеянный ответ. При этом Федор Иванович посмотрел долгим новым взглядом, непонятным и смущающим. Он в это время думал о Тумановой и о власти, которую забрал над нею альпинист. -- Еще как задумаешься, -- повторил он, любуясь ее остолопом. -- Троллейбуса-то замели, а сорт где? -- Где? Только на огороде у него. Только там. Логика подсказывает. -- А морфология кагегорически отрицает. Нет сорта, чтобы не имел морфологических особенностей. Я ходил смотреть. Там картошка уже цветет. Все цветки белые. И рассеченность у листьев одна и та же. У всех. Это все сплошь -- "Обершлезен". Я бы не задумывался, если бы сорт был там... -- Троллейбус потому и посадил там "Обершлезен"... Потому что новый сорт у него, думается, потомок родителей... Из которых один -- как раз "Обершлезен". И от немца перешла эта рассеченность. Удобно маскировать сынка рядом с папой... "Как эта сволочь могла допереть до такой догадки?" -- подумал Федор Иванович, ахнув в душе. Но ничто в нем не дрогнуло. Он чуть-чуть зловеще улыбнулся. -- Вы, дорогой, чистый вейсманист-морганист... -- С вами поработаешь -- наберешься, -- весело ответил Краснов. -- Кем хошь станешь! -- Не скажите это Кассиану Дамиановичу... -- А он мне и подбросил эту идею!.. -- Ну, и как он рекомендует выделить этот новый сорт? -- Осень все выделит... Федор Иванович, хоть и был он серьезным ученым, хоть и видывал виды, но и он не мог даже предположить, что тревожащий его вопрос о новом сорте будет снят с той неожиданной простотой и экономной четкостью жеста, какую может показать нам только природа. В ночь с первого на второе июня он сидел у себя в комнате для приезжающих за столом, на котором стоял горячий чайник и были разложены бумаги -- он начал писать первую из трех небольших работ. Не хотелось становиться на эту завершающую стезю, выходить в чистое поле, где ждал готовый к смертельной схватке враг. Но надо было когда-то решиться, и он сел за стол. Все эти статьи он собирался отнести в "Проблемы ботаники". Каждая должна была бить в одну и ту же точку -- по одному из главных тезисов академика Рядно -- о том, что "сома", то есть тело с его "соками" (как говорил академик), воздействуя на "крупинки" другого -- привитого -- тела, может вызвать определенное изменение, передающееся по наследству. Опыты с прививками картофеля на табак, белладонну, петунию и помидор, и обратно -- всех этих растений на картофель -- -давали Федору Ивановичу богатый материал для первой статьи. За этими статьями должна была последовать суровая реакция академика, особенно после сообщения о новом сорте, выведенном на чуждых теоретических основах. Но Федор Иванович к этому был уже готов. Он сидел против полуоткрытого окна. Свежий ночной воздух иногда шевелил листы на столе. Часа в два ночи он лег спать. А в пятом проснулся, сильно озябнув. Федор Иванович подошел к окну, чтобы закрыть его. Взялся было за створки, но тут же широко распахнул их и высунулся наружу, На траве перед окном был странный белый налет. "Иней!" -- удивился, присмотревшись. Захлопнул окно и в трусах, босиком выбежал на крыльцо. Ноги обожгло. Стеклянная неподвижность холодного раннего утра встретила его. Сразу увидел облачко пара, вылетевшее изо рта. Белые полотнища инея протянулись по обе стороны асфальтовой дорожки. А когда взглянул на бледно-рыжий край неба, полотнища сразу поголубели. "Не меньше полутора градусов", -- дошло вдруг до него. Бросился в дом одеваться, надел сапоги, куртку и, выскочив наружу, торопливо зашагал к парку. Иней по-зимнему повизгивал под ногами. Небо рыжело все ярче, потом начали выступать, прорезались розовые лебединые клики зари, и от этого все темнее, синее становилась замороженная земля. Выйдя из парка, он взял чуть правее -- туда, где были бескрайние картофельные поля пригородного совхоза. Темнота уходящей ночи и голубое оцепенение заморозка окружили его, преградили дорогу. Никого здесь не было, народ спал, не зная, что урожай уже погиб на семьдесят процентов. Конечно, вместо убитой за полчаса ботвы со временем пойдет новая, но лучшие месяцы роста будут потеряны. Повернув назад, Федор Иванович зашагал по мощеной дороге к городу. Когда свернул к трубам, в спину ему ударили первые радостные винно-розовые лучи. Утренние звуки, просыпаясь, бодро вступали в пробующий силы хор. В разных концах парка послышалось карканье первых грачей -- словно ломающиеся голоса мальчиков-подростков, играющих в футбол. Вдали, в учхозе, возник частый пистолетный треск -- завели пускач трактора. С реки прилетел низкий короткий возглас парохода и повторился еще несколько раз. Донеслись мерные удары по металлу. В соседних с домом Стригалева дворах закричали сразу несколько петухов. Федор Иванович слышал всю эту утреннюю музыку, но думал о своем: что же делается на огороде Ивана Ильича? Укрыл ли забор его картошку от мороза? Плохим укрытием оказался этот забор. Когда, перемахнув через него, Федор Иванович, полный тоскливого предчувствия, выбежал к огороду, он увидел знакомую специалисту-картофелеводу картину. Весь огород изменил цвет. Четыре дня назад это был чистый, откровенно зеленый широкий лоскут, равномерно обсыпанный белыми цветочками, и все растения стояли, тянули руки вверх. Этой ночью, за минуту до восхода солнца, огород был такой же голубовато-серый, как и картошка на поле совхоза. А сейчас, когда иней растаял, вся ботва поникла, уронила "уши", и эти почти черные "уши" слегка просвечивали, как восковые. В них уже шли необратимые процессы, начало которым кладется в один миг. Федор Иванович уже видел этот миг, остановленный и закрепленный на кинопленке -- когда хромосомы, попав в условия, непригодные для жизни, начинают распадаться. Смерть провела здесь свою черту. И Федор Иванович, который по его специальности и по его особенной детской впечатлительности был более чем иные способен вникнуть в ужасающую суть этого явления и который по тем же основаниям ярче иных стремился к жизни и берег жизнь, -- наш Федор Иванович сидел на корточках перед мертвыми картофельными кустами и осторожно трогал их мертвые "уши", сливался с постигшей этот уголок природы бедой. Это были мгновения высшей деятельности духа, и потому, как иногда с ним случалось, он совсем не чувствовал себя и не видел ничего из того, что входило п состав его телесного бытия. Даже своих рук, перебиравших мертвые листы. Он был глубоко в нижней колбе своих песочных часов, в своей закрытой для всех бесконечности. А вокруг него -- во внешнем мире -- собрались другие сущности, тоже бестелесные, их оболочка была здесь не нужна. И если Саул был прост и виден до конца, хотя себе казался очень сложной штучкой; если Краснов был для Федора Ивановича открыт почти весь, а неясным оставался только в тех своих проявлениях, шевелить которые не хотелось, чтобы нечаянно не наткнуться на слишком простые ясности, которые мы обходим стороной даже в мыслях; если об остальных сущностях, толпившихся поодаль, даже и думать было лень -- они не стремились распознать Федора Ивановича, пока их не заставляли, были довольны доставшимся им куском, сиидели, как кролики в клетках... Если, с одной стороны, было все, в общем, ясно, то с другой, -- там, где из мглы упрямо тянулась к нему гигантская серая туманность, пока с виду доброжелательная, но настойчивая и готовая к внезапному удару, может быть, все уже подготовившая и потому пришедшая в хорошее настроение. Нет! Ты врешь всем, изображая хорошее настроение. И к удару ты не готов. Тебе нужно "наследство", это секрет твоего будущего, которое не все еще сложилось. Наобещал, нахватал авансов... И ты глазами помощников следишь за мной, чтобы понять, что это я делаю по ночам, почему стал бегать в парке, зачем налил воды в бочки. "Черт знает этого Федьку, слоев сколько... Как у луковицы. А как снимешь только одну кожурку из ста -- только одну! -- и уже из носа юшка бежит. А их сто!" -- так сказал ты тогда за столом у Варичева, тихо кому-то сказал. Но Федькино ухо было начеку. Таков был вид внутренней напряженности Федора Ивановича, которая иногда заставляла мелко дергаться какой-то малый мускул на его худом животе. Пока он сидел на корточках, куст перед ним еще больше почернел. Не чувствуя своих движений, Федор Иванович прошел по междурядью, как бы перелетел внутрь маленького мертвого царства и опять присел, трогая осторожными пальцами погибшие листы. Не глаза -- пальцы и передали ему первый пробуждающий сигнал. Он бездумно повторил движение, проверяя себя, и сигнал опять пришел. И тогда, очнувшись, он взглянул, чуть шире открыл глаза. Да, перед ним стоял живой куст. Он был зеленый, лишь цветки как бы обгорели и кончики верхних листьев слегка прихватило морозом. Мгновенная догадка сотрясла его. Перед ним стоял куст нового сорта! Сорт должен быть морозостойким, говорил Иван Ильич. И растение стойко, с малыми потерями перенесло этот заморозок. Если бы там, на поле совхоза, был этот сорт, урожай бы не пострадал. "Надо отметить чем-нибудь", -- подумал Федор Иванович и оглянулся, ища какую-нибудь палочку. И увидел неподалеку еще один зеленый куст. Незачем и отмечать -- этот куст и так был виден на фоне остальной еще более почерневшей ботвы. Федор Иванович пошел дальше по междурядью и насчитал в ряду девять таких кустов. В соседнем ряду поникли и потемнели сплошь все растения. В следующих двух -- тоже. А в третьем -- он увидел издали -- было несколько свеже-зеленых, чуть опаленных сверху кустов. Опять девять. Он нашел все восемнадцать! -- Хо-хо-хо-о! -- сказал он вслух и стесненными танцующими движениями пошел по междурядью. Тут же прилив веселья и погас. Надо было немедленно что-то делать, чтобы скрыть от чужих глаз эти потерявшие маску восемнадцать кустов. Он оглянулся по сторонам. Надо было сейчас же что-то делать. Было всего шесть часов утра. Солнце, вращаясь и бешено кипя, поднималось, и уже было ясно, что начинается жаркий летний день, каких еще не было в этом году. Уже исчез иней в тенистых углах, везде сияла роса. Замороженная ночью картофельная ботва совсем оттаяла, еще больше потемнела и поникла. А восемнадцать зеленых кустов по-прежнему стояли, теперь они были хорошо видны, даже издали их можно было считать. Федор Иванович ходил по участку. Он искал какой-нибудь подходящий инструмент. Сразу увидел лопату, вместе с граблями прислоненную к дому. Нет, это крайний случай. Нужна коса. Он ринулся к тепличке. Здесь не было никаких инструментов. Пролез под пол сеней, а оттуда и в сени. Оглядевшись в полумраке, сразу увидел рукоятку большого старинного серпа, его кривое лезвие было втиснуто между обрешеткой кровли и стропилом. Подходя с серпом к огороду, повторил несколько раз: третий и седьмой ряды. Потом он записал химическим карандашом -- цифрами на голой руке от локтя до кисти расположение всех восемнадцати кустов. Записав все, тут же принялся яростно косить ботву. Сначала срезал у самой земли ботву на третьем и седьмом рядах. Потом выкосил весь остальной -- полностью мертвый огород. Три часа бешеной и однообразной работы -- сначала серпом, потом граблями -- и вот он, потный, стоит уже над голым огородом. "Мотыжка, мотыжка нужна! -- подумал тут же. -- Тяпочка какая-нибудь..." И тяпочка нашлась, стояла неподалеку от лопаты, как бы вышла из бревен стены. Он же сам и поставил ее здесь! Пока не было нужно, не видел. И он сразу принялся окучивать ряды. Еще добрый час ушел на это дело. Окончив, он вытер мокрый лоб. Пускай теперь смотрят. "Что такое? Кто скосил? Почему?" Пусть таращатся! Когда еще она... Потом ей же еще расти. Копать придут в октябре. А мы ее в сентябре! -- И увезем! -- сказал он вслух. Но тут еще пришла мысль. Надо выбрать в скошенной ботве все зеленые листья и закопать. Этот Бревешков хоть и дурак, но у него есть особая смекалка подлеца. Может заметить зелень. Начнет ворочать мозгами, морщить лоб. Касьяну позвонит. Обманем подлеца! Федор Иванович тут же выкопал под забором узкую яму, разворошил скошенную ботву и, выбрав все свежезеленые стебли, закопал их, а сверху положил квадратную дернинку. Потом снова сгреб мертвую ботву в кучу, серп отнес на место и перед уходом оглядел весь огород. -- Класс! -- произнес он вслух студенческое слово, перенятое у Ивана Ильича. -- Кла-а-ас-с! Цифры, что были на руке, он перенес в свою записную книжку и на подкладку "сэра Пэрси" внутри рукава. Уже было десять часов. Щеткой отмывая над раковиной чернильные цифры на руке, он строил перед зеркалом ликующие гримасы, удивляясь своей энергии и время от времени повторяя шепотом: -- Три и семь. Однако заглохшие было предупреждающие струп опять подступили к этому сияющему от мгновенного счастья человеку, проникли в него, и прежде чем была отмыта последняя цифра, он погас. Так что в свою оранжерею он вошел тем же суровым, все видящим и быстро все решающим руководителем, каким был и вчера. И так же задумывался вдруг -- это было с ним не раз на протяжении дня. Только причина была менее определенной. Как ни доброжелателен был с ним Касьян, но Федор Иванович, внимательно все наблюдавший, учуял что-то и ждал от судьбы уточнений. Он любил ясность и определенность, и не терпел неожиданностей. И, как полагается, это свойство вовремя настораживаться не подвело его. После обеденного перерыва, когда в опустевшей столовой, держа в руке большой кус свежего ржаного каравая, он хлебал алюминиевой ложкой суточные щи, положив в них твердой пшенной каши, когда он на минуту отдался этой простои пище тружеников, и ведь именно, когда отдался, -- тут он и пропустил тот миг, когда в жизнь вступает судьба. Он вдруг почувствовал, что рядом кто-то сидит. -- Хорошо едите, Учитель, -- это был шепеляво-умиленный голос и знакомое сопение дядика Борика, знакомый водочный душок. -- Аж завидно смотреть. Надо и себе щец взять и полпорцию кашки. Оставив на столе свою инженерскую фуражку с кокардой, он выпрямился, чуть не достав влажным пробором низкого