оволен, -- сказал Варичев, помогая Федору Ивановичу снимать полуперденчик, обнимая его. -- Я звонил ему сейчас. Очень мы с вами выручили старика. Отлегло, говорит, от сердца. За столом распоряжалась жена Варичева, с золотом и драгоценными камнями на гладких голых руках, в ушах и на налитой шее, и с высокой башней крашеных волос ярко-коричневого цвета. Своей рукой раскладывала всем куски, особенно же старалась подложить побольше иностранцу. Тот с интересом наблюдал это тяжеловесное гостеприимство. Молодая женщина из иностранного отдела сидела рядом с ним и изредка что-то говорила Мадсену на его языке. Федор Иванович, которого посадили против них, старался стойко выдерживать прямые восхищенные взгляды датчанина. А тот затеял игру -- специально ловил его взгляд и, поймав, каждый раз, смеясь, говорил: -- Иван Ильич! Мне кажется, мы с вами поладим... Правилно я употребил? Или: -- Страстно желаю сфотографироваться вместе с Иваном Ильичом Стригаловым! И с профессором Вари-чевым! Его так и тянуло к чемодану, где у него лежала камера. Основательно выпив, датчанин стал рассказывать о своих встречах в Москве. -- - Я хотел иметь беседу с Кассиановичем... с господином академиком Рядно. Он не желал меня принять. Я все-таки добился... О-о, я очень умею добиваться! И он меня принял. Оригиналный человек. Ума палата, правилно я сказал? Я его спрашиваю о "Солянум контумакс". Он отвечает: "Пейте чай". Я ему: "Вы не сказали". Он говорит: "Пейте, пейте чай". Я возражаю: "Я пью уже второй стакан!" Он отвечает: "Пейте еще. Умейте понимать слова". И еще сказал старинное, я записал. Вот: "Могий вместити да вместит". Я так и не понял: что это он говорит? О чае? Потом мы долго молчали, а после молчания он очень долго говорил. Он настаивал, что никакого достижения нет. Сказал: "Это блеф, так у вас называется в Дании? Блеф, сон, шизофрения". Так он формулировал. Он сказал: "Вас вообще, иностранцев, можно водить за нос, как хочешь. За усы водить, как таракана. Академик Посошков и водил вас, как хотел, на вашем конгрессе". Рядом с Кассиановичем сидел его маленький референт, а может быть, телохранитель. Профессор Брузжак. У них, по-моему, сложные отношения. Он незаметно толкал академика во время его рискованных пассажей. А Кассианович начинал на него кричать: "Отстань, шо ты меня толкаешь!" Мадсен очень точно передал специфическую интонацию академика. Все расхохотались. Датчанин поднял рюмку: -- За здоровье академика Рядно! Выпили и принялись за еду. -- Академик Посошков говорил совсем по-другому, -- сказал Мадсен. -- К сожалению, он умер, -- тоном председателя подвел черту Варичев, чтобы закрыть эту тему. -- Но он показывал мне настоящие фотографии! Это был "Солянум контумакс"! Я работал десять лет. Конечно, не совсем приятно, когда другой находит ключ к замку. Но я обрадовался и поехал! Я поехал поздравить! Иван Ильич, пожалуйста, не ведите меня за усы, как насекомое. -- Нет никакого гибрида, -- сказал Федор Иванович. -- Гибрид есть. У меня есть чувство. Наверно, вы не понимаете моего разочарования. Вы же знаете значение для человечества этого нашего с вами объекта. Я вот так показал академику Рядно в его кабинете картофел, -- Мадсен при этом взял пальцами кружок жареной картошки и торжественно поднял. Он все время легонько шутил, но чувствовалась в его словах боль. И тревога. -- Я говорю академику: у картофеля очень много врагов. Больше чем у мичуринской науки. Я люблю веселье, как и академик Рядно, и я позволил себе этот осторожный выпад. Академик не обиделся. Тогда я сказал: картофел скоро погибнет, если не спасать. Фитофтора, ризоктония, эпиляхна, нематода, вирусы... Победить такое войско врагов и скрыть победу от соратника... На это слово академик долго смеялся. Я знаю, он меня считал еще одним врагом картофеля. Вейсманистом-морганистом. Это ужа-асно! И капиталистом. А я не капиталист и не предпринимател. И я не лью воду на мелницу фашизма. У меня, как у многих датчан, к фашизму, кроме глобалных, есть и личные претензии. И я мог бы вписаться в вашу систему, если бы у вас не любили так одного академика Рядно и не грозили репрессиями тому, кто с ним не согласен. -- У нас никто не грозит тем, кто не согласен с академиком Рядно, -- сказал на это Федор Иванович четким голосом. -- У нас просто нет таких людей. Нет! И Варичев чуть заметно показал ему одобряющий голубой, глаз. "Ну, я сегодня отличился", -- думал Федор Иванович, идя домой в одиннадцатом часу. Время от времени он качал и встряхивал головой. Когда он прощался с пьяненьким датчанином, тот ловил его руки и заглядывал в глаза. Как будто расставался навсегда с золотой мечтой. "Не верю!" -- твердил он, слабо вырываясь из шутливого полуобъятия Варичева. А тот совсем закрыл глаза -- вся картофелина улыбалась, подводя счастливый итог. И Федор Иванович убежал, чувствуя тяжелый стыд. "Что это такое? -- думал он. -- Боюсь, что выплывут новые, непредвиденные обстоятельства и мой такой успешный бенефис прервется и будет зафиксирован навсегда на этом этапе? И все станет известным в этом виде... Боюсь таких обстоятельств? Правда, это -- Касьяново изобретение, не мое. Или Варичева. Но все равно замарался. Нельзя, чтоб прервалось. Зачем я взялся за это дело? Нужно ли было принимать эту роль? Брать на себя имя человека, обреченного на пожизненные муки только за то, что у него были ум, талант и добрая душа... Показывать, что ничего плохого с Иваном Ильичом не случилось, что он процветает и не такой уж талант, чтобы о нем кричать на конгрессах... Нужно ли было это делать?" Нет, взяться за эту роль было нужно, необходимо. И надо было сделать это именно так, как сделал: недрогнувшей рукой. Иначе изобретательный Касьян придумал бы что-нибудь другое, и Федор Иванович уже прохлаждался бы в шестьдесят втором доме. А он не имеет права садиться в тюрьму. И все "наследство" Касьян прибрал бы к рукам. А на Иване Ильиче и его деле можно было бы ставить крест. Его дело стало бы великим делом академика Рядно. Так что двойнику Ивана Ильича нужно, нужно было принять это оружие, которое насильно вложил ему в руки Рогатый. Хоть от этого оружия и тянуло противной псиной -- теперь эта вонь перешла на Федора Ивановича. Но тут уже было не до этой замечательной вони. Часы были сочтены, приближалось время поражать Рогатого в пах. И Федор Иванович незаметно для себя ускорил шаг. Он почти бежал, когда новая мысль вдруг, как стена, выросла перед ним, и он остановился. Не перестарался ли он в этой своей роли? Ведь он, похоже, достиг нужного Касьяну результата! Теперь Мадсен возьмет да и уедет сегодня ночью. И даст интервью. Скажет: очень, очень жаль, однако никакого сенсационного гибрида нет. У них это невозможно, отстали. Я, Мадсен, лично в этом убедился. И доктор Стригалев не такая уж яркая личность. Никакого интереса к науке, односложные ответы, типичный сторонник полурелигиозного взгляда... И все время оглядывается на начальство. Получалось, что Федор Иванович именно перестарался. Теперь генералу дадут сигнал, и он подтянет свой поводок и сделает то, что ему давно хотелось. А Касьян может спокойно брать у Варичева ключ и идти в комнату для приезжающих, вступать во владение всем собранным там богатством! "Дожить бы до завтрашнего дня, -- подумал Федор Иванович. -- Не умереть бы. Не уехал бы Мадсен. Иначе вся эта гора лжи останется горой лжи и на ней можно будет ставить памятник величайшему из лжецов. В назидание потомству". И еще одна мысль не давала покоя. Впервые пришла еще днем, являлась раза три или четыре, как слабый порыв ветерка, и сразу же опадала, не достигнув фиксирующих г,"убин сознания. А сейчас это уже был предупреждающий сигнал. Он уже громко звучал, стучался в душу, привыкшую внимать отдаленному голосу. Ведь если не выносить этот сор из избы и нагромождать такую ужасную ложь -- это же только видимость избавления! Накапливается целое озеро грязи, как бывает в горах, оно соединится с другой грязью и будет стоять, пока первый же случай не расшевелит легкую плотину. И случай этот может наступить сейчас, ночью. Может опередить все планы двойника Ивана Ильича. О чем говорят сейчас Мадсен и Варичев? Почему иностранец так смотрел, не сводил глаз? И вот еще: он же хотел сфотографироваться вместе! Рвался к фотоаппарату! Закрепить и увезти к себе невиданный факт! И Федор Иванович уже тогда почувствовал все, хоть и не понял рассудком. Потому и испугался, и уклонился от этого фотографирования... "Иностранец знает, что я не Иван Ильич... -- Федор Иванович даже вспотел от этой наконец оформившейся догадки. -- Он знает, знает! Настоящий ученый умеет связывать из мелких фактов цепь, которая ведет к открытию. Не исключено, что и Посошков в беседе с ним обронил что-то, а этот поймал и запомнил, и теперь присоединил к цепи. Мадсен с восхищением наблюдал весь этот невиданный маскарад и делал свои выводы, недалекие от истины". Этот ужас и дома ломился ему в душу, не давал спать. Пока Федор Иванович не улегся как следует на свою постель. Тут он вдруг потерял сознание -- иначе это нс назовешь, а когда очнулся, в окна вступало уже осторожное зимнее утро, и отчаянно дребезжал телефон. -- Иван Ильич? -- это был Варичев. -- Как мы условились, доктор Мадсен сегодня отправляется с вами в учхоз. Сейчас придет машина, и мы с доктором едем. Я соскочу у ректората, а доктор подъедет к вам. И вы отправитесь. Сорок минут на сборы. Обедать -- ко мне домой. -- Есть! -- крикнул Федор Иванович, светлея душой. Все шло, как надо, ничего за ночь не случилось. Тревоги были напрасными. "А день будет мой!" -- сказал он себе. Одетый и причесанный, он пил чай, когда за окном зашумел мотор "Победы". Набросив полушубок, Федор Иванович степенно вышел. Около машины стоял Мадсен, одетый в дубленку такого же цвета, как сорок клубней нового сорта, лежавшие в ящике, прислоненном к окну. На голове у датчанина была черная кроличья шапка, купленная, должно быть, в Москве. Ее уже припорошил падающий отвесно легкий снежок. Держась за открытую заднюю дверцу, датчанин говорил о чем-то с молодой женщиной из иностранного отдела, сидевшей в машине. С той самой, что приехала с ним из Москвы. "Черт", -- подумал Федор Иванович. Вот о ком он забыл. Ведь женщина наверняка получила инструкции от Касьяна. -- Я полагаю, мы вполне можем раздвоиться. Дама поедет, а мы прогуляемся пешком с доктором Стригаловым, -- сказал Мадсен, увидев Федора Ивановича. -- Здравствуйте, Иван Ильич, как поживаете? Вы не возражаете, если мы вдвоем с вами немножко пройдемся пешком? Приятный снежок, вы не находите? У нас в Дании принято на работу ходить пешком. Мы не имеем такую роскошь, как государственный автомобил. Он приподнял шапку, прощаясь с женщиной и шофером, и машина укатила. -- Она едет за билетом в театр, -- сказал датчанин. -- Я очень люблю смотреть спектакл. Человеческая жизнь -- сплошной спектакл. Завтра мы с вами идем в театр... -- Они не спеша направлялись по тропе к парку. -- Потом я даю вам и господину Варичеву ответный ужин в ресторане "Заречье". Вы успеете проголодаться после нашего вчерашнего застолья? Я намерен угощать на славу. -- Нас ждет сегодня еще обед. У профессора Варичева. -- О-о, -- весело округлил глаза датчанин. -- Вы знаете, доктор Стригалов, я у него сегодня ночевал. Я спал на седьмом небе. Как принцесса на горошине. А потом мы доедали с профессором вчерашнего теленка. Как два льва -- большой и маленький. Но даже такие обеды не могут компенсировать мою потерю. Я еще не привык к тому, что не увижу... -- Вы увидите этот гибрид, -- сказал Федор Иванович. -- Он получен Иваном Ильичом. После этих слов, сказанных спокойно и четко, наступило долгое молчание. Был слышен только хруст снега. Они приближались к первым липам парка. -- Я не ослушался? Правилно я спросил? -- подал наконец Мадсен тоже не очень взволнованный голос. Этот голос отражал сложные вещи. Похоже, Мадсен давно ждал этих слов. -- Вы не ослышались, -- подтвердил и мягко поправил его Федор Иванович. -- Понимаю, -- сказал датчанин, и они опять замолчали. -- Я не доктор Стригалев, -- сказал Федор Иванович, упрямо наклонив голову и глядя перед собой. Мадсен остановился. -- Прежде всего, дайте мне пожать руку этого честного неизвестного смелчака, который отважился порвать паутину. -- Он замер, сжимая руку Федора Ивановича, строго смотрел ему в глаза. -- Я знал это еще вчера, -- сказал он, не отпуская руки. -- В первую же секунду, когда вы вошли. Я идеалист, я верю, что есть великая тайна духовной жизни человека. Вы материалист, вы это отрицаете. Но я сразу все узнал, представьте себе. Чем вы это объясните? Я чуть не закричал. Я мог испортить этот замечателный театр. Несколько часов такого ужасного драматического спектакла, в котором я и сам играл не последнюю рол. Хороший я артист, как вы предполагаете? -- По каким все-таки признакам вы все узнали? -- Я сейчас вам преподнесу еще одну вещь. Материалный факт. Но я узнал все до того, как вспомнил об этом факте. Я прежде всего увидел вошедшего очень симпатичного человека. И сразу мне стало известно, что мою душу и вашу соединяет астралный шнур. Это сложная мистическая вещь, я не буду сейчас... Потому что начнется дискуссия с ортодоксалным атеистом, и вы меня сразу на лопатки... Повторяю: я смотрел на вошедшего человека с крайней симпатией. Потом я понял также, что вы ужасно страдаете, и мне захотелось помочь вам. Я уже понимал, что вы говорите неправду и страдаете. А в самую последнюю очередь -- уже когда господин Варичев сказал: вот наш доктор Стригалов, -- я вспомнил факт, который давно знал и который непонятным образом на десять минут забыл -- от моих переживаний. И еле удержался от крика. Ведь с господином старшим лейтенантом Стригаловым я познакомился еще весной сорок пятого года. В Германии. Я был в маленьком немецком лагере. Не Бухенвалд, но тоже лагерь уничтожения. Филиал. Тут он остановился, нервными и торопливыми движениями отдернул в сторону галстук, расстегнул сорочку и на морозе показал Федору Ивановичу свою голую грудь -- светящееся белое тело худенького интеллигента. На этом молочном фоне была татуировка: длинная строчка, составленная из темно-голубых размытых цифр. -- Так татуируют животных, -- Мадсен застыл, позируя, позволяя Федору Ивановичу хорошенько рассмотреть цифры и даже коснуться пальцем теплой груди. -- Хорошая мысл, не правда ли? Пришла в немецкую голову... Чтоб было видно, соответствует ли труп списку. Знаменитая немецкая аккуратность. Немецкие точные приборы -- самые лучшие в мире. -- Я видел такие вещи, -- сказал Федор Иванович. -- Это подлинный документ. Вы должны понять. Я не пролетарий, но я -- порядочный человек, который понимает разницу между золотой валютой и человеческой совестью. Они медленно двинулись дальше, пошли по аллее. Мадсен застегнулся и, передвинув галстук на место, опять заговорил: -- Советские солдаты очень вовремя пришли. Как ветер. А то бы немцы нас всех расстреляли. Это был бы для меня не лучший вариант. Нас было немного, сотни полторы. Очень скорое дело -- пах-пах-пах из автомата. А доктор Стригалов командовал у советских солдат группой... рота называется. Правилно сказал? Он дал мне банку сгущенного молока. Я его благодарил, потому что еще тогда знал некоторые русские слова. А в беседе оказалось, что у нас есть общий, интернационалный, корень -- наука. Я ему говорю: генетика! Он отвечает: Мендель! Я радуюсь, кричу: хромосома! Он остроумный человек, отвечает: полиплоидия! Я кричу; "Солянум"! И вдруг он отвечает: "Контумакс"! Мы целый вечер беседовали. И когда начинали страдать от бедности моего тогдашнего русского словаря, мы переходили на английский. И мы заключили с господином Стригалбвым вечную дружбу. Ради этой дружбы я и принялся изучать русский язык. Ради дружбы и приехал. И уже во вторую очередь -- ради гибрида. Когда я узнал на конгрессе, что это сделал доктор Стригалов, я сразу понял, что это ни в коем случае не блеф и не шизофрения. А когда я услышал от академика Рядно эти слова, я получил двойное подтверждение. Когда такой человек говорит вам ответственную вещь... нужно его слова поворачивать на сто восемьдесят градусов -- это будет правда. Я был хорошо подготовлен к знакомству с вами. И я счастлив, что вы этого не знали и сами мне сказали... доброволно. Нет лучше музыки, чем слово, которое говорит честный, добрый смельчак, невзирая на опасность и разделяющий туман. Потому что он не может обманывать. Давайте познакомимся, как вас зовут? -- Этого вам не надо знать. Зовите, как звали, Иваном Ильичом. -- А могу я увидеть того... кого зовут действително Иваном Ильичом? -- Не сможете. -- В таком случае я предполагаю сделать академику Рядно и профессору Варичеву сюрприз. Этот план родился в моей голове сразу, как только профессор Варичев назвал вас Стригалбвым. Я решил наблюдать, как будет развиваться наш мюзикл, и в последней сцене сделать всем длинное лицо. Мы будем считать, что нашей этой беседы не было. Правилно я решил? Я называю вас Иваном Ильичом еще три дня. Потом я заявляю протест против того, что вместо хорошо мне знакомого моего друга старшего лейтенанта Стригалова мне прел-ставили другого человека. И я буду требовать свидания с доктором Стригаловым. Вы одобряете? -- Не могу обсуждать это с вами. -- Почему? -- удивился датчанин. Как раз в это время сзади них раздалось звонкое царапанье лыжных палок по снегу, и веселый голос окликнул: -- Федор Иванович! Мадсен оглянулся, отступил в сторону и стал внимательно наблюдать. К ним подъехал разгоряченный, потный коротышка-тренер. -- Федор Иванович! Как вы завтра? -- А что? -- Подбирается хорошая маленькая компания. Можно сделать прикидку. Возьму секундомер. Посмотрим, что мы за бегуны. Федор Иванович взглянул на датчанина. -- Доктор Мадсен... -- Пожалуйста! Вы хотите на лыжи? Я буду приветствовать... Федор Иванович, -- датчанин посмотрел на обоих. -- Я тоже люблю лыжи. Сам я завтра буду гулять. Посмотрю ваш город. -- Решено, -- сказал Федор Иванович тренеру. И тот, подняв палку, окинув обоих веселым подмечающим взглядом, унесся на лыжах по аллее. -- В девять! -- крикнул на ходу. -- Без рюкзаков! Проводив его взглядом, датчанин с вопросом посмотрел на своего спутника. -- Позволте считать, Федор Иванович, что теперь и я получил подлинное ваше удостоверение личности. -- Только вам следует сейчас же мое имя забыть. И никогда, нигде, ни при какой ситуации не вспоминать. -- Я уже все забыл. Моментално. Но вы... Иван Ильич, имели возможность видеть. Допустим, я даже не знал в лицо доктора Стригалова. Этот лыжник вас выдал с головой. Опасное занятие водить таракана за усы. Когда я поеду в Москву, я скажу эти слова академику Рядно. Иван Ильич, я наблюдательный человек. Мне кажется, встреча с этим маленьким лыжником принесла вам заботу... Он угадал. По лицу Федора Ивановича словно провела рукой судьба. Его сотрясало, укладываясь в нем, неожиданное, беспощадное решение. Снег идет! Если будет так валить весь день, надо бечь. Бечь сегодня... Пока валит снег. -- Это наш тренер по лыжам, какая тут может быть забота! -- сказал он, вдруг повеселев. "Да, да. Сегодня, после обеда. Катапультируюсь!.." -- Иван Ильич... Вы мне обещали показать гибрид... -- Да, обещал. Тогда давайте повернем назад. Он у меня дома. Почти бегом они зашагали к городку. Как заговорщики, стремительно взбежали по каменным ступеням. Федор Иванович отпер свою комнату. Мадсен вошел и стал озираться, задумался. -- Иван Ильич, мне нравится это прибежище... В такой обстановке обман не живет... Вы можете не слушать, это бредни идеалиста. Я вижу, здесь у вас термостат... -- он указал на ящик, прислоненный к оконному стеклу. -- Холодильник, -- поправил его Федор Иванович. -- Замечательное оборудование, -- серьезным тоном сказал датчанин. -- Я вижу, здесь два термометра. Это правилно. Теперь я совсем поверил. В науке важно не новое оборудование, а новая идея. А что это такое?.. -- он взял с подоконника плоскую картонную коробку, о которой Федор Иванович уже забыл. -- Это конфеты? О-о, это потрясающая вещь! -- Мадсен открыл крышку. -- Это театралный грим! -- он приумолк, не сводя глаз с коробки. -- Вы знаете, есть вещи, которые умеют в нужный момент попадать под руку. Вам приходилось слышать голос вещей? Я себе тоже куплю такую коробку... -- Возьмите ее от меня на память. -- О, я охотно беру, спасибо! Иван Ильич! Какое великое напоминающее значение может иметь подобный сувенир... -- Мне эту коробку тоже подарили. С таким же значением. -- Это должно было произойти. У этой коробки всегда была специалная рол. -- Я бы не отдал ее вам, но у меня назревает особая ситуация, в которой это будет лишняя вещь. -- Вы искажаете действителность. Я полагаю по-другому: пришло время мне встретиться с загадочные человеком, носящим имя моего друга, и коробка дождалась своего выхода на сцену. -- Давайте лучше к делу. Вот... -- Федор Иванович достал из ящика, прислоненного к окну, клетчатый носок, в котором лежали клубни, переданные Свешниковым. -- Это полиплоид. Клубни -- это недостаточно убедительно. Надо прорастить, сделать цитологический анализ, сравнить... Нужна неделя работы. -- О, я вижу цвет и расположение глазков. Это "Контумакс"! И это настоящий полиплоид! Этот один клубень вы во что бы то ни стало подарите мне. Я буду анализировать дома. Федор Иванович взял клубень из его руки и положил обратно в носок. -- У вас есть фото. Теперь у вас будет еще уверенность -- вы видели этот полиплоид. -- Вы меня разочаровали... -- А вот ягоды, -- сказал Федор Иванович. -- Это тот самый гибрид. Сенсационный. -- Феноменално, -- Мадсен держал в пальцах ягоду, осторожно поворачивал. -- Почему около него нет охраны? -- Тоже, видите, сухие... Если бы приехали весной или летом, я показал бы вам то, что вырастет из семян. -- Я приеду летом! Но лучше, если вы дадите мне несколко семян. -- Это не принадлежит мне. Я только хранитель. -- Я знаю, у вас все принадлежит государству. Государство знает про этот гибрид? -- Оно ничего об этом не знает. -- Но академик Посошков отчетливо заявил... -- А автор, Иван Ильич Стригалев, тоже отчетливо заявил доктору Мадсену, что гибрида нет. И академик Рядно говорил... -- Я помню, были такие... авторитетные заявления. Тогда я согласен. Гибрида нет. Значит, это фикция. И вы можете безопасно дать мне семена этого подозрителного... даже несуществующего растения. Я буду их проращивать с максимумом внимания. Я торжественно обещаю сохранить приоритет доктора Стригалова. Я даю вам сейчас расписку. -- Не могу, -- Федор Иванович слабо улыбнулся и положил все три ягоды в специальное отделение ящика. -- Семена эти -- большая ценность, а я, по сравнению с нею, маленький человек. Не имею права распоряжаться. -- Но государство не желает видеть такой картофел! Он получен реакционным методом, враждебным социализму, -- Мадсен говорил это серьезным тоном. -- Пойдемте, -- Федор Иванович открыл дверь, -- Пойдемте, а то нас будут ждать в учхозе. Когда они вышли наружу под мягко падающий снег, когда уже тронулись к парку, Федор Иванович сказал: -- Доктор Мадсен, государство -- общее понятие. Все, кто у нас ест картошку, всем этот гибрид и принадлежит. -- А кто ест и отказывается от нового сорта. Официално... -- Кто официально отказывается, того завтра не будет. Они остановились. Два мира стояли лицом к лицу и не понимали друг друга. Федор Иванович был ревнивым критиком своего мира, не то, что Саул или Рядно. И Мадсен был далеко не апологетом своих порядков и, конечно, не Рокфеллером. Даже с интересом поглядывал в нашу сторону. Но ни то, ни это не помогало. Правда, со стороны Федора Ивановича слабый проблеск понимания все-таки был. Он мог бы даже поделиться семенами. Но его студенческие познания из области политической экономии говорили ему, что там этот гибрид немедленно станет предметом торговли и даже спекуляции. А с ним, с гибридом, связано столько бессмысленных, дурацких потерь. Бессмысленные потери, которых могло не быть, причиняют особенную боль, и то, что добыто и сохранено такой бессмысленно дорогой ценой, нельзя выбрасывать на прилавок, где идет торг... Да и датчанин не посмел бы шутить, если бы знал все, чего иностранцу ни в коем случае знать нельзя. Так что теоретическая возможность понимания оставалась. Но Мадсен никогда всего не узнает. Не узнает даже от того, с кем его связывает "астральный шнур". Потому что валун, лежащий в степи, не выдает своих тайн. Он может только настороженно смотреть. VIII Было три часа. День уже начал мутнеть. Сверху, из грустной мглы, все также медленно, строго вертикально опускался белый, влажный, отяжелевший пух. Природа подтверждала решение Федора Ивановича. Войдя в свою комнату, он зажег свет, снял полушубок, встряхнул его и, сразу же застегнув на все пуговицы, бросил получившееся вальковатое туловище на постель. Достал из шкафа рюкзак, вывалил из него уже ненужные кирпичи и ногой задвинул их под койку. Потом опустил в рюкзак застегнутый полушубок воротником вниз. Сунул туда обе руки и втянул внутрь толстый воротник, чтобы образовалось теплое меховое дно. Сверху уложил две сорочки. Движения его были резки и точны. Несмотря на то, что через час его ждала фантастическая дорога, по которой никто на его памяти еще не ходил, несмотря на это, он действовал словно по заученному четкому расписанию, как действуют по тревоге пожарные. Потом он спохватился и задернул на окне обе занавески. Отнял от стекла холодный ящик с отделениями и поставил его на стол. Тут же был выхвачен со дна шкафа ворох носков, и в каждый носок перешла горсть мелких клубней и бумажка с крупно выведенным латинским названием. Три ягоды гибрида, тетрадь и блокнот с шифрованными записями пошли туда же. Сорок ровненьких клубней нового сорта он завернул в третью сорочку и тоже опустил в рюкзак. При этом Федор Иванович быстро шевелил губами, что-то насмешливо шепча. Можно было бы разобрать слова. Он шептал: "Евгеническая... вейсманистско-морганистская... Какая ты еще? Классово чуждая картошка! Полезай, полезай, врагиня, в рюкзак! Хух-х-х! Хых-х! Лежи, паскуда..." После этого он снял брюки и принялся зашивать в пояс и в карманы деньги, полученные от академика Посошкова. Он до сих пор их еще не сосчитал. Там бы ло двадцать, а может быть, и сорок тысяч -- гигантский капитал. Из потайного кармашка, заколотого булавкой, достал два золотых кольца, надел их по очереди -- одно на безымянный палец, другое -- на кончик мизинца Забывшись, долго смотрел на них. Провел рукой по лицу. И опять положил кольца в кармашек и зашил его. После вдумчивого осмотра задних карманов вложил туда все свои документы и письмо Лены. Письмо, написанное тупым карандашом на серой бумаге, перечитал несколько раз, постигая знакомые особенности почерка. Потом вдел в иглу новую нитку. Зашивая карман, вдруг остановился, отложил работу. Погасив свет, подошел к окну, чуть отодвинул край занавески. На улице уже были глубокие зимние сумерки. Снег стал гуще, уже не было видно сараев, бесконечный тяжеловатый занавес все так же медленно опускался. -- Снег... Это хорошо, -- шепнул Федор Иванович. -- Эт-то хорошо. Зазвонил телефон. Варичев рокотал в трубке. -- Я тут прилег... после нашего скромного обеда, -- он засмеялся. -- Думаю, надо позвонить... Ивану Ильичу... Ты как себя чувствуешь? -- Не очень, -- сказал Федор Иванович. -- Я, по-моему, еще вчера объелся. А сегодня добавил. -- То-то ты водки совсем не пил. И ели оба с доктором как две барышни... -- Пищеварение у меня что-то разладилось. Плохо... Лежу вот... Таблетки принял, может, засну... -- Мне Мадсен говорил, ты утром на лыжах собираешься? -- До обеда собирался, верно. В лечебных целях. А теперь не знаю... Если живот пройдет, попробую. Если нет -- буду лежать. -- Ладно, лежи. Это даже хорошо. Завтра позвоню. Нам же вечером в ресторан... -- Я сам позвоню, Петр Леонидович. Отрапортую... Федор Иванович положил трубку и долго не отрывал руки. Наплывала догадка. Варичев! Пожалуй, вот кто наблюдатель! То-то звонить стал. То он, то Раечка. Дал, наверно, гарантию генералу. Давай, наблюдай. Черта ты увидишь в такой снег... Когда все было зашито, он сложил "сэра Пэрси" подкладкой наружу и, как пыжом, запечатал всю картошку в рюкзаке. Оставалось много места. Он взял в шкафу покинутого и грустного "мартина идена", сказал: "Не судьба расставаться" -- и тоже поместил в рюкзак. Сверху затолкал сапоги, телогрейку и курчавую шапку. Прикрыл все большим конопляным мешком. Тут был свой план: нужные вещи должны лежать сверху. Почему нужные? Федор Иванович уже знал, почему: проворно складывая вещи в рюкзак, он не раз останавливался и замирал. Он видел в живой от опускающегося снега темноте мигание огоньков. Его ждала станция Усяты. Он степенно входил в зал ожидания, входил уже безликим, согнутым под тяжестью большого серого мешка человеком из пригорода, приземистым мужиком в широкой стеганой телогрейке, сапогах и в черной курчавой ушанке... Опять задребезжал телефон. "Сволочь, Варичев, теперь не отстанет, наверно, поручил кому-нибудь проверять", -- подумал Федор Иванович, снимая трубку. -- Да-а! -- сказал он громко. Трубка молчала. Подержав у уха, он положил ее на аппарат. Был, наконец, туго затянут и завязан шнур рюкзака, застегнуты все малые ремешки на карманах. В комнате не осталось ничего нужного. Она сразу стала чужой. Только знаки, напоминавшие икс или песочные часы, нацарапанные на стене и на столе, посматривали на Федора Ивановича как единомышленники. Он взвесил на руке свою поклажу. Получилось легче шести кирпичей. Поставил рюкзак на стол, глянул издали. Форма была прежней, рюкзак не должен был вызывать подозрений. Шел уже пятый час. Не теряя времени, Федор Иванович натянул брюки и свитер, зашнуровал ботинки. Прежде чем навсегда покинуть эту комнату, где, как в скорлупе, созрела и вышла на свет его позиция по отношению к беспечно распоряжавшемуся в жизни злу, он, не гася света, осторожно вышел в коридор и чуть приоткрыл наружную дверь. На улице все так же отвесно опускался густой снег. Сверху из тьмы текли бесконечные занавесы, их было много, за самым ближним виднелись другие, слегка выделенные желтым светом окон, и по ним проходили волны. Стояла тишина., Федор Иванович приоткрыл дверь пошире, еще раз посмотрел по сторонам, потом вышел на крыльцо -- и тут увидел, вернее, угадал неподалеку от крыльца, за светящимся третьим или четвертым занавесом снега. темный столбик. Там неподвижно стоял человек. Сбежав по ступеням. Федор Иванович гневными шагами проследовал к человеку, который не двинулся с места. Крепко взял его за рукав. Это была Женя. Он молча потащил ее к себе, и она побежала, спотыкаясь, как провинившийся мальчишка. Сколько было счастья в этом ее барахтанье! Бежала, спотыкалась и при этом оправдывалась: -- Я чувствовала, что вы уезжаете... Я должна была... Он втащил ее в свою комнату и щелкнул ключом. -- Теперь вы останетесь здесь до утра, -- сказал четко. -- Я согласна... -- она вызывающе посмотрела. Как будто зашипела ему в лицо. В это время грянул телефон. -- Да-а! -- заревел в трубку Федор Иванович. -- Да-а! -- бешено забился он. -- Черт знает, что... -- бросил трубку на аппарат и обернулся к Жене -- совсем другой, тихий и мягкий. -- Что же вы без шапки... Надо отряхнуть волосы... Вот так... Снимайте, снимайте пальто. Вот сюда мы его, пусть сохнет. Да не бойтесь вы меня. Это я врал по телефону. Чтоб подумали, что я страшно злюсь. Звонят все время... И вам надо научиться врать... Если вы всерьез осуществили ваш поворот... В сторону настоящей науки... -- А я уже давно... Это же я сама дала ребятам... ветку оторвать. Мы поспорили... Я уже чувствовала, что правы они, но поспорила. Не хотела сразу сдаваться, -- и она хихикнула. -- И вообще после этого столько было вранья... Я поклялась Богумиловне забыть свои заблуждения, забыть, что читала у Менделя. И опять высеяла пшеницу под зиму. Ту, что вы видели... В изоляторах... -- Ну вот... Вот мы и вместе. В науке... А лишнего ничего нам нельзя. Она опустила голову. Отвернулась. -- Тем более во сне. Это никак нельзя, то, что вы говорили. Видите, у меня уже рюкзак... Комната уже вся пустая. Ухожу я, ухожу. Навсегда. Сам еще не знаю, куда. Такие тоже сны бывают. Через год вы опомнитесь... Чтобы оставаться тем, кем вы меня считаете, чтобы не оказаться другим... я должен вести себя только так, как веду. Или мне стать профессором Брузжаком? Или Красновым? Нельзя, Женя, не судьба. Они сидели друг против друга. Женя была умная девочка, все понимала. Повернулась к нему, тяжело взглянула в глаза. -- А если случай особый? Если я все беру на свою ответственность? -- тихо спросила она. -- На эту ответственность у вас нет права. -- Не понимаю... -- Нет права. Нечем отвечать. У вас жизнь еще не пошла на второй круг. Вы первого круга еще не закончили. -- Какой еще круг? Не знаю и не хочу... -- И не надо знать. Знание появится само. Тут и начнется второй круг. Зазвонил телефон. Женя хотела поднять трубку. Он перехватил ее руку, и эта рука, растаяв, доверилась ему. Вместе со взором, с надеждой. Подержав ее на весу, Федор Иванович положил ее на стол и слегка пристукнул сверху осторожным кулаком. -- Вот так. Пусть лежит. А телефон настойчиво разливался звоном. Федор Иванович снял трубку и, задыхаясь, простонал: -- Ох, неужели нельзя... Неужели нельзя дать заснуть больному человеку? Отстаньте ради бога! -- он захныкал. -- Ну что же это за... Уронил трубку, поднял, охая и отдуваясь, не мог никак уложить ее на место. Наконец, попал, как надо... -- Караулят... -- сказал, глядя на аппарат. -- Поняли теперь, что не судьба? -- А почему же... Зачем тогда я вам... до утра? -- Зачем? Сейчас скажу. Видите -- рюкзак. Лыжи. Сейчас я выйду отсюда, и больше меня здесь не увидят. А вы одна тут останетесь сидеть. Где сидите. -- А как же ваш иностранец? -- шепнула она. -- Потому меня и караулят, чтоб сидел на месте. Чтоб не сбежал. Этим иностранцем прикрывшись, чтоб не ушел. Сейчас вот уйду, а вы останетесь дежурить тут до утра. Если у вас нет возражений... И будете, как только зазвонит, снимать трубку. И на место класть. Как будто это я здесь сижу и снимаю. Свет не гасите. Это будет ваша мне помощь. До вашего, Женя, появления я ломал голову -- как бы оторваться от этих... Не знаю, кто они. А теперь все будет в порядке. И вы можете твердо знать, что вы спасли меня. Освободили. Всю жизнь это буду знать. Не забуду. Сейчас дождемся, пусть позвонят еще... Они замолчали. Женя взяла его руку. -- До звонка, -- шепнула и, наклонившись, приложила щеку к его руке. Закачалась, вдавливаясь в эту руку. -- Я вас люблю, Федор Иванович. Я серьезно... Но вам уже не опасно... Я опоздала, опоздала... Вижу все, вы уже давно летите куда-то. У вас глаза блестят. Ждете этого звонка, прислушиваетесь... А ведь если бы не было этого вейсманизма-морганизма... И академика Рядно, и всех этих... обстоятельств... Я могла бы и пропустить вас. И вы бы не летели куда-то, а тихонько преподавали бы что-нибудь. Что-нибудь спокойное. Биология ведь спокойная наука, правда же? А меня интересовал бы какой-нибудь лыжник со спортивным разрядом... Институтский чемпион... -- Почему именно лыжник? -- Это я так... Просто когда я ходила против вашего окна... Как сторож... -- она шепнула это чуть слышно и покачала головой. -- Да, как сторож ходила... Они проехали два... а может, три раза. Наши, институтские. -- Сколько их было? -- Не знаю. Четыре или пять... -- Н-да-а. Два или три раза... Это мои, Женя, лыжники. Боятся, что уйду. Понимаете, как важно, что вы здесь? -- Все давно, давно поняла, Федор Иванович. Не мешайте мне. Я с вами прощаюсь. Ах, дорогой Федор Иванович... Я была бы такая верная у вас подруга... Не забывайте хоть меня. Все равно вы меня всегда будете помнить и, в конце концов, полюбите. На расстоянии. А на старости лет, -- она усмехнулась, -- когда у нас с вами пойдет второй круг, я вас найду. Говорят, что самая большая любовь приходит с сединами. Он молчал. -- Вот и молчите. И ни слова. А я буду ждать старости. Вы не можете мне запретить мечтать. Я не сдамся, Федор Иванович. Я не могу нажать на своем теле кнопку и перестать мечтать... Стригалев так говорил... -- Вы были там, год назад?.. -- Я и Стригалева могла полюбить... -- тихо сказала она. -- Больше никого нет. Кроме одного, -- она усмехнулась и шмыгнула носом. Тут, раня и трепля душу, отчаянно зазвонил телефон. -- Не трогайте, рано, -- сказал Федор Иванович. -- Я сплю. Он должен меня разбудить. Потом он снял трубку и заметил при этом, что рука его мокрая. Как будто в ведро окунул. Взглянул осторожно на Женю. Она задумалась, смотрела вниз. Трубка загадочно молчала, Федор Иванович сказал: "Чш-шорт..." -- и положил ее. Через несколько секунд телефон опять зазвонил. -- Слушайте, молодые люди! -- заревел Федор Иванович со стоном. -- Я сейчас завалю телефон подушкой, и можете играть в вашу детскую игру хоть до утра. Спокойной ночи! Положив трубку, он осторожно отстранил Женю. Встал, натянул свою вязаную шапочку с пуговкой, надел рюкзак и взял лыжи. -- Женя, теперь все -- в ваших руках. Снимайте трубку не сразу и сейчас же кладите. Вся ваша работа. Протайте. Ну, теперь я вас поцелую. Как маленькую -- в головку. Господи, сколько краски... Это все для меня? Она кивнула несколько раз. -- Для вас... Федор Иванович... Это не баловство. Это серьезно. Все для вас. И повисла на нем. Он поцеловал голову, душистые юные волосы. Усадил ее, вялую, догорающую, на стул и шагнул в коридор. Тихо прикрыл дверь. Он был осторожен и не сразу вышел на улицу. Затаившись у наружной двери, ждал минут двадцать. Вот в его комнате опять зазвонил телефон. Несколько раз подолгу заливался звонок, и затем его жестко обрезало -- Женя сняла трубку. Выждала немного, громко дуну а в микрофон -- это было ее собственное изобретение -- и со стуком бросила трубку на аппарат. "Молодчина, -- подумал он. -- Преданная подруга". Вышел на крыльцо, сбежал вниз. В самом темном месте под стеной встал на лыжи, застегнул крепления и тихонько тронулся, свернул за угол дома. Постоял, прислушиваясь. Было примерно часов семь вечера, но вокруг двигалась и качалась глубокая ночная мгла, и Федору Ивановичу показалось, что он слышит слабый звонкий фон падающего густого снега. Было приятно вслушиваться в этот звенящий шорох. В нем для Федора Ивановича сразу выделились две стороны. Прежде всего: музыка эта мягко гасила все остальные звуки. Природа была заодно с Федором Ивановичем. Потому что, тронувшись в свой тайный путь, он выполнял ее материнскую волю -- уходил от гнавшегося за ним враждебного природе многоголового безумия. Что и надо делать всегда, если нет сил и средств излечить все эти головы, любящие чужую бессмысленную погибель. Он уходил и уносил от беды то, что составляло основу жизни другого, очень близкого человека, уносил главную его находку, увенчавшую многолетние поиски. И, наконец, он отправлялся искать еще двоих, родных, самых близких. Их скоро должно было стать двое. А вслед ему смотрели другие преданные глаза, о которых он уже не думал. Ему это легко удалось, потому что он был еще молод, еще не считал свои приобретения на этом пути, не помышлял обзавестись второй жертвой "про запас", как это делал один хорошо знакомый ему поэт. Ему удался его прыжок, основа которого была подготовлена бессознательно и потому безошибочно. И природа не только прикрывала его бегство, она пела, словно бы одобряя его шаг. Она пела! В эту вторую сторону тихого звукового фона Федор Иванович вник уже позднее, когда ровным ходом летел через черный безлюдный парк, когда спланировал на мутно-белое в ранней ночной тьме необъятное поле реки и летел над ним, не чувствуя лыж. Кругом не было ни души, даже бег грузовиков на шоссе приостановился. И, осторожно переключив регистр на более слышный, певучий шорох, природа щедро награждала им летевшего в ее пространствах человека, совсем не умеющего думать об опасностях, но способного слышать их издалека. Он пробежал под обоими мостами, стал подниматься на Большую Швейцарию, и вьюга, начинаясь, торопливо заметала за ним тонкий лыжный след. Сберегая силы, он иногда останавливался, чтобы успокоить дыхание, и слушал. Снег все так же валил, и вокруг стояла все та же тихая музыка. В занавесах снега появился розоватый оттенок -- их освещало невидимое зарево города. Складки на них уже бежали быстрее, все в одну сторону. Сквозь эти складки были видны стоящие по сторонам сумрачные тени стволов. Он перевалил через лысину Швейцарии, и его тихо понесло вперед по тормозящему мягкому снегу, к станции Усяты. Где-то на середине этого тихого спуска он остановился. Не для того, чтобы отдохнуть -- он услышал что-то. Вроде как показалось. Да, далеко за его спиной пели чьи-то ходкие лыжи, повизгивали концы палок. В точности так, как это было, когда он в первый раз предпринял подъем на Большую Швейцарию. Сейчас это было не его живое воображение, он слышал настоящие звуки. И они быстро приближались. За ним летел легкий отряд молодых разгоряченных лыжников. Федор Иванович решительно взял влево, еще левее, ничего не видя под ногами. Могучая сила вдруг рванула его вниз, понесла. Присев, стараясь скользить наискось, поперек крутизны, он удачно пролетел половину склона. Потом сбегающее вниз твердое основание ушло из-под его ног, он ощутил две или три секунды полета в темноте, затем его подтолкнула под ноги опять возникшая крутая твердь, и сейчас же из тьмы выросло что-то черное. Удар в грудь остановил его полет. Голубое электрическое пламя вспыхнуло в сознании и погасло, и Федор Иванович, уронив обе палки, полуобняв корявый черный ствол, вяло соскользнул по нему, к его утонувшему в мягком снегу подножию. Потом он очнулся. Повернул голову, освобождаясь от тающего на лице снега. -- Славка! Славка! -- кричал кто-то наверху. -- Чего остановились? -- Федор Иванович узнал голос маленького тренера. -- К станции он пошел, к станции! Давай, не стой, ребята! Пошли, пошли!.. "Мальчики, мальчики с плаката, -- подумал Федор Иванович, уютно лежа в снегу. -- Детки того, который донес на своего товарища Толю. Играют..." Лыжные звуки наверху улетели к станции Усяты. Федор Иванович попробовал шевельнуться, и острая боль слева проколола грудь и бок. Сразу выступил пот -- на лбу и спине. Удерживая стоны, оберегая ставший странно мягким левый бок, он выбрался из-за толстого ствола. В это время под ним, почти рядом медленно проползла цепь автомобильных фар. Одна за другой, с уступами шла колонна снегоочистительных машин. Три или четыре грузовика со скребками. Отстегнув лыжи, оставив их около ствола, Федор Иванович сполз к шоссе и здесь добрый час возился с рюкзаком. Изогнувшись, чтоб не тревожить левый бок, то и дело ложась отдохнуть, он снял ботинки и надел сапоги. Потом влез в телогрейку, нахлобучил курчавую шапку. Натянул на рюкзак просторный конопляный мешок и завязал его. Превратившись в деловитого, странно согнутого мужика из пригорода, с мешком у ног стал на краю шоссе, ожидая грузовика. Машины шли нечасто. Первая не остановилась, и Федор Иванович безнадежно посмотрел ей вслед, понимая, однако, что остановить грузовик на таком снегу -- хлопотное дело. Вторая машина с тусклыми желтоватыми фарами, поровнявшись с человеком на обочине, начала осторожно тормозить. Скрипя снегом, грузовик прополз на неподвижных колесах метров двадцать и замер. Открылась дверца. Федор Иванович, волоча мешок, собрав всю свою волю, доковылял, морщась и чуть слышно охая, подал мешок шоферу и влез сам, устроил пахнущую мешковиной ношу на коленях. А правая рука тут же скользнула под телогрейку, туда, где ныла ставшая мягкой грудь. -- Ты что? -- спросил молоденький шофер. Лицо его было освещено зеленым огоньком, теплившимся среди приборов. -- Не обращай внимания. Поехали... -- Тебе до Усят? -- Ну, если едешь дальше... Мне бы лучше слезть в Прохорищах. Станция Прохорищи была через сорок километров после Усят. Шофер ничего не ответил. Осторожно тронул машину с места, начал медленный разгон. Заходили щетки, счищая снег со стекол. Завыл вентилятор печки. Впереди почти перед самым радиатором возник и повис сияющий круг, и из него под машину поползла белая дорога. Они ехали в молчании минут двадцать. Федор Иванович ежился в своей телогрейке. Он начал зябнуть. Горячий, почти как пламя, воздух, вылетавший из невидимого сопла и обдувавший его ноги, не согревал. -- Ты что, заболел? -- спросил шофер, посмотрев на его правую руку, которая все еще была под телогрейкой. -- Немножко есть, -- сказал Федор Иванович, и они опять замолчали. Из снежного круга выплыла, на миг ярко осветившись, белая доска с надписью "Усяты" и, померкнув, улетела за грузовик. Угадывались занесенные снегом дома, чувствовалась жизнь, ушедшая за теплые стены. На миг в круг света попал милиционер с пегой палкой. Нет, он не остановил машину. Потом дома кончились. Федор Иванович глубже осел, закрыл глаза. -- До Прохорищ доедешь? -- спросил шофер. Черная курчавая шапка пассажира кивнула в ответ, и больше они не обменивались словами. Горячая дрема сквозь ледяные ручьи озноба охватила Федора Ивановича. Боль в боку и груди успокоилась, и он заснул. -- Прохорищи! -- вдруг раздался около него громкий мальчишечий голос шофера. Федор Иванович очнулся. Машина медленно останавливалась. По обе стороны шоссе опять угадывались дома, светились мирные окна. Под пристальным взглядом шофера Федор Иванович вытащил руку из-под телогрейки. Кряхтя от боли, открыл дверцу и вывалился наружу, вместе с мешком. Шофер высунулся, чтоб закрыть дверцу. Задержал взгляд на мужике в телогрейке, будто запоминая. Хлопнул дверцей, газанул, включил передачу, и машина медленно тронулась. А Федор Иванович присел, подставил спину мешку и, извернувшись, выпрямился. С мешком на спине, тихо постанывая, побрел куда-то. Встречная женщина показала ему направление к станции. Поезд пришел в Москву рано утром. Медленно втянулся под сводчатую вокзальную крышу. Плотная масса пассажиров вывалилась на платформу, густо потекла к выходу, под большие часы, показывавшие шесть тридцать семь. Там ждали носильщики в фартуках и с бляхами и несколько встречающих, пристально вглядывавшихся в толпу. Может быть, кто-нибудь встречал и Федора Ивановича -- это обстоятельство осталось неясным, потому что он покинул вокзал другим путем. Два человека в белых халатах, надетых поверх пальто, и еще один в сером стеганом ватнике, держа над головами свернутые брезентовые носилки, протолкались навстречу общему потоку почти в самый хвост поезда. Подошли к двенадцатому вагону. "Сюда, сюда", -- сказала проводница, и трое, прервав на время движение выходящих пассажиров, осадив их в тамбур, проворно поднялись в вагон, продавились в коридор, в опустевший его конец. Там, на второй полке, лежал без сознания мужик в большой стеганой телогрейке и кирзовых сапогах. Русая, потная голова его лежала на сером конопляном мешке, крупные костлявые руки вцепились в мешковину. -- Этот? -- сказал человек в белом. -- Давай станови носилки. -- Горячий какой... -- сказал второй. -- Видишь, как его... В дороге прихватило... -- Давай, давай... Бери под коленки, 0-оп! Больного уложили на носилки. Не открывая глаз, он стал шарить вокруг себя. -- Да вот она, твоя шапка! На голову тебе надеваю... -- Мешок он ищет, -- сказал тот, что был в ватнике. -- Вот он, твоя драгоценность! В ногах... Давай, заноси! Выбрались с носилками из вагона и быстро, почти бегом понесли их куда-то в обратную сторону. По ступенькам сошли с платформы, перешагнули рельсы, пронесли носилки в калитку. Там, во дворе, стояла белая машина с красным крестом. Носилки с больным вкатили на роликах в кузов, человек в ватнике сел за баранку, завел мотор. Врач сел рядом с ним. Пока ехали привокзальными переулками, больной, не открывая глаз, опять принялся шарить вокруг себя и время от времени пытался даже привстать и негромко, тяжело стонал. Второй человек в белом, ехавший с ним в кузове, понял, в чем дело. -- Да здесь же, здесь твой бесценный клад! Поставил мешок у изголовья больного и положил его руку на мешковину. Крепкие темные пальцы мужика, ощупав грубую конопляную ткань, успокоились А врач, что сидел рядом с шофером, наблюдал все это через овальное окошко. -- Тронь, тронь, -- он показал пальцем на мешок. -- Потяни... Второй взялся за конопляную толстую ткань, легонько шевельнул ее. Темные пальцы, лежавшие на мешке, тут же вцепились в мешковину намертво. Даже складки собрались. -- Как интере-есно! -- изумился врач. -- Без сознания ведь мужик! Не поверят, если рассказать... ЭПИЛОГ В июле 1953 года в Москву приехал по каким-то личным делам Борис Николаевич Порай, мой приятель. Мой -- значит, автора этой книги. Он жил в другом городе, приезжал в Москву нечасто, и на этот раз, как и всегда, он выкроил из своего отпуска три дня, и мы отправились на рыбалку. Эти наши рыболовные поездки всегда оказывались исполненными особого и неожиданного смысла -- об этом специально заботился Борис Николаевич. Как было у нас заведено, поехали мы на новую реку. Задачу подыскать интересное место для рыбалки брал на себя опять-таки мой приятель. Места он выбирал со значением. Это было первое лето после смерти Сталина. Хотелось поговорить... Мы сложили в мою "Победу" нужные вещи и припасы и отправились в сторону Калужской области, за город Юхнов. На заднем сиденье расположился наш всегдашний спутник -- племянник Бориса Николаевича Павлик -- худощавый насмешник с усиками и золотым зубом. Он был слесарем высокой квалификации и, кроме того, специалистом по изготовлению особенно уловистых блесен. Когда-то Борис Николаевич проговорился, и я таким образом узнал, что Павел по его чертежам изготовил однажды машинку, которую установили на некоей калитке вместо ручки, и она пробила руку чрезвычайно опасному негодяю, когда тот сунулся, чтобы украсть плод многолетних трудов одного ученого. В дороге от нечего делать Павлик иногда окликал с заднего сиденья: "Дядик Борик!" Борис Николаевич, хорошо знавший племянника, все же оборачивался, и тогда Павлик заключал: "Хреновский ты рыбачишка!" Через два часа мы вкатились в Юхнов, проехали по его главной улице, где на пепелищах уже строились новые, послевоенные дома, миновали этот город и, свернув на боковую дорогу, углубились в пышную, темную зелень калужских лесов. Зеленый занавес раскрылся и закрылся за нами, отсекая нас от мест, населенных людьми. Мы замолчали. Даже Павлик отстал от своего дяди. Целый час, пробиваясь к реке, мы петляли по лесным, размытым дождями и изуродованным войной дорогам. Несколько раз занавес леса раскрывался, и мы въезжали на широкие поляны, где стоял одичалый бурьян в человеческий рост и из него поднимались обгорелые кирпичные трубы стертых с лица земли деревень, когда-то украшавших здешние места. Зайцы выскакивали из-за этих труб и бросались наутек. -- Дудик, -- говорил Борис Николаевич (так он называл меня). -- Вот еще деревня, вот формы, которые примет жизнь после гибели человечества... За все время, что мы колесили по этим местам, ища безопасного проезда к реке, мы не встретили ни одного человека. Ни одной живой человеческой тени... Так, пришельцами с другой планеты, в своем неземном бензиновом аппарате мы и вырвались наконец на яркий отлогий берег неширокой, но быстрой, веселой реки. Дядик Борик, выйдя размяться, исчез куда-то. Потом я увидел его вдали, у самой воды. Его длинная фигура была напряжена, по ней проходили волны изумления. Застыв перед каким-то чудом, он звал нас высоко поднятой рукой, которая рисовала в воздухе нервные, повелевающие крючки. Я подбежал первым и увидел крупного, чуть короче моей руки, голавля, который, лежа на боку, на песке, в мелких волнах речного прибоя, тянул в себя большим ртом пену. Волны, откатываясь, утаскивали его, и тогда, махнув красными плавниками, частью в воде, частью в воздухе, он опять ложился на бок, подгонял себя хвостом, голову его окатывало волной, и сейчас же в пене возникала большая засасывающая воронка. -- Сюда, сюда! -- кряхтящим криком звал меня Борис Николаевич уже с другого места, из густого низкого ивняка. -- Скорей иди сюда! Под ивняком, склонившимся над рекой, сквозь чистую воду, как через большую приближающую линзу, виднелось дно, все вымощенное белым камнем. На этом ярко-белом фоне, колеблющемся от быстрого течения, то тут, то там сверкали словно бы зеркала, ловили вечереющее солнце. И вдруг поперек всей этой яркой белизны и сверкания прошла темная тень: большой лещ, слегка повалившись на бок, сверкнув на миг, отразив солнце, развернулся и, вздрагивая плавниками, пошел к противоположному берегу, погруженному в глубокую тень. -- Дядик Борик! -- уже кричал от машины Павлик. -- Куда ты положил червей? -- Не скажу, -- ответил задумчиво Борис Николаевич. -- Успеем со своей цивилизацией. Давай сначала посмотрим на природу. Как она вздохнула без человека. И без его страстей... Перед нами китайской стеной высился ржаво-глинистый противоположный берег реки, весь погруженный в тень. Он обрывался к воде почти отвесно, обнажая слоистые, чуть ступенчатые тайны здешних недр. Закинув головы, мы долго смотрели на эту стену снизу вверх. Еще через час мы уже сидели вокруг скатерти с закусками, расстеленной на сухом холме. Были как перовские охотники на привале. Откупоривая бутылку и разливая водку по стопкам, дядик Борик, ставший строгим, то и дело посматривал туда, на тот берег. Мощь высокой стены притягивала нас. Солнце было еще высоко, но уже касалось деревьев, росших там, наверху, над обрывом. Пригубив, мы принялись за бутерброды с крупно нарезанной колбасой. Все так же осторожно, как бы с опаской, посматривали на тот берег. -- Кто из вас, друзья, мне объяснит, -- начал дядик Борик рыбацкую беседу. -- Почему тот берег такой высокий, а этот, где мы сидим, такой низкий и ровный. Что за явление? -- Проще простого, здесь же пойма, -- сказал Павлик. -- Пойма, Паша, это не причина, а следствие. Ладно, вы не занимались этим вопросом. Тот берег высокий -- потому что он правый. Земля вращается с запада на восток, понял? Берег постоянно надвигается на реку, вода по инерции ударяет в него и подмывает. Бэра закон слышали? Закон Бэра. А с нашего берега река постоянно отступает, берег из-под нее уходит на восток. Оседает ил, песок. Поэтому здесь остается низина. Образуется пойма. Такое же явление, как в маятнике Фуко. -- Чей маятник? -- спросил Павлик. -- Ешь и помалкивай. -- А все-таки... Дядик Борик... -- Ну что тебе? -- Хреновский ты рыбачишка! Борис Николаевич, морщась, с сожалением на него посмотрел. -- Не, я серьезно, рыбачишка ты хреновский. У тебя нет реакции. Видишь такую рыбу... -- Ты лучше посиди, посмотри вокруг себя и подумай. В этот вечер из уважения к природе Борис Николаевич не разрешил разводить костер. Мы легли спать в машине, сдвинув к рулю переднее сиденье и опустив его спинку. Проснулись мы с Павликом хоть и рано, но Бориса Николаевича все же упустили -- в машине его не было. Мы быстро разыскали ящичек с червями и убежали к реке. Нетерпеливо размотав удочки, закинули их там, где был ивняк. Минут через сорок у меня мелко запрыгал, задробил поплавок, и я вытащил растопыренного леща... Тут меня за плечо тронул неслышно подошедший Борис Николаевич. -- Дудик, -- осторожным, выразительным шепотом позвал он. И пальцем поманил. -- Успеете на рыбу насмотреться. Окунь, он везде полосатый. Надо на природу смотреть. Она, правда, тоже везде присутствует... Мы уже шли куда-то, от реки. -- ...Присутствует везде. А проявления у нее индивидуальные. Сейчас увидите кое-что. А мальчишка пусть ловит. Ему еще только тридцать лет... Приказав Павлику развести костер и сварить уху, он поманил меня дальше властным пальцем. И подтвердил свою волю строгим взглядом. Не проронив ни слова, мы ушли от реки, углубились в плотный яркий кустарник, который рос здесь линией, повторявшей линию берега, и, миновав эти кусты, оказались на ровном, открытом месте с ямами и канавами, поросшими мохом и пучками травы. -- Окопы, -- шепнул мой торжественно притихший приятель и присел перед небольшой кочкой, приподнявшей мох. Бережно снял с нее зеленый лоскут. Там оказался почерневший, раздавленный временем человеческий череп. -- Видишь, молодой был человек. Зубы все на месте. Ни одной пломбы. А вот его подсумок. Кожа, видишь, цела. И патроны... Вон как их, позеленели... Кружка вот его. И в кружку попало... Дядик Борик поднял синюю эмалированную кружку, пробитую насквозь пулей. Подержал и положил на место. А я, осмотревшись, нашел то, что осталось от сапог солдата -- юфтовые головки. Увидев их, Борис Николаевич помял кожу. -- Видишь, кирза истлела, а головки как новые. Деготь консервирует... Дядик Борик закрыл череп тем же моховым лоскутом и поднялся, держа серую челюсть, усаженную светлыми крепкими зубами. Мы огляделись. 'Вокруг, там и сям виднелись такие же моховые кочки. Приподняв мох на одной из них, Борис Николаевич тут же опустил его, еще больше помрачнел. -- То же самое... Некоторое время мы постояли среди этих кочек. Потом я услышал новый, несмелый голос Бориса Николаевича: -- Дудик... Он все еще держал в пальцах серую челюсть. Я молчал -- знал, что главное сообщение мой давний и глубокий собеседник еще не сделал. Хотя приготовил его уже давно и давно уже ведет меня к чему-то главному. -- Дядик Борик просит у вас извинения за то, что не сказал вам сразу о цели этой поездки. Я считаю, что мысли надо осваивать, непосредственно наблюдая объект. Я уже был здесь однажды. И он слабо улыбнулся, показав беззубые десны. После этого он повернулся лицом к реке. Вернее, к торжественной ржаво-красной стене противоположного берега, слоистые выступы которой были ярко выделены утренним солнцем. -- Они все были там, на высоком берегу. Выгодная позиция. Всегда стараются захватить высоту. Спокойно, с высоты постреливали в наших. А наши ребятки, Дудик, лежали на равнине. Как на ладони лежали. Хоть и зарылись в землю. Выбирай и бей. Спрашивается, почему же не наши отступили, а немцы? Почему вот этот солдатик, спрашивается... Почему не убежал? -- дядик Борик с уважением и страхом посмотрел на челюсть, которую все еще держал перед собой. -- Ведь видел -- гибнут кругом ребята. И лес же рядом! Почему не спасти жизнь? Вот у нас в цехе из-за премиальных, из-за десятки черт знает на что способны... А тут жизнь... Ну, конечно, дезертира могут поймать, есть трибунал, расстреляют... Но все равно -- три, пять дней поживешь. Пять дней! А могут и не расстрелять. Даже не поймать могут. А тут через час... А может, даже через минуту... Ведь он не убежал! Вот он, Дудик... Остался здесь. И другие... А те -- прекрасно вооруженные, занимавшие господствующую над плацдармом высоту... вдруг сами снялись... И не побежали, нет, а организованно, осторожненько исчезли. Утром глядь, а тот берег уже оставлен врагом. Смылись, понимаешь... Дядик Борик уже загорелся своей идеей. -- Умные люди могут сказать: враг отступил, потому что сложилась невыгодная для него ситуация. Хорошо, хорошо, понимаю. Да, да, так оно и было. А из чего эта ситуация складывалась? Ведь до Берлина много рек приходилось переходить, и у многих речек, если и был высокий берег -- то с той стороны, с западной. А с нашей -- низина. Закон Бэра помогал не нам А все равно ситуация для них складывалась так, что надо уходить. Погоди, я знаю, что скажешь. Полководцы. Да, да, да. Полководцы сделали свое дело. А кроме? Почему этот солдат не убежал, а послушался полководца и лег здесь, свою молодую жизнь положил?.. И мы умолкли, глядя на красно-коричневую стену высокого берега, которую все ярче разжигало утреннее солнце. -- Я тебе скажу, Дудик, -- Борис Николаевич взял меня под руку. -- Это явление не простое. Хотя и не везде так ярко увидишь... Это не просто частность войны. Наоборот, это закономерность... Которая лишь в частности... частным образом проявилась и на войне. А может проявляться и в других обстоятельствах... человеческой жизни. В критических ситуациях. Вот такое я разглядел. Например, возьмите инквизицию... -- тут взгляд Бориса Николаевича как бы остановился -- дядик Борик переходил к своим выношенным выводам, к железному завершению своей мысли. -- Инквизиция всегда била своих врагов и весь простой народ с высокого берега. С высочайшего берега она их клевала, как хотела. Христос, дева Мария, христианство -- это ли не позиция! Это ли не высокий берег! Чтобы старуха добровольно несла охапку хвороста к костру, на котором сжигают Яна Гуса, ее ого-го как надо распропагандировать. А что получилось в итоге? Что получилось? Никто же инквизиторов не бил, не преследовал. Ручку им целовали! А все-таки сами, сами вдруг слезли со своего высокого берега и ушли. Вроде как и не было... -- Дядик Бо-орик! -- донесся от реки голос Павлика. -- Они чувствовали, с каждым днем сильнее, что они неправы и что они преступники, которым припомнится все. Уже стали недосчитываться своих. Дезертиры у них уже появились. А лежащие в низине все яснее видели свою правоту. И знали, что те, на высоком берегу, уже подумывают об организованном отходе. О том, как сохранить лицо... Прояснение наступало всеобщее. Ясность! Она сидела и в этой голове, -- Борис Николаевич посмотрел на серую челюсть, которая лежала на его ладони. -- В этом черепе светился вечный огонь правоты! И потому паренек не поднялся и не бросился бежать. -- Дядик Бо-о-о! -- послышалось от реки. -- Ну что тебе? -- крикнул Борис Николаевич, подняв голову, как орел. -- Хреновский рыбачишка! Ты посмотри, что я поймал! -- А, иди ты... -- Борис Николаевич отмахнулся. -- Один человек, который заразил меня мыслями... Он открыл, что есть критерии, по которым всегда можно узнавать зло. Про высокий берег он еще не додумался. Он бы уцепился за этот критерий. А инструмент то-очный. Это так и есть, Дудик, подумайте об этом. Тому, кто прав, нет нужды бить себя кулаком в грудь. У него есть простые доказательства. Могу еще один пример... Ох, Дудик, у нас в институте четыре года назад что творилось, какие страсти. Одного ученого убивали сообща. Хорошего человека, мудреца. Образец был доброты, труженик... Вот его... И конечно, с высокого берега били, потому что были неправы. Каждый в своей речи так подводил, что это не наш, что он враг... Отравитель умов... Только и слышно было: марксизм, передовая советская наука, единственно правильная мичуринская биология, интересы народа... Такие были высоты. Пристроили одного, куда надо, мешал он им. Потом за молодых принялись, кружок накрыли. Хорошие были ребята, прятались от этих, изучали клеточные структуры, настоящую науку. Никого не били, высокий берег не искали. Их тоже, с тех же позиций. Ясен тебе критерий? И еще одного гнать кинулись. Этого сначала не разглядели, думали, свой. А он не свой и не чужой, он ученый. И увидели наконец... Какой поднялся шум! Не знаю, где он сейчас, жив ли. Не его ли косточку держу... От реки потянуло костром, и мы медленно побрели на этот запах. -- Вот он-то, этот последний, меня и втянул в размышления. Федор Иваныч. Он прав. Страдание, так он говорил, вечно. Пока есть живые люди, пока их не стали делать из пластмассы, будут страдать. Это главный его тезис. Есть живой человек, значит, найдется у кого-то и желание причинить ему боль. Вот это и есть зло. И оно всегда свободно. Никто злу не запрещает. И не может запретить. Кто мне запретит желать жены ближнего, осла его и вола его? Кто запретит желать? Я буду ласково улыбаться и желать, жела-ать! Желаний закон не карает, даже не видит. А исполнить то, что хочу, это мне -- пфу! -- раз плюнуть. Было бы желание. Тут только вопрос умения... Вот в вопросе умения -- тут злу и помогает высота... Дудик, зло всегда норовит вести огонь с высокого берега, с высоты. Мы вошли в кустарник, отделявший вчерашнее поле боя от берега. Дядик Борик вспомнил что-то и, тронув меня рукой, чтобы я ждал его здесь, затопал рысцой назад. Вскоре вернулся с мягкой, беззубой улыбкой. -- Косточку на место положил. Где была. Примерно через час мы сидели у костра и по-товарищески хлебали крепкую горячую уху -- тремя ложками из одной большой кастрюли. Дядик Борик за едой был неразговорчив и хмур и, отправляя в рот ложку, на миг сердито выкатывал глаза, что говорило о его крайней сосредоточенности. -- Дядик Борик! -- сказал ему Павел. И, не дождавшись ответа, добавил: -- Хреновский ты рыбачишка. Кто же так, без внимания, ест двойную уху! Но и тут Борис Николаевич ничего не сказал. Вместо ответа он поднялся и пошел к машине. Взял там свой черный пиджак, стал шарить во внутренних карманах. Достал наконец какую-то сложенную бумагу и, вернувшись, протянул ее мне. -- Вот вам наглядно... Можете посмотреть, как это происходило. Под строгим взглядом Бориса Николаевича я развернул лист. Он оказался перечеркнутым своими складками, как оконным переплетом. Там был газетный текст, переснятый на тонкую бумагу каким-то неизвестным для меня способом. "Сорную траву с поля вон!" -- кричали черные буквы заголовка. И шел крупно набранный столбец: "Мы, студенты и аспиранты факультета растениеводства, просим ректорат освободить нас от обязательного слушания лекций..." Тогда я впервые прочитал это страшное коллективное письмо. Не мог оторваться от подписей, выстроившихся под ним двумя стройными колонками. -- А кто эта Шамкова? Вы ее знаете? -- спросил я. -- Я заметил, вы потемнели лицом. Прямо как ночь... Как только начали читать этот текст. Хочу обратить ваше внимание, подчеркнуть. Эта газетка, как только ее напечатали, совсем иначе воспринималась! Тогда это был нормальный тон. Такие вещи писали иногда даже в экстазе. Весь текст с высокого берега подавался. Во имя счастья человечества. Были такие, что подписывали с радостью! Тот же материал, тот же! -- а сегодня читается по-другому. С ним что-то случилось внутри, а? Или с человеком... Что? Вы же сами, Дудик, читали такие тексты пять лет назад с другим чувством! Вы ужаснулись, а должны были узнать фразеологию... Она же порхала когда-то вокруг вас! Где произошла перемена? Ответьте мне! Это же факт -- в одну из ночей зло осторожненько, без шума покинуло позиции. Побежало дальше, искать новый высокий бережок... Я попросил Бориса Николаевича подарить мне эттг лист на память. Мой приятель, держа на весу ложку с ухой, сказал: -- Никак не могу, родной. В следующий раз привезу вам такой лист. А этот нужен для дела. Для великой, секретной акции. Которую мне доверила судьба. В то же лето, но ближе к сентябрю, в московской коммунальной квартире, по-старинному огромной, с тускло освещенным коленчатым коридором, а если точнее сказать, лишь в одной из четырнадцати комнат этой квартиры -- в длинной сорокаметровой комнате с лепным потолком -- происходило чествование ее жильца, старого профессора-химика в связи с его семидесятилетием. За длиннейшим столом, составленным из нескольких недоступных взору предметов, оказавшихся под рукой, соединенных досками и закрытых по крайней мере пятью накрахмаленными скатертями, сидели возбужденные гости, в основном, задорные старички. Ближе к концу стола, плотно сбившись, теснились на досках мужчины и женщины помоложе, горящие интересом к не совсем обычной юбилейной беседе. А за спинами сидящих толклась молодежь -- младшие научные сотрудники, аспиранты и даже студенты. Несколько нарядных и юных тоненьких девиц, из них две или три в очках, проталкиваясь через толпу гостей, разносили на блюдах и подносах бутерброды с вареной колбасой, селедку в овальных лоточках, посыпанную резаным луком и политую маслом, соленые огурцы и вскрытые консервные банки со щукой в томате. Множество бутылок мерцало вдоль всего стола. Уже выпили за юбиляра, уже возник ровный шум. В этом шуме, который летал над столом, как туча воробьев, трудно было разобраться. Но даже новому гостю через минуту становилось ясно: здесь чествовали не химика. И сам профессор, хоть он и преподавал органическую химию, лишь на днях защитил докторскую диссертацию по своему предмету. А четыре года назад он был доктором биологических наук, и имя его академик Рядно навсегда внес в кафтановский приказ. Это обстоятельство с некоторого времени почему-то перестали скрывать, а совсем недавно о нем даже стали говорить так, как говорят о подвигах и наградах. Конечно же, стойкий вейсманист-морганист, удачно пригревшийся на химическом факультете в отдалении от Москвы и никогда не бросавший улыбки в сторону Кассиана Дамиановича, привлекал к себе внимание. Сидя во главе стола, он купался в лучах всеобщей и заслуженной симпатии. И те, кто сидел перед ним за длинным столом, тоже были, в основном, биологами той школы, которую совсем недавно считали разогнанной навсегда. Беседа шла весело. Она уже разбилась на отдельные очаги, и в каждом было интересно. В одном месте бывший доцент-генетик рассказывал о том, как он укрывался в зоопарке, где друзья поручили ему ухаживать за слонами. В другом -- белоголовый и краснолицый доктор биологии, после разгона ставший фармацевтом, тонко давал понять, что в фармакологическом институте он тайно от начальства вырастил добрых два десятка ребят, из которых получатся толковые генетики. Хоть он и пользовался иносказаниями, но, по существу, он сообщал всем о том, что им было выращено "кубло" -- и не боялся этого. -- Вчера были выборы, -- громко сказал кто-то. -- Знаете, кто у нас теперь председатель научного общества? Ким Савельевич Краснов! -- Что еще за Краснов? -- спросили сразу несколько человек. Никто не знал этого человека и внимание всех, кто сидел или толпился в длинной комнате, скользнув мимо незнакомого имени, опять разветвилось и осело в разных концах стола. Вдруг взрыв громкого хохота во главе застолья оборвал все беседы. Один из главных соратников и приятелей юбиляра, франтовато одетый и красивый старикан с пробором -- из тех, о ком до самого конца говорят "мужчина", рассказывал про академика Рядно. Имя академика он не упоминал -- за четыре года, протекшие после знаменитой сессии академии, все уже прошли специальную школу безопасного разговора. -- Вы же помните, эта яркая звезда начала уверенно закатываться, -- рассказчик чувствовал, что он нравится и, тая улыбку, поигрывал головой и корпусом. -- Звезда эта уверенно покатилась к горизонту. Конечно, ему помнили конфуз с "Майским цветком" и эту историю с Мадсеном... Он же нарядил своего человека под Ивана Ильича Стригалева, которого до этого успел пристроить... кое-куда. И представил эту подставную липу иностранцу. Какой высший пилотаж, а? А иностранец, знал нашего Ивана Ильича еще по войне... -- Там сложнее было дело... -- вмешался выцветший и ломкий старческий голос. -- Человек, которого нарядили, оказался не свой, тут наш корифей дал маху... -- Да, я тоже слышал об этом... -- ...Этот неизвестный научный сотрудник пожертвовал собой. Воспользовался случаем, чтоб избавить науку от этого хрипуна... -- Да, это так и было. Но я сейчас выделяю только то, что нужно для моей узкой темы. Так вот... У моего героя, оказывается, был сильный противник. О чем классик в угаре славы не подумал. Он, оказывается, во время известных чаепитий, не щадя, поливал... помоями своего красноречия... одного человека. Личность которого сегодня я уже не рискну вам назвать... даже намеком. Высмеивал его познания в сельском хозяйстве, особенно, его увлечение "агрогородами". За что тот даже был слегка высечен. Эта припарка была сделана ему с подачи нашего мичуринца. Дурак, ведь только что опростоволосился с иностранцем. Сиди и зализывай раны. Нет, друзья, он отважный человек!.. Все понимали, о ком шла речь, и все наслаждались этой игрой в коллективную конспирацию, которая в действительности была первым порывом ветра свободы. Хоть и несмел, осторожен был этот ветер, но четыре года назад такая игрушечная маскировка была невозможна. -- Когда умер Иосиф Виссарионович... -- продолжал франтоватый приятель юбиляра, -- естественно, чаепития прекратились. А обида -- вещь стойкая. Мы с вами все это можем подтвердить. Наш любитель проводить заседания ученых в поле, с обязательным сидением участников на земле, -- он обидел того, который мечтал об "агрогородах". А между тем акции этого обиженного вдруг стали подниматься. Почти вертикально... Он уже занял, скажем... пятое место в государстве. Обозначились серьезные перспективы. Наш друг мичуринец зачуял это дело. И сунулся к товарищу. К растущему... Со своей улыбкой. Со своим оскалом... Сунулся и назад. Ай-яй-яй! Ручку-то ему не подали! И беседовать не пожелали! И пошли они, солнцем палимы... Через неделю наш византийский император... померкший... снова ткнулся -- позвонить. А его даже не соединили. А тут еще учебник ему возвращают. Новый он затеял печатать... Возвращают с замечаниями. И звезда покатилась, покатилась потихоньку. Сик транзит... -- ну-ка, студенты, как оно дальше? -- Глориа мунди! -- бодро крикнули из толпы несколько голосов. -- Только она в нашем случае если и "транзит", товарищи, то далеко еще не "сик". Совсем иначе. Это было только легкое пошатывание. Звонок, предупреждение судьбы. А до "сик транзит" еще далековато... Наступила тишина. Ждали продолжения. А рассказчик не торопился. Налил в узкую -- с наперсток -- рюмку водки и поставил ее перед собой. -- Я ведь, товарищи, планирую тост. Вот селедочку приготовлю... Теперь можно продолжать. Н-да... Покатилась, значит... Проходит месяц, проходят три месяца... Лицо, которое оскорблено, отправляется в поездку по колхозам. Товарищ на подъеме, он уже на уровне министра, серьезно интересуется сельским хозяйством. Урожайность его интересует, сорта. Только, конечно, не наша схоластическая наука, не генетика. Наши формулы ему ничего не говорят, над мухами он хохочет. Его интересуют быстрые результаты и силы, таящиеся в народе. В одном колхозе он хочет побеседовать со специалистами-практиками. Председатель уступает ему свой кабинет. Он входит, а там наш Диоклетиан... Что? Я ошибся? Наш народный Веспасиан там, в сапогах, в телогреечке... Сладенько переминается. Как это случилось, как пролез -- информации у меня нет. Но факт, встреча состоялась. Дверь плотно захлопнулась, а из-за нее крик, крик... И такие, знаете, слышны шлепки... Вроде как император схватил несколько раз по морде... От государственной ручки. И затихло. Сунулись посмотреть -- увидели две спины. Беседуют. Добрый час стояла там тишина. Потом дверь распахивается и выходят. В обнимку. Сияют. Хотя рожа у нашего ученого слегка припухла. Товарищ... имен не будем касаться... держит в ручке весы с костяными чашками. А в другой -- горсть колосьев. А в двух пальцах отдельно -- у него сверхколос. Какой-то необыкновенный, толстый, восьмигранный. Наш гундосый где-то такое чудо раскопал. Встречаются иногда такие аномалии в посевах обыкновенных пшениц. Земледелец знает: высеешь семена из такого колоса -- опять пойдут рядовые растения. А вот товарищ этого не знал. Все столпились, смотрят. Очевидец рассказывал. Товарищ кладет на одну чашку этот колос... Торжественно кладет и предлагает присутствующим уравновесить обыкновенными колосьями. Один колос, другой кладут... Третий, четвертый... Только пятый перетянул. "Скорей сорт давай на поля! -- кричит товарищ в восторге. -- Сколько лет тебе нужно?" -- "Четыре года, -- обещает самородок. -- Через четыре дам пшеницу, превосходящую все мировые сорта по урожайности!" Этим колосом он и усмирил начальство. И задержал ход истории... Все ему тут же забыли, и "Майский цветок", и Ивана Ильича, и датчанина. Пошел у него второй виток. И он, конечно, набросится на этот толстый колос. Примется его "воспитывать условиями бытия". Вот когда он посеет семена из этого колоса, и вступят в действие законы природы... Которых он не понимает и не признает, -- вот тогда, наконец! -- будет "сик транзит". И тогда начнется для всех нас настоящая работа... Ишь, как все просто! Четыре года и дам сорт! Не надо ждать милости от природы, надо взять! Для них "взять" -- это одномоментное действие. Хвать -- и милости в руке. Друзья, предлагаю тост -- за великие законы природы, для которой не существует ни начальства, ни высоких слов. За их неотвратимость! За их познание! -- Виноват... -- юбиляр вдруг тронул ножом стекло и поднялся. -- Я целиком и с энтузиазмом поддерживаю этот тост. Но в порядке ведения данного собрания, пока не выпили... В порядке вставки... Мы сегодня как-то забыли о важной вещи. Я просил бы прерваться на минуту и почтить память тех наших выдающихся братьев и товарищей... которых по тем или иным причинам с нами сегодня нет. И благодаря которым в следующем веке будут говорить, что среди бессмертных у нас был не только академик Рядно. Назовем их имена... Загремели стулья, прокатился шум и тут же вступила тишина. Все стояли. -- Я назову первое имя. Николай Иванович Вавилов... -- поникнув, произнес юбиляр. Потянулась глухая пауза. Потом кто-то внятно проговорил: -- Георгий Дмитриевич Карпеченко... И сейчас же из дальнего конца донеслось: -- Дмитрий Анатольевич Сабинин... -- Григорий Андреевич Левитский... -- Николай Максимович Тулайков... Одно за другим целую минуту падали в тишину знакомые имена. Отцы науки, основоположники школ, подвижники лабораторий как бы выступали вперед из вечности и, поклонившись, шагали назад. Потом напряженные остановки, похожие на пробелы в памяти, стали затягиваться. Люди молчали, боялись пропустить достойное имя. Изредка все же вспоминали, кто-то произносил с уважением знакомое всем слово. Когда в очередной раз замолчали и тишина, овладев пространством, перешла некоторую понятную всем границу, стулья начали греметь. Люди усаживались. Тут-то, когда гости уселись, но разговоры еще не ожили, в конце стола, где плотно сидели на досках молодые, негромкий, поющий женский голос внятно произнес: -- Иван Ильич Стригалев... И ничего особенного не произошло бы, но сидевший неподалеку от юбиляра старичок, тот самый, у которого был выцветший и ломкий голос, стал всматриваться в дальний конец стола, даже слегка привстал. -- Простите... Я сейчас другие очки... По-моему, я знаю эту женщину... Которая... -- он вдруг начал дрожать. -- Простите меня... Вы -- Анжела Даниловна Шамкова. Как же вы можете, -- он затрясся сильнее, и голос его заходил, как колесо, соскочившее с оси. -- Как вы, простите меня... которая является одной из первых виновниц гибели этого замечательного человека... Как у вас повернулся ваш язык, сегодня, здесь, на нашем празднике... -- Я пересмотрела... -- тихо сказала Шамкова. -- Я уже не с ними... -- Пересмотрели! -- старик побагровел, вытаращился и стал кашлять. -- Но прежде, чем пересмотреть... -- Натан Михайлович... -- франтовато одетый, красивый его сосед развел руками и, застыв в такой позе, цепенел, пока Натан Михайлович, смутившись, не прекратил сопротивление. -- Стоит ли в нашу замечательную встречу... Вносить интонации, от которых мы... Которых давно не было слышно... Мы давно забыли, как они звучат. Прошлое, утратившее свою остроту, надо ли гальванизировать? -- Но вы же сами сейчас!.. -- заревел низким басом кто-то в том же конце стола. -- Я вас не понимаю, дорогой... -- Победитель, который прав... Что мы правы, это было ясно всегда. А что победители, это, по-моему, хоть и дело будущего, но дело решенное. Победитель -- тот, кто прав, добивает врага благоразумием, выдержкой, юмором и добродушием... -- Виноват, виноват... -- Натан Михайлович Хейфец, сильно постаревший, опять затрепетал над столом. У него перехватывало голос, но старик решил не сдаваться. -- Ведь она... Она!.. будучи ученицей и аспиранткой Ивана Ильича... Этого замечательного чистого человека... Она при мне на собрании... Донесла! Донесла на него! В двадцати шагах от меня! Разоблачила врага -- как тогда говорили. Топтала прекрасного ученого... Прямодушного, доброго, мужественного человека. А потом она же, простите меня! -- она организовала еще политический донос на него в газете! Вы же, вы, Анжела Даниловна... Ходили по группам, заставляли студентов подписывать эту пакость, которая потом была напечатана!.. Не далее как вчера я наткнулся в библиотеке на этот отвратительный... организованный донос с тридцатью подписями. Знаете, глазам не поверил... Она там, эта газета! Подшита! Анжела Даниловна, там и ваша подпись стоит. На первом, на первом месте. Советую посмотреть, если вы так быстро забываете... Я чуть не задохнулся... Нельзя, товарищи, мешать человеку чувствовать себя преступником и негодяем, если он является таковым. Единственное лекарство... Все молчали. Никто не решался вмешаться или продолжить этот тяжелый разговор. Или даже взглянуть на Шамкову. А она сидела спокойно и прямо, и своими белыми волосами и красными плоскими серьгами, как и раньше, была похожа на прислушивающуюся курицу. И тем ужаснее и громче поразил всех грохот доски, на которой сидели пять человек, и среди них она. Доска загрохотала, и четыре человека упали на пол -- оттого, что пятый, уравновешивавший всех, немного тучный седоватый гигант в белом заграничном костюме с погончиками на плечах и карманах, выпрямившись, порывисто шагнул к выходу. Не оглядываясь на произведенную им катастрофу, трепеща своими погончиками, протолкался к двери и исчез. За ним, оправившись после падения, бросилась и Анжела Шамкова. И все молча смотрели им вслед. Еще в пятидесятом году доктор наук и ближайший сотрудник академика Рядно -- Брузжак добился перевода Шамковой в Москву. Она переехала, не закончив своих дел с Анной Богумиловной и не став кандидатом наук. В Москве твердая рука Саула Борисовича ввела ее в один из научно-исследовательских институтов, в ту группу ученых, где занимались малознакомой для нее областью науки -- физиологией растительной клетки. Брузжак, рекомендовавший этот переход, сказал, что физиология, уж она-то дело верное, и ее надо изучать. Анжела Даниловна, слушая его, тут же догадалась, что переделка пшениц из яровых в озимые -- дело сомнительное. Сразу вспомнилось и письмо, которое одна смелая девочка-студентка написала академику Рядно. Надо было тогда же попробовать этот эксперимент с изоляторами. Проверить... Так что переделку пшениц пришлось бросить, и новая москвичка-физиолог, надев белый халат, села за микроскоп. Брузжак не забывал о ее существовании и вскоре нашел ей тему для диссертации. Теперь он гудел ей во время их участившихся свиданий о проблеме холодоустойчивости растений. Анжела хорошо знала его, понимала, что это не сам он придумал -- и потому прислушивалась. "Если ты будешь определять устойчивость к холоду летом, она будет мала, -- гудел он. -- А зимой резко повышается. Почему? Подумай, понаблюдай. Увидишь, что клетки, закаляясь к холоду, меняются. В них обособляется протоплазма. Сейчас же начинай летнюю стадию наблюдений. А зимой закончишь. И в феврале поедешь в Ленинград, там защитишь. Все будет подготовлено, пройдет на высоком уровне". Анжела Даниловна провела наблюдения, все так и получилось, как говорил Брузжак. Не во всех, но во многих клетках протоплазма обособлялась. Сердце замерло, она впервые почувствовала холодок открытия. Написала диссертацию, снабдила ее фотографиями, и в начале февраля поехала в Ленинград докладывать свой материал на ученом совете. После ее коротенького доклада встал несколько удивленный доктор по этой специальности, совсем молодой, ровесник Анжелы, и, разведя руки, перед всеми честно признался: "Ни разу не видел обособления протоплазмы, о котором говорит докладчица. Предлагаю соискательнице степени продемонстрировать такое обособление не на фото, а у меня в лаборатории". На следующий день Анжела Даниловна со своей лаборанткой, привезенной из Москвы, явилась к нему. Отправились в сад и нарезали там веточек, на которых должны были демонстрировать открытие. Анжела сделала бритвой срезы почек, поместила на предметное стекло, подпустила воды. Посмотрела в микроскоп, настроила его и, красиво поведя рукой, уступила место загоревшемуся недоверчивым интересом молодому доктору с засученными рукавами. "Видите, вот клетка. Протоплазма сжата. Между нею и оболочкой -- пустое пространство. Вакуоль". И мелькнула мысль: "Этот был бы получше Брузжака". Доктор посмотрел в микроскоп и забарабанил пальцами по столу. "Знаете, что это такое, товарищ Шамкова? Травматический плазмолиз, вот что это! Клетка повреждена при изготовлении среза. Протоплазма в ней свернулась. Белок всегда коагулирует при любых повреждениях. А если посмотреть глубже, куда ваша бритва не достала... Давайте перефокусируем... Вот! Можете убедиться. Неповрежденная протоплазма. Никакого обособления!" Соискательница ученой степени припала к окуляру -- и в который уже раз в жизни Анжелы -- душа ее упала. Такую простую, ясную вещь -- и она просмотрела! Шляпа! Целый год смотрела и не могла заметить... "А все ты, Саул. Потому что ни ты, ни твои друзья ни черта же не знаете, а суетесь! -- шевелились ее губы, беззвучно кляня Брузжака. -- А гонору сколько! Доктор! Советник академика!.." "А чтобы вы убедились, что первая ваша клетка мертвая, -- доброжелательно говорил ей настоящий ученый, -- вот вам баночка с нейтральротом. Краска в живых клетках занимает только вакуоль. А в мертвых и ядро. Способ отличить живое от мертвого. Общеизвестный... Давайте, подпустим сюда красочки... Так и есть!" И диссертацию не допустили к защите. При этом все весело смотрели на москвичку. Всесторонне смотрели -- она за последние годы еще больше отяжелела книзу, при той же маленькой белой головке. Опасная черта была рядом. Анжела приближалась к ней. Там же, в Ленинграде, она узнала, что Брузжак завел в университете новую любовь -- совсем молоденькую студентку. Каждую неделю приезжает из Москвы -- читает лекции, а вечерами увозит ее на Мишине. Купил ей колечко с камнем, золотые часы. Бегает около нее, совсем обезумел. По этому поводу состоялось объяснение, прямо на Невском проспекте. Анжела горько и искренне рыдала -- она была так уверена в своем уродце, думала, что такой никому не нужен, даже полюбила. Саул Борисович, холодно глядя ей в лицо, сказал, что надо им расстаться, но что он никогда не оставлял даму, не обеспечив ей условий жизни. Отступное было приличное -- место научного сотрудника в московском институте и однокомнатная квартира. И они расстались. Летом пятьдесят второго года на пляже в Химках па нее обратил внимание не старый еще, статный седоватый гигант. Во время беседы он картинно поворачивал к ней громадные плечи. На пляже он был и японских змеино-пестрых плавках, и Анжела не могла отвести глаз от его загорелого живота, где, несмотря на округлости начинающегося ожирения, еще проглядывали бугорки и ямки мускулатуры. Анжела думала, что это артист кино, но колоссальный человек оказался довольно известным скульптором. "Надо брать, надо брать!" -- затопали и закричали девчонки из лаборатории, которым она показала свою находку. Скульптор был простодушен, у него появилось что-то вроде чувства. Весной пятьдесят третьего он дал ей вторые ключи от своей мастерской на окраине Москвы. Эта мастерская была, как дача, окружена садом со стеклянными шарами, а от глухой улочки ее отделял очень высокий непроницаемый забор фисташкового цвета. Над ним виднелись четыре или пять гипсовых голов Сталина -- это все были неотправленные заказчикам готовые памятники вождю, они как бы сошлись в одном углу сада и беседовали. Анжела стала бывать у скульптора, как дома, даже затеяла в мастерской переделки. Парень увлекся красивой женщиной в чистейшем белом халате, умеющей рассказывать тонкости из жизни растений. И дело закончилось бы замужеством, если бы Анжеле Даниловне не пришло в голову повести этого тянущегося ко всему новому громадного ребенка на юбилей в дом ученого, если бы не дернуло ее покрасоваться перед могучим и наивным мужчиной, сунуться к ученым в их торжественную панихиду... Она выбежала из подъезда в тот момент, когда гигант, спасаясь от нее бегством, захлопывал дверцу своей "Победы". Стартер долго скребся и завывал, а мотор не хотел заводиться. Анжела уже подбежала, уже взялась было за дверцу машины, но тут мотор ожил, взревел, задние шины завизжали, и "Победа" прыгнула вперед и укатила. Остался только запах горелой резины. Этот и весь следующий день она была неразговорчива, отвечала сотрудникам невпопад, о чем-то напряженно думала. А на третий день, сказав на работе, что она уходит в библиотеку, Анжела Даниловна с непроницаемым лицом вышла на улицу. У нее был читательский билет огромной библиотеки в центре Москвы. Пройдя под ее колоннами, Шамкова медленно поднялась в тот отдел, где хранятся все газеты страны. Порылась в каталоге и заказала подшивку той, знакомой ей маленькой газеты за !949 год. Через десять минут, получив толстую папку, она ушла в угол зала и там, установив ее на специальный пюпитр, задумчиво села перед ним и стала медленно перелистывать газеты, схваченные металлическим скоросшивателем. "Сорную траву с поля вон!" -- вдруг закричали и запрыгали перед нею черные буквы. Хорошенько расправив папку и газеты, она зажала между двумя пальцами лезвие безопасной бритвы и, бегло глянув по сторонам, провела рукой вдоль страницы, по самому ее корню. Страница отвалилась. Как попало сложив ее одной рукой, Анжела Даниловна сунула свой. трофей в нижний боковой карман синего жакета, придававшего ей свежий вид. Задумчиво полистала подшивку, потом захлопнула папку и отнесла на тот прилавок, где получала ее. Женщина, которую она из-за скрытого сильного волнения не запомнила, приняла у нее подшивку, но штамп в бумажке, служившей пропуском, не оттиснула. -- Пожалуйста, пройдите вот сюда... -- сказал кто-то рядом. Сама поднялась доска над входом за прилавок, там стоял еще кто-то, тоже женщина. Анжела Даниловна прошла за прилавок, потом ей показали дверь, она вошла в комнату. Ее сопровождали уже три женщины, одна из них была в синей милицейской форме. -- Пожалуйста, выньте из кармана то, что вы вырезали из подшивки. И дайте нам, -- раздался чей-то голос. Рука, как бы парализованная, с трудом согнулась, достала из кармана сложенный листок. -- Зачем вы это сделали? Анжела Даниловна молчала. Лицо и губы одеревенели, не повиновались ей. Так же, как и рука. -- Опять тот же лист, -- сказал кто-то. -- Товарищ Шамкова... Посмотрите сюда. Что вы вырезали! Пожалуйста, дайте ваш читательский билет... Анжела Даниловна, посмотрите. Присмотритесь как следует, что вы вырезали... -- Она же ничего не видит... -- послышался другой голос. -- Смотрите, вы вырезали не подлинник, а ксерокопию. Не вы первая охотитесь на это. Кто-то до вас уже вырезал настоящую страницу. Еще полгода назад. Заменили копией. Опять вырезали. Снова заменили... -- Поняли, в чем дело? Самое главное, Анжела Даниловна... -- говорили как будто разные люди, но голос был один и тот же. -- Вы сядьте и успокойтесь. И послушайте спокойно. Самое главное -- не мы это вклеиваем. У нас завелся анонимный помощник, специально по этой странице. -- Вы посмотрите сюда, она же не первой свежести! Пронесли в кармане, она потерлась там! Была трижды сложена, потом ее развернули и вклеили. А складки вот, остались -- неужели не заметили! -- Мы специально наблюдаем за этой подшивкой. Ищем этого вклеивателя, чтоб посмотреть на человека... И не можем поймать. -- Здесь не простой эгоизм аспиранта, которому лень ходить в библиотеку, хочется иметь материал дома, под рукой, -- это они уже говорили между собой. -- Здесь действуют с двух сторон какие-то новые силы... Противодействуют... Сколько бы вы ни вырезали, Анжела Даниловна... Все, кто здесь подписался, -- всем захочется вырезать... Все равно будет вклеено. И все, кому нужно, придут и прочтут. Мы понимаем ваше положение... Ваша фамилия здесь тоже, по-моему... Да, да, вот... Не позавидуешь... -- Тут дело, конечно, не в штрафе. Поэтому мы не будем составлять акта. Вот я ставлю штамп на вашем листке... Вы свободны. Идите... И она, так и не увидев тех, кто с нею говорил, пошла, как во сне, балансируя плечами. А три женщины -- две в халатиках, а третья в милицейской форме, -- смотрели ей вслед. -- Жалко мне ее, -- сказала одна из них. На улицах и площадях больших городов в разгаре дня всегда движется человеческий поток, и по все времена у него одинаковый вид. И всегда в нем бывают затаены недоступные наблюдению яркие неповторимости, отражающие как бы деятельность судьбы, которая, слишком долго промедлив, вдруг начинает поспешный суд, запоздало наказывая даже мертвых и, конечно, не обходя своим воздаянием живых. Мы ничего не видим, а в этом человеческом потоке скользит по своим путям история... Июль 1954 года, московский летний день, площадь перед Курским вокзалом. Пришел скорый поезд с юга, и из подземных тоннелей валит па площадь приезжий народ. Все -- как сегодня! Все спешат по своим делам. Кто эти двое, что зашли в промежуток между привокзальными ларьками и, повернувшись лицом к каменной стене, быстро уславливаются о чем-то? Вот они расстались, и один -- сильно загорелый, с отбеленными южным солнцем вихрами почти бросился бежать. Лицо его словно погружено в нежную кашу из желто-белых от летнего солнца волос, и серо-голубые глаза серьезно посматривают поверх этой каши. Худощавый и быстрый в движениях, он спешит к станции метро. Жарко. Его тонкая светло-серая сорочка расстегнута до середины груди. По голой до локтя коричневой молодой руке, держащей чемодан, бегут и ветвятся, как дельта реки, мощные вены. Это кандидат биологических наук Федор Иванович Дежкин. Вот он уже в коридоре метро. Он совсем не хромает. А того, с кем он торопливо простился в промежутке между ларьками, мы упустили, он уже далеко. Если бы мы вовремя обратили внимание на этого человека, мы, может быть, сообразили бы, где и каким образом Федору Ивановичу удалось так хорошо скрываться целых четыре года. Вскоре после смерти Сталина на то заброшенное далеко от железной дороги совхозное картофельное поле, где Федор Иванович с утра до ночи и из года в год высаживал и растил спасенный от Касьяна новый сорт картошки, стали прилетать радостно-тревожащие слухи о надвигающихся переменах. Рабочие совхоза говорили, будто скоро выпустят из лагерей всех контриков. Будто ожидается грандиозная амнистия. Федор Иванович отчаянно работал, торопился. Весной и осенью в стеганой телогрейке и в сапогах, а летом -- в майке с серым пятном соли на спине разбрасывал по полю навоз, боролся с сорняками, махал мотыгой или, проходя вдоль рядов, выдергивал с корнем те кусты, вид которых его не удовлетворял как селекционера. Он выращивал так называемую супер-суперэлиту. Те сорок картофелин, что были привезены сюда в синем рюкзаке, и ту картошку, что была прислана дядиком Бориком, он размножил, и теперь новый сорт занимал целый гектар. И могучие совхозные работницы, помогавшие Федору Ивановичу на этом поле, глядя на отчаянную деятельность их небритого бригадира, похожую на работу трактора, иногда спрашивали: сколько же ему платят на его опытной, зональной, научной и еще какой-то станции за такое бригадирство? Выходило, что в совхозе каждая из них получала больше, чем он. Потом они сообразили, что все дело -- в новом сорте. За новый сорт обязательно ведь полагается премия. Вот, оказывается, в чем крылась тайна такого невиданного интереса к работе, такого рвения. Бригадир -- парень не промах. Этим летом он решил показаться в Москве. Назрел один больной вопрос, ждал ответа, а может быть, и рискованных шагов. Федор Иванович при его сложном, связывающем руки положении не имел достаточных сил, чтобы сдвинуть с места важное дело, не включаясь в опасные акции. А дело неожиданно и безнадежно застряло почти в самом конце пути. Федор Иванович жил и работал в совхозе, взявшем на себя обязанности по договору с опытной станцией, где ему, хоть и бригадиру, показываться было запрещено. Там он лишь числился в некой ведомости и получал свою небольшую зарплату. Был еще ряд сложностей, их кое-как удавалось усмирить благодаря особым секретным отношениям Федора Ивановича с директором станции, который и оформил его у себя, а работать с новым сортом определил в совхоз. Этот мягкий человек был членом партии еще с двадцатого года, за достижения по его потомственной специальности -- селекции плодовых деревьев -- его даже представили к ордену. Если бы стало известно, что в самый разгар борьбы с вейсманистами-морганистами он пригрел на станции одного из них, да к тому же преступника, скрывающегося от правосудия, который и здесь, на совхозной земле, пытается перейти от своей теории к антинаучной практике, директору пришлось бы испить кое-что полной мерой. И притом самое меньшее -- дважды. Федор Иванович видел в нем высокопорядочного человека, служащего каким-то своим глубоко скрытым убеждениям. И отчаянно берегся, чтобы его преступное инкогнито случайно не раскрылось и не принесло непоправимого вреда хорошему человеку. Да к тому же семейному. Этим директором был уже знакомый нам Василий Степанович Цвях. Он и директорство свое согласился принять только потому, что нужно было помочь Федору Ивановичу сохранить "наследство" Ивана Ильича, а кое-что из него и двинуть вперед. Сидя в больничной палате, где беглец, чуя близкую весну и тревожась, ждал, когда срастутся ребра и грудина, оба друга обстоятельно обсудили предстоящие дела. Цвях решил принять директорство, чтоб наладить на станции пошатнувшиеся дела. Поскольку с рабочей силой после войны было туго, он, как полагается, к официальному соглашению приложил устный секретный договор, дававший ему особые права в деле найма рабочих. Острая нужда и хитрость, соединившись, создали ту благоприятную обстановку, которая была нужна. Изредка навещая Федора Ивановича в совхозе, хозяйственный человек и большой дипломат, Цвях осматривал поле с новым сортом и во время этого осмотра, спокойно беседуя, скрывал в тончайших морщинках лица выражение сдержанной обреченности. Федор Иванович, умеющий видеть такие вещи, понимал, что его друг постоянно держит под наблюдением висящую над ними обоими опасность. Хотя давно уже готов к беде, и, есл