оокая Завиша в перламутровом халатике приносила Дмитрию Алексеевичу большой конверт со штампом какого-нибудь комитета. Бусько писем не писал и не получал. Завиша медлила, светилась любопытством, смуглая ее ручка с красными ногтями неохотно отдавала загадочный конверт. Иногда конверт приносил муж Завиши, Тымянский или Бакрадзе - высокий, франтоватый инженер и спекулянт фруктами. А бывало и так, что входили с конвертом сразу - инспектор Госстраха Петухов, его жена, Завиша и Тымянский: это значило, что конверт был со штампом министерства. Они ждали - что же из него вынут? Но один из изобретателей, надорвав конверт и заглянув туда, непочтительно бросал его другому, а тот, просмотрев письмо, равнодушно прятал его в стол. Дверь, разочарованно пища, закрывалась, и тут-то в комнате начинали греметь диалоги и монологи. - Обыватель-то каков! - говорил старик. - Он все-таки что-то понимает. Смотрите, как он прет поглазеть на священный огонек! Как килька! Уверены небось, что сам министр ведет с нами переписку! - Да, наша лихорадка счастливо их миновала. Заразная штука, между прочим... - Ничего-о. Насчет этого у них железное здоровье. Зачем им беспокоиться, что-то проталкивать, чего-то с трепетом ждать. К их услугам уйма уже сделанных открытий! Пожалуйста - триста рублей заплати и получай патефон. В изящном футляре. Пять рублей - и вот тебе пластинка, Утесов! С двух сторон! Новое открывать? Не к чему. Мир переполнен удобствами, и не бойтесь, обыватель не променяет их на письма министра. Ни боже упаси! Профессор даже басисто захохотал, а Дмитрий Алексеевич опустил глаза. Он-то видел, соседей все-таки тянуло сюда, на огонек!.. - Нет, дорогой, здесь имеется надежный иммунитет! - басил профессор. - Они и дружат и любят так, чтоб от этой любви не нарушилось их материальное равновесие. Обывательница не выйдет замуж за нищего гения. Нет, пусть Дмитрий Алексеевич покажет ей сначала свои акции! "Да, да... - думал Дмитрий Алексеевич, усмехаясь. - Она никогда не выйдет за меня. Не мешало бы сейчас явиться к ней победителем, со всеми признаками успеха - в хорошем пальто, с билетами в театр". Но тут же он признавался себе, что и в Жанне иной, новый человек иногда чуть приоткрывал светлые глаза: в этом ведь и был секрет их отношений. С этого человека все и началось! "Ну хорошо, - думал он. - Евгений Устинович и сам отлично видит эту другую сторону жизни. Почему же он капризничает, ведет себя как старый артист, потерявший голос? Ведь голос не потерян! Порошок, порошок ведь существует!" И он задал однажды вопрос: - Евгений Устинович! Вот вы счастливейший из смертных. Ваш порошок - это, конечно, большое дело... - Ну-ну, - старик благосклонно выслушал эту часть вопроса. - Ну, ну... продолжайте. - Что же вы все-таки не хлопочете, не пишете никуда, не ходите? По-моему, в самом этом есть свое... - он шуткой хотел смягчить неловкость, которую уже почувствовал. - Я нахожу в этом даже некоторое удовольствие. - Какое? - Здесь есть даже элемент игры. Надежда... - Нда. Надежда... Знаете, что сказал Дизель об этом? Он сказал так: чем становишься старше, тем меньше разочарований. Потому что отвыкаешь от надежд. Надежды, они больше юношей питают. Я действительно счастливейший из смертных. Мог быть. Потому что идея, подобная этой, - старик положил руку на свой сундук, - это действительно гора, великое счастье, клад. Только природа не любит несправедливостей. Если она даст тебе счастье, она обязательно навязывает и принудительный ассортимент, уравновешивает счастье заботами. Сыплет их столько, чтоб чашки весов уровнялись. Сил нет, Дмитрий Алексеевич. Приходится отказываться и от того, и от другого. - А почему же от первого отказываться? Оно же у вас! - Нет, дружок. Когда знаешь заранее, что это дело не увидит света, когда между тобой и людьми лежит длинная дорога, которую уже не пройти, - счастья как не бывало. Как в сказке - одни головешки. Вы же знаете, какой длины эта дорога до готовой машины. Вернее, не знаете, потому что вы не прошли и половины... - Но у вас ведь готовый порошок! Покажите!.. - А я не показывал? Смотрят с удовольствием. Игрушка занятная... И вопросы задают с большим пониманием. Но назначить официальные испытания, чтобы с протоколом, копию которого автору, - не-ет... - Почему? Ведь это настолько убедительно... - Монополисты тоже могут продемонстрировать такой пожар. А для того, чтобы отличить настоящее от цирковых номеров, нужно кое-что знать. Одного того, что ты хозяйственник, мало. Вот тут и начинается власть монополии... После первого же такого разговора с профессором притихший, но упорный Дмитрий Алексеевич повесил на двери свое расписание, которому он теперь подчинил всю свою жизнь. Он пристально следил за стариком, учитывал опыт Евгения Устиновича - тот опыт, о котором старик сам и не догадывался. Он понял, что нужно бороться прежде всего против усталости, против измены в самом себе. В двенадцать часов, следуя жесткому расписанию, Дмитрий Алексеевич шел на прогулку. Подняв воротник, спрятав руки в пиджак, он пересекал широким шагом несколько площадей, сворачивал на улицу Горького и по этой магистрали шел до Белорусского вокзала, затем поворачивал назад. Эти прогулки вошли в него, стали его привычкой. Выйдя из дому, сделав лишь несколько первых шагов, Дмитрий Алексеевич уже забывал обо всем, душа его покидала тело, улетала в мир машин, а ноги начинали работать сами, как часовой механизм с суточным заводом. Вдоль канавы рабочие укладывали канализационную трубу. Ноги Дмитрия Алексеевича сами останавливались здесь, в нужном месте, а мысль его уже хлопотала в цехе около машины, которая выталкивала из своего нутра такие же, только еще не остывшие вишнево-красные трубы. Выпустив десяток труб, устранив в машине некоторые неполадки и немедленно записав удачную мысль в блокнот, Дмитрий Алексеевич покидал цех, и ноги его опять начинали свою работу. Они шли по тротуару, вели его дальше, и он по-прежнему ничего не замечал вокруг. Теперь он был лицом к лицу с прищуренным Дроздовым - спорил с ним. "Какой же я гений? Леонид Иванович! Я простой человек, тот мужичок из "Подростка" Достоевского, который перехитрил иностранцев. Который сказал: "То-то и есть, что просто, а ты, дурак, не догадался!" Вот кто я, при чем здесь гений?" Потом вдруг налетала новая мысль: "Дожил до чего! Сидит перед тобой русский человек и грозит тебе великой опасностью - тем, что ты можешь стать в своей стране гением! Нельзя, нельзя быть рекой, можно быть только каплей. И это думает сын страны, в которой великие таланты насчитывались десятками, могучими кучками! Черт с ним, со мной - моя машина это мелочь, но ведь может прийти к Дроздову и новый Ломоносов..." Тут ноги Дмитрия Алексеевича подводили его к чугунному троллейбусному столбу. "Ага - пустой! Труба! - говорил он себе, постучав кулаком по чугуну, и сразу же взор его туманился. - Да, можно попробовать и такую трубу, на конус... как же быть с конусом?" - думал он, уже забыв о Дроздове. Закончив свой восьмикилометровый маршрут, Дмитрий Алексеевич входил в комнату точно в три часа, и всегда к этому времени на столе стоял чугунок с горячей картошкой, а иногда и кислый огурец на тарелке. Друзья садились за обед. - Дмитрий Алексеевич, - задумчиво спрашивал старик, - сколько у вас осталось денег? - Двести двенадцать, - отвечал Лопаткин. - Ничего, скоро придут мои ребята. Будет хорошая работка. В мае, однажды, в воскресенье к ним пришли двое рабочих в расстегнутых телогрейках - пожилой и молодой. - Ну как, дед, будем нынче стучать? - спросил пожилой, садясь, заклеивая языком цигарку. - А что - есть? - Барулин будто обещает халтурку... - Хорошая халтурка? - Будто ничего... На Метростроевской дом, энтот, от угла второй - знаешь, где магазин? Новое железо ставить. Сдирать и крыть. Крыша большая - покоем загибается. - Там управдом не Молоканов? - Он самый. Косится на меня, собака. Прошлый год забыть не может. - Поладим. Бери. Мы быстро ее одолеем. Вот у нас еще один кровельщик - фальцы гнуть будет. - Одолеем-то, одолеем, Евгений Устинович. Ты сходи сегодня к Молоканову и крышу посмотри... Ближе к вечеру Дмитрий Алексеевич, который, пожив три месяца с профессором Бусько, привык ничему уже не удивляться, отправился вместе с ним на Метростроевскую. Май в этом году был прохладный, друзья шли в пальто нараспашку, и старик все время прибавлял шагу и, вырываясь вперед, рассказывал о предстоящей работе. - Наша артель собирается вот так каждое лето. И мы хорошо зарабатываем. У нас все операции идут по поточной линии, за выходной день мы делаем столько, сколько рядовые кровельщики четвертого разряда за неделю не сделают! А Дмитрий Алексеевич думал о других вещах. Что, если это будет тот самый - старый, пятиэтажный дом? Вот он, испачканный ржавчиной герой, стучит железом во дворе, а она проходит мимо со своим маленьким военным. Капитан улыбается, а у нее слезы на глазах, потому что капитану все рассказано и она не знает, что делать - здороваться с кровельщиком или не заметить его. Но само суровое молчание кровельщика говорит: последнее слово будет за мной. И она может подбежать, восхищенная его живучестью, энергией и упорством. Ржавчина блестит для иных ярче всех военных пуговиц, вместе взятых... Тут Дмитрий Алексеевич едко засмеялся, и старик, который не переставал говорить, шагая рядом, обиделся. - Не верите? Я вам слово даю. В прошлом году мы покрыли купол на церкви - можете сходить посмотреть на Таганке, полюбоваться! Не верит! Дом, где их ждала работа, оказался в другом месте - в стороне, но все-таки почти напротив окон знакомого Дмитрию Алексеевичу пятиэтажного здания. Евгений Устинович пошел искать управдома, потом вернулся с дворничихой в фартуке, Она молча пошла впереди них - по лестнице, на самый верх, на чердак, и, наконец, на крышу, под холодный майски; ветер. Евгений Устинович натянул до ушей кепку, поднял воротник. - Ох ты! Вот это тришкин кафтан! - сказал он, оглядывая огромное двускатное, ржавое, с черными заплатами поле, уставленное запыленными кирпичными трубами. Кто-то невидимый порывисто и громко вздыхал на крыше - то там, то тут. Друзья поднялись на конек и, придерживая развевающиеся под ветром полы пальто, прошли по коньку до самого конца. Дмитрий Алексеевич увидел отсюда глубокую, пересеченную проводами пропасть улицы, множество серовато-коричневых крыш и на переднем плане освещенный солнцем дом, где жила Жанна. Четыре или пять окон его были открыты настежь. В одном из них, в глубокой тени, кто-то сидел на подоконнике, может быть она... Став на самом удобном и высоком месте, Евгений Устинович, щурясь, блестя очками, осмотрел Москву, все ее крыши и какие-то яркие предметы, чуть выступающие из туманных вечереющих далей. - Прекрасно! Дмитрий Алексеевич, идите сюда! - позвал он. - Смотрите, как отлично все видно! Вот так видит свое дело открыватель нового. Он поднялся как бы на второй этаж здания и видит оттуда неудобные дороги, которыми люди идут к благополучию, и ухабы, где они разбивают носы. Он говорит: "Смотрите, надо идти вот так!" Он не может создавать ценностей _первоэтажных_, потому что для него это - пройденное. Это все равно, что копии снимать, вместо того, чтобы создавать великие подлинники. Забыв о себе, человек второго этажа спешит охватить и передать народу все, что видит. Он создает величайшие ценности и говорит ученым-первоэтажникам: "Популяризуйте! Размножайте!" А те не понимают! Они ходят внизу в кругу вещей знакомых, привычных и гонят на-гора старинку. Разрабатывают, скажем, процесс, открытый еще Симменсом! Прекрасно оформляют, с цитатами! А открывателя хором объявляют сумасбродом... Как быть, Дмитрий Алексеевич? Вы же видели, как я гасил пожар! Мне скоро семьдесят - и вот я на крыше. Завтра начну производить ценность сугубо первоэтажную... - Мне кажется, что и в качестве кровельщика вы далеко не первоэтажник. Вы и в это дело что-то свое вкладываете, живое... - Может быть... А что это вы повернулись спиной? Беседует - и стал спиной, так сказать, к объекту! - Сейчас я вам признаюсь, Евгений Устинович. В этом доме живет одна моя... - Понимаю. Так зайдемте к ней!.. - Евгений Устинович - беда! Она целиком вся на первом этаже. - Дмитрий Алексеевич говорил тихо, словно боялся, что услышит Жанна. - Она не из мечтателей, не из романтиков. Если мы ввалимся к ней... - он засмеялся. - Я не могу зайти к ней без серьезного достижения, причем это должно быть в первоэтажном плане - то-есть признано и напечатано в газетах. Если у человека нет звезды - значит он не герой, - вот психология! Для нее и для ее родителей я сегодня - сумасшедший. - Уже! Несчастный человек! Сколько вам лет? - Тридцать два, Евгений Устинович, тридцать два... Сейчас она, мне кажется, не совсем в этом уверена. Я слишком много наобещал ей... а если я появлюсь - вся иллюзия рухнет. - Что же вы держитесь тогда за нее, за бабий подол? - Не могу, Евгений Устинович. Мне часто казалось и сейчас кажется, что в ней иногда просыпается что-то, но не может окончательно проснуться. Может быть, я это сам придумал. Ну вот, кажется, и все... И мне хочется, чтобы эти ее глаза открылись... - Операция эта будет стоить вам дорого. Она должна увидеть ваши страдания и свою вину. Первое она сможет увидеть. Она и сейчас может это увидеть, если посмотрит на нас... А вот второе - свою вину - этого они не умеют видеть. Нет. Нет... Старик взглянул туда, на дом, где были открыты окна. - Лучше тогда пойдемте вниз. Крышу мы посмотрели, одной этой крыши нам хватит до зимы. Вот и хорошо, и пойдемте... И, обняв Дмитрия Алексеевича, он легонько толкнул его, и они, не оглядываясь больше, пошли по коньку назад, туда, где ждала их у входа на чердак молчаливая дворничиха. - Первоэтажная психология - величайшее зло, - сказал задумчиво Евгений Устинович, когда они спускались по лестнице. - Она захватила много укрепленных позиций. Между прочим, - тут старик понизил голос и остановился, выжидая, чтобы дворничиха отошла подальше. - Между прочим, - шепнул он, - этим обстоятельством пользуется иноразведка. Шпионы ходят среди них, жмут ручку, любезничают, по имени-отчеству и так далее - и воруют ваши лучшие идеи, потому, что первоэтажник охраняет не ценные идеи, а свои красивые популяризаторские брошюрки! Когда профессор Бусько начинал говорить о шпионах, желтоватый ус его чуть заметно дергался, старик шмыгал носом, словно туда залетел комар, и сквозь очки на Дмитрия Алексеевича смотрели большие, темные, полные муки глаза. Бусько разглагольствовал, не замечая пристального взгляда товарища. Дмитрий Алексеевич больше не возражал ему и не спорил. Через два дня, когда, совершив свою прогулку по городу, Дмитрий Алексеевич вернулся и сел за стол, против чугунка с горячей картошкой, он заметил, что сморщенные красные руки старика, снимая сковородку с чугунка, трясутся. Дмитрий Алексеевич взял картофелину, не спеша посолил ее. И в эту минуту профессор спросил решительным, каким-то громовым голосом: - Сколько у нас осталось денег? - Шестьдесят! - Сказав это, Дмитрий Алексеевич с наслаждением откусил половину картофелины. - Это у нас последняя картошка, - сказал старик. - Придется переходить на меню изобретателей. - Очень приятно. А что это за меню, позвольте узнать... - Прежде всего хочу проинформировать вас. Барулин изменил нам. Больше крышами мы не занимаемся. Пока не наклюнется какой-нибудь новый Барулин. - Прекрасно! Вы ешьте, Евгений Устинович, ешьте. Друзья в молчании съели по картофелине. - А что же это за меню? - У меня стоит за сундуком бутылок рублей на пятнадцать. Память о лучших временах, - профессор вздохнул. - Нам хватит всех денег на месяц. Будем покупать черный хлеб и рыбий жир. Калорийно и дешево. Открыто, правда, не мной... - У нас есть выход на крайний случай, - сказал Дмитрий Алексеевич, спокойно посыпая картофелину солью. - Я ведь слесарь седьмого разряда. Правда, мне пока не хочется залезать в это дело, потому что я нащупал одну вещь... Насчет отливки водопроводных труб. Мне кажется, моя машина может быть универсальной. Вот мне и нужно почитать литературу и прикинуть. Если я пойду работать на завод... - Зачем? Кого вам надо кормить? Меня? Уж будьте уверены, бутылок-то я насобираю нам с вами на хлеб! Потом вот: у меня есть еще один Барулин на лесоскладе. Два дня погрузим лес в машины - вот нам и месяц житья. Жить можно. - Ну раз можно - давайте жить! Впрочем, режим этот соблюдался не больше двух недель. Наступили жаркие дни - прекрасное время для изобретателей. В это время весь город становится их мастерской. Земля - чертежная доска. Садись на лавочку и размышляй! Ночью можно спать с открытым окном. Кому - любовь и шепот листьев, а деловому человеку - экономия времени. С открытым окном можно выспаться не за шесть, а за четыре часа. Это так же проверено, как рыбий жир. Можно и не спать, а заработать за одну ночь сто рублей - на целый месяц. Иди на железнодорожную ветку и разгружай вагоны, сбрасывай камни, лес. А если в вагонах ранняя капуста, бери с собой мешок: наложат, сколько унесешь, только веселей работай. Дмитрий Алексеевич и его седой неунывающий товарищ за лето хорошо поработали. Они купили себе по рубахе-ковбойке, а Лопаткин к тому же приобрел серые полушерстяные брюки в мелкую полоску. Он даже решился сделать подарок старику. Догадавшись об одной слабости Евгения Устиновича, он однажды принес и поставил перед ним на стол бутылку водки. Сколько потом было произнесено речей над этой бутылкой! Но главное - в другом. У Дмитрия Алексеевича на чертежной доске был приколот большой лист, и на нем можно было увидеть контур новой универсальной машины для отливки чугунных труб любой формы - длиной до шести метров! В августе, когда на железнодорожную ветку прибыл состав с арбузами и для наших двух друзей началась арбузная диета, Дмитрий Алексеевич приступил к работе над эскизным проектом. Этот месяц прошел в работе над чертежами и в ночных погрузочных авралах, - прошел гладко, если не считать одного обстоятельства, которое с полгода оставалось невыясненным и нарушило покой Евгения Устиновича. Однажды, когда Дмитрий Алексеевич вернулся с прогулки, старик, сделав равнодушное лицо, устроил ему допрос: знает ли кто-нибудь в городе, кроме министерских экспедиторов, его адрес? Были ли у него в Москве встречи с какими-нибудь женщинами? Не замечал ли он на улице каких-нибудь подозрительных субъектов, которые наблюдали бы за ним исподтишка? На все вопросы старик получил ответ один и тот же: "Нет. Не было. Не замечал". И тогда, хмуро помолчав, Евгений Устинович сообщил, что в отсутствие Дмитрия Алексеевича в квартиру позвонила неизвестная женщина и спросила, здесь ли живет товарищ Лопаткин. Ждать она не стала, хотя профессор любезно пытался ее задержать. Ушла, не сказав, кто она и по какому делу приходила. Женщина была словно бы взволнована, перебирала пальчиками сумочку, разглядывала стены. Она была достаточно сообразительна - согласилась ждать и под этим предлогом заглянула к ним в комнатку. Посидела, поерзала на стуле и ушла. Молодая, вроде студентки. Все на ней надето простое, строгое, но - самое лучшее и хорошо сшито. Какой-то темный костюм... Дмитрий Алексеевич нахмурился. - Лоб у нее высокий? - спросил он вдруг. - Розовый? И кудряшки начесаны, а? Не заметили вы у нее такой привычки: все время краснеть? То покраснеет вся, до ушей, то отойдет... Он подумал, что это Валентина Павловна по пути в отпуск заглянула в Москву. Но Евгений Устинович, направив мимо него вдаль свой встревоженный, острый взгляд, ответил, что н-нет, лоб у нее скорее низковатый, хотя верно, закрыт волосами и волосы как будто бы вьются. Но она не краснела, а, наоборот, как будто была бледна. Случай этот так и остался невыясненным, гостья больше не показывалась, и друзья забыли о ней - Дмитрий Алексеевич сразу, а профессор - несколько позднее. Он боялся неясных положений и на всякий случай перепрятал несколько своих тетрадок и пузырек с белым порошком под плитку паркета. А в остальном август прошел очень хорошо. Дмитрий Алексеевич начертил несколько узлов своей новой машины и по каждому узлу вычертил на отдельных форматках детали. Евгений Устинович тоже сделал успехи. Он нашел наконец несколько способов приготовления керамики - не из каолина, а из обыкновенной земли, выкопанной на Ленинских горах, Кроме того, все лето Дмитрий Алексеевич вел переписку с министерствами, комитетами и редакциями, и у него была теперь заведена толстая папка, куда подшивались все бумаги. 5 Пришла осень, на улицы спустился мокрый туман, мерно застучали за окном капли. В первый раз затопили печь, и треск дров сказал сердцу то, чего не могут выразить слова: все предусмотрено, все готово к зиме! В сарае - дрова. На сберегательной книжке - фонд, которого хватит до самой весны. В сундуке - ватман, несколько стоп бумаги. Можно бороться! Жизнь в маленькой комнате изобретателей шла по расписанию, двигалась неслышно и быстро, и вот эта-то быстрота и четкость привела однажды наших друзей к неожиданному, катастрофическому расходу. В один из самых серых дней Дмитрий Алексеевич заметил, что Бусько молчит, энергично что-то растирая в ступе. Профессор не произнес в этот день ни одного монолога, но несколько раз принимался напевать себе под нос бодреньким вибрирующим баском. На следующий день он стал тише, а движения его быстрее. Он вскакивал и бегом несся на кухню за водой и, возвращаясь, оставлял иногда дверь открытой - этого Дмитрий Алексеевич еще за ним не замечал. Потом началась уже настоящая суматоха. Профессору срочно понадобился пресс для того, чтобы делать особо прочные кубики. Старик стал уходить из дому на весь день. Лицо его стало острее, и на нем появилось выражение быстроты. Ночью он кряхтел, а рано утром опять исчезал - этот пресс не давался ему в руки. Дмитрий Алексеевич узнал в старике себя - свое молчанье и свою собственную беготню в то время, когда рождался первый вариант его труболитейной машины. И, хорошо все понимая, старался не мешать, был тише воды. Наконец пресс был найден, куплен и переделан по чертежам Евгения Устиновича. На это ушел весь "фонд". Впрочем, о "фонде" сгоряча не подумали - ждали результата. Потом Евгений Устинович принес из котельной соседнего дома несколько обожженных малиновых кубиков - тут опять было не до "фонда". Положили на стальную плиту кусок обычной метлахской плитки, профессор, крякнув, ударил по ней молотком, и плитка нехотя распалась на две половинки. Затем Евгений Устинович торжественно положил на плиту малиновый кубик. Молоток он передал Дмитрию Алексеевичу, потому что удар был нужен верный, а у старика зуб на зуб не попадал. Но и Дмитрий Алексеевич два раза промахнулся - он волновался не меньше, чем старик. А потом он попал молотком по кубику. Каменные брызги разлетелись во все стороны, комок спрессованных ударом розовых крошек прилип к плите... - Ну уж! - Евгений Устинович даже закричал на него. Но тут же взял себя в руки, глядя в сторону, перемолчал первую самую страшную минуту. - Обрадовался! Трахнул! Давайте-ка молоток. Вот как надо - одним весом молотка: в нем ведь все-таки килограмм! И, положив новый кубик, он ударил одним весом молотка. Неуверенно ударил: знал, что получится. И кубик, конечно, развалился на мелкие розовые кусочки. В этот день Бусько только и делал, что разбивал молотком все новые и новые кубики. Что-то шептал, уходил в котельную, часами скрипел стулом, тер лоб, внезапно вдруг говорил: "Тьфу!" - и опять брался за молоток. Потом признал свое поражение: молча взял веник и стал подметать каменные крошки. - Это - путь, - услышал Дмитрий Алексеевич его голос из-за чертежной доски. - Не конец, а только путь. - Старик уже успокоился, и ему хотелось порассуждать. - А цвет красивый! - сказал профессор немного погодя. - Живой красный цвет. Видите - и сюда ушла частица человека. Может быть, она и не погибла - если мне удастся... Ведь огонь я погасил тоже не сразу. Но вот прошел еще день. Чувства улеглись, а строгий голос расписания опять призвал к делу. И Евгений Устинович, подсчитав деньги, которые нужно было платить за квартиру, за газ и, электричество, опять сказал, что пора переходить на меню изобретателей. Капли стучали за окном, не обещая ни доброго лета, ни хорошего заработка. За обедом друзья съели последнюю картошку, и Евгений Устинович, вытирая усы и отдуваясь, не преминул сказать по этому поводу: - Да... Последняя отрыжка... Как видите, к счастью, есть люди, которые соглашаются на такие колебания. На такую амплитуду. И человек при всем этом - счастлив! Он получает новый тип радостей. Старик чувствовал себя виновником этой "амплитуды" и старался побольше говорить, _поднимал дух_ товарища. - Разгрузочная диета, применяемая время от времени, ничего не принесет, кроме пользы, - сказал он и ушел на кухню мыть тарелки. Потом вернулся и, пряча их в шкафик, сделанный из табуретки, обитой со всех сторон фанерой, продолжал бодрым голосом: - Когда я работал над _этой_ вещью, - он наступил на паркетную плитку, под которой лежали его тетради, - когда я шел к этому открытию, я не ел по два дня и не замечал этот. Между прочим, вы знаете вкус голода? Я пронаблюдал - это вкус нечищеной медной ложки. Так вот - я не ел, а мог ведь отсрочить дело и поступить куда-нибудь, хотя бы на тысячу рублей. Или пойти сдать бутылку и купить хлеба. Я шел по горячему следу, я преследовал и не мог отступиться, пока она, эта вот штука, не попала ко мне, не сдалась! - Мне кажется, - сказал Дмитрий Алексеевич, улыбаясь, - что вы агитируете меня. Давайте лучше закурим - не надо меня агитировать. Я тоже сосал медную ложку... Ничего страшного в ней не нашел. На войне бывало и не так. В тот же день Евгений Устинович купил в аптеке пузырек рыбьего жира трескового - красивый большой пузырек, и друзья весело отпраздновали переход к меню изобретателей. И опять пошла ровная жизнь, тихие дни, нарушаемые только решительным звуком карандаша, проводящего на ватмане толстую линию, скрипом песка в ступе или неожиданным рассуждением Евгения Устиновича. В один из пасмурных дней октября старик заглянул в старую сумку от противогаза, которая висела у него на гвозде в коридоре, и нашел в ней штук десять картофелин. Когда-то он забыл по рассеянности о них. Иногда, оказывается, и забывчивость может быть полезной! Находка была разделена на две части. Одну старик положил в чугунок и с безразличным видом, даже напевая, отнес в кухню варить. Вторую часть отложили на завтра. Но это завтра заставило призадуматься обоих. Когда Евгений Устинович собрался варить ту часть картошки, что лежала в сумке, он нашел не пять, а штук двадцать крупных картофелин. Сумка была полна доверху. Старик показал свою находку Дмитрию Алексеевичу. - Варите! - сказал тот. - Потом обсудим! - Я того же мнения, - согласился Евгений Устинович, недоверчиво глядя на картошку. - Но что делать с сумкой? Неизвестный добрый человек может подумать, что нам это понравилось и мы опять вывесили ловушку - авось что-нибудь попадется. А? - Картошку разделим на три дня, а сумку больше вешать не будем, - сказал Дмитрий Алексеевич. Когда чугунок с горячей картошкой появился на столе, друзья сели обедать и, взглянув друг на друга, оба притихли. - Да... - сказал Дмитрий Алексеевич. Уже в который раз он испытывал чувство неоплатного долга перед обыкновенным, неизвестным человеком, который вдруг открывал перед ним свою простую, широкую душу и тут же уходил в недосягаемую тень. - Не могу молчать, - сказал старик, качая головой. - И говорить нельзя о таких вещах простыми словами. Вот чудо - обыкновенная картошка может стать прекраснейшим блюдом, украшением стола, потому что к ней прикоснулся настоящий человек! И Дмитрия Алексеевича, и даже профессора это событие заставило по-новому взглянуть на соседей. По-прежнему маленькая Завиша приходила к ним в своем перламутровом халатике, стараясь подольше задержаться, пока изобретатели разрывают конверт. Но Дмитрий Алексеевич видел теперь в ее глазах, кроме любопытства, еще и грусть одинокой молодой женщины, одинокой, несмотря на то, что рядом есть муж с томным взглядом и умеренными бакенбардиками. Приходил сам Тымянский, и Дмитрий Алексеевич думал: неужели он мог сделать это? А впрочем, чем черт не шутит! Брови можно брить и по простоте, потому что это делают другие, и в то же время оставаться хорошим человеком, и даже быть несчастным - ведь у них нет детей! Вот так они по-новому смотрели на каждого жильца, не зная, кому хоть взглядом сказать свое спасибо. А жильцов было много в этой квартире - что ни человек, то загадка, у каждого свой собственный звонок на двери. Сумку они больше не вешали в коридоре. Два раза в день, как монахи, они садились за трапезу, преломляли хлеб и, жуя, спокойно рассуждали о природе людей и вещей. Евгений Устинович больше всего теперь говорил о неизвестном друге, для которого он трудился. - Этот человек не ученый, а все поймет! - разглагольствовал старик. - Ему продемонстрируй мой пожар, и он, трезво взвесив все, скажет: "Надо попробовать! Вещь, пожалуй, полезная!" Беда в том, Дмитрий Алексеевич, что между нами и этим человеком стоит посредник, существо с важной осанкой, считающее себя служителем науки, государства. Оно добросовестно из года в год читает лекции по одному и тому же конспекту, консультирует, рецензирует. Или вот - хмурый начальник, готовый тысячу лет штамповать одну и ту же алюминиевую ложку. Конечно, с выполнением плана на сто два процента! Этот народец загородил нас от настоящего человека, который, между прочим, хотел бы иметь и ваши трубы и мои огнетушители... - Это все констатация, - весело поддел его однажды Дмитрий Алексеевич. - Это все музыка для пищеварения. Под наше изобретательское меню. Вы скажите, как бороться! - Я проворонил свою борьбу. Неверная тактика... Первые десять лет я норовил убрать с пути некое бревно. Известного вам Фомина. Все жалобы писал (он здравствует и по сей день!). Прав ваш этот Араховский, который говорит, что нельзя выдавать себя врагу. Я выдал себя. - Но ведь, маскируясь от врагов, маскируешься и от друзей! Открыто надо в бой идти, только открыто! И с развернутым знаменем, на котором отчетливо написан девиз. Крупными буквами! - А что это, простите, за девиз? Я что-то не слыхал... - Вы уже прочитали его. Потому мы и сошлись с вами. - Мы сошлись потому, что вы мне понравились. Всего-навсего! Люблю фантазеров, которые не единым хлебом живы. - Вот, вот. Вы почти в точку попали. - Дмитрий Алексеевич откусил порядочный кусок от своей краюхи и, энергично жуя, стал смотреть в окно. - Когда я загорелся вот этим, - он кивнул на чертежную доску, - в меня одновременно вошли мысли. Общего порядка. Вы верите, в построение коммунизма? Старик покраснел. - Я как-то не очень задумывался... - В мещанский коммунизм я никогда не верил, - продолжал Дмитрий Алексеевич. - Тот, кто думает, что при коммунизме все будут ходить в одеждах, расшитых золотом, - ошибается. Привязанный к вещам мещанин может ждать от коммунизма одного: "Вот где покушаю!" А там как раз многие предметы сумасшедшей роскоши, рожденные праздностью богача, будут упразднены! - Простите... Не заговаривайте мне зубы. Как увязать это с девизом? Как с машиной увязать? - А вот увяжу самым простым образом. Когда я сознал значение вот этой машины и понял, что она нужна и что мне придется ради нее затянуть на брюхе ремешок... я ни секунды не колебался, с радостью нырнул в этот омут! - И Дмитрий Алексеевич туго затянул на себе ремень. - До последней дырки! Видите? Вот тут я сразу понял, что коммунизм это не придуманная философами постройка, а сила, которая существует очень давно и которая исподволь готовит кадры для будущего общества. Она уже вошла в меня! Как я это почувствовал? А вот. Смотрите, никогда в жизни так я не работал, как сейчас, - я работаю по способности! В лес, как медведь, не гляжу. Экономлю время не для чего-нибудь, а для работы! Теперь о потребности. Я могу сейчас поступить на завод, заработать две тысячи и купить гору сала. В ладонь толщиной. Или записаться в очередь на покупку автомашины. Буду деньги откладывать на сберкнижку. Счет будет расти, а я все буду зарабатывать, зарабатывать! Но я совсем другой! У меня другие потребности, мне этого ничего не нужно. Я не хочу такого счастья, как в кино: еда, еда, квартира, спальня, кружева... То есть я, конечно, не отказываюсь. Но, имея одно это, я не буду счастлив. А если доведу дело до конца, а спальни у меня не будет, - все равно буду счастливец! - Фантазер! Какой же это коммунизм, если вы должны бросить дорогое сердцу дело, чтобы заработать на хлеб? - А я и не говорю, что у нас коммунизм. Но мне он был бы сейчас нужен. Не для того, чтобы получать, а чтобы я мог беспрепятственно отдавать! - Ну вот вы и пришли к моему положению. Помните, я говорил, что мы рано родились? Прячьте-ка и вы свою вещь под половицу. - Нет! Не прятаться и не маскироваться. Мы должны быть откровенно самими собой, только так мы сможем находить друг друга. Вот мы с вами - почему сошлись? Потому что увидели друг друга без маски. - А что толку? - закричал вдруг старик. - Ну сошлись мы с вами! Ну набьется нас здесь в комнате двадцать дурачков с ласковыми глазами! Будем сидеть, как жуки под корой! Чем вы мне поможете? Чем я вам помогу? Знамя... Девиз... Дмитрий Алексеевич вдруг опомнился и замолчал. Закусив губу, он смотрел некоторое время на Бусько, несколько раз окинул его взором - с ног до головы, как будто перед ним стоял призрак. - Смотрите, смотрите, - сказал Бусько. - Делайте лицо, какое хотите. Это перед вами ваше будущее. А я буду смотреть на вас и тоже сделаю выражение на лице. Потому что вижу свое глу-у-пенькое прошлое! Дмитрий Алексеевич хотел ответить, разразиться философской тирадой. Но понял, что перед ним действительно глухой призрак. И он шагнул к своей доске и принялся за работу. "Мне тридцать три, - летели его мысли, - а вам, дядя Женя, вдвое больше. Очень хорошо, что вы попались мне на пути: я вовремя поверну руль покруче - подальше от вашего сундука, поближе к человеку, - пусть даже вот к этому, с кнопками на дверях! Буду до конца искать в нем доброту и верность - они никуда не делись, без них жить нельзя. Верю в них. Тридцать лет! Впереди еще столько встреч!" Он долго работал молча, а профессор смотрел на него, сидя за столом. Выждав длинную паузу, старик окликнул его: - Дмитрий Алексеевич! Что вы там пальцы загибаете? Если это вы сроки прикидываете - когда и что у вас должно получиться, - умножайте, пожалуйста, на "пи"! - короткий добродушный смешок подбросил его чуть ли не на полголовы. - Не забудьте умножить! Три целых и четырнадцать сотых! - Я уже видел, - глухо сказал Дмитрий Алексеевич, - и вы увидите. На нашей сцене еще будут появляться новые действующие лица, которые... - Которые будут вроде Фомина... - Которые будут помогать нам так, как будто делают что-нибудь для себя. Старик недоверчиво покачал головой: ему все-таки было шестьдесят девять. Он многое видел на свете. Но жизнь все же так устроена, что может удивить человека даже на его семидесятом году. Восемнадцатого октября, в двенадцать часов дня, вскоре после того, как Дмитрий Алексеевич ушел на утреннюю прогулку, в дверь резко постучали, и сразу же вошла невысокая, похожая на курьершу женщина в вязаном платке и с хозяйственной сумкой, сделанной из множества треугольных кусочков кожи. Она достала из сумки пакет необычной формы - небольшой, но толстый, и положила его на стол. Пакет был склеен из прочной оберточной бумаги. На нем было написано: "Тов. Лопаткину. Лично". - Вы живете с товарищем Лопаткиным? - спросила курьерша. - Передайте ему лично этот пакет. - Откуда это? - Евгений Устинович вышел из своего отделения, где он просушивал на плитке рыжую землю. Но курьерша, должно быть, торопилась. Она уже ушла, громко хлопнув дверью. Евгений Устинович посмотрел на пакет, положил его посредине стола и мелко написал на стене: "18 окт., 11 час. 20 мин.". Он всегда был начеку. В два часа он разрезал полкило хлеба на две части и ту часть, которая ему показалась большей, положил для Дмитрия Алексеевича. Затем он запел: "Любо, братцы, любо" и стал помешивать рыжую землю в сковородке. В эту-то минуту и вернулся с прогулки Дмитрий Алексеевич, мокрый, румяный, с глубоко запавшими щеками. Громко дыша после быстрой ходьбы под дождем, он снял пальто. Глядя на пакет, повесил на гвоздь шапку, вытер мокрые руки, повертел пакет в руках и надорвал его. - Э-эй, друзья! - пропел он и быстро разодрал пакет. - Евгений Устинович! - Вижу, вижу, - глухо сказал старик у него за спиной. В пакете была плотная пачка денег. Дмитрий Алексеевич помолчал, взвесил ее в руке, посмотрел на старика, сел к столу и стал считать сторублевые билеты. Считая, он несколько раз приветливо взглянул на свою порцию хлеба. Потом отломил половину, полил рыбьим жиром, посолил и, жуя, продолжал считать деньги, деловито и равнодушно, как банковский кассир. Он отсчитал три тысячи и тут лишь увидел в разорванном пакете листок бумаги с короткой надписью чернилами. Он вытащил записку и прочитал: "т.Лопаткин, эти деньги - Ваши. Спокойно распоряжайтесь ими по своему усмотрению". - Это надо сохранить, - сказал он, показав записку Евгению Устиновичу. - А деньги? - испуганно спросил старик. - О деньгах нам теперь не придется думать. Деньги у нас есть. - Удивляюсь. Вы ребенок! Дайте эти деньги мне! Я сейчас же их отнесу куда следует вместе с запиской. Разве вы не видите, что это _оттуда_? - Я вижу, прежде всего, что это настоящие деньги, - сказал Дмитрий Алексеевич. - Здесь, по-моему, шесть тысяч. Ну да, вот шестая пошла... А если они "оттуда", то тем более мы должны как можно скорее их истратить. Мы ведь не давали дьяволу расписки кровью! - Кровью! - глаза старика сделались страшными. Он метнулся к двери, приоткрыл ее, закрыл и, тряся пальцами перед лицом Дмитрия Алексеевича, горячо зашептал, упрашивая его отказаться от денег. Говорил он убедительно. Его не раз, оказывается, заманивали в подобные сети, он хорошо изучил приемы иностранных разведок, достоверно знает, что сам факт вручения Дмитрию Алексеевичу денег уже зарегистрирован. Для этого _там_ имеются остроумнейшие средства. Путь к спасению может быть только один: немедленно отнести деньги и сдать их куда полагается, хотя и это надо сделать с толком, чтобы запутать врага. - Вы меня убедили... - сказал Дмитрий Алексеевич. - Это удобнее всего сделать в пять-шесть часов, когда народ идет с работы, - продолжал старик, таинственно тараща глаза. - Евгений Устинович, дайте договорить! - Лопаткин, разделив пачку, стал спокойно прятать деньги в карманы пальто. - Вы меня убедили в том, что я должен немедленно купить себе костюм и пальто, а также пополнить и ваш гардероб. И на книжку положить кое-что не мешает, по крайней мере на полгода. Когда это все будет сделано, вечером за ужином мы с вами обстоятельно поговорим: кто мог дать нам эти деньги. А сейчас пойдемте-ка в Мосторг. Евгений Устинович посмотрел на него, повернулся и ушел к своей электрической плитке. Дмитрий Алексеевич ничего не сказал на это и стал одеваться. Застегнув пальто, он взялся за ручку двери и весело спросил: - Ну как, пойдем? Старик словно бы и не слышал - продолжал помешивать землю в сковородке. - Евгений Устинович!.. - Пожалуйста, не втягивайте меня в ваши авантюры, - отчетливо сказал старик, глядя в окно. И Дмитрий Алексеевич отправился за покупками один. "Кто?" - этот вопрос он сразу же задал себе, выйдя из дома. Кто мог прислать эти деньги? Сьяновы? Откуда у них быть таким деньгам? И притом не по почте. Послать надо Агафье тысячу - это будет верно. Но чьи же это деньги? Может, Валентина Павловна проездом? Или Араховский? Скорее всего, он. "Ах, кто бы ни прислал - это очень кстати, - подумал он, чувствуя юношескую легкость в ногах. - Это очень, очень кстати!" Вечером, когда Дмитрий Алексеевич вернулся, он произвел впечатление даже на рассерженного профессора. Он был в черном пальто и в черной шляпе. А когда снял пальто, там оказался еще и новый костюм. - Эх! - не удержался, крякнул Евгений Устинович. - Что же вы, дорогой, купили? Костюм-то у вас в обтяжку, в дудочку! Сразу видно - изобретатель. Глиста глистой! Вам надо костюм на толстяка брать, чтобы свободно складки ложились. Перемените сейчас же! - А ну его! Я его уже запачкал. - Я чувствую, что вы будете академиком, - сказал на это Евгений Устинович. Пальто он осмотрел и сдержанно похвалил. Дмитрий Алексеевич достал из круглой картонки черную шляпу и неожиданно надел ее на седую голову профессора. - Я все-таки подумал, что вы не захотите оставить меня одного в ловушке, и поэтому купил вам шляпу. - Остряк, - сказал Евгений Устинович. - Я просто обдумал все и понял, что мы сами можем устроить для них ловушку. Если умело себя поведем. И он направился к тому месту, где у него висел на стене кусочек зеркала. - Ага! Как это Людмила вела себя у Черномора? - Дмитрий Алексеевич засмеялся. - Подумала - и стала кушать! - Одеваться надо, - заметил старик между прочим. - Я знал одного человека, который не имел ни ваших талантов, ни вашего средневекового рыцарства - всего лишь внешность. Высокий рост и "умный" голос, и хорошо одевался - солидное пальто, воротник шалью и прочее. И знаете, преуспевал! - Вот попробую. Может, действительно начну преуспевать! - сказал Дмитрий Алексеевич. 6 Теперь, когда домашние дела наладились, внутренний голос опять напомнил Дмитрию Алексеевичу, что надо _жить_. Но напомнил настойчивее. Да, нужна, нужна разрядка, - это было теперь ясно. Нужно иногда выходить из своего заточения, быть с людьми. Жить жизнью обыкновенного человека, имеющего все, кроме привычки сосредоточенно думать о каком-нибудь ферростатическом напоре. Тут же Дмитрий Алексеевич, смеясь, заметил, что это получается, как у человека с больным желудком, которому предписали _пережевывать_ пищу. Жуй, жуй старательно, вдумчиво, но это никак не будет похоже на жизнь! Если уж мы даем себе предписание - _жить_, то дело наше пропащее. Надо жить без рецепта. Мы ведь и живем, как можем! Смех смехом, но Дмитрий Алексеевич вдруг вспомнил, как Бусько испугался денег, присланных неизвестным меценатом. "До семидесяти лет далеко, - можно и не то нажить", - и он решил прикоснуться немного к той жизни, которая до сих пор текла как бы мимо его окна. Вместе со стариком он стал ходить на спектакли - три раза в месяц. Они слушали в Большом театре две оперы, в которых соединились два величайших гения - Пушкин и Чайковский. Евгений Устинович мешал ему входить в новую роль тридцатилетнего молодого человека. Старик рассматривал публику в партере и ложах и, как Мефистофель при докторе Фаусте, то и дело шептал Дмитрию Алексеевичу на ухо, напоминая о том, что душа его продана. В театре профессор видел только публику. Он изучал тех, кто сидит в партере и кто толпится на балконе. Везде ему чудились противники. Но иногда, дернув Дмитрия Алексеевича за пиджак, он указывал куда-нибудь на галерку: "Смотрите, вот наверняка изобретатель". Вообще, он принимал всерьез только то, что относится к науке и изобретательству. Вскоре выяснилось, что профессор не может терпеть и симфоний - глух к музыке, и это сохранило для Дмитрия Алексеевича много счастливых минут. Он стал покупать дешевые билеты в консерваторию, и там, под потолком, сидел в полном одиночестве, и в нем оживали чувства давно умерших великих людей - чувства, к счастью, записанные и потому живые навсегда. Он слушал самые искренние, самые горячие слова, обращенные прямо к нему. Однажды он пришел на дневной воскресный концерт для школьников. Первым исполнялся второй концерт для фортепиано с оркестром Шопена, человека, чью гипсовую, совсем детскую руку он видел только что, в фойе, под стеклом. Дмитрий Алексеевич не знал ни дирижера - маленького, курносого, с кудрявой композиторской шевелюрой, ни пианиста - грузного, лысого, в черном фраке. Вокруг него сидели школьники и школьницы в пионерских галстуках. Мальчишки бросали друг в друга плотно свернутыми и надежно пережеванными кусочками афиш. Девятиклассницы, обещающие стать красивыми, косились на Дмитрия Алексеевича и прыскали, обняв друг дружку. И, должно быть, именно потому, что аудитория была весенняя, еще не знающая, что такое тупая боль души, а Шопену, когда он писал свой концерт, требовалось сочувствие и ласка, - именно поэтому композитор избрал во всем зале одного слушателя - бледного, худощавого мужчину, с мягко горящими серыми глазами, с большими и сильными, но худыми кистями рук. Сперва он негромко обратился к Дмитрию Алексеевичу, и тот, вздрогнув, почувствовал, что это говорят ему. Они сразу поняли друг друга - и тогда в полный голос зазвучала повесть, которая была и повестью Дмитрия Алексеевича. Он увидел героя, сгорающего, как комета в темном небе, - маленького человека, с рукой десятилетнего мальчика и с гигантской силой души, который собою, своей жизнью хочет пробить что-то для множества людей. Под шорох скрипок, на этом страшном, многоликом фоне, он увидел его отчаянный поединок с низко гудящими басами. Когда концерт окончился, Дмитрий Алексеевич вышел на улицу, сжимая в карманах кулаки. Дойдя до угла, он подумал: "Вот я пошел в театр, вот - моя разрядка!" - и усмехнулся. Попробуй уйди от себя. Но через несколько дней он опять купил билет в консерваторию. И на этот раз Рахманинов в своем втором концерте сказал ему то же. Он сказал это с первых слов, с первых аккордов: человек рожден не для того, чтобы во имя жирной еды и благополучия терпеть унижение, лгать и предавать. Радость червей, пригретых солнцем, - не его удел. Для такой радости не стоит и родиться человеком, гораздо удобнее быть червем. Человек должен быть кометой и ярко, радостно светить, не боясь того, что сгорает драгоценный живой материал. Дмитрий Алексеевич вышел в антракте в фойе с таким чувством, будто покинул великого собеседника, простился с ним, и тот, пожилой, глубоко осевший в кресле, пристально глядит ему вслед. "Это, должно быть, собственные мои мысли так напряжены, почему я и нахожу везде свои собственные отголоски - как раз то, о чем все время думаю". Но тут же Дмитрий Алексеевич вспомнил, что есть и иная музыка, слыша которую он ничего не чувствовал, никаких отголосков. "Так что эти отголоски зависят не столько от меня, сколько от композитора! - открыл он вдруг. - Это все-таки их мысли. Остались жить!" Тут его прервала молодая, очень подвижная женщина. Заметив кого-то рядом с ним, она вырвалась из медленно текущего потока публики. - Сергей Петрович! Федя! - и, толкнув Дмитрия Алексеевича, она схватила за руки двух своих знакомых - огромного, усталого толстяка с седыми висками и желтолицего сморщенного малыша. Затрясла сразу две руки - тяжелую и легонькую, - и быстро-быстро заговорила: - Знаете, я опоздала. Как вы есть организатор сегодняшней вылазки, спешу объяснить... - Давай сочиняй мне оправдание, - добродушно проговорил огромный. - Иначе не отпущу. Проработочку устрою. - Нет, я серьезно. Я доставала для Ивана "Физику твердого тела" Кузнецова. У нас в фонде такой не нашлось... А Иван пришел? - Кузнецова-то достала? - Достала. Надо пойти хоть сказать... - Поди, поди. Успокой его. - Слушай, Сергей, - посмотрев ей вслед, неторопливо заговорил великан. - Ты бы отметил, что ли, нашего библиотекаря. Этак как-нибудь в приказе. А может, и премию... Осторожненько, рубликов пятьсот. - Я уже думал, - маленький зачесал затылок. - А ты еще подумай. Баба уж больно молодец. Обратно, детишки у нее. И они замолчали. "Агафья, наверно, уже получила деньги, - подумал Дмитрий Алексеевич. - Должны уже дойти". - Иван-то волнуется, - опять заговорил Федя. - Я слушал, что Буханцев собирается прийти. Боюсь... Этот действительно иногда распоясывается. Парнас свой оберегает. Давеча как он Александра Федоровича... - Ну, если он такое позволит... - резко заговорил маленький, вскипев, блеснув глазами. - У нас тоже есть быстрые разумом Невтоны. Ваньку-то мы в обиду не дадим. - Нельзя Ваньку в обиду давать, - согласился Федя, и они опять замолчали. Потом Федя встрепенулся. - Пошли к ребятам! - повернул за локоть малыша, и они быстро и ловко прошли через толпу, будто их обоих внезапно погнало одинаковое чувство. Эта их быстрота как бы толкнула, сорвала с места и Дмитрия Алексеевича, и он, еще не понимая, в чем дело, стал проталкиваться вслед за высоким Федей, стараясь не упустить его из виду. Он все-таки потерял его, пробежал вдоль фойе почти полный круг и так же неожиданно опять нашел. Прежде всего он увидел громадного Федю, который сидел в углу на длинном диване, с краю, занимая маленькое место, смиренно поблескивая очками. "Пьер Безухов", - подумал Дмитрий Алексеевич. На другом диване сидел Сергей Петрович, на третьем - библиотекарша. Им пришлось сесть там, где было свободное место, и теперь они переговаривались коротким словом, движением глаз, жестом, чтобы не помешать посторонним, соседям, сияющим вечерней, концертной красотой. Вдоль стен тянулись еще диваны и кресла в белых чехлах - там тоже сидели друзья этих трех, то там, то сям поднималась приветливая голова: все говорили об Иване, который сидел среди них и которому предстояло какое-то серьезное испытание. Был их разговор похож на перекличку стайки птиц, опустившихся на сад. И Дмитрию Алексеевичу вдруг захотелось к ним, на их деревья. Он подошел поближе. К его счастью, женщина, сидевшая рядом с Федей, поднялась и ушла. И Дмитрий Алексеевич поскорей сел на ее место - сел с такой поспешностью, что даже спокойного Федю это отвлекло от его беседы. Совсем другой, холодный человек посмотрел на этот раз через очки! Большой, усталый, седой Федя оберегал границу, за которой ему так хорошо жилось с этими молодыми и пожилыми "ребятами". И Дмитрий Алексеевич опустил завистливые глаза. Он уже понял, что это, должно быть, сотрудники одного учреждения, скорее всего научно-исследовательского. Наверно, вместе учились, а может быть, вместе организовывали институт, боролись за него. Во всяком случае, их соединяло что-то, какой-то крепчайший цемент. Они были - вот, рядом, Дмитрий Алексеевич даже касался одного из них, и в то же время не видел средства перейти _туда_. Он стал бы самым послушным и исполнительным работником! Но попасть _туда_ - не в институт, а к ним, можно было, только пройдя испытание, получив молчаливое "да" от всех. "Может, я все это сочиняю? - подумал он. - Устал нести несправедливую печать индивидуалиста, хочу прибиться к живым людям?" В это время вдали разлился звонок, свет в фойе померк, и "ребята" поднялись. Их было человек восемь. Отстав от публики, нестройной шеренгой они двинулись в зал. А Дмитрий Алексеевич, проводив их взглядом, побежал к лестнице на свою галерку. "Да, я один, - думал он. - Один даже тогда, когда сижу в комнате с Бусько. С Евгением Устиновичем у нас нет _этого_, того, что у _этих_. Мне нужно о многом поговорить, себя проверить, а у старика что-то основное в душе подорвано. Мы не открываемся до конца, потому что непонятны друг другу. Ах, Сьянов, Сьянов! Валентина Павловна! Вот кого мне не хватает..." Но была еще девушка, та, что смотрит на все с детской улыбкой. Он всегда помнил о ней. Память о ней билась в нем незаметно, но сильно, как второе сердце. Теперь у Дмитрия Алексеевича были новое пальто и шляпа, и он мог явиться к ней - препятствий не было! И однажды на улице он несмело загородил дорогу Жанне, которая быстро шла домой с маленьким портфелем в руке. Она была в своем черном пальто, в светло-зеленой пушистой шапочке с ушками, тонко перетянута кожаным ремешком и держала одну руку в кармане. Когда высокий мужчина в черном пальто и черной шляпе вырос перед нею, она нахмурилась, глядя в грудь Дмитрию Алексеевичу, шагнула в сторону, на мостовую, и здесь, случайно подняв злые глаза, занеся руку с портфелем, чтобы угостить наглеца, она затряслась и бросилась бежать, но Дмитрий Алексеевич тут же со смехом ее поймал. - Это ты? - спросила она недоверчиво. - Я! - сказал Дмитрий Алексеевич, не выпуская ее руки. И здесь же на мостовой поцеловал ее несколько раз. Это, должно быть, убедило ее. Она покраснела и неуверенно, счастливо засмеялась. - Пойдем скорей, здесь народ! - сказала она, и, взявшись за руки, они побежали, свернули в переулок. Здесь Жанна остановила Дмитрия Алексеевича и сама поцеловала несколько раз. - Это ты? Послушай, а тогда ты был? - Когда? - Вон там, около витрины... - Какая витрина?.. Дмитрий Алексеевич сумел громко и натурально рассмеяться. Взглянув на его нездоровое лицо, Жанна с болью двинула бровкой. Что-то хорошее, понимающее, ласковое пробилось издалека, сквозь солнечную ясность, сквозь лесную прохладу и праздник ее души. - Какая же витрина? - опять спросил Дмитрий Алексеевич. - Глупости... Я все время тобой брежу. Наяву. - Конечно, это глупости! - сказал Дмитрий Алексеевич. - Не стоит бредить, особенно мною. - Ну что, ты приехал? Как у тебя дела? "Что сказать? - подумал Дмитрий Алексеевич. - Кто она сегодня?" - Ты все еще Мартин Идеи? - спросила тогда она, безнадежно улыбаясь. - Когда бреешься, вешаешь перед собой что-нибудь, чтобы успеть прочитать? - Нет, - сказал Дмитрий Алексеевич, глядя ей в глаза и все еще не снимая своей внутренней маски. - Я просто не бреюсь. Больше выигрыш во времени. - Ты все еще изобретатель? - тихо спросила она. - Да, - коротко сказал он, приоткрыв на миг маску. - Ты откуда сейчас? - спросила она, отойдя на шаг, оглядывая его. - Хорошее пальто купил! - Откуда? С концерта, - сказал он. - Вот даже как? У тебя успех? - Успех. Видишь - новое пальто. В кармане - билет консерватории. Она с недоверием опять осмотрела на его нездоровое лицо, в его страдальческие глаза, обведенные коричневой сияющей тенью. - Ничего не понимаю... Ты ведь был хорошим учителем. Ты был прекрасным учителем! Таким, что тебя все у нас полюбили - и мальчишки... и девчонки. Дмитрий Алексеевич пожал плечами. Он словно забыл улыбку на своем лице, и она, забытая, ждала, когда ее кто-нибудь найдет, снимет с неудобного, открытого места. - Послушай, Дим... Давай поедем учителями куда-нибудь? - Она быстро, жалобно взглянула на него и отвернулась. - Жаннок, - сказал Дмитрий Алексеевич, - у меня в руках очень большое дело, и я не могу бросить его. Дело это верное. Я уже почти переплыл Ла-Манш и вижу берег... - Все? - спросила она неприятным голосом. Нет, это не легкомыслие говорило в ней. Дмитрий Алексеевич понял, что это он утомил и состарил ее. Несколько лет гордо и красноречиво расписывал ей свою машину, и каждый раз, когда приходил срок, она видела только одно: его исхудалое лицо, блестящие глаза и потертый китель. - Мне все время попадаются очень хорошие люди, - заговорил он быстро. - Они все время приходят на помощь, и мы скоро пробьем нашу машину. Жанна! Ты слышишь? Тебе ведь еще два курса кончать. Милый мой, за это время я гору сверну! - А я вот не вижу берегов, - сказала она. - Ни твоих, ни своих. Я видела очень много всего. И попробовала не думать. Знаешь - лучше! И они замолчали. Жанна махнула портфелем, прошлась, с грустью посмотрела на Дмитрия Алексеевича. Он не удержался, крепко прижал ее и поцеловал в холодную щеку, и, словно выдавленные поцелуем, в ее сомкнутых ресницах сверкнули слезы. Увидев их, Дмитрий Алексеевич прижал ее послушную голову к себе и сам зажмурился. - Димка, ты меня предаешь! - сказала она, уже по-настоящему рыдая. - Зачем ты ухо-о-о... - она горько и тихо застонала, ударяя головой в его грудь. - Зачем? Ведь я же тебя люблю! Что тебе еще надо? Хочешь, брошу все! Дай я тебя хоть поцелую еще раз! Не уходи! Они замолчали и так, закрывшись от улицы большой спиной Дмитрия Алексеевича, стояли молча, чуть-чуть покачиваясь, чувствуя после слез странную, облегченную пустоту. Потом Жанна достала платочек и высморкалась, жалко улыбнувшись Дмитрию Алексеевичу. - Ты надолго в Москву? - спросила она. - Я уеду завтра, - солгал Дмитрий Алексеевич. - Я думаю, что осталось не так уж много дела. Скоро будем строить машину. Я еду завтра утром в Кузбасс - договариваться с заводом... - Это правда? - Жанна ожила. - Честное слово, - сказал Дмитрий Алексеевич, твердо беря на душу новый грех. - Так ты мне пиши! Ты скоро вернешься? - Нет. Переписываться не хочу. Бывают непредвиденные вещи. А ты очень злые письма посылаешь. В трудную минуту такое письмо не облегчает положения. - Потому что ты все не так, как люди, делаешь. - Опять этот же, неприятный голос! - Есть путь, которым большинство моих знакомых идет, и все они счастливы. И мне это понятно. А тебя никто не поймет: вот, видишь, ты уже злишься, как только я это сказала... Они долго еще бродили по переулку. Молчали: все ждали, пока пройдет неизвестно откуда пришедший холодок. Ждали оба, наконец расстались, и Дмитрий Алексеевич ровным, широким шагом отправился домой. Вот он и отдохнул в обществе девушки "с детской улыбкой". Отведал лесной прохлады, солнца и веселых именин! Острый на ухо и подозрительный Евгений Устинович несколько дней подряд слушал его затаенные вздохи и, почувствовав неладное, потребовал Дмитрия Алексеевича к ответу. Выслушав его исповедь, старик воспламенился, выкатил глаза и собрался было сказать речь против мещанства, уничтожить "эту, как ее зовут...", но вдруг померк, задумался и, помолчав некоторое время, сказал: - Многие настоящие открыватели, знакомые мне... все, с которыми знаком, - не имеют семьи. Причины... хотя лучше не думать об этом. Работайте. Еще недельку - и все забудете. И действительно - в январе Дмитрий Алексеевич уже больше не вспоминал о Жанне. Только сидя у чертежной доски, гудел себе под нос, повторяя то, что сказал ему Шопен и что подтвердил в своем концерте Рахманинов. Дело его быстро продвигалось к концу, он повеселел, стал опять ходить в консерваторию. Однажды, впервые услышав "Прелюды" Листа, которые так и остались звучать в нем, посеяли странную тревогу, он спустился с галерки в фойе, чтобы постоять у колонны. Вместе с другими молчаливыми молодыми людьми, он прижался к колонне - так, чтобы не выделяться среди соседей, и украдкой стал смотреть на женские лица, которые все еще - и помимо воли - притягивали его. Почти у всех самых хорошеньких, были солидные, все время острящие кавалеры. "Смейтесь громче! - подумал Дмитрий Алексеевич. - Оснований для тревоги нет! Сам Шутиков, сам Авдиев вас в этом заверяют! Новаторам открыты все пути!" - У вас всегда такое лицо, что его можно найти, даже если вас не знаешь - по описанию, - услышал он как бы в тумане чей-то голос. "Да, они слишком спокойны, - думал Дмитрий Алексеевич. - Они могут судить о том, что делается в нашем углу, только по статьям таких _безусловных сторонников прогресса_, как Шутиков". - Куда вы смотрите, Дмитрий Алексеевич? - сказал кто-то рядом. Мысли его спутались. Он несколько секунд боролся с этим насильственным пробуждением и вдруг увидел перед собой красивую, молодую, полненькую девушку с замшевой родинкой на щеке. Он всмотрелся, и произошло чудо - девушка эта превратилась в Надежду Сергеевну Дроздову, одетую в строгий, темно-серый с сиреневым отливом костюм. Дмитрий Алексеевич, как два года назад в Музге, спокойно и прямо посмотрел на нее. Взгляды их на миг столкнулись. Лопаткин почувствовал легкое, приятное удушье, а она покраснела. Может быть, сказалось то, что в памяти Дмитрия Алексеевича еще звучали "Прелюды" - музыка чистая и откровенная. Дмитрий Алексеевич опять посмотрел на Дроздову и даже кашлянул, чтобы заполнить молчание. Она протянула ему теплую, мягкую руку. Он взял эту руку и что-то сказал. Потом Надежда Сергеевна на секунду повернулась, и он увидел ее шею - гордую, белую, как неснятое молоко. - Вы знаете что... - сказал он. - С вами что-то случилось. Вы, как говорят, расцвели... Вы простите, я просто не узнал вас. Вернее, узнал, но смотрю: не та Надежда Сергеевна. - Да, - задумчиво сказала она и осторожно высвободила свою руку из его пальцев. - Да, не та... Ну, а как вы? Не потеряли еще голову? - А что там... Я знал, что будет не сладко. Предвидел все и боли не чувствую. - Ну-ка пойдемте сюда. В общий хоровод, - она взяла его под руку. - Расскажите-ка мне, как дела у вас?. Подробно обо всем. Я вижу костюм... - Не только костюм. Есть еще и пальто, и шляпа, - Ого! Вы теперь богач! - А история-то какая! - И Дмитрий Алексеевич стал рассказывать историю с шестью тысячами. Сразу куда-то пропали опасные встречи глаз, и "Прелюды" притихли. Теперь Дмитрий Алексеевич говорил товарищу интересные и смешные вещи. А _товарищ_ так и впился в него жадными глазами. - Иностранная разведка! - говорил Дмитрий Алексеевич. - Ловушка! Старик уперся и никак не хочет брать денег. А я так положил в карман: пока они начнут осуществлять свои планы, мы все проедим... - Правильно! - Надежда Сергеевна рассмеялась, глядя на него сбоку. - Очень кстати пакетик пришел. А то мы со стариком уже гадали: не поступить ли мне на завод? Если бы поступил, пришлось бы затянуть дело с машиной... - Вы и так, по-моему... Дроздов говорил, что вы ослабили наступательную активность. Мне даже не нравится это. Я ведь болею за вас... - Скоро начну битву. Я разработал новый вари... Тут Дмитрий Алексеевич осекся, кашлянул. Он вспомнил, с кем имеет дело... - Вы что?.. Вы почему не договариваете? - тихо спросила Надежда Сергеевна, словно мертвея. - Вы что... считаете, что я... - Она тряхнула головой, и серые глаза ее увеличились от слез. - Я не считаю этого... - Он тоже покраснел. - Да... да, я боюсь... Не боюсь, но мне для моих интересов не нужно... Видите ли. Надежда Сергеевна, если уж говорить начистоту... - сказал он твердо и зло подобрал губу. - Вы жена моего противника. Для вас это зрелище. В лучшем случае... бой гладиаторов. А ведь я-то бьюсь из последних... - Я с ним незнакома! Знать не хочу его! Замолчите! - зашипела она, и несколько человек впереди оглянулись. Они молча прошли половину круга. - Это что - правда? - спросил, наконец, Дмитрий Алексеевич. - Давно? - Почти два года... Не сошлись характерами... Они молча сделали несколько шагов. Потом Надежда Сергеевна подняла на него виноватые глаза. - Дмитрий Алексеевич... я вас никогда не предам. Даю вам честное слово... Клянусь сыном. Чуть двинув локтем, он прижал ее руку и опустил. - Надежда Сергеевна, я сделал новую машину. Универсальную, для литья самых различных труб. Сейчас я сам вижу... мне кажется, что это серьезная находка. - Они тоже машину делают. - Кто такие?.. - Они кончают уже. - Надежда Сергеевна сама испугалась этих слов, заторопилась. - Сейчас я вам скажу, кто. Вот эти двое, что с вами были, - Максютенко и Урюпин. Дроздов "наблюдает", Фундатор, Авдиев и еще кто-то консультируют... Забыла остальных. По лицу Лопаткина, по тому, как он глубоко вдохнул воздух и весь окаменел, наливаясь смертельным холодом борьбы, Надежда Сергеевна поняла все. - Дмитрий Алексеевич, - осторожно позвала она, гладя его рукав. - Дмитрий Алексеевич! Я все разузнаю... Раздался звонок. Это был уже третий. В фойе погас свет. - Приходите через неделю. Девятнадцатого. Днем. Все будет... В двенадцать часов дня! - Куда? - Куда-нибудь. Ну вот, в нотный магазин на Неглинке. Вы только не расстраивайтесь. Подождите расстраиваться. - Она пожала ему руку. - Я вам обязательно помогу! До свидания! Она, может быть, ждала, что он ей предложит встретиться после концерта. Но Дмитрий Алексеевич пожал ее руку, молча повернулся и исчез в толпе. Он даже на второе отделение не остался - сразу же ушел домой. Девятнадцатого января в полдень Дмитрий Алексеевич шел по Неглинной. Воротник его пальто был поднят и шляпа плотно нахлобучена, потому что валил мокрый снег. У нотного магазина он остановился, посмотрел по сторонам и нажал было на бронзовый поручень двери, - но тут от стены к нему шагнула женщина в черном широком пальто и в большом, мягко упавшем на лоб берете из дымчато-голубого фетра. Это была Надежда Сергеевна. Она ждала Дмитрия Алексеевича. - Здравствуйте, - чуть слышно сказала она, подавая руку в перчатке из тонкой черной кожицы. - Надежда Сергеевна! - весело воскликнул Дмитрий Алексеевич и смолк, увидев ее лицо, печальное и" красивое. Оно сразу скрылось под косо нависающей, голубоватой сенью берета. Надежда Сергеевна опустила голову. - Надежда Сергеевна! - сказал он тише. - У вас что-нибудь случилось? - Я просто не смогла вам ничего узнать... - Вот и хорошо. И черт с ним. Меньше забот. - Дмитрий Алексеевич... нам надо куда-то пойти, я зам должна многое рассказать. Во-от. Они вас обокрали, теперь я хорошо это поняла. Хотела я вам нарисовать их машину, только ничего не получилось. Я издалека только увидела один раз вот такую штуку на чертеже... Я ее поскорей нарисовала. Она достала из сумки сложенную бумажку. Дмитрий Алексеевич развернул ее - и опять, уже в третий или четвертый раз, увидел тот же знакомый круг и в нем шесть кружков поменьше, направленных на него, как револьверные пули. Это была машина Урюпина и Максютенко. - Они строят эту машину у нас на заводе, у Ганичева. - Это все очень важно, - задумчиво, как бы для себя, проговорил Дмитрий Алексеевич. - Это все очень важно, - он покачал головой. - Дело вон куда, оказывается, шагнуло. Пока мы тут капусту выгружали... Да-а... Хорошо, - он вдруг воспрянул. - Пойдемте, послушаем вас, чем вы меня порадуете еще. Не пугайтесь, вы меня действительно радуете. Вы вооружаете меня, даете мне и щит и меч! Только скажите, если не секрет, зачем вы это делаете? Он посмотрел на нее прямо, и она опустила глаза. И долго стояла, оцепенев, повесив руки, глядя вниз, то улыбаясь, то краснея и ничего не говоря. - Ну вот... - сказала она, так и не ответив Дмитрию Алексеевичу. - Вы, конечно, помните, сначала была построена машина Авдиева... - И она начала рассказывать Лопаткину о центробежных машинах и трубах - то, что он сам хорошо знал. 7 После переезда в Москву отношения с мужем у Нади остались такими же неопределенными. Теперь она отчетливо видела, что ошиблась, выйдя замуж за своего сибирского героя. Если в первые дни замужества она гордилась его властью над людьми, восхищенно слушала, как он шутил, беседуя ночью по телефону с грозной Москвой, если Надя позднее жалела его, измученного тяжелыми заботами о комбинате, и прощала ему за это недостаточную грамотность и отсутствие малейшего намека на музыкальный слух, то теперь она еле удерживалась, что бы не сказать ему с обидным спокойствием о том, как она его ненавидит. Она ненавидела его манеру закрывать глаза, потому что ясно видела в ней рисовку начальника, желающего показать, как утомляют его государственные заботы. Когда за столом он начинал чавкать, она краснела и опускала голову. Но еще больше раздражали ее философские рассуждения Леонида Ивановича, который ловко умел сказать к месту: "базис", "государственный долг", "коллектив" и тому подобные слова, прикрывая ими любой свой интерес, любую свою слабость. Это раздражало ее еще и потому, что Леонид Иванович, начиная говорить эти слова, странным образом обезоруживал ее, как бы лишал дара речи. И она, чувствуя очередную несправедливость, допущенную мужем, не могла ему возразить. Это бесило ее, но, стоя рядом с ним, она по старой привычке, по глупой рабской привычке, все еще подгибала колени. Сам Леонид Иванович, став москвичом, не переменился. Как и в Музге, он по-прежнему посматривал вокруг себя глазами беркута, сидящего в степи, на телеграфном столбе, и был в этих глазах металлический блеск. В Москве оказалось в непосредственной близости над ним много начальников. Дома по ночам час, о трещал телефон. Говоря серьезным служебным тоном в трубку: "Есть, будет сделано", Леонид Иванович оставался самим собой: закрывал глаза, сопел и подмигивал жене - мол, ладно, там еще посмотрим. Лишь иногда на него вдруг накатывало тихое бешенство - в тех случаях, когда требовали, чтобы он сделал какую-нибудь глупость. Но и тут начальник слышал в трубке только веские доводы против, и в большинстве случаев победа оставалась за Леонидом Ивановичем. Если же начальник настаивал на своем, Дроздов говорил: "Есть, будет сделано", а для жены, повесив трубку, цитировал слова Суворова: "Прежде чем командовать, научись подчиняться". Еще в первый год Надя стала уединяться в своей комнате. Играла с маленьким сыном, радуясь тому, как он отчетливо говорит: "Дай-дай-дай", - слова, которые, по выражению Леонида Ивановича, уже обеспечивали ему прочное положение в мире. Чтобы скрыть свое физическое отвращение к мужу, она иногда жаловалась на боли в пояснице и стала обвязывать себя шерстяным платком. Леонид Иванович послал ее в поликлинику. Она долго объясняла недоумевающему врачу, что у нее болит, говорила о своей неблагополучной беременности и добилась своего: больной были предписаны тепло и покой. Вскоре Надя окончательно покончила с недоверием мужа, уставив подоконники в своей комнате коробочками с "крупой" как называл Дроздов гомеопатические лекарства. Надя чувствовала, что поворота назад не будет, что надвигается новая, большая перемена в ее жизни, и сурово готовилась к ней. В своей комнате, лежа на диване, с книжкой в руке, она иногда вспоминала Музгу и вздыхала, как будто там осталась ее юность. Глядела исподлобья в стену, оклеенную сиреневыми обоями, и видела милую, пыльную Восточную улицу, по которой она шла однажды, нет, два раза, вверх, на самую гору. "Дмитрий Алексеевич", - чуть пошевелила она губами. Да, это была ее юность. Была и прошла стороной, лишь повеяв на нее своим теплом. Какое было бы счастье!.. Он, наверно, и сейчас ходит по ней, по Восточной, один готовится к бою, не верит ни в чью помощь. Хотя, может быть, Валентина Павловна... "Какие люди! Что я наделала!" Старуха Дроздова вызвала из Музги Шуру - нянчить внука, и Надя, несмотря на возражения домашних, сразу же поступила на работу в школу, преподавать географию. Все в семье пошло привычным, ровным ходом. Но однажды Дроздов, приехав с работы, весело нарушил этот ход. - Надюш! Этот-то наш. Земляк-то! Какой бой закатил на техсовете! - Ты про кого? - Да Лопаткин же! Изобретатель наш! - Он в Москве? - равнодушно спросила Надя, но комната вокруг нее как бы внезапно осветилась, и Наде пришлось опустить глаза. - Я же говорю тебе - проект недавно защищал в Гипролито! - Ты не видел еще, какой костюмчик я купила для Николашки? - спросила Надя и, отложив атлас, по которому она готовилась к урокам, приподнялась на диване. - Погоди про костюмчик! Я говорю - Лопаткин в Москву перебрался. - Он еще и пробьет свое изобретение. Ты же знаешь, он какой... - Наши корифеи начеку, - Леонид Иванович встал в свою любимую величественно-шутливую позу. - Наука ревниво охраняет свои рубежи от всяческих... вторжений. - Что - забраковали? - Вышел еле живой. Как говорится, шатаясь. Они бьют-то, знаешь? - без синяков! - Леонид Иванович улыбнулся, собрав на желтом лице множество веселых морщинок. - Ну как он? Как выглядит? - Был он сегодня у меня. В своем... мундире. Я тебе говорил - он отказался от костюма? Предлагал я ему как-то в Музге... - Обедать будешь? - спросила Надя, поднимаясь с дивана. Она была в длинном халате из темно-лилового шелка, с редко разбросанными по этому фону красными и золотистыми ветками и стеблями. Халат был полуоткрыт на груди. - Обедать? - спросил Леонид Иванович, обнимая ее и притягивая к себе. При этом он пощупал, на месте ли шерстяной платок - платок был на месте. - Н-да-а, - сказал он несколько разочарованно. - Что ж, пожалуй. И они прошли в соседнюю комнату, где старуха уже расставила приборы. Сев на свое место, Дроздов взял графин, который был поставлен для него под правую руку. Выпив рюмку водки, он поддел вилкой из общей миски ком кислой капусты и, громко хрустя, засмеялся. Он вспомнил что-то веселое, но капуста не давала ему говорить. - Максютенко! - сказал он и не удержался, прыснул. - Ох, голова!.. Слышь? Наш музгинский Дон-Жуан... Я хотел ему, Максютенке, подсказать, зная его натуру, а он уже сам влез в историю. Предъявил свою конструкцию машины! Всякая мразь ночная хочет славы героя! Спер идею у Лопаткина, добавил еще от заграничных авторов что-то... и кажется, сволочь, удачно выбрал момент!.. Тут Леонид Иванович налил себе еще рюмку, быстрым движением выплеснул водку в рот и стал хлебать суп. - Мама, здесь все свои, дай-ка мне деревянную ложку, - сказал он, и Надя вспомнила, что эти слова так понравились ей когда-то, в первый день замужества. - Ты говоришь, удачно, - спросила Надя. - Чем же? - Ах, да... Я же тебе не рассказывал! Тут целая история! Шутиков-то, наш зам... Он ведь неспроста занимается трубами. Плана такого у нас нет... то есть имеется, конечно, план по канализационным трубам, но для внутреннего потребления. Для собственного строительства. Но зам наш газеты читает и сиживал на совещаниях в высокой инстанции, когда там была поставлена задача создать центробежную машину. И через год был - когда ругали нескольких министров за то, что они машину не могут дать. Раз ругают, два ругают, а наш сидит - и молчок! О-о, Шутиков человек с перспективой! Он дело сделает. Те все обещают и просят денег, а он решил без шума сделать машину и скромненько отрапортовать. А чтобы было скромненько и быстро - не надо ругаться с институтами. Надо с ними находить общий язык. Вот он и нашел: сделали машину Авдиева. Потерпели убытки - ничего... - Почему же он Лопаткина не поддержал? - воскликнула Надя и побледнела, но Леонид Иванович этого не заметил. - Погоди, - он любил рассказывать. - Погоди, товарищ, гм, Дроздова. Может, он и поддержал бы Лопаткина, Шутикову все равно кто - ему важно сделать машину и подать на стол готовую трубу. Но Лопаткин - это лошадка, на которую нельзя ставить. Создавать ему отдельное конструкторское бюро - хлопотно. Передать в институт - нельзя: не уживется с Авдиевым. Только угробят средства. Тут нужен человек, который способен пойти на компромисс. У ученых свои интересы. Им нужно, чтобы все машины были сделаны на основе их многолетних, творческих, углубленных, плодотворных изысканий. И Шутиков прекрасно знает, что с господнею стихией... как это ты читала мне?.. - Царям не совладать, - подсказала Надя. - Вот-вот. С господнею стихией царям не совладать. Если бы в самом начале Лопаткин нашел общий, язык с институтами, у него бы пошло. Правда, с Авдиевым трудно - кремень. Надо перед ним просто капитулировать - на его милость, что оставит. Ну и то, Авдиев мужик умный, что-нибудь бросил бы ему со стола. Так что Лопаткин допустил стратегический просчет. А теперь, когда дело запатентовано, Лопаткин в институты и не суйся. - Печально... - сказала Надя, косясь на мужа, выжидая. - Ты попробуй-ка вот, телятина очень вкусная сегодня. - Телятина? Хо-хо! - сказал воинственно Леонид Иванович и положил себе в тарелку кусок граммов на четыреста. - Так вот, - сказал он, быстро жуя и двигая при этом всем лицом, - Максютенко... Мать, а ты хорошо телятину нынче сварила! Так я говорю, Максютенко. Дурак, а вовремя ведь сунулся! Его сейчас расцелуют. И правильно сделают! Они уже далеко зашли с авдиевской машиной и со своими диссертациями. Им теперь не то что сюрпризы, убытки надо списывать! Вот они и спишут, скажут, что все пошло на поиски, на разработку, на подходы к новой машине. Молодцы! - Он крякнул и, стуча ножом по тарелке, стал резать мясо. Разрезав, он положил в рот большой кусок, и твердый желвак заходил на его щеке, словно Дроздов подпер ее изнутри языком. Надя, нервно шевельнув ноздрями, пристально посмотрела на этот желвак и отвернулась. - Все-таки свинство, - сказала она. - Человек работал сколько лет... - Конечно, это так. Но если посмотреть с холодным вниманием, - Дроздов шевельнул бровью и, ткнув вилкой в новый кусок, стал водить им по краю тарелки, размазывая горчицу, - открыть, придумать - это еще десятая часть дела. Сколько благих порывов кануло в истории без вести! Все потому, что их не могли провернуть, не нашлось надлежащего _организатора_. И то, что кидаются на нашего Лопаткина такие люди, как Максютенко, как Авдиев и как Шутиков, все это естественно. Идея, если она правильная, начинает жить самостоятельно и ищет своего сильного человека, который обеспечит ей процветание. Идея предпочитает брак не по любви, а по расчету, - сказав это, Леонид Иванович торжествующе посмотрел на жену. - Идея охотно изменяет своему первому любовнику - в пользу влиятельного и энергичного патрона. - Творческую часть не может заменить делец, - сказала Надя чуть слышно. Настолько тихо, что Леонид Иванович получил право не ответить. И он сделал вид, что не расслышал ее слов. И Надя все это поняла. Обед затянулся - и не по вине Леонида Ивановича, который быстро расправлялся с едой, громил еду. В этот день Надя что-то медлила за обедом, шевелила ложкой в тарелке и почти не ела. "Вот оно, надвинулось", - радостно и испуганно говорила она себе. А Дроздов, видя, что она не собирается подниматься из-за стола, подкладывал себе в тарелку, чтобы убить время. И, перехватив лишнее, отдуваясь, ушел, наконец, в свою спальню соснуть часок. Надя решила разыскать Лопаткина. На следующий день, по дороге из школы, она остановилась у справочного киоска и, купив бланк адресного стола, заполнила его: "Лопаткин, Дмитрий Алексеевич". Через час она получила ответ о том, что "таковой" не проживает. "Да, так оно и есть, так и должно быть. Где ему жить здесь?" - грустно подумала она и медленно пошла по улице, теребя справку, пуская по ветру с ладони мельчайшие бумажные обрывки. Вечером она спросила у мужа мимоходом, как бы рассеянно: где же он ночует, этот изобретатель? Ведь все-таки же зима! "Черт его знает, у них шкура ведь как у волков, холода не боится", - ответил Леонид Иванович. Повторить свой вопрос она не решилась, и опять потекла ровная жизнь: завтрак - в час, обед - в семь вечера, чай - в одиннадцать. Дроздов больше не упоминал о Лопаткине. Если что и рассказывал, то это были министерские анекдоты. О том, например, что есть у Шутикова референт Невраев, которого называют министерским барометром... - Молодой, любит, правда, выпить, но чутье - я никогда такого не встречал, - одобрительно улыбаясь, говорил Леонид Иванович. - Гроза всей министерской мелкоты! Вот он сегодня с тобой любезен, значит можешь спать спокойно. Если сам подошел здороваться - значит скоро поедешь в командировку за границу или тебя сделают начальником отдела. А вот если ты к нему зайдешь и он занят, не замечает тебя, куда-то спешит, - значит все. Твоя фамилия будет завтра или послезавтра в приказе министра. Жди! Он и нашим вещим Олегам иногда предсказывает: "Получишь ты смерть от коня своего". В конце февраля Дроздов за обедом сказал Наде: - Шутиков завтра в газете выступает. Подвал о новаторстве. Писал, конечно, не он - Невраев. Невраев и газетчики, вместе. А нашему Павлу Ивановичу дали оттиск. Он подписал, слышь? - потом прочитал и говорит: "Вот здесь у меня шероховато. Исправьте". "У меня!". И где-то далеко в его умной, лукавой улыбке промелькнула и скрылась досада. - Ты, наверно, тоже не прочь был бы выступить? - сказала Надя с невинным видом. - Надежда! - предупреждающе, но так же весело возвысил голос Леонид Иванович. - Я понимаю вас, товарищ... гм, Дроздова. Если я буду выступать со статьей, то мысли в ней все-таки будут мои. Бывают такие неграмотные мужички, которые диктуют грамотным. И бывают грамотные, - он сделал здесь ударение, - грамотеи, которые только и могут, что записывать чужие мысли. А наоборот их поставить нельзя. Мужик не сможет писать, а писарь - ха! - диктовать. Если я и выступлю, то сотрудничество у меня будет только такое: делового мужика с писарем. Он задумался после этих слов, рассеянно жуя, и Надя еще яснее почувствовала тайную досаду, которая убавила на этот раз его аппетит. Весна в тот год не принесла никаких перемен, май прошел в школьных заботах, в экзаменах, а в июне Надя вместе с ребенком и Шурой села в "Победу" и уехала на Волгу. Лето было солнечное, без дождей, без ветра и тревожное. Надя каждый день уходила одна далеко по поющим пескам и там, на косе, среди мелководных заливов и рукавов, загорала, принималась читать "Утраченные иллюзии" и бросала, не понимая, что же с нею делается. Она купалась - то плавала, отдаваясь прохладной быстрине, то барахталась в теплом сусле заливов, - и это было приятно, но тихая грусть, странные порывы раздражения не оставляли ее. В июле за деревней, в жаркой тишине, на полях стали выгорать хлеба. Надя видела на крыльце правления колхозников, загорелых, с белыми пятнами соли на пыльных гимнастерках - где спина и плечи. Они молча курили, плевали на землю и следили за москвичкой голубыми, как бы выцветшими на солнце глазами. Надя понимала, что у них начинается беда, и не могла ничем помочь. Но ей теперь нельзя было уйти и на пески - они раскалились и гнали прочь одинокую, скучающую, загорелую дамочку в сарафане. И Надя уходила в прохладную избу, чтобы никто не видел ее веселого зонтика и книги. В начале августа Надя не выдержала и послала мужу телеграмму. Прибыла "Победа", и дачники сбежали в Москву. Муж встретил ее обычной умной улыбкой. Хотел похлопать жену по плечу, но почему-то не получилось. "Дела у меня неплохи", - загадочно ответил он на ее равнодушный вопрос. А вечером к нему пришли. Надя сразу узнала Максютенко. Он пополнел и был одет в темно-синий костюм с обвислыми плечами. Увидев Надю, он быстро шагнул к ней и вложил ей в руку коробочку с духами - ленинградскую "Сирень", о которой в те дни много говорили. Вторым гостем был худощавый, полуседой мужчина, с металлическими звуками в голосе. Он легонько, но все же больно пожал Наде руку и назвался Урюпиным. Надя думала, что будут выпивка и песни, но гости и Леонид Иванович закрылись в средней комнате, которую называли столовой и гостиной, и развернули на столе чертежи. Совещание их длилось три часа. За это время Надя из своей комнаты услышала их голоса только один раз - это был дружный взрыв смеха: стонущее аханье мужа, металлический, генеральский смех Урюпина и кобылье ржанье Максютенко. Потом был организован чай, и пригласили к столу Надю. Был разлит по рюмкам и мужской "чай", от которого Надя отказалась. - Вот! - обратился Максютенко к Наде после первого тоста и показал пустой рюмкой на Дроздова. - Не хочет нам помогать! - Ты не передергивай, Максютенко, - строго сказал Леонид Иванович, закрывая глаза. - Помогать я не отказываюсь, а с-соавтором быть не хочу. А помощь - пожалуйста. Наоборот, если хочешь знать, если ты не забыл, ведь предложил-то ваши кандидатуры я... - Вот мы и хотим, чтобы ты был с нами, Леонид Иванович, - сказал Урюпин, худощавое его лицо улыбнулось, и серая, густая шевелюра вдруг, словно автоматически, передвинулась вперед - к сморщенному лбу. - Ну-ка, ну-ка, - Дроздов захохотал, - ну-ка еще двинь! Урюпин быстро взглянул на Надю и нахмурился. Он не хотел выставлять свой изъян на посмешище, и именно поэтому волосы его двинулись быстрее, чем обычно, к бровям и обратно. - Ты нервный! - сказал Дроздов. - Тебя выдает это... - Так как мы решим? - спросил Урюпин, багровея. - Формально, ради будущей медали, быть участником вашей группы я не могу. Проектировать тоже не буду. Мне надо работать. Поеду вот на заводы. Вы подключите, кого я сказал: Воловика, Фундатора и Тепикина. Только, слышите? Они сами к вам не придут. Они красные девицы, им хочется, но служба заставляет опускать глазки. Я их уже подготовил. Теперь вы должны сказать свое слово. Конечно, хорошо бы и Шутикова сюда, но вы сами, дураки, изгадили все. И меня подвели. Я не знаю, какие у него соображения, но вообще, друзья, некоторые отверстия надо всегда держать закрытыми. Вот он со мной теперь не разговаривает. Два слова - здравствуй и прощай! И все! Видите, что вы наделали. Во время этой речи Максютенко, виновато розовея, все время говорил: "Леонид Иванович! Леонид Иванович!" Когда Дроздов сердито замолчал, он опять сказал: "Леонид Иванович..." Тот с грозной улыбкой посмотрел на него. - Вольно, Максютенко! Можешь исполнять!.. Вскоре гости ушли. Дроздов, проводив их, потянулся в передней, хрустнул суставами. - Вот так, сдуру, могут такую пилюлю поднести... Пришли к Шутикову, предлагают ему возглавить группу и бряк: мол, Дроздов советовал подключить! Тот, конечно, улыбнулся, а потом с глазу на глаз подошел и говорит мне: "Вы зачем меня в эту, как ее, группу тянете?" Я ему: "Ваша же инициатива, Павел Иванович!" Он прямо зашипел: "Какая моя инициатива? Ерунду какую говорите!" И до сих пор оглядывается. Матерый волк, так ему везде псина чудится. Эх, Надюша, не так-то просто все... Надя, не дослушав его, молча ушла к себе. Леонид Иванович придержал ее дверь. - Можно? - Ни в коем случае, - сказала Надя. - Никогда. - Что как строго? А я вот войду. На основании брачного свидетельства. - Он засмеялся и вошел. - Что ж, войди. А я выйду. - Что так? - Я тебя не люблю. - Напрасно, - сказал он. - Обязана любить. - Знаешь - не зли меня. Ты такой оказался мелкий... Человека убиваешь живого! Ведь он тебе даже дороги не перешел. Ты сам, сам лег на его дороге! Он и не подозревал, а ты накинул петлю и давишь! Ты смотри, какой он живой, как он не сдается. А ты все давишь, давишь... - Ну во-от, задави такого! - попробовал пошутить Леонид Иванович, и лицо его желчно дернулось. - Ты послушай-ка, послушай... Николашка, светлоголовый мальчик, стоял около своей кроватки, стучал по ней флаконом ленинградской "Сирени" и, смеясь, смотрел на обоих. Надя взяла его на руки, прижала и повернулась к мужу спиной. - Послушай-ка... - сказал Леонид Иванович морщась. - Лопаткин один погубил бы свою идею. Мы, если хочешь, в интересах государства, были обязаны вмешаться. Нам нужны трубы, а не твой Дмитрий, как его... - Не хочу тебя слушать, - глядя в пространство, она прижала губы к теплой головке сына. - Ты всегда говоришь то, что в данный момент тебя оправдывает, ты всегда прав. Дави его! Но я тебе больше не жена... После этого разговора у них все пошло как будто бы по-прежнему. Они вместе садились за стол и даже обменивались несколькими словами - о погоде, о здоровье сына, о том, что развелась моль... Но Леонид Иванович больше не рассказывал анекдотов и Надя ни разу не улыбнулась при нем. В двадцатых числах августа она попросила у мужа "Победу" и вместе с Шурой поехала в центр делать покупки для сына к зиме. Когда машина миновала Белорусский вокзал и остановилась у светофора, Шура вдруг дернула Надю за рукав. - Глядите-ка, наш! Музгинский учитель! Бона впереди вышагивает! Надя вздрогнула. Кровь больно толкнулась в голову. - Фу, как ты меня испугала! - сказала она. - Кого ты там высмотрела? И взглянув в косое окошко машины, она сразу увидала Дмитрия Алексеевича, который шагал по тротуару, направляясь к центру. Лицо его было неподвижное, строгое, он был такой же, как в Музге, - ничего не видел кругом, ничего не слышал и был занят собственными мыслями. Милиционер на перекрестке, махнув палочкой, повернулся, над ним в светофоре выпрыгнул зеленый огонек, и машина двинулась дальше, покатила по улице Горького, а Дмитрий Алексеевич остался позади. - Сережа, остановите вот здесь, - сказала Надя. - Я пройдусь по магазинам. Машина затормозила у тротуара. Надя вышла и, еле сдерживая дрожь в голосе, стала неторопливо перечислять Шуре все, что надо купить к обеду: "Лучше всего взять осетрины, если будет крупная, - говорила она. - Может, есть копченый угорь - надо обязательно купить, Леонид Иванович любит. Непременно посмотри кур", - и захлопнула дверцу. Немного подождала, пока машина не исчезла вдали в общем автомобильном потоке, затем повернулась и побежала, сияя, шевеля губами. Она на ходу придумывала какую-нибудь ложь, которая оправдала бы ее внезапное появление перед Лопаткиным. Но ничего не могла придумать. Потом Надя остановилась: она сообразила, что нельзя вот так рисковать удачным моментом - может быть, вторично им не удастся встретиться. А сейчас Дмитрий Алексеевич может оказаться не в духе. Возможно, что ему ни с кем не хочется разговаривать, тем более сейчас, да еще с женой Дроздова. Поздоровается и пойдет дальше. Нет, так нельзя. И Надя поскорей отошла к газетному киоску. Сделано это было вовремя: она успела лишь открыть сумочку и посмотреть на себя в зеркало, и вот уже мелькнул в толпе зеленоватый китель. Надя подняла сумочку повыше, но предосторожность эта была лишней. Дмитрий Алексеевич быстрым, гибким шагом словно бы вырвался из потока пешеходов и так же быстро исчез. Надя захлопнула сумочку и бросилась вслед за ним. Вскоре она догнала его. Он шел так же ровно - не ускоряя и не замедляя шага. И так, шагов на пятьдесят позади Дмитрия Алексеевича, Надя прошла всю улицу Горького, Моховую и Волхонку; Он задал ей работы! Иногда ей казалось, что Лопаткин заметил ее и нарочно кружит по городу, чтобы посмеяться над нею. И она, покраснев, замедляла шаг, шла так, чтобы он не мог ничего заметить - даже оглянувшись, даже заподозрен неладное. Но Дмитрий Алексеевич ни разу не оглянулся. Он спокойно закончил восьмикилометровую прогулку, свернул в свой Ляхов переулок, прошел через двор, мимо сараев и голубятен, и по ступеням поднялся в подъезд старинного дома с облезлыми колоннами. Надя осмотрела издали эти колонны, покрытые внизу отчетливыми письменами, характерными для середины двадцатого столетия. Осмотрела двор, запомнила номер дома и, выйдя к бульвару, села в такси. Через несколько дней, после долгих колебаний, она решила навестить Дмитрия Алексеевича. В то ясное утро, когда это решение было принято, Надя впервые на московской квартире запела. В девять утра она вымыла голову, долго сушила и расчесывала свои не очень длинные, но густые, темно-русые волосы, которые после мытья словно сошли с ума - поднялись дыбом и громко трещали под гребешком. Расчесав, она заплела их в две толстые косички и уложила на затылке в тугой жгут. На затылке все получилось как надо, а вот впереди, и вообще вокруг головы, летало очень много рыжеватых паутинок - это был милый пух юности, который с годами исчезает, но Наде он не понравился, и, распустив косы, она снова сердито стала их расчесывать. "Что такое?" - подумала она вдруг, неожиданно поймав эту свою злость, и, испугавшись простого ответа, который был почти готов, она с непонятной радостью рассмеялась и запела. Вот так, тщательно причесанная, но все же с паутинкой она и предстала перед нашим Евгением Устиновичем, который сразу же стал искусно ее допрашивать. Но все искусство его разбивалось о рассеянность Нади. Она отвечала "да" почти на все вопросы старика и этим навела его на серьезные мысли. А рассеянность ее была особого рода. Прежде всего она заметила целую стаю звонковых кнопок на двери и задумалась. Потом, узнав, что Дмитрия Алексеевича нет дома, она опять вспомнила о кнопках и поняла, что каждая кнопка - это сосед Дмитрия Алексеевича и притом, как ей показалось, сосед нелюдимый и злой. Старичок, встретивший ее, предложил зайти, посидеть, и она вошла к ним в комнату, пропахшую табачным дымом, и села на шаткий стул. Вот здесь и услышал от нее профессор Бусько те "да", которые так его насторожили. Надя увидела на грязном столике два куска черного хлеба, оба одинаковой величины, и лежали они точно друг против друга. На каждом куске лежала половинка соленого огурца. - Вы живете здесь вдвоем? - спросила она. - Да, да, - сказал старичок и тоже что-то спросил, и она ответила: "Да"... Потом она увидела чертежную доску и на ней ватманский лист с чертежом. Она хотела подойти рассмотреть чертеж, но старичок сказал: "Извиняюсь" - и, пробежав вперед, проворно завесил чертеж газетой. - Да, да, - сказала она ему и опять взглянула на куски хлеба, сжала в руках сумочку, где лежало двести рублей. Потом вышла в коридор и, не отвечая старичку, ровным шагом направилась к выходу. Она твердо решила помочь двум людям, из которых один в этот день поднялся в ее глазах еще выше. "Что же сделать? - думала она. - Двести, пятьсот рублей - это не деньги". Больше достать она не могла, потому что расход денег в семье Дроздовых контролировала старуха. Прошло полтора месяца. Начались дожди, а Надя все еще искала деньги и не могла ничего придумать. Однажды днем позвонила по телефону, а затем и приехала к Наде Ганичева. Она гостила в Москве уже несколько дней. Широкая, кривоногая, пахнущая все теми же неистовыми духами, она расцеловала Надю и, целуя, рассматривала все кругом и примечала. Она сразу же увидела пакетики с нафталином на столе и открытый шкаф. - Это я вот... вынула манто, хочу проветрить, чтобы моль не завелась, - сказала Надя, взглянув на Ганичеву, и неожиданно дрожь пронзила ее. - Ну-ка погоди, дай-ка я примерю, - Ганичева словно читала Надины мысли. Она надела манто, рассыпав по ковру шарики нафталина, и подошла к зеркалу. - Длинновато, - сказала Надя. - Это чепуха, - Ганичева повернулась перед зеркалом в одну сторону, в другую. - Слушай, продай его мне! А? Надя не ответила. - Честное слово, - сказала Ганичева. - Вы сколько за него отдали? - Двадцать две... - Ну, таких денег у меня нет, положим. И потом реформа... а вот за девять я бы взяла. Надя молчала, побледнев, глядя в пространство. Это было невозможно - продавать вещь, которую для нее купил Дроздов. Именно потому, что покупал Дроздов, - он купил, он сам платил, сам считал деньги. Если уходить от него, то манто это надо оставить ему. Но девять тысяч... - Ну, что ты там... - сказала Ганичева. - Вот я тебе даю десять. Окончательно. - Зинаида Фоминична, - торопливо заговорила Надя, - мне очень нужны деньги... - А я чего? Это что - не деньги?.. - Мне только нужно, чтобы муж не знал. До зимы... - А что у тебя? - Ганичева понизила голос. - Ладно, не говори. Это не мое дело. Так что мы... решаем? И Надя решила. На следующее утро Ганичева привезла ей шесть тысяч, сказав, что остальное пришлет из Музги... Манто было уже завернуто в газеты и перевязано шпагатом. Ганичева очень ловко вынесла его на лестницу, показала Наде рукой, что все будет шито-крыто, и уехала. А через два часа, когда все улеглось в душе и когда исчез тревожный запах нафталина" Надя завернула деньги в серую, грубую бумагу, все уголки свертка подклеила и, прихватив с собой Шуру, поехала в центр за покупками. В Ляховом переулке они вышли из машины. Шура сразу поняла свою роль и, бросив на Надю веселый и ободряющий взгляд, убежала под высокую арку. Так Дмитрий Алексеевич стал обладателем нового костюма, пальто и шляпы. Увидев его в фойе консерватории, Надя, прежде чем подойти, осмотрела его со всех сторон и решила, что костюм очень хорош, что он выбран со вкусом. В отличие от Евгения Устиновича, она видела в этом костюме только хорошие стороны. И здесь, глядя на Лопаткина, она освободилась наконец от ощущения вины перед мужем. Давно забытое чувство свободы подхватило Надю, и она полетела так, как летают во сне. Все движения ее теперь были собраны и быстры. Она бегала даже по комнате, - ей не хватало времени. Надо было успеть в школу, потом, пока было не поздно, она спешила к сыну, к попрыгушкину, к Николашке. Перед ним она не могла оправдаться, особенно когда он, соскучась, бросался к ней и падал, потому что слабо держался на ногах. Он падал, а она замирала от боли. Но Николашка, посидев у мамы на коленях, сползал на пол, чтобы поднять пуговицу и положить в рот. Он был спокоен, в жизни его ничто не изменилось. Все тревожное горело, оказывается, только в ней. - Где вы пропадаете по вечерам? - шутливо спросил Леонид Иванович, поймав ее однажды в коридоре. Она бежала из ванной. - Вы, по-моему, температурите, товарищ... Дроздова! - Ах, господи! - раздраженно отмахнулась она. - Отстань, пожалуйста... Она спешила: дело шло к вечеру. Надя собиралась не в кино и не в театр. Одеться ей нужно было _попроще_, - а это не легкое дело. У нее оставалось в распоряжении всего лишь полтора часа, всего лишь! А надо было еще запереться, расчесать волосы и уложить косы, припудрить сухой, горячий румянец на щеках и попытаться понять ту, чужую, сумасшедшую, которая в последнее время стала появляться в зеркале и пугала ее. 8 Надя была уже своим человеком в Ляховом переулке. Все получилось само собой. А как, это могла бы объяснить только та, что являлась в зеркале. Она являлась только Наде, только наедине, а выйдя из комнаты, умела сразу же стать скромной, тихой и совсем затаивалась, исчезала, когда Надя приходила к Лопаткину и профессору Бусько. Комната их к этому времени уже изменилась. На столике появилась клеенка, воду кипятили в новом чайнике, заваривали чай в маленьком круглом пузанчике с вострым носом и разливали в немецкие белые кружки со стенками толщиной в палец: их нельзя было разбить. Все это привезла Надя уже после того, как Дмитрий Алексеевич сам привел ее в комнату и представил профессору. Теперь она входила смело и тихонько, чтобы не помешать изобретателям, ставила что-нибудь на стол - какую-нибудь мелочь, вроде хорошей, прочной сахарницы. Дмитрий Алексеевич хотел было возразить против этих покупок, но не смог, потому что все Надя делала разумно и все было недорого и нужно. Покупая эти вещи, она помнила о характере их будущих хозяев. В магазинах, конечно, ею руководила та, хитрая, которую она видела в зеркале. Это ее голос подсказал Наде однажды купить для Дмитрия Алексеевича сорочку и галстук. Развернув небрежно брошенный Надей на стол сверток, Дмитрий Алексеевич вспыхнул - и она тоже. Но потом он внимательно посмотрел - сорочка была из какого-то сверхпрочного крученого шелка - и подумал: "Эта штука переживет всех нас!" За время невзгод у него выработалась непобедимая страсть к надежным, долговечным вещам. И если дух его в таких случаях еще протестовал, то рука в открытую брала подарки. Поэтому он не сумел рассердиться. И та, сумасшедшая, хитрая, на миг торжествующе проглянула из глаз Нади, пошла в наступление, и Дмитрий Алексеевич был побежден! Пишущая машинка Нади стояла теперь тоже здесь, на столе, или отдыхала на полу в футляре. Для нее наконец нашлось верное, постоянное дело. Надя взяла на себя заботы по переписке Дмитрия Алексеевича. С профессором у нее сложились особые отношения. Когда она первый раз, впереди Дмитрия Алексеевича, вошла в комнатку, старик поднялся обомлев. Дмитрий Алексеевич представил Надю. "Мы уже знакомы", - сказала она, и профессор ответил, что да, он уже имел счастье... Он о чем-то догадывался, старался быть незаметным, а если бросал на нее случайный взгляд из-за чертежной доски, то это был взгляд веселый и разоблачающий,