ь, чтобы немного передохнуть. Но, приоткрыв дверь, лорд Эдуард Грайтон не переступил через порог. То, что он увидел, было действительно неправдоподобно и во много раз ужасней времяпровождения невоспитанных псов. На полу лежала леди Мери, в неистовстве сжимая небритую низменную голову псаря Джона. На ее щеки, обычно бледные, как северная летняя ночь, сошла дикая тропическая заря. Неудержимый гнев овладел лордом Грайтоном, крепко вцепившись зубами в трубку, он вдувал в нее вихрь возмущения и отчаяния. Но счастливые любовники не замечали страшной тени на пороге, выпускавшей грозовые тучи дыма, они продолжали шептать нечеловекоподобные слова нежности и страсти. Лорд Эдуард Грайтон собрался с силами и, резко повернувшись, пошел вновь по липовой просеке. первой его мыслью было: случилось нечто непоправимое, два года высокого творчества погибли, трубка, лучшая из трубок, единственная "Е.Х.4" - испорчена навеки! После второго завтрака, за которым лорд Эдуард Грайтон был, как всегда, ровен и благодушен, а леди Мери, как всегда, тиха и бледна, супруги вышли на веранду. Взяв леди под руку, лорд нежно промолвил: - Дорогая, сегодня вечером мы уезжаем в Каир. Это совершенно необходимо для вашего здоровья. - Леди Мери ничего не ответила, она только еще более побледнела, что при ее обычной бледности было делом далеко не легким. Из ее другой свободной руки выпал на землю томик стихов Елизаветы Броунинг, переплетенный в фиолетовую замшу. Ровно в восемь часов вечера автомобиль увез лорда и леди на вокзал. После их отбытия лакей разыскал псаря Джона, мирно спавшего рядом с десятью бульдогами у крыльца охотничьего павильона, и протянул ему на тяжелом подносе трубку "Е.Х.4". - Лорд, уезжая, приказал передать вам эту трубку в награду за ваше отменное поведение и редкие способности. Протирая спросонок глаза, тупо поглядывая на лакея, державшего поднос со странным и ненужным подарком, Джон вдруг что-то понял и, не сдерживаясь, крикнул: - А леди? Лакей недоуменно скосил свои глаза, давно лишившиеся права недоумевать, и процедил: - Разумеется, леди сопровождает лорда. - Лакей ушел, оставив Джону обкуренную трубку. Но Джон не был лордом, он был лишь простым псарем. Поэтому, рассеяно сунув трубку в карман, он начал петь какую-то весьма прискорбную песенку о бедной девушке, насильно выданной замуж. Он так жалобно пел, что все десять высококровных бульдогов не выдержали и, задрав вверх умиленные жабьи морды, принялись выть. Когда три недели спустя, направляясь в Обердин, я познакомился с Джоном, он все еще продолжал вздыхать о бедной леди. Он рассказал мне короткую и печальную повесть любви и подарил мне трубку "Е.Х.4". Зачем ему трубка? Разве псарь, который полюбил, сможет когда-нибудь ровно, размеренно дышать? У него осталась память о леди Мери, а у меня превосходная трубка Донхиля. Но, каюсь, - я люблю ее не только за приятный вкус и благородную внешность. Нет, куря ее, я как бы вижу щеки леди, озаренные великолепным пожаром, и грозную тень лорда, в ярости сжимающего зубами черный твердый мундштук. Я люблю ее за то, что она испорчена, за то, что человеческое дыхание не поддается учету, за то, что чувства любви и гнева сильнее всех лордов и всех леди, сильнее гармонии миров, картин Россетти, сонетов в замше, конюшен, дерби, сильнее разума и сильнее воли. Шестая Вопреки общепринятому мнению, чудеса происходят даже в такой деловой стране, как Америка. Безусловно чудом являлось подписание Джорджем Рэнди и его женой Мери, этими захудалыми актерами мюзик-холла, никогда прежде не игравшими для кинематографа, контракта с фирмой "АУС" на участие в большом фильме "Люди и волки". Чудо это объясняется (если чудеса вообще могут объяснятся) рассеянностью администратора фирмы "АУС", огорченного изменой своей супруги и принявшего Джорджа Рэнди за Джона Рэнджа, неоднократно выступавшего в больших фильмах. Впрочем, ни Джордж, ни Мэри не теряли времени над размышлениями о причинах своего успеха. Условия более чем посредственные, а именно - уплата одной тысячи долларов, совершенно ошеломили их, и, получив аванс, они приступили к покупкам, связанном с путешествием, так как значительная часть фильма "Люди и волки" должна была сниматься в далекой Канаде. Друзья предупредили Мери, что в Канаде очень холодно, и она приобрела теплые вязанные штаны для себя, набрюшники для мужа. Что касается Джорджа, то он искал трубку, достойную попасть в картину, которая будет демонстрироваться перед миллионами людей в Нью-Йорке и в Риме, в Токио и в Москве. После долгих поисков он набрел на трубку совершенно особого устройства, представлявшую собой закрытый шар с маленькими дырочками, дабы на сильном ветру из чашечки не вылетали искры. Приказчик, показывая трубку, сказал, что она предназначается для шоферов, летчиков и моряков. Джордж подумал, что киноактер, как солдат, должен быть готов ежеминутно кинуться в пучину вод или взлететь в воздух, и приобрел сложную трубку. В вагоне Джордж начал изучать сценарий, и вскоре из тика дивана выполз охотник Том. Мери же оставалась по-прежнему его женой. Это очень растрогало Джорджа, и он поцеловал прядь ее волос над чуть розовеющим ухом. Но Мери покидала Тома, и Джордж, растерянный шептал: - Мери, ты меня покинешь? Ради голубой лисицы? Мысль об этом была невыносима, и Джордж не мог понять, почему люди так злы, почему они обрекли Джорджа за одну тысячу долларов на подобные муки. Будучи добрым, Джордж с отвращением чистил новое охотничье ружье. Негр-проводник, который хотел поваксить ботинки, долго не мог прийти в себя. Он три ночи подряд видел во сне господина в палевых перчатках, который сжимал ружье и кричал, что убьет похитителя, хотя в вагоне не было никого, кроме дамы, спокойно кушавшей консервы из жестянки. Негр не знал, что такое кинематограф, и, просыпаясь среди ночи, не мог понять, почему люди так злы. Когда артисты приехали в маленький городок Айбек, Мери убедилась, что в Канаде действительно очень холодно. На вокзале их встретил режиссер, радостно объявивший, что все уже в сборе, даже волки, привезенные с утренним поездом. Джордж познакомился со своим соперником, коварным Джо. На сопернике был бежевый жилет из шерсти ламы, и он с достоинством протянул Джорджу карточку, гласившую: ВИЛЬЯМС ПОКЭР Киноактер Нью-Йорк - Лос-Анджелес Затем артисты поехали на санках, и Джордж наконец, почуяв дыхание ветра, закурил свою трубку. Ее качества вполне соответствовали словам приказчика, и ни одна искра не выскользнула из шара. В заезжем дворе комнаты были жарко натоплены. Засыпая, Джордж, решив, что не все написанное исполняется, ласково шепнул Мери: - Ради тебя я готов убить волка. Ведь ты меня не покинешь? На следующее утро исчезли и палевые перчатки, и бежевый жилет из шерсти ламы. Том с трудом ворочался в меховых штанах, твердых, как шкура мамонта. Лицо его закрывали огромные свисающие наушники. Мех был, конечно, не мамонтов, а заячий, но Джордж помнил, что если заяц - трус, то Том должен быть храбрым. Том и Мери пришли в маленькую хижину среди леса. Вокруг был только снег, он на солнце зеленел, от этого болели глаза, а надеть очки было невозможно, очки носят профессора, а не охотники. Вокруг хижины таились враги - индейцы и волки, но самым опасным врагом являлся белый - Джо. Против него были бессильны даже милые друзья - ковбои. Джордж, осмотревшись, решил, что все же в хижине очень уютно. Мери варила Тому суп, и это было гораздо приятнее закусочных Нью-Йорка: можно было, отрываясь от похлебки, целовать прядь волос над чуть розовеющим ухом, и после обеда не приходилось расплачиваться с алчными официантами. Джордж прежде видел Мери в разных ярких платьях, с тысячами блесток. Но никогда она не была столь прекрасной, как теперь, в простеньком ситцевом платьице, гладко причесанная и похожая на школьницу. Том, восхищенный шептал: - Мери, я тебя люблю! И Мери искренне радовались Тому. Но Мери была женщиной, и, как всякая женщина, в небоскребах Нью-Йорка или в лесах Канады, она хотела быть еще прекрасней. А для этого ей не хватало яркого платка, нитки бус и маленького зеркальца. Джордж Рэнди подумал, что все эти вещицы можно купить в Нью-Йорке за два доллара; простой статист получает пять долларов за выход, а он за фильм "Люди и волки" получит тысячу, но все эти соображения не носили реального характера, ведь с Мери находился не Джордж, а Том, и в канадском лесу не было нью-йоркских магазинов. А Мери все грустнее и грустнее улыбалась: ей очень хотелось получить зеркальце, чтобы узнать, действительно ли она так хороша, как уверяет Том. И Том решил во что бы то ни стало порадовать маленькую Мери. В пяти часах езды от хижины находилась лавка скупщика мехов, известного мошенника Джурса. Том запряг цугом шесть собак и поехал. Снег скрипел, дул ветер, и трубка работала исправно. У Джурса оказалось все, что надо, - и ярко-зеленый платок, и зеркальце, и крупные бусы. Но мошенник Джурс хотел за свои товары шкуру голубой лисицы, а так как у Тома не было никаких шкур, то Джурс не дал Тому ни платка, ни зеркальца, ни крупных бус. Том поехал обратно; снег скрипел, собаки лаяли, дымила трубка, и бедный артист Джордж Рэнди, который часто отходил от витрин нью-йоркских магазинов, не имея доллара, чтобы купить жене дешевую обновку, грустно думал, почему же люди так злы и Джурс не подарил Тому хотя бы зеркальца для грустной Мери? Вернувшись в хижину, Том поцеловал прядь волос жены над розовеющим ухом, взял ружье и на лыжах ушел в лес. В лесу было очень страшно, но Том храбро курил трубку. Он долго шел, пока наконец не увидел желанного зверя. Том выстрелил и побежал, чтобы схватить добычу, но нашел лишь красное пятно на снегу. Не унывая, Том пошел по следам раненного зверя, и через несколько минут набрел на коварного Джо, державшего в руке голубую лисицу, а с ним улыбку грустной Мери. Том знал, что Джо похитил его добычу, но, нахмурясь, он отвернулся и прошел мимо. Том не мог убить человека из-за лисицы, хотя бы и голубой. Он подумал, что Мери прекрасна и без бус, и, заглянув в его глаза, она убедится в этом. Но, возвращаясь в хижину, Том сбился с пути, и на него напали волки. Сначала престарелые звери, привезенные из зверинца Квебека, не хотели нападать, и режиссер злился. Потом они все же напали и даже загрызли одну из собак. Джордж слегка трусил, но Том должен был быть храбрым, и, закурив трубку, он деловито развел костер, бросая в волков пылающими головнями. Поджав хвосты, волки выли, как провинившиеся собаки. К утру, когда рассвело, Том нашел наконец дорогу, но, подойдя к хижине, он сразу заметил, что случилось что-то недоброе, - дверь была раскрыта настежь. Мери не было в хижине, и первое, что пришло в голову бедного Тома, было - "индейцы". Но Джордж Рэнди учил когда-то в школе географию; он твердо помнил, что в этих местах никаких индейцев нет. Конечно, Мери похитил коварный Джо, впрочем, обманно называвший себя Джо, ведь Джордж знал, что наглого соперника зовут Вильямсом Покэром. Увидав пустую хижину, Джордж подумал, что теперь он, наверно, застрелит артиста Вильямса Покэра: Мери не лисица, и даром он ее не отдаст. Снова Том мчался на шести собаках, запряженных цугом. Но случилось несчастье, столь частое при подобном способе передвижения, - собаки вывалили Тома в снег. Он долго лежал и отморозил ноги, пока его случайно не подобрал мошенник Джурс. Джурс угостил Тома виски, лукаво усмехаясь, и Том понял, что Джурс знает, где теперь находится коварный Джо. Он попытался расспросить Джурса, но мошенник отнекивался, подливая Тому виски. Неизвестно, чем бы все кончилось, если бы Том не заметил на прилавке шкуру голубой лисицы. Тогда он так грозно ударил по столу кулаком, что бутылка виски и стаканы полетели на пол, а Джурс, умевший лукаво улыбаться, показал, что он умеет не менее выразительно дрожать. Мошенник признался, что Джо продал ему шкуру голубой лисицы и, получив деньги, уехал с какой-то женщиной в город Квебек. Том, даже не отогревшись, помчался вдогонку за коварным Джо. Через час он был уже на станции Айбек и там увидел всех артистов в сборе. Джо, сбросив меховую куртку, снова щеголял в жилете из шерсти ламы. Он ехал с Мери в отдельном купе, и Джордж видел, как они ласково перемигивались. В других купе разместились режиссер, мелкие артисты, статисты и даже собаки, кроме одной, которую загрызли волки. Только Джордж долен был залезть под вагон и висеть на перекладине, потому что Том был беден и у Тома не было денег на билет. Джордж крепился - ради Мери он готов был висеть на перекладине, крепился и дымил своей усовершенствованной трубкой. А над ним в отдельном купе веселая Мери кокетничала с коварным Джо. Бедный артист Джордж Рэнди с грустью покидал снежный лес, где он мог бы спокойно жить в хижине с милой Мери, если бы не коварный Джо, который, пользуясь тем, что у него шкура голубой лисицы и контракт с фирмой "АСУ" на пять фильмов, похитил Мери. Джордж с грустью покидал лес, где остались только бутафорский дом да четыре волка, с рубцами прутьев, с опаленной головнями шерстью, четыре престарелых волка, брошенных среди снега, воющих как провинившиеся псы. Он ехал один в ночном экспрессе. Мери и коварный Джо в это время уже отдыхали в салоне гостиницы "Александрия". Когда охотник Том в своих меховых штанах завертелся в зеркальной двери гостиницы, посетители, прохожие и даже швейцар, видавший в жизни много английских лордов и разбогатевших бродяг из Калифорнии, - все рассмеялись. Смялись тощие пружинистые коммерсанты, смеялись расфранченные дамы с платьями от Пакэна на обветренной, рабочей, гусиной коже Нового света, смеялся негритенок-грум, показывая кончик малинового языка, смялись все: уж очень был смешон бедный Том в заячьем меху, сжимавший ружье, среди зеркальных дверей, бронзы курительного салона и плакатов пароходных компаний. Смеялись все, понимая хорошо, что Мери, отдыхающая в салоне шестьдесят восемь с коварным Джо, никогда не вернется к Тому в жалкую лачугу среди леса, где нет грумов, ни музыкантов, но только снег и волки. И Джорджу было очень больно от того, что злые люди смеялись над его простой любовью. Том хотел пройти наверх, чуя, что Мери в одной из комнат, в одной из трехсот комнат с одинаковыми дверьми, помеченными разными цифрами, но лакеи не хотели пустить Тома наверх. Тогда Том отшвырнул одного, особенно наглого, и с удовольствием отметил, что этот наглый лакей был никем иным, как известным мошенником Джурсом. Из трехсот дверей Том нашел одну, потому что у него было сердце, которое вывело его из чащи канадского леса, когда он заблудился, убив голубую лисицу, - за этой дверью коварный Джо веселился с Мери, и на ней стояли цифры: 68. Том увидел, что дверь заперта, но он умел в лесу упираться плечом в надрубленное дерево, и через минуту дверь завизжала. Рядом с Томом стоял режиссер, и он все время просил артиста Джорджа Рэнди сохранять спокойствие, чтобы не испортить главных кадров фильма. Но Джордж не нуждался в подобных наставлениях, он был тверд как камень и, дымя своей трубкой, знал, что ему делать. Он хорошо помнил, что Мери не голубая лисица. Взломав дверь, Джордж увидел нечто ужасное, много ужаснее того, что мог предположить. Мери сидела на коленях Вильямса Покэра, и наглый актер целовал прядь волос над чуть розовеющим ухом. Джордж, на себе испытавший всю храбрость охотника Тома, не мог поколебаться. Он только крепче сжал зубами трубку и, хорошо прицелившись, чтобы не было промаха, выстрелил. Раздался сильный шум, Вильямс упал, и удовлетворенный Джордж осклабился. Но сейчас же он увидел, что наглец, кося своими желтыми гнусными глазищами, продолжает кокетничать с Мери. Тогда Джордж отбросил негодное ружье и, как истый лесной человек, стал душить Вильямса. Но режиссер и другие злые люди оттащили его, они кричали, что он сошел с ума и что на него наденут смирительную рубашку. Этого Джордж Рэнди постичь не мог, - почему злые люди позволили актеру Покэру похитить его жену, даже смеялись при этом, а когда он захотел взять свою жену обратно, ведь Мери не лисица, схватили его за руки и начали ругать. Вильямс Покэр лежал на диване. Его голова была обвязана мокрым полотенцем. Снизойдя к просьбам очаровательной Мери, он простил Джордж Рэнди - ревнивого мужа и плохого актера. Но режиссер, крайне раздраженный, сказал Джорджу, что он переиграл, что, кроме всего прочего, дым от трубки скрыл его лицо в самые патетические минуты и что фирма "АСУ" не возобновит с ним контракта. Когда Джордж и Мери возвращались в экспрессе домой, больше не было ни Тома, ни охотничьего ружья, и негр-проводник мог спать без страшных сновидений. Мери злилась на бездарного мужа и не позволяла ему целовать прядь волос над чуть розовеющим ухом. - Ты идиот! "АСУ" большая фирма. Что мы будем делать? Но вместо прямого ответа Джордж предпочитал нежно шептать: - Мери, ты меня не любишь? И он сравнивал любовь Мери, не выдержавшего одного неудавшегося фильма, со своей, ради которой он боролся с волками, висел на перекладине вагона, падал в снег возле лавки Джурса и терпел насмешки челяди в гостинице "Александрия". Вскоре показались отвесные скалы нью-йоркских небоскребов, и ничего не напоминало о забытых волках, завывавших где-то в лесах Канады. Даже остатки долларов, до некоторой степени связанных с их воем, исчезли. Начались обыкновенные дни безработного актера. Часто Джордж, проходя мимо недоступных ресторанов, с вожделением думал о вкусной похлебке, которую в милой хижине прелестная Мери варила охотнику Тому. А Мери становилась все злее и злее: она хотела получить платье, ожерелье и зеркальное трюмо. Последнее было совершенно необходимым, чтобы Мери могла увидеть, насколько она прекрасна даже без нового платья. Все эти вещи можно было купить в магазине, и магазинов в Нью-Йорке было очень много, но в любом из них злые люди требовали взамен доллары так же, как мошенник Джурс требовал за зеркальце и бусы шкуру голубой лисицы, и Джордж не мог подарить трюмо раздосадованной Мери. Часто теперь Мери плакала и корила Джорджа за то, что он плохой актер, не умеет отличить кинематографа от жизни и подходит к святому искусству с жалкими замашками ревнивца. Джордж понимал, что он виноват, и давал клятвы быть впредь умнее. В долгие дни безработного актера он много думал и, думая, дошел до того, что все происходящее вокруг - различные фильмы хороших или плохих фирм. Джордж основательно подготовился к новой съемке, и теперь даже лучшая фирма "ВВ" могла бы подписать с ним контракт. Но история фильма "Люди и волки" обошла все американские газеты, и когда Джордж предлагал свои услуги, над ним смеялись так же, как смеялись лакеи "Александрии" над бедным Томом, никто не понимал, что грустная Мери хочет зеркальное трюмо. Как-то утром Мери сказала мужу, что она идет к актеру Вильямсу Покэру, который работает в фирме "ВВ", чтобы попросить его устроить ее на роль героини, а бездарного Джорджа в качестве статиста. Мери ушла утром и долго не возвращалась. Под вечер обеспокоенный Джордж отправился за ней. Покэр жил на семнадцатом этаже, и, глядя из окон приемной на отвесные скалы домов, Джордж подумал, что режиссер фирмы "ВВ" знает различные трюки и умеет ловко подделывать город. Услышав шум, похожий на треск аппарата, Джордж решил, что происходит съемка, и прошел из передней в соседнюю комнату. Действительно, он не ошибся. Мери сидела на коленях Вильямса. Они целовались крайне натурально, обнаруживая при этом хорошую школу. Всякий профан решил бы, что они делают это взаправду, но Джордж знал все тонкости кинематографа. Любовная сцена так ему понравилась, что он не сдержался и крикнул: - Браво! Достойно "ВВ"! Тогда Мери, испуганно застегивая платье спряталась за портьерами, а Вильямс Покэр, взбешенный, ударил Джорджа по щеке, ударил очень театрально, но и очень больно. Джордж подумал, какой смешной сценарий, и начал размышлять - комедия это или драма, и как ему надлежит поступить? Склонившись к мысли, что Вильямс и Мери играют драму, он также ударил своего обидчика. Вильямс Покэр тогда достал из шкафа два пистолета и один из них подал Джорджу. Было совершенно ясно, что Джордж не ошибся и что это чувствительная драма. Джордж сохранял полное спокойствие и, зная, что в кинематографе пистолеты и ружья только шумят, но никого не убивают, для вида прицелился, стараясь это сделать как можно эффектней. Вильямс Покэр упал так же, как в гостинице "Александрия", но на этот раз он не косил своими желтыми глазами, и Мери не улыбалась, а с криками "убийца!" начала громко плакать. Хотя Джордж понимал, что слезы Мери - кинематографические слезы, он все же смутился, он не мог видеть ее слез. - Мери, я хорошо сыграл, и ты получишь теперь зеркальное трюмо!.. Вскоре пришли статисты в полицейской форме и увели Джорджа. В доме, куда его поместили для дальнейших съемок, было много одинаковых дверей с цифрами, как в гостинице "Александрия". Но это был очень неудобный дом, и Джорджу приходилось там очень много терпеть. Он даже жалел о перекладине вагона. Единственной подругой, услащавшей несколько его дни, была трубка. Он курил ее и любовался ею, как прекрасным научным изобретением. Правда, в доме, где он находился совершенно не было ветра, но Джордж помнил, что он должен, как солдат на войне, быть готовым в любой момент кинуться в воду или взлететь на воздух. Дни шли за днями, и Джордж начал тосковать. Его заставляли играть в очень скучном фильме, который зрители безусловно освищут. "ВВ" неожиданно оказалась дурной фирмой. Наконец режиссер приступил к съемке следующего действия. Вместе с Джорджем играли многие статисты в судейских колпаках. Главный из них был актер, перешедший в "ВВ" из "АСУ" и когда-то игравший мошенника Джурса и наглого лакея гостиницы "Александрия". Увидев в зале Мери, исполнявшую второстепенную роль, Джордж крикнул: - Мери, я из-за тебя играю! Мне очень трудно, "ВВ" придумала ужасные условия... Но Мери ему ничего не ответила. Тщательно исполняя свою роль, она закрыла лицо платочком и отвернулась. Джорджа отвезли обратно в плохую гостиницу, и снова потянулись однообразные дни. Не выдержав, Джордж написал режиссеру фирмы "ВВ", что долгие перерывы между съемками угнетают его и что он требует ускорения темпа работы. Режиссер согласился с ним и передал через хмурого статиста, одетого сторожем, что завтра состоится съемка последнего эпизода. Джорджа разбудили ночью. Бедный актер Джордж Рэнди знал, что теперь он окажется на должной высоте и не переиграет. Ему позавидует сам "король экрана", чья невозмутимая маска глядит с плакатов пяти материков, - японский мим Сако Хакаява. Место съемки понравилось Джорджу. Он любил на экране все достижения современной техники: массивные танки и карманные телефоны, торжественные обелиски грузоподъемников и легчайшие гоночные машины. Когда его ввели в комнату, он сразу оценил величие и красоту декорации: голые стены, три электрические лампочки необычайной силы и большое кресло, напоминавшее слегка зубоврачебное, но гораздо сложнее и внушительнее. Джордж понял, что фирма "ВВ" действительно не останавливается ни перед какими затратами. В сцене участвовали, кроме Джорджа, еще два мелких актера: один играл пастора, другой, весь в черном, исполнял какую-то не совсем понятную Джорджу роль. Присутствующий режиссер фирмы "ВВ" в высоком цилиндре предложил Джорджу сохранять спокойствие. Но актер Джордж, испытавший немало трудных съемок, не нуждался в подобных назиданиях. Он понимал, что играет для необыкновенного фильма, который будет демонстрироваться перед миллионами людей в Нью-Йорке и в Риме, в Москве и в Токио. Он сидел величественный на высоком кресле. Вдруг он вспомнил, что мелкой оплошностью едва не испортил фильма, и, с грустью отрывая от губ недокуренную трубку, сказал: - Возьмите ее; дым может заслонить лицо. Он сидел и думал о том, что теперь у Мери будет все, и Мери вернется снова к покинутому Тому. Они уедут далеко в Канаду, в лес, где остались забытые престарелые волки. Джордж думал о том, что волки все же добрее людей, - у них нет таких трудных фильмов. И когда ток уже коснулся спины великого актера Джорджа Рэнди - охотник Том еще раз прошептал: - Мери, ты ко мне вернешься?.. А трубку особой модели, предназначенную для шоферов, летчиков и моряков, взял себе на счастье мелкий актер в черном, исполнявший не совсем понятную роль. Вскоре актер уехал в Пикардию, где шла большая съемка войны. Он там играл недолго. Уцелевшая трубка досталась мне. Что касается меня, то я еще играю и, кажется, не последний эпизод. Мне часто приходится курить эту усовершенствованную трубку при полном безветрии. Но режиссер фирмы "ВВ" может быть спокоен, - я не испорчу фильма и в нужную минуту крикну: - Уберите! Дым может скрыть лицо... Седьмая В древности люди носили на себе в качестве амулетов различные каменья: от тяги к вину - холодный аметист, от приступов гнева - нежный топаз, в котором осенняя ольха, шафран и всепрощающее солнце, от самой губительной страсти, любовной, - бирюзу. Но каменья - вещь дорогая и не всякому доступная. Мне же, по некоторым особенностям моей впечатлительной природы, необходим талисман от чар, которые люди, обладавшие драгоценными каменьям, а также избытком фантазии, приписывали различным богиням с поэтическими именами. Счастливый случай послал мне вещь, вернее, останки вещи, прекрасно заменяющие персидскую бирюзу. Это - глиняная трубка со сломанным мундштуком. Как и все голландские трубки, она отличается белизной и невинностью. Целый город - Гуда, в котором восемнадцать церквей и ни одного притона, занимается изготовлением подобных трубок. Сердечные голландки в белоснежных чепцах с голубиной кротостью лепят из голландской земли, столь богомольной, что, безусловно, на ней разыгрались бы сцены священного писания, если бы случайно не заняла ее место грязная и развратная Иудея, хорошенькие чистенькие трубки. Девственные голландцы обжигают их на огне столь возвышенном, что он пылает как нимб вокруг великомучеников и бессребреников. Засим десятки тысяч трубок, среди дюн, плотин, каналов, мельниц, одухотворяют труды и досуги отцов, сыновей, дедов, тестей, зятей, даже несчастных одиноких холостяков. Все голландцы, как семейные так и холостые, курят свои трубки с исключительной медлительностью, памятуя, что спешит лишь тот, у кого совесть нечиста. Полуразбитая трубка, которую я бережно храню, хотя она и мало пригодна для своего прямого назначения, принадлежала человеку с незапятнанной совестью - Мартину ван Брооту, владельцу большой фермы в окрестностях Алькамара. История о том, как она перешла в мои недостойные руки, лишившись при этом кончика своего длинного носа, связана с печальными и трогательными воспоминаниями моей ранней юности. Мне было восемнадцать лет, я еще не курил трубки, изредка для шику дымя папиросами "Соломка", от которых у меня ныло под ложечкой. Я также еще не знал, что в жизни мне понадобится бирюза или ее суррогат, словом я был невинен. Вероятно, судьба, учитывая это, привела меня, обходя грязные Италии, где расплодившиеся герои Декамерона обделывают свои темные делишки, в добродетельную Голландию. Весной 1909 года я приехал в Алькмар, но, смущенный величием пастора, державшего громовую проповедь в церкви, где по случаю воскресного дня находился весь город, а также хеопсовыми пирамидами красных круглых сыров, я отправился вдоль по каналу и часа два спустя постучался в ворота белого крахмального домика. На стук не спеша вышли двенадцать девушек, или, вернее, двенадцать существ женского пола, ибо к младшей пятилетней девочке вряд ли подходило это определение; что касается старших, то даже тогда я не решился бы утверждать, что они являются именно девушками. Вслед за ними, ступая так, что от одного шага до другого можно было безусловно продумать все глубины Бытия и даже Паралипоменон, показался старик лет шестидесяти, еще крепкий, с бахромой седой бороды, среди которой, как маяк среди пены волн, мигал красный огонь длинной глиняной трубки. После некоторых переговоров, касавшихся одновременно и нравственных канонов и нидерландских флоринов, я получил комнату в доме фермера и мало-помалу стал "своим человеком". Я узнал, что все вышедшие мне навстречу существа действительно являются девушками и, точнее, дочерьми Мартина ван Броота, овдовевшего три года тому назад; что, кроме них и меня, на ферме живут еще восемь работников и семьдесят семь коров, составляющих основу общего благополучия: Мартин ван Броот был главным поставщиком Алькмарской фабрики сгущенного молока, и каждая корова с серебряным плеском роняла в ведра, услужливо подставляемые дочерьми фермера, не менее трех флоринов ежедневно. Жизнь на ферме не отличалась суетным разнообразием. Коровы жевали - сначала сочную траву, потом не менее сочную жвачку и, дожевав, засыпали. Девушки доили коров, ели хлеб с маслом, стирали или гладили кокетливые передники и также засыпали. Работники же предпочтительно мыли и причесывали коров. Хозяин поверял отправленные бидоны, читал библию и курил трубку. Все эти занятия проделывались с отменной точностью изо дня в день, за исключением воскресений. В этот день хозяин, дочери хозяина, работники и я хором пели псалмы, пели нескладно, но усердно, а семьдесят семь коров, будучи взращенными не где-нибудь, а на праведной ферме ван Броота, забывали о жвачке и, прислушиваясь к пению, умильно мычали. Среди нашего безбожного века это напоминало мне наивную картину средневекового мастера, я даже находил, что выражение коровьих морд в такие часы являлось глубоко ретроспективным - как будто это не коровы, приносящая каждая по три флорина ежедневно, а евангельские волы. Должен прямо сказать, что мои душевные переживания не отличались ни буколической суровостью буден фермы, ни тихой благостью ее праздников. Среди универсальной идиллии я томился, сам не зная почему. Скорей всего, причины были глубоки и всесторонни: мой нежный возраст и здоровая молочная пища, от которой я быстро окреп и возмужал (при этом не следует забывать, что рядом со мной находились двенадцать дочерей хозяина, из которых только три младших не вызывали во мне ничего другого, кроме преждевременных отцовских чувств). Я не пробовал курить папиросы "Соломка", не читал сочинений Леонида Андреева, но, съев чашку творогу со сметаной, отправлялся в поле и, грустно оглядывая крылья мельницы, пятнистых коров, беленький домик с девятью приманчивыми передниками, декламировал: И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг, Такая пустая и глупая шутка. Впрочем, эта "шутка" меня глубоко интересовала, и я действительно внимательно наблюдал за окружающим. Я знал, что в книгах самых различных писателей - и классиков, которых мы читали в гимназии, и новых, которых от нас всячески прятали, - изображалась предпочтительно любовь. Все фазы ее литературного развития были мною давно изучены. Я твердо помнил, что, любя, люди становятся ангелоподобными, стреляют в себя и других, идут в Сибирь или в монастырь, словом, начинают жизнь новую, действительно интересную и совсем не похожую ни на будни, ни на праздники фермы ван Броота. Но нигде вокруг себя я не мог обнаружить никаких признаков этого вожделенного события. Дочери фермера, как я уже сказал, помимо работы, еды и сна, ничем не занимались. Никогда ни один посторонний мужчина не приближался к ферме. Девушки были похожи одна на другую и все вместе на отца - пухлые, румяные и неподвижные. Что касается работников, то и в амбаре, где они помещались, я не находил никаких следов возможной любви. По отношению к хозяйским дочерям они выявляли почтительное безразличие, и, нечаянно задевая локтем грудь девушки, работник Тео равнодушно шел дальше, в то время как я чувствовал, что никак не смог бы пережить подобную катастрофу. Правда, иногда работники отлучались в Алькмар. Я не решался расспрашивать их, что именно они делают в городе, и удовлетворялся предположениями, что городской климат более благоприятствует любви. Увы, последнее оказалось явно ошибочным, и через меся мои смутные томления перешли в определенное и острое желание. Неудачный выбор местожительства дал свои плоды - я рьяно влюбился в старшую дочь фермера, двадцатипятилетнюю Вильгельмину. В выборе как будто сказалась моя прирожденная склонность к резко выраженным формам - все качества двенадцати сестер были всего определеннее выявлены в Вильгельмине: округлость, белизна, отсутствие окраски глаз, зато украшенных мечтательностью, особой, национальной, чей след хранили и полотна лучших живописцев в музее Гааги, и семьдесят семь коров ван Броота. Влюбившись, я не знал, что мне делать дальше. Перебрав все литературные воспоминания, я остановился на Тургеневе, я избрал его своим наставником и поводырем. Но от этого мало что изменилось: следуя заветам Тургенева, я продолжал ходить в поле, декламировать стихи и выразительно вздыхать как во время еды творога со сметаной, так и после нее. Только однажды, в горячий июльский полдень, увидев Вильгельмину, плавно поносившую через двор облака своей божественной плоти, я не выдержал и, пренебрегая всеми литературными уроками, прилип губами к ее белой руке, трогательно пахнувшей кислым молоком. Не отняв сразу руки, как я уже после сообразил, по лени, Вильгельмина чудесной ладьей проплыла дальше в дом, а минут пять спустя оттуда выплыл большой грузный корабль - Мартин ван Броот. Усадив меня рядом с собой на приступочку и закурив трубку, он начал издалека: - Когда люди жили в раю... С грустью упомянув о грехопадении, об искуплении первородного греха, о поучениях апостола Павла, он перешел к недавнему событию. Он пустил меня к себе, уверовав в мою невинность и честность, пустил волка в овчарню, где пребывают беззащитных овец. Неужели же я, ради минутной и к тому сомнительной утехи, изберу себе уделом презрение на земле и вечный огонь в аду? Он поучает меня, как сына, оставшегося далеко на чужбине без отца, без деда, даже без дядюшки. Я должен забыть о том, что на свете существуют женщины, до того дня когда пойду, приобретя соответствующее положение и доходы, в кирку вместе с честной невестой. Тогда, чтобы продолжить род и чтобы не впасть в гордыню, на краткий час, неустанно молясь, я смогу познать некоторые человеческие слабости. Глубоко пристыженный, я выслушал это поучение, длившееся столь долго, что фермер трижды вытряхивал и набивал свою поместительную трубку. Когда же он кончил, я дал торжественное обещание никогда больше своего неудачного эксперимента не повторять. Обещание я держал крепко, проходя мимо Вильгельмины, потуплял глаза и даже в мыслях не называл ее иначе, как "возлюбленной сестрой". Только по воскресеньям, когда все обитатели фермы, собравшись в столовую, пели псалмы, я решался глядеть на девушку, зная, что в этот день все помыслы людей и даже коров пронизаны божественной благодатью. Правда, в глубине меня жили и острый болезненный зуд, и смутная уверенность, что старик фермер не во всем прав, что, кроме кирки и продолжения рода, существуют высокопоэтические в своей бесцельности и даже запретности минуты, но, будучи юношей скромным и благовоспитанным, я от зуда лечился холодными обтираниями, а от посторонних мыслей - чтением книг абстрактных и малопонятных, как-то: "Влияние света на развитие плесени" и тому подобных. В конце лета, когда я уже помышлял об отъезде, приключилось событие, сыгравшее крупную роль в моей жизни. Поздно вечером после дождя я вышел погулять, чтобы немного остудить голову, в которой начинали копошиться рубенсовские красоты Вильгельмины. Но от сырой разогретой земли подымался душный туман, и вместо желанного успокоения я почувствовал задыханье и головокружение. Белесые пары напоминали мне дочку фермера во всей ее избыточной красоте, проносящую через двор ведра с молоком. От духоты я даже закашлял, впал в минутную ярость и, неизвестно кому грозя кулаком, прокричал: - А все-таки, милостивые государи, любовь существует!.. Это меня успокоило, и я направился к себе спать. Но, проходя мимо крайнего в доме окна Вильгельмины, я услышал странный шум, напоминавший чавканье коров в хлеву. Не размышляя долго, я заглянул в открытое маленькое оконце. В темноте я ясно различил Вильгельмину, совершенно голую, похожую на взошедшее тесто, и какого-то мужчину с красным огоньком дымившейся трубки. Я замер. Вся моя недавняя злоба, все желания исчезли. Вероятно, со стороны я походил на обычного мальчишку, подглядевшего в окошке непристойную сцену. Но я стоял перед раскрывшимися вратами алтаря и благоговейно молился: передо мной впервые разверзлось во всей своей торжественности то таинственное, что я знал прежде лишь по романам Тургенева и по похабным гимназическим картинкам, то, что меня страшило и влекло к себе. Я не видел лиц - две глыбы, белая и черная, еще - огонек трубки. Но я не пропустил ни одного жеста, ни одного обряда этого прекрасного священнослужения. Когда все завершилось, я услыхал шепот Вильгельмины, но слов различить не мог. Я представлял себе, что она говорит о чем-то необыкновенном: о высоких столпах тумана, пронизанных луной, о мириадах миров, о конце и о том, что конца нет. Хотя я знал, что Вильгельмина умеет говорить лишь по-голландски, мне казалось, что она повторяет своему любовнику сладостные слова Петрарки. Я ждал, что ответит ей тот, неизвестный, с красным огоньком, - как он объяснит ей туман, миры и узлы концов. Наконец раздался басок, - почему-то очень знакомый: - На молоко набавили шестьдесят сентов с ведра... Я слышал ясно эти слова, но столь же ясно чувствовал, что услышать их не мог, что это - галлюцинация слуха, и от страха я громко вскрикнул. Раздался легкий визг Вильгельмины и короткий звонкий стук. Я отбежал в сторону и через минуту услыхал раздраженное брюзжание: - Какой-то негодяй из работников подсматривал! Из-за него я разбил трубку!.. Вслед за этим что-то полетело из оконца на траву. Я подполз и подобрал глиняную трубку с отшибленным носом, еще горячую. Я быстро прошел к себе. Весь остаток ночи я томился над страшными вопросами: послышались ли мне кощунственные слова о молоке и кто мог быть счастливым возлюбленным Вильгельмины? Трубка не являлась приметой, ведь все голландцы курят точно такие же белые глиняные трубки. Голос показался мне знакомым, но и это сходство могло быть иллюзорным. Главное, что мешало мне уснуть - это смущение: литургия окончилась водевилем. Если любовник говорил после всего пережитого о сентах, значит, любовь - низость. Если же мне, после всего высокого, что я видел, померещились эти слова, значит, я человек низкий и недостойный приобщится к таинству любви. Следующий день был воскресным. Я встал поздно, с тяжелой головой, как после выпивки. Когда я вышел в столовую, все уже были в сборе. На медных тазах горело солнце. Белые крахмальные переднички двенадцати дочерей празднично улыбались, во всем чувствовались мир, невинность, чистота. Я робко взглянул на Вильгельмину, но ее бесцветные глаза проливали обычную меланхолическую мечтательность. Мартин ван Броот начал петь псалом о божьих голубицах. Все подхватили. За стеной семьдесят семь коров умильно мычали. Сжимая в кармане ночную находку, я забыл обо всем происшедшем и, фальшивя, славил неокрепшим баском "святую невинность". Когда мы кончили петь, фермер, добродушно улыбаясь, оглядел всех присутствующих. В это время он обычно закуривал свою первую воскресную трубку и курил ее, пока дочери накрывали на стол. Действительно, он залез в карман, пошарил с минуту и вдруг раздраженно пробормотал: - Черт побери, ведь я ночью разбил трубку!.. Услышав слово "черт" в столь неподходящее время, все двенадцать дочерей, восемь работников, а за ними вслед, вероятно, и семьдесят семь коров вздрогнули. Что произошло со мной? В этот миг я терял самое большое и важное, терял то, чего у меня еще в жизни и не было, - предчувствие, веру, - терял все. Но восемнадцатилетний юноша в течении нескольких секунд вырос на двадцать лет, и вместо слез, вместо румянца стыда или визгливых обличений я спокойно вынул трубку, в которой оставалась еще щепотка табаку, и закурил ее перед фермером. Мы взглянули друг на друга и с минуту простояли молча. Какая минута! Потом сразу, одновременно, мы сделали первый шаг, подошли, наши руки столкнулись и слились в крепком пожатии. Когда же руки наконец расстались фермер заботливо сказал: - Если вы выйдете сейчас в Алькмар, то поспеете к дневному поезду. Вильгельмина приготовит вам бутерброды с сыром. И со свертком бутербродов, провожаемый до ворот двенадцатью дочерьми ван Броота, я покинул гостеприимный домик. Я унес из него нечто более ценное, чем бутерброды, - трубку с отбитым носом, горькую мудрость, низость, боль. О, я не вылечился от проклятого зуда! Я думаю, что в распоряжении богинь с поэтическими именами не мальчик-стрелок, а целый улей злобных пчел. Я не ропщу. Но когда мне становится невтерпеж, когда я, вновь и вновь отчаиваясь, хочу проверить, где же она, - из сонетов Петрарки и из похабных картинок, - неужели вот в этой, лежащей навзничь и уже готовой завести беседу о молоке и сентах, когда я слишком многого хочу, рука моя нащупывает в кармане обломок трубки. Я припадаю к ней, отравленный двойной слюной старческого сластолюбия и юношеского отчаяния, вспоминаю богомольных коров и нидерландские флорины, вспоминаю отца и дочь - и больше ничего не хочу. Восьмая В течение двенадцать лет "Мария", небольшое судно, принадлежавшее "датской компании экспорта и импорта", совершало регулярно рейсы между Копенгагеном и Рио-де-Жанейро. Другие суда компании не отличались таким постоянством, то и дело меняя Сингапур на Веракрус. Но грузчики копенгагенского порта хорошо знали, спуская под Новый год в трюм "Марии" сепараторы, что они к благовещению будут вытаскивать из трюма кули с пахучим кофе. Появление "Марии" было привычным и неизбежным, как смена времен года. Когда вдали показывалось какое-нибудь судно, все население порта - кабатчики, рабочие, матросы, менялы, торговцы, проститутки - высыпало на набережные, чтобы узнать, откуда оно, чем гружено и куда идет. Но ни копенгагенские школьники первого отделения, ни чистильщик сапог в Рио-де-Жанейро не обращали никакого внимания на "Марию". В течении двенадцати лет "Марию" водил из Копенгагена в Рио-де-Жанейро с сепараторами и из Рио-де-Жанейро в Копенгаген с кулями пахучего кофе капитан дальнего плавания Густав Ольсон. Другие капитаны меняли суда, но Густав Ольсон не расставался с "Марией". Никто не знает, когда он впервые показался на маленьком скромном судне, нельзя было себе представить рубку "Марии" без Густава Ольсона или Густава Ольсона без рубки "Марии". Кроме "Марии", у Густава Ольсона не было других Марий, ни Амалий, ни датских Иоганн, ни бразильских Марианн, ни жены, ни любовниц. Во время стоянок капитан скучал и ждал часа отплытия. Он ходил в портовые кабачки, пропахшие морской сыростью и спиртом, пил залпом виски или джин, слушал рев датских шарманок или плеск негритянских банджо, напоминавших ему голоса воли, а выпив рюмок десять, брал какую-нибудь девку, попадавшуюся под руку, - белесую дочь ютландского фермера или мулатку цвета кофейных зерен - и, не глядя на нее, быстро выпивал все поцелуи, долженствовавшие утолить его жажду, выпивал залпом, как рюмки джина, довольный тем, что волосы девушек издают запах соли и водорослей, потому что Густав Ольсон любил не женщин, а море, и каждый раз, покидая порт, он находил свою возлюбленную. Он знал все черты ее лица, и дорога из Дании в Бразилию через пустой темный океан была для старым проезжим трактом, где знаком не только каждый верстовой столб, но и каждое придорожное деревце. В шторм, стоя на мостике, он любовался нервическим припадком своей капризной подруги. Да, если бы какая-нибудь - все равно, белесая или цвета кофейных зерен, - заинтересовались бы, кого любит хмурый капитан, и к кому он спешит, обрывая последний поцелуй, Густав Ольсон сказал бы: "Фермер любит солнце, жену и густые сливки, капитан дальнего плавания любит море". Сказав так, Густав Ольсон сказал бы правду, но он не сказал бы всей правды: у него была еще одна любовь. Ее и надлежит раскрыть. В течение двенадцати лет маленькая черная трубка с мундштуком из слоновой кости не покидала капитана. Влажный ветер дышал в нее столь же рьяно, как Густав Ольсон, и трубка пахла морем. Она дымилась, когда "Мария" рассекала холодные оловянные воды копенгагенского порта. Она дымилась, когда показывались вдалеке белые кубы рио-де-жанейровских домов, белые на темной эмали тропического неба. Она дымилась в бурю и штиль. Без трубки не было Густава Ольсона, без Густава Ольсона не было "Марии", и для того, чтобы бразильские плантаторы могли бы есть хлеб с маслом, и для того, чтобы датские вдовушки, перемолов пахучие зерна, могли бы пить крепкий кофе, не погасала на своем посту маленькая трубка, набитая черным едким табаком. Двенадцать лет между Копенгагеном и Рио-де-Жанейро в голом, пустом океане дымилась труба "Марии" и трубка Густава Ольсона. А на тринадцатый произошла катастрофа, без диких бурь, без злостных рифов, без германских подводных лодок. "Мария" везла сепараторы, и "Мария" их довезла, только грузное сердце капитана Ольсона село на мель, и трубка не дымилась больше в его зубах, когда вдалеке показались расположенные полукругом белые кубы на темной эмали. Это началось в Копенгагене. Когда Густав Ольсон накануне отплытия "Марии" выходил из конторы "Датской компании экспорта и импорта", где получал жалованье и служебные инструкции, к нему подошел молодой человек, странно одетый в рабочую бархатную блузу и элегантные штаны для гольфа. - Вы капитан судна "Мария", которое завтра отправляется в Бразилию? - спросил незнакомец на очень дурном английском языке. Густав Ольсон кивнул головой. Тогда странный человек в бархатной куртке, назвавшись Жюлем де Росиньолем, заявил, что ему необходимо переговорить с капитаном по крайне важному и секретному делу. Густав Ольсон предполагал все равно зайти в кабачок "Морское солнце" с огромной тыквой вместо вывески. Он предложил юноше следовать за ним, добавив, что в "Морском солнце" хорошее шотландское виски и укромные уголки, где можно побеседовать обо всем на свете, даже о пиратском нападении на суда "Датской компании экспорта и импорта". В кабачке они застали сцену, очевидно, не редкую, ибо Густав Ольсон гораздо больше удивился волнению своего собутыльника, нежели происходившему, то есть драке между китайцем и датчанином из-за какой-то девки. Датчанин потерял зубы, а китаец сознание, девка же, ничего не потеряв, весело смеялась. Это происшествие привлекло общее внимание посетителей и дало полную возможность Жюлю де Росиньолю изложить суть своего странного дела. Ему необходимо уехать в Южную Америку. Правда, послезавтра отбывает пассажирский пароход "Луиза", а "Мария", кроме своих машин, никого на борт не берет. Но на "Луизе" Жюль де Росиньоль ехать не может, ввиду обстоятельств деликатных, а именно - ввиду некоей Занзанетты, которая сейчас находится в отеле "Бристоль" и ждет Жюля, пошедшего купить для нее коробочку пудры. Кроме Жюля де Росиньоля, на "Марии" должна уехать его жена, то есть не жена, а невеста, словом вот эта самая Занзанетта. Густав Ольсон очень хорошо понимал, что француз хочет в Америку и что у француза имеется соответствующая дама, сопровождающая его. Но он полюбопытствовал, почему они оба не могут, купив два билета и прождав еще денек в комфортабельных комнатах отеля "Бристоль", сесть на "Луизу", приспособленную для перевозки особ, начинающих при первом слабом дыхании моря, корчась, извиваться на палубе, в то время как "Мария" приспособлена только для моряков, машин и кулей с кофе. Выпив еще стакан виски, Жюль де Росиньоль мрачно ответил: - Извольте... Я хотел Занзанетту. Занзанетта хотела изумрудное колье. Триста тысяч... У моего дяди, сенатора... Меня ищут... Вы старый черствый человек. Вы не понимаете, что такое любовь. А я люблю... С вами я говорю языком цифр. Перевезите меня и Занзанетту. Сто тысяч... Нет - прощайте... Можете звать полицию... И долговязый человек в бархатной куртке, выпив всего-навсего два стакана виски, стал всхлипывать, как сопливый щенок. Прежде всего Густав Ольсон приказал: "Перестаньте!" - и налил ему третий стакан. Затем, закурив трубку, он начал обдумывать необычайное предложение француза. Деньги мало его прельщали. Но и страх, что за подобных пассажиров капитан может поплатиться, его не останавливал. Два чувства боролись в сердце Густава Ольсона: жалость к юноше и отвращение к женщине. Он мог терпеть этих тварей на берегу, даже прибегать порой к их услугам, но женщина, первая женщина на борту "Марии", казалась ему оскорблением моря. Жюль де Росиньоль жадно следил за каждым колечком дыма, вылетавшим из трубки Густава Ольсона, зная, что сейчас решается его судьба; поняв, что капитан колеблется, после четвертого стакана виски он вцепился в его рукав. - Капитан! Вы ведь капитан дальнего плавания! А любовь - это шторм! Спасите меня, капитан!.. И против этого капитан ничего возразить не мог. Он пробормотал: - Приходите с ней в два часа ночи. Я буду ждать у сходней. Оставшись один, капитан начал тщательно обдумывать, как перевезти в Рио-де-Жанейро эту странную чету незамеченной. Придется уступить им свою каюту. И от мысли, что голая женщина буде корчится в его милом пристанище, под шестью огромными картами океана, Густав Ольсон брезгливо поморщился, стукнув трубкой о свой каблук. Но делать было нечего. Пройдя на "Марию", капитан позвал матроса Джо, негра, у которого бразильские пастухи вырезали язык за то, что он обругал какую-то святую "коровой". Двенадцать лет тому назад Густав Ольсон подобрал умиравшего Джо и взял его на "Марию". Джо был предан капитану, как лучший из псов. - Ты будешь прислуживать им. Но никто не должен знать об этом. Смотри, не проболтайся! Последнее, впрочем, было излишним: бразильские пастухи навеки отбили у Джо охоту что-либо говорить. В два часа ночи Густав Ольсон и негр Джо увидели две тени в широких плащах. Они быстро спустили их в каюту. Зажигая свет, капитан отвернулся, чтобы не увидеть лица женщины, которая осквернит койку, карты, "Марию", море. А на следующее утро - дымилась труба "Марии", дымилась трубка капитана, и судно покойно проходило мимо маленьких островков с фортами, маяками, амбарами и лебедками. Только на третий день вечером Густав Ольсон решился пойти проведать своих пассажиров, и, собственно говоря, этот час, а именно - восемь часов пополудни 12 августа 1919 года, может быть отмечен как час крушения капитанского сердца. Все, что он застал в знакомой каюте, было необычайным. Прежде всего - запах. Казалось, что на маленькой жесткой койке расцвели тысячи чудесных цветов, непохожих на морские водоросли и неизвестных капитану. Взглянув на койку, он увидел существо божественной красоты, которое он затруднился бы назвать низким именем "женщина". Это существо, белое и неподвижное, лежало и, чуть скосив глаза, любовалось своей полуобнаженной грудью. Француз, суетясь вокруг, робко звал ее "Занзанеттой". Сняв фуражку, капитан стоял у двери. Он не знал, что ему делать, - уйти или осмелится поцеловать ручку даму, как это делают некоторые морские офицеры, или, подобно Жюлю де Росиньолю, завопить: - Любовь - шторм! Спасите и меня! Занзанетта приоткрыла крохотный рот, и Густав Ольсон, слыхавший только шарманки, банджо и свое любимое море, услышал звуки сладостные, нежные, безусловно доходившие свыше. - Она говорит, что вы очень милы, капитан, - сказал Жюль де Росиньоль, так как Густав Ольсон не понимал французского языка. - А теперь, теперь что она говорит? - наивно спросил Густав Ольсон, слыша дивные колокольчики, все еще продолжавшие звенеть. Жюль де Росиньоль несколько смутился. - О, теперь она говорит о другом... Теперь она говорит, что если я умру, она тоже умрет... Так сильно она меня любит... И как бы желая доказать капитану свое право на подобную любовь, француз начал ему рассказывать, как ради Занзанетты он пренебрег честью рода Росиньоль , покинул отчий дом, расстался с любимой Францией и едет теперь в страшную страну, где ядовитые мухи, желтая лихорадка и невыносимая жара. Но капитан не слушал его - он глядел на Занзанетту, а Занзанетта глядела на свои полуобнаженные груди. Вдруг он заметил , что она чуть поворачивает голову, чем-то огорченная, и протягивает капитану изящный портсигар. Густав Ольсон понял, что Занзанетту обеспокоил едкий дым трубки. Впервые устыдясь своей подруги, он быстро спрятал ее в карман и, неловко сжимая в толстых пальцах крохотную сигарету, стал кашлять от приторного душистого дыма. Занзанетта удовлетворенно улыбнулась и принялась за прерванное занятие, то есть за любованье своими грудями. Поднявшись через час на палубу, Густав Ольсон уже знал о происшедшей катастрофе. Он не стал ни плакать, ни ругать себя. Будучи капитаном дальнего плаванья, он привык, видя перед собой даль, преодолевать все опасности, все преграды. Стоя на мостике с трубкой, слушая гул начинающейся бури, Густав Ольсон знал, что опасностей и преград будет много, он ведь должен достичь не Рио-де-Жанейро, а сердца Занзанетты, если только может быть сердце под холодной полуобнаженной грудью. Две недели думал Густав Ольсон, как достичь этой цели. Одна фраза Занзанетты его смущала: "Ели ты умрешь, я тоже умру..." Но капитан верил: тот, кто может дать смерть, уж конечно, может о смерти уберечь. "Мария" находилась в ста милях от Рио-де-Жанейро, проходя мимо длинных цепей скалистых пустынных островов, где не было ни жилья, ни деревьев, ни травы, когда Густав Ольсон понял, что настало время действовать. Спустившись в каюту, он сказал Жюлю де Росиньолю: В Рио-де-Жанейро при высадке строгий полицейский контроль. Возможно, о вас дана каблограмма. Лучше высадится на этих островках - отсюда три мили до берега - и дальше проехать на лодке. Жюль де Росиньоль не спорил - капитан знает, что говорит. Густав Ольсон добавил: - Чтобы не привлечь внимания команды, мы спустим вас в шлюпку через час, пока еще не рассвело, и по одиночке. Сначала я отвезу вас, а потом приеду за госпожой Занзанеттой. Услышав свое имя женщина, занятая, как и в первый вечер, когда капитан увидел ее, разглядываньем грудей, чуть повела глазами и зевнула. Капитан позвал Джо. - Ты спустишь шлюпку и вместе со мной отвезешь человека. По приказанию капитана "Мария" в четыре часа утра остановилась. Сонный младший помощник, стоявший на вахте, не заметил, как по веревке спустились в шлюпку три тени. Капитан и Джо гребли, а Жюль де Росиньоль любовался звездным небом юга. Через десять минут они достигли скалистого островка. Джо остался в шлюпке. - Идите за мной, - приказал Густав Ольсон. Скользя по скалам, они достигли пещеры. - Сюда! - Но почему? - растерянно спросил француз. Вместо ответа он почувствовал на виске легкий холодок револьвера. - Вы останетесь здесь. Так хочу я - я, капитан дальнего плаванья Густав Ольсон. Я люблю Занзанетту, и я возьму ее. Не пытайтесь сопротивляться. И скажу прямо, как должен говорить мужчина с мужчиной, не надейтесь на спасенье. Я взял много узлов на юго-восток, и мы теперь далеко от больших морских дорог. Вы здесь умрете. Присев на камень, Жюль де Росиньоль не пытался ни бежать, ни кричать, ни смягчить капитанское сердце. Безнадежность как бы укрепила его. От только попросил: - Застрелите меня. - Нет, выстрел могут услышать на "Марии". - Случайно в темноте задев лицо француза, Густав Ольсон почувствовал теплые капли, как будто ветер донес до него брызги южного моря. И так же, как в кабачке "Морское солнце", капитан вторично пожалел Жюля де Росиньоля. - У меня нет виски, - сказал он, - но возьмите эту трубку и кисет. Курите ее - день, два, пока... И капитан не докончил. Помолчав с минуту, он приступил к самому трудному: Наши дела ликвидированы. Теперь я хочу просить вас об этом - напишите Занзанетте, что вы кончаете жизнь самоубийством. Этим вы оградите ее от лишних неприятностей. Если она вздумает поднять тревогу, раскроется история с кражей, и ее посадят в тюрьму как вашу сообщницу. Написав то, о чем я прошу вас, вы перед смертью сделаете доброе дело. - Хорошо, - голосом твердым и ровным ответил Жюль де Росиньоль, но мне придется написать ей по-французски - она не понимает английского языка. Капитана достал из кармана старую карту копенгагенского порта и самопишущее перо. Он зажег маленький карманный фонарь и увидел просветленное лицо француза, выводившего ровные бисерные строки последнего письма самоубийцы. Когда Жюль де Росиньоль дописал и фонарь погас, капитан в темноте крепко пожал его руку. Шлюпка отчалила к "Марии". Оглянувшись, капитан Густав Ольсон увидел в ночи красный огонек трубки. Наступила минута самого страшного испытания. Спускаясь с письмо в каюту, капитан думал об одном: "Если ты умрешь - я тоже умру..." Занзанетта лежала все в той же позе. Вероятно, за эти полчаса, решившие судьбу ее друга, она не успела шевельнуть пальцем. Капитан протянул ей карту копенгагенского порта, на обороте которой было роковое посланье. Его рука, бесстрашно указывающая путь среди морских туманов и спокойно четверть часа тому назад пожимавшая руку своей жертвы, теперь дрожала. Прищурясь, Занзанетта читала ровные бисерные строки. Густав Ольсон ждал криков, слез, может быть, мгновенной смерти. Но кончив читать, Занзанетта аккуратно сложила карту, сунула ее за корсаж, бесстрастно улыбнулась и рукой показала капитану свободное место, приглашая его лечь рядом. Это было непостижим, но, чуя на своей щеке дыхание Занзанетты, Густав Ольсон не мог пытаться разгадать непостижимые вещи. Опьянев гораздо сильнее, чем от бутылки виски он припал к ее холодной полуобнаженной груди. Привстав, Занзанетта ловко и больно ударила его туфлей по щеке. Заслонов лицо рукой, капитан растерянно взглянул на нее. Занзанетта, коснувшись рукой его несвежевыбритых щек и своей чуть порозовевшей кожи, укоризненно покачала головой - как мог он щетиной потревожить ее божественную плоть?.. После этого она снова легла на койку и быстро уснула. Капитан сидел на полу. Так прошла первая ночь. К вечеру следующего дня показались белые кубы рио-де-жанейровских домов на темной эмали тропического неба. Капитан стоял на мостике, необычайно мрачный, и в его зубах не было трубки. Как всегда, "Мария", сдав машины и приняв кули с зернами кофе, после недельной стоянки отплыла в Копенгаген. В Рио-де-Жанейро капитан купил себе новую трубку, но Занзанетта выкинула ее в иллюминатор. Он покорно сидел у ног неподвижной женщины и зубрил по тетрадке французские слова - прекрасные звуки, вылетавшие из ее крохотного рта. Когда "Мария" прибыла в Копенгаген, Занзанетта объявила Густаву Ольсону, что море ей отвратительно и что она хочет в Париж. Капитан пошел в контору "Датской компании экспорта импорта", и весь копенгагенский порт - капитаны и грузчики, кабатчики и девки - удивленно гудел, узнав, что Густав Ольсон расстается навеки с "Марией". Вечером в купе первого класса Густав Ольсон выглянул в окошко - перед ним промелькнуло бледной полоской море и быстро скрылось. Он подумал о том, что жизнь его кончилась. Целый год прожил Густав Ольсон с Занзанеттой на улице д'Асторг. Занзанетта весь день - белая и сонная, - раздеваясь догола или, точнее, никогда не одеваясь, лежала на шкуре антилопы у вечно пылавшего камина. В комнатах было невыносимо жарко и пахло духами из тридцати узких флаконов, которые она открывала и закрывала, когда ей надоедало просто лежать. Но ее любимым занятием было разглядывание собственного тела. Подняв руку или вытянув ноги, она любовалась собой и милостиво предоставляла это также Густаву Ольсону. Она не выпускала его из дому, серебряным голосом роняя дивные звуки: - Тебя может переехать автомобиль. А если ты умрешь - я тоже умру... Если же Густаву Ольсону удавалось уйти на час в какой-нибудь кабачок близ вокзала Сен-Лазар, где матросы пили виски, еще храня на своих синих воротниках и обветренных шеях дыханье моря, когда он возвращался, - Занзанетта брала свою туфлю и долго больно била ею щеки бывшего капитана дальнего плавания. Густав Ольсон никак не мог привыкнуть к надушенным египетским сигаретам. Много раз он просил Занзанетту, чтобы она разрешила ему купить трубку, но всегда слышал в ответ: - Неужели ради меня ты не можешь пожертвовать трубкой? При этих словах Густав Ольсон вспоминал скалистый островок и красный огонек трубки в ночи. Густав Ольсон вспоминал море и тосковал. Он уходил в переднюю, где висела его куртка, еще пахнувшая соленым ветром, долго нюхал ее. Если бы кто-нибудь в темноте коснулся случайно его щек, может быть, он почувствовал бы теплые капли, подобные брызгам южного моря. В июле месяце Занзанетта заявила, что она согласна порадовать бывшего капитана и поехать к морю в Доволь. Они остановились в гостинице "Нормандия", и, подойдя к окошку, Густав Ольсон снова после долгой разлуки увидел свою возлюбленную. Была непогода. Море, задыхаясь, яростно ощерясь, кидалось на дощатые купальни, на кафе, на гостиницы, кидалось грозное и бессильное. Густав Ольсон захотел услышать на щеке его прикосновение и открыл окно. Но тотчас же раздался дивный голос: - Что ты делаешь? Резкий воздух может повредить моей коже!.. И на щеку Густава Ольсона опустилась туфля. Он должен был дышать ароматом тридцати узеньких флаконов, прибывших на морские купанья в специальном чемодане. Он хотел выйти на берег, но Занзанетта не пустила его. Она была занята своими планами: ей хотелось, чтобы Густав Ольсон купил браслет с бриллиантами в виде змеи, стоивший сто тысяч франков. Густав Ольсон упирался - он потратил за год все свои сбережения, и теперь у него оставались лишь сто тысяч, полученные от Жюля де Росиньоля за переезд из Копенгагена на скалистый остров. Тогда, улыбаясь, Занзанетта обронила: - Иди и купи этот браслет. Ты не знаешь - у меня будет сын, и мне теперь нельзя волноваться. Час спустя она любовалась своей рукой, перехваченной браслетом в виде змеи, а Густав Ольсон, потрясенный ее словами, глядя на море, белевшее за стеклом, думал о страшном крушении. Теперь у него будет сын - прекрасный, пахнущий с часа рождения чудными цветами, роняющий в пеленках дивные серебряные звуки. И этому душистому истукану он не сможет показать моря, не сможет вдунуть в его сердце своих плаваний, своих штормов, своего сердца, похожего на это грозное и бессильное море. И впервые Густав Ольсон понял, что он ненавидит Занзанетту, как он ненавидел ее в кабачке "Морское солнце", что ему отвратительны душный запах парфюмерной лавки и стеклянное дребезжанье мертвых слов, что рядом с ним - не любовь, не жизнь, а только женщина, которую можно купить на час мильрейсы или за кроны, в кабачке Копенгагена или Рио-де-Жанейро, но нельзя брать с собой на судно. Вечером Густав Ольсон исчез. На следующий день швейцар почтительно осведомился у Занзанетты, где ее супруг. Она, лениво зевая, ответила: - Не знаю. Может быть, утонул... Швейцар, не понимая - улыбнуться ли ему шутке или высказать соболезнование, на всякий случай отправился к управляющему отеля "Нормандия" Лебе. Управляющий очень боялся всяких происшествий и робко постучался в дверь Занзанетты. - Мосье уехал? - Спросил он, замирая, надеясь, что последует успокоительное "ну да, в Париж". Занзанетта, улыбаясь, вынула из шкатулки карту копенгагенского порта, перечла бисерные, ровные строки, вложила заботливо карту назад в шкатулку и спокойно ответила управляющему: - Ну да. Он уехал далеко. Он уехал за своей трубкой. После этого она указала управляющему на свободное место рядом с собой, и так как щеки мосье Лебе были всегда чисто выбриты, ее туфля осталась на этот раз без употребления. Густав Ольсон, приехав в Гавр, сел на первый пароход, шедший в Рио-де-Жанейро. Из пассажиров третьего класса мало кто обратил внимание на угрюмого, немолодого человека, все время молча сидевшего на палубе. В Рио-де-Жанейро Густав Ольсон застал "Марию", грузившуюся, как всегда, кулями кофе. Увидав издали родное судно, он испугался, что его могут опознать, и надвинул фуражку низко на лоб. Купив карту и компас, Густав Ольсон отправился на поиски маленького парусника. - В такую погоду кто повезет? - сказал удивленный лодочник, показывая на высокую волну. - Я сам, я - капитан дальнего плавания. И набавив лодочнику цену, Густав Ольсон отчалил. Он долго боролся с противным южным ветром и только к концу второго дня увидел цепь скалистых островков. Обладая хорошей памятью, среди многих он быстро нашел один и, соскочив на камни, прикрепил лодку. В глубине маленькой пещеры он увидел скелет и нашел трубку из черного дерева. "Вы будете ее курить день, два, пока..." Густав Ольсон набил трубку табаком и закурил. Вокруг было только море, и, глядя на его белые оскаленные пасти, Густав Ольсон понял, что в обмене, происшедшем здесь больше года тому назад, прогадал живой, взявший женщину со стеклянным голосом и духами, а выиграл мертвый, получивший трубку, море и смерть. Густав Ольсон лег рядом со скелетом. Вдруг он вспомнил, что скоро там, далеко, в жарких душных комнатах с тридцатью флаконами, закричит его сын. Капитан на клочке бумаги написал что-то, твердо и спокойно, так же, как писал на этом месте Жюль де Росиньоль, Занзанетте о своей страшной участи. Свернув записку, он вложил ее в мундштук трубки. Затем осторожно поднял скелет, перенес его на лодку, привязав к мачте и в крепко стиснутые зубы черепа вставил трубку. Подхваченная резким ветром, парусная лодка быстро понеслась к северу. Густав Ольсон остался один. Жюль де Росиньоль, умирая, любил Занзанетту и курил трубку. Капитан никого не любил и у него не было труби. Зато он сам выбрал себе прекраснейшую из смертей - на голой скале среди океана. Три дня спустя матросы "Марии", шедшей, как всегда, из Рио-де-Жанейро в Копенгаген, увидели страшную картину, и даже самые храбрые из них, присмирев, стали поминать имена святых. Навстречу "Марии", быстро прорезая волны, неслась парусная лодка. На ней не было людей, а правил ею скелет с маленькой трубкой в зубах. Новый капитан "Марии", Август Нильсон, преодолевая охвативший и его суеверный страх, приказал своим людям поймать лодку. Но когда матросы стали отвязывать скелет, он рассыпался, и на "Марию" они привезли только черную трубку с мундштуком из слоновой кости. Вся команда, любопытствуя, осматривала таинственную находку. Трубку раскрыли и в мундштуке нашли записку, адресованную госпоже Ольсон, 19, улица д'Асторг в Париже, для сына Густава Ольсона. - Это жене нашего бывшего капитана, - закричали матросы и принялись гадать, кто мог погибнуть привязанный к мачте и почему в его трубке очутилось письмо сыну бывшего капитана "Марии", по слухам мирно проживающего в Париже. Только Джо что-то знал, но бразильские пастухи навсегда отбили у него охоту разговаривать. Трубка с запиской была доставлена в пароходную контору, а оттуда в Париж по указанному адресу. Но оказалось, что никакой госпожи Ольсон больше не существует. Занзанетта жила с управляющим отелем "Нормандия" господином Лебе, и на запрос, имеется ли при ней сын Густава Ольсона, оскорблено ответила, что никаких детей у нее нет и не может быть, ввиду того, что дети плохо отражаются на формах ее тела. Трубка со вложенной назад запиской валялась несколько месяцев в конторе "Датской компании экспорта и импорта", пока сторож не продал ее старьевщику за пятьдесят эрэ. А за крону я приобрел ее и, не зная о существовании записки, тщетно пытался ее закурить. Наконец я увидел тоненький полуистлевший листок и, плохо владея датским языком, долго бился, пока не расшифровал его. Вот что писал капитан дальнего плавания Густав Ольсон, посылая трубку своему неродившемуся сыну: "Кури ее и гляди на море, никогда не гляди на женщин, проходя мимо, отворачивайся. Слушай море и, услыхав, как сладко говорит женщина, заткни уши. Дыши морем и беги от запаха женщины". Благоговейно, как сын, я прочел эти наставления и закурил черную трубку. Но не отворачиваюсь, проходя мимо женщин, не затыкаю ушей, слыша их голоса, не бегу от них прочь. Я курю трубку и вбираю соленый воздух моря. Я знаю, что корабли могут плавать и могут тонуть. Я знаю, что ничего не помогло бедному Густаву Ольсону, что непреложен путь от капитанского мостика к груди Занзанетты и от груди Занзанетты к пустынной скале и мертвым костям. Я знаю, что любовь - шторм, и я не пытаюсь спастись. А почему дует ветер и почему гибнет сердце - этого я не знаю. Девятая Осенью 1920 года бельгийский миллионер Ван Эстерпэд поехал в Конго, не ради каких-либо коммерческих или научных целей, а исключительно для приведения в порядок своей нервной системы, сильно утомленной раутами, бриджем, ежедневной едой и еженощным спаньем. Выбор места не должен казаться удивительным: каждый совершает поездку согласно своим средствам. Если владельцы десятков тысяч едут в Остенде или в Спа, а обладающие сотнями тысяч франков доплывают до Греции и Египта, то ворочавшему многими миллионами Ван Эстерпэду не подобало выбрать для своих каникул страну более близкую, нежели Конго. Длительность путешествия его не смущала, так как он должен был ехать на прекрасно оборудованном пароходе, где, кроме обычных удобств, имелась площадка для стрельбы в голубей и джаз-банд, в отменной компании, состоящей из четырех почтенных миллиардеров и трех услужливых молодых людей, подававших надежды стать миллионерами в самом ближайшем будущем. Во время плаванья Ван Эстерпэду не удалось отдохнуть, так как он ежедневно ел и еженощно спал, играл в бридж, слушал джаз-банд и за две недели только раз удосужился съездить в лифе на верхнюю палубу, что скорее напоминало воскресную поездку в Остенде, нежели путешествие в Конго. Прибыв в Альбертвиль, пять миллионеров и три кандидата в миллионеры, - с чековыми книжками и с поместительными чемоданами, хранившими предметы первой необходимости от блестящих цилиндров для премьер туземных театров до электрических клизм, - переехав в гостиницу "Брюссель", где продолжали свои повседневные труды, прерванные пятиминутным переездом в прекрасных лимузинах. Путешественники уже собирались в Бельгию, когда одному из молодых кандидатов в миллионеры, который вследствие своего пристрастия к чрезмерно широким штанам слыл спортсменом, пришла счастливая идея дополнить осмотр страны небольшим путешествием по реке Конго в очаровательной яхте "Бельжик". Разумеется, будучи счастливой, эта идея была всеми одобрена, и миллионеры, кандидаты в миллионеры, чековые книжки и поместительные чемоданы перебрались в уютно обставленные каюты яхты "Бельжик". Отдыхая от стрельбы в голубец и от джаза, они честно продолжали выполнять прочие обязанности: на яхте были - лучший повар гостиницы "Брюссель", фаршировавший крохотные омары спаржей, ананасами и очень молодыми, еще не оперившимися рябчиками, лучший тенор миланского оперного театра, не позволявший ленивцам забыть о требовательных музах, и лакей, взбивавший до легкости белков горы перин из пуха юных гагар. Единственное, от чего путники были освобождены, это трудные оброки, возлагаемые на миллионеров, как на прочих смертных, безответственными представительницами иного пола. Это было вызвано категорическими пожеланиями консилиума брюссельских профессоров, нежно заботившихся о восстановлении нервной системы Ван Эстерпэда и других утомленных тружеников. Яхта "Бельжик" плыла вверх по реке три дня и находилась уже на значительном расстоянии от устья. В конце третьего дня, когда путники, закусывая рокфором рябчиков, слушали миланского тенора и думали о своем возвращении в Брюссель, то есть в различные будуары с пеньюарами, приключился инцидент, печальный, но, увы, не редкий в столь диких странах, как Конго. Яхта "Бельжик" накренилась от резкого толчка, за ним последовали второй и третий. Тенор, разумеется, умолк, а миллионеры принялись визжать. Затем произошло нечто непонятное, в чем Ван Эстерпэд никак не мог дать себе отчета. Он помнил лишь, что сначала увидел каких-то животных, похожих на огромных черных свиней, и удивился туземным людям, позволяющим свиньям свободно гулять повсюду, а также туземным свиньям, находящим удовольствие в купании поздно вечером, когда вода в реке, несомненно ниже 27(. Далее он почувствовал, что кругом все мокро, и сообразил, что он попал в положение туземной свиньи. Наконец он очутился на берегу, чему способствовали толчки тех же странных животных. Он был доволен сухостью земли, но опечален толчками, которые болезненно отразились на некоторых частях его нежного тела. Почесывая на берегу свой зад, он мог наблюдать картину редкую по живописности, за которую любой кинематограф дал бы дюжину крушений поездов и даже авиационных катастроф: 28 октября 1920 ода по европейскому летоисчислению стадо бегемотов (ибо странные животные были именно бегемотами, о чем Ван Эстерпэд догадался, вспомнив свое детство и посещения зоологического сада), резвясь и невинно играя, опрокинуло яхту "Бельжик", причем молодые бегемоты, почувствовав сильный аппетит и пренебрегая советами старых бегемотов, съели не только четырех миллионеров, трех кандидатов в миллионеры, скрипача, повара, лакея, но и поместительные чемоданы с цилиндрами, с электрическими клизмами, за что поплатились трехмесячным запором и изжогой. Указанные болезненные явления испытывали бегемоты. Что касается Ван Эстерпэда, то, увидев гибель своих друзей, он не на шутку испугался и поспешил удалиться от берега в лежавший неподалеку пальмовый лес. Был тихий теплый вечер. Присев под пальмой на мягкий мох, Ван Эстерпэд почувствовал себя в зимнем саду ресторана "Рен Мари". Какая-то тропическая полуночная птица вполне удовлетворительно заменяла солиста миланской оперы. Прерванное столь неприятно пищеварение возобновилось, и Ван Эстерпэд спокойно уснул. Проснувшись он начал искать кнопку звонка, но прижал какого-то огромного жука, сильно ущемившего его палец. Он позвал лакея Гастона, но в ответ с пальм посыпались большущие орехи, кидаемые рассерженными обезьянами. Раздумывая, стоит ли тереть вспухшими пальцами шишки на лбу, Ван Эстерпэд мало-помалу очнулся и вспомнил происшедшее. Меланхолично вздохнув, но отнюдь не теряя присутствия духа, он побрел по лесу, разыскивая местной почтовое отделение, чтобы телеграфно выписать из Брюсселя пароход, врача и чемодан со всеми предметами первой необходимости. Ему повезло - через несколько часов он увидал перед собой если не почтовое отделение, то все же крохотного, черного, совершенно голого человечка. Ван Эстерпэд сразу понял, что это грум какой-нибудь местной гостиницы, и, будучи утомленным, потребовал, чтобы черный человечек отвез его на плечах, ввиду отсутствия автомобиля или хотя бы экипажа. Но грум, слушая миллионера, нагло улыбался и, вместо того чтобы присесть, как это делают дрессированные верблюды, начал фамильярно щекотать живот Ван Эстерпэда, срывая с цепочки один из брелоков. Раздосадованный Ван Эстерпэд решил пожаловаться гостиничной администрации, а пока что, проявив хорошие способности, хотя никогда до этого времени не садился ни на человека, ни на лошадь, оседлал грума и закричал: "Гоп, гоп!". Грум не двигался с места. Миллионер пришпорил его узкими носками туфель, бил набалдашником палки по голове, но в результате грум вместо того чтобы продвигаться к гостинице, корчась упал на землю. Делать было нечего, и Ван Эстерпэд отправился дальше пешком. Вскоре он добрел до лачуги и услышал приятный запах пищи. Вспомнив, что за весь день он еще ни разу не ел, и не желая оставаться бездельником, миллионер вошел в хижину, которая легко могла бы оказаться туземным рестораном последнего разряда. На огне жарились куски мяса, а вокруг них прыгала старая женщина, также совершенно черная. Ван Эстерпэд заказал себе порцию отбивных котлет с горошком, но это не произвело на старуху должного впечатления. Правда, забыв о мясе, она начала прыгать вокруг Ван Эстерпэда, но не делала при этом никаких приготовлений к тому, чтобы накрыть стол, кстати, вовсе отсутствовавший. Ван Эстерпэд готов был серьезно задуматься над нравами местных жителей, но запах мяса напомнил ему о невыполненных обязанностях, и, пренебрегая всеми приличиями, пользуясь тем, что четыре миллионера и три кандидата в миллионеры, съеденные бегемотами, не могли увидеть его позора, он взял руками кусок мяса и скушал его, как сандвич во время пикника. Старуха принялась визжать и даже царапаться. Ван Эстерпэд, оскорбленный тем, что она сомневается в его кредитоспособности, дал ей билет десятифранкового достоинства. Когда же старуха, неудовлетворенная, продолжала свое неприличное поведение, миллионер, вспомнив игру в футбол, которую он наблюдал неоднократно, ударил ее ногой в живот столь ловко, что жадная владелица туземного ресторана покатилась на землю. Укрепленный сознанием исполненного долга, а также куском мяса, Ван Эстерпэд заглянул в соседнюю лачугу и увидел молоденькую девушку, опять-таки черную. Ему стало совершенно ясно, что большинство людей, населяющих эти места, отличаются черным цветом кожи и, по всей вероятности, являются неграми. В дальнейшем его поведении сказались результаты советов консилиума брюссельских профессоров и отсутствие на яхте "Бельжик" особ женского пола. Ван Эстерпэд, глядя на тело девушки, вспомнил о работах, давно им заброшенных, и решил вместо праздных ожиданий будуаров с пеньюарами снизойти до простой, черной и совершенно голой женщины. Осмотрев девушку, он убедился в том, что ее устроение не отличается от устроения девушек белого цвета и что достаточно закрыть глаза для того, чтобы не заметить перемены страны, климата и населения. Девушка отчаянно отбивалась и пребольно кусала подбородок Ван Эстерпэда, но миллионер, вспомнив различные приемы опытных брюссельских актрис, не удивился этому и даже похвалил ее искусство. Что касается подбородка, то, вспухший, он вполне соответствовал лбу, хранившему следы обезьяньих игр. Когда Ван Эстерпэд, утомленный, собирался покинуть хижину, он заметил, что девушка злобно визжит, точно так, как это делала старуха. Такой способ выражать свои чувства удивил миллионера - голая девушка, прикрытая лишь одним поясом, да и то сделанным из ничего не стоящих листьев, не могла быть особенно дорогой куртизанкой, и посещение Ван Эстерпэда, радующее даже примадонн Брюссельского королевского театра, должно было только польстить ей. Вынув из кармана чековую книжку, он щедро выписал ей чек за No 406186: "В Бельгийский королевский банк. Выплатите предъявительнице сего - черной голой девушке - пятьсот франков". Но листок не успокоил девушку, и Ван Эстерпэду снова пришлось прибегнуть к спортивным приемам. Выйдя из хижины, он присел под пальмой на мох, уже доказавший свое право заменять перины, которые столь искусно взбивал лакей Гастон, и задремал. Проснулся он от чудовищного шума. В шагах пятидесяти от него черные люди били палками в натянутые на шесты звериные шкуры и издавали при этом рыканье, напоминавшее весь зоологический сад в целом. Для уяснения дальнейших событий необходимо перейти от переживаний неунывающего миллионера к нравам и обычаям черных людей, которые, по совершенно правильной догадке Ван Эстерпэда, принадлежали к неграм, а более точно - к племени гобулу. Как это ни покажется странным, негры племени гобулу, живущие на огромном расстоянии от Брюсселя и других культурных центров, не имеющие ни гостиниц, ни скромного почтового отделения, являлись людьми крайне этическими. Все они, даже крохотный негритенок, погибший под туфлями и палкой Ван Эстерпэда, прекрасно знали, что на свете существует добро и зло. Но, не обладая ни трудами отцов церкви, ни сводами законов, они не знали, как отличить добро от зла и зло от добра. Для этого им служила священная трубка с изображением бога Кабалаша, умевшего различать все вещи, в том числе неразличимое добро и зло. У Кабалаша, как у всех богов, были глаза, уши, нос, рот, но познавал он мир своим огромным разверстым пупом. Познание богом Кабалашем вещей непостижимо мало удовлетворяло людей племени гобулу. Гораздо сильнее радовало их то, что при помощи священной трубки бог Кабалаш передавал им крупицу своей мудрости и помогал определить, что в человеке зло и что добро. Делалось это следующим образом. В трубку, вырезанную из твердого кокосового дерева, вернее, в ту ее часть, которая представляла из себя разверстый пуп бога Кабалаша, вкладывалось несколько зерен конопли. Затем самый благочестивый человек племени гобулу, вождь и судья, подносил к своим толстым губам длинный ствол трубки. Зажигая угольком конопляные зерна, он плавно вдыхал душистый дым. К вождю приводили человека, подлежащего испытанию, и вождь, куря священную трубку, долго глядел на пуп испытуемого. Мало-помалу ясновзорность бога Кабалаша передавалась вождю. Зло и добро, которые пребывают в человеческой душе незримыми песчинками, вырастали в исполинские горы. Если человек сделал злое дело, вождь, глядя на его пуп, видел сначала копошащегося червяка, потом змейку, и, наконец, огромного удава, - такого человека праведные люди племени гобулу убивали и мясо его кидали шакалам. Если человек был добр, вождь видел птицу, овцу и слона, - такому человеку давали барана и пальмовое вино. Так священная трубка помогала людям племени гобулу блюсти справедливость, карать виновных и награждать достойных. Заменяя теологические трактаты и уголовные уложения, она не требовала никаких умственных усилий, превращающих цветущих юношей юридического и богословского факультетов в преждевременных старцев, и вместе с тем не допускала столь частых, увы, судебных ошибок. Следует отметить, что с точки зрения европейской и так называемой "научной", обычаи племени гобулу легко объяснимы, если вспомнить, что из семени индийской конопли, растущей и в Африке, приготовляется наркотическое средство, именуемое гашишем. Человек, курящий гашиш или принимающий его внутрь, воспринимает все зримые вещи, звуки, цветы, запахи, даже отвлеченные понятия в сильно увеличенном виде. Последнее, впрочем, могло интересовать профессоров Брюссельского университета, но отнюдь не людей племени гобулу, вполне удовлетворенных божественной сущностью пупа Кабалаша. Ударяя палками в натянутые на шесты звериные шкуры и потревожив этим послеобеденный отдых Ван Эстерпэда, они интересовались совершенно другим, а именно - вторжением в поселок белого человека, убившего мальчика, обокравшего и убившего почтенную мать вождя и изнасиловавшего его младшую дочь. Черные люди, ударяя в шкуры, созывали все племя гобулу на совет, как победить белого человека. Было решено, что десять самых искусных охотников на львов, леопардов и носорогов с копьями, дротиками и отравленными стрелами выйдут в лес, сопровождаемые всем племенам. Охотники тотчас же взяли свои смертоносные орудия и выступили гуськом, причем впереди шел вождь племени гобулу, грозный Канджа, испуская отчаянный утробный гром. За ним рычали, мычали, блеяли, ржали, верещали, ревели и мяукали все люди племени гобулу. Не успели они исполнить первого куплета боевой песни, как навстречу им показался белый человек, щеривший глаза и сладко позевывавший. Грозный Канджа приготовился к страшному поединку и поднял копье. Но Ван Эстерпэд, которому очень понравилась праздничная процессия туземцев, очевидно членов какого-нибудь общества хорового пения, весело улыбаясь, вполне миролюбиво приближался к грозному вождю. Канджа стал выжидать прыжка этого белого зверя. Взглянув на браслет с часами, Ван Эстерпэд увидал, что уже пять часов, и понял, чем вызвано его легкое томление. Потрепав обезумевшего от ужаса Канджу по щеке, он сказал страшному вождю: - У вас здесь очень, очень мило. Н скажи мне, где бы я мог получить пятичасовой чай с легким кексом? Оправившись, Канджа схватил белого человека. Подбежавшие смельчаки крепкими жилами лианам связали миллионера и потащили его к хижине вождя. Ван Эстерпэд понял, что происходит нечто неприятное, напоминавшее вчерашний ужин бегемотов, и тихонько запищал: - Полицию! Позовите полицию! Конечно, если бегемоты съели электрические клизмы, люди племени гобулу могли бы сразу съесть пленного, но этому помешали их этические предрассудки. Они твердо верили, что всякая пища, входящая в человека, возвышает или унижает его душу. Съесть сердце льва или печень кондора - значит приобрести храбрость. Съесть уши зайца или хвост лисы - значит стать трусом. Поэтому люди племени гобулу никогда не ели незнакомых людей, а тела злодеев кидали шакалам, дабы эти гнусные отродья стали еще гнусней. Не съесть белого человека намеревались идеалистические туземцы, а судить его, то есть с помощью бога Кабалаша узнать, что несет он племени гобулу - добро или зло? Канджа взял трубку и, вложив в пуп зерна конопли, закурил ее. Сразу на его лице обозначилась улыбка удовлетворения божественной мудростью. Другие люди племени гобулу принялись сдирать с Ван Эстерпэда жилет, чтобы обнажить его пуп, ибо именно на пуп должен был смотреть мудрый Канджа. Миллионер, не понимая, почему туземцы так интересуются его животом, решил, что это, очевидно, доктора, и по старой привычке, пока негры, одолевая слишком сложные для них пуговицы, всячески толкали его, зажмурясь, шептал: - Нет, не болит... и здесь не болит... Все в порядке... Поглядев на обнаженный пуп белого человека, Канджа ничего не увидел. То есть он увидел то, что видели все: волосатый живот с кружочком, но под ним не было никаких признаков добра или зла. Обеспокоенный столь странным обстоятельством, мудрый Канджа спросил: - Человек ли это? Тотчас же люди племени гобулу начали проверять, человек ли Ван Эстерпэд, дергать его за волосы, заглядывать в рот, щекотать под мышками и лизать его нос. Догадливый миллионер сообразил, что это, по всей вероятности, осмотр, и скромно предъявил свой паспорт, карточку избирателя, пароходный билет, даже именное приглашение на завтрак к бельгийскому королю. Но все эти бумажки не удовлетворили черных людей, продолжавших проверять достоверность существования Ван Эстерпэда руками , ногами и языком. Наконец они ответили вождю: - Да, это человек. Канджа закурил вторую трубку и снова ничего не увидел, кроме волосатого живота с кружочком. И овладел страх, он спросил: - Правда ли, что я, Канджа, живу и курю священную трубку бога Кабалаша? На этот раз, сразу, не проверяя очевидности ни руками, ни ногами, черные люди ответили: - Да, ты, мудрый Канджа, живешь и куришь уже вторую трубку бога Кабалаша. Тогда Канджа закурил третью трубку и впился глазами в пуп Ван Эстерпэда, тщась найти под ним хотя бы маленького червячка зла или крохотного птенчика добра. Но все его усилия были напрасны. В ужасе он отложил священную трубку и воскликнул: - Бог Кабалаш видит все. Но не все видит бедный Канджа, даже когда он курит трубку бога. Белый человек - не простой человек. Я не знаю, добро ли в нем или зло. Но если в нем добро - оно больше земли, и мои слабые глаза в нем заблудились. А если в нем зло - оно больше воды, и мои слабые глаза утонили в нем. Так говорил Канджа, ибо мудрый человек знает, что вечером не солнце умирает, а слепнут глаза; он равно славит бога Кабалаша днем, когда различает далекие облака на небесах, и ночью, когда не может различить даже блох на своей собственной груди. Люди племени гобулу благоговейно выслушали слова Канджи и опустились на корточки, чтобы хорошенько подумать о них. Подумав, они сказали Кандже: - Если Канджа не может увидеть белого человека, может быть, белый человек может увидеть Канджу. Ван Эстерпэду подали священную трубку. Сначала он вежливо отказался, так как курил только легкие египетские сигареты. Но черные люди были упрямы, и, вспомнив о различных неприятных жестах, которыми они сопровождают свои слова, Ван Эстерпэд предпочел взять в зубы ствол трубки. Тотчас же он испытал сладость, неизвестную ему доселе, и нежно улыбнулся. Глаза его закрылись, потом снова раскрылись шире обычного, и миллионер стал глядеть на пупы людей и вещей. Прежде всего он увидел пальмы, более высокие, нежели все его дома в Брюсселе. Затем он поглядел на пуп озера и забыл о всех принятых им в жизни ваннах. Он взглянул на птицу, и в памяти замолкли все джазы, все теноры, все арфы, тысячи театров, кафе, гостиниц. Закончив этот предварительный осмотр, Ван Эстерпэд, безмерно потрясенный, стал рассматривать людей племени гобулу. Через пуп черной женщины он познал необычайную любовь, о которой никогда не слыхал в Брюсселе, он увидел, как эта женщина теплыми руками схватила ядовитую змею, хотевшую укусить черного человека, которого она любила, чужого человека, чужого мужа; он увидел, как два мужа, свой и чужой, били эту женщину крепкими лианами, но любовь не выходила из нее. Глядя на пуп старика, он увидел великое мужество: этот дряхлый человек, спасая черного ребенка, прыгнул на разъяренного носорога и маленьким дротиком просверлили ему мозг. Другие пупы на животах юных и старых, мужских и женских открыли ему все, чем жив человек: страсть, нежность, ненависть, благородство, предательство, ревность, сластолюбие, страх, скорбь. Миллионер понял, что теперь он воистину родился и увидел мир. От радости он стал плясать, прыгать, визжать и реветь. Вокруг него, упоенные прыжками и рявканьем белого человека, пели и плясали черные люди племени гобулу. Ван Эстерпэд чувствовал, что ему не хочется больше ни пятичасового чая с кексом, ни пеньюаров в будуарах, что он не станет искать почтового отделения, дабы выписать себе пароход, доктора и чемоданы. Он скинул с себя в детском веселье все свои сложные одежды: шляпу, пальто, пиджак, жилет, брюки, подтяжки, воротничок, галстук, рубашки верхнюю и нижнюю, кальсоны, туфли, носки, подвязки и много иное, а скинув все, нежно-розовый, с гусиной кожей, но с высшей благодатью, катался в густой траве, фыркал и целовал все пупы, научившие его радости бытия. Черные люди захотели, чтобы белый человек, закурив вторую трубку, взглянул на Канджу, и Ван Эстерпэд увидел целое стадо гадюк, кокетливо высовывающих свои язычки. Канджа был мудр и зол. Убив много невинных, он стал вождем племени гобулу. Ван Эстерпэд закрыл лицо рукой, глубоко вздыхая. Черные люди поняли, что белый человек увидел в Кандже зло, и, будучи людьми праведными, они убили Канджу, а тело его бросили шакалам. Шакалы ели мясо Канджи, люди же племени гобулу ничего не ели, поэтому они были сильно голодны. Присев снова на корточки, они задумались, и тогда самому мудрому, а может быть и самому голодному, пришла счастливая идея: - Белый человек - святой человек. Если мы съедим его мясо, его сердце и его печень, мы тоже станем святыми. Будучи счастливой, эта идея была разумеется одобрена, и бедного Ван Эстерпэда, подобного розовому новорожденному младенцу, ибо он всего полчаса тому назад увидел мир, за сорок предшествующих лет не заметил ничего, кроме тарелок и перин, нежного, весело кувыркавшегося в траве, черные люди племени гобулу съели, съели в надежде стать святыми, а также чувствуя сильный голод, съели, как съели бегемоты накануне его бедных товарищей. Но черные люди были жестоко наказаны: человек должен быть осторожнее бегемота. Они забыли, что белый человек, куря священную трубку бога Кабалаша, не мог взглянуть на свой собственный пуп. А если б он мог взглянуть, то ничего бы под ним не увидел, как ничего не увидел съеденный шакалами мудрый Канджа. Они съели тощие ягодицы белого человека, и через эту пищу в их души вошло ничтожество. От них ушли навеки и любовь и ненависть, храбрость и нежность. Черные люди племени гобулу стали ленивыми, сонными, подобными сытым бегемотам, дремлющим в речной тине. Не удивительно, что военная экспедиция, посланная на розыски исчезнувших пяти миллионеров и трех кандидатов в миллионеры, легко завладела селением племени гобулу, убила мужчин, обесчестила женщин, увезла с собой в Брюссель маленького негритенка, молодого бегемота, который, все еще переваривая электрическую клизму, не мог сдвинутся с места, и священную трубку бога Кабалаша. Маленький негр стал грумом в ночном кабаре "Фи-Фи"; бегемота отдали в зоологический сад, а священная трубка попала к антиквару на улице д'Ор. Там я отыскал ее среди дамских панталон эпохи Директории и ночных туфель бухарского эмира. Я никогда не курю ее. Вокруг меня нет ни пальм, ни реки, ни певчих птиц, ни черных людей племени гобулу, ни других достойных вещей, и я боюсь очутиться в положении мудрого Канджи, потерять ощущение реальности бытия, столь необходимое каждому человеку. Десятая Люди очень наивные и очень самоуверенные полагают, что человек является господином вещи, что он может купить ее, подарить, продать или выбросить. Это суждение, разумеется, давно опровергнуто ворохами фактов. Человек всецело подчинен различным вещам, начиная от своей рубашки, той самой, что ближе к телу, и кончая золотом Калифорнии или нефтью Ирака. История различных войн - это томление вещей, выбирающих себе резиденцию, придворных и слуг. То, что возле Салоник в 1916 году умерли многие индийцы, относится главным образом к свойствам характера лотарингской руды. Хроника уголовных преступлений отнюдь не приключения каких-либо особых людей, а просто биография беспокойных вещей, предпочтительно женского обихода. Этому господству вещей равно подчинены люди великие и малые. Шинель, сшитая по особому заказу покойного Акакия Акакиевича, жила жизнью не менее патетической и бурной, нежели тога Цезаря. Самое страшное в явном господстве вещей над людьми - это отсутствие точной науки, которая заранее указывала бы нам на потенциальные силы, скрытые в том или ином предмете. Может быть, моя книга с достоверными данными о жизни тринадцати трубок, владевших, не считая меня, тридцатью пятью людьми различных национальностей, наведет какого-нибудь молодого ученого на мысль о необходимости приступить к серьезным исследованиям психологии вещи. Для начала я предлагаю ему заняться небольшой кустарной трубкой, полученной мной при странных обстоятельствах, о которых речь будет впереди. Трубка эта сделана из простой сосны, не покрашена, хотя бы ради приличия, состоит из маленького бочонка, в который воткнута палка, и могла быть названа трубкой лишь в эпоху величайших иллюзий, когда люди принимали брусничный отвар за чай, капустные листья за табак, а мои книги за изящную словесность. Но вещь, состоявшая из бочонка и палки, хотела быть трубкой, и трубкой стала. Я расскажу о некоторых происшествиях, тесно связанных с ее жизнью, но должен заранее предупредить и молодого ученого, и любопытствующих обозревателей, что это лишь отдельные листочки летописи, разбросанной ветром. В Киеве, на Мариинско-Благовещенской улице, в доме номер тридцать три, жил преподаватель истории Никита Галактионович Волячка. Жил отменно, тихо, и никаких примет за ним не числилось, кроме разве одной, - Никита Галактионович любил вечером, отнюдь не занимаясь письменными работами, неожиданно крикнуть своей жене Агафии Ивановне: - Гапка, душа моя, прошу клякс-папиру! Но подобные казусы случаются со многими, и на них не стоит останавливаться. Настала революция. Ученики Никиты Галактионовича предпочли историю не изучать, а творить, и безработный преподаватель, после длительных неурядиц, весной 1919 года, когда в Киеве утвердилась советская власть, стал сотрудником губзема по части животноводства. Был он сотрудник как сотрудник, умел составлять проекты, и никакие "комиссии по чистке" его не трогали. Опять-таки было маленькое недоразумение - Никита Галактионович однажды отправил на племенной завод молодого элегантного вола, но и это не бог весть какой грех, особенно если вспомнить, что до 1919 года он занимался историей человечества, а не размножением скотов, лишенных чувств истории. Настал дождливый день - 18 июня. Утром в отделе объявили, что прибыла партия "предметов широкого потребления" - кошельков, расчесок, подвязок и прочего, - всего девять названий и сорок две штуки на восемьдесят семь служащих. Одни предлагали вещи разломать, другие - протестовать письменно, третьи - пользоваться поочередно. Но мудрый секретарь, тов. Кравец, изобрел лотерею-аллегри, и десять минут спустя Волячка, икая от томления, запустил свою тощую гусиную руку в папаху курьера. Кругом раздались завистливые крики: Волячка выиграл - на кусочке бумаги явственно значилось "11". Погладив свои жидкие волосики, он помечтал о расческе. Но под номером 11 лежала белая курительная трубка. Это было несколько непонятным, так как Никита Галактионович отроду не курил, и товарищи тотчас предложили ему меняться, но Волячка обиделся, нежно пощелкал трубку, а завистникам крикнул в злобе: - Прошу клякс-папиру...вот как!.. Лотерея давно закончилась, а два события все еще продолжали волновать сотрудников. Первое: секретарь тов. Кравец, одинокий холостяк, выиграл дамские подвязки. Как я говорил, это произошло 18 июля, а 21-го, то есть ровно через три дня, тов. Кравец отправился в отдел записи гражданских актов третьего комкома с молодой регистраторшей тов. Шель, и всех сотрудников секции по случаю торжества угостил простоквашей. Конечно, довольствующиеся общими местами могли бы сослаться на любовь и на прочие тривиальности, но сотрудники были людьми серьезными и вдумчивыми. Они хорошо знали, что такое "предмет широкого потребления", и, кушая простоквашу, благодарно вспоминали пару розовых подвязок, лежавших под номером 34. Вторым событием, занимавшим сотрудников, являлось чудодейственное перерождение Волячки. В течении трех дней Волячка совершил ровным счетом три злодеяния: во вторник стащил сахарный песок - целый фунт, паек за месяц тов. Кравеца, в среду, заявив, что ягнятам необходимо срочно размножаться, выпросил у зава тысячу рублей подотчетных, а в четверг вовсе не явился на работу. Тов. Кравец, ввиду своих семейных радостей, к тому же совершенно непредвиденных, простивший Волячке даже фунт сахарного песку, был потрясен, увидев в четверг животновода на Бессарабке, откровенно менявшего сахар Кравеца на табак. Получив от солдат целый фунт махорки, Волячка не удовлетворился, выну