ереусердствуйте... Кирилл согнул в локте руку и показал на стул. - И не оглядывайтесь. Окаменеете, как жена Лота, - опять засмеялся он. Уходя, на одну секунду он остановился перед Страшновым. - Извиняюсь, а кем вы будете? - захотел узнать помор. - А я буду секретарь Совета, Извеков. - У-У, - сказал помор, - слыхал про вас. Ну, правильно. - Правильно? - улыбнулся Кирилл. - Правильно, - тоже с улыбкою повторил Страшнов и медленно дал Извекову тяжелую руку. Больше они ничем не обмолвились, а только еще секунду посмотрели друг на друга, улыбаясь, и Кирилл ушел. Он двигался свободно, несмотря на зной, с ощущением какой-то проделанной гимнастики, и само собою, без рассуждений, пришло желание повидаться с Рагозиным. Петра Петровича он застал в его приплюснутой комнатенке, у распахнутого окошка, за самоваром. Было душно, роились мухи, проносившаяся вдалеке тучными взвихреньями пыль мутила жаркий склон неба. - Сижу, обливаюсь потом, и так, знаешь, подмывает двинуть на песочек - сил нет устоять. - Купаться? Да ты что? Ясновидцем стал? Мысли-то мои читаешь, - сказал Кирилл. - Что ты говоришь? - встрепенулся Рагозин. - Тогда, как тебе понравится: есть у меня задушевный старец один, у него - закидные удочки, котелок и все такое. И с лодочником он приятель. Поедем, искупаемся, вечерком закинем на живца и, может, переночуем, чтобы на зорьке еще попытать счастье. А поутру - назад, а? Они скоро договорились на том, что Кирилл зайдет в гараж за машиной, съездит домой - сказаться до другого утра, и явится прямо на берег, а Рагозин возьмет на себя заготовку провизии и рыболовных снастей. Через два часа они встретились у лодочной пристани: Кирилл - налегке, Рагозин и старик - увешанные всякой всячиной. Они взяли двухпарку, которую старик отрекомендовал послушной на ходу, - выгоревшую, не слишком опрятную лодчонку с навесным рулем, окрещенную по прихоти какого-то классика "Медеей". Рагозин был возбужден, торопился, размещая в лодке пожитки, точно опасаясь, что давно соблазнявший план сорвется. Только когда все было уложено, он спросил Извекова: - Не признал? Кирилл посмотрел на старика. Лицо его было взрыто крепкими, будто нарочно выделанными морщинами и овчинно-желто от загара. Рабочие очечки в белой оправе сидели на крупном горбатом носу. Кирилл проговорил неожиданно застенчиво: - Тот, что ли? У него потемнело и поползло в ширину пятно веснушек, которые умножались всегда к лету и делались заметнее, если он сдерживал улыбку. Рядом со спокойным стариком он стал больше похож на юношу. - Тот и есть, - ответил Рагозин, почтительно ласково прикасаясь к сутулым лопаткам старика, крылами торчавшими под пиджаком. - На таких кремешках мы и держались. Великий конспиратор. - Ишь отвеличал! - сказал старик, осторожно занося ногу в лодку. - Я-то думал, меня Матвеем кличут. - Первый меня товарищем назвал, - слегка мечтательно припомнил Кирилл. - Совсем я еще был мальчишкой. - И знаешь, где теперь проживает? Там, где мы с тобой листовки мастерили. У Мешкова. - С господином Мешковым под общей кровлей, - сказал старик, надевая через голову рулевую бечевку. - Мешкова я недавно видел, знаешь? - продолжал Рагозин. - Сбавил против прежнего. - Сбавил, сбавил, а ерш в нем торчит, - заметил Матвей. Но Кирилл не промолвил ни слова. Он сел в переднюю пару весел, Петр Петрович - в центре лодки, на другой паре, и они оттолкнулись. Выйдя на середину Тарханки, они взяли вверх и гребли молча. Гуще и удушливее становились пронизанные рыбной гнилью накаты ветра. Все вокруг было упитано солнцем. Ни пятнышка тени на плоских песках. Ни перемены в ослепляющей ровной ряби воды. Ни свежего вздоха в разожженном воздухе. Только с каждым новым всплеском весел как будто подымается выше и выше, раздвигается дальше и дальше горящий над головой не измеримый никакой мерой почти бесцветный купол. - Давно я не баловался весельцами. Последний раз - на Оке, в коломенских местах, - сказал Рагозин. Ему не ответили. Старик, вскинув очечки под козырек картуза, глядел с кормы вперед, так туго прижмурившись, что в щелках его узких век не видно было и зрачков. Кирилл вработался в греблю и вскидывал весла на слух, совсем закрыв глаза. Когда проходили мимо Зеленого острова, он стащил с себя рубашку. Тело его сверкало от пота. - Не сожгись, - предупредил Рагозин. Но Кирилл опять ничего не сказал. Обошли первый песчаный мыс и взяли наперерез протока, к дальнему стрежню. Тут слышнее стал запах рыбы, к приторной сладости его прибавилось кислоты. Когда подошли к большим пескам, вдоль всего их края обозначились две-три серебристых каймы. В ближней к воде кайме серебро играло больше. Дальше тянулась кайма порыжее, последняя была сплошь черной. Скоро можно было различить в этих выброшенных на песок полосах отдельные рыбины, мертво блестевшие иссушенной чешуей на солнце. - Держи поодаль, - сказал Рагозин старику, - дышать нечем. - Селедочка-сестричка, рабочая рыбка, - качал головой Матвей. - Сколько добра прахом уплыло! - Возьмем свое, наверстаем, - сказал Рагозин. - Возьмем, да когда? Людям сейчас подай, люди жалостятся. - Есть люди, только и знают - жаловаться. Стало тяжелее выгребать - приближался стрежень, и пришлось налечь из последних сил. Рагозин тоже снял рубаху, положил под кепку обильно намоченный платок. Течение отжимало лодку к мысу, старик правил круто против воды, чтобы не прибило к пескам. Когда наконец обогнули косу и открылся впереди размах коренного русла, Матвей отпустил рулевую бечеву, и лодку понесло. Рагозин крикнул: - Суши лопаты! - и первый вскинул так высоко в воздух весла, что вода ручьями побежала по ним через уключины в лодку. Он водрузил на рукояти весел раздвинутые ноги и сказал Кириллу: - Здоров, малыш, грести! Все притихли, отдаваясь нераздельному скольжению с водой вниз и отдыхая. С левого берега дуло горячим, но чистым дыханием степей, все здесь на Коренной было вольнее и бесконечно просторней. Старик выбрал место у мелководного затона с узким горлом. Сразу, как пристали, Рагозин и Кирилл бросились купаться. Они попробовали соблазнить и старика, но он отговорился, что свое отплавал и теперь у него одно дело - размачивать мозоли. - Да он, чай, и плавать не умеет, - поддразнил Петр Петрович. - А когда ты будешь из воды караул кричать, тогда посмотришь - умею или нет... Кирилл и Рагозин плавали по-волжски - саженками. Петр Петрович опускал лицо в воду, выставляя солнышку лысину, потом высовывался, фыркал, фонтаном вздувая брызги, кричал - ого-го! - и опять зарывал нос в воду. Кирилл шел ровно и уплыл далеко вперед. Их руки взблескивали на свету, как полированные спицы медлительных колес. После купания распределили работу. Старик пошел с ведерком и сеткой к затону - ловить уклейку для наживки, Рагозин взялся приготавливать закидные, Кириллу поручили собирать в тальнике валежник для костра. Заботы эти отняли много времени. Стайки рыбешек на отмелях вели себя хитро, молниеносно перебрасываясь всей слитной гурьбой с места на место. Тальник рос далеко, на самом горбу песков. Почти весь валежник унесло с полой водой, а сухостой поддавался рукам туго. На закидных оборвано было изрядное число поводков, и приходилось копаться с навязыванием новых крючков. Каждый намучился со своим делом. Солнце уже порядочно опустилось, когда принялись насаживать живцов. Ставили четыре закидные, всего крючков на сто, и возни с наживкой оказалось много: живец был не стойкий, быстро засыпал в руках от жары, и пока добирались до последних крючков закидной, на первых уклейка уже плавала брюшком кверху, и надо было наживлять заново. Наконец Рагозин старательно раскачал свинцовое грузило и запустил в реку последнюю закидную. Все трое с удовольствием смотрели, как увлекаемые бечевой живцы на поводках один за другим отрывались от прибрежья и, поблескивая в воздухе, неслись вслед за стремительным грузилом. Воткнули в песок у самой воды аршинные пруты, навязали на них концы закидных, а на верхушки - крошечные колокольца, и Рагозин сказал: - Первая закидная твоя, Кирилл. С того края - моя. А обе посередке - Матвея. Айда чай пить! К вечерней заре они лежали вокруг притихшего костра на животах, воткнув локти в песок и потягивая из кружек прикопченный дымком чай. Ветер спадал, вода успокаивалась, меняя краски своего наружного цветного щита. Очень хорошо и долго всем молчалось, - наверно, лучшие воспоминания передвигались чередой у каждого, а может быть, охотники вели друг с другом понятный без слов разговор. И когда заговорил старик, то голос его будто и не нарушил безмолвной беседы, но продолжал ее потихоньку вести: - Ты верно, Петрович, сказал, что люди любят жаловаться. С тех пор как помню себя, каких я жалоб не наслышался? Овес дорог. Снегу мало выпало, озимые не прикрыло. Корма скудные. Работник в семье один, а ртов много. Наделы малы. Дожди залили, все в поле сгнило. Одна супесь. Один суглинок. Все как есть спалило, и соломы не собрали. Аренда дорогая, кулак задушил. Чересполосица замучила. Приработки плохие. Погорельцы, переселенцы... - Что же, - сказал Кирилл, - это все правда. - Правда-то оно правда. Только переделывать эту правду надо. А как к переделу подходит, так, глядишь, куда твои жалобщики подевались! - Так что же ты хочешь? - Хочу я много чего. Между прочим, как людей заставить, чтобы не жалостились, а переиначивали в жизни, что неудобно? - Надо пример дать. Это мы сделаем. - Пора говорить - делаем, - сказал Рагозин. - Да кое-что уже и сделали. - Конечно, - согласился Кирилл, - но мы строим пока первые новые отношения между людьми, а Матвей говорит обо всем укладе, о нашем быте. Старик негромко засмеялся. - Ишь какой!.. Ты, чай, пока чижа не накормишь, песни от него не потребуешь, а? Птичью песню семечко питает, верно? Нет, ты, брат, и петь учи, и зерно расти, и неприятеля бей, обо всем сразу думай. - Обо всем сразу рановато, - сказал Рагозин, - хоть мы это понимаем. Кто это сейчас нам даст? Старик замолчал, то ли наговорившись, то ли не находя ответа, потом надумал поддакнуть: - Едем давеча в лодке, а я думаю, мол, захотели на отдых, будто уж все поделано. А дела-то еще у-у-у!.. Одной грязи сколько выгребать. - Декарт утверждал, что земной шар - это солнце, покрытое грязью, - проговорил Кирилл, ни к кому не обращаясь. Старик встал, медленно потянулся, спросил: - Ученый какой?.. Насчет солнца ученому виднее. А насчет грязи мы сами замечаем. Он тут же, прикрыв от закатного света глаза, добавил: - Кого это господь дает? По краю берега близился оживленной походкой человек в большой соломенной шляпе. Двое мальчиков, то забегая перед ним, то отставая, пригибались и кидали в воду гальку на состязание - кто выбьет больше "блинчиков", то есть у кого запущенный камень сделает больше скачков по поверхности, прежде чем затонет. Было уже слышно, как они выкрикивали счет, ускоряя его к концу, вместе с учащающимся подскакиванием камней: пя-ять, шесть, семь, восемь-девять-десять! Рагозин вдруг вскочил. - Смотри-ка!.. Да ведь... да ведь это... Он безотчетно шагнул вперед, воскликнул: - Ну конечно, он! Арсений Романыч! - и пошел, стараясь шире ставить вязнувшие в песке босые ноги. - Арсений Романыч! - крикнул он. Мальчики понеслись ему навстречу, но, не добежав, растерянно стали и обернулись к Дорогомилову, который торопился за ними. - Ну, здорово, вы, ходатаи по делам, - засмеялся Рагозин, сразу узнав Павлика и Витю. - Тащите скорее своего подзащитного! Они и правда кинулись назад, схватили с обеих сторон Арсения Романовича за руки, и он пробежал с ними несколько шагов и остановился, почти такой же, как они, растерянный. Сняв шляпу, он поправил или, пожалуй, старательнее запутал свои космы и стал одергиваться, явно стесняясь, что рубаха на нем заправлена в брюки и брюки кое-как держатся на стареньких подтяжках. - Не грех ведь нам и облобызаться, - сказал сияющий Рагозин, - здравствуйте, дружище. Они поцеловались. Мальчики подпрыгнули от восторга (они впервые видели, чтобы Дорогомилов целовался) и наперегонки сунули Петру Петровичу свои перепачканные руки. - Вы, пожалуйста, Петр Петрович, пожалуйста, извините моих сорванцов, - заговорил счастливый, но ужасно как засмущавшийся после объятий Дорогомилов. - И не подумайте, прошу вас, что это как-нибудь я... То есть совсем не я их надоумил, ну, чтобы они пошли к вам... с этим выдуманным делом... Они сами, все как есть сами... - Да Петр Петрович же знает, что это мы сами придумали, вот я и Витя... - Погодите вы! Я хочу объяснить. - Ничего не надо объяснять, ничего! - успокаивающе и с упреком перебил Рагозин. - Мне все известно, все! Неизвестно только, почему вы от меня прячетесь, а? Я-то ведь черт знает как все время занят. А вы... - Именно, именно! - завосклицал Дорогомилов. - Потому мне и стыдно, ей-богу, как это все... - Бросьте! Как вы здесь очутились, на косе? - Мы с удочками, удить приехали, - за всех отозвался Павлик и махнул рукой назад, - вон там наша лодка. Поставили девять удочек еще в обед, и ни разу не клюнуло. Клева нет никакого, хоть лопни! - А у вас закидные? - спросил Витя. - На живца, да? - спросил Павлик. - Верно ведь, на червя сейчас не берет? - спросил Витя. Так они в кучу сыпали вопросы, не давая говорить взрослым и сами недосказывая всего, что хотелось, пока не подошли к костру и Рагозин не сказал им: - Ну, знакомьтесь, как полагается: докладывайте, кого как зовут, кого как величают. И мальчики назвали себя по-школьному вежливо: Витя Шубников, Павел Парабукин. Кирилл даже вздернул голову от этого, словно нарочно подстроенного, сочетания фамилий. Он поздоровался с мальчиками без следа своей уверенной скорой манеры. Витино лицо поразило его - так много неуловимо памятного заключалось в милой связи детских черт. - Твою маму зовут Елизаветой Меркурьевной? - Да, - смущенно ответил Витя. - Вы разве знаете? - Ты... один у нее? - спросил Кирилл, после маленького замешательства. - Один... Вот дядя Матвей живет вместе с нами. Старик кивнул: - Мешкова внучонок... Рагозин пристально наблюдал за Кириллом, но того как будто всецело занимали дети. - Вы давно дружите? - обратился он к Павлику, разглядывая его почти так же настойчиво, как только что изучал Витю. - Мы все время дружим, - смело ответил Павлик и обернулся на Дорогомилова: - Правда, Арсений Романыч? Говоря с мальчиками, Кирилл, против воли, непрерывно слышал присутствие Дорогомилова, и ему мешало чувство, что этот неожиданный пришелец ждет его взгляда и тоже непрерывно и как-то особенно ощущает его присутствие. Как ни изумила его встреча с сыном Лизы и одновременно с братом Аночки, он будто умышленно затягивал с ними разговор, чтобы овладеть собой и спокойно ответить на ожидающий взгляд Арсения Романовича. Он смутно знал этого человека, но с очень ранних лет таил к нему бессознательную неприязнь, которая позже, когда стала известна история гибели отца, превратилась в затаенную вражду. Кириллу в детстве нравились уличные мальчишки, дразнившие Дорогомилова Лохматым, и про себя он называл его не иначе. - А это Дорогомилов, будьте знакомы, - приподнято сказал Рагозин. И Кирилл произнес по слогам с холодной отчетливостью - Из-ве-ков! - и в упор уставил глаза на Лохматого, и увидел на его старом смятенном лице бумажную бледность. Тогда он тотчас решительно ответил на свой бередивший чувство скрытый вопрос: да, виноват! И ему захотелось во всеуслышанье грубо спросить: скажите, где утонул мой отец? Или уж еще злее: где вы утопили моего отца? Но едва он ощутил трепещущее и в то же время обрадованное рукопожатие Арсения Романовича, совсем другой вопрос явился его мысли и отрезвил его. Не испытывает ли - подумал он - не испытывает ли тот, кто спасся из беды, всегда какую-то свою вину перед тем, кто от этой беды погиб? Может ли он быть спокоен, даже если сделал все, чтобы спасти погибшего? - Знаешь, Кирилл, - все еще возбужденно сказал Рагозин, - я ведь в десятом году уцелел благодаря Арсению Романовичу. - Ах, что вы, ах, что! - взмахнул шляпой и весь заколыхался Дорогомилов, протестующе и потрясенно. - Совсем не то, совсем! И не надо, что вы! Бледность его прошла, заменившись неровными старческими румянцами, и он вдруг перешел на растроганный и слегка торжественный тон: - Можно мне прямо сказать, в вашем присутствии (он несколько раз перебежал взглядом с Кирилла на Рагозина), вот для них, мальчиков? Вы извините. Вот, друзья (он сблизил Павлика с Витей привычным настойчиво мягким движением воспитателя). Посмотрите на этих людей и запомните их навсегда. Они работают, чтобы вы были счастливы сейчас и в будущем. Чтобы, когда вы станете взрослыми, в жизни вашей больше не было той тяжести и той неправды, которая была прежде и которую вы и сами так часто еще встречаете на земле. Они хотят сделать землю такой чистой, как вот это вечернее небо... Вы меня простите... я немножко... Он оборвал себя, отвернулся лицом к закату и отошел на шаг, покашливая. Кирилл внезапно увидел в этом неловком косматом человеке необычайное сходство с книголюбом, который в ссылке заразил его своей лихорадкой, и с облегчением вздохнул. Мальчики смотрели на него серьезно и неподвижно. Потом почти без паузы, после такой неожиданной речи, Витя громко спросил: - Дядя Матвей, а как лучше насаживать живцов? За спинку или за жабры? Рагозин рассмеялся и толкнул маленьких товарищей к костру. - Идемте-ка к чайку поближе, там и разберем, как надо насаживать. И тут случилось небольшое событие, объединившее всех быстрее, чем это может сделать самый добрый разговор. Только всем лагерем уселись вокруг огня, как Витя привстал на корточки: - Взяла? Все точно по сговору обернулись к закидным. Неподвижные пруты, воткнутые в песок, были четко видны на притихшей матово-желтой речной глади. Внезапно крайний прут пригнулся к воде, тотчас упруго выпрямился, и высокий тоненький звон захлебнувшегося колокольца растекся в тишине. Витя, Павлик, Кирилл вскочили первыми. Рагозин схватил их и потянул книзу. - Пусть возьмет! - страшным шепотом просвистел он. Но, усадив мальчиков и дергая за рукав Кирилла, чтобы тот тоже сел, он сам, странно скорчившись, будто готовясь к смертельному скачку, подняв брови и выпучив глаза, стал, как в присядке, перебирать согнутыми в коленях ногами, загребая песок и все дальше отдаляясь от костра. Руки его, подлиневшие и выброшенные вперед, касались песка, он почти полз на четвереньках. За ним начали подниматься и тоже ползти мальчики, Кирилл и позади всех Арсений Романович, у которого лопнула от натуги и повисла под животом подтяжка. Прут качнулся опять и мелко затрепетал испуганной дрожью, разливая вокруг беспокойный звон колокольчика. Рагозин, не отрывая глаз от прута, устрашающе махал рукой назад, чтобы все остановились, не ползли, а сам все быстрее загребал ногами, подбираясь к воде. В шагах пяти он замер. Колокольчик смолк. Рыболовы позади Рагозина остановились в самых разновидных и неудобных позах. Арсений Романович торопился как-нибудь приладить подтяжку. Откуда-то издалека глухо доносилось трещание мотора. Прут стоял оцепенело. Вдруг он сильно склонился, бечева закидной натянулась, выскочив из воды, колеблясь дернутой струной и ссыпая с себя частые сияющие капли. - Взяла! - совершенно чужим и бесподобным голосом взвопил Рагозин и ринулся к закидной. За ним бросились все сразу. Он ухватил бечеву, дернул наотмашь в сторону, потом припустил назад, подождал, ощупью слушая - что происходит в реке, - и опять крикнул: - Матвей, подсак! Старик тащил на плече сачок, трусцой перебирая негибкими ногами. Кирилл, побледнев, сказал Рагозину: - Дай. Это моя. Твоя - с того края. - Постой, постой, - сказал Рагозин, с трудом выбирая закидную из воды и локтем останавливая Кирилла. - Повадить надо, повадить! Упустишь! - Давай, давай, - повторял порывисто Извеков и, ступив в воду, в нетерпенье перехватил у Рагозина бечеву. Тогда Петр Петрович вошел в воду глубже, по колено, и схватил закидную подальше. - Упустишь, говорю... Трави! Трави, говорю! Оборвет! Он дал добыче на минуту волю и опять начал выбирать. Стали показываться крючки с наживкой, раскачиваясь в воздухе или закручиваясь на бечеве. - Здоровая! - по-детски сказал Кирилл, впившись глазами в натянутую закидную и невольно простирая к ней руки. - Матвей, подсачивай! Старик уже мочил свои мозоли, подводя сак под закидную, взбаламучивая железным обручем сетки податливый донный песок. Сначала справа от бечевы, потом слева метнулась, гулко взбурлив тихую поверхность, рыба. Она почудилась всем титанической - так заволновалась, заходила, заискрилась растревоженная вода. - Потрави еще, - присоветовал старик. Рагозин отпустил, глянул через плечо на Кирилла и неожиданно протянул ему закидную: - Ну валяй, что ли! Кирилл так горячо принялся выбирать, что крючки на поводках заболтались широко из стороны в сторону, один впился ему в рукав, другой потянул Матвея за подол рубахи. - Легше! - успел прикрикнуть старик. Но тут бурный каскад воды вырвался из глубины вверх. Всего в двух шагах от охотников мелькнул начищенным ножом рыбий хвост, и вода забушевала. Матвей подставил колено под саковище, нажал правой рукой, а левой вырвал из воды тяжелый сак. Разбрызгивая выбегающие из сетки струи, в нем бесновалось пойманное чудовище. В четыре голоса взлетели кличи: - Есть! Есть! Кричали Витя, Павлик, Кирилл и бегавший кругом них Арсений Романович. Сак оттащили дальше от воды, и Кирилл вытянул на поводке в воздух извивающуюся белобрюхую с иссиня-рыжим хребтом щуку. Он подержал ее, вытер рукавом потное лицо, проговорил с благоговением: - Фунтов семь. Рагозин взял у него поводок, прикинул, сказал: - Пять, не больше. За ними то же проделал Матвей. - Три фунта, от сил с половиной, - окончательно решил он. После чего мальчики стали дергать щуку за хвост, и Арсений Романович начал читать наставление о том, почему нельзя класть палец щуке в рот, даже если она сонная. Пока все были захвачены ловлей, шум мотора приблизился, и первым обратил на него внимание старик. - Похоже, сюда заворачивает. - А нам что? - ответил Рагозин. - Катер-то чей? - загадочно прищурился старик. - А нам не все равно? - еще раз отговорился Петр Петрович. Опять занялись щукой. Конечно, уха должна была получиться не наваристой. Но, - во-первых, солнце только что село и клев еще впереди, а во-вторых, рыболовы были людьми тертыми и всегда брали из дома на охоту мешки полнее, чем привозили с охоты домой. - Подваливает катер-то, - опять сказал Матвей. - Да ты что? Боишься - рыбу распугают? - Нас бы не распугали... Все стали глядеть на катер. Он летел напрямик к тому месту, где стояли закидные. Отваливая вздернутым носом два радужных вала с высокими белыми гребнями, волоча следом угольник исчезающих вдали волн, он вдруг оборвал треск мотора. Донеслось шипение рассекаемой воды, потом оно стихло, и катер врезался в песок, когда где-то далеко еще отзывался эхом его умолкший шум. На берег выпрыгнул ловкий человек в щеголеватой гимнастерке. Он подбежал прямо к Извекову, и только песок помешал ему щелкнуть каблуками. - Зубинский, для поручений городского военкома. Имею приказание доставить в город вас, товарищ Извеков, и товарища Рагозина. - По какому поводу? - Имею вручить пакет. Кирилл сломал печать на конверте, развернул повестку. Губернский комитет вызывал его с Петром Петровичем немедленно явиться на экстренное партийное собрание. Извеков дал прочитать бумагу Рагозину. Они переглянулись и пошли к костру - обуваться. Когда оба были готовы, Рагозин тронул Матвея по плечу с тем выражением, что, мол, прощай, старик, - такое вышло дело. - Понятно, - проворчал Матвей, - меня, в случае чего, и в воду можно. - Не брюзжи, - сказал Рагозин и хотел пожать ему руку, но тут самого его затормошили за локоть. Арсений Романович, крайне всполошенный, отвел его чуть в сторону и, озираясь на Зубинского, шепнул с неудержимой поспешностью: - Вы осторожно, Петр Петрович, с этим человеком. Это, может быть, совершенно неприязненный вам человек. - Бросьте, дорогой! Мы не маленькие. Помогите лучше старику с его лодкой да со снастями. - А щуку-то! Щуку! - закричал Павлик. Рагозин притянул мальчика к себе, нажал пальцем на его облупившийся, спаленный солнцем нос, заглянул в глаза. - Щуку - тебе. Хочешь - дай ее в общий котел, хочешь - съешь один! Он шутя оттолкнул Павлика. Кирилл, Зубинский и моторист раскачивали засосанный песком катер, и Рагозин тоже навалился всем телом на борт. Столкнув лодку в воду, они повскакали в нее на ходу. Зубинский сейчас же усердно начал обмахивать замоченные ботинки. Мотор сильно взял с места, оглушив пространство нетерпеливым грохотом. Никто не обернулся на пески, где оставались розовые от заката неподвижные фигуры мальчиков - у самой береговой кромки, и стариков - поодаль. Шли все время молча. Слышно было, как поднятый нос хлопает по воде, словно огромная ладонь. Только на виду сумеречно-багрового города в первых несмелых огнях Кирилл нагнулся к уху Зубинского и прокричал: - Что там случилось, вам известно? - На Уральском опять казаки шевелятся. - На каком направлении? - Говорят - у Пугачева. Ботинки Зубинского просохли, он чистил носок правого башмака, натирая его об обмотку левой ноги. Лицо его было сосредоточенно. - Как вы нас разыскали? - опять крикнул Кирилл. - В гараже сказали, что вы уехали на стрежень. Вам подадут на берег машину. Втроем, кроме моториста, они стояли на носу, когда катер пробирался между причаленных лодок. С нетерпением ожидая толчка, они все-таки чуть не повалились друг на друга и, перепрыгнув через борт, выскочили на землю и пробежали несколько шагов вперед. Никакой машины на берегу не было. - Кто обещал автомобиль? - Механик гаража Шубников, - раздосадованно ответил Зубинский. - Запоздал, дьявол. Я сбегаю в гараж, товарищи, а вы пока тихонько поднимайтесь. Он бросился бегом, прижав согнутые локти к бокам, как спортсмен. Рагозин и Кирилл шли вверх по взвозу солдатским шагом. Уже стемнело. Навстречу, дробно постукивая по мосткам, спускались к огням Приволжского вокзала гуляющие пары. Заиграл духовой оркестр, и гулкий барабан ретиво начал отсчитывать такты. - Черт-те зачем держат в гараже какого-то купчишку, - сказал Кирилл. - Специалист, - небрежно буркнул Рагозин. - Мы тоже хороши, - продолжал Извеков, будто говоря сам с собой и не заботясь о связи. - Если бы прошлый год не пропустили казаков за Волгу, может, не знали бы никакого Уральского фронта... - Забыл, что за время было? - спросил Рагозин. - Их пришло три полка, вооруженных по-фронтовому. А что мы могли выставить прошлый год в феврале месяце? Какое время - такая политика... А драться с казаками было не миновать. Они остановились перевести дух: взвоз был взят одним махом. Наверху, в старинных улицах города, было малолюднее и душнее. Жизнь угадывалась только в отголосках сокрытых темнотою дворов и за приотворенными ставнями тихих флигелей. Рагозин обнял одной рукой Кирилла. - Может, этим летом нас ждет еще не самое тяжелое. Но, наверно, тяжелее всего, что осталось позади. Осилим? - Обязаны, - сказал Кирилл. Он с лаской потеребил сжимавшую его руку Петра Петровича. Они двинулись дальше в ногу, ускоряя шаг и больше не говоря ни слова. 17 I ПРОЛОГ К ВОЕННЫМ КАРТИНАМ Если взглянуть на карту старой России, то казачьи земли начертаны на ней растянутой подковой от Дона на юг, к Азовскому и Черному морям, через прикавказскую сторону на восток, к морю Каспийскому и к северу от него, вверх по Уралу. Донские, кубанские, терские, астраханские, уральские, оренбургские казаки своими землями держались друг за друга, словно солдаты руками в цепном строю. В гражданскую войну белоказачьи фронты простерлись из конца в конец подковы. Но фронты не были непрерывны - их резала надвое Волга своим ниспадающим в глубину этой подковы нижним плесом с Царицыном и Саратовом. Занять сплошь все пространство, лежащее внутри подковы, ставил себе задачей раньше всех один из первых генералов контрреволюции - Каледин. Он взывал в письме к оренбургскому атаману Дутову: "Мы должны иметь Волгу во что бы то ни стало. Только тогда мы сорганизуемся и поведем общее наступление на Москву. Мешает Саратов. Представляется безусловно необходимым приложить все старания к наибыстрейшему его занятию. Вам это легче сделать..." Дутов пробовал приложить старания. Еще в первые дни после Октябрьской революции он решил опрокинуть на Саратов свою расположенную неподалеку Оренбургскую дивизию и приказал ей в двадцать четыре часа взять "столицу Поволжья". Атаманский приказ остался на бумаге. Он не мог быть выполнен не только в сутки, но на протяжении двух месяцев, пока оренбуржцы пытались сломить выставленные городом красные войска. Это был первый белоказачий фронт под Саратовом. Новый, девятьсот восемнадцатый год начался с мятежа на юге: астраханские казаки, взяв в осаду Астрахань, перерезали железную дорогу на Саратов. Это был второй белоказачий фронт, потребовавший от саратовцев борьбы в Заволжье. Они послали на помощь Астрахани испытанные сражениями части бойцов, получившие в Саратове громкое название "Восточной армии". Линия дороги была очищена от мятежников, Астрахань - воссоединена с Севером. Но подняли голову белоказаки Дона. Опираясь на германцев, оккупировавших Украину и продолжавших движение за ее пределы на восток, донцы начали наступать на Волгу. Для укрепления Царицына Саратов выслал артиллерию с людьми и крепкую команду в сорок пулеметов. Этот возникший в округе Саратова третий белоказачий фронт за годы гражданской войны не раз приобретал большое значение. В восемнадцатом году Краснов бесплодно бросал своих донцов против непреклонного Царицына. Казаков остановила у его стен не только отвага защитников революции. Атаманы и батьки впервые столкнулись здесь с обдуманным искусством военного маневра и огня. Эти бои в приволжских степях и нагорьях правого берега отметила история. Опасный фронт донцов побудил Саратов ускорить создание из партизанских отрядов регулярной армии. Ядром ее стали отборные части, действовавшие против астраханской контрреволюции. Но этой новой армии не привелось выступить на Царицынский фронт. Весной восемнадцатого года уральские казаки арестовали уральский Совет, покорили своей власти город и провозгласили, что пришла пора проучить большевистский Саратов. Новая армия саратовцев вынуждена была отправиться не к Дону, а в Заволжье, на четвертый белоказачий фронт - Уральский. Военная хроника этого фронта была открыта по весне дружным движением советских войск на восток. Василий Чапаев шел грунтовой дорогой из Николаевска, саратовцы, тамбовцы, новоузенцы следовали железной дорогой. У станции Алтата все силы объединились и развернутым по степной целине фронтом повели наступление через Семиглавый Map на Уральск. В боях было разбито несколько вражеских полков. Но белые произвели контрудар, красные войска отошли почти к исходной позиции. Однако уже спустя десяток дней в Саратове на заседании исполнительного комитета Военный совет выступил с заверением, что наступление возобновлено. На этом заседании делегаты съезда астраханского трудового казачества сообщили, что съезд обращается с воззванием к "уральским братьям трудовым казакам", "дабы выкинуть из нашей среды всех тех, кто мешает нам создавать народную власть в лице Советов". Это был обнадеживающий просвет в борьбе. Но именно в эти дни ворвались события, которые грозили перечеркнуть первые успехи под Уральском. Когда главные силы были направлены на Уральский фронт, в оставшихся частях саратовского гарнизона вспыхнул бунт. Тайные офицерские организации объединились с правыми эсерами и спровоцировали выступление одной из батарей против отправки на фронт. Солдат напоили, началось подстрекательство к избиениям, были арестованы представители Совета, сами собой начали разряжаться винтовки и палить орудия. Когда словно уже все было ликвидировано, некий казачий офицер Викторов составил за ночь план разрушения здания Совета и с утра открыл из орудий ураганный огонь по городу. Отряд в полтораста рабочих удерживал разъяренный нажим бунтовщиков на Совет, пока мятеж не был подавлен ответным огнем. Не это трехдневное происшествие могло, конечно, отразиться на фронтах войны. Но оно было слабым дуновением, предвещавшим ураган мятежей и восстаний, который промчался по Саратовской губернии, втянул в свою воронку все Среднее Поволжье и унесся через Урал в Сибирь. Эшелоны бывших пленных чехословаков в союзе с белогвардейскими офицерами, захватив Ртищево, двинулись на Саратов и Пензу. Мобилизованные саратовские рабочие отряды удержали их, выбили из Ртищева и, вместе с подоспевшими аткарцами и балашовцами, стали освобождать занятые чехами города. На пути к Самаре мятежники арьергардным ударом разбили преследователей. Борьба приняла затяжной характер. С момента, как Самара очутилась во власти чехов и Учредительного собрания, многими десятками саратовских волостей овладело восставшее кулачество, и, наконец, поднялись против Советов немцы-колонисты по обе стороны Волги. В руках Саратова нашлись надежно сформированные батальоны, потушившие пожар восстаний, слитые затем в Вольскую армию и направленные по следам чехословаков вверх по Волге. Один из саратовских полков в числе первых вошел в отбитую у чехов Самару. Оттесненные с правого берега мятежники угрожали Саратову с луговой стороны. Чехи взяли Николаевск, им на подмогу спешили из Самары учредиловские войска. Чапаев, предупреждая угрозу, повернул со своей кавалерией от Уральска на Николаевск. Изгнав из него чехов, он разгромил в конце лета на Большом Иргизе, неподалеку от родимого своего Балакова, войска учредиловцев наголову. Чапаевская дивизия выступила по Самарскому тракту, и ее состава полк имени Емельяна Пугачева - тот самый, что лихо брал Николаевск-Пугачев, - ворвался осенью в Самару. В это время во главе Николаевской бригады своей дивизии Чапаев снова продвигался к Уральску. Казаки были уже достаточно сильны. Близ степной станицы Таловой они окружили Чапаева, и, после отчаянных стычек, он прорвался сквозь кольцо и вышел назад к Пугачеву. Так наступил в Заволжье тысяча девятьсот девятнадцатый год. Подвижность Уральского фронта в этот неповторимый историей год, в этой редчайшей по подвижности фронтов войне оказалась едва ли не исключительной. Уральск был завоеван Красной Армией в начале года, в феврале. Белоказаки отступили в глубину студеных степей. Лошади их выбивались из сил, по брюхо в снегах, днем и ночью на морозном буране. Чапаев, проведши конец осени и начало зимы в Московской военной академии, к февралю был опять в уральских степях, во главе своей дивизии. Он шел на юг, к концу месяца занял Александров-Гай, в середине марта взял Сломихинскую. Это было направление на Каспийское море и в тыл казакам. Путь чапаевских конников измерялся сотнями верст. Но истории было угодно, чтобы они мерили свои походы не сотнями, а тысячами верст. Весенний прорыв белых армий Колчака к Средней Волге заставил сосредоточить все возможные силы революции на Восточном фронте. Уже в апреле полки Чапаева, переброшенные из уральских степей на север, в степи самарские, приняли участие в контрнаступлении против главных сил Колчака. В период великолепной Бугурусланской операции Фрунзе, в середине мая, чапаевцы достигли Белебея, разгромили корпус Каппеля, взяли город и начали движение на Уфу. В начале июня белая Уфа пала. Борьба против огромных сил Колчака дала уральским белоказакам новый роздых, и они быстро оправились. В середине апреля они произвели налет на Лбищенск, к исходу месяца обложили кольцом Уральск. С этого момента гражданская война повела счет восьмидесятидневной осаде красных в Уральске. На пятидесятый день осады, в середине июня, Ленин телеграфировал командарму Фрунзе: "Прошу передать... героям пятидесятидневной обороны осажденного Уральска просьбу не падать духом, продержаться еще немного недель..." В тот же день Фрунзе отдал приказ Чапаеву выступить со своей дивизией из Уфы на юг, против белоказаков и освободить Уральск. Через пять дней кавалерия Чапаева была уже на марше. Действия уральских белоказачьих войск весною - осада Уральска, продвижение на запад к Пугачеву и по железной дороге на Саратов - облегчались не только борьбой Красной Армии с Колчаком, но и событиями на юге. К началу мая разгорелся мятеж казаков на Дону, в районе Богучара - Вешенской. Стараясь использовать мятежников как опору, в середине мая предприняла наступление Донская армия, а в конце месяца красный фронт был прорван Деникиным, выступившим из Донецкого бассейна в направлении на Богучар через Миллерово. Вожделения Каледина, Краснова - соединиться с заволжским казачеством - были преемственно унаследованы Деникиным. Он все время напряженно искал связи с изолированным Уральским фронтом. Его штаб с февраля девятнадцатого года имел постоянные сношения с уральцами. Либо это осуществлялось через захваченный англичанами Баку, либо через Петровский порт. Деникин слал отсюда уральским казакам на пароходах в Гурьев деньги и обмундирование, ружья и патроны, орудия и броневики - все, чем снабжала его усердствовавшая Антанта. Но эти сношения не могли удовлетворить белых. В момент, когда ими делалась ставка на уничтожение Красной Армии и разгром революции, Деникину стало кровно необходимо, чтобы армии белых протянули друг другу руки через неприступную Волгу. В конце июня он решительно потребовал от казачества Заволжья: взять город Уральск и затем действовать на Бузулук или Самару - в тыл Красной Армии, на выручку бегущему Колчаку. В эти дни топот чапаевской конницы, валом катившейся на юг от Уфы, уже разнесся по душным уральским степям. И как раз в эти дни прилетевшие в Самару на аэроплане бойцы осажденного Уральска передали Красной Армии приветственное письмо его защитников. Они благодарили в письме за обещанную помощь. Они сообщали, что за время осады приняли три сильных боя, окончившихся поражениями противника, и отразили многие демонстративные наступления, выдерживая упорные бомбардировки города. Они писали, что в черте города подавили заговор белых, собравшихся встречать, под торжественный звон колоколов, генерала Толстова. И они заканчивали свое возвышенное письмо так: "Может быть, у вас возникает вопрос - чем вооружились защитники Уральска, что их никак не взять. Так вот чем: революционным духом и непреклонным убеждением, что хлебородный Уральск должен прокормить наши голодающие красные столицы - Питер и Москву..." Слова эти выразили коренное сознание народной России, которая вела неутомимую и беспощадную битву на юго-востоке: революции нужен был хлеб, революции нужна была нефть, революция не могла уступить Волгу белогвардейцам. II Для тех, кто изучает историческую военную карту ретроспективно, для потомка современников событий, она существует как незыблемая данность, но в то же время кажется гораздо сложнее, запутаннее, нежели казалась современникам. Чем пристальнее вникаешь в ее неподвижные зигзаги, тем больше требуется объяснений - почему та или иная линия проведена там, а не тут, почему она отклонилась в сторону через месяц, а не раньше или позже, почему она исчезла, а вместо нее появилась другая? Современник событий усваивает военную карту так, как усваивается погода протекающего на ваших глазах дня: утром собирались тучи, к полудню пошел дождь, потом дул ветер, потом разъяснило и стало чисто. По мере движения военных дел откладываются в представлении наблюдателя возникающие во времени подробности, и память удерживает живое значение каждого штриха, нанесенного на карту. Изображенный на бумаге театр военных действий полон для современника смысла, любая точка насыщена кровью, страданием, надеждой или торжеством сердца. У Кирилла Извекова картина событий - расстановка сил, места сражений, время военных действий, их объем и важность - жила как бы в подсознании. То, что ежечасно дополняла действительность, переносилось мыслью на эту живущую в подсознании схему, и Кирилл ложился спать и просыпался с этим буквально подразумеваемым общим представлением о том, что сегодня происходит. Он не мог знать - что произойдет завтра. Но знал, что в конце концов неминуемо должно произойти, ибо со всей силой желал этого неминуемого и верил, что желаемое сбудется. Когда вечером после рыбной ловли Кирилл и Рагозин явились в Совет, им стало известно, что дерзким набегом казаков захвачен город Пугачев, причем зарублен отряд коммунистов в сто человек. Чапаев, выступивший из Уфы за пять дней перед тем, стремительно вел свою дивизию на уральский театр, но его цель находилась глубоко в степи. А Пугачев отстоял от Волги в однодневном, самое большее в двухдневном переходе, и казачьи разъезды вот-вот могли очутиться на правом берегу. Этот год был годом мобилизаций. Кончалась одна, начиналась другая. То они делались по предписаниям из центра, то их производили губернские или даже уездные власти. Мобилизовали в армию, в продовольственные отряды, в санитарную службу, на оборонительные или тыловые работы, на заготовку топлива. Мобилизовали коммунистов, рабочих, врачей, крестьянскую бедноту, членов профессиональных союзов, буржуазию, царских офицеров. Одни мобилизации вызывали бурный приток добровольцев, другие затихали, не успев развернуться. Почти за каждым большим событием на фронте следовала какая-нибудь военная мобилизация. Почти каждому неожиданному происшествию - мятежу, набегу, заговору, измене - сопутствовала равноценная мобилизации отправка наспех сколоченных боевых групп к месту происшествия. Взятие казаками Пугачева и новая угроза из Заволжья пробудили новую решимость защищать Саратов. Сейчас же были намечены военные части, которые следовало послать на фронт. Сейчас же было решено придать частям ударный отряд. Сейчас же началось составление списка вновь мобилизуемых в отряд большевиков. И Кирилл и Рагозин со странной уверенностью ожидали, что оба они войдут в список. То, как их разыскивали бог весть где на коренной Волге и потом доставили на катере в город; то, как возбужденно проходило партийное собрание и как оно закончилось в глубине ночи пением "Вы жертвою пали" в память погибших товарищей и потом - гимна, все это создало у них разгоряченное чувство, что они должны добровольно идти и непременно пойдут на фронт. Но они не успели договорить о своем намерении, как им было отказано наотрез: об оставлении ими должностей не могло быть речи, положение вовсе не считалось таким, чтобы надо было мобилизовать "партийных работников губернского масштаба". - Губернского масштаба! - воскликнул Кирилл. - Дело идет не о губернии, а кое о чем побольше! - И когда же прикажете считать положение не таким, а этаким? - с сердцем вопросил Рагозин. - Может, когда опять с Ильинской площади по Совету из орудий задолбают? Так, что ли? Но пыл не мог поколебать ответного спокойствия: существовало решение, что на заведующих отделами Совета мобилизация не распространяется. Рагозин обрушился на противника что была мочи: - Может, на мое место чинуш не найдется? Что сейчас важнее - фронт или дебет-кредит? Все равно из меня министра финансов не сделаете! Витте какой нашелся! Что с тех пор переменилось, как меня деньги считать посадили? Цены стали ниже? Керенки подорожали? Штаты стали меньше раздувать? Я даже порядка в отчетности не добился, кавардак везде такой - ноги переломаешь! Тирада встретила, однако, лишь замечание о "несознательности" да было произнесено под конец непреложное слово: "Придется подчиниться партийной дисциплине". Подчиняться словно было все-таки легче, чем перетерпеть иронию: какая в самом деле несознательность могла обнаружиться в Извекове или Рагозине, когда все сознание их было слито в одно целое с судьбой революции? Так они размышляли, так чувствовали, покинув Совет и маршируя обок друг с другом в молчании по непроглядным улицам. Ночь стояла черная, затянутая тучами и как будто безвоздушная. Можно было ждать - соберется дождь. Безмолвие было полным, но город казался не спящим, а затаившимся. Какой-то незримый враг словно перехватил дыхание и бесцветными очами ночи провожал Кирилла и Рагозина, выглядывая из зарослей палисадников, через заборы и с нависших над тротуарами крыш. Извеков решил переночевать у Рагозина: Вера Никандровна будет думать, что сын остался на песках, а дом Рагозина ближе к Совету - можно пораньше прийти на работу. Они распахнули окно, зажгли настенную лампочку с круглой жестянкой рефлектора (электричества уже давно не давали) и, кое-что собрав из остатков еды, поужинали. Спать легли на полу, разостлав простыни и раздевшись догола. Но оба они не ответили бы - что больше мешало заснуть: духота или неунимавшееся снование мыслей. Прислушиваясь в томлении к тяжелым вздохам Кирилла, Рагозин сказал: - Раньше говорилось - работать на ниве. Черта с два, доберешься до нивы! Латай рукавом ворот, воротом рукав. Отмахивайся да отстреливайся. Не там - так здесь. Кирилл вдруг усмехнулся. - А ты приехал на рыбалку и хочешь, чтобы за тебя кто другой комаров гонял! Нет, ты и наживку наживляй, и от гнуса отбивайся. Матвей-то прав. Он ненадолго примолк, потом досказал: - Тебе что же жаловаться? Никто тебя с твоей нивы не гонит... - Верно. Сиди, считай керенки да подмахивай бумажки. - Упразднил бы керенки-то. - Вон Колчак упразднил... - Ну, видно, у него не все без мозга! - Ан, видно, без мозга! Офицеры его бунт подняли - карманы-то керенками набиты. Не хочется нищать. У наших мужиков на деревне этого добра тоже не мало... Что ты понимаешь в керенках?! - Ну, раз ты понимаешь, значит, правильно посажен. Сиди. Рагозин поднялся. Было так темно, что даже его высокого белого тела Кирилл не мог разглядеть. Оно стало угадываться, когда Рагозин взгромоздился с ногами на окно: чуть-чуть начинал брезжить вялый рассвет. - Ты полагаешь, я буду муслякать деньги да ждать, пока белые покажутся на Соколовой горе? - Нет, - ответил Кирилл спокойно, - если белые дойдут до Соколовой, от тебя в городе и следа не останется. - Пущусь наутек, да? - Тебя первого заставят эвакуироваться. - Спасибо. Ты мне удружил, ты меня и выручай, коли так: эвакуируй со мной мои сейфы. Кирилл быстро привстал и, скрестив по-мусульмански ноги, выпалил: - Я больше трех лет был военным работником. Привык к армии, и думаю - так уместнее. А меня держат за чернилами да промокашками. - И что же? - То, что я не хуже тебя. А подчиняюсь. - А я не подчиняюсь? - Ну и подчиняйся! Кирилл отвалился на подушку, взял ее в обхват и задышал ровно и громко, то ли притворяясь, что засыпает, то ли действительно засыпая от усталости. На другой день он работал как никогда скверно. Все было не по нем. Зудящий жар полыхал по груди и спине, - Кирилл подумал, что с непривычки обжег себя на Волге солнцем. С грехом пополам он дотянул до обеда летучие совещания, телефонные разговоры, перечитыванье и перечеркиванье бумаг. Потом велел позвонить в гараж и поехал домой. У Веры Никандровны он застал Аночку, которая тотчас собралась уйти. Что-то очень нежное показалось Кириллу в ее смущении, какое он уже не раз видел. - Нет, нет, - возразила Вера Никандровна, - не уходи. Во-первых, в нашем деле полезна мужская голова, во-вторых, будешь с нами обедать. Мужская голова, впрочем, не столько обнадеживала ее пользой, сколько беспокоила. - Ночевал на песках? Кирилл не торопился с ответом. - Нет, вернулись поздно вечером. Но не было машины, я заночевал у Рагозина. - Не унести было улов на плечах? - Ага! - поддакнул он довольно. - Знаешь, я вытащил этакую вот щучину! Он так развел руками, что Аночка посторонилась. - Ее везут? - спросила она внушительно. - На подводе. И позади тележка для хвоста - знаете, как возят бревна. Вера Никандровна улыбнулась только из деликатности. Раз он ухватился за шутку, значит, был рад, что его не спрашивают о серьезном, и значит, недаром в городе шептались об экстренном ночном собрании. Аночка как будто догадалась помочь ей: - Говорят - неприятные новости, да? - Ничего чрезвычайного, - сказал он быстро. - А у вас что за совещание? - Аночка с жалобой на брата. И я не могу ничего присоветовать. Расскажи, Аночка, Кириллу. - Мало у вас, право, дел, кроме моего Павлика! - опять смутилась Аночка. Но он настоял, чтобы она говорила, - он предпочитал расспрашивать, чем отвечать на расспросы. Оказалось, Павлик совсем отбился от дома после смерти матери - пропадает на улице, на берегу, завел дружбу с беспризорными мальчишками. Даже ночует неизвестно где... - Я видел его на песках, с Дорогомиловым, - сказал Кирилл, испытующе взглянув на мать. - Надеюсь, эта дружба не во вред? - Арсений Романович сам жалуется на перемену в Павлике. Мальчишка даже книги перестал у него клянчить. - Чего захотели! Каникулы! Я бы тоже пропадал на Волге. Счастливое время, - вздохнул от зависти Кирилл. - В том-то и дело, что каникулы: никакого влияния школы, - произнесла Вера Никандровна строго, точно на учительском совете. - Что ты на меня смотришь? - с улыбкой сказал Кирилл. - Ты педагог, тебе лучше знать. - С мальчиком, правда, очень трудно, - заметила мать. - А со мной было легко? - живо спросил он и обернулся к Аночке. - Вы ведь не хотите из него сделать паиньку? - Я не хочу, чтобы он стал беспризорником. А к этому идет. У меня мало времени для него, и я недостаточный авторитет. На днях он заявил, что убежит на фронт. Что я могу сделать? Кирилл засмеялся: - И я с ним! Вера Никандровна следила за сыном пристальнее, чем этого требовал разговор: несомненно, он что-то умалчивал важное! - Затвердил какую-то глупую фразу: "Жизни не знаешь!" - сказала Аночка, улыбнувшись. - Конечно, не знаете! - продолжал смеяться Кирилл. - Ко мне в Совет, что ни день, приводят таких героев. Убежит, непременно убежит воевать! - Отца тоже не слушает. Отец хотел его устроить в утильотдел - рвать книжки... - Как рвать книжки? - удивился Кирилл. - Ну, вот именно. Повел Павлика в пакгауз, где рвут макулатуру. Павлик прибежал ко мне, чуть не в слезах, говорит: "Вот она, твоя революция! Жизни не знаешь! Поди посмотри, как отец дерет книги!" - Книги? - повторил Извеков уже совсем серьезно. - Мне это неизвестно. Надо заняться. Что это такое? Он отошел к своей полке. Она все еще была пустой - два-три десятка брошюр и газеты стопкой лежали в углу, и поверх них - картонки с названиями разделов. Он перебрал всю эту разрисованную рондо "Экономику", "Беллетристику" и спросил: - А это что же, ваш отец определяет - что макулатура, что нет? - Там есть какие-то люди для этого. Отец занят чем-то другим... то есть хозяйственным чем-то. И вообще... что же, отец? Он болен... вы же знаете, русской болезнью. - Не понимаю, почему это зовется русской болезнью, - ухмыльнулся Кирилл. - Пьют не одни русские. Пьют и англичане. Однако английская болезнь - это рахит, а не алкоголизм. Ему тут же стало стыдно этого, вероятно вычитанного каламбура, но Аночка расхохоталась тем хохотом, какой нападает на молоденьких девушек, например, в последних школьных классах, когда хохочут без особой причины, единственно потому, что молодое ликование жизни требует смеха. Кирилл прикрыл рукой рот, - все-таки вырвалось что-то веселое, хотя и неловко, и было изумительно слушать плещущий на переходах разлив Аночкиного смеха. Вера Никандровна нашла момент подходящим, чтобы заняться обедом, и оставила Кирилла и Аночку вдвоем. Он подождал, пока Аночка успокоится. Но они оба молчали слишком долго, и, чтобы побороть волнующую растерянность, которая внезапно явилась, когда он увидел себя наедине с этой казавшейся ему необычной девушкой, Кирилл спросил умышленно по-деловому: - Что же делать с вашим братом? - Если бы отец как следует зарабатывал, дом больше привлекал бы Павлика... не знаю, какими-нибудь занятиями, может быть, просто достатком... - Я попробую сделать что-нибудь для вашего отца, - сказал Кирилл. Она отбежала к окну и минуту не в состоянии была ничего выговорить, заслонив голову обернутой назад ладонью, будто мешало даже то, что Кирилл видит ее затылок. - Ничего особенного, - хотел выручить ее Кирилл. - Я совсем не то думала!.. Я скоро буду тоже зарабатывать, и тогда... - Конечно, - сразу поддержал он, - все наладится, как только ваш театр станет на ноги. - Правда? - мгновенно повернулась она с новым, горящим взором. - Вы поможете? - Разумеется. Да и Рагозин тоже. Он ведь понимает, что искусство не может самозародиться. Мы с ним пьесу не разыграем. - Нет, правда? - почти крикнула она. - Конечно. Мы с ним не актеры. - Нет, я не то! - смеясь и волнуясь, лепетала Аночка. - Я о том, что вы серьезно верите в наш театр? - Ведь вы в него верите? А я смотрю на вас и не могу не верить. - В театр или в меня? - спросила она с чуть заметным колебанием. - Я вас тоже спрошу: а вы - в театр или в его людей? - Это одно и то же, - ответила она, подумав, и тут же, разгадав его мысль, нахмурилась: - Вы не о Цветухине? Он словно обиделся, что она его уличила, потом сказал твердо: - Мне кажется, он может сделать много полезного, потому что увлечен и хочет работать. Но так же легко может много напутать, потому что - страшный фантазер. - Вы считаете, что никогда ни в чем не ошибаетесь? - спросила она раздраженно. - Нет, не считаю. - Но хотите никогда не ошибаться? - Хочу. Это я могу сказать. Хочу, - подтвердил он. Она прошлась по комнате непринужденно, но он видел, что она подавляла мешающее ей чувство. - Я тоже хотела бы. Но знаю, по крайней мере, в деле, которому хочу принадлежать, знаю, что в нем невозможно не ошибаться. - В искусстве? - Да. - Кто вам это внушил? - сказал он, недоумевая. - Я вижу, как работают старые актеры. Как они ищут, как им кажется, что они нашли, как потом отказываются от найденного, и все начинается сызнова. - Так во всяком труде, - сказал Кирилл. Она с грустью покачала головой, словно желая пристыдить его. - Вы сами не верите в свои слова. Почти всякий труд состоит в повторении усвоенного. Попробуйте повторяться в искусстве. Художник умирает, если повторяется. Мечта его жизни - выразить себя отлично от других и отлично от того, чем он однажды уже был. - Этому вас учит Цветухин? Я с ним не согласен. Артист должен выразить через себя всех. Одинаково со всеми. Иначе он будет непонятен. Аночка была очень сосредоточенна. Она размышляла упрямо, как над задачкой. Она даже поднесла к губам палец. Вдруг с торжествующей улыбкой и тихо, как раскрывают чувство, которым дорожат, она сказала: - Я согласна. И Егор Павлович, наверно, тоже. Но ведь это - цель, быть понятной. А я говорю о том, как ошибаешься по дороге к цели. В работе, в поисках. Никакая цель не мыслима без движения к ней, верно? Вот в движении и ошибаешься. - Ошибаться не грех. Но стоит ли повторять ошибки других? Она озорно повернулась на каблуках. - Не-ет, не-ет! Вы плохо знаете Цветухина!.. Уже был накрыт стол. Хлопоча вокруг него, Вера Никандровна краем уха слушала разговор, отвлекший сына от скрытых мыслей, и, когда уселись, заключила с довольной добротой, будто радуясь, что все так удачно подстроила: - Спорщица! Любишь свой театр, ну и люби, пожалуйста, никто не возражает. - Да, да, да! - воскликнула Аночка. - Никто не возражает! Потому что это самое сильное переживание! Самое яркое! Самое полное! Самое (она столкнулась глазами с прямым, но слегка задорным взглядом Кирилла и неожиданно спуталась)... самое... налейте мне, пожалуйста, Вера Никандровна... что у вас, щи? Начавшись этой забавной ноткой, обед прошел в шутливой болтовне, и Кириллу стало казаться, что он не только дома, но в кругу своей семьи. Он предложил Аночке довезти ее в город на машине, и она с удовольствием вскочила в потрепанный, однако все еще импозантный "бенц". Горячий, но освежающий ток встречного ветра захватил ее. Она ничего не говорила, отдаваясь ни разу не испытанному властному движению. Толчки на древних выбоинах мостовой не сдерживали, а усиливали ощущение полета. Кирилл сбоку глядел на ее лицо. Расширились и отчеркнулись резче ее легко изогнутые ноздри, смело держалась против ветра голова, и тонкая шея стала еще длиннее, вдруг выразив своим очертанием всю наивную прелесть девушки. Он смотрел на нее, и в ушах его повторялся такой певучий, такой бесхитростный возглас: "Самое сильное переживание, самое яркое, самое полное!" На крутой яме машину подкинуло, где-то в утробе кузова инструменты весело громыхнули звонкой сталью, Аночку бросило в сторону, она всем весом оперлась на колени Кирилла, тотчас выровнялась, но он прижал ее руку к своей коленке и не хотел выпускать. Она отвернулась и с упрямством высвободила руку. - Вон вы какая, - сказал Кирилл. Она продолжала молчание, по-прежнему поглощенная единственным ощущением головокружительной езды, и только в конце пути, точно опомнившись, ответила: - Откуда вам меня знать? Вы, наверно, и не подумали обо мне ни разу. А вот я о вас знаю все. - Все? - не поверил он. - Как вы были в тюрьме, как жили в ссылке, как пошли на войну... - Еще не все, - подзадорил он. - Ну... что же вам еще? О Лизе Мешковой? И о Лизе знаю. Словом - все! Она обернулась к нему в первый раз за дорогу. Лукавое любопытство мелькнуло на ее лице, и он неожиданно отвел взгляд. Ей надо было выходить. За эту секундную стоянку ему захотелось так много высказать о себе, что он не нашел ни одного подходящего слова. - Давайте увидимся, - предложил он, протягивая ей руку, когда она уже стояла на тротуаре - тонкая, прямая, в сверкающем на солнце белом коротком платье, с растрепанными ветром волосами. - Давайте. - Приезжайте послезавтра вечером к маме, хорошо? Она сказала, чуть кивнув: - Хорошо, - и скрылась за угловым домом. Эти два дня Кирилл занимался делами с увлечением, но чем настойчивее уводило его за собой дело, тем медленнее шли часы, и едва наступал вечер, он спрашивал себя с изумлением - почему назначил встречу на послезавтра, а не на сегодня, не на завтра? "Растерялся, молодой человек, растерялся", - повторял он про себя с издевочкой и озорно. Ему была знакома эта беспокоящая протяженность времени. Давней, почти забытой порой, вынужденный излишек времени заполнялся живучей тревогой об утрате, о потерянной надежде. Это бывало в Олонецких лесах, позже - в годы сормовского притворства, когда надо было жить надетой на себя скучной личиной благонамеренного чертежника Ломова. Тогда это чувство выливалось в тоску о Лизе. Сейчас он испытывал что-то похожее и одновременно другое, новое, смешанное с нетерпением. Сходство и различие чувства шло дальше. Тогда, тоскуя о Лизе, он думал о Цветухине. Теперь не успевал он вспомнить Аночку - Цветухин тоже приходил ему на ум. Но в прошлом его столкновение с Цветухиным было иллюзией, выросшей из предчувствия опасности. Сейчас Цветухин казался живой угрозой, и он только не понимал - почему? За сутки до назначенной встречи с Аночкой, ночью, лежа у отворенного окна и глядя в звездную неподвижность неба, Кирилл потребовал от себя объяснения странному чувству. Прежде всего он решил, что у него нет никакой неприязни к Цветухину как к человеку. Наоборот, Цветухин делал, в сущности, как раз то, что Кирилл мог бы ожидать от актера в революционное время. Правда, Кириллу было неясно, что надо было делать в искусстве. Но искусство должно было быть с революцией, по эту сторону баррикад. Цветухин разделял такой взгляд и, значит, был естественным союзником. Отсюда следовало, что Кирилл прав, давая обещание поддержать Цветухина. Но, поддерживая его, он поощрял одержимость Аночки театром. Разве это плохо? Наоборот - превосходно! Молодое увлечение, молодая страсть... Ах да! Не может же Кирилл Извеков из каких-то личных соображений поступать против принципиально правильного дела! Это умаляло бы нравственное сознание, весь умственный строй Извекова. Да и что за соображения в конце концов? Откуда Кирилл взял, что они - личные, эти соображения? Разве у него родилось какое-нибудь особое чувство к Аночке? Да если бы и родилось, если бы и нахлынуло, как ветер, как буря, как тайфун... Черт возьми!.. все равно Кирилл никогда бы не мог свалить в одну кучу совершенно разные вещи - общественное дело и личное чувство. Слава богу, ему не занимать выдержки! Тем более - еще неизвестно, как отнесется Аночка к этим самым личным соображениям. Она может воспротивиться, может иметь собственные личные соображения. Просто может спросить - кто дал Кириллу право вмешиваться в ее жизнь? Ведь если она любит Цветухина... Вот именно!.. Если она его любит, значит, помогая Цветухину, Кирилл делает одолжение ее чувству. Он поддерживает вовсе не какое-то там революционное искусство, а роман довольно старого актера, не больше и не меньше! А ведь Кирилл всегда терпеть не мог этого фразера, этого любимчика театральных барышень, этого писаного красавца, черт бы побрал его пресловутые таланты! Кирилл и не подумает возиться с его студией! Зачем это нужно? Чтобы Аночка испортила себе жизнь ради очередной прихоти избалованного успехами хлыща? Недоставало еще одной глупой жертвы! Ужасно, право, как все повторяется на белом свете, как летят и летят на огонь такие славные, такие милые, такие удивительные девушки! Как хороша, в самом деле, Аночка! Что за пение льется в ее манящем смехе! Как чутко откидывается ее голова этим легким, этим быстрым поворотом шеи! И как она вдруг рассердится, задумается, смутится. И опять вдруг заспорит... Разве сравнишь ее с Лизой? Да и какой была Лиза? Кирилл не помнит. Да и была ли когда-нибудь Лиза? Кирилл не знает. Что было главным в его чувстве к Лизе? Влекла ли она к себе Кирилла? Звала ли вот так, душной ночью, изнуряюще и неотступно, как зовет Аночка? - Ах, дьявол, когда же конец этой духотище? - сказал Кирилл, бросаясь к окну. Выпить воды? Умыться? Да и вода кажется больничной, прогретой, словно постель. И ни малейшего движения за окном! Стоит воздух, стоит одурелая от сна слободка, стоят звезды в небе, стоит все небо. Гляди, гляди в него - теплое, бездонно-черное - и не дождешься никакого знака, никакой перемены. Только звезды. Одни звезды. Вечность. Будущее. Неизменное всегда. - Всегда! - сказал Кирилл и выплеснул подонки воды из кружки за окно. Всегда на дороге будет стоять кто-нибудь другой. Чужой, ненужный, неприятный. Какой-нибудь Цветухин. Противно чувствовать себя его соперником. Противно вымолвить, хотя бы наедине с собою, пошлое слово - соперник. И хорошо, что слово это непрочно держится в воображении, оттесняемое нежным зовом мечтательного имени - Аночка. Душно, медленно, настойчиво поглощает собой ласковое имя все чувства. Поглощает, погружает на дно желаний, тяжко влечет в сон... И вот наступило многожданное послезавтра. Аночки еще не было, когда Кирилл приехал домой и отпустил шофера. - Ты сегодня рано, - встретила его мать. Она видела перемену в сыне, но не могла распознать ее причину. - Я немножко устал, хочу побродить, - ответил он. Это значило, что он неразговорчив и озабочен. Что по-прежнему скрывает от матери нечто важное. Что она должна молчать, теряться в догадках. И вдруг явилось настолько пустячное и в то же время примечательное обстоятельство, что не только материнский, но даже безучастный сторонний глаз вмиг разгадал бы, что происходит. Пришла Аночка, веселая, поспешная, как всегда, и, как всегда - впрочем, самую малость горячее обычного (на чем впоследствии остановила внимание Вера Никандровна), - поцеловала в щеку хозяйку дома и заговорила о крайне срочных своих делах. Кирилл не дал ей кончить, а сразу объявил, что вот как замечательно - он как раз собрался побродить, и тут судьба прислала ему такую хорошую компаньонку. - Пойдемте со мной на бахчи, а? - сказал он. Судьба, наверно, подмигнула откуда-то из уголка Вере Никандровне, потому что у нее немедленно отлегло от сердца, и она совсем неожиданно пошутила: - Не заходите слишком далеко, в конце бахчей - психиатрическая колония! - Вот чудно! - рассмеялась Аночка. - Кирилл Николаевич определенно считает, что с моими взглядами место как раз в этой колонии! Он все это хочет подстроить! - Да уж подстроил, заранее подстроил, - говорил он, выводя ее из комнат. "Подстроил, очевидно, подстроил", - с необыкновенным облегчением вторила про себя Вера Никандровна, провожая их на лестницу. Трудно было удержаться ей, чтобы не посмотреть через окно, как они пойдут по вечерней улице, сохраняя маленькое расстояние, чтобы не коснуться, не задеть нечаянно друг друга, как скроются за далеким поворотом дороги. Трудно было мыслью не следовать за ними дальше, мимо флигельков и долгих щербатых заборов с крапивой и лопухами, под железнодорожное полотно, перекинутое мостиком через проезжий путь, который пылит, дальше и дальше, в открытом вольному ветру просторе. Трудно было не гадать, о чем же они говорят на этом просторе, среди бесконечных желто-бурых борозд земли, увитых длинными кудрявыми плетьми арбузов, с бледно-зелеными или чернополосыми шарами плодов. И правда, о чем говорить Кириллу с Аночкой? Оба подвижные, любящие быстроту и легкость, они нечаянно точно утяжелили вдвое свой вес, укоротили шаг, потеряли вкус к любимой скорости. Они бредут по обочинам проторенной узкой межи, вдоль бахчей, задевая ногами усатые, выползшие на тропу концы арбузных плетей да изредка отгоняя сорванными ветками ивы толкунов, которые увязались у самого выхода в поле и виснут неотвязно за плечами. Горы вдалеке уже потемнели, окаченные сзади полымем заката, краски их склонов охладились, а поле еще жарко, и зелень бахчей пропиталась освещенной желтизной земли и щедрым горением неба. И хотя шаги Кирилла с Аночкой как будто тяжелы, хотя отмахиваться от толкунов по виду трудно, обоим хорошо идти, обоим нравится молчать. Где-то под обломанной ветлой с кроной, похожей на веник, у старого скрипучего чигиря они останавливаются. Одноглазый высокий мерин скучно перебирает распухшими от опоя ногами, вертя лежачее колесо. Хлебнув в глубине колодца воды, ползут кверху ковши. Звенит дождь несчетных серебряных струек, растерянных дырявыми донцами ковшей. Колода, в которую опрокидывается наверху вода, и желоба, бегущие от колоды на бахчу, - все насквозь прохудилось, течет, и чудесная пыльца рассеянной влаги свежит вокруг воздух, наполняя его волшебным запахом гнилого колодца. Старикан-бахчевник отыскал у себя в бараке скороспелку арбуз в два кулака, попробовал - хрустит ли на нажим, подкинул его, поймал, протянул Аночке: - А ну, красавица, отведай первого сбора. Кирилл взрезал арбуз куцым клиновидным ножом, который старик сперва обтер об армяк, валявшийся на земле. Плод был мясист, бледно-розов, не очень обилен янтарно-красными семенами и медвян на вкус. Аночка уселась на армяк и стала есть, поплевывая семенами и с присвистом всасывая сладкий сок. Кирилл стоял возле, ел сам и подавал ей новые куски, когда она бросала обглоданную корку. Словно ребенок, она намазала у себя на щеках усы. Кирилл посмеивался ей по-прежнему молча. Отдохнув, они пошли назад. Все время играючи, менялись расцветки неба, гор слева и волжской дали справа. Земля обретала покой перед коротким и чутким сном. - Мы, кажется, слишком усердно молчим, - сказала Аночка. - Значит, не хочется, да и зачем говорить? О себе вы ничего не расскажете, обо мне все знаете. - Вас задело, что я так сказала... будто все знаю? Он не ответил. Она глядела на него с нарастающим любопытством, как женщина, которая готовится испытать сердце близкого человека. - Вы знаете, что я, девчонкой, передавала ваши письма Шубниковой? Он чуть вздернул плечи. - Неужели вы с ней не видались, когда приехали? - Нет. - Почему? - Когда хотелось видеться, это было невозможно. Когда стало можно - не захотелось. - Она вас очень любила. Кирилл опять замолчал. - Мы как-то говорили с вашей мамой. Она считает, что Лиза была чересчур слаба, чтобы составить счастье сильного человека. - Но может быть, сильный человек сделал бы ее тоже сильной? - сказал Кирилл. Она подумала, по своей привычке низко опуская брови. - Все дело, стало быть, в том, чтобы подчиниться? - Довериться, - ответил он тихо. - Слабый должен довериться сильному. Ей показалось, что он сам слушал себя удивленно, как будто общение с ней открыло в нем особую, мягкую сторону души, которую он редко в себе слышал. У ней вырвался странный вопрос: - Вы любите, когда вас боятся? Он смутился, прикрыл рот и, не отнимая руки, еще тише выговорил в ладонь: - Простите меня... это - глупость. Она тотчас улыбнулась, однако ответила сама себе настойчиво и убежденно: - Нет, нет. Любите. Я знаю. Это не глупость... Уже спускались сумерки, свет был темно-рыжий, как опавшая хвоя, целые хоры трещащих кузнечиков вступали в ночное состязание. Пахло пересохшей горячей глиной и близким пастбищем, с которого недавно угнали скот. - В такой вечер можно говорить молча, - сказал Кирилл. - Я слишком болтлива? - весело спросила Аночка. - Говорите, говорите больше, я хочу вас слушать! Но они миновали все поле и вошли в слободку, не разговаривая. Как только они повернули на свою улицу, перед школой вспыхнули и погасли автомобильные фары. Кирилл остановился на секунду и со внезапной уверенностью проговорил: - За мной. Они пошли очень быстро, совсем новым, подгоняемым тревогой шагом. Шофер, увидев Кирилла, подбежал к нему и вынул из фуражки конверт. - Зажги фары. В разящем белом свете Аночке показалось, что пальцы не слушались Кирилла. Он прочитал записку и сказал тотчас: - Поехали. Он занес ногу в машину, но вернулся, взял Аночку за руку. - Это я говорю только вам. Понимаете? Пал Царицын. Он впрыгнул в автомобиль и уехал, не оглянувшись. В тот же момент вышла на улицу Вера Никандровна. Сдерживая голос, она спросила, что случилось. - Не знаю, - ответила Аночка, - он мне ни слова не сказал. 18 Не исполнилось месяца после похода Меркурия Авдеевича к Рагозину и не успел он хоть немного сжиться с сознанием, что ему угрожает смертная опасность, как его опять вызвали в финансовый отдел. Он отправился, точно на крестную муку. Но, против самых угрюмых ожиданий, Рагозин принял его хорошо и говорил с оттенком поощрения, впрочем без всякого желания разговор затягивать. Оказалось, проверка, произведенная в банке, подтвердила целиком показания Мешкова о его капиталах. Он действительно утратил все, и его наивность не к лицу, с какой он доверился посулам "Займа свободы" (в чем сначала нещадно раскаивался), теперь обернулось своей благодетельной стороной. Он был нищим и тем мог быть счастлив. "Никогда прежде деньги не спасали так, как теперь спасал пустой карман", - подумал Мешков, сообразив, что опасность миновала. Мысль эту с такой смелостью высказать он побоялся и облек ее некоторым орнаментом: - В прежнее время как было не копить про черный день? Я от вас, Петр Петрович, ничего не скрыл, да и не удалось бы скрыть: вы помните, как я жил. Что было, то было. Но зла я никому не причинял. Что имел - собрал по щепотке неустанными своими трудами, с одной-единственной целью: придет старость - куда денешься? Теперь же, хоть я одной ногой скоро в гроб ступлю, все-таки спокойнее: угол мне оставили, работу мне дали, а подкрадется дряхлость, Советская власть обо мне позаботится, как о всяком трудящемся гражданине. Чего же еще?.. - Ну, значит, на том и закончим, трудящийся гражданин Мешков, - сказал Рагозин, разглядывая его остро, но не особенно подчеркивая свое исследовательское любопытство. Впрочем, он быстро спросил: - Что золота у вас нет, вы подтверждаете? - Подтверждаю. - Вопрос ваш выяснен, можете спокойно продолжать службу у себя в кооперации. Вы ведь в кооперации? Да, Меркурий Авдеевич служил в кооперации, и ему казалось, что он уже раз сто говорил об этом Рагозину. Но, откланявшись ему с признательностью и возвеселившись, что крестная мука не состоялась и так все гладко окончено, он вышел на улицу с отчетливо протестующим чувством. Поощрение - спокойно продолжать службу - только еще больше увеличило неприязнь Мешкова к этой самой службе, которую теперь он словно получал из рук Рагозина как снисхождение и милость. А милость была ему в тягость, потому что к десяти страхам, подстерегавшим его за каждым углом, служба прибавлялась одиннадцатым страхом и притом самым ужасным из всех. Недавно к нему в магазин явились какие-то люди с требованием на бумажный товар для профессиональных союзов и, нагрузив целый воз, расписались и преспокойно уехали. Уже занося требование в книгу, Меркурий Авдеевич неожиданно почувствовал, как на душе захолодело от тревожного сомнения, и бросился к телефону. Тут он обнаружил, что никакие профессиональные союзы за товаром к нему не посылали: требование было подложным. Вне себя от страха он помчался в милицию. Пока там составляли протокол, думал, что уже не выберется на свет божий, а так и пойдет за решетку. Возвратившись в магазин, он встретил поджидавших его агентов уголовного розыска и от нового испуга едва не потерял чувств. Но тогда вдруг объяснилось, что случай выручил из беды: где-то на городской окраине воз, въезжавший в ворота обывательского флигеля, вызвал подозрение этих агентов, был задержан, и они явились в магазин распутывать дело. Непричастность Меркурия Авдеевича легко устанавливалась. Он отслужил в церкви благодарственный молебен за избавление от опасности. Но это не было избавлением от страха: он окончательно убедился, что служба будет его погибелью. Ведь не произойди такого спасительного случая, кто поверил бы, что бывший торговец и собственник Мешков, которому, в нынешних представлениях, как бы по природе положено заниматься обманами, не замешан в воровской махинации с товаром? Нет, нельзя было спокойно продолжать службу. И, несмотря на освобождение от новой беды, грозившей, но и миновавшей по милости Рагозина, его истязала тоска, и ноги вели не туда, куда следовало. Он мог к тому же воспользоваться, что на службе его не ждали, потому что ушел он по вызову начальства. Меркурий Авдеевич всю жизнь предпочитал захудалые улицы. Покойница Валерия Ивановна терпит, бывало, терпит, да и раздосадуется: "Куда тебя, прости господи, тянет, обок с какими-то помойками?" Но он так и не изменил этой склонности даже для прогулок выбирать всегда задворки и пустыри. Он был не кичлив, а скрытен и больше всего опасался, как бы, лишний раз появившись в людном месте, не напомнить, что он богат. Он свернул с оживленной улицы, прошел переулками, безлюдным бульваром в сизых, похожих на тальник, кустах, потом по краю наполовину засыпанного шлаком и мусором оврага и, перейдя его, зашагал нагорными дорогами к кладбищу. Было, как всегда эти дни, знойно, свет, пронизывая стоячую пыль, зыбко дрожал в воздухе, земля каменела в сухотке. Меркурий Авдеевич помолился на могиле Валерии Ивановны, присел на насыпь. Он приходил сюда за утешением, весной - с лопатой, чтобы поправить бугор и упрочить крест, в большие праздники - чтобы раздать милостыню ссорившимся у ворот пронырам-нищенкам. Он слышал наплывавшее между крестов одноголосое панихидное пение: "Ужасеся о сем небо и земли удивишися концы..." Он вторил про себя: воистину ужаснулось небо! Воистину все концы шара земного дались диву! Что творится! Что только творится! Благодари господа, Валерия Ивановна, что он уже сомкнул твои очи, и они более не узрят иного страха, разве страха божия. Он поклонился могиле и, выйдя с кладбища, усмиренный душою и словно возмужалый от кротости, направился через Монастырскую слободку в скит. Этот скит известен был больше под именем архиерейской дачи. Сейчас же за мужским монастырем начиналась роща, взбиравшаяся по взгорью и невдалеке окружавшая своими дубками усадьбу. За ее стенами виднелись крашенные в желтое приземистые корпуса и церковный купол. Дачу эту занимал с недавних пор детский дом - заведение для мальчиков, которых прежде называли трудновоспитуемыми, а теперь - отстающими либо дефективными. Беспорядочные призывные голоса населяли от зари до зари в прошлом тихую рощу. Ворота в скит, раз отворившись после революции, теперь уже не закрывались, однако дубки были пока густы и пространство под дачей обширно, так что здесь еще обретались, несмотря на полную перемену жизни, укромные кущи. В одном таком затененном углу, в келейно-обособленном строении, проживал викарный архиерей. Это был человек непривычного для церковных обычаев склада. Не сказать, чтобы он позволял себе какое-нибудь несогласие с выше стоявшими иерархами, а тем паче с канонами или обрядами. Он во всех правилах был совершенно послушен. Единственно, чем он отделялся от общепринятых начал - это образом жизни. И опять-таки, будь он простым монахом, этот образ жизни был бы вполне приличен ему и не вызывал бы ничего, кроме общего удовлетворения. Но сан его уже почти не допускал уклада, который он взял себе за образец и который, вознося простого монаха, мог только умалить достоинство столь вознесенное, как епископ. Противоречие это породило особенность его положения. Жил он крайне просто, едва ли не нищенски, как будто не зная никаких потребностей, выходивших, скажем, за рамки послушнических. Почитатели его приносили ему не мало, но он с беззаботностью и бескорыстием все раздавал. Зная эту его слабость, к нему наведывались самые разные просители, в числе их, без дальнего раздумья и даже превесело, соседи мальчуганы из детского дома. Бессребреничество больше всего возбуждало к нему почтение, и число приверженцев его не слишком гласно, но живо увеличивалось. Вокруг него росла молва о некоем праведном житии, к нему шли за облегчением совести и с покаянием. Известность его не шла в сравнение с какими-нибудь привлекавшими к себе толпы народа монастырскими праведниками легендарных или хотя бы не очень отдаленных религиозных времен. Однако известности никто не мог отрицать, как и того, что покоилась она на людской вере в его праведность. Но как раз это обстоятельство было причиной нерасположения к викарию и почти преследования его со стороны предержащей церковной власти. Епархиальный владыка, а за ним весь духовный синклит с консисторскими чиновниками усматривали в простоте викария хитрость, в безмездности - намерение уязвить сребролюбивое пастырство, в популярности его находили некий соблазн, в смирении - притязание на святость от гордыни. Словом, все, что в викарии для приверженцев его было непорочно, для его недругов было исполнено зазорного греха. Мешков позволил себе впервые словно бы восстать против церковного мнения. Узнав викария, он сразу настолько покорился им, что стал порицать даже тех, кто колебался в признании за монахом неоспоримой безгреховности, а противников его невзлюбил, кажется, по вся дни. Вошел Меркурий Авдеевич в скит, при всей кротости духа, с одним решением, давно и серьезно обдуманным, но теперь созревшим до неколебимой твердости. Пробираясь вдоль скитской ограды, он размышлял, что вот, мол, час назад ступал стезею нечестивою в горнило антихристова слуги Рагозина и терзался смертным страхом, а теперь идет стезею праведною в обитель слуги господня, и душа его безбоязненна, и уста славословят всевышнего, и слух услажден песнопениями, кои будто витают над проясненной главой. Его встретил кучерявый старик келейник в завощенном подряснике и провел из первой горенки во вторую, а сам, постучав в дверь со словами: "молитвами святых отец наших...", отворил ее, исчез и сразу опять явился и сказал, что владыка просит. Меркурий Авдеевич покрестился на киот с лампадкой, сделал поклон, тронув средним пальцем половичок, и подошел к благословению. Викарий качнулся навстречу из гнутого венского полукресла и попросил извинить, что затрудняется встать, так как нездоров. Лицо его было одутловато, как у страдающих сердцем, и с такой жидкой растительностью, что она нисколько не могла изменить тяжелого овала, который был ясен, как у бритого, а длинные серые волоски бороды казались по отдельности подвешенными к коже жидкого охрового оттенка. Маленькие глаза его были вполне спокойны, если говорить о движении, но почти совершенно лишенная цвета водяная прозрачность их придавала взгляду непреходящее возбуждение. Окно в стене занимало мало места, но солнце опаляло всю рощу, и свет в комнате был яркий. На вопрос о болезни викарий не ответил, а только неторопливо развел кисти вздутых на суставах рук и почаще стал перебирать четки из бирюзово-холодных перенизок. Он смотрел выжидательно, показывая, что надо, не мешкая, переходить к тому, что привело Меркурия Авдеевича в эту келью. - Пришел просить благословения своему шагу, который я намерился сделать, владыко. Издавна имел желание постричься. Теперь настало время принять решение. Благословите, владыко. Меркурий Авдеевич снова поклонился. - Не поспешно ли решились? - спросил викарий тихо. - Ведь уж шестьдесят, владыко. - Вижу. Один в пятнадцать лет наденет клобук - будто родился иноком, на другом и под конец жизни ряса - будто с чужого плеча. - Веление сердца, владыко. - А вы присядьте, прошу вас. Да и успокойтесь. Что же волноваться, коли желание ваше созрело. - Созрело, владыко. Одной думой жив: о спасении души. - Давай бог. Да ведь спастись-то везде можно. В миру крест нести - заслуга едва ли не ценнейшая, чем за нашими стенами. - Облегчить надеюсь крест свой... - Понимаю. Ненависть-то бороть нелегко, - сочувственно качнул головой викарий и опять подался немного вперед, приближая взгляд свой к лицу Мешкова и вдруг договаривая еле слышно: - Примиритесь, вот вам и спасение. Меркурий Авдеевич вздохнул и, уклоняясь от этого взгляда, похожего на накаленную током проволочку при солнечном свете, ответил смиренно: - Сил нет совладать с собой. - Значит, по слабости идете? - Грешен, владыко. - Отцу небесному не слабость угодна, но крепость духа. Откидываясь назад, словно в изнеможении, викарий перестал перебирать четки, остановив пальцы на большой поклонной перенизке с крестиком, потом спросил неожиданно сурово: - Стало быть, обиде своей ищете укрытие? - Нет, - сказал Мешков твердо, - обида, правду сказать, торопит, владыко. Но желание родилось еще в юности. Я когда с молодыми приказчиками у хозяина жил, взялись они меня к старым обрядам склонять - из раскольников были. Я совсем было соблазну поддался, да один добрый человек посоветовал обратиться за правилами жизни к духовнику святой Афонской горы иеромонаху Иерониму. Я послушался, написал и получил в ответ наставление в православной вере и книгу. После чего отдался духовному чтению и восчувствовал наклонность уйти в обитель. Однако тот же святой муж отсоветовал делать такой шаг до кончины моей матушки, а там, если богу будет угодно, - намерение исполнить. Но пока матушка жила, я женился. Впрочем, и в семейной жизни всегда призывал, чтобы господу благоугодно было, если овдовею, ниспослать мне окончание дней в монастыре. Теперь же я вдов, а у внука, который на моем попечении, скоро будет вотчим, так что меня и совсем в миру ничего держать не будет. - Так, - сказал викарий, выслушав и помолчав. - Тогда что же? Раздай свое имущество и иди за мною. - Да уж и раздавать-то нечего, - как-то даже встряхнулся от оживления Мешков. - Последнее, чем дорожил от имущества - Четьи-Минеи, - я принес вам, владыко. А что еще осталось в моем углу, можно и просто выкинуть. Он оглядел стены кельи. Викарий весело улыбнулся: - Что изучаете? Не находите дара вашего? Я его успел уже дальше передарить. Заезжал намедни ко мне один сельский попик, жалуется на тягость жизни, прихожане-де никаких треб не отправляют, иссякла народная щедрость. Бога забыли. Ну, я и пожалел его: грузи, говорю, себе в возок Четьи-Минеи, может, какой охотник, в уезде, купит. Сам-то попик, поди, давно житий не читает, непутевый такой, нос - сливой. Пропьет, наверно, Четьи-Минеи, бог с ним. Мешков тихо покачал головой. - Жалеете? - не без коварства спросил хозяин. - Приятно мне было думать, что книги у вас находятся, владыко. - Ну вот, - все еще с улыбкой покорил викарий. - Не только свое, а и чужое пожалел. Ведь уж подарил, чего же помнить? - Грешен. - То-то. Куда же хотите податься, в какую обитель? В монастырях-то нынче тоже не радость: братия вот-вот завоюет не хуже фронтовиков каких... - Зовут меня, владыко, в один скиток, под самым Хвалынском. Не посоветуете? - Знаю. Утешительное место, живописное. Но ведь там и староверы рядом. И посильнее наших будут. Не переманили бы... - опять весело, чуть не озорно сказал викарий. - Коли надо будет состязаться за православие, - постою, владыко: в свое время посрамлению расколов учился в здешней кеновии. - Ну, - сказал викарий с облегчением, - тому и быть. Могий вместити да вместит. С богом. Меркурий Авдеевич помолился, стал на колени перед монахом, и тот благословил его, дав приложиться к руке. Уже собравшись уйти, Мешков, однако, приостановился, вопрошающе глянул в спокойно обвисшее больное лицо викария и подождал, когда он поощрит его каким-нибудь знаком. - Что еще смущает? - проницательно спросил викарий. - Не ответите ли, владыко, - произнес Мешков вкрадчиво, - как надо понимать число 1335? Прозрачные глаза долго покоились в неподвижности, как будто утрачивая последние следы какой-нибудь окраски, потом тоненько сузились, прикрылись и, опять раскрывшись, ожгли Мешкова своими накаленными зрачками. - Откуда такие помыслы? Мешков ответил крайне доверительным голосом, но и в крайней робости: - Читал я труд, в котором история царств и деяний человеческих поверяется Священным писанием. И труд тот окончен словами пророчества: "Блажен, кто ожидает и достигнет 1335 дней". - И кто же оный труд составил? - Ученый, как я понимаю, человек - Ван-Бейнинген. - Немчура какой? - О том не сказано. Обозначено только, что книга дозволяется цензурою. - Что ж, - проговорил викарий сострадательно, - цензура, в силу подслеповатости своей, дозволяла и про социализм печатать. - Однако, владыко, в труде пишется противу социализма. - Еще не убедительно, ибо и папы римские прежестоко поносят социалистов. - Но книга, владыко, и папство заклеймляет яко ересь. - Опять же не убедительно, ибо и социалисты пап римских клеймят весьма прижигающе. Меркурий Авдеевич наклонил голову с таким видом растерянности, что викарию оставалось только покарать либо помиловать заблудшую овцу, и он, подождав сколько требовалось для полного прочувствования его торжества, чуть слышно засмеялся и несколько раз слегка ударил себя по коленям, как бы посек, четками. - Зачем нам диавол иноземный, егда у нас и свой неплох? - спросил он, очень развеселившись. Потом лицо его сделалось сердитым, он захватил в щепоть один волосок бороды и медленно протянул по нему пальцами книзу. - Придешь домой, - сказал он жестко, - разведи таганок и спали на нем своего Ван... как его? ученого немца. И не мудрствуй более, не суетись, не посягай все понять своим умом, ибо ум-то твой прост. Пророчества же разуметь надо как божественный глагол, а не как арифметику. Сообрази-ка: чтобы человек хоть чему-нибудь внял, агнец божий должен был говорить на человеческом языке. А что наш язык? Немочь ума нашего - вот что такое наш язык. Господь глаголет: "день", а мы понимаем - двадцать четыре часа, сутки. А может, в один божественный день жизнь всех наших праотцев и всех правнуков уместится, как зерно ореха в скорлупе? Вот и толкуй библейские числа! Не толковать надо, а веровать. В чистоте сердца веровать. И помнить сказанное самим учителем нашим о втором пришествии своем: "О дне же сем и часе не знает даже и сын, токмо лишь отец мой небесный". Он передохнул, еще раз пропустил между пальцев волосок бороды и окончил смягченно: - Устал я с тобой. Иди. Начнешь послушание - покайся духовнику в грехе своем со ввозным этим супостатом, разрешенным цензурою. Может, и епитимию на тебя наложит. А я тебя отпускаю с миром. Большой искус предстоит тебе. Иди... Меркурий Авдеевич возвращался домой так, словно оставил где-то далеко позади вес своего тела. Прошлое отрезывалось глубокой межой, и на старости лет, точно в юности, блаженное будущее казалось легко вероятным. Конечно, от прошлого давно уже ничего не оставалось, кроме поношенных штиблет с резиночками, но даже если бы это исчезнувшее прошлое каким-то чудом восстановилось, Мешков не мог бы обратиться к нему вспять. Благословение, испрошенное и полученное на будущее, обязывало его отказаться даже от воспоминаний. Ему не только предстояло стать другим человеком, ему чудилось, что он уже стал другим - настолько проникновенно отнесся он к решающему своему и торжественному поступку. Дома его ожидала новость. Впрочем, он тоже ждал ее, и она вдобавок ускоряла освобождение, которое отныне становилось его целью. Новость эта восторгала Мешкова до просветления именно потому, что освобождала его, но в то же время он принял ее с затаенной грустью, потому что получалось, что не успел Меркурий Авдеевич уйти от своих близких и даже не успел сказать, что собрался уходить, а в нем, в его слове, в его участии уже как будто нимало не нуждались. Стол был накрыт вынутой из сундука наполированной утюгом скатертью, и все вокруг, подобно скатерти, было празднично, разглажено, приподнято, как тугие ее топорщившиеся от крахмала складки. Лиза оделась в белое платье. Ее голова словно поднялась над плечами. Опять облегчилась, наполнилась воздухом прическа. Опять загорелось на тонком пальце обручальное кольцо - новое, узенькое, такое же, как на руке Анатолия Михайловича. Она уже кончила хлопоты - четыре стула выжидательно стояли крест-накрест перед столом. Витя одергивал на себе тоже разутюженную, еще без единого пятнышка, апельсинового цвета русскую рубашку. Ознобишин нарядился в летний китель, на котором пуговицы с царскими орлами были обтянуты полотняными тряпочками. Когда остановился в дверях вошедший Меркурий Авдеевич, все степенно помолчали, не двигаясь. Он спросил, вскинув бровями на дочь: - Расписались? - Расписались, - ответила Лиза. Он прошел к себе и через минуту вынес, с ладонь величиною, в позеленевшем окладе образ, благословил Лизу, потом Ознобишина, подумав при этом, что вот теперь заполучил второго зятя при одной дочери, и затем погладил по волосам Витю. - У тебя теперь вотчим, - проговорил он, - слушайся его и почитай, как отца и наставника. Он будет главой дома, выше матери, понял? А я... - Сядем к столу, - сказала Лиза. - Перед тем, как сесть, - неторопливо, но с настойчивостью продолжал Меркурий Авдеевич, - хочу, чтобы вы меня выслушали. Вы свою жизнь переменяете, и я тоже решился переменить. Исполняя издавний обет, ухожу я провести конец положенных мне дней в монастырь. Простите, Христа ради. Он поклонился дочери и Анатолию Михайловичу. Лиза сделала к нему чуть заметный шаг и нерешительно провела пальцами по своему высокому лбу. - Ты, папа, никогда не говорил... - Много думают, мало сказывают. А сказавши, не отступаются. За тебя я теперь спокоен, ты - за хорошим человеком. Над Витей есть опекун. А мне пора о душе подумать. Бодрствую о ней и сплю о ней. Все трое глядели на него и молчали в каком-то стеснении, словно пристыженные. Витя спросил: - Дедушка, ты камилавку наденешь? - Витя! - сказала Лиза. Меркурий Авдеевич удержал глубокий вздох. - А комнатка моя вам перейдет, - обратился он к Ознобишину. Анатолий Михайлович потер свои женственные ладоньки, возразил смущенно: - Вы не думайте, нам с Лизой немного нужно. - Я уж вам много-то и не могу дать, - сказал Мешков. - Потому и ухожу спокойно. А теперь, пожалуй, договорим за трапезой. Он оглядел угощения, - тут была иззелена-черная старая кварта портвейна, искрился флакон беленькой. Снедь, от которой давно отвык глаз, манила к столу благоуханно. - Ишь ты, ишь ты! - шепнул он. - Вот я и попал на первую советскую свадьбу. Он поплотнее прикрыл входную дверь, и все уселись, он - между дочерью и внуком. - Вроде обручения, - сказал он. - А венчание когда? Без благодати таинства супружество не может быть счастливым. Венчайтесь, пока я с вами. - Да что же так вдруг? - все еще с чувством ей самой непонятной вины спросила Лиза. Он коснулся ее плеча, увещая смириться с тем, что неизбежно. - Не вдруг, моя дорогая. А только нынче получил я напутствие святого отца. И вот... - Он опять остановил глаза на столе, улыбнулся, понизив голос: - Налей-ка. Уж все равно: отгрешу - и в сторону. Навсегда. Выпили в молчании, кивнув друг другу ободряюще, и так как успели позабыть, когда случались такие пиршества, все были покорены мгновенной властью ощущения. Витя чмокнул, впервые в жизни отведав портвейна. - Где ж вы такое расстарались? - изумился Меркурий Авдеевич, уже взглядом союзника одаривая Ознобишина. - Живительно. Совсем прежняя на вкус, а?.. И вот, говорю я, у меня теперь к вам вопрос, как к юриспруденту. При нынешней трудовой обязанности, как же мне покинуть службу, чтобы без неприятностей, а? - Надо заболеть. - Понимаю. Обдумывал. Но чем же заболеть? - Вопрос больше медицинский, чем юридический. - Ну, а ежели, несмотря на преклонность возраста, я так-таки вовсе здоров? - Вы обратитесь к такой медицине, которая утверждает, что вовсе здоровых людей не существует. - Которая всех считает больными от прирождения? - Которая допускает, что всякий может сойти за больного по мере надобности. - Которая допускает? - переспросил Мешков лукаво и потер большим пальцем об указательный, точно отсчитывая бумажки. - Именно, - с тем же выражением поддакнул Анатолий Михайлович и взялся за графин. Меркурий Авдеевич хмелел внезапно и ни разу не мог определить, в какой момент теряет над собой полноту управления. Происходил прыжок из буден в особый выпуклый мир, в котором краски становились будто сквозными, как в цветном стекле. С ярким задором этот мир звал к действию. Лиза определяла такой момент по памятным с детства приметам: у отца начинали вздрагивать ноздри, и он с некоторой обидой, но решительно и даже возмущенно раскидывал на стороны бороду отбрасывающим жестом пальцев. Лиза отставила графин подальше. Отец смолчал неодобрительно. - Нынче я еще - мирянин, раб суетных страстей, - сказал он будто в оправдание. - Стану скитником - облегчусь от мирских вериг, вкушу впервые истинной свободы. - Это верно, - согласился Ознобишин, - настоящая свобода только и состоит в том, что человек освобождается от самого себя. - Однако правильно ли - от себя? - усомнился Мешков. - По-моему - правильно. Потому что религиозный человек полагает себя всецело на волю божию. - Вот именно. Человек подчиняет свою волю воле избранного им наставника, а через него - покоряется воле божией. Почему и следует сказать: освбождается от воли своей, а не от себя. От себя мы освободимся только со смертию. От бренности бытия нашего. Меркурий Авдеевич залюбовался мастерством своего рассуждения и опять потянул руку к водочке. Лиза предупредила его, налив неполную рюмку. Он раздвинул и снова сдвинул могучую заросль бровей. - Ты вроде уж повелевать отцом хочешь! - произнес он сдержанно. Но тут постучали в стенку, и за дверью кто-то кашлянул. Стенкой этой выделен был из большой комнаты сквозной коридор для прохода новых жильцов, - она была жиденькой, как гитарная дека, и шум от стука ворвался в беседу гулко. Лиза приоткрыла дверь. В коридоре высился Матвей, жилец-старик, заглядывая, видимо, без умысла, а вполне невинно поверх своих рабочих очечков, в комнату и что-то негромко высказывая Лизе. - Пришли насчет какой-то описи, папа, - оборотилась она к отцу. - Описи? Что еще за опись? - вопросил Меркурий Авдеевич, поднимаясь, и попутно, с сердцем, долил рюмку водкой и выпил. Отстраняя дочь от двери, он рассек надвое бороду посередине подбородка. - Что за опись! - еще раз сказал он. - Чего описывать, когда ничего не осталось? - Проводят учет строений, - с ленцой ответил Матвей, - требуется указать в описи жилищную площадь. Я сказал - вам, наверное, известна площадь. - А кто вас просил? - Да чего же просить? Вместо того чтобы людям крутить рулеткой, вы скажите - и вся недолга. - Отчего же им не крутить рулеткой? Они жалованье по своей