свободной рукой к груди и, видимо, ему это неудобно, потому что он кособочит. Уже неподалеку от деревенской улицы трое передних расступились, обходя рытвину, и Кирилл увидел, что четвертый человек, отставая шагов на пять, держит наперевес винтовку. Почти тотчас Кирилл высунулся за окно, узнав в человеке с винтовкой Ипата. Не отрывая своих издалека белеющих глаз от конвоируемых людей, Ипат ступал жестким шагом, чуть вразвалку. Ружье вздрагивало у него в руках, отвечая шагу. Кирилл вышел на крыльцо избы. Крестьяне и красноармейцы собирались у открытых ворот, молчаливо ожидая пришельцев. Мальчишки вбегали с улицы во двор, оборачиваясь и наступая друг другу на пятки. Когда Ипат ввел подконвойных в ворота, он по-солдатски выступил вперед и взял винтовку к ноге. Через его распахнутую гимнастерку виднелась блестевшая от влаги грудь, удивительно светлая рядом с медно-алым загаром лица. Рапорт его звонко прозвучал на весь двор. - Принимайте, товарищ комиссар. В лесу - мной задержанные неизвестные численностью три человека. Один названный неизвестный, раненный в оконечность при попытке от меня к бегству. Двое арестованных были преклонных лет. Бородатые, довольно испитые, они казались очень усталыми, и оба, как только остановились, бросили наземь запачканную поклажу - холщовый мешок и перехваченный веревкой тюк. Третий тоже опустил свой небольшой узел, с трудом нагнувшись и сразу подхватив замотанную окровавленной тряпкой руку. Приподняв эту раненую руку повыше, он затем снял кепку, вытер ладонью мокрую, совершенно лысую голову и поправил съехавшие с переносья очки. И как только он обнажил лысину и сквозь очки глянул вверх, чтобы рассмотреть на крыльце возвышавшегося комиссара, Кирилл поднял брови, откачнулся и крепко прислонился к косяку плечом. Лысый же продолжал глядеть на него через очки в металлической тонкой оправе, нисколько не изменившись в лице, а только опять поддержав снизу раненую руку. - Поставить к ним караул, - тихо приказал Кирилл. - И обыскать. 28 Происшествие, о котором Ипат доложил Извекову, рисовалось так. Заняв крайний в цепи охотников номер, Ипат начал приглядываться в ту сторону, откуда, в ответ на подвыванье, долетел голос волчицы. Он рассчитывал, что она должна выйти на лай молодых волков, и не ошибся. Наверно почуяв неладное в том, как оборвался лай, она пробиралась к логову с большой осторожностью, однако подошла близко к линии стрелков. Едва разнесся крик загонщиков, она метнулась назад, и тут Ипат заметил ее и выстрелил. Взять старого зверя ему было лестно. Он махнул рукой на облаву. Он обнаружил кровь на кустах там, куда стрелял, и побежал по следу уходившего подранка. По мере отдаления от места облавы следы крови попадались все реже, пока совсем не потерялись. Но Ипат упрямо продолжал искать. Давно уже притих лес после гая облавщиков, а он все рыскал, забираясь в самую чащобу. И вот в густой поросли лещины глаз его поймал пятно, которое он принял сперва за настигнутую цель, и чуть было не выстрелил. Но пятно оказалось мешком с кладью, рядом лежали узел и тюк, а за ними, скорчившись, прятались люди. Ипат заставил их вылезти, забрать пожитки и повел арестованных лесом, крепче сжав винтовку и отвечая на прекословья единственным оправдавшим себя в веках афоризмом: "Там разберут!" Пока он сообразил, в каком направлении следует идти, утекло порядочно времени. Один из задержанных, когда проходили мимо лесного буерака, кинулся под откос. Ипат разрядил в него ружье, ранил в руку выше кисти и угрозой нового выстрела принудил выбраться из оврага. Он дал беглецу перевязать рану рубахой, которую тот извлек из своего узла, и после этого весь марш до деревни продолжался без приключений, - выглянувшее солнце довело Ипата куда надо. Перед тем как арестованных посадили в амбар, Кирилл велел задать им вопрос: откуда они идут и далеко ли держат путь. Они ответили, что все трое идут из города Хвалынска в Заволжье. Выслушав Ипата, Кирилл принял решение доставить арестованных в Хвалынск, но сначала дознаться об их намерениях. Он велел привести в избу того из этой тройки, кто назовется Хвалынским старожилом. Дибичу он ничего не сказал о своем замысле, но просил присутствовать на допросе. Степенного вида бородач, в шерстяном платочке вокруг шеи, заправленном под глухой ворот сильно ношенного пиджака, сказал Кириллу о себе, что он - из Хвалынских мещан, что у него за Волгой, на Малом Иргизе, родственники, и он направляется к ним. На вопрос - зачем он прятался со своими спутниками в лесу - он ответил, что все трое испугались шума и стрельбы и думали отсидеться, а лесом шли для сокращения дороги. Когда Кирилл начал допытываться, кто же эти спутники и давно ли старику они известны, тот сказал, что они в Хвалынске люди новые, но он с ними знаком, и один из них даже стоял у него на квартире. - Это который ранен, да? - спросил Кирилл. Нет, раненого старик знал мало. По фамилии он Водкин, в Хвалынске поселился года два назад, родом будто пензенский, владеет садочком, купленным по приезде. - У вас, значит, после революции поселился? - Словно бы после. А может, и в войну. - Ну, вы собрались к своим родственникам. А у попутчиков ваших тоже на Иргизе родня? По словам старика, попутничество было довольно случайно: он и его квартирный постоялец вознамерились податься на Иргиз потому, что там спокойнее, а Водкин присоединился к ним в расчете вывезти из Заволжья две-три семьи пчел, - тамошняя пчела славится. Знал же он Водкина потому, что тот приходил к нему менять на очках оправу (старик немного ювелирничал). - Прежде он золотые носил очки-то? - спросил Кирилл. - Помнится, будто золотые. - Кто же ваш постоялец? Постояльцем у старика был человек православного исповедания, приехавший в Серафимовский скит с желанием принять впоследствии монашество, но пока не нашедший там пристанища из-за тесноты. Братия очень стеснена - народу притекает все больше, а скиток маленький. Фамилия этого человека - Мешков. - Саратовец? - Да, оттуда. - Зовут не Меркурием Авдеевичем? Дибич, чутко следивший за разворотом дела, не мог бы определить - кто в эту минуту был больше изумлен - старик ли, услышав вопрос, или Извеков, получив утвердительный ответ. Кирилл сидел неподвижно, точно ему требовалось крайнее усилие воли, чтобы возвратить себя из бесконечной дали к тому, что находилось перед его взором. Потом он велел увести старика и заметил Дибичу: - Я думал, в этой троице у меня найдется один старый знакомец. А выходит, кажется, двое. Странно. - Что это за антик такой - Меркурий? - Попросту русский Меркул... Посмотрим, посмотрим, - опять задумался Кирилл. Ввели Водкина. Он раскачивал туловищем, прижимая руку к груди. - Нельзя ли показать меня фельдшеру? Рана не дает покоя, - сказал он, опускаясь на скамью. Кирилл долго глядел на него. Это был человек на шестом десятке, с примечательной головой - сдавленная с боков, она сильно выпиралась вперед лбом, а на затылке, очень похожем на отражение лба, имела математическую шишку. Желтоватые ресницы ободками вычерчивали пристальные, недовольные глаза. - Санитар перевяжет вам руку, - ответил Кирилл после молчания. - Почему вздумали бежать, когда вас задержали? - Решил, что попал к бандитам. - Со страха, значит? - Да. Рассказывают, сюда стали забредать из соседнего уезда какие-то мироновцы. - Как же вы отважились на путешествие, когда кругом этакие страхи? - Нужда. За Волгой обещали пару ульев. Я пчелками занимаюсь. - Ах, пчелками? И давно? - Не очень. На старости надо чем-нибудь промышлять. - Чем же раньше изволили промышлять? - Я был ходатаем по делам в Наровчате. - По судебному ведомству, стало быть? - По гражданским делам, частный ходатай. - Только по гражданским? - немного выждав, поинтересовался Кирилл. - Исключительно. - Документа у вас никакого не найдется? - Вам не передали? У меня сейчас при обыске отобрали. - Паспорт? - Да. Бессрочный паспорт. - Что же в нем обозначено? - Вы бы посмотрели. Ничего особенного. Уроженец города Пензы. Сын личного гражданина. Место жительства - Наровчат. Род занятий - писарь. Я начинал писарем, так и проставили. - Значит, до Хвалынска в Наровчате проживали? - Почти всю жизнь. - А в Саратове не жили? - В Саратове не бывал. В Симбирске, в Самаре - случалось. В Пензе, конечно. В Москву раз ездил. Третьяковскую галерею осматривал. Живопись уважаю очень. - По фамилии вас? - Водкин. Иван Иванович Водкин. - Одна фамилия? - То есть как? - удивился допрашиваемый. - Я в том смысле, что бывают двойные фамилии. Одно лицо носит две фамилии. - А-а! Бывают. Вот, родом как раз Хвалынский, наполовину однофамилец мой, Петров-Водкин. Может, слышали? Известный живописец. - Вот видите, - привстал Кирилл, - какой удачный пример! Не наполовину, а почти полное совпадение! - Почему совпадение? - обиженно проговорил Водкин. - Другая-то фамилия у вашего однофамильца на букву "п"! Кирилл насилу удерживал в голосе рвущееся наружу торжество. Водкин обнял кистью правой руки жесткую от высохшей крови перевязку и опять закачал туловищем. - Болит? - спросил, изучая его пальцы, Кирилл. Дибич беспокойно отвернулся к окну. - Болит, - терпеливо подтвердил Водкин, но сейчас же еще с большей обидой прибавил: - Не понимаю вас, товарищ комиссар, о чем вы хотите дознаться. Так с советскими гражданами не поступают. Арестовали неизвестно за что, да еще вдобавок раненому в помощи отказываете. Это все незаконно. - Старый законник! - быстро воскликнул Кирилл. - Не сомневайтесь, санитара мы вам дадим. Закон будет соблюден. Только не тот, который блюли вы. - Это мне не в укор. Я хоть и маленький человек, а всегда готов был постоять за правого. - Постоять вы умели, - убежденно согласился Кирилл, все еще не отрывая взгляда от руки Водкина. - Хватка у вас была поострее, чем теперь. Вы ведь отращивали да полировали свои коготочки-то, а? Водкин перестал раскачиваться и сокрушенно покачал головой. - Вы хотите меня кем-то другим выставить. Или, правда, приняли за другого? - Нет, почему же? Именно за того, кто вы есть. С улыбкой и будто раздумьем Водкин посмотрел на свои загрязненные пальцы. - Нынче приходится все делать, как садовому мужику. А прежде, конечно, руки чище были. - Ну, особенно чисты они у вас никогда не были. - Не знаю, о чем вы... - Хотя раньше у вас, правда, было как-то все изящнее. Золотые очки, к примеру. - Золотых я не носил. - Ну как так? Когда вы задумали перебраться в укромный Хвалынск, вам ведь пришлось все менять - от гардероба до паспорта. А очки купить новые не успели. Торопились, наверно. И вот эта оправа на вас - это уже хвалынская. Но очки можно переменить, хотя и с опозданием. А голову-то не подменишь! Вот ведь какая неприятность. Водкин развел обеими руками, забыв о ране, но тотчас, впрочем, опять прижал замотанную руку к груди. - Вы, кажется, действительно жестоко на мой счет заблуждаетесь, товарищ комиссар. Кирилл вскочил, оттолкнув ногой табуретку, и нацедил сквозь зубы воздуха, готовясь крикнуть. Но вместо крика произнес очень раздельно и гораздо спокойнее, чем все время говорил: - Наши биографии переплелись довольно туго, хотя между ними... собственно, никакого сходства. Вы постарались начать мою биографию. Я вашу постараюсь закончить (он примолк на секунду и затем будто выстукал по буковке на машинке)... господин жандармский подполковник Полотенцев. - Боже мой, что за убийственная ошибка, - прошептал Водкин и зажал здоровой рукой лицо. Дибич, который все время с болезненным напряжением ожидал какой-то необычайной развязки, громко ахнул и потянулся руками к Кириллу. - Ошибки никакой, - сказал ему Извеков, пожелтевший от бледности и странно тихий. - Этот человек вполне овладел притворством. Он артист. Я его лично знаю: он некогда препроводил меня в Олонецкую губернию. - Если вы убеждены, что это он, то... я поражаюсь вам, - торопливо сказал Дибич. - Что вы с ним забавляетесь? Ведь не находите же вы в этом удовольствия? - Нет, разумеется, - усмехнулся Кирилл. - Скорее, противно... И все же, честное слово, когда подумаешь, чего только не проделывали эти господа в недавние времена... да и сейчас еще кое-где проделывают, то... можно даже увлечься! Полотенцев открыл лицо. Оно было совершенно прежним, только неяркие с желтизной бровки взбежали кверху над очками. Он сказал в каком-то слащавом разочаровании: - Ваша слепая ошибка может мне стоить многого, я отдаю себе отчет и тем более должен сохранить мужество, как это ни трудно. Однако если уж вы искренне принимаете меня за... жандарма, то ведь жандармы были извергами, исчадием! Как же вы... Извините, я обращался к вам, как к товарищу, но теперь, когда вы столь недоказательно обвиняете меня... (Он беззвучно и как-то в нос посмеялся.) Вероятно, со временем будет какое-нибудь величание, соответствующее высокоблагородию или светлости. Может быть - ваша справедливость или ваша безусловность, ну, я не знаю, хе-хе! Так вашей справедливости едва ли пристало следовать худым примерам проклятого прошлого. Всем этим исчадиям, которые позволяли себе измываться над беззащитными при дознаниях... - Прорвало! - вскричал Кирилл, не давая Полотенцеву досказать тираду и рассмеявшись. - Старая желчь взбурлила! Помню, слишком хорошо помню, - вы были джентльмен иронический! И не без остроумия, черт побери, нет, нет, не без этого! Оно вас выдало не меньше даже головы с шишкой. - Все это может показаться увлекательно, как вымысел, - скромно возразил Полотенцев, - однако несколько по-детски увлекательно. Чересчур косвенно, на неубедительном для закона единоличном, мнимом опознании. Прямого же ничего нет. И, позвольте вас разуверить, ничего не может найтись. - Найдется, когда мы вас доставим к месту вашего проживания. Не в Наровчат, конечно, а в Саратов. Наровчат вас только отвергнет, как Водкина. Зато Саратов примет, как Полотенцева. - Ничего это не может дать, кроме излишних испытаний для меня. - О, только не излишних, совсем, совсем не излишних! - с глубокой убежденностью воскликнул Кирилл. Четверо красноармейцев во главе с Ипатом внесли в избу разобранные узлы арестованных. Ипат выложил на стол документы, деньги, часы вороненой стали и серебряные, с ключиком на шнурке, потом взял у Никона жестяную банку, которую тот держал с благоговейным почтением, и так же благоговейно поставил ее на особом расстоянии от других вещей. - Оружия при обыске не обнаружено, а вот издесь имеется капитальная сила, - доложил он, постукав ногтем по жестянке, и значительно оборотился к красноармейцам. Кирилл хотел придвинуть банку к себе, но рука его остановилась на ней, и он вопросительно поднял глаза на Ипата. Ипат выпятил нижнюю губу, важно вскидывая голову: мол, смотри сам, я говорю - не шутка! Это была обыкновенная круглая банка с осетром на крышке, опоясанным надписью: "Астраханская малосольная". Однако вес жестянки оказался непомерно большим. Кирилл с одного края приподнял крышку и сразу опять закрыл. - У кого обнаружено? - спросил он. - В самом этом нутре, - возбужденно сказал Никон, показывая распоротую подушку, - промежду самого пера. - Это которого вы еще не опрашивали, - разъяснил Ипат. Кирилл повел головой на Полотенцева. - Ты, Ипат, его привел, я с тебя за него и спрошу. Лично тебе приказываю: стой начеку и береги как зеницу ока. - Я свою зеницу берегу вдвойне: она у меня одна... Как только Полотенцева увели и оставшийся в избе Никон, с помощью другого красноармейца, взялся раскладывать на полу пожитки арестованных, Дибич шутливо мигнул на жестянку. - Адская машина? Кирилл подозвал красноармейцев. Все обступили его. Он открыл крышку, зажал ладонью банку и опрокинул. На ладонь, покрыв всю ее, увесисто высыпалась горка золотых, и верхние монеты маслено сползли на стол, как зачерпнутое сухое зерно с лопаты. Он тихо вытянул из-под золота руку. Чуть звонкий шелест металла мягко держался в воздухе, пока горка, оседая, будто растекалась по столу. - Мамынька, родимая! Тыш-ша! - ошалело дохнул Никон. - Приданое! - протянул другой красноармеец. - Меркурий, вот он где, Меркурий, - бормотал Дибич. Никто не отводил вдруг выросших очей от золота, только Кирилл рассеянно смотрел на всех по очереди. Он отошел затем к окну, постоял, вернулся к столу. Вскользь, улыбнувшись, он сказал Дибичу: - Вы не угадаете, о чем я сейчас вспоминаю. Это многое мне объясняет, очень многое... И он дотронулся пальцами до золотых, и они с тонким звуком еще шире распространились на столе. - Мамынька! - безголосо, одними губами повторял Никон. Третий арестованный, когда его привели, показался совсем убитым. Весь его стан как бы тонул в костюме, который его облачал, хотя было видно, что одежда не с чужого плеча, и владелец прежде хорошо знал, что шил. Давно не стриженные волосы и борода спутались, увеличивая смятенность убогого, словно просящего лица. Но в глазах, под растрепанными крылами бровей, светился до странности тихий восторг, будто человек этот заслуженно торжествовал достигнутую справедливость, в которой не сомневался. Глядя особенным этим взором на Извекова и вовсе не замечая золота, он сел на краешек скамьи. - Мешков, Меркурий Авдеевич? - Да. - Вы давно из Саратова? - Третью неделю. - Погостить в эти места или на постоянное жительство? - Полагал навсегда. - Почему же оставили родной город? - По своему желанию удалиться в обитель. Но прибыл, и не мог быть устроен. Келья, которую мне обещали в скиту, оказалась занятой, и я пока стоял на городской квартире. - И, видно, не понравилась квартира? - То есть, зачем я опять в дорогу тронулся? От беспокойства. Беспокойные вести пришли, что к Хвалынску фронт приближается. Я искал уединения старческим дням своим и забоялся, что мечтание мое нарушится. - Кто же ваши мечтания должен оградить в Заволжье? Казаки? - Почему казаки? - спросил Меркурий Авдеевич странным голосом, как будто сделавшим реверанс. - И в помыслах не было. - Да ведь за Волгой-то казаки? - Так далеко я не собирался. Меня Малым Иргизом прельщали - будто бы туда война не дойдет, места спокойные. Хотя мне не очень по душе. - Что ж так? - Там люди больше старой веры. Квартирохозяин мой тоже кулугур. Вот и приходится раскаиваться, что дал себя смутить: это он меня уговорил идти. Кирилл качнул головой, показывая на золото: - Ваше собственное? - Да, - сказал Меркурий Авдеевич, не только по-прежнему не глядя на деньги, а еще больше отвернувшись и, однако, нисколько не сомневаясь, что спрашивают именно о золоте. - Укрытое вами от Советской власти, да? - Укрытое может быть то, что ищут. У меня никто не искал. Так что не укрытое, а сбереженное. - Для спасения души? - Я думал в дар принести обители. Красноармеец, все время хмуро следивший за Меркурием Авдеевичем, неожиданно сказал: - Что же раздумал? Кабы принес, небось келья-то для тебя сразу бы нашлась. Мешков смиренно оставил эти слова без внимания. - Мы должны будем передать вас для следствия, - сказал Извеков. - Воля ваша. - А золото сейчас пересчитаем, составим акт, вы подпишете. - И это в вашей воле, - бесстрастно сказал Мешков. Он только прикрыл глаза и продолжал недвижимо сидеть на самом краю скамьи, будто присел на один миг и сейчас встанет и пойдет. Невозможно было уловить, о чем он думал, но - конечно - он должен был думать и о деньгах, особенно когда в избе заворковал их однозвучный льстивый звон: Кирилл и Дибич принялись неуклюже отсчитывать и столбиками расставлять золотые. Он не мог не думать о деньгах, потому что мысль о них всегда то забегала перед прочими его размышлениями, то отставала от них, но была неотлучна, как тень, бегущая впереди или сзади. Он все время сравнивал прошлое с настоящим. В прошлом чем больше у человека накоплялось денег, тем больше к нему притекало новых. Они несли рост в себе. Было труднее всего когда-то раздобыть первый золотой. Каждый последующий давался легче и легче, как заметил еще Руссо (которого Мешкову не надо было читать, чтобы с ним на этот счет вполне согласиться). Теперь чем больше было у человека денег, тем меньше их оставалось, ибо тем больше у него отбирали. И вот у Мешкова отобрали последние золотые. Это были на самом деле последние. Он припрятывал их исподволь, когда уже почти рухнуло все богатство. Он припрятал их ото всех. Было бы противно его естественным понятиям не припрятать сколько-нибудь ото всех, даже от святого духа. Он не сказал об этих золотых ни покойнице Валерии Ивановне, ни Лизе, ни своему духовнику, ни викарию, благословившему его в монашество. Он умолчал о них в финансовом отделе, хотя у него оледенела спина, когда Рагозин спросил, не осталось ли у него золота. Если бы человек был устроен так, что способен был бы утаивать свои поступки от самого себя, он и себе не сказал бы о своей банке из-под икры, чтобы в минуту слабости не посвятить в тайну кого-нибудь еще. Он держал эту отяжелевшую от золотых банку под своим ложем и унес ее с собой в подушке. Он туго набил между монетами ваты, чтобы они, кой грех, не звякнули. Он клал во сне щеку на эту банку, и жесть была ему мягче пуха, и золотые словно бы шептали ему, когда он дремал: мы - твои, мы - твои, мы - твои. И вот тайны не стало! Счет был кончен. Да, счет был кончен. Дибич начал составлять акт. Кирилл вывел цифры огрызком карандаша на липовой доске стола, сделал умножение, сказал: - Всего пять тысяч шестьсот сорок рублей. Правильно, гражданин Мешков? - Нет, - ответил тихо Меркурий Авдеевич, - неправильно. Обсчет. - Как обсчет? - Обсчитались. Не надо было и высыпать. По кругу в банке умещалось девятнадцать монет. В высоту по тридцать десятирублевых, то есть в столбике триста рублей. Триста на девятнадцать получается ровно пять тысяч семьсот рублей, а не пять шестьсот сорок. Коли, понятно, шесть золотых не... потерялись куда во время операции. - А, к черту! Шесть золотых! Извольте пересчитать сами! - крикнул Кирилл, темнея от приступившей к лицу краски. Меркурий Авдеевич подсел ближе. Окинув взглядом аккуратно выстроенные столбушки денег, он поперхнулся и долго не мог откашляться. Потом заговорил будто с самим собой: - Ежели б стол гладкий, нет ничего легче проверить - во всяком ли столбике по сто рублей. А то на щелях неровность. Возвышение одних досок против опущения других. Вот столбик выдается, замечаете? Это он угодил на опущенную доску. А в нем между тем лишняя монетка. Вот еще. Разрешите просчитать? - Просчитайте. Мешков подвинул к себе столбик золота, нажал пальцами, и монеты с послушной трелью развернулись перед ним в цепочку. Он подставил горсть левой руки под край стола. Захватывая средним и указательным пальцами правой руки враз по две монеты, он начал скидывать деньги в горсть с такой игривой быстротой, что все застыли от удивленья. - Одиннадцать. - сказал он и со звоном откинул в сторону лишнюю десятирублевку. Он безошибочно отыскивал неверно сосчитанные столбики, изымал их, пересчитывал, отбрасывал лишние золотые, пока не набралось шести штук, недостающих до круглой сотни. Пальцы его словно помолодели. - Скажи на милость, - не утерпел Никон, завороженный его виртуозной работой, - стрекочет, ровно кузнечик. Точно очнувшись, Меркурий Авдеевич вскинул на Никона брови. Взгляд его совсем потерял свечение тихого восторга, с каким он вошел в избу. Зрачки были мутны, трезвый смысл будто отлетел от них в одно мгновенье. Все смотрели на него молча. Он стал медленно отворачиваться от стола и вдруг задергал плечами, согнувшись над скамьей. - Развезло, - сказал красноармеец, - жалко прощаться с игрушками-то... - Верен счет или нет? - спросил Извеков, одергивая Мешкова резким, почти озлобленным голосом. Всхлипнув, Меркурий Авдеевич отозвался едва слышно: - Верен не по-вашему. Верен по-моему. Пятьдесят семь по сто. Как было. Как было, о господи! Он обхватил голову, вздрагивая от плача. Дибич проставил в акте сумму - пять тысяч семьсот рублей. Стали укладывать деньги в жестянку. Не ладилось, потому что надо было спешить - слишком много времени отняли все эти неожиданности. Дали подписать акт Мешкову. Он овладел собой и приложил руку к бумаге, не колеблясь. Его выводили из избы, когда Кирилл задал еще вопрос: - Раненого компаньона вашего вы по Саратову не знали? Мешков остановился. - Я ни за кого не ответчик, кроме себя. - Каждый ответит за себя, разумеется. Но, думаю, вам зачтется, если вы его назовете. Мешков помедлил немного. - Он о себе не докладывал. - Наверно, у него есть основания - не докладывать. Но я ведь не его спрашиваю, а вас. Мешков опять помолчал. - Он мне ни кум, ни сват, - вымолвил он все еще нерешительно. - Только зачем наговаривать? Ошибешься - согрешишь. - А вы не ошибайтесь. - Что ж, я правды не боюсь. Не знаю, какого он чина-звания. Похоже, будто раньше видал я его жандармским подполковником. - Полотенцев? - Полотенцев, - без раздумья подтвердил Меркурий Авдеевич и, опустив глаза, порывисто вышел за дверь. Кирилл переглянулся с Дибичем. Наконец выступили в поход. Солнце уже опускалось. Впереди отряда шли арестованные. В хвосте тянулась подвода, груженная волками. Собаки, ощетинившись, провожали ее истошным лаем далеко за околицу деревни. Ипат маршировал подле верхоконных командира и комиссара. Он видел, что они неразговорчивы, и тоже помалкивал. Дибич оглядывал окрестности свежим взглядом человека, давно не бывавшего в родных местах и за переменами угадывавшего памятные черты. По привычке юности, он мурлыкал под нос нехитрую песенку. С коня ему хорошо видна была дорога, как только расступался лес, и на лице его подолгу держалась задумчивая улыбка, если он узнавал какую-нибудь излучину холмистого пути. Было очень кудряво на этих холмах от буйного неклена, который любит склоны. Все чаще стали попадаться деревушки, и колеи ширились пыльными разъездами, указывая на близость города. Кирилл с закрытыми глазами покачивался в седле. Его не клонило в сон, но не хотелось, чтобы с ним заговорили. Репьевские события потеряли свою разительную краску, оттесненные внезапной и почти фантастической встречей с прошлым, совпадением двух встреч, каждая из которых уводила к былому и могла бы надолго поглотить все мысли. Но вместе с тем была какая-то настойчивая связь, пожалуй, зависимость между разоблачением Полотенцева, мешковским золотом, распластанной на дороге девушкой, ветром, шевелящим бумажные кружева поднятых над головами гробов, волком, кусающим себя в ляжку, расстрелянным Зубинским и убитым Шубниковым, прощенным дезертиром Никоном и философствующим об устройстве жизни Ипатом. Все это сплеталось туго, как лозняк в сырой корзине, и нельзя было остановиться на одной мысли, чтобы она не повлекла за собой другой и третьей, как нельзя вытянуть из корзины одного прута, чтобы он не задел других. Кирилл видел, что за короткие эти дни он преодолел все препоны, которые воздвигались на его пути, и верно разрешил все испытания. Больше того, как никогда прежде, он был уверен, что одолеет гораздо более трудные препятствия, и воля его не согнется, может быть, ни перед чем на свете. Он спросил себя - доволен ли собой, и ответил, что должен быть доволен. И когда он ответил себе так, сейчас же возник новый вопрос: почему же ему грустно? И этот новый вопрос оставался без ответа, и он все повторял его, и все не мог вникнуть в него умом, а только чувствовал грусть. Не переставая, роились перед ним люди, которых он незадолго видел, судьбы которых решал, и он вновь проверял себя - безошибочно ли решал, и убеждался, что безошибочно. А грусть не проходила. Он услышал жалобный вздох шагающего обок Ипата и открыл глаза. - Что, Ипат, - спросил он с улыбкой, - иль загрустил? - Во сне будет являться, как я за ним бежал! Истинный бог! - За кем бежал? - Да за матерым! Теперь, поди, издох где в буераке. Жалко шкуру... А все из-за этих окаянных, чтоб их розорвало! Он со злостью погрозил кулаком на арестованных. - Были б у нас награды, я бы тебя представил за этих окаянных, - сказал Кирилл. - А мне матерый волк дороже наград. У меня в подсумке два "Егория" болтаются. Он примолк на минуту, потом вскинул меткий взгляд, точно нацелившись разгадать мысли Кирилла. - Вы мне грамоту выпишите, товарищ комиссар, что я имею заслугу перед рабочей крестьянской армией. Я в рамочку оправлю, на стенку вывешу в горнице. Пускай знают. (Он с хитринкой прищурился.) Да за волка еще с вас приходится. И с товарища командира тоже. На верные номера я вас поставил. Целое искусство! - Возьми шкуру с моего волка, если уж дошло до расчета, - опять улыбнулся Кирилл и дернул повод, догоняя Дибича. - Как самочувствие, Василий Данилыч? - Превосходно! - сказал Дибич с таким движением всего тела, вдруг поднятого на стременах, что конь под ним сбился с шага и затанцевал, готовясь перейти на рысь. - Видите перевал? - продолжал Дибич, указывая протянутой рукой на взгорье, накрытое густым багрово-сизым от заката лесом, - во-он сосны золотятся. Дальше будет с полверсты ложбина, потом холмы, и между ними в ущельях скиты староверов, женский и мужской, по соседству. Еще немного податься к Волге, в начнется слобода. Так вот, в слободе... - Что там? - Моя хижина, - смутившись, негромко кончил Дибич. Заговорив с ним, Извеков ожидал, что он непременно захочет подробно узнать - кто же такие Мешков и Полотенцев, и собирался рассказать о своем прошлом. Но Дибича, видно, совсем перестали занимать люди, которых вел конвой впереди отряда. Будь они ничем не связаны с судьбой Кирилла, безразличие Дибича не особенно задело бы его: бывший офицер согласился драться с врагами революции, нес свой долг добросовестно, и ждать от него чего-нибудь, кроме исполнительности, было бы нелепо. Но ведь в избе, показывая на высыпанные из банки деньги, Кирилл сам напросился сказать, как неожиданно много из прошлого объяснило ему мешковское золото. Пройдя мимо откровенности Кирилла, Дибич словно говорил, что личная жизнь - частное дело каждого, и это было черство и обидно. - Значит, скоро Хвалынск? - Рысью минут двадцать, не больше. - Тут, наверно, тихо - к городу банды подойти не посмеют. - Конечно, вряд ли кого встретим. Не знаю, как другие отряды. Наверно, тоже дойдут без стычек. - Вы довольны? - Чем особенно? Серьезного дела пока не видно. - А вам хочется серьезного? Довольны, что пошли с нами? - С красными? Мне хорошо с этими солдатами... вот с этими комиссарами. Ямка на подбородке Дибича раздвинулась и почти совсем исчезла: он смотрел на Кирилла с любовной улыбкой. - Я испытываю это больше как ощущение, - сказал он. - Ясно не могу объяснить, почему, собственно, хорошо. Например, философски мотивировать, что ли. - Философия нынче - не абстракция, а деятельность. Вы разберитесь политически, как деятель. Тогда все станет на место. - Да у меня, собственно, все на месте, - не переставая весело улыбаться, проговорил Дибич. - Я думаю, решил для себя все, как должно быть. Кирилл не мог не ответить тоже весело: очень ему показался Дибич свободным и открытым в эту секунду. - Рассказывайте! Просто счастливы, что добрались до дому. - Пять лет! И каких лет! Подумать только! - воскликнул Дибич и тут же, робким, прозвучавшим юношески голосом, спросил: - Выберем с вами часок, Кирилл Николаевич, заглянем к моей матушке, а? - Нет, что ж, зачем я буду мешать... - Честное слово, не помешаете! Она у меня такая славная - вот увидите! - Нет, я уж за вас покомандую, справлюсь как-нибудь, а вы... Кирилл вгляделся пристальнее в растерянное от волнения лицо Дибича и неожиданно предложил: - Хотите, поезжайте сейчас вперед, домой, а завтра явитесь, поутру? К тому времени, надеюсь, рота будет в сборе. - Правда? - чуть ли не испуганно вырвалось у Дибича. Он придержал лошадь и, сбоченясь в седле, наклонился к Извекову. Глаза его сияли, но он колебался - поверить ли тому, что слышал. - Роту мне боитесь передать? - засмеялся Кирилл. - Если б вы из боя выбыли, я принял бы командование по уставу. А ведь боя нет. Езжайте. Придет случай - поеду я, останетесь вы. Кстати, за вами мой внеочередной отпуск. Помните, за немца? Я еще не использовал... Ну?! И Кирилл протянул руку Дибичу. Дибич скомандовал отряду остановиться и отдал приказание, что свои обязанности командира возлагает на комиссара, а сам вернется к ним из отлучки завтра, в городе, к восьми часам. Он пожал руку Извекову, дважды сильно ударил коня шенкелями и, подпрыгивая в седле, крупной рысью обогнал отряд. Он скоро свернул в лес. По глухой дороге, не убавляя рыси, а только все чаще кланяясь встречным ветвям, он перевалил гору, спустился в ложбину. Здесь было местами так просторно, что несколько раз Дибич пускал лошадь вскачь. Но когда он достиг холмов, дорога перешла в тропу. Неклен сплетался над ней сплошным низким сводом. Дибич спрыгнул с лошади и повел ее под уздцы. С пологой высоты он различил в междухолмье раскинувшийся сад, затененный наступившим вечером. Два-три дымка виднелись среди яблонь. Это были самые уединенные кельи скитов. Сюда в давние-давние годы забредал Дибич с маленькими своими приятелями ловить певчих птиц. Он шел быстрее и быстрее, разминая усталые от седла ноги. Ветви бурно зашумели в нескольких шагах впереди него и стихли. Лошадь вздрогнула, испуганно потянула повод назад. Дибич расстегнул кобуру револьвера. Ему послышался короткий болезненно-неприятный звук, и вслед за тем лес повернулся вокруг него каруселью, сонно качаясь. "Не может быть!" - хотел крикнуть Дибич, но голос уже не повиновался ему... ...В тот же момент сквозь листву он увидел над собой набирающего высоту ястреба. Бесшумно взмахивая черневшими снизу огромными треуголками крыльев и накренив маленькую головку, птица косила на тропу яркой пуговицей глаза. Пройдя немного, Дибич заметил под ногами разлетевшийся пух, потом ворох крупных перьев, по рябизне рисунка которых узнал тетерку. В другое время он, наверно, остановился бы и поискал в кустах растерзанную жертву, но сейчас он даже не убавил шага. Мелькнуло только в памяти, что когда-то он уже видел на этой тропе такого же ястреба, разорвавшего тетерку... Он вышел из зарослей неклена, вскочил в седло и без оглядки миновал разбросанные кельи и притулившуюся в низине церковку скитов. На виду слободы он погнал лошадь под гору в карьер. В конце длинного порядка одинаковых тесовых флигелей с палисадниками высился серебристый тополь. По-прежнему вытянутым нижним суком он прикрывал конек светло покрашенного дома. Дибич осадил лошадь. Сердце его больно стучало, будто он пробежал всю дорогу, не передохнув. Он решил не подъезжать к дому и привязал лошадь у соседнего палисадника. Калитка стояла настежь. Он ступил во двор. Виноград наглухо обвил террасу перед дверью, которая звалась парадной, и взобрался на крышу. Жидкий дым винтом подымался из трубы. Вишни разрослись на весь двор, их запущенные безлиственные ветки отвисали до земли. Деревянный настил дорожки прогнил и уже не скрипел, как прежде. Колодец припал набок. В собачьей будке валялась фарфоровая барыня с отбитыми руками. Дибич тихо вошел в дом. В кухне на полу стоял самовар. В жестяной трубе, воткнутой в печную отдушину, свистел огонь разожженной лучины, и сквозь прогоревшие дырки оранжевым кружевом высвечивало пламя. Все казалось уросшим, игрушечным под этой кровлей, и когда Дибич входил в комнату, которую - как помнил себя - именовал "залом", он пригнул голову. Вещи были знакомы и близки, но каждую приходилось узнавать вновь: налет престарелости покрывал весь дом, как пепел - отгоревший костер. На комоде зажжен был ночник. Раньше эту крошечную лампочку мать ставила у своей постели. Дибич заглянул в спальню. Старое плетеное покрывало отчетливо белело на кровати. Он вернулся в зал, подвинул ночник к фотографиям. Он увидел себя с необыкновенно гладким лицом, в студенческой форме, с папиросой между кончиков пальцев. В плену он отучился курить. Студенческая форма осталась у московской квартирохозяйки. Тысячелетия легли между нынешним Дибичем и мальчиком с папиросой. Напротив стояла неизвестная фотография сестры об руку с надутым человеком, чрезвычайно похожим на Пастухова. В кухне раздалось шарканье. Дибич обернулся. Грудь его была сжата никогда не испытанной болью. Через дверь, раздвинув бордовую занавеску с помпонами по бортам, на него смотрела очень маленькая женщина. Она не испугалась, а только удивленно вытянула голову, и Дибич узнал в ней свою московскую домохозяйку, которой оставил студенческую форму, уходя в школу прапорщиков. - Никак, сынок вернулся. Васенька? - спросила женщина, все еще держа раздвинутой занавеску, на которой дрожали помпоны. - Где же мама? - мучительно выговорил Дибич. - Ты разве не видался с ней, голубчик? - Где? Где я мог с ней видаться? - Она, как получила твое письмо, что ты в лазарете, в Саратове, так и принялась к тебе собираться. Да все никак не могла попасть на пароход. Вот только неделя, как уехала с подводами. - Почему же она меня не дождалась? - Она, милый мой, устала тебя дожидаться. - А сестра? - Сестрица давно замужем. - За этим? - спросил Дибич, показывая на фотографию. - За этим. Пастуховы-то ведь тоже Хвалынские. Дибич увидел недовольного Пастухова, который высился во весь рост об руку с неповторимо прекрасной своей женой, улыбавшейся светло и чуть виновато. - Это не моя сестра. Это - Ася. Вы обманываете меня. - Зачем обманывать, родной мой? Вот и тужурка твоя студенческая, на-ка, примерь. - Вы лжете, лжете! - крикнул с невыносимой болью Дибич. - Мама! Где ты?! - А ты не кричи. Ты лучше скажи мне, а я передам твоей матушке, давно ль ее Васенька пошел служить в Красную Армию? Он хотел кинуться на женщину, чтобы столкнуть ее с дороги, но она вдруг спряталась, сомкнув перед своим носом борты занавески. Притаившись, она выглядывала в щелку одним глазом, и помпоны мелко тряслись от ее неслышного хихиканья. Дибич выпрыгнул через окно на террасу, прорвал путаный переплет винограда и бросился прочь со двора. Он отвязал коня и перекинул повод. Улица была темной, но прозрачной, точно отлитая из бутылочного стекла. Едва он вставил ногу в стремя, как лошадь рванулась и помчала. Он все не мог сесть и тщетно отталкивался правой ногой от земли и чувствовал, как немеют руки, и седло, в которое он вцепился, сползает на бок лошади, и огненный встречный ветер душит, душит нестерпимо. - Нет, нет, война не кончилась, Извеков ждет. Я сейчас, сейчас! - шептал он сквозь зубы, в ужасе ожидая, что вот-вот расцепятся руки и он выпустит седло - тело его уже волочилось по земле. Потом пальцы слабо разжались, он оторвался, упал, и конь ударил его задними копытами по груди с такой чудовищной силой, что он пришел в себя... Он лежал один на тропе, под густым прикрытием неклена. Лошади не было. Он вгляделся в просвет неба и подумал, что ястреб улетел. В тот же миг режущая боль словно расплющила его грудь, и он застонал: - О, бред... все бред... Бан-диты!.. Он ощупал себя клейкой ладонью. Кобура револьвера была пуста. Он пополз, задыхаясь, по тропе и достиг склона. От бессилия он перевернулся, и голова его очутилась ниже ног. Мелкая галька, шурша, посыпалась из-под него по склону. Он увидел опрокинутый, словно в зеркальном отражении, огромный яблоневый сад с крошечными разбросанными избами и признал скит. В давние-давние годы ловил он где-то здесь с приятелями певчих птиц. - Мама! - успел он прохрипеть. - Боже мой, мама! Кровь хлынула у него горлом. Захлебнувшись, он опять потерял сознание. 29 - Весьма благодарен за доверие и честь, - сказал Пастухов со своей гипсовой улыбкой, - но я в городе человек случайный, и мое участие в таком представительном деле будет мало уместно. - Помилуйте, Александр Владимирович, - на проникновенной ноте возразил человек, прической и бородой напоминавший те светлые личности, некрологи которых печатала "Нива". - Помилуйте! Двое других лидеров общественности города Козлова, явившиеся к Пастухову с просьбой, чтобы он вошел в депутацию к генералу Мамонтову, протестующе пожали плечами. - Вы, Александр Владимирович, не только для нашего города, вы для всей цивилизованной России человек не случайный. - Поверьте! - задушевно поддержал человек из некрологов. - Имя ваше знает и офицерство. Прогрессивный слой нашего офицерства безусловно! И, может быть, ваше имя в самом генерале пробудит лучшую часть души, которая у него, под давлением военных обстоятельств, если позволено выразиться, находится в дремотном виде. - Которую генерал в своем освободительном походе, во всяком случае, недостаточно обнаружил, - добавил другой лидер ядовито. - И на которую нам единственно остается уповать, - сказал третий со вздохом. - Так что мы вас просим и прямо-таки увещеваем не отказываться! Пастухов выжидательно помигал на Асю. Она сидела тут же, в этой комнате с балконом на пыльную площадь. Как всегда, когда она бывала сильно возбуждена, лицо ее сделалось покоряюще красиво с его нарядным взором: приподнятые ресницы словно круче изогнулись, и веки были тоненько смочены кристальной слезой. Все четверо мужчин стояли, окружая ее, в почтительном ожидании. - Я думаю, Саша, если можно принести пользу... хотя бы минимальную пользу! Ведь это же кошмар - что творят эти страшные люди! Пусть хоть генерал... хоть кто-нибудь остановит их! - Они вламываются в спальни, - вырвалось у светлой личности, - тащат даже просто... белье! - Но только, господа! Возглавлять депутацию я ни в коем случае не могу согласиться, - сказал Пастухов с отклоняющим мановением рук. - Нет, нет! Александр Владимирович! Возглавлять будет известнейший у нас педагог. И тоже, обратите внимание, сперва не соглашался. Но - гражданские чувства! Вас же мы просим быть в числе депутации. Только в числе! Только поддержать! - В общей куче, хорошо, я согласен, - снисходительно пошутил Пастухов. Все улыбнулись ему благодарно, но он снова похолодел. - И потом, господа, никаких адресов. Я против. Ничего письменного. Без слезниц и восклицательных знаков. - Нет, нет! Исключительно на словах. Настойчивая... мы сказали бы - не правда ли, господа? - не просьба, а категорическое требование: оградить наш город и мирное население от разнузданных грабежей. Немедленно пресечь! - И потом, эти насилия! - брезгливо сказала Ася, приложив к виску руку с оттопыренным мизинчиком. - Я не возражаю, - повторил Пастухов. - Вы, Александр Владимирович, пожалуйста, будьте готовы. Сейчас же, как генерал согласится принять, мы вас известим. Визитеры стали раскланиваться, но самый молодой из них, тот, что ядовито заметил об освободительном походе генерала, задержался: - Позвольте, на минутку?.. по личному вопросу... - Я провожу, - сказала Ася, выходя в переднюю и оставляя мужа наедине с молодым человеком, который подождал, когда затворится дверь, и нервно помялся. - У вас, может быть... стихи? Вы сочиняете? - сочувственно спросил Пастухов. - Нисколько! Хотя вообще в газетной области - да. Меня тоже уговорили войти в состав депутации. Но, откровенно, хотелось бы знать ваше мнение насчет того, как вы думаете поступить в случае... если они вернутся? - Большевики? - Именно. Пастухов наблюдал предусмотрительного человека беззастенчиво, как особь, подлежащую исследованию. У особи были разные уши, одно - маленькое, другое - огромное, с оттянутой книзу и приросшей мочкой, будто созданное нарочно, чтобы внимать, и Пастухову пришло на ум новое слово: "Ишь слухарь!" - Очень может произойти, что все это задержится у нас не дольше, чем в Тамбове. В виде набега. И кроме временного управления, не будет учреждено никакой власти. А потом придут они. - Вы допускаете? - Очень. Придут и узнают, что мы с вами ходили к генералу. - Но ведь это в интересах всей массы населения, - попробовал найти оправдание Пастухов, отвлекаясь от рассматривания особи. - Э, знаете, доказывай там! Масса! Пастухов утер лицо ладонью, смывая печать озабоченности, и выпалил мгновенно осенившее его открытие. - Знаете, что очень было бы оригинально? Спрятаться в сумасшедший дом. Да! Купить себе мешок муки и спрятаться. Мешка хватит надолго. Непременно, непременно спрятаться у сумасшедших! - стал повторять он, будто и правда проникаясь верой в неотразимость своей идеи. - Вы это советуете мне или сделаете сами? Пастухов основательно потряс гостю руку, выпроводил его и неслышно засмеялся. - Какой подлец! - проговорил он тихо. Он вышел на балкон. По другой стороне площади вдоль кирпичного фасада былого коммерческого училища, поднимая пыль, цепью мчалась кавалькада казаков с тюками, перекинутыми позади седел. Верховые взмахивали плетьми, удальски свистели и гикали. Кое-кто из них бережно придерживал прыгающие на конских крупах узлы добычи. У одного раскатался кусок украденного ситца, и ярко-голубая длинная лента змеилась позади лошади. - Саша, Саша! Ты не в своем уме! - воскликнула Ася, вбегая и бросаясь затворять балконную дверь. - Ведь они могут выстрелить! На самом виду! - Черт знает на что это похоже! - с отвращением сказал Александр Владимирович, принимаясь ходить по комнате... С того часа, когда в город ворвались мамонтовцы и начались грабежи, ему было жутко и в то же время до странности любопытно - какая перемена предстоит для него с семьей? Волнующее ожидание непредвосхитимого напоминало ему состояние детей в канун елки, но страх преобладал над любопытством, потому что Пастухов знал, что кровь льется ручьем и ручей все ближе подбирается к его новому пристанищу. Дом, где Пастуховы проживали вторую неделю, принадлежал не слишком заметному торговому человеку, сын которого состоял директором городского театра. Мысль обратиться за помощью к театру принадлежала Анастасии Германовне и оправдала себя: директор знал драматурга по имени, его самолюбию было приятно сделать Пастуховым одолжение, и в результате они устроились в двух недурных комнатах неподалеку от главной улицы. Они начали привыкать к довольно размеренной жизни, понимая, что благополучие так же недолговечно, как нечаянно, и все-таки с удовольствием пользуясь им и закрывая глаза на будущее. Пребывание здесь было столь же случайно, как в Саратове, но случайность тяготила теперь меньше в силу того, что одним этапом меньше оставалось до непременной окончательной развязки, в которую нельзя было не верить. Алеше на новом месте нравилось не так, как у Дорогомилова, и он скучал. Не чувствуя в установленном житейском порядке что-нибудь непреложное, Алеша, как все дети, принимал случайность за такую же закономерность, как порядок. Ему казалось, что папа и мама поехали на Волгу, в Саратов, потому что надо было пожить у Дорогомилова, а затем не сразу попали к дедушке с бабушкой, потому что сначала надо пожить в Козлове, у директора театра. Алеше интереснее было играть в саду у Арсения Романовича, чем на дворе у директора театра, но он воспринимал свою игру в Саратове и в Козлове, как нечто одинаково естественное, однородное с прежними его играми в Петербурге. С ним рядом находились Ольга Адамовна и папа с мамой, его кормили, мыли в тазу или в корыте, ему стригли ногти и делали замечания, - значит, жизнь, раз начавшись, продолжалась неизменно, иногда веселее, иногда скучнее, но никаких случайностей в себе не содержала, а являлась именно жизнью, установленной в меру своих законов. Для Александра Владимировича с Асей жизнь последних двух лет состояла исключительно из нарушений закономерности безостановочными отступлениями от порядка. Одну случайность они считали терпимой, другую принимали за муку. Но даже то, что Алешу приходилось купать не в ванне, а в тазу или в корыте, являлось для них крушением непреложного порядка. Оба они хорошо знали, что для облегчения жизни полезно отыскивать в ней смешные стороны. И они старались шутить. Никто из них не живал прежде в этих краях. Тамбов знаком им был по лермонтовской "Казначейше", и они соединяли его с "Госпожой Курдюковой" Мятлева. Козлов, в их представлении, уже тем воспроизводил тамбовский колорит, что славился конскими ярмарками. Ася, обладая памятью на стихи, очень к месту прочитывала слабоумные излияния мадам Курдюковой, и Пастухов с хохотом повторял их: Мне явились, как во сне, Те боскеты, те приюты, Роковые те минуты, Где впервые Курдюков Объявил мне про любовь. Раз, сидя на балконе и наслаждаясь мертвым сном уездного города, они отдавались тому умиротворенному течению мыслей, какое приходит звездной ночью, когда воспоминания сливаются с надеждами и неясно, надо ли строить расчеты на новое будущее или принять настоящее, как полное счастье. - Упала звезда, - сказала Ася. - Ты что-нибудь задумал? - Нет, ничего. А ты? - Я тоже ничего. Я всегда не успеваю. Они долго молчали. - Пыль наконец села, - сказал Пастухов. - Слышишь, что-то похожее на запах пионов? В народе их зовут - марьин корень. Неужели еще доцветают где-нибудь? - Да, правда, - солгала Ася. - Хотя для пионов слишком поздно. - Странный аромат. Одновременно - розы и взмыленной лошади. - У тебя странное чутье. Ты всегда разлагаешь запах на прекрасное и гадкое. - Беру в сочетании, а не разлагаю. Запах неразделен, как чувство. Кто хочет разделить чувство на составные части - либо теряет его, либо лишен его от природы. Чувство всегда - хорошее и плохое вместе. Отдели от пиона розу или взмыленную лошадь - и не будет пиона. - У меня нет ничего плохого в чувстве к тебе. Он погладил ее колено. - Ты женщина физическая. Преимущественно. Тебе присущи раньше всего свойства. Как звездам. У них нет качеств. Они ни плохие, ни хорошие. Он засмеялся. - Господи, какую я несу чушь! Потянувшись к ней, он сонливо поцеловал ее в оба глаза. Они опять долго не шевелились, потом Ася сказала так, будто разговор не прекращался. - Знаешь, ведь это тоже - Мятлева: "Как хороши, как свежи были розы". - Подумать, что он соблазнил Тургенева! Как у него дальше? Она прочитала: Как хороши, как свежи были розы В моем саду. Как взор прельщали мой. Как я молил осенние морозы Не трогать их холодною рукой. - Что это была за жизнь? - изумилась она. - Как люди должны были жить и что были за люди, чтобы могло появиться такое стихотворение? - С такими рифмами! - сказал Пастухов. - Если бы эти розы всерьез продекламировал конферансье Гибшман - "Бродячая собака" полегла бы костьми от хохота. - Нераздельное чувство! - вздохнула Ася. - Ваша "Собака" все рвет на куски. И каждый озирается на нее из боязни быть высмеянным. Искусству не осталось ни одного цельного переживания. Для него смешно, что мы смотрим на звезды. Смешно, что вспоминаем стихи Мятлева. Смешно, что любим друг друга. Для него все смешно. Он усмехнулся, ничего не ответив. Барабаня ногтями по чугунной решетке балкона, он будто предлагал оставить разговор неоконченным. Но заговорил снова. - Мне ни разу не удалось додумать до конца - что же такое искусство? Всю жизнь им занимаюсь - и не знаю, что это такое. Ради удобства считаю, что мне все ясно. Иначе ничего не создашь. Поймешь до конца - захочешь делать безупречно. Но безупречного искусства не бывало. Оно больше, чем наука, чем всякий иной идеальный мир, делает петли, ошибается. - Ошибайся, мой друг. Ты ошибаешься прекрасно... Они расслышали топот бегущего человека. Звук приближался издалека, от собора, высокой тенью раздвоившего небосклон, переместился на площадь, стал громче, и они одновременно различили в свете звезд темную фигуру, стремившуюся прямо к дому. - Почему он бежит? Уйдем, - шепотом сказала Ася. - Погоди. Может, его ограбили? Но они все-таки ушли с балкона и продолжали слушать из комнаты. Взвизгнул блок калитки, застонала от стука дверь. - Где спички? Это к нам, - сказал Пастухов, обшаривая стол. Они не успели зажечь лампу. Прижимая руки к сердцу, к ним наверх взбежал их молодой покровитель - директор театра. - Идемте вниз! К папаше! Скажу всем сразу! Он задыхался. На лестнице он не утерпел - новость распирала его и вырвалась одним паническим словом: - Белые! Александр Владимирович обжег пальцы догоревшей спичкой. Остановились в темноте. - Идемте, идемте! - торопил директор. Внизу он прикрыл щели на окнах шторами, заставил всех сесть. Его мать - медлительная, глуховатая женщина - непонимающе беспокойно ждала, что же должно последовать. Папаша, в жилетке и с засученными манжетами, переплетя пальцы, водрузил руки на толстый том иллюстрированного журнала. Он смотрел картинки и остановился на изображении библиотеки румынской королевы Елизаветы - Кармен Сильвы. - В Тамбове донцы! Дорога перерезана! - возгласил мрачный вестник, найдя законченными несколько театральные приготовления. Он рассказал затем, что один актер удрал из Тамбова на маневровом паровозе, которому удалось, рискуя столкновением, проскочить по левой колее, когда в городе уже хозяйничали кавалеристы корпуса Мамонтова. Перерезанный участок дороги беглец объехал на крестьянском возу, а потом сел на товарный поезд. Казаки с хода в карьер принялись за погромы. Большевиков ловят и вешают на телефонных столбах. По деревням крестьян истязают, как во времена Салтычихи. Всюду пожары, и мамонтовцы не дают тушить. - Да они кто? - спросила мамаша. - Белые. - Да им словно бы и неоткуда взяться. - Генерал привел. Белогвардейский генерал! - Ах, генерал! - сказала мамаша и перекрестилась (Пастухов не понял - от испуга или с благодарностью). - И чего народ мечется, как флаг на бане? - посмотрела она на мужа. - Наше дело тихое. Мы в стороне, - сказал папаша, не поднимая глаз. - Они могут очутиться у нас завтра. Конница, - сказал сын. - Очень вероятно, что - конец? - несмело выговорила разрумянившаяся Анастасия Германовна. - Чему конец?.. Все через ученых! Вон сколько книг-то, - сказал папаша, мотнув головой на библиотеку Кармен Сильвы. Пастухов косвенно мог отнести этот жест на свой счет. Осаниваясь и тоже опуская глаза, он ответил: - Не книги повинны в варварстве. Не ученые порют мужиков. Разум не отвечает за бессмыслие. Но вы правы в том отношении, что мы в стороне. Нам остается спокойно ждать событий. Он поднялся. Больше обычного проступившая в нем статность была даже величественной. Афоризмы понравились ему самому. - Если можно ждать спокойно, - дополнила их Ася и поднялась вслед за мужем. - Что ж не посидите? Я подогрею самоварчик, - сказала мамаша, утирая пальцами губы и медленно поворачиваясь на стуле (глухота облегчала ей вопросы жизни уже тем, что уменьшала их число). Но Пастуховы пошли к себе. До зари они не ложились в постель, рассуждая о предстоящем, поочередно успокаивая и волнуя друг друга. Только один раз Ася пошутила, выглянув на балкон, когда рассветало: - Запах, который ты принял за пионы, сложнее, чем тебе казалось, Саша. В нем есть что-то от пороха. - Ну, насчет лошадей-то я, во всяком случае, прав: пахло казаками. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Если вглядеться, каким представлялся набег Мамонтова рядовому Козловскому обитателю, который сначала по слухам узнал о внезапном захвате Тамбова белыми, а потом воочию увидел захватчиков у себя на улицах, то раскроется необычная картина. Эти города с момента установления советского строя не знали никакой иной власти. Юг, изобиловавший сменами всевозможных мимолетных правителей, был отсюда далеко, фронт, казалось, обеспечивал прочность зачинавшейся новой жизни. Губерния коренная русская, притом не окраинная, а примыкающая к центральным, она - естественно - и в глазах своего населения составляла часть самой основы государства, его национально спаянного ядра, то есть именно России, установившей Советы и за них боровшейся. Весть о падении Тамбова свалилась как снег на голову. Первый момент в Козлове вообще никто ничего не понимал - ни гражданские власти, ни рабочий люд, ни обыватели. Как мог вдруг очутиться целый корпус белых за двести пятьдесят верст от фронта, отрезав одним махом дороги на Саратов и на Балашов? Был ли дан бой, и где, и когда, и почему он проигран? День спустя из Тамбова прорвался поток известий, но поток мутный: страшные новости по-прежнему ничего не объясняли, а только поражали. Штаб Тамбовского укрепленного района оказался первым распространителем слухов о безнадежном положении города. Сам комендант открыто говорил, что на Тамбов наступают двадцать полков противника. Обороны на подступах к городу создано не было, подготовка к уличным боям не велась. Однако и приказа об отступлении не издали. Это внесло в части гарнизона расстройство и посеяло в умах чудовищную неразбериху. За день до прихода мамонтовцев ранним утром автомобили и телеги столпились у железнодорожных пакгаузов и на товарных дворах. Грузили все, что нужно и что не нужно, вплоть до ломаных стульев и шкафов учреждений. Вскоре обозы потянулись в два ряда, и населению предстало зрелище бегства. В городе вспыхнула паника. Начальник броневого отряда, решив своим разумением, что паника должна быть подавлена, открыл пулеметную стрельбу по домам Советской улицы, а затем самовольно отошел с броневиком из Тамбова на Моршанск. На станцию ворвались казаки. Курсанты пехотной школы начали с ними перестрелку. Она не могла принести ощутимого результата. Тамбов пал. Гибли отстреливавшиеся до последнего патрона не снятые с постов красноармейцы. Гибли в одиночку сопротивлявшиеся коммунисты. Не прекращая марша, корпус Мамонтова взял западное направление и пошел на Козлов. Это - главное, что узнали козловцы в первое время после падения своего центра - своей "губернии". Городские власти Козлова пытались организовать сопротивление. Они заверяли, будто считают, что сил достаточно. Бригада большевиков с артиллерией была выслана на позиции верстах в тридцати от города. Около станции Никифоровка появились разъезды донцов. Бригада завязала перестрелку. Но в то же время власти колебались, ожидая указаний - "как поступить?". Сообщения их были полны противоречий, действия растерянны. Они эвакуировали в Москву банк, но не решались эвакуировать до сотни вагонов ценных грузов. Они запрашивали - "следует ли эвакуировать отделы Совета, куда и какие?". И в том же запросе утверждали: "Что же касается отделов и их служащих, то, разумеется, они будут работать до последнего момента". Они доносили, что "все коммунисты и местные силы мобилизованы и находятся на позиции". Но тут же автор этого донесения признавался, что никто, собственно, не знал, на каких позициях следовало находиться. "Говорить об устойчивости сейчас не приходится лишь потому, что, к несчастью, наша разведка не может точно установить, где, в каком количестве оперирует противник, с какой приблизительно силой он наступает на Козлов, все это у нас неизвестно... Прошу сообщить о положении Моршанска, так как мы имеем сведения, что противник часть своих сил направил на Моршанск и Ряжск". Устойчивости не было не только из-за негодной разведки. Тревогу вселял не только противник. Ее причины лежали еще и по эту сторону позиций. Дело заключалось в том, что на все обращения к отделу штаба Революционного Военного совета Республики - как обстоит с обороной Козлова, есть ли надежда, что он не будет сдан - город не получал никакого ответа. Отдел штаба стоял уже на колесах, предварительно эвакуировав свое имущество и готовый сняться, а штаб Южного фронта выбыл из Козлова сразу после возникновения угрозы городу и находился уже в Серпухове. Жители так же, как власти, все это знали, все видели своими глазами. Трудно было городу в таких обстоятельствах рассчитывать на устойчивость. Он пал на пятый день после захвата Тамбова. Немедленно покровительством Мамонтова была учреждена газета. Играя в "демократа", генерал разрешил ей называться довольно гротескно и для демократа - "Черноземная мысль". На вторые сутки она оповестила население особым бюллетенем о событии: "...после трехдневного сопротивления казакам красноармейцы и коммунисты оставили Козлов. В город вошли донские казачьи полки генерала Деникина, с генералом Мамонтовым во главе командного состава. Коммунисты большей частью перебиты, красноармейцы сдались, частью разбежались, а остальные преследуются казаками..." Для козловцев к этому времени вступление Мамонтова в город представлялось уже давностью. Они могли только вспоминать, как накануне, около трех часов пополудни, из-за реки Воронеж и с Турмасовского поля донесся топот передовых эскадронов; как ровно в три на Ямской улице появился, окруженный свитой, сам белый генерал, не слишком твердо держась в седле после походного завтрака; как молча и недвижно стоял народ перед своими домами; как на перекрестке выскочили вперед мещаночки с цветами, и бородатый казак, приняв букет, вез его в вытянутой руке, точно боясь обжечься; как ввечеру особенно внушительно звонили церкви. Все это отошло в воспоминание. Потому что когда "Черноземная мысль" расклеивала по заборам свой бюллетень, другие события совершались в Козлове, другие картины возникали на его улицах. Громили еврейские квартиры, громили склады и магазины. Мелкий люд выставил на окнах иконы - в ограждение от казачьих банд. Над пойманными евреями измывались, потом зарубали их шашками. С убитых стаскивали окровавленную одежду. Трупы волочили во дворы, охраняемые конными, - чтобы народ не глазел, не вел счета замученным. Выискивали, тащили всякое добро. Выкатывали из подвалов бочки с вином и медом, взламывали их, пили и ели, кормили медом с лопат лошадей. Разъезжая, торговали с седел мануфактурой. Очищали от денег кассы. Уводили с конюшен лошадей. Станция дрожала от взрывов. Взлетела в воздух вокзальная вышка. Рухнули мосты. Покатились под откос пущенные друг на друга паровозы. Зачадили подожженные поезда. Двинулись по путям специальные команды - сокрушать стрелки. В городском саду играл казачий оркестр. Барышни вышли гулять с мамонтовцами. Появились чиновники в жеваных сюртуках - только что из сундуков. За собором, под откосом, тюкали плотничьи топоры - тюк... тюк: тесались брусья под виселицы. Мамонтов принимал своих командиров дивизий - генерала Постовского, генерала Толкушкина, генерала Кучерова. Утверждал членов временного городского управления. Подписывал приказы о мобилизации лошадей, об устроении милиции из горожан, о введении для нее белых нарукавных повязок. Рассматривал золотую церковную утварь, драгоценные оклады с икон, награбленные по церквам, и указывал - что в обоз, что к себе в личный багаж. На главной улице состоялся смотр частям корпуса. Промчались на рысях эскадрон за эскадроном, протарахтели пушки, продымили бронеавтомобили, грузовики с пулеметами, прошел церемониальным маршем пеший отряд казаков. Мамонтов принимал парад на коне. Он сидел, нахлобучив на глаза фуражку с красным околышем, в синей шинели и огромных черных рукавицах, расшитых золотом по тыльной стороне. Он держал поводья так, чтобы шитье рукавиц всем было видно. Он подчас взглядывал свысока на толпу, резко отворачивался, приподнимался в стременах и черным кулаком недовольно всталкивал кверху усы: толпа не проявляла восхищения. Таким воочию увидел козловский обитатель набег мамонтовцев на родной город и только из этого личного видения и знания мог тогда исходить в своем понимании события... Если рассмотреть набег Мамонтова на основе знаний о событии, накопленных после того, как оно совершилось, то значение набега в ходе гражданской войны проглянет яснее. Уходя из Козлова, Мамонтов отстоял на площади молебен с колокольным звоном и заявил обступившим его после богослужения облаченным в ризы попам, что сейчас он идет на Москву - "спасать столицу от красной заразы". Движение, взятое корпусом после захвата Козлова, давало основание допустить, что если Мамонтов и не мог отважиться на бессмысленную попытку рейда на Москву, то намерение попугать таким рейдом у него, конечно, было. Корпус пошел в район Раненбурга, к дорогам, указывавшим направление на Павелец и Тулу. Мамонтов пугнул рейдом на Москву вполне сознательно. Он не только хвастал, но и хитрил. Он хорошо знал свои преимущества. Они заключались в коннице, способной к самым внезапным изменениям направлений и - значит - в том, что корпус имел возможность произвольно избирать в жертву наименее защищенные города с малочисленными, слабо вооруженными гарнизонами, предназначенными для местной охраны. Безнаказанно углублять свое движение к центру Мамонтову мешали два фактора: время, с течением которого должна была улучшиться организация обороны против налетчиков, и массовость рабочих сил примосковных промышленных районов, с красным арсеналом пролетариата во главе - Тулой. Мамонтов заранее знал о ближайшей неизбежности поворота назад к югу, на соединение с белым фронтом. Тем более ему надо было демонстрировать движение на север, к центру, чтобы затруднить разгадку своей тактики и ослабить сопротивление там, куда он в действительности метил проникнуть. Свое демонстративное движение к северо-западу он быстро сменил поворотом на юго-запад. После Раненбурга был совершен набег на Лебедянь и на Елец. Затем направление рейда было резко изменено на юго-восточное, и мамонтовцы покатились через Задонск большим трактом на Воронеж. Сопротивление советских городов на пути рейда донцов не ослаблялось, а возрастало. Самое беспомощное в начале рейда, при захвате Тамбова, оно оказалось настолько внушительным к концу, что мамонтовцы уже не могли полностью овладеть Воронежем, продержались в городе лишь одни сутки и, потерпев поражение, отступили. Боями у Воронежа закончился последний этап рейда. Мамонтов повел корпус назад, и этим исчерпались бы результаты его рейда, если бы Деникин не выдвинул, специально для содействия донцам, третий конный корпус чернознаменного генерал-лейтенанта Шкуро, который две недели спустя и ворвался в Воронеж доделывать то, что не удалось Мамонтову. Почему одни города оказывали сопротивление мамонтовцам, другие были сданы без боя? Первоначальный успех Мамонтова основан не на одной внезапности налета. Ему способствовала измена. Командование Южного фронта почти игнорировало существовавшее указание - создать надежные укрепленные районы в стратегически важных пунктах своего тыла. Оборона Тамбова, Ельца была совсем не налажена. Действовала разведка белых. Ей было известно, что, например, в военных частях и учреждениях Тамбова деникинцы встретят необходимых им предателей. Когда курсанты пехотной школы взялись поутру отстаивать тамбовский вокзал, казаки кричали им с уверенностью: "Все равно вам нечем стрелять! Сдавайтесь!" Они были правы: еще ночью бывшие офицеры сняли с орудий замки и во главе с командиром дивизиона ушли к мамонтовцам. Оперативная часть укрепленного района была вверена командиру Отдельной стрелковой бригады, который немедленно перебежал на сторону белых. Начальник броневого отряда, вместо того чтобы искать встречи с противником, обстреливал город под видом наведения порядка. Сам комендант района пустил панический слух, что на Тамбов идут двадцать полков белых, тогда как в действительности к Тамбову подступали две с половиной тысячи сабель, то есть всего три полка. Однако город был сдан без боя. Лебедянь узнала о захвате Тамбова лишь на третий день, и так же, как Козлов, - по смутным слухам. Город сделал попытку обороняться. Ему помог Раненбург пешими и конными отрядами. Однако все эти попытки обороны предпринимались местными силами без содействия штаба Южного фронта, покинувшего Козлов, едва возникла для города угроза. Тамбовские организации впоследствии откровенно заявили, что "многие разумные распоряжения укрепленного района наталкивались на невероятное сопротивление со стороны командования Южного фронта". Измена была прощупана, подготовлена белыми и сослужила им пользу. Они опирались на нее, как на подсобную силу, действовавшую против Советов и в поддержку успеха Мамонтова. Но с течением времени действие основных преимуществ мамонтовского маневра уменьшалось. Ослаблялся фактор внезапности: близлежащие города уже энергично готовились к возможной встрече с казаками. Увеличивалась бдительность местных властей против вероятных измен. Кроме того, начинали действовать иные факторы, служившие на пользу советской обороне и во вред мамонтовцам. Первым из этих факторов было разложение среди частей донского корпуса, наступившее быстро и возраставшее непрестанно. Погромы и грабежи разнуздали мамонтовцев настолько, что казаки перестали внимать приказам Мамонтова уже в Козлове, где за его подписью был издан бесплодный запрет грабить население. Считать этот запрет лишь выражением лицемерия Мамонтова нельзя: он сам грабил, но в то же время видел, что его войско предпочитает рвению в боях старательность в поживе. Дивизии шали с собой обозы награбленного добра, занимавшие на дорогах больше места, чем воинский состав. Разложение круто понизило боеспособность всего корпуса. Другой фактор, препятствовавший развитию успеха мамонтовцев, состоял во враждебности советского населения. Расчет на сочувствие крестьянства принес Мамонтову разочарование. Крестьяне не поддержали казаков, а истязания и грабежи сильнее восстановили деревню против целей контрреволюции. Результат изменившейся обстановки сказался при повороте мамонтовского рейда на юг. Средняя колонна Мамонтова натолкнулась на первое серьезное сопротивление у Задонска. Городу удалось провести мобилизацию, набрать отряды и развернуть их в полк численностью больше полутора тысяч штыков. Штаб Воронежского укрепленного района, проявивший решимость в подготовке к обороне и находчивость в оперативном руководстве, помогал созданию Задонского полка. Отдельные роты этого полка показали героическое желание сражаться до последней капли крови. Но защитники города повели тактику полевой войны, требующей резервов и достаточных огневых средств. У задонцев было всего восемь пулеметов и не оставалось никаких запасных сил в своем тылу. Их разжиженные на большом пространстве цепи не могли не оставить поле боя за казаками. Тактики уличной борьбы, которая была бы уместнее, Задонск не применил. Воронеж своей искусной подготовкой к самозащите достиг того, что встретил мамонтовцев морально и качественно превосходящими силами. Бой под Воронежем длился четверо суток и, несмотря на все усилия белых, принес им только кратковременный захват отдельных частей города, откуда они были выбиты уличными боями, и ускорил отступление корпуса к линии Южного фронта... Чтобы затушевать свою ответственность за результаты мамонтовского прорыва в тыл Красной Армии, виновники создавшегося положения из числа руководителей штаба Южного фронта и Революционного Военного совета Республики старались представить дело, как "призрачную удачу" белых. Разумеется, ничего призрачного не было в огромном уроне, понесенном населением более десяти городов, подвергшихся набегу, в страданиях женщин, детей, в разрушениях дорог, станций, в разгроме складов, в уничтожении советских хозяйств. Не исчерпались потери народа и Красной Армии множеством погибших в боях с мамонтовцами. И желание уменьшить значение истребительного рейда Мамонтова могло диктоваться единственно нечистой совестью тех, кто сыграл роль пособников Деникина в его борьбе против Советов. В то же время возвеличивать значение набега могли только сами мамонтовцы, при готовности белых и зарубежных газет создать им ореол. Рейд Мамонтова белые считали одной из крупнейших стратегических операций. Какую, однако, жатву снял Деникин в результате этой своей стратегии? Мамонтовский набег восстановил против белых народные массы близлежащих к фронту губерний. Он ускорил дальнейшее формирование красной конницы, и ее буденновский корпус (к этому времени уже с успехом действовавший против белой кавалерии юго-западнее Саратова) вскоре вырос в Первую Конную армию. Он, наконец, способствовал обнаружению самых уязвимых звеньев в командовании Южного фронта, а это помогало выработке плана военных действий, решивших исход борьбы с Деникиным. Таков был действительный политический и военный результат рейда Мамонтова. Набег был показателем самой слабой стороны деникинской стратегии: ее политической необоснованности. Он был проявлением существа деникинской тактики, определенного в июльском письме Ленина как авантюра. Он был именно "отчаянным предприятием, в целях сеяния паники, в целях разрушения ради разрушения". . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Согласившись принять участие в депутации к Мамонтову, Пастухов чувствовал себя неуверенно: шаг был политический, а он сторонился политики, считая ее виновницей человеческих несчастий. Но, во-первых, этот шаг поддерживала Ася, во-вторых, уже некогда было раздумывать. Он только что оделся в лучший костюм и приготовил любимое пальтецо с белой искоркой, как за ним пришли: генерал назначил депутации пожаловать немедленно. Ася поцеловала Александра Владимировича и, целуя, меленько перекрестила его в пояс, чтобы он не заметил. Мамонтов со штабом корпуса стоял в единственной большой гостинице города, на главной улице, - в Гранд-отеле, под охраной конных и пеших донцов. Двое хорунжих встретили депутацию при входе и высказали сомнение, что генерал пожелает видеть столь большое число просителей - группа состояла из восьми человек. Но никто из депутатов, дойдя до порога спервоначала пугавшей цели, не захотел воспользоваться отступлением, словно жалея, что затраченные на мобилизацию духа усилия пропадут впустую. Особенно переполошилась светлая личность, приходившая уговаривать Пастухова. - Помилуйте! Извольте прочитать состав. Представители исключительно благонамеренных слоев горожан. Менее этого числа прямо-таки невозможно! Пастухов перезнакомился со всеми и стал рядом с главой депутации, который понравился ему, - тяжеловесный мужчина с голубыми, словно извиняющимися глазами. Он очень волновался и все почесывал в седой бороде и, спохватившись, разглаживал ее, пока дожидались пропуска во внутренние комнаты штаба. Наконец депутацию провели наверх к полковнику - личному адъютанту командующего. Он просмотрел список явившихся, спросил - кто возглавляет господ, и потом, поразмыслив, - кто господин Пастухов? Александр Владимирович выставил одну ногу вперед, слегка наклонил голову. Полковник остановил на нем долгий взор, еще поразмыслил и, звеня длинными звонкими шпорами, подгарцовывая, вышел в соседнюю комнату. Возвратившись, он оставил дверь открытой, сказал - "командующий приглашает" - и пропустил мимо себя всех восьмерых поодиночке. Мамонтов сидел за столом, наклонив голову над бумагами. Виден был ровный ежик его волос и растопыренные, огромные усы, похожие на лопнувшие еловые шишки. За спиной его, поодаль стола, высился молодой казак, державший руку на серебряном эфесе шашки. Двое других казаков стали позади депутации, которая, разогнутой подковой, выстроилась в корректном отдалении от стола. С момента как она вошла в здание, ей никто не предложил сесть. Уже давно все разместились и окаменели, а Мамонтов продолжал читать. Вдруг он поднял голову и жикнул отточенным взглядом из конца в конец подковы, точно проверяя правильность строя. - С кем имею удовольствие? - спросил он, не вставая. - Господин генерал! - начал глава депутации, набрав полную грудь воздуха и чуть выходя из фронта, но Мамонтов перебил: - Вы кем были до революции? - Статским советником. - Так вы должны знать, что ко мне обращаются как к превосходительству. Захватывая в щепоть сначала один, потом другой ус, он жестко прокрутил их вправо и влево (отчего они только больше растопырились) и обратился к полковнику: - Поименный перечень, чтобы я знал. - Список представлен, - сказал полковник, отделяясь от двери. - Позвольте сюда. Полковник подвинул на столе лист бумаги. Мамонтов нагнул голову и спросил таким тоном, будто в комнате никого, кроме него, не было: - Кто же эти, однако? - Самая разнообразная публика, - сказал полковник, - вплоть до красных. Мамонтов отбросил бумагу. - Более чем великолепно! Ко мне?! Большевицкая депутация?! - Вот, в числе прочих, господин Пастухов. Он - красный, - не без удовольствия сказал полковник. - Который? Который Пастухов? - крикнул Мамонтов, опять прошлифовав весь фронт острым взглядом. - Пастухов - я. Но господин полковник принимает меня за кого-то еще, - не двигаясь и стараясь говорить убедительно, отозвался Александр Владимирович. - Тут написано - литератор. Это про вас? - спросил полковник. - Я - петербургский драматург. Театральный автор. - Так чего же отказываться? Я своими глазами читал в большевицкой газете, что вы из саратовского подполья, - сказал полковник. - Это недоразумение, если не клевета, - выговорил Пастухов, чувствуя, как коснеет язык. - У меня нет времени разбирать недоразумения! - снова крикнул Мамонтов. - На замок! Смеет ко мне являться! Интеллигент... с-сукин сын! Пастухова кто-то потянул за пальтецо, которое он держал через руку. Он оглянулся. Казак тяжело взял его под локоть. Пастухов отстранился и хотел что-то сказать. Но его уже выводили. Он еще уловил и будто узнал проникновенный голос светлой личности: "...ваше превосходительство... купечество... чиновничество... духовенство..." - и потом ясно расслышал окрик Мамонтова: "обольшевичились!" Затем все восприятия его странно изменились: как во сне, они приобрели вязкую слитность, но в этой слитности вспыхивали разрозненные куски слепящего озаренья. Он увидел скуластого казака, вертевшего в бронзовых пальцах бумажку. Эта бумажка имела роковое отношение к Пастухову, но что было написано в ней, он отчетливо не знал. Казак кого-то спросил: "Эсер, что ль, шляпа-то?" Потом хорунжий с чернявым чубиком, щелкая хлыстом по голенищу, обратился к офицеру в уланской форме: "А через улицу дом, там что было?" - "Женская гимназия". - "Эх, черт, - сказал чернявый, - было время! Гимназисточки!" Почти тотчас Александр Владимирович возник сам перед собой в виде второго лица, бывшего тоже Пастуховым, но совершенно отдельного от него. Лицо шло по мостовой между двух верховых казаков, несло через руку пальтецо в белую искорку и осматривало улицу. По этой длинной Московской улице Пастухов не раз прогуливался до поворота к вокзалу и теперь узнавал ее, но она была тоже какой-то второй Московской улицей, по которой вели второго Пастухова. Навстречу рысью близилась казачья сотня с песней, и, едва поравнялась с Пастуховым, один казак, по-джигитски перегнувшись в седле, свистнул. Нечеловеческой силы свист резанул Пастухова до боли, и ему показалось, что его ударили по голове нагайкой, и ощущение было настолько резким, что он схватился за затылок. И вдруг он увидел плоский фасад с безнадежными оконцами по линейке и вспомнил, что на повороте к вокзалу стоял острог с проржавленной вывеской под крышей - "Тюремный замок". Воспоминание возникло потому, что Пастухов изумился вывеске, прочитав впервые неживое слово "замок", однако тот отдельный от него Пастухов, что сейчас подходил к воротам "замка", вспомнил слово не только без удивления, но с уверенным сознанием, что происшедшее должно было закончиться непременно "замком". Цельное чувство действительности вернулось к Александру Владимировичу, когда его втиснули в камеру. Его именно втиснули, а не ввели, не ввергли, не втолкнули, не бросили. Он ощутил себя в массе тел и тотчас закашлялся от удушающего запаха. Нет, это был не запах (сразу решил он), это были наружные условия, в которых человеческое обоняние должно быть совершенно исключено. Действие наружных условий было таково, что у Пастухова переменился цвет кожи - он заметил это по рукам, поднося их ко рту. Наружные условия действовали на пигментацию - человек земленел от удушья. В этот миг он отчетливо подумал об Асе, об Алеше, и только тут в полноте понял, что с ним случилось. Он понял, что ни Ася, ни Алеша никогда больше его не увидят, потому что он погиб. Он понял это и, наверное, застонал, так как кто-то рядом с ним издевательски вопросил: "Не любишь?" - и нагло засмеялся. Он ничего не сказал в ответ, предвидя более жестокую пробу терпения, его ожидавшую. Как всюду, где бы ни обретались люди, образуется зависимость отношений, вытекающая из силы одних и слабости других, так в этой тлетворной свалке тел, невозможной для человеческого существования, установился порядок, подмеченный Пастуховым, как только кровь его начала приноравливаться к новым условиям дыхания. Людей оказалось не так много, как думал сначала Пастухов, или - вернее - камера могла вместить их меньше, чем то множество, каким представилась ему масса, когда он был в нее втиснут. Позже он сосчитал, что был сорок восьмым человеком в камере с двенадцатью нарами в два этажа. Здесь находились тюремные завсегдатаи, выпущенные в первый день набега мамонтовцами и затем снова посаженные; почтенные старцы и робкие юноши с невинными глазами; рабочие и служилые люди. Одна часть толпой стояла возле двери, другая сидела на полу, третья занимала нары. По истечении некоторого срока лежавшие освобождали нары и становились в толпу, сидевшие на полу лезли на их место, а на пол садилась часть людей из тех, которые стояли. В этом круговращении заключался основной порядок, дополнявшийся тем, что три-четыре человека надзирали за его соблюдением, не подчиняясь ему, и, лежа на нарах, командовали всем населением камеры. Они и были самыми сильными людьми общежития. Пастухов не скоро получил место для сидения. Знакомый издевательский голос, во время спора - чья очередь сидеть, просипел: "Он с воздуха! Постоит!" Но сперва Пастухов даже предпочитал стоять. Его потребность наблюдать все, что находилось в поле внешних чувств, не могла ни на минуту остановить горячечной работы мысли. Он непроизвольно запечатлевал мелкие особенности своего вынужденного окружения и одновременно ставил себе один за другим вопросы, как будто не связанные с тем, что видели его глаза, слышали уши, испытывало тело. Настойчивее других вопросов возвращалось к нему недоумение - зачем же все-таки он погибает? Ведь он же ровно ничего не сделал! Если бы он дал хотя бы повод причислить себя к красным! Мерцалову хотелось заработать себе расположение большевиков, и он сделал из Пастухова красного. Но ведь он сделал его красным в глазах белых! В глазах красных он как был, так и остался белым. А белые посадили его в "замок" как красного. Этого ли хотел Мерцалов? Но черт с ним, с Мерцаловым! Чего хотела судьба Пастухова, запутав его в эти клейкие тенета? Где тут правда? В чем правда? Ведь Пастухов действительно ничего не сделал против правды, как он ее понимал. Почему же правда отвратила от него свой лик? Неужели он неверно понимал правду? Неужели его ошибки были преступлением против правды, и она наказывает его за ошибки? Неужели он не смел ошибаться? Не имел права допускать роскошь ошибок? Боже мой милостивый, неужели здесь, в этой пакости, в этом зловонии, Пастухов должен наново решать еще на школьной скамье решенные вопросы? "Не любишь?" - слышится ему сипучий голос. "Попробую, попробую наново", - говорит себе Пастухов, покачиваясь на отекших ногах. ...Я прихожу в этот мир помимо моей воли, прихожу внезапно для зарождающегося моего самосознания. Меня встречают два закона, независимых от моей воли: закон биологии с его требованием, заложенным в мои клетки, - "Хочу жить!" - и закон социально-исторический с его ультиматумом: "Будешь жить только тогда, если подчинишь свою волю мне, иначе ты уничтожишься как человек". Если бы я вздумал жить отдельно от человечества, я стал бы только животным. Я обречен быть среди себе подобных. Я принял это, потому что это неизбежно. Принял то, что существовало в мире, когда я невольно появился в нем. Принял мир, как произвол над собой. Внутренний, неприятно чуждый голос, чем-то похожий на тот, который нагло оскорбил Пастухова, вмешался в ход рассуждений: "Принял мир вместе с ретирадником, куда тебя сейчас ткнули?" ...Я не был ни в чем повинен ни тогда, когда сидел в кабинете карельской березы, ни теперь, когда сижу в ретираднике (ответил себе Пастухов). Но в котором случае со мной поступили справедливее? Когда держали меня в кабинете карельской березы или когда ткнули в ретирадник? "Если ты принял мир, как произвол, то зачем же вожделеешь справедливости? - спросил неприятный голос. - Когда тебе было хорошо, ты не искал справедливости. Ты вспомнил о ней, когда тебе стало худо. Но тогда признай, что требования справедливости со стороны тех, кому худо, имеют тверже почву, чем безучастие к справедливости тех, кому хорошо". ...Я не оспаривал ничьих требований справедливости. Природу таких требований я считал благородной. Я только полагал, что эти требования преувеличивают значение общественного устройства для целей справедливости. Каково бы ни было общество, человеку надо биться за существование. Так биться и этак биться. Не знаю, как и когда больше. "Тебе не приходилось биться, сидя в кабинете карельской березы. Твое существование было обеспечено тем устройством мира, которое ты принял, как произвол над собой. Этот произвол был приемлем для тебя. Но он не был приемлем для других. Прислушайся: все время ты говоришь об одном себе: я, я, только я!" ...Но я не виноват, что обречен на бытие! Мои претензии к миру несравненно меньше его претензий ко мне! "А чем обоснованы твои претензии к миру? Мир так же не волен в твоем бытии, как ты. Ты хочешь получать, ничего не давая". ...Как - не давая? А мое искусство? "Ты сам назвал его прекрасной ошибкой". ...Это не я назвал. Это сказала Ася. Бедная моя! Как она будет терзаться, когда я погибну! Ах, Ася! Сколько ошибок, сколько ошибок! Прекрасные ошибки? Ах, черт, это ведь просто поза! Разве всю жизнь я не был уверен, что нигде, как в искусстве, существуют законы, осмысленные по своему прообразу - природе? Вон - дом. Он безобразен, потому что у него нет затылка, нет плеча, нет бока. Это всякий видит, всякий говорит: дом безобразен. О, если бы человеку удалось построить жизнь без ошибок, по законам искусства как природы, - может быть, мы увидели бы счастливое общество. "Ага, - опять послышался неприятный внутренний голос, - теперь ты взыскал счастливого общества! Не принимаешь мир, как произвол, а намерен строить его по своей воле. Ступай, ступай этой тропинкой дальше. Может, она выведет тебя на дорогу..." - Ступай садись, что ль! Эй, с воли! Новичок! Упарился стоямши! Пастухов не сразу понял, что крики относятся к нему. Его выжали из толпы. Он насилу согнул ноги, опускаясь на пол. Исподволь блаженная сладость потекла по его жилам, и он задремал, уткнув подбородок в грудь. Так влился он в медленное круговращение тел по камере, начал существование, общее с другими заключенными. Когда-то он слышал о занятиях в тюремных камерах: чтобы убить время и не разучиться мыслить, заключенные преподавали друг другу языки, проходили целые курсы наук. Проверяя себя - чем мог бы он поделиться, Пастухов обнаружил, что, несмотря на разнообразие своих знаний, он ничего не знал до конца. Одно было забыто, другое - не изучено полностью, из третьего он помнил только выводы, в четвертом по-настоящему не разбирался. Языки ему знакомы были лишь настолько, чтобы поговорить с французом о завтраке и вине, с немцем о погоде и дороговизне. Но ему не пришлось горевать о негодности своей к просветительству: никто не собирался слушать лекций, да у него не хватило бы сил читать. Без прогулок, без умыванья, он постепенно стал примиряться с грязью, потому что разбитость тела была страшнее грязи, голод - страшнее разбитости, неизвестность - страшнее голода. Как с самого начала притупилось обоняние, так со временем затухали другие чувства, и только слух неизменно остро разгадывал каждое движение за дверью, в коридорах "замка". Как-то рано утром, очнувшись на полу после дурманного забытья, Пастухов увидел маленькое серое существо, неуклюже - то вприпрыжку, то ползком - приближавшееся к нему по вытянутым ногам соседей. Пастухов содрогнулся. Страшно и отвратительно сделалось ему, что он беспомощно валяется на полу и по его телу, как по трупу, ползают гады. Он распознал сверчка, и хотя в тот же миг в воображении его воскресло все сказочно-доброе, связанное с этим запечным домоседом, он не мог одолеть к нему отвращения. Сверчок подскакивал и полз все ближе. Он был не саранчой и не тараканом, а саранчой и тараканом вместе и поэтому вызывал невероятную гадливость. Он прыгнул на Пастухова. Пастухов вскочил, стряхнул его и растоптал на полу с мучительным чувством детского испуга и омерзения. Он долго растирал мокрое пятно подошвой и все не мог побороть в себе брезгливость. Сутки делились на полосы рассветов и сумерек, полдней и полуночей, но все часы стали казаться одинаковыми, наполненные небывалым у Пастухова томлением, которое он назвал спором души с телом. Он ждал конца и уже не мог бы точно ответить, сколько прошло времени в ожидании, когда однажды за дверью вдруг поднялся шум. Он был сначала непонятен - гулкий, перекатывающийся по коридорам, перебиваемый стуками и лязгом нарастающий шум. Но еще до того момента, как распахнулась дверь, в камере кто-то ликующе и безумно закричал: - Красные!.. Повскакали все с нар и с пола, и даже для этих привыкших к тесноте людей давка сделалась невыносимой, когда, не щадя друг друга, они стали рваться к выходу. Кулаки били в дверь, в откинутые к стенам нары, крики в камере заглушали всеобщий шум тюрьмы, и нетерпение обновило лица узников проснувшейся волей к действию. - Открыва-ай! Свои-и, - вопила камера, и все больше, больше голосов вступало в этот вопль, все исступленнее громыхали кулаки, пока на месте двери не появился свет, в нем не сверкнули иглы штыков, под ними не колыхнулись фуражки с красными звездами. Шум сразу упал. Потому что все замерли, не веря своим глазам, стало на мгновенье будто просторнее, и в это мгновенье Пастухов услышал молодой голос: - Которые сидят через мамонтовцев - выходи! Снова зашумели и опять начали давить друг друга, и Пастухов протискивался вперед, бессознательно работая всеми мышцами, давя собою тех, кто давил его. Где-то внизу, в коридоре, его поставили в очередь, и он не помнил, как добрался до стола, за которым сидели, разбирая бумаги, красноармейцы. Его спросили: - Вы кем, гражданин, будете? (Как ни был выпачкан и смят на Пастухове костюм - вид его бросался в глаза.) Он ответил: - Театральный работник. - А! Театр! - весело посмотрели на него из-за стола, и дали ему какой-то квиток, и сказали: - Ну, выходите. Он шел по двору с квитком в руке, оглядываясь на тех, кого вместе с ним выпускали на волю, и лица спутников казались ему глупыми от счастья, и он чувствовал, что его лицо тоже глупо и счастливо, и его бесконечно волновало, что это так. У ворот его задержали. Красноармейский конвой вводил во двор арестованных. В первом ряду тяжеловесно выступал старик, нервно почесывая в седой растрепанной бороде. Он глянул на Пастухова голубыми, словно извиняющимися глазами, и Пастухов узнал в нем главу депутации к генералу Мамонтову. На одну секунду сознание как будто сделало курбет. Пастухов подумал, что сейчас сойдет с ума. Но вслед за этой секундой у него потребовали квиток, он отдал его, вышел за ворота на улицу, поднял взгляд, увидел безбрежную легкость неба и не совсем прочными ногами, но с удивительным вкусом к ходьбе зашагал по мостовой. На перекрестке дорог он увидел женщину и мужчину, сосредоточенно мастеривших что-то молотком у оконной рамы ларька. Он остановился, чтобы справиться со слабостью в коленях, и заглянул через разбитое окно в ларек. Там было пусто, но на подоконнике стояли в ряд стеклянные баночки с залитыми сургучом горлышками. У Пастухова приятно кружилась голова, и он испытывал потребность радушного общения и шутки. - Чем торгуете? - спросил он. Женщина посмотрела на него, ничего не говоря, мужчина продолжал орудовать молотком. Пастухов взял с подоконника баночку, прочитал: "Подливка из хрена на уксусе". Он ухмыльнулся и стал разбирать на этикетке незнакомое слово, напечатанное русскими буквами. Ему очень хотелось сострить, но мозг его будто упивался бездеятельной счастливой своей пустотой. Наконец он что-то разобрал на этикетке, сказал: - Правда ведь! Как было прежде длинно - говоришь, говоришь: тамбовский... губернский... потребительский... А теперь - одним духом (он прочитал по складам) Тамгубпотребкоопартинсоюз. И все! Мужчина опустил молоток, спросил: - Оттуда, что ли? - и мотнул головой на тюрьму. - Оттуда. - Оно видно. - Вы возьмите, если хотите, - сказала женщина. Пастухов развел руками: пальтецо его вместе с мелочью в карманах так и осталось в тюремном замке. - Берите, все равно этим товаром не расторгуешься. Что-то проказливое мелькнуло в его лице, он сунул баночку в карман, сказал "спасет Христос" и пошел почти прежней независимой походкой, ощущая все ту же приятную пустоту в голове и воскресающее самодовольство артистизма. К дому он подходил быстрее, быстрее и взбежал по лестнице, как мальчишка. Ася вскрикнула, необыкновенно сильно обхватила его шею. Алеша выбежал из другой комнаты, оцепенел, потом бросился к отцу и прильнул к его ноге. Он раньше всех, глядя снизу сияющими, как у матери, глазами, прервал молчание: - Пап, ты бородатый. Александр Владимирович не в силах был одолеть немоту. Он задыхался от объятий и волнения. Алеша нащупал у него в пиджаке баночку. - Что это, пап? Вот это - что? Пастухов вытянул ее из кармана и дал Асе. Она ничего не могла понять и, держа в одной руке склянку, а другой по-прежнему обвивая его шею, заглядывала ему в самые зрачки, ища там ответа на единственное свое чувство к нему, которое ее потрясало. Ему хотелось, чтобы она прочла, что написано на баночке, и чтобы они вместе посмеялись. Жажда шутки не проходила у него, но первые его слова прозвучали так, что даже Ася, изучившая его манеру говорить чепуху с серьезной миной, приняла их за чистую монету. - Арестантику подали ради Христа, - сказал он. Она приложила к своей груди эту нелепую склянку с благодарным и растроганным порывом. И тогда Пастухов, со своим внезапным простодушием, захохотал, отнял у Аси баночку и швырнул на стол, бормоча сквозь смех: - Потом... потом... посмотришь, что это за соус! Она старалась улыбаться его смеху, все еще ничего не понимая и не желая ничего понимать, кроме своего счастья. Ольга Адамовна, вытирая платочком глаза, стесняясь, выглядывала из-за двери: она вполне отдавала себе отчет, что это нескромно, но не могла не участвовать в необычайном свидании супругов. Пастухов важно приблизился к ней, нагнулся к ее руке. Лицо ее покрылось пятнами, кудерьки задрожали. Она притворила за собой дверь. Он крикнул ей: - Ольга Адамовна, милая! Умоляю - поскорей помыться! Нельзя ли там, у хозяев, баньку, а? Когда улеглось смятение поднявшихся с самой глубины души переживаний, и разум восстановил свое господство над мыслями, и Пастухов смог наскоро рассказать о себе, и Ася смогла выслушать рассказ - к этому времени Алеша был уже занят своими играми, а Ольга Адамовна воевала с коптившими фитилями керосинки. Прохаживаясь по комнате со стаканом чаю, Пастухов увидел на постели разрозненные листы какого-то томика. - Ты читала? - Да. Я плакала над ним, и все читала, - ответила Ася, будто прося, своей неуловимой улыбкой, извинить за такое признание. - Что это? - Тут перепутано. Из разных книг "Войны и мира". Но, знаешь, мне нравилось, что перепутано. Это как-то грустнее. Она присела на постель, начала быстро листать страницы. - Здесь есть одно место... Она бросила искать. - Все равно не найдешь в этой лапше. - О чем? - Это, знаешь, из тех мест, которые мне раньше казались скучными. Я всегда пропускала. А тут я задумалась... То место, где об истории. - Знаю. Я там тоже думал об этом. - Правда? Может быть, как раз в то время, когда я читала... Знаешь, где говорится, что это отживший взгляд на историю, как на произведение свободной воли человека. - Да, да. О том, что нельзя, изучая историю, пользоваться этим воззрением наравне с признанием истинными законов статистики, политической экономии, прямо противоречащих этому устарелому взгляду на историю. - Как ты помнишь! Как всегда, когда муж думал вслух, Ася с восхищением следила за ним увеличенными глазами. - Ну и что же? Она притихла в нерешительности. - Сп