ерва я думала вместе с ним, а потом не так, как он. - Не так, как Толстой? - Да. Я думала, что ведь теперь уже победило новое воззрение на историю. Правда? Ведь теперь утверждают, что изучение истории согласовано со всеми этими науками, о которых Толстой говорит... ну, со статистикой, естествознанием. Ведь так? Она опять замолчала, и во взгляде ее появилось что-то двойственное, как будто она чувствовала себя виноватой, что затеяла отвлеченный разговор, и в то же время считала его очень нужным и гордилась им. - Ну? - снова поторопил он. - Я подумала, что как прежде человек подчинялся истории, толкуя ее ложно, так и теперь подчиняется ей, толкуя ее правильно. Она управляет им, как инструментом. Я не права? - спросила Ася с нарастающим выражением двойственности на лице. Пастухов отхлебнул чаю, взял стул, сел против жены. Он делал все крайне медленно. - Не права? - еще раз спросила она. - Я не переставая думала о тебе, Саша, думала о нас. Я не спала, читала больше от бессонницы. Но к этому месту возвращалась несколько раз. И у меня создалось свое убеждение... Может, оно и не противоречит Толстому, я не знаю. Но для меня оно идет дальше его. Я решила, раз нами управляет история и мы - ее жертва, то какой же исход? Он смотрел ей прямо в глаза, и ему сдавалось, что странным выражением вины прикрывается на ее лице хитрость. Видимая слабость и скрытая сила - эти противоречия, жившие в ее чертах, составляли так хорошо ему известное, чуть улыбающееся и мгновеньями будто нерешительное лицо Аси, казавшееся ему в эту минуту еще красивее, чем прежде. - Какой исход, - увлеченно и вкрадчиво продолжала она, - если независимо от того, ложно мы понимаем историю или правильно, мы остаемся ее жертвами? Покориться - вот в чем исход. Правда? - Чертовски умная баба, - сказал он серьезно, однако так, что она могла принять похвалу в полушутку и предпочла это сделать, возбужденно засмеявшись. Но он не ответил на ее смех и заговорил, придавая каждому слову особое, как бы решающее значение. - Оставим в стороне, что нельзя смешивать изучение истории с движением событий, в котором мы живем и которое только со временем станет предметом изучения. Я не хочу сейчас разбираться в ложных или истинных научных толкованиях предмета истории. Я живу своим ощущением. Понимаешь? Оно обогащено у меня жизнью как никогда. Это - история, в которой я - действующее лицо. Понимаешь меня? И я тебе должен сказать: у меня нет ни малейшего желания быть жертвой истории. Я не хочу быть жертвой! К черту! Ко всем чертям! Пастухов поднялся, отодвинул ногой стул, опять заходил. - Уразуметь, что происходящее в Петербурге, в Саратове, в Козлове и не знаю - где, с нами и с нашим Алешкой, есть движение истории - это не фокус. Фокус в том, чтобы внутри этого движения найти поступательную силу. Надо быть там, где заложено развитие истории вперед. Мамонтовцы - тоже история. Но благодарю покорно! Если я при всяких условиях подчиняюсь движению событий (в чем, я полагаю, ты совершенно права), то в моей воле выбрать, каким из составных сил движения я хочу себя подчинить. Жертва? Смерть со славой и с честью - не жертва, а подвиг. Протянуть ноги во вшивой каталажке неизвестно за что и почему - тоже не жертва, а идиотство! Он недовольно оборвал себя: - Вот видишь, оказывается, я умею произносить речи. Он увидел Алешу, который прижался к косяку и глядел на отца с гордым и перепуганным выражением. - Ты что? - Я думал - ты меня звал... - Звал? - Ты крикнул: Алешка! - Не подходи ко мне, я должен помыться, ступай играй, - сказал Пастухов немного растроганно. Взгляд Аси заволокла та вдохновенная слеза, которая всегда размягчала Пастухова, и он старался поменьше глядеть на жену, чтобы сохранить разбег своей решимости. - Ты помнишь разговор с Дибичем у саратовского вокзала? Так вот я теперь вижу, что Дибич прав. Такие, как он, если и погибнут, будут принадлежать Истории с большой буквы (это его слово, помнишь?), а не так называемым обломкам истории. Я тоже не намерен валяться в обломках. С какой стати, черт возьми? Он с наслаждением от оживающей в нем силы распрямился, выставил подбородок. - Ничего себе обломочек! - задорно сказал он. Ася с одобрением, но слегка задумчиво покачала головой. - Он очень милый... этот Дибич, - проговорила она. Пастухов остановился и помигал на нее, упустив свою мысль. Подойдя к столу, залпом допил чай. - Ты любишь, когда тают от твоих акварелей. Дибич созерцал тебя умиленно... На тебя и старик Дорогомилов вздыхал... Она поправила мизинчиком волосы на виске. - Так приятно-приятно, когда тебя немножко приревнуют! Он опять подвинул стул, уселся против нее. - Мой выбор окончателен. Понимаешь? Я сделал его там, в местном филиале Дантова ада. Решил, что если останусь в живых, - первое, что сделаю, напишу Извекову, что я был олух. И Дорогомилову тоже. Чтобы знали, что я не белогвардеец... Он сказал это твердо и, пожалуй, торжественно. Вдруг, близко наклонившись к Асе, он снизил голос. - У меня был там один момент... ужасный и отвратительный. Вот послушай... Он рассказал и даже наглядно изобразил, жестикулируя, как на него полз сверчок и как он его растоптал. На лице Аси повторялись оттенки брезгливости, с которыми он восстанавливал остро запомнившееся впечатление. - Самым отталкивающим в этом насекомом мне показалось то, что оно - не таракан и не саранча, а какой-то межеумок. Вдобавок, в нем было что-то самодовольно важное, точно гнус считал себя неотразимым красавцем. Это невозможно видеть без содрогания! Я потом все вспоминал, и у меня по спине мурашки бегали. Бр-р-р! Он потер руки и, вскочив, стал отряхиваться. Несколько листов книги слетели на пол. Он поднял их. - На свете нет ничего омерзительнее межеумков. И я тогда подумал, что мое положение, ко всему прочему, мерзко. - Саша! - неподдельно пугаясь, воскликнула Ася. Он попробовал сложить ровнее листы книги. Они рассыпались у него в руках. - Я представил себя со стороны. Каков я в глазах разумного человека. И сделал выбор... И когда остановился на своем выборе - можешь мне поверить? - в этой клоаке, обреченный и ждущий конца, я почувствовал себя гораздо свободнее. Понимаешь? Гибнуть из-за недоразумения, из-за анекдота - даже не смешно. Это унизительно! Я решил и совсем ясно представил себе: если уж все равно должен пропасть - так я им крикну: да, да, я красный! Красный - черт вас побери! - и ненавижу вас утробной ненавистью! Он опять заметил в дверях возбужденное лицо сына. - Пап, - сказал Алеша тихо, - а разве другие сверчки кусаются? - Нет, - ответила Анастасия Германовна, чуть улыбнувшись, - другие сверчки не кусаются. Не мешай нам с папой. Она приподнялась с желанием успокоить мужа или, может быть, удержать от опасного шага. Он отвел это движение, словно боясь, что она посягнет на шаткое здание, которое он едва начал возводить, и оно разрушится. - И никуда я больше не побегу! - нетерпимо обрезал он. - Конец! Я понимаю Дибича, что он бежал из плена. Ему надо было домой. А мне не надо. Я дома. Мы с тобой дома, понимаешь меня? И нам надо разделять судьбу нашего дома. Она все-таки с кроткой настойчивостью обхватила его пальцы своими мягкими ладонями, развела его руки, прижала себя к его груди. - Милый, но я ведь с тобой совсем, совсем согласна! Он высвободился. Ему хотелось все привести к окончательному строю, положить предел угнетавшему спору души с телом, а главное - увериться, что его выбор не зависит от подсказок или давления, что он свободен. Он опасался возражений и в то же время не хотел, чтобы Ася поспешно соглашалась с ним. Он не мог уступить ей первенство в решении, которое должно было изменить всю жизнь. Он сложил наконец листы книги и, с уважением поглаживая ее рваные края, проговорил: - Ты именно придерживаешься Толстого, если считаешь, что все дело только в том, чтобы покориться движению. А я не согласен с ним. Раз выбор зависит от меня, значит, я участвую в развитии событий своей свободной волей. Сумма таких свободных воль прилагается к равнодействующей всех сил истории. И, значит, история, в какой-то части, становится произведением свободной воли человека. Моей свободной воли. - Я только и хотела тебе это сказать, - шепнула Ася, обнимая его голову. - Конечно, конечно, ты волен во всем... Как блудный сын, когда он вернулся в отчий дом, мы с тобой тоже вольны вернуться. С повинной головой. Повинную голову не рубят. Она теребила его волосы, он хотел отвернуться, но вдруг рассмеялся своим обычным взрывом, и они остановили глаза друг на друге, довольные собой и будто омоложенные. - Выходит, получилось по-твоему? - спросил Пастухов, едва заметно подмигивая Асе. Ольга Адамовна заглянула к ним и с потерянным видом, с каким докладывают о нежданных праздничных визитерах, сообщила, что явились хозяева - директор театра с мамашей. - Мы только поздравить, только поздравить! - возвестил директор, тряся Пастухову руки. - Какое счастье! Как вы себя чувствуете? Ей-богу, мы за вас перетрухнули! Вот мамаша скажет, ей-богу! Ведь это же все бесконечно грустно, честное слово! - Как вам сказать, - с тонкой улыбкой ответил Александр Владимирович. - Не помню, в каком романе Стендаль написал о своем горе: "Грусть сделала его душу доступной восприятию искусства". Так что это на пользу... - Не били вас там, а? - спросила мамаша, выпростав из-под волос ухо. - Бог миловал! - крикнул он ей весело. Она перекрестилась. - Бегу в театр, извините! - сказал директор. - Мы готовим апофеоз. Такой подъем, знаете ли, ей-богу! - Что готовите? - Апофеоз. - Чей же это? Что такое? - Ничей. Силами самой труппы. Как-нибудь, знаете, с музыкой, с пением, все такое. - Погодите, - строго сказал Пастухов, прихватывая директора за рукав. - Погодите... я для вас напишу апофеоз. Он будет называться "Освобождение". Он медленно обвел всех великодушным взором. - Александр Владимирович! Да мы... мы на руках вас... ей-богу, всей труппой на руках вас носить будем! Директор бросился к выходу, что-то еще восклицая на бегу. - Чего это он, а? - не поняла мамаша. - На руках меня хочет носить, - нагнулся к ней Пастухов. - А-а! И верно. Мы ведь совсем вас похоронили... А я вам баньку затопила. Александр Владимирович обнял ее за плечи. - Веник-то есть ли, веник-то, а? - крикнул он. - Есть, да больно облезлый. Как помело. - Спасибо и на том! Спасибо на помеле, мамаша! - Парьтесь, батюшка, на здоровье... - Смыть все с себя к черту! - громко вздохнул Пастухов, оставшись опять наедине с женой. Они вышли на балкон. Он посмотрел из конца в конец безлюдной площади. - Что за день! И как чудесно, кисленько пахнет уличной пыльцой, правда? Ах, Ася, Ася! Он еще раз полно вздохнул большой своей емкой грудью. 30 Внешняя неизменность Рагозина, выделяя его среди экипажа "Октября", всем казалась совершенно обыкновенной, и сам он не придавал значения своему отличию от моряков. По-старому он носил косоворотку, пиджак, слегка нахлобученную кепку блинком, которою иногда прихватывал с виска завиток волос. Зато ступал Рагозин даже больше моряков по-морски - прежняя развалка его стала опять заметнее, может потому, что он будто помолодел, кончив свою безнадежную битву с финансовой цифирью и выйдя на певучий волжский ветер. К высокому сутуловатому его сложенью скоро привыкли в дивизионе. Он появлялся на виду команды часто, хотя первое время подолгу приходилось сидеть в штабных каютах: надо было вникать в военно-морское хозяйство и продолжать перестройку политической работы сообразно меняющимся на ходу условиям. Рагозин попал во флотилию за несколько дней до начала августовского наступления советских армий к юго-западу от Саратова. Он не был ни военным, ни моряком, он владел лишь одним оружием, довольно хорошо знакомым рабочему люду России: браунингом. Убежденный, что всегда находится на месте, если поставлен на это место своей партией, он приступил к обязанностям дивизионного комиссара, не сомневаясь, что они ему под силу и он овладеет ими - дали бы срок. В составе судовых команд были моряки-балтийцы, встречался судовой народ с Каспия и Приазовья, волжане, коренные поморы с Севера. Все это водное племя обладало навыками долголетних плаваний, в большинстве прошло войну и самой природой было словно выделано для пребывания на судах. Пестрота народа сглаживалась военно-морским порядком и тем, что примером для команд служили балтийцы, принесшие на Волгу двойную славу своей беззаветности - в борьбе на Балтике с германским флотом и на революционных фронтах Петрограда, откуда послала по России первый раскат Октября легендарная "Аврора". Каждый считал за правило подражать балтийцам - их самозабвенной ярости в бою, их прибауткам на роздыхе, даже их манере носить бескозырку - не набекрень, а прямо, в линию к надбровью, что придавало моряку облик не столько лихой, сколько непреклонный. Кроме дивизионов канонерок, в Северный отряд Волжско-Камской флотилии вошли плавучие форты с батареями морской артиллерии, вспомогательные суда - ремонтных мастерских и госпиталей, дивизионы катеров, воздушный, воздухоплавательный, отряды десантные и минные. Когда эта вооруженная разномастная армада судов и суденышек, пятная берега и небо черными, рыжими, свинцовыми дымами труб, пыхтя и стуча машинами, лязгая в клюзах якорными цепями, мигая на мостиках быстрыми флажками сигнальщиков, - когда эта многочисленная плавучая крепость заняла протянувшуюся на версты исходную позицию и Рагозин, на моторном боте, по дороге в штаб флотилии, прошел только мимо передовых дивизионов, у него захватило дух. Впервые с такой властью очевидности развернулось перед ним могущество красного фронта, и он как бы предметно, на грозных вещах, обнаружил величие двинувшегося за своим правом народа. Рагозин зачерпнул через борт горсть прогретой солнцем воды, хлебнул глоток, вытер лоб ничуть не остуженной ладонью и, не зная - как бы излить волнение, крикнул мотористу: - Закурим, что ли? - хотя давным-давно отвык от табака... С того момента, как в штабе дивизиона вскрыт был пакет с приказом о переходе в наступление и сигнальщик передал узорчатой игрой флажков приказание командира дивизиона - "следовать за мной кильватерной колонной", Рагозин больше не заглядывал к себе в каюту. Пребывание на палубе, или на командном мостике с биноклем перед глазами, или у орудий, среди молчаливых, серьезных матросов, делало его чувство торжественным и напряженным. Он был уверен, что первый же предстоящий бой будет решительным, и странным казались ему невозмутимое спокойствие берегов, нежная, как оперенье снегиря, краска восхода, одиноко возносящийся над деревней дымок затопленной печки. Полным кругом выкатилось над луговой стороной солнце, и другой высокий берег оживился. Взбивая пыль, тянулись по нагорью бесконечными цепочками гурты овец и волов: команды армейского снабжения погнали скот. Это был знак, что наступление на суше началось в один час с флотилией. Клубы береговой пыли будто переговаривались с редкими дымами канонерок: локоть к локтю, отважнее вперед! Но эти клубы пыли навлекли на себя противника. Две тройки самолетов быстро близились навстречу дивизиону, вырастая на безоблачном небе из едва приметных воробьиного размера пятнышек в парящих воронов и накатывая на окрестность свирепый гул. Передняя тройка пронеслась вдоль берега, задняя шла над руслом. Взорвались одна за другой первые бомбы, вскинув веера земли в воздух. Над гуртами выше поднялась непроницаемая туча пыли - скот бросился врассыпную. Застукали зенитные трехдюймовки дивизиона. Суда начали маневрировать. Многосаженными стеклянными бокалами взвились над Волгой и ливнем пали водяные столбы от разорвавшихся бомб, Канонерки закачались на неровных волнах. Кое-кто из нижней команды "Октября" поднялся на палубу. Все смотрели, как разворачиваются и заходят с тыла самолеты. На этот раз вся шестерка взяла курс вдоль русла. Бомбы легли на воду кучнее, но суда успели к этому моменту отойти друг от друга на большое расстояние. Зенитный огонь усилился, легкие, будто пуховые звезды разрывов в небе стали чаще, самолеты должны были подняться выше. Но они вновь описали полукруг и вновь вернулись. Одна бомба, со свистом раздирая воздух, низринулась поблизости от "Октября". Белый шквал пены окатил палубу канонерки, борта ее ответили взрыву утробным воем, со звоном вылетели в крохи размолотые стекла штурвальной будки. Молодой матрос был сброшен с носовой части в воду. Ему кинули с кормы конец. Он кошкой вскарабкался на борт. С него струилась вода, фланелевка и штаны облепили его резиновое тело. Он поглядел вслед ушедшим самолетам, поднял кулак, крикнул: - Я вам попомню! - и ругнулся так звонко, что услышала вся верхняя палуба. Страшнов, вылезший из машинного отделения, стоял во время взрыва позади Рагозина. Он утер от воды выпачканное маслом желтое лицо и прогудел недобрым басом, с особым упором на свое "о". - Горячий привет дорогой Антанты... Рагозин, тоже вытирая платком загривок (его обдало со спины), проговорил спокойно: - Союзнички. - Французского изготовления птички-то? - Черчи-илль старается, - протяжно ответил Рагозин и вдруг, повернувшись к Страшнову, быстро спросил: - А твое место боевого расписания здесь? - У нас на месте обе смены, - отозвался Страшнов куда-то вбок. Рагозин промолчал. Все время налета он пробыл около зениток, присматриваясь к незнакомой работе артиллеристов. Он боялся упустить какой-то важный миг, который мог потребовать его вмешательства, и внимание его, отточенное до небывалой остроты, подавило в нем все другие способности. Он только потом, когда самолеты скрылись, словно бы с головы до пят ощутил, что момент был жестокий: если бы хоть одна бомба угодила в судно, урон был бы велик. Его поразило, что зенитки не причинили никакого вреда самолетам - они удалились пренебрежительно-спокойно, - и он не знал, как ответить себе - хорошо ли велся огонь и можно ли назвать происшедшее боем? Но команда молча приводила в порядок корабль, и Рагозин тоже многозначительно помалкивал, делая вид, что грохот таких схваток с противником ему вполне привычен. Высланная вперед канонерка "Рискованный" подошла близко к неприятельскому берегу и высадила на лодке разведчиков. Матросы забрались на крышу разрушенной дачи. Степь простиралась в однотонном покое сожженного солнцем былья. Пологая возвышенность тянулась под углом к берегу. Справа от нее видна была цепь залегшей лицом к югу пехоты, слева далекой грядою вздулись холмы, похожие на курганы. Сильно маревело, и нельзя было тотчас увериться - где призрак, где настоящее окаймление курганов. Потом стало угадываться через бинокль суетливое движение людей вокруг раскинутых по гряде точек. И вот, будто проступая из земли, выплыли открытые артиллерийские позиции белых. Разведчики попрыгали с крыши, бросились назад, на канонерку. Под прикрытием береговых обрывов она пошла полным ходом, но не успела передать штабу добытых сведений, как белые открыли по кораблям огонь. Канонерки начали спускаться по течению, в расчете зайти белым в тыл. Ответный огонь их нарастал. Подтягивались к месту дуэли корабли других дивизионов. Открыла стрельбу плавучая батарея. Гулкие вздохи морских орудий Канэ ворвались в рокот канонады. Как пузыри в воде, всплыли в воздух змейковые аэростаты. Светящимися облачками они повисли в прозрачной высоте, сигналами корректируя стрельбу. Когда "Октябрь" обогнул протяженную береговую излучину, перед ним, словно ущелье в горах, раздвинулся глубокий буерак, жерловина которого выходила к реке, а другой конец, далеко в степи, упирался в подошву курганов. Сквозь это ущелье с борта стали видны непрерывно бившие батареи деникинцев. Перед глазами Рагозина выросла та живая, замкнутая в своей жгучей ясности цель, которую должно было уничтожить. В желтом, позолоченном солнцем чаду над степью он остро различал вспышки орудий, пыль, завихряемую выстрелами, взлеты земли от разрывавшихся корабельных снарядов - будто кто-то вскапывал почву огромными заступами и кидал в воздух. "Октябрь" навел четырехдюймовку вдоль буерака, коридором открывавшего путь для удара с тыла. Раздалась команда - и последовал выстрел. Корабль дрогнул. Рагозин, установив локти на палубном поручне, глядел в бинокль. Если бы он мог в эту минуту наблюдать самого себя, он изумился бы скованности своего тела. Широко расставив ноги, пригнувшись, он прогибал тяжестью корпуса металлический прут, на который упирались локти. Иначе, нежели этой натугой всех мышц, нельзя было удержать в повиновении прежде никогда не ведомое чувство. Это была окрыленная злоба, звавшая его туда, где рвалась на комки и развевалась в золотую пудру земля. Он смотрел и смотрел в далекий светящийся чад, напутствуя этой злобой снаряд за снарядом, летевшие с корабля на вражеские батареи. Вдруг огонь флотилии начал утихать. "Октябрь" прекратил стрельбу. Рагозин оторвался от бинокля, подскочил ближе к мостику. - Что такое? Почему замолчали? Голос его после гула орудия прозвенел по-птичьи. - Пехота с десантом пошли в атаку! - крикнул сверху командир. Рагозин глянул на берег. По полосе между водой и подножьем берегового обрыва бежали узкой тесьмою матросы десантного отряда. Один за другим исчезали они в крутобокой жерловине буерака. Несколько тесных кучек людей катили пулеметы, впрягшись в них спереди и подталкивая сзади. Рагозин опять прижал к переносью бинокль. Пыль медленно оседала на курганы. Реже и реже вспыхивали огни выстрелов. Возник на бугре дымный шар, стремительно разбухая, и спустя секунду волной разлился по степи тягучий удар взрыва. Кто-то закричал на палубе: - Орудия рвут! Рагозин увидел, как совсем близко от позиций белых десантники, цепляясь друг за друга и скатываясь по оползающим откосам, выбирались из буерака наверх. Вот передовые выпрямились в рост на равнине. Вот со дна оврага потянули кверху пулеметы. Все больше появлялось на кромке буерака матросов, длиннее растягивались по степи их ряды. Прострекотала первая строка пулемета. Воздух словно задрожал от далекой ружейной пальбы. - Пошли, пошли! - с нетерпением раздался новый выкрик. Сразу в дюжину голосов со всех концов корабля начали кричать столпившиеся на палубе моряки: - Бей их! Бей, в душу так... Рагозин перевел бинокль на курганы. По степной целине полные упряжки коней галопом уводили орудия. Почти в тот же момент на окоемку холмов россыпью вымахнула красная пехота. Цепь ее просвечивала, как частокол против солнца. Десантный отряд матросов прянул наперерез бросавшим позицию белым. Рагозин поднял голову на мостик. - Сбили! Сбили! - кричал ему командир, непонятно взмахивая обеими руками. Рагозин быстро оглядел моряков. Со смехом крича и бранясь, они смотрели на берег и тоже махали руками. Лица их сияли тем высокомерным и наивным счастьем, какое приносит успех. Вдруг прямо против себя Рагозин опять увидел Страшнова. Залитый солнцем и потому еще больше лоснившийся от масла, помор довольно улыбался. - Лиха беда начало, - сказал он. Рагозин нахмурился. - Ты что за мной ходишь? - Я тут... в случае чего исправить на палубе... - Ты что мне - нянька, за мной смотришь? Я за тобой буду смотреть, а не ты за мной! - Я что ж? Я как все... - Нет, не как все, - с неожиданной угрозой оборвал Рагозин. - Мне опахала не требуется. Я не генерал - ходить за мной... Он круто повернул плечо и ушел. У него явилась раздражающая мысль - будто он что-то задолжал. Вот сбили артиллерию деникинцев, матросы с пехотой бросились преследовать ее, а он только поглядывал в бинокль. Это был уже настоящий бой, и кончился он удачей. А что Рагозин сделал для удачи? И что ему надо делать в боях? Глядеть в бинокль? - Опахало! - негодующе буркнул он, взбираясь на мостик и резко откидывая вбок болтавшийся на ремешке тяжелый бинокль. Командир дивизиона - уже немолодой и рыхлый морской офицер - проговорил навстречу Рагозину, когда комиссарская кепка только показалась над последней ступенькой к мостику: - Пошло, Петр Петрович, теперь пошло! Он не приподнял, а лишь дотронулся левой рукой до козырька, делая вид, что приподнимает фуражку, и не перекрестился, а лишь наметил правой рукой перед лицом своим мановение, похожее на крестик. - Господи благослови. Он как-то официально и в то же время пытливо смотрел в лицо Рагозину. Петр Петрович подвил растрепанные колечки усов. Он не возражал против обычая: отчего не перекреститься, если дело пошло на лад? - Приняли с флагмана радио, - как бы докладывал и вместе с тем просто делился новостью командир. - Наступление развивается по всему фронту. Дивизиону идти полным вперед, очищая берега от противника. - Не оторваться бы от пехоты, - с видом стреляного воробья заметил Рагозин. - А зачем у нас глаза, Петр Петрович? Глаза прежде всего. Офицер уважительно постучал ногтем по биноклю Рагозина. Ему нравилось, что комиссар не говорит лишнего и не мешает ему держаться так, как он привык, то есть слегка отечески. - Значит, полный вперед? - Вперед, Петр Петрович. Отдаю приказание. ...Этот день открыл собою обширные наступательные операции особой ударной группы советских армий Южного фронта по плану главкома, начавшиеся с успехов, но приведшие затем к отступлению. Провал удара Южного фронта по казачьим армиям белых обнаружил себя через две недели для вспомогательной группировки, действовавшей на Купянск, и через три недели - для армий, наступавших в основном направлении на Царицын. Вспомогательная группа, вклинившись центром глубоко в расположение белых и заняв Валуйки и Купянск, оставила свои ослабевшие в боях фланги далеко позади и оказалась под опасностью полного окружения. Попытки ликвидировать угрозу флангам, созданную кубанской конницей Шкуро и донцами, не дали положительных результатов, и вся группировка вынуждена была с тяжелыми потерями отойти в исходное положение, а потом и за его пределы. В направлении на Царицын упорные бои сначала принесли красным войскам немало успехов, но группа в целом быстро разбросала свои силы на широком фронте и не могла выполнить своих задач. Армия, продвинувшаяся до подступов к Царицыну, попала под удар маневренной кавалерийской группы Врангеля, не выдержала ее сосредоточенных атак и отступила к северу от города. Однако пока наступление развивалось, оно дало примеры из ряда выходящей боеспособности солдат, сплоченных знаменами революции. Особенный порыв проявился на главном направлении, где советская пехота действовала совместно с кавалерией и при поддержке Волжско-Камской флотилии. Тут объединенные в конный корпус под командованием Буденного дивизии, не прекращая формирования частей и черпая конский состав в окрестных селениях и станицах, вышли победителями в больших боях с казачьими массами белых. Корпус разгромил под Каменночерновской донскую конницу генерала Сутулова, а спустя три дня нанес сильнейший удар противнику под Серебряковым. Быстро перебрасывая свои лавины с участка на участок, корпус как будто предвосхищал в краткодневных боях разительные походы Первой Конной армии недалекого будущего. Левый фланг наступавшей на Царицын армии опирался на Волгу, где действовала, продвигаясь к югу, речная военная флотилия, созданная Советами. В этом походе она прогремела бесстрашием и самоотверженностью русских матросов... У Рагозина очень скоро исчезло ощущение неполноты своего участия в боях. Наоборот, ему стало очевидно, что он нужен дивизиону, требовавшему от него все больше усилий, чтобы соединить волю людей и бросить ее на определенное дело. Сложнее и длительнее становились операции: то обходный маневр десанта на берегу, то заградительный огонь с кораблей в поддержку атакующей пехоте, то отчаянная разведка в неприятельском тылу. А в то же время на ходу велись ремонты повреждений, множилось число раненых в госпитале, истощались запасы снарядов, безвозвратно выходили из строя люди. Рагозин в какой-то час уловил сознанием самое существо своей задачи на судах, которую он выполнял сначала безотчетно, в силу течения вещей. Существо этой задачи состояло в том, чтобы любая необходимая работа исполнялась командами в полную силу воодушевления. У него был странный случай при взятии Николаевской слободы. На "Октябре", который бил по отступавшим белым, когда десант моряков уже влетел на улицу слободы, от некалиброванного шрапнельного снаряда взорвалось носовое орудие. Был убит наповал комендор - молодой моряк, державший орудие всегда на "товсь!", так и прозванный товарищами - "Товсь" и любимый ими за веселый нрав. Взрывом опалило лица двум патронным и сбросило с мостика командира дивизиона - он оказался легко контуженным. Скомандовали развернуться кормой и стрелять из кормовой пушки. Но комендоры, напуганные смертью товарища и опасаясь, что негодна вся партия снарядов, не решались продолжать огонь. За истекшую неделю боев Рагозин успел приглядеться к работе судовых артиллеристов. Он пошел на корму, приказал команде отойти на бак, сам зарядил орудие и выстрелил. Он выпустил три снаряда и обернулся. Орудийная прислуга виновато стояла позади него. Он сказал: - Ну, теперь валяйте, ребята, не страшно. Снаряды вполне приличные. Матросы кинулись к пушке, мигом взяли прицел и открыли стрельбу с таким неистовым старанием, что раскалился орудийный ствол. Рагозин, только отойдя в сторону, почувствовал, что прилипла к телу рубашка, и ему показалось, это не сам он орудовал у пушки, а какой-то особый в нем человек, и этому человеку он должен без колебаний повиноваться. Все пережитое за эти недели Рагозиным он позже отнес к тому роду напряжения человеческих возможностей, которое для своей разрядки словно уже не нуждается в отдыхе, а может быть выдержано только с помощью нового напряжения, еще большей силы. Но случилось в то же время два обстоятельства, как будто незначительных, тем не менее запомнившихся Рагозину и выведших его из напряжения действительности в какой-то особый мир прихотливого или даже не совсем реального беспокойства. Было похоже, будто Рагозин долго обретается в доме с занавешенными окнами, и - от привычки - дом мнился большим. И вдруг раскрылась одна занавеска, и в окне он увидел неожиданную синюю даль с деревьями над водой. Свет там за окном был совсем иным, чем в доме. Потом занавеска закрылась, глаз снова привык к дому, и дом стал мниться большим, как прежде. Но память удержала представление о другом расстоянии, о той дали с деревьями, о том свете, который был иным. Еще в ночь после первого боя комиссар "Рискованного", докладывая о положении на канонерке, сказал, между прочим, что матросы взяли с собой на судно одного парнишку и что теперь надо бы этого парнишку списать на берег, потому что жалко, если его покалечит: суется куда не надо. - Откуда взяли? - будто тоже между прочим спросил Рагозин. - Еще из Саратова. - Большой? - Да нет, так, малец. Лет, самое большее, двенадцати. - Как зовут? - Так все и зовут - малец и малец! Рагозин взялся руками за край скамьи, точно собравшись сесть, но не сел, а быстро выпрямился и, глядя прочь от комиссара, сказал черство: - Не знаешь поименно личного состава своего экипажа? Комиссар засмеялся: - Это приблудный мальчишка-то - состав? - А что у тебя на борту? Постоялый двор? - Так я спишу, - как о нестоящем деле, кончил разговор комиссар. Рагозин сурово помолчал. - Парню на берегу с голоду умирать? Азиатчина, брат. Развели вот так... беспризорников. Спиши его на госпиталь. Там хоть сыт будет. И безопаснее. Мысль о мальчике отвлекла Рагозина ненадолго, но резко, будто его кто-то взял за плечи и повернул назад. Бродячий парнишка объявился на "Рискованном", с которым были связаны в памяти розыски Вани, и это ожгло возобновленной тревогой за судьбу найденного и потерянного сына. Рагозин вовсе не хотел внушать себе, что опять напал на след Вани. Но в самом уязвимом углу сердца затаилось чувство иной жизни, отдельной ото всего, чем был поглощен Рагозин, и существование этой вымышленной жизни было больно, как неутоленная обида. События заглушили отвлекающий зов сердца. Они потребовали от Рагозина той брони, которая вырабатывается нервами для самозащиты в условиях, когда все время стоишь лицом к лицу с опасностью и должен ее не замечать. Он ощущал в себе такую броню, и она была нетяжела ему. И, однако, в очень сильный момент этой гордой и уже нравившейся ему неуязвимости, как раз после случая с пушкой - когда он стрелял и ждал, что попадется некалиброванный снаряд и пушку взорвет, - как раз после этого случая Рагозина новым ожогом резнуло воспоминание о сыне. Дивизион спускался к Быковым Хуторам, прославленным по всему низовью "арбузной столицей". Стояло удивительно тихое утро, либо оно чудилось удивительным после грома боев за Николаевскую слободу и Камышин. Здесь было очень высоко для левого берега, и заросшие травой обрывы с недвижными ивами зелено повторялись в воде. Ожидая сведений от высланной к Быкову разведки, суда задержались против разбросанных на берегу бахчей. Дощаники, груженные арбузами, с деревенскими мальчиками на веслах, подошли вплотную к канонеркам. По воде далеко на стороны разносились тонкие голоса бахчевиков в перекличку с матросским смехом на судах. Шла бойкая торговля. Арбузы, подбрасываемые с лодок, взлетали вверх, а с бортов канонерок падали в лодки бумажные свертки с солью и спичками, ломти хлеба, папиросы. Поплыли по воде, приплясывая, обглоданные арбузные корки, которыми с веселым озорством кидались матросы. Рагозин долго смотрел на воду, испытывая то счастливое недоумение, какое бывает у горожанина, если он, подняв голову, нечаянно увидит легко наслоенные друг на дружку перистые облака в приволье неба. Да, существовала извечная счастливая тишина воды и неба, и дерзость мальчишеских дискантов населяла эту тишину молодостью, и берега звали к себе ласково, как может звать человека только земля. И вот все вместе - Волга с арбузными корками, перезвон голосов в тишине, погожее утро - опять связало Рагозина, как путами, мыслью о сыне, о жизни с сыном, непохожей на все прежнее и безраздельно отвлеченной от настоящего. Броня, защищавшая Рагозина от грома, до непонятности легко пробивалась тишиной, и боль опять проникла в сердце. Далекий орудийный выстрел разбудил пространства, за ним - другой. Перепуганные мальчики на дощаниках, прыгая и переваливаясь через горы арбузов, бросились на весла. Баграми матросы помогали отвалить грузные лодки от бортов кораблей. Запели скрипучие уключины, забулькала вода под веслами, окунаемыми по-волжски часто и глубоко. И тут над самой речной гладью разорвался шрапнельный снаряд. Рагозин видел, как притаились на секунду маленькие гребцы и как потом, сбившись с удара, беспомощно забрызгали водой тяжелые весла. Он побежал к мостику, чертыхаясь. Нет, нельзя было даже долькой души отдаваться раздумью! Все было призраком - тишина, сонное утро, заманчивая ласка берегов. Ни смех, ни детские голоса не могли звенеть на земле, находившейся во власти порохового грома. Артиллеристы заняли места у орудий, плицы колес шумно вспенили воду, сигнальщик начал свое тревожное письмо в воздухе... Поход на Царицын одни моряки называли церемониальным маршем, другим он казался непрерывной цепью горячих боев. Как во всяком сражении, одни части армии наносят и принимают на себя решающие удары, а другим выпадают либо схватки, либо готовые результаты успеха, - так и в походе Волжской флотилии тысячи матросов, выйдя из тяжелого боя, вступали в еще более тяжелый, а тысячи других шли от легкого боя к легкому либо совсем не вступали в дело и радовались, что противник бежит, уклоняясь от встречи. Так десантный отряд и партизаны, нанесшие деникинцам удар под посадом Дубовкой, знали настоящую цену своему стремительному успеху. Их путь был прегражден кинжальным огнем батарей белых. Десантники с хода выбросились на берег в тылу у артиллерии, опрокинули защищавшую ее пехоту, разгромили батареи и, обернувшись на Дубовку, ворвались в посад. В представлении участников этой десантной операции бой за Дубовку был лихим обходным маневром, потребовавшим исключительной отваги и жертв. В представлении же тех экипажей, которые не участвовали в бою, взятие Дубовки было только одним из других таких же успехов десантных отрядов. Но никто из команд флотилии не мог разойтись во взгляде на Царицынский бой, в котором приняла участие вся матросская масса и которым несчастливо оборвалось наступление. Этот трехсуточный бой за Царицын начался штурмом города при поддержке ураганного огня кораблей. Ряд поражений и глубокий отход, казалось, расшатали силы деникинских войск. Еще на дальних подступах к Царицыну с судов видны были пожарища: белые сжигали все, что не могли взять с собой, подготовляя эвакуацию города. Опыт сопряженных действий военной флотилии с пехотой, оправдавший себя за время похода, должен был быть применен под Царицыном в невиданном на Волге масштабе. Все как будто сулило смелому предприятию удачу. И, однако, события приняли иной оборот. Прибрежный участок белых был сбит огнем судовой артиллерии и сухопутным отрядом моряков. Матросы атаковали и захватили Французский завод. Справа, на внешнем поясе окопов, действовала одна из отличившихся пехотных дивизий Красной Армии. Врангель, готовясь к обороне, стянул около трех кавалерийских корпусов в маневренную группу. Дивизия попала под фланговый контрудар превосходящих конных сил. Тем временем моряки, увлекаемые своим успехом, обособленно продвигались с Французского завода к городу и ворвались в Царицын. Дивизия принуждена была отойти. Тогда белые перебросили силы против моряков и отрезали им отступление из города. В отчаянном сопротивлении большая часть матросов погибла. Преобладание белых становилось очевидным. Они располагали крупным узлом железных дорог, быстро маневрирующей конницей, хорошей разведкой. Но борьба не утихала. Флотилия применила заградительный огонь и остановила белых. Еще и еще раз красные части переходили в атаки. Деникинцы обратили против наступающих все свои силы. Они ввели в бой танки и авиацию. Английское и французское оружие, присланное на помощь Деникину, нашло здесь поле для широкого употребления: самолеты делали по двенадцати групповых атак в день, сбрасывая сотни бомб, особенно - на воду. Стоял общий гул. Только залпы плавучих фортов да отдельные выстрелы орудий более крупного калибра выделялись из канонады. Корабли подошли вплотную к поясу окопов белых, навлекая на себя ожесточенный огонь. С борта "Октября" Рагозин видел, как вышел из строя "Рискованный": два снаряда друг за другом попали в камбуз и в палубу. Катера помчались снимать раненых. Задымилась исковерканная снарядом палуба. С "Октября" запросили - нужна ли помощь. "Рискованный" ответил: "Благодарю, справляюсь, бейте белых". Вскоре замолкло носовое орудие на "Октябре". Чтобы не терять времени, решено было не разворачиваться, а перетащить на место поврежденного орудия пушку с юта. Но винты креплений проржавели, гайки не поддавались ключам. Пришли механики - распиливать и сбивать гайки. Рагозин смотрел, как Страшнов - в одной полосатой тельняшке - бил клепальным молотком, и правая лопатка у него арбузом каталась под огромным плечом. "Эка, чертушка!" - вдруг залюбовавшись, подумал Рагозин. Он вместе со всеми был поглощен работой, не обращая внимания на обстрел с берега, не слыша пушечного зыка, к которому успело привыкнуть ухо: "Октябрь" подводил к концу третью тысячу снарядов, и многие канонерки от него не отставали. Когда вручную перетащили пушку на бак и, закрепив, возобновили стрельбу, Рагозин хлопнул Страшнова по лопатке. Тот мазнул засученным рукавом мокрый лоб, обвел взглядом дымную окрестность, сказал, что-то одобряя: - Да, голка! - Что говоришь? - Голчисто, говорю. Рагозин не понял слова, но понял, что все равно нет на языке такого слова, которым можно было бы назвать почти трехсуточное беснование взрывов и стрельбы, и тоже с одобрением мотнул головой Страшнову. Под вечер третьего дня дивизион получил приказание послать на берег с каждого корабля ударные группы добровольцев в подкрепление отрядам моряков. На "Октябре" вызвалось идти больше людей, чем требовалось, и Рагозин отставлял тех, кого считал незаменимым на корабле. Страшнов хотел идти, Рагозин приказал ему остаться. Но когда катера высадили на берег добровольцев и матросы начали строиться, Рагозин увидел в шеренге, на полголовы выше правофланговых, громоздкого человека в бушлате и кожаной фуражке: Страшнов глядел вбок, и лицо его было неприступно. Рагозин сделал вид, что не приметил его. Подкрепление, разделенное на два взвода, каждый до полусотни человек, было немедленно направлено на переднюю линию. Рагозин со своим взводом попал на участок, занятый остатками отряда, который брал Французский завод. Это был пустырь, захламленный и наскоро изрытый шанцами, немного поднятый над степью, где виднелась искривленная линия залегших цепей. Велся орудийный обстрел противника с кораблей, пыль закрывала собой позиции белых. Было гораздо тише, чем на борту "Октября", но Рагозин чувствовал, будто его вместе с тихой этой землей так же покачивало, как на корабле. Он лежал в неудобной яме, защищенной спереди бугром глины и открытой по сторонам. Глядя вправо на такой же бугор, который ему указали, он ждал, когда с этого бугра командир отряда даст сигнал поднимать цепь. Солнце село за тучи, пронизав их багровым светом, как это бывает перед ветреной погодой. Все на земле вторило закату, и глина шанцев отливала красным. Рагозин насчитал на земле десяток английских матерчатых подсумков, брошенных белыми при отходе. Едва артиллерия стихла, он увидел, как закарабкался на бугор и потом скачком распрямился на нем и поднял над головой руки высокий человек. Рагозин тоже вылез из ямы, так же вскочил на свой бугор и так же, подняв руки, спрыгнул с бугра и пошел вперед. Цепь начала подниматься, и Рагозин заметил, что она гуще, чем он думал, когда она лежала. Он следил, катят ли пулеметы (перед высадкой были сняты с треног и поставлены на колеса пулеметы "максима"), и успокоился: их катили, не отставая от побежавшей цепи. Он следил, не отставал ли его взвод от соседей справа, и опять успокаивал себя, потому что матросы бежали в линию. Он проверил, спущен ли на маузере предохранитель, и уверился, что спущен. Он вгляделся, не забыл ли кто насадить на винтовку штык, и ему показалось, что щетина выставленных вперед, прыгающих на бегу штыков нерушимо стройна. Задавая эти вопросы и отвечая на них, он все глядел перед собой на пустырь, который покойно стлался впереди, облитый чуть-чуть потемневшим закатом. Он скоро заметил красно-желтое пыльное облако наискосок от наступавшей линии матросов. Затем он услышал голоса, передававшие справа по цепи команду. Он сначала не разобрал слов, потом до него долетели крики: "Ложи-ись!" - "Ого-онь по кавалери-и-и!" Он тоже крикнул влево от себя: - Ложи-ись! Ого-онь по кавале... Немного спереди пыли он рассмотрел длинный строй низеньких коней, часто перебиравших ногами. Над строем светящимися нитями загорались и потухали клинки сабель. Казаки лавой лились по степи, накатываясь ближе и ближе с каждой секундой. Грянул винтовочный залп, и его подхватили, соревнуя друг другу в завывающем стуке, пулеметы. В казачьей лаве появились бреши, плотный строй расчленился на столпившихся кучками коней в одних местах и на реденькие цепочки в других. Но лава еще накатывалась, вырастая, и топот копыт уже передавался землей телу Рагозина, точно сердце его стучало не в грудь, а прямо в почву. Новые залпы кое-где еще больше сжали кавалерию в отдельные кучки, кое-где рассыпали. Одни кони стали выбрасываться вперед, другие отставать. Рагозин уже различал передних коней по мастям и видел закинутые кверху ощеренные морды, за которыми пригибались седоки, когда пулеметы подняли свой металлический вой до визга, и стало видно, как с седел срывались то тут, то там казаки, и лошади, обезумев, мчались без седоков либо тоже рушились на землю. Тогда Рагозин расслышал чугунный конский топот совсем рядом и вовсе не оттуда, откуда ждал. В небывалом страхе глянул он и перекинул налево свой маузер. На виду у его взвода вынеслись на пустырь из-за разрушенных хибар яростные всадники. Их было до сотни - на крупных, тяжелоногих конях - и впереди летел, клинком вычерчивая в воздухе спирали, моряк в распахнутом бушлате и бескозырке. Конь серой масти под ним недовольно крутил головой. Ленточки винтились у моряка над затылком, и полы бушлата били по коленям. Он привстал в стременах. Рот его был открыт. Сотня позади него кричала "ура!". Рагозин прежде только слышал о матросах-всадниках, воевавших об руку с сухопутными отрядами моряков, но никогда не видел их в строю. Теперь он смотрел на них в деле. Они скакали на грузных своих лошадях, как истые конники, но вид у них был такой, будто они рванулись в рукопашную схватку: все на них развевалось и плясало под порывами тела и встречного вихря. Крайний из этой сотни всадник промчался совсем близко от Рагозина. Он разглядел лицо матроса, перекошенное застывшим смехом, и разобрал необычайную команду-крик. - Лево руля, братишки! За мно-ой! - кричал со своим выражением недвижимого хохота матрос. - Та-ак держать!.. Туды-т-твою... - А-а-а! - неслось следом за умчавшейся сотней. - А-а-а!.. Стрельба остановилась. Рассеянная огнем кавалерия в беспорядке поворачивала назад, прибавляя ходу. Матросы-всадники уже сидели у казаков на плечах, и в воздухе засверкали шашки. В этот момент цепи опять поднялись в атаку. У Рагозина было такое состояние, что разгром белых только задерживается, но что он неминуем, и вот теперь осталось последнее усилие, чтобы сломить сопротивление и захватить город. Вид конных матросов только укрепил это чувство, и, оглянувшись на свою цепь, Рагозин увидел, что взвод его - не хуже всадников, а так же яростен, так же стремителен на бегу, так же слит в нераздельный сгусток. Матросы бежали за Рагозиным, овеваемые своими вьющимися винтом ленточками, либо гололобые, потерявшие бескозырки, кто с трепыхающимися за спиной воротами рубах, кто в одних тельняшках, мокрые, как пловцы, кто в кожанках нараспашку, кто с патронными лентами крест-накрест по груди. "Такие люди если идут, то идут только за победой, - подумал Рагозин, - и победа - вот она! - впереди!" Стала ясно видна наконец позиция белых - изломанный окоп в конце пустыря, и Рагозин услышал нарастающее по цепи гудение голосов: матросы зачали "ура!". В то же время справа он опять близко увидел конных моряков, вразброд скакавших по пустырю, и за ними - новую лаву казаков, наползавшую оттуда, где только что спасалась бегством расстроенная кавалерия. И тогда из-за окопов хлынул по наступающим беглый огонь. Рагозин споткнулся, упал лицом вперед, хотел встать. Но будто кто-то придавил сапогом к земле его плечо и не отпускал. - Пусти, - крикнул он, но рот ему залепило глиной, и он сам расслышал только мычанье. Он повернул голову и стал со злобой выплевывать глину. В двадцати шагах от него мчался на коне тот моряк в распахнутом бушлате, который повел на казаков сотню. Едва Рагозин признал моряка, как тот изо всей мочи натянул повода, отвалился спиной на круп коня, но тут же выпустил повод, и конь стряхнул его наземь. Одна нога всадника мгновение еще торчала в стремени, потом выскользнула. Конь же, как в цирке, встав на дыбы, пошел на задних ногах, колотя копытами передних воздух. Серый, в яблоках, освещенный закатом, он переливался пунцовыми пятнами и словно взлезал по вертикали на небо. Он вдруг показался Рагозину таким маленьким, что его можно было бы уместить на листе бумаги. Потом он опять вырос и поскакал в степь. Среди криков, долетавших до него, Рагозин услышал сильнее всего: - Комиссар!.. Комиссар!.. Он еще больше повернул голову, чтобы посмотреть - кто же его так прижал сапогом к земле. Он увидел прямо перед своим лицом будто знакомое, но неузнаваемое лицо скуластого человека с раздутыми ноздрями и тяжелым, подавляющим все черты подбородком. Человек этот, оскаливаясь, кричал ему на ухо: - Куда тебя? Куда? Рагозин не понял, что нужно этому человеку, но тут же вспомнил, что это - Страшнов, и почему-то обрадовался, и хотел ему крикнуть в ответ, но не мог, а только прокряхтел кое-как: - Я сам, - и стал подыматься. Никогда не испытанной силы боль в ключице и плече принудила его не двигаться. - Что сам? Несогласный! Сам... - сердито гудел Страшнов, поворачивая его и подсовывая свои руки ему под спину и под колени. Потом Страшнов поднял его и побежал с ним, как с ребенком. Рагозин ничего не слышал, кроме толчков боли, от которых мутилось сознание. Страшнов же набавлял шаг, пригибаясь под тяжестью ноши и от ужаса, что не успеет вынести раненого с поля, как настигнут казаки. Топот кавалеристов слышался громче, чем в первый раз, и опять раздались залпы... Уже почти на берегу Страшнов перехватил санитаров с носилками и затем доставил Рагозина моторным ботом на "Октябрь". Но корабль был поврежден: снаряд разорвался в кубрике, наспех шла починка рулевого управления мастерами плавучей ремонтной мастерской, пришвартованной к борту. На этой самоходной барже-мастерской нашлась каюта, в которую перенесли Рагозина. Командир дивизиона пришел к нему, когда судовой врач, осмотрев раненого, доложил, что раздроблена левая ключевая кость, задет нервный узел и нужна операция. - Вот, видите ли, - снисходительно строго, как положено с больным, сказал командир, - мы вас, голубчик, эвакуируем в госпиталь. В спокойном положении боль не так люто мучила Рагозина. Он ответил тихо: - Я вам не подчинен, товарищ командир. - Мы, голубчик, пять лет кряду воюем. А вы - подчинение! - Словом... остался. - Нет, родной. При наличии возможности, обязан эвакуировать. Вас там маленько прозондируют - что к чему. - Как там... на берегу? - Зачем - на берегу? На судне госпитальном медики прощупают. - Дела, говорю... на берегу... а? - Дела своим чередом. Делами мы займемся. Вот пока огонь не открыли, мы вас и транспортируем полегоньку. - Какой огонь? - Прикрывать будем. Отход прикрывать, голубчик. Рагозин не сводил взгляда с командира. Глаза его светились лихорадкой. Было явно - у него начался жар. Он потянул голову кверху, но не удержался. Сморщившись, он спросил: - Отход?.. Страшнов!.. Как - отход? Страшнов, заглядывавший через приоткрытую дверь, шагнул в каюту. - Лежи, ладно, - сказал он шепотом, - все хорошо. Рагозин стонущим криком оборвал его: - Что баюкаешь?! Нянька!.. Потом притих и выговорил глуховато: - Небось выдержу... Чего хорошего, когда отступаем? - Как чего? - обиженно сказал Страшнов. - От Саратова мы их отжали? За Волгу не пустили? Они у Эльтон-озера ручку было потрясли уральцам. А мы им пальцы-то укоротили... - Баюкай! - вздохнул Рагозин и прикрыл глаза. Командир, выходя, шепнул Страшнову: - Зови санитаров. На бот с правого борта... Доктор следил, как несли раненого и потом вставляли носилки в люльку, подвешенную на трос лебедки. Моряки скучились на борту. Зашипел пар, трос медленно натянулся. Страшнов наблюдал, чтобы носилки не сплющило концами люльки. Рагозин рассмотрел его над собой, чуть приподнял правую руку. Страшнов пожал ее бережливо. - Да, - сказал он. - Вот так, - ответил Рагозин. - Да уж ладно, - согласился Страшнов. Трос натянулся туже, люлька поднялась, и Страшнов стал отводить ее за борт. - Вира, вира, помалу, - негромко сказал он, и моряки передали на ют: "Вира, помалу!" Уже совсем как оттолкнуть люльку, Страшнов увидел в полутьме, что Рагозин хочет еще говорить. Он придержал на мгновенье трос. - Помогай тут, - сказал Рагозин быстро, - чинить корабль... - Учи волгаря рыбу пластать, - усмехнулся Страшнов. - Жалко, ты не волгарь!.. - Вира! - громко скомандовал Страшнов. Он оттолкнул трос и напутственно крикнул опускавшемуся, дочерна затененному бортом Рагозину: - У нас в Поморье не хуже волгарей окают! До свиданья, Петр Петрович! Поправляйся лучше! - Поправляйся, товарищ комиссар, - разноголосо повторили за ним моряки, перевешиваясь через поручень и глядя книзу, в темноту. Минуты две спустя бот отвалил и, шумно развернувшись вокруг "Октября", пошел на середину реки. Огонек его еще светился желтым пятнышком на воде, когда флотилия открыла стрельбу своей артиллерии, преграждая огневой завесой путь нажимавшим к северу белым. 31 Лиза венчалась с Анатолием Михайловичем в середине сентября. В ненастные сумерки два извозчика подъехали к Казанской церкви, и Лиза, подбирая белое платье, перешитое из первого ее подвенечного наряда, вошла в ограду. На миг проглянула через решетку стальная полоса Волги - все та же, какой Лиза видела ее каждую осень, и она удивленно подумала, что вот так же все еще течет непрерывная жизнь прежней Лизы. Она ступала на паперть с этим чувством удивления, что она - все та же Лиза. Горело несколько тоненьких свечей за аналоем в середине церкви, а по углам было темно. Казалось, что как раз в темноте будет совершаться та тайна, ради которой сюда приехала Лиза, а там, где было светлее, произойдет что-то очень обыкновенное. Витя смотрел венчание впервые. Оттого, что мама стояла лучистая и строгая, а Анатолий Михайлович был важен (наверно, чтобы показать, что он теперь Вите отец, а не просто Анатолий Михайлович), Витя не сомневался в праздничном значении церемонии. Но когда, с поднятым венцом над головой, Анатолия Михайловича стали водить вокруг аналоя об руку с мамой, шедшей под таким же венцом, Вите сделалось ужасно весело. Анатолий Михайлович под этой золоченой короной в самоцветных камнях стал разительно похож на царя Николая, и Витя тихонько хихикнул. Его одернули. Он обернулся и увидел поодаль двух таких же, как он, мальчишек, забежавших с улицы, которые глазели на Анатолия Михайловича и щерились. Витя попятился, пролез через ряды взрослых, заткнул рот ладонью и дал волю смеху. Насмеявшись, он заметил, что прислонился к холодноватой каменной колонне. Он немножко отодвинулся. В полумраке с колонны глядел высокий обнаженный старец, прикрытый до ступней белой бородой. Взор его был голоден и жгуч. Витя отошел еще дальше. Он чувствовал, что поступил предосудительно. И вдруг его стало беспокоить непонятное и пугающее разноречие между Анатолием Михайловичем в короне и нагим старцем с голодным взором. Весь обряд до конца он простоял в этом беспокойстве и все озирался на святого. Но в общем свадьба Вите понравилась. Он проехал оба конца на извозчике - в церковь и домой. И там и тут было оживленно. Среди гостей находились незнакомые Вите люди, приглашенные Анатолием Михайловичем. За столом они скоро развеселились, стали говорить в безглагольной форме: - А мы ее сейчас... вот под это самое... - Ух!.. Хо-ро-ша-а... - На чем вы ее? - Ах, на зверобое! Ну, тогда, коне-ечно! - Калган вот тоже - ух!.. - Куда! Против зверобоя не-е!.. Вдруг - словно шквал налетел на листву - зашумели все сразу: - Позвольте! - Нет, я сейчас кончу! - Тише! - Одна минутка! - Да ты погоди, так же мы никогда... - А я о чем? Я о чем? - Э, не-е-е, не-е-е!.. Дайте же договорить, так нельзя-а-а!.. Вот то-то и оно!.. Затем шквал пронесся, листва успокоилась. Гости начали тяжело мигать, разряжать длинные паузы неопределенными н-н-да-м-м... и низко клонить головы. В эти минуты те, кто умел поораторствовать, проявили глубокомыслие. - Обратите внимание, - отвечал на спор Ознобишин, чуть дирижируя своей женственной кистью. - Запрет одного деяния всегда поощряет деяние, ему противоположное. Запрещено враждовать - значит заповедано любить. Осуждая жестокость, мы тем самым одобряем милосердие. Теперь представьте наоборот: мы стали преследовать милосердие. Что же получится? - Беспощадность! - воскликнул один гость, мрачно подняв и снова роняя голову. - Кто же преследует милосердие? - спросил студент (его пригласили, потому что он лечил Лизу впрыскиваниями кальция). - Возьмите народное здравоохранение, которому предстоит... - Ну что же это за милосердие, - шутливо вмешалась Лиза, - когда вы вот такой иголкой - прямо в мясо! Она была хороша в своем убранстве, знала это, и ее немного задевало, что гости захмелели, понесли вздор, отвлекая от нее Ознобишина и забывая, что ведь это свадьба и все должно быть полно счастья. Ей показалось, что только сын любуется ею чаще и больше других. Она налила ему бокал свекольного морса. - Это ты должен за меня, за себя и за Анатолия Михайловича с нами. Она с радостью смотрела, как жадно Витя глотал, краснея я восторженно глядя ей в лицо. Нет, все-таки это была настоящая свадьба, хотя и с извозчиками вместо карет, с морсом вместо шампанского, без музыки и новых туалетов. Не торжественная, но приподнятая значительность лежала на каждом предмете комнат, по крайней мере - взгляд Лизы придавал им эту особенность. Гости скоро разошлись - до того часа, после которого запрещено было ходить по улицам, - и дом наполнился торопливым звеньканьем и стуком уборки. Когда навели порядок, Анатолий Михайлович сел рядом с Лизой на диванчик. Он обнял обеими руками ее руку и своим преданным взором с хитринкой безмолвно сказал, что теперь достигнуто то, к чему оба стремились, что у них теперь семья, нора, скорлупа, в которой можно, прижавшись друг к другу, укрыться от непогод человечества. - Я такой богач! Все, что есть твоего, - проговорил он после молчанья, - сейчас мое. Спасибо тебе. - Уже давно твое, - ответила Лиза. - Теперь по-настоящему, без остатка. Как в старинных купчих крепостях говорилось, знаешь? С хлебом стоячим, и молоченым, и в земле посеянным... Они услышали покашливанье за дверью. Анатолий Михайлович встал. Матвей, старик сосед, топтался в коридоре, стесняясь постучать. Оказалось, пришел с улицы какой-то мужчина и, хотя Матвей сказал ему, что время неудобное - после свадьбы! - настаивает, чтобы его допустили к Лизавете Меркурьевне. Может, вернулся кто из гостей? Нет, это чужой, который себя не называет. Лиза вышла на шептанье в коридор, сразу встревожилась, велела пустить. Минутой позже Анатолий Михайлович привел незнакомца в комнаты. Это был низенький человек неопределенного возраста, несмелых манер, с лентой седины на темени, давно не бритый. Перебирая пальцами поля соломенной шляпы, он внимательно осмотрелся и быстро проверил, застегнут ли на все пуговицы пиджак. Видимо, он был озабочен, чтобы внешность не помешала расположить к нему хозяев дома. - Я - могу? - спросил он тихо и опять скользнул глазами по стенам комнаты. - Что вам угодно? - невольно тихо, как он, спросила Лиза. - Лизавета Меркурьевна? - Да, да, пожалуйста, говорите. - Считая долгом выполнить обещание, которое дал вашему родителю, я поспешил вас разыскать... извините, не в урочный час. - Вы от отца? - Если вы будете Меркурию Авдеевичу дочерью, то я имел бы... - Я дочь Меркурия Авдеевича Мешкова. Вы от него? Из Хвалынска? - Нет, я здешний. - Но вы были... вы приехали из Хвалынска? - Имела место случайность, которая привела увидеть вашего родителя неожиданно, как для меня, так равно... - Вы виделись?.. Что с моим отцом? - громко вырвалось у Лизы, и она не шагнула вперед, к чему толкал ее вдруг поразивший страх, но отшатнулась и туго сдавила руку мужа. Она уже ясно видела в низеньком приличном господине недоброе, знала, что он конторским своим языком объявит сейчас беду, и все в ней готовилось встретить удар, и словно только рука мужа, которую она сильнее и сильнее сжимала, могла помочь ей собрать силы. - Вы видели Меркурия Авдеевича не в Хвалынске? А где же? - спросил Ознобишин, поглаживая руку Лизы. - Я здешний, как вам доложил, и никогда выезжать из города не имел намерения. Но, волей независимой случайности, выехал не так давно... гораздо точнее, очутился вывезенным неотдаленно, и к моему счастью, не на продолжительный срок. - Вы хотели о Меркурии Авдеевиче, - сказал Ознобишин. - Совершенно верно. О том, на каком случайном основании с ним встретился. Я имел неприятность быть вывезенным на Коренную. Изволите знать? - На Коренную? - переспросил Ознобишин, хотя, очевидно, переспрашивать ему было не нужно, потому что он тотчас осунулся и в испуге глянул на Лизу. - Что это? - спросила она, тоже понимая, о чем шла речь, но еще не желая признаться себе, что все понимает. - На баржу, - объяснил деликатный человек. - Был вывезен на баржу. И сегодня отпущен, в силу полной выясненности досадного недоразумения. Отпущен в Покровск, и оттуда на пароме прибыл сюда, и поспешил к вам, не теряя времени. В исполнение долга обещания. - Он... там? - спросила Лиза, вытягиваясь, будто вырастая на виду у всех. - К печальному сожалению, извините, в настоящий момент Меркурий Авдеевич на барже... Лиза всем телом прижалась к мужу. Он обнял ее, подвел к диванчику, и она села. - Вы, безусловно, меня извините, но я - как человек слова, а также в интересах вашего родителя, с которым последнее время содержался вместе. Он меня очень просил, и я дал обещание передать, как для него дорога в его прискорбном положении каждая минута. - Какая минута? Для чего? - уже действительно не понимая, сказала Лиза. - Ваш родитель попал в нехорошее общество. И был доставлен по этапу водой, как я сейчас по вашим словам могу судить, из Хвалынска. Меркурий Авдеевич сам мне про это не говорил. И, по прибытии с этапом, оставлен на воде. То есть путем переведения на баржу, поскольку плавучая тюрьма была ближе прочих таких мест. Общество, в котором он задержан, состояло, собственно, из одной личности. Но личность, как мне Меркурий Авдеевич высказал, нехорошая. Извините, бывший жандарм. Будто бы с известной фамилией Полотенцев. - Бог ты мой! - всплеснул руками Ознобишин. - Как на барже стало известно, Полотенцев вскоре же по прибытии (тут этот человек сделал кривую мину, отчасти похожую на улыбку) отошел в селение праведных, хэ... идеже несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание. Или, как говорится, жития его было столько и столько лет. - Но говорите же, пожалуйста, об отце! - неожиданно сурово остановила его Лиза. Он чуть осекся, но продолжал опять с завитками. - В связи с прямолинейным развитием дела Полотенцева Меркурий Авдеевич имеет крайнее опасение за собственную участь. - Отец не мог иметь ничего общего с каким-то жандармом! - с негодованием сказала Лиза. - То есть не подлежит сомнению, нашему с вами сомнению. Наблюдая, я пришел к заключению, что в силу личных склонностей ваш родитель ни к чему не причастен, кроме святой молитвы. Меркурий Авдеевич усердно молится. Но в настоящий момент, в чем на себе убеждаюсь, действуют фатумы. - Что? - спросил Ознобишин. - Фатумы. И Меркурий Авдеевич просит вас приложить все усилия к помощи, потому что может ожидать каждую минуту что угодно, вплоть... Здесь незнакомец боязливо обернулся назад. Из другой комнаты тихо вышел Витя и остановился, разглядывая его вызывающе гневными глазами. - А дедушка жив? - спросил он как-то очень грубо. - Да, - ответил приличный господин, будто заробев под взглядом мальчика. - Могу твердо сказать за сегодняшнее утро, когда был отпущен, что Меркурий Авдеевич еще оставался на барже. - Я знаю баржу на кореннике, - решительно сказал Витя. - Мы когда с Арсением Романычем ездили на пески, мы видали, где она. Она на мертвом якоре. Арсений Романыч говорил - там сидят контрреволюционеры. А дедушка наш совсем другой! Возьмем, мама, лодку и поедем! - Перестань, Витя, ступай отсюда, - сказал Анатолий Михайлович, но Лиза быстро подняла руки к сыну: - Иди ко мне. Она притянула Витю к себе. - Я, таким образом, обещание сдержал, - сказал пришелец, накладывая шляпу на сердце и вежливо шаркая ногой. - Со своей стороны, советую как можно поспешить. - Не знаем, чем вас отблагодарить, - сказал Ознобишин. - Хотя благодарить как-то даже... вы понимаете? Такая весть... - Вполне! Поскольку сам находился в замешательстве, чтобы вас безболезненнее подготовить. - Подготовить? К чему? - вдруг вспыхивая, привстала Лиза. - Извините! Не подготовить, а произвести вас к действиям для спасения родителя. Я без корысти, а только из одного расположения к Меркурию Авдеевичу. Он меня покорил смирением. Достойный человек! Я его давно уважаю. Он приподнял руку ко рту. - Между нами, конечно: до ликвидации Меркурием Авдеевичем торговли я состоял доверенным в соседней лавке. Так что вас, Лизавета Меркурьевна, по прежним годам сейчас вспоминаю. И желаю вам успеха в смысле помощи родителю. Он еще раз прижал к груди шляпу, стал откланиваться. Вите он поклонился отдельно. Анатолий Михайлович проводил его и вернулся, стараясь не шуметь. Лизу он застал в том положении, в каком оставил, когда выходил. Она сидела, обняв сына, сосредоточенно что-то рассматривая перед собой. Она была строга, обтянутая своим торжественным белым платьем. Анатолий Михайлович присел напротив и скрестил руки. Некоторое время все были неподвижны. Потом Ознобишин наклонил туловище вперед, стараясь перехватить взгляд Лизы. - Затруднительно может быть, если Меркурий Авдеевич замешан... с этим самым Полотенцевым, - сказал он тревожно. Лиза тотчас взглянула на него теми большими глазами, которыми что-то рассматривала в пространстве. - Не все ли равно, замешан или нет? - Юридически отягощающее вину обстоятельство - факт такого общения. - Разве наше дело в его вине? - с изумлением спросила она. - Нет, Лиза, - сказал Ознобишин, мягкостью голоса торопясь сгладить впечатление от своих слов, - я говорю не о вине, я вместе с тобой уверен, что Меркурий Авдеевич ни в чем не виновен. Я говорю о препятствиях, которые могут помешать нашим хлопотам. - Зачем думать о том, что может помешать? Надо думать, как скорее помочь. - Именно, именно! Но изыскать верный путь как раз и означает предусмотреть препятствия, которые могут возникнуть. Чтобы их обойти. Ведь так? - Ну, я же вам говорю, что знаю самый верный путь на баржу! - горячо и с недоумением, как это его не понимают, воскликнул Витя, подпрыгивая на диванчике. - У Арсения Романовича есть знакомый лодочник. Дядя Матвей его тоже знает. Возьмем лодку, и я вас... Мать не дала Вите договорить, пригнув к себе его голову. - Ты не думаешь о Рагозине? - спросила она мужа, ища ответа на его лице. Витя вырвался из ее рук, вскочил и, раньше чем она вновь притянула его к себе, закричал обрадованно: - Я, мама, думал о Рагозине, ей-богу! Я ведь у него был с Павликом! И все, как мы просили, так он все как есть сделал! Для Арсения Романыча. Петр Петрович сразу все сделает: он ведь дедушку знает! - Нет, горячая голова, ты еще не годишься в советчики, - сказал Анатолий Михайлович с улыбкой, которая на мгновение отводила внимание от вопроса Лизы на мальчика. Ознобишин сам не переставая думал о Рагозине с того момента, как понял, с чем явился нежданный вестник. Он понял в тот момент, что немедленно должны начаться хлопоты за Мешкова, что эти хлопоты целиком падут на него, что они опасны и, наверно, безнадежны, что, однако, он не может уклониться от них, как бы они ни были опасны и бессмысленны, и обязан их взять на себя. Он был испуган, что событие отзовется на здоровье Лизы, еще совсем не окрепшем, и что тем более он должен будет действовать, чтобы поддерживать в ней надежду на хороший исход дела. Но он был испуган не меньше тем, что хлопоты за Мешкова могут получить в глазах властей вид хлопот за Полотенцева, если Мешков обвинен в сообществе с Полотенцевым. Он чувствовал в то же время, что наступил час, когда он должен отплатить добром за добро, отблагодарить делом за ту заботу о нем, которую проявила Лиза и проявил Мешков, когда он попал в тюрьму. Он чувствовал, что благородство его призвано на проверку. Но он отдавал себе ясный отчет в своей беспомощности. Он был уверен, что в положении бывшего чиновника, заподозренного однажды в сокрытии своего прошлого, немыслимо рассчитывать на снисходительность или внимание властей к его просьбам. И он заранее убеждал себя, что ничего хорошего из его хлопот получиться не может. Ему был знаком единственный человек из тех, кто мог бы повлиять в таком трудном деле, как хлопоты за арестованного. Этим человеком был Рагозин. Но, сразу вспомнив о Рагозине, он тут же увидел его, каким тот остался в памяти после встречи на улице, когда Ознобишин упал, поскользнувшись на арбузной корочке. Рагозин остался в памяти жестко-прямым и насмешливым, со своим отпугивающим словом: "Услужить мне не просто, я услуг не принимаю". Вместе с тем Ознобишин не мог не вспомнить своего страха и колебаний, с какими шел тогда к Рагозину, опасаясь, что вдруг откроется проделка с бумагой, украденной из архива. С тех пор как он утащил эту бумагу и закинул ее в Волгу, его преследовала болезненная тоска - а что, если обнаружится где-нибудь еще подобная вредная бумажонка? Ведь не могло же быть уничтожено все прошлое, оно где-то живет, и вдруг высунется из какой-нибудь глупой щели на свет божий? Что тогда? Как у юриста, у него было повышенное правосознание, и та придирчивость, с какой он прежде относился к чужой ответственности за проступки, оборачивалась теперь на него самого и лишала спокойствия. Ему было боязно думать, что придется опять глядеть в глаза Рагозину. Эти мысли, и опасения, и страх за себя, за жену, за ту жизнь, к которой он только что понадеялся прийти и которой с первой же минуты угрожало испытание, все это много раз с непонятной скоростью успело обернуться в его голове и в сердце, пока он слушал извитую речь непрошеного гостя с соломенной шляпой, и все это продолжало еще стремительнее оборачиваться в воображении и в чувствах теперь, когда Лиза ожидала ответа на свой вопрос. Вдруг Витя снова высвободился из рук матери, но не бурно, а тихо и сказал расстроенно: - Я, мам, забыл: Рагозина-то больше нет! Павлик сказал, Петр Петрович - теперь морской комиссар и уехал. Может, Павлик наврал, а? - перебил он себя почти отчаянно и опять притих. - Только он сказал, что Петр Петрович уехал со всем флотом... - Какое несчастье, если это действительно так! - поспешно выговорил Ознобишин. Но уже до этого восклицания Лиза прочитала по лицу мужа ответ на свой вопрос. Она прочитала не весь ход его мыслей и чувств, но самое главное из того, что ей нужно было знать: она прочитала, что он боится хлопотать за отца и что ему стыдно в этом признаться. Она улыбнулась горько и медленно. - Вот он, мой хлеб стоячий, и молоченый, и в земле посеянный, - сказала она, покачивая головой и прямо глядя в глаза мужу. Он не выдержал упрека, бросился к ней и, отрывая ее руки от сына, к которому она все тянулась, начал их целовать, бормоча: - Не отчаивайся... Мы будем добиваться, мы добьемся!.. Мы найдем другой ход... другого человека, который нас поддержит... Она сказала: - Я уже нашла такого человека. Он немного откинулся от нее. Во взгляде ее - ровном и тихом - он увидел как будто прощающее снисхождение. Он тотчас спросил: - Кто? - Извеков. Это имя Лиза выговорила вслух впервые за много, много лет, и выговорила в странном спокойствии. Ознобишин поднялся. Что-то отдаленное проступило в его памяти, связанное в прошлом с этим именем и с Лизой - какая-то детская ее растерянность или даже испуг, и особая ее прелесть, которая однажды привлекла его к себе, где-то на улице, или в камере прокурора, или на гимназическом балу, - он не помнил того, где это было. Но зато он мгновенно припомнил, что имя Извекова было связано с Петром Рагозиным, с несчастным делом, грозившим опять выплыть с другого бока, если бы пришлось столкнуться с Извековым. - Это счастливая мысль, Лиза, право! - воскликнул Анатолий Михайлович, принимаясь ходить по комнате, чтобы как-нибудь затруднить Лизе почти холодное чтение мыслей по его лицу и не видеть ее неестественного спокойствия, которое начинало его преследовать. - Прекрасная мысль! Мы непременно должны с этого начать - пойти к Извекову! - Я пойду одна, - сказала Лиза. - Я тоже, мам, с тобой! - опять вмешался Витя. - Я Извекова знаю. Когда мы ездили на пески с Арсень Романычем... - Ах, ты с твоим Арсением Романычем! - отмахнулся Ознобишин. - Перестань, пожалуйста. Какая польза от этого блаженного! - Ничуть не блаженный! - оскорбился Витя. - Он и в церковь не ходит, если хотите знать! Вот! - Идем, я тебе постелю, давно пора ложиться, - сказала Лиза и увела с собой Витю. Анатолий Михайлович продолжал узенькими своими шажками мерить комнату. Чуть медленнее, но все в одном направлении вращалась его мысль о беспомощности перед лицом несчастья, вдруг свалившегося на его плечи, не успел он заложить первый прутик своего гнезда. Да, эти часы после свадьбы прошли совсем не так, как заранее представлял их себе Анатолий Михайлович. И на рассвете, глядя воспаленными глазами за окно, он так же, как в ночной темноте, ничего не мог рассмотреть: ночь была холодной, и стекла запотели. Поутру он собрался проводить Лизу, но она захотела идти одна. Он поцеловал ее, и его обидело, что она отозвалась на поцелуй немыми губами. Ее план был очень прост: она шла туда, где находился Извеков, - к месту его службы, чтобы говорить с ним, как с человеком, занимающим ответственную должность, говорить как просительница. Она шла не к тому Кириллу, с которым когда-то была близка. Она шла к секретарю городского Совета, к тому товарищу Извекову, фамилию которого прочитала в газете, когда он появился в городе после девяти лет отсутствия. Она тогда сказала себе, что не должна с ним встречаться. По буквам разнимая и складывая в уме его фамилию, перечитывая ее до ряби в глазах и слушая, как - по буквам - она выстукивается сердцем, Лиза застыла над строчкой с этой фамилией и уговаривала себя, что того Извекова, который был ей близок, больше нет, и поэтому она не в состоянии его увидеть, а тот Извеков, о котором напечатано в газете, ей вовсе не близок, и поэтому ей незачем с ним видеться. Теперь, идя к нему, она так же уговаривала себя, что идет к секретарю Совета, а не к Кириллу. Но совершенно так же, как было, когда она перечитывала фамилию Извекова в газете и сердце ее не соглашалось с тем, будто это не прежний, а какой-то другой Извеков, который ей совсем не нужен, так теперь сердце не соглашалось, что она идет не к прежнему Кириллу, а к какому-то неизвестному ей секретарю Извекову, в котором у нее нужда. Если бы она не рассчитывала найти в секретаре Извекове именно Кирилла, способного увидеть в ней Лизу и выполнить ее просьбу ради прежних отношений, то почему ей было бы не пойти к другому секретарю, или к председателю Совета, или к любому власть имущему человеку со своей просьбой? Однако она шла именно к Кириллу и все-таки уговаривала себя, что идет не к Кириллу, а к секретарю Совета, как простая просительница. Но когда она пришла в Совет, ей сказали, что Извеков только утром возвратился из командировки, поехал домой, и на службе будет неизвестно в какое время. Очутившись вновь на улице, Лиза остановилась у палисадника. Акация еще не пожелтела, но листва была блеклой и сухой. Ветер что-то шарил в ней, она не шумела, а жестко шуршала. Лиза оторвала одно солистье, стала откусывать ногтями и бросать на землю листочек за листочком. Вдруг, как в детстве, она загадала - дожидаться Извекова или пойти к нему домой? Она быстро оборвала листочки до конца. Вышло - идти к Извекову домой! Она все равно пошла бы к нему домой - получилось бы по загаданному или нет. Но оттого, что получилось, она тут же сказала себе: это к счастью. Ведь секретарь Совета остается секретарем и у себя дома. И если Лиза пойдет к нему на дом, это не будет означать, что она пошла к Кириллу. Она вернулась в Совет и спросила домашний адрес товарища Извекова. Ей не дали адреса. Она опять вышла на улицу. Она находилась в том состоянии человека, как сомнамбула стремящегося к цели, когда препятствия только усиливают стремление. Она рассудила, что Извеков должен жить вместе с матерью, в противном случае - Вера Никандровна скажет ей, где сын живет. Значит, она должна была немедленно идти к Вере Никандровне. Это очень воодушевило ее - что она идет не к Кириллу, а к Вере Никандровне. Удивительно, как она раньше не подумала, что лучше всего начать именно с Веры Никандровны, которая все сразу поймет и, конечно, повлияет на сына, чтобы он помог Лизе. Ведь не могла же Вера Никандровна позабыть, как Лиза вместе с ней хлопотала о Кирилле, когда, девять лет назад, его арестовали. Мысль ее опять натолкнулась на препятствие: она не знала, где живет Вера Никандровна. Можно было поехать по старому адресу. Очень, очень давно, когда Лиза еще ждала ребенка, она однажды почти собралась к Вере Никандровне и узнала адрес от Аночки Парабукиной. Она не поехала тогда к Извековой - чего-то устрашившись, - но запомнила, что Вера Никандровна учительствует в Солдатской слободке. Ах да, Аночка! Вот кто, конечно, знал адрес Веры Никандровны - ее любимица Аночка. К Парабукиным Лизе доводилось заглядывать не раз в поисках заигравшегося сына. Они жили недалеко от Совета. Еще не приняв решения - узнать адрес у Аночки, Лиза направилась к Парабукиным: действия предупреждали ее решения. По дороге ей встретился Павлик. Он шел, размахивая пустым кошелем, на базар - разживиться к обеду, как он тут же доложил Лизе. - Аночка на репетиции, - ответил он, - наверно, до самой ночи! - Что ж, она совсем стала актрисой? - Да-а, как бы не так! Она все репетирует, разве это актриса? Адрес Веры Никандровны Павлик помнил твердо, но где живет Извеков, не знал, а только добавил, что Извекова искать нечего - он все равно на фронте. Это испугало Лизу, хотя не могли же ее обмануть в Совете, что он вернулся. Она почти побежала к трамваю - время текло и текло, а ведь каждая минута была драгоценна, как, может быть, никогда в жизни... Извеков был дома и, продолжая наскоро кое-что рассказывать матери из пережитого в походе и умалчивая о том, к чему особенно часто возвращалась память и что могло особенно взволновать Веру Никандровну, кончал переодеванье. - И ты понимаешь, - говорил он громко через закрытую дверь, в то время как мать расставляла на столе посуду, - ты понимаешь, как все это вышло? В восемь утра Дибич должен был явиться. И не явился. В девять я посылаю связного разыскать его дом, а в десять связной прискакал назад и доложил, что дом-то он нашел, но Дибич ни с вечера, ни поутру домой не показывался. - От кого же он узнал? - спросила Вера Никандровна, захваченная тем переживанием, какое выпало сыну и передавалось теперь ей. - Связной? Как - от кого? От матери! Понимаешь, от матери, к которой Дибич все время рвался. - Какое несчастье, а?! Ведь - мать, подумай только! Кирилл вышел, затягивая ремень на новой гимнастерке, очень юный после бритья и умывания и в этой свежей военной одежде, похожей на школьную. - Я чуть не смалодушничал потом, - сказал он тише. - Когда потом? - Думал, у меня не хватит сил зайти к его матери. - Как же было не зайти!.. - В том-то и дело! Но тут одно обстоятельство... Он не договорил, отошел к открытому окну и замолчал. - Ты садись, все готово. - Да, - повернулся он, - я не досказал, что дальше. Я взял несколько красноармейцев, и мы двинулись по той дороге, по которой Дибич должен был приехать в город. Когда мы дошли до скитов, там уже была милиция. Его обнаружил на рассвете монах - садовый сторож. Оказалось - монахи слышали вечером выстрел, но побоялись пойти в лес. Нас повели к нему. Он лежал у самого выхода тропы в сад, на склоне, головой вниз. Он задохнулся от крови. Рана была в грудь. - Что же это за злодеи! - сказала Вера Никандровна, вдруг простым женским движением подпирая голову рукой. - Он, наверно, недолго жил. Его ранили в каких-нибудь трех шагах от того места, где он умер, под большим кустом неклена. Следы крови виднелись на тропе. Красноармейцы и милиция оцепили холм, и к обеду бандиты сдались. Этих сволочей было всего четверо. У них взяли револьвер Дибича, его лошадь. Они показали, что собрались ночью пограбить скит, залегли на опушке. Но тут подвернулся Дибич. Они выстрелили в него из кустов. - Значит, простая случайность! - изумилась Вера Никандровна, как будто именно случайность больше всего поражала в смерти Дибича. - Случайность, - хмуро согласился Кирилл, - но случайность, которую можно было предвидеть. Он опять смолкнул и, необычайно для себя сгорбившись, опустил голову. - Я тебе налила. Чай остынет. - Я обязан был предвидеть, - сказал Кирилл. - Что? - Надо было предвидеть вероятность такого случая. - Как же можно, когда, ты сам говоришь - такая обстановка. - Вот, вот. Обстановка. Когда кругом шайки! Когда мы вышли их ловить! Какое я имел право отпустить Дибича одного? - Но... он ведь сам... И потом, разве ты ему начальник? Ведь ты не мог запретить, правда? - Но, значит, не имел права и отпускать. А я еще сам ему предложил. Надоумил. Толкнул на этот шаг. - Но ты же хотел ему добра, Кирилл! - сказала Вера Никандровна, сочувственно заглядывая сыну в глаза. - Вот именно, добра, - воскликнул он, срываясь со стула и опять отходя к окну. - Почему же у меня не хватило мужества сказать потом его матери, что я ему хотел добра?! Я хотел доставить ее сыну удовольствие. Почему же мне было стыдно, и ужасно, и страшно к ней идти? Я хотел сделать ее сыну приятное, разнежился, растрогался. И его убили. В конце концов разве не я виноват, что его убили, нет? Как ты думаешь? - Я думаю... ты зря себя казнишь. Ты не можешь отвечать за стечение... такое трагическое стечение случайностей. Не можешь укорять себя, что хотел сделать хорошее, доброе дело. - Доброе дело, в результате которого погиб добрый человек, так? Знаю я такое добро! Добро из импульса. Без ума, без разума, без смысла. Просто так - потому, что приятно. Тебе самому приятно. Чтобы про тебя подумали, что ты добренький. Ну вот, я добренький. Мне было приятно доставить человеку удовольствие. А человека нет. И какого человека, мама, если бы ты знала!.. Он навалился на подоконник, высовываясь наружу, чтобы глотнуть еще не развеянной утренней прохлады. Вера Никандровна, подождав, сказала: - Если бы человек всегда рассчитывал, к каким последствиям может привести благородный поступок, хорошие побуждения были бы мертвы. Я помню твой рассказ о Дибиче. Если бы он стал рассуждать, он, может быть, пришел бы к выводу, что лучше отдать тебя под суд за пораженческую агитацию на фронте. А он не отдал. Кирилл не ответил. Она еще помолчала, затем спросила: - Как же встретила тебя мать Дибича? Ты ей помог чем-нибудь? Кирилл вернулся к столу. Огорченная и нежная улыбка медленно появилась в его глазах. - Что же ты спрашиваешь? Как встретила мать! Да ты сама-то кто, мама, а? - Правда, - слегка потупилась Вера Никандровна, - все так понятно, к сожалению... Они переговаривались редкими словами, когда к ним постучали. Дверь приоткрывалась неуверенно, точно младенческой рукой, и Вера Никандровна встала из-за стола, думая встретить в передней кого-нибудь из своих учеников. Но дверь вдруг решительно отворили. - Вера Никандровна, вы? - громко спросила Лиза, останавливая глаза на Кирилле, не в силах оторвать их от него, но движением всего тела показывая, что хочет подойти к Извековой. Она была очень бледна, насильственно вежливая улыбка не оживляла, а мертвила ее еще больше и делала неловкой. Первые слова, к которым она, наверно, приготовлялась, прозвучали у нее почти звонко, как крик, но голос упал, едва она опять заговорила: - Простите, что я так... - Лиза?.. Елизавета Меркурьевна? - прервала ее Вера Никандровна, тоже оборачивая взгляд на Кирилла. Он поднялся, услышав это имя и только теперь поняв, кто эта женщина. - ...что я так непрошено, - досказала Лиза, все продолжая глядеть на него. Она глядела на него, как смотрят на человека, в котором увидели то, что ожидали, и который поражает именно тем, что - несмотря на долгую разлуку - остался совсем прежним и перемены не властны над ним. Не только в существе своем, заложенном во взгляде и незабываемых прямых чертах лица, Кирилл казался Лизе прежним, но также его наружная стать, с этим ремнем, в этой гимнастерке, повторялась в настоящем, как точное отражение былого. Он тоже смотрел на Лизу. Вся она была для него нова, но будто новизной подновленного здания, за которой только значительнее видится протекшее время. Он первый подошел к ней и быстро протянул руку. - А я к Вере Никандровне, - сказала она, в тепле его жестких пальцев ощутив холод своей руки. - Так что же? Я должен уйти? - улыбнулся он молодо. - Нет. Я... тоже и к вам, - призналась она, смущаясь чуть не до слез. - Выходит, уйти надо мне? - засмеялась Вера Никандровна. Поздоровавшись и не отпуская руки, она подвела Лизу к столу. Начался разговор, который должен был помочь справиться с замешательством, - о том, что Лиза похудела и что она не совсем здорова; что Вера Никандровна видела ее два раза в театре, но это было давно, и тогда Лиза была полнее; что вот уже она вырастила большого сына и что Кирилл познакомился с ним на рыбной ловле - славный мальчик, весь в нее; что - верно ли, будто она вышла снова замуж - и за кого (это, конечно, Вера Никандровна). - За одного сослуживца. Нотариуса, - ответила Лиза, - собственно, за помощника нотариуса, - сразу поправилась она. - Какую же вы носите фамилию? - Старую... как сын. - А фамилия мужа? - Ознобишин. - Ознобишин? - переспросила Вера Никандровна и повторила, задумываясь: - Ознобишин, - и поднялась и пошла в другую комнату. - Нет, вы, пожалуйста, не уходите, - остановила ее Лиза, - я хочу, чтоб вы... - Я сейчас вернусь... Так Лиза осталась вдвоем с Кириллом. Только на одно мгновение наступило молчание, и это мгновение напугало Лизу. Оба они думали о своем прошлом, оба видели его с подавляющей ясностью, и Лиза чувствовала, что никогда не найдет в себе сил словами коснуться этого чудом ожившего прошлого. Кирилл помог Лизе быстрым вопросом, мягкость которого и прямота отрезвили ее: - У вас что-то неотложное ко мне, правда? - Простите, что я решилась. Это важно... не для одной меня. И вы не откажете, нет? - Вы только не извиняйтесь. - Вы один можете помочь. Я прошу за отца. Она остановилась, ожидая, что он начнет спрашивать. Но он молчал, и ей показалось - его глаза тускнели. - Я узнала, что отец арестован. Что он в тюрьме. На барже. Вы знаете, есть тюрьма на Коренной? Он молчал. - Ну, что я спрашиваю! Конечно, вы знаете! - сказала она, поправляя свою наивность и не понимая его молчания. - С каких пор отец там, на этой барже, я не знаю. Она снова подождала. Было что-то неуловимое в том, как Кирилл менялся у нее на глазах. Но перемена была слишком явной - уже почти ничего не оставалось от того прежнего Кирилла, каким он представился ей минуту назад. Она увидела морщины на его лице, особенно крутую между прямых бровей. Она тотчас сказала себе, что так и должно быть: ведь она шла к неизвестному ей должностному лицу, к секретарю, а вовсе не к Кириллу. - Я не знаю, когда отца арестовали, - сказала она решительнее. - Мне вчера поздно вечером сообщил об этом человек, который отпущен на свободу. - Значит, - сказал наконец Кирилл, немного отворачивая голову и глядя в окно, - вам неизвестно, за какую вину он арестован. - Я не знаю за ним никакой вины! Я даже не знаю, где он мог быть арестован. В начале августа я проводила его в Хвалынск. С тех пор о нем ничего не слышала, он не писал. Доехал ли он? Не могу... просто не в состоянии вообразить, что с ним случилось! Но это, конечно, ужасная случайность! - Случайно на баржу не попадают, - сказал Кирилл, по-прежнему глядя за окно. - О, в такое время! Не это ведь важно. Пусть вы правы, пусть не случайно! Но сейчас там, где он находится, там ему угрожает слишком много случайностей. С этим вы согласитесь. И я должна... Мы... Вы можете ему помочь! Я прошу вас! Скованно и несмело она показала, что хочет приблизиться к нему, чтобы жестом этим усилить настойчивость просьбы. Он становился все больше чужим, и это подрывало ее надежды, ей казалось, что от ее чувства остаются одни слова. - Надо знать вину человека, чтобы думать о помощи. А вина - дело суда. Что же тут можно? - Можно узнать, есть ли вина. Может, ее вовсе не существует? Мне не скажут, а вам должны сказать. Если вы только спросите, это уже будет помощь. Он опять промолчал. Тогда она договорила с раздражением: - Вам обязаны все разъяснить. Вы - власть. Поэтому я пришла к вам. Он резко бросил ей в глаза желтый свет своего прямого взгляда и спросил: - Только на этом основании пришли ко мне? Она опять увидела в нем Кирилла - в этой пронизывающей желтизне глаз и в голосе, полном юношески уверенного вызова. Она не могла ответить, всю свою волю сосредоточив на том, чтобы выдержать его взгляд. - Зачем ваш отец поехал в Хвалынск? - Это его давнишнее желание. Он хотел дожить там... - У него там друзья? - Наоборот, он искал одиночества. Хотел поселиться в одном скиту. Хотел принять... монашество. Она вспыхнула, выговаривая это слово и почему-то испытывая стыд, но вдруг ее осенила догадка, и она сказала неожиданно дерзко: - Я уверена, он за это и пострадал! Совершенно уверена! За то, что пошел в монастырь. Но это жестоко - преследовать человека за убеждения! Он старик, его поздно переделывать. И он... он не из тех, кого можно переделать. Я его слишком хорошо знаю. У него есть слабости, причуды. Но он честный человек. Нельзя его совесть лишать свободы. - Может, все-таки вы не очень его знаете, - будто нечаянно сказал Кирилл. Лиза неровно и сильно дышала, проговорив так долго и убеждая не только Извекова, но и себя в том, что ей самой внезапно пришло на ум. - Но вы-то его совсем не знаете! - с упреком сказала она. - Все-таки отчасти знаю... хотя бы по тому, как он относился к вам. По его роли в вашей судьбе. - Моя судьба! - протестующе воскликнула Лиза. - Я отвечаю за нее больше, чем кто-нибудь еще! Но ведь так естественно, что меня растил мой отец, а не кто другой, и что он вырастил меня по-своему! Он в ответе за мою участь? Согласна. Был когда-то в ответе. Но перед кем? Я не буду его судить. Неужели... вы хотите быть ему судьей? - Я сказал, что - не судья. Поэтому и не могу помочь. А если и вы не хотите судить, то как же оправдываете его, не зная, в чем он виновен? Нельзя же серьезно думать, будто его арестовали за то, что он молится богу. - Я не сужу его за свою участь. Не ношу в сердце злобы на него. Он в беде. Он - мой отец. Она вскрикнула: - Вы же понимаете - отец! Неужели вы не защитите свою мать, если ей нужна будет защита? Какое же у вас сердце?! - Сердце? - тихо повторил Извеков, поднявшись и точно с изумлением прислушиваясь ко внезапному чувству, ему подсказанному. - Отец, мать, брат... эти слова звучат, как завороженные, и мы поддаемся им, как в старину поддавались ворожбе. Но... вот у вас был муж - Шубников. Вы что - тоже встали бы на его защиту, только потому, что он вам муж? Она не ждала ни того, что это имя будет произнесено, ни укора, вдруг зазвучавшего в тихом голосе Кирилла. Ей показалось, что начат разговор, который она не раз представляла себе много лет назад, когда еще жива была мысль о встрече с Кириллом и о том, как объяснить ему замужество, необъяснимое для самой Лизы. Она ответила, стараясь говорить спокойно (она все время напоминала себе о своем зароке - не волноваться и говорить с Извековым как просительница, спокойно). - Да, когда Шубников был мне мужем, я встала бы на его защиту. Встала бы, наверно, и теперь, потому что он - отец моего сына. - Почему такое ослепленье?! Разве вы не слышите, что это только заклинания - муж, отец! Ведь за этими словами - люди, а за людьми - их дела. Ведь Каин тоже носил имя брата! - В чем вы меня обвиняете? - возмущенно сказала Лиза. - В том, что мои родные - это мои родные? Что они мне близки и дороги? - Обвиняю? - спросил он с недоуменной улыбкой, будто это слово ущемило его. - Я же не виновата, что в нашей жизни все так случилось, - быстро заговорила Лиза, тоже поднимаясь. - Что судьбы наши не зависят от нашей воли! И ведь не я же толкнула тебя (у нее страстно прорвалось это нечаянное "ты", и она на один миг остановилась)... толкнула на путь, который отнял меня у тебя! Он стоял неподвижно. Она опомнилась, провела рукой по лбу, точно снимая наплывшее головокружение. - Никогда за всю жизнь и ни в чем я не думал вас обвинять, - сказал Кирилл. - Вы поступали, как свободный человек, потому что были свободны. Наши отношения тогда, в юности, не приневоливали ни вас, ни меня. Я думаю, тем меньше они могут к чему-нибудь обязать сейчас. - Простите, у меня вылетело это, потому что вы начали о моем замужестве. Я считала себя тогда жестоко наказанной за то, что не нашла сил ожидать вас или пойти за вами... (Она глядела на него почти с гневом, подняв голову.) Теперь вы хотите уверить меня, что я еще больше была бы наказана вашей жестокостью, если бы пошла за вами! Снова, точно возвращенная к действительности его растущим изумлением, Лиза приложила ладони ко лбу. Отведя взгляд, она увидела Извекову, стоявшую в дверях соседней комнаты. - Я, не желая того, слышала разговор, - сказала Вера Никандровна, - не обижайтесь. Вы пришли и к сыну, и ко мне, ведь так? - Я очень надеялась на вас! - с покорной усталостью ответила Лиза. Воля ее иссякала, и - казалось - уже не загорится больше ни возмущение, ни отчаяние мольбы. - Я все понимаю, - сказала Вера Никандровна, осторожно приближаясь к Лизе. - Просьба ваша не нуждается в объяснении. И Кирилл извинит упреки в бессердечии... даже в жестокости. Она взглянула на сына, точно подсказывая, что он должен с ней согласиться. Он не отозвался. - Я только подумала, - продолжала она, - может быть, вы напрасно воскресили прошлое. Оно - плохой помощник. Его все равно немыслимо забыть. И мне вы разве что сильнее напомнили, как Меркурий Авдеевич отказался помочь, когда Кирилл нуждался в помощи. Или как мы вместе с вами напрасно стучались в ледяные стены, за которыми подвизался тогда и господин Ознобишин... если это тот самый Ознобишин... - Боже мой! - прошептала Лиза. - Я ведь не вас укоряю этим прошлым, поверьте! - волнуясь и боясь, что Лиза не даст договорить, торопилась Вера Никандровна. - Но разве заслужили упрека в бессердечии люди, которые испили до дна самую бесстыдную жестокость прошлого и в борьбе с ней готовы теперь отдать жизнь? - Нет, нет, - вдруг твердо остановил ее Кирилл, - это неверно. Я не хочу действовать кому-нибудь в отместку. - Конечно, конечно, Кирилл! Я же знаю, ты не способен действовать из каких-либо личных побуждений, - обрадованно и с гордостью подхватила мать. - Подумайте! - в изнеможении воскликнула Лиза... - Неужели я здесь для того, чтобы слушать это разбирательство?! Неужели мне легко было прийти сюда к вам, к вам! - повторила она, порываясь шагнуть к Извекову. - Скажите же прямо, что вы отказываете мне... и я уйду! У нее недостало сил сделать этот последний шаг к Кириллу. Она ухватилась за спинку стула и хотела опуститься. Но, словно продолжая расслабленное свое движение, она нагнулась и упала. Однако это не было падением - Лиза удержалась на коленях и стояла именно так, как будто нарочно хотела упасть на колени и стоять перед Кириллом, поднимая к нему отяжелевшие руки. Он стремительно взял ее за эти протянутые руки, и Вера Никандровна кинулась к Лизе, чтобы поднять ее. Но в этот момент новый голос, которого никто не мог ждать, испуганно раздался в комнате: - Что это? Что? Все посмотрели на дверь, оставленную полуоткрытой с тех пор, как пришла Лиза. Аночка, стоя в передней и распахнутыми руками упираясь в косяки, клонилась вперед, в комнату, будто через силу остановившись на полном бегу. Кирилл тотчас выпустил руки уже поднявшейся Лизы и пошел навстречу Аночке. Но она, минуя его, подбежала к Вере Никандровне, наскоро много раз поцеловала ее, огромными глазами взглянула на Лизу, поздоровалась с ней и только потом обернулась к Кириллу. - Вы приехали? - спросила она как-то мельком и опять перевела все еще широко раскрытые глаза на Лизу. - Витя рассказал Павлику про Меркурия Авдеевича. Я все знаю, - выговорила она в порыве участия и почти с детским страхом. - Вы еще не узнали подробностей, нет? Вы не волнуйтесь, это, я уверена, все не так опасно. Нужно только как следует похлопотать. - Она опять повернулась к Кириллу: - Вы ведь, наверно, обещали все сделать, Кирилл Николаевич, правда? Он ответил умышленно от