а. Уже две недели, как он дома. - Он... Ах, да! Понимаю. Только я здесь ни при чем. - Неправда. Он засмеялся. - Зачем мне приписывать чужие благодеяния? Это - хлопоты Рагозина. Он ведь знал вашего отца. - Но это же неправда! До меня дошел этот слух, будто помог Рагозин. Мой муж ходил к нему - поблагодарить. Но Рагозин сказал, что знать не хочет об этом деле, и прогнал мужа. - Он дядя серьезный, - опять засмеялся Кирилл, - и тоже не из благодетелей. Да и вообще отец ваш вряд ли кому особенно обязан. Чем должен был - он, видно, поплатился. Лиза, насколько могла, отстранила свое плечо от Кирилла и молча глядела ему в глаза. - Вы, как всегда, исполнили дочерний долг и должны быть довольны. Чего же больше? - Это - что? Злопамятство? - с горечью сказала Лиза. - Это - истина, - ответил он сухо и огляделся по сторонам. - Артисты больше не выходят. Надо расходиться. Он торопливо попрощался. Стало действительно тише в зале, но еще многие хлопали, и Цветухин последний раз вывел за руку Аночку. У нее был такой вид, будто она не могла отрезветь от неожиданного успеха - улыбка ее совсем затвердела и поклоны потеряли гибкость. Она все тревожнее искала взглядом Кирилла и все разочарованнее уходила за кулисы. Наконец она прибежала в свою крошечную уборную - уголок, отгороженный картоном, почти упала на стул и закрыла глаза. Все вышло так, как ей мечталось в сокровенные минуты наедине с собой: она сыграла главную роль, она одержала победу! И вот она не ощущала ничего, кроме полной потери сил и тупой печали. Ей хотелось заплакать от изнеможения. Она только успела глубоко вздохнуть, как дверь задребезжала от ударов и тотчас наотмашь раскрылась. Влетел Цветухин. Он сорвал с себя парик и, схватив его за косицу, вертел над головой, точно трофей. В одном шаге от Аночки распахнул руки: - Роднуша моя! Дай я тебя поцелую! С нее точно свалилась усталость. Она вскочила, откинув стул, и бросилась ему на шею. Он обнял ее и поцеловал в губы. Оторвавшись, он сказал: - И еще раз, чудесная моя актриса! Еще! Она сама поцеловала его. Он опять нащупал губами ее рот. Она хотела откинуться. Он зажал ее голову в крепко согнутой руке. Она все-таки вырвалась. Он проговорил поспешно и очень тихо: - Еще. Ну, скорее... Ты! Аночка разглядела его новые, чем-то страшные, темные глаза. Она нагнулась, подняла стул, села за свой столик спиной к Цветухину. Через зеркало она видела, как он потирал лоб, резко разделенный на две полосы - верхнюю смуглую с седовато-черной шевелюрой над ней, и нижнюю, оранжевую от грима, под которой грубее проступали морщины. - Егор Павлович, уйдите, пожалуйста. Я должна переодеваться. Цветухин постоял еще мгновенье. Вдруг он махнул париком, точно собрался его бросить, повернулся и ушел, затворив за собой осторожно дверь. Аночка сидела неподвижно. Опять вернулось к ней изнеможение, и руки не поднимались, чтобы отколоть шпильки и снять чепец. Начало небывалой, опасной жизни чудилось ей на этой грани между шумом зрительного зала и странным одиночеством среди притихших закоулков уборных. Внезапно донесся низкий женский голос. Аночка узнала его и принялась раздеваться. - Ну, где же ты, милочка, прячешься? - распевало контральто Агнии Львовны. - К тебе пришли с поздравлениями, а ты убежала! Она ворвалась в уборную, обхватила сидящую Аночку со спины и звонко облобызала в ухо, в шею, в щеку. - Ну, я должна признать, должна признать! - восклицала она между поцелуями. - Просто очень, очень мило, и с природным темпераментом! Я не думала, честное слово! Конечно, у тебя, душечка, нет еще внутренней страсти. Но нельзя же и требовать с такого цыпленка! Право, душечка, не сердись. И потом - конечно - еще никакой школы! Я сыграла Луизу только на четвертый год. И какой фурор! Незабвенно! А ты хочешь сразу! Разумеется, будет поверхностно! Но ничего, ничего, не убивайся и не вздумай, пожалуйста, реветь. Главное - очень мило и дошло до публики. Школа - дело наживное. А что касается страсти... Агния Львовна горячо прижалась щекой к Аночкиному уху: - Не вздумай, дружок мои, в этом отношении поддаться Егору Павловичу. - Откуда вы взяли? - отшатнулась Аночка. - Ах, деточка, что же я, не знаю, что ли, его? Он сейчас же полезет целоваться! И потом начнет тебе плакаться на свою судьбу. На то, что я его терроризую и что только ты можешь положить конец моему своевластию над его погибшей жизнью! Ничему не верь! Все это притворство и чушь! Просто он старый ловелас! И больше ничего! И если бы не мои вожжи, он никогда не стал бы Цветухиным. Так бы и путался с девчонками. А я из него сделала гения! Аночка старалась возразить и даже поднялась, высвобождаясь из этого бушевания закруживших ее фраз, но Агния Львовна туго зажала ей рот ладонью и, вплотную надвинувшись, прошептала с расстановкой, как заклинательница змей: - Запомни! Я тебя сживу со света, если ты раскиснешь от посулов моего Егора. В тот же миг Агния Львовна рассмеялась и снова звучно пропела: - Рано, рано, милочка, зазнаваться! К тебе пришла толпа! Как волхвы на поклонение под предводительством, кажется, твоего папаши. А ты не хочешь показаться! Вон, смотри-ка. Принимай. А я - к Егору Павловичу. Толпы никакой не было, но Тихон Платонович с Павликом действительно заглядывали к Аночке из коридора. Таинственным образом Парабукин успел немного подкрепиться. Вероятно, он захватил в кармане посудинку, на случай сильного волнения, за которым и правда дело не стало. - Аночка! Дочь моя родная! - одышливо дунул он, войдя. - Смотрел и не верил глазам! Ты ли это? Пустил слезу! Каюсь! Прошибла! Кого прошибла? Батю Парабукина! Голиафа! Возвращаешь отца к благородной жизни. Поклон тебе родительский и спасибо! Он поклонился и обнял Аночку. - Готов за тобой остаток дней своих ездить из одного театра в другой театр. Куда ты, туда я. Занавес тебе буду открывать! Платьица твои, коли пожелаешь, буду разглаживать. А уж Павлик теперь на твоем попечении. Как хочешь! Расти его заместо матери. Маненько не дождалась, покойница, нашего счастья! Вот бы поплакала! - Хорошо, папа, иди, иди. Подожди меня, пока не выйду. Тихон Платонович загадочно погрозил пальцем. - Подождать не могу. Подождать желает другой человек. У двери, через которую сюда ход... Он тихонько качнулся к Аночке: - Товарищ Извеков! Сам. - Где? - чуть не вскрикнула она. - Пойдем, я покажу! - с восторгом отозвался Павлик. Но она выбежала, не глядя на них, и, пролетев коридорами, остановилась перед выходом в зал. Тут никого не было. Она тихо отворила дверь. По самому краю ступеней, отделенных от зала куском кумача, отмеривал, как в клетке, - по три шага взад и вперед - Кирилл. - Вы еще не готовы? - обрадованно спросил он. - Где вы были? - сказала она, с трудом переводя дыхание. - Я никуда не уходил. - Я не видала вас. - Но я видел вас. По-моему, так и должно быть. Скорее снимайте грим, я хочу вас проводить домой. - Если вы торопитесь, я не буду задерживать. - Я хочу, чтобы у нас было больше времени. Она как будто не слышала его, и вдруг с детским отчаянием у нее начали вырываться, сквозь слезы, укоризненные и жалкие слова: - Ступайте, ступайте! Если вам так некогда... Я и не думала, чтобы вы дождались, чтобы бросили дела! Идите по своим делам! Ну, что же вы? Он сжал ее руки. - Дорогая, дорогая, - повторил он с беспомощной улыбкой. - Такой большой день. Правда же! К ней словно вернулось сознание. Никогда еще так не дрожал переволнованный его голос. - Ведь это только от счастья, да? Правда? Не надо! Не надо же, Аночка! Слезы еще стояли у ней в глазах, но всю ее пронизало новое ликующее чувство. Она перехватила и тоже сжала руки Кирилла. - Сейчас! Погоди! - быстрым шепотом сказала она и бросилась назад, с силой толкнув дверь. Она вбежала к себе в уборную, на ходу сдергивая парик вместе с чепцом. - Идите домой одни, меня проводят! - говорила она, выпроваживая отца с Павликом и в то же время задерживая их короткими приказаньями брату: - Передник! Развяжи передник. Расстегивай крючки. Да сначала верхний! Ну, скорей! Да ты не бойся. Просто нажимай с обеих сторон, они сами расстегнутся. Господи, что за растяпа! Ну довольно, я сама! Уходи, ступай... Она стащила через голову платье Луизы и, намазав лицо вазелином, привычно нырнула в платье Аночки. Стирая полотенцем грим, она по-ребячьи трясла ногами, чтобы сбросить туфли. Больше всего времени отняла шнуровка ботинок - впервые эта глупая мода (матерчатый ботинок до колен, снизу доверху на шнурках, которые продеваются в кольчики!) возмутила ее прямо-таки до глубины души. Но в конце концов было покончено и с этой пыткой. Она накинула пальтишко, подхватила, как мячик в воздухе, с гвоздя берет и выскочила вон. На счастье, ей никто не попался по дороге. Публика уже разошлась, и улицы пустовали, когда Кирилл вывел Аночку во тьму осенней ночи. Они обошли огромный корпус казарм и за углом различили отсвечивавший кузов автомобиля. - Машина? - воскликнула она с неудержимым разочарованием. - Минута - и опять прости-прощай? Он потянул ее за руку. - Не торопясь, к старому собору, - сказал он шоферу. Это означало - через весь город. Дул ветер, но в автомобиле было не холодно. Стекло, отделявшее передние места, зеркально повторило все их движения, пока они усаживались, и потом Аночка увидела голову Кирилла совсем близко от своей. Оба они чуть покачивались в стекле, и Аночка не могла оторваться от этого смутного, баюкающего отражения. Сквозь щели в дверцах тянуло ровной ниткой колючего воздуха, что-то тоненько на одной нотке звенело под сиденьем, и сонно урчал мотор. И вот, после тоски, страха, мученья, надежды, которыми был переполнен весь день; после триумфа, пустоты, оскорбления, обиды, слез и вспышки радости, которыми кончился вечер, Аночка почувствовала странное спокойствие. Будто вслед за глубоким обмороком кто-то уложил ее с необычайной заботой и накрыл и сказал тихое слово. Она даже не изумилась этой странности, настолько ей стало спокойно. Ей все казалось само собой разумеющимся, точно она уже в сотый раз ехала так вот рядом с Кириллом, и всем телом, от плеча до колена, в сотый раз касалась его тела, и это было естественно, и ей не хотелось больше никакого другого состояния, а только бы так ехать, ехать без конца. Никто не встречался по пути, ничего не видно было за окнами, шофер не подал ни одного сигнала. В самое лицо лилась нескончаемая свежая нитка ветра, и было похоже, что это она звенит на тоненькой ноте. В центре города, когда выехали на асфальт и машина покатилась как утюг по гладильной доске, Аночка тихо заговорила: - Сегодня я вспоминала, как мы, гимназистками, бегали в театр, на балкон. У нас была одна любимая актриса. Вас тогда не было здесь. - "Вас"? - словно в шутку обронил он. Она подумала немного. Взяв руку Кирилла и слегка надавив ею на его колено, она просто пересказала: - Тебя тогда не было... Ты ее не знаешь... Мы, когда она нас захватывала своей Катериной или Прибытковой, мы все, все хотели стать такой, как она. А теперь я хочу, чтобы все, все были такой, как я. Чтобы всем было, как мне сейчас. Он ничего не ответил, а только обернулся к ней и стал на нее смотреть. Машина катилась и катилась, почти без толчков. Потом асфальт кончился, и отраженья в стекле опять закачались. - Тебе понравился Цветухин? - спросила она. - Да. Он гораздо лучше, чем я ожидал. Я его невзлюбил после одного спектакля... еще перед моей ссылкой. Она долго молчала. - Я, может быть, скоро уйду из его труппы. Теперь молчал Кирилл, не понимая, что она думает сказать, и все рассматривая ее лицо. Она не глядела на него. - Он хочет обучать меня не только искусству, - сказала Аночка и совсем отвернулась от Кирилла. - Я предполагал это, - быстро отозвался он и, помедлив, утверждающе спросил: - Но ведь это ему не удастся? Она вздернула плечами. - Куда дальше? Направо, налево? - крикнул из-за стекла шофер. - Стойте! Кирилл отворил дверцу. Островерхая колокольня собора чернела в буром небе. Ветер с Волги шел широкой стеной. - Выйдем. Они очутились на площади. Влажный и щекочущий запах обдал их потоком, в котором слилось все: береговая тина, прелые канаты, смола, машинное масло, сладкая гниль плавуна. - Ах, хорошо! - воскликнул Кирилл и сильно взял Аночку под руку. Они стали медленно спускаться по взвозу. Выплыли издали два-три глазка бакенов. Какое-то суденышко одиноко трудилось, что-то вытягивая против воды, и огни его то вспыхивали, то словно застилались слезой. Они не дошли до самого берега и остановились на откосе, едва перед ними размахнулся темный, кое-где отдающий свинцом простор воды. Слышался сбивчивый плеск прибоя, и удары ветра заставляли скрипеть рассохшиеся на суше барки. И все же Аночке было спокойно, и она только прильнула к Кириллу, когда он ее обнял. - Я смотрю в эту темень, - сказал он, - и вижу неисчислимые огни и множество людей, и слышу говор, говор, который не смолкает. А ты? - Почему, если мы говорим о хорошем, то всегда думаем о том, что когда-нибудь будет? - Чтобы идти к лучшему. - Но бывает же лучшее вот сейчас? Я гляжу в эту темень, и она мне - лучше. И сейчас я не хочу никакого другого лучшего. - Я тоже, - сказал он, крепче сжимая ее. - И, по-моему, такой ночи я никогда не видела. - И я. - И такого ветра еще не было. - Да. - И смотри - все-таки тихо. - Правда. Жалко уходить. - Уже? - Жалко, немыслимо жалко! И - надо. - И когда же конец? - Конец? - Конец этому бесконечному "надо". - Конец? Послушай меня. И ответь мне. Мне сейчас нужен твой ответ. Согласна? - Хорошо. - Вот. Никакой полет в небо невозможен без земли. Чтобы взлететь, нужно твердое основание. Мы сейчас отвоевываем себе это основание. Именно сейчас. Строим аэродром будущего. Это работа долгая и тяжелая. Скорее всего - самая тяжелая, какая только может быть. О перчатках приходится забыть. Мы, если надо, землю руками разгребаем, ногтями ее рыхлим, босыми подошвами утаптываем. И не отступимся, пока не будет готов наш аэродром. Отдыхать у нас нет ни минуты. Иной раз и улыбнуться некогда. Надо спешить. Может, от этой работы мы и стали такими суровыми. Иногда ведь сам себе покажешься бирюком, каким детишек пугают. Настолько вдруг неуживчивым станешь. Я вполне серьезно! Но перемениться мне невозможно. Я буду укатывать землю, пока она не станет годна для разбега. Чтобы оторваться потом в такую высь, какой люди никогда не знали. Я ее вижу, все время вижу, эту высь, веришь мне? Скапываю бугры, засыпаю ямы, а сам смотрю вверх! И людей, и себя с ними вижу совсем другими, новыми, легкими. И ничего во мне нет от бирюка, веришь? Пока он говорил, Аночка все отстранялась от него, чтобы лучше различить его в темноте, и когда он кончил - улыбнулась, потому что уж очень он серьезно сказал о бирюке. - На что же я должна ответить? На бирюка? - Ты спросила, когда конец. Не знаю. Не скоро. Но он может быть и очень скоро. - Не понимаю. - Ты не видишь конца моему "надо", потому что это "надо" - не твое. Если оно станет и твоим и моим, тебе не так важно будет - скоро ли наступит ему конец. - Но скорее от этого он не наступит? - опять улыбнулась она. Он тоже улыбнулся: - Немножко скорее - да. Ведь одним землекопом будет больше... Ну, и это мой вопрос. Хочешь со мной вместе аэродром строить? - Я думала... мы уже начали? - ответила она очень тихо, искоса на него поглядев и потом отводя глаза. Он рассмеялся, повернул ее и повел быстро вверх по взвозу. Он отвез ее домой, проводил двором, и они простились - до скорой встречи. Парабукин с сыном явились почти сразу, как она вошла в комнаты. Ей хотелось остаться одной, но отец опять приступил с поздравлениями. На холоде хмель забродил в нем живее. - Уж ты меня прости, дочка! Я ведь о-очень сомневался, чтобы так все путно вышло. Где, думал, там до этаких вершин! Артистка! У Тихона Парабукина дочь - артистка! Так себе, думал, что-нибудь такое, вроди Володи... А нынче смотрю - в публике разговор! Меня и то изучают - артисткин, мол, родитель! Поздравляю, доченька, порадовала. Он похлопал в ладоши. - Опять же и в Егоре Павловиче, грешный человек, не был в уверенности. Куда, думал, загибает? Что еще произведет с порядочной девицей, а? А нынче посмотрел, вижу - выводит в люди, поднимает. Поздравляю! - Побереги, папа, поздравления, они еще понадобятся. - Понимаю. В отношении артистического будущего! Понимаю. - И артистического, и всякого другого. Тихон Платонович не сразу уразумел, о чем речь, и долго топтался на своих поклонах и поздравлениях. Но неожиданно что-то сообразил, словно громом пораженный опустился на стул, крикнул: - Пашка! Иди сюда! Что я тебе говорил? Говорил я тебе - Цветухин твою сестру озолотит? Говорил? Иди, скажи Аночке, говорил? Аночку Егор Павлович замуж берет! Так? А? Верно? Потом он вдруг оторопел: - Как же это он позволяет себе, а? При собственной своей жене? Что же это? Развод? Развод, я тебя спрашиваю, а? - Да ведь это ты сам выдумал! - сказала Аночка. - Укладывайся-ка спать. - Как, то есть, выдумал? А что же ты требуешь, чтобы я поздравлял? Выдумал! Нет, шали-ишь! Я давно вижу! Что, у меня глаз нету? Слепой у тебя отец или зрячий? Слепой?.. Стой! Быть не может! - еще громче крикнул он и вскочил. - Извеков, а?! Он вытаращил глаза на дочь и, опираясь кулаками в стол, перегнулся к ней всем исхудалым, плоским своим телом. Она весело захохотала и ушла к себе - раздеваться. - Пожалуйте, Тихон Платоныч, с дочкой-невестой вас! - гудел он через дверь. - Пока отец тебя тянул, он был нужен. А теперь его, старика, можно за борт! Поставил тебя на ноги, вывел в люди, а ты - ха-ха-ха - и прочь со двора? А брата кто кормить? Может, товарищ Извеков? Они тебя всю жизнь от семьи отбивали, твои Извековы! Им только все по-ихнему. Всех бы поучать. То меня учительница поучала, то теперь, выходит, сынок ее будет учить, а? Нет, ты сначала поработай, а потом - ха-ха-ха!.. Аночка долго слышала отцовскую ворчню, но все меньше вникала в ее неустойчивый смысл. Еще не заснув, она словно плыла в длинном укачивающем сне, который вынимал и раскладывал, как карты в гаданье, отрывки пережитого за истекший удивительный вечер. Аночка пыталась усталым умом отделить приобретения этого вечера от утрат. Но все больше кружилась у ней перед глазами какая-то путаница, и в путанице виделось, будто Извеков уходит вместе с ней в ее сон, а маленький-маленький Цветухин машет напудренным париком откуда-то из-за далекой, темной и огромной воды. Последнее, что до нее донеслось из яви, был тяжелый вздох ворочавшегося на кровати отца: - Господи, прости меня, сукина сына! К старости, особенно после смерти жены, Парабукин начал побаиваться небесных сил - это Аночка за ним давно замечала. 35 ЭПИЛОГ К ВОЕННЫМ КАРТИНАМ В равноденственные бури сентября белые, развивая свое генеральное наступление на юге, захватили район Курска. Именные пехотные офицерские дивизии Добровольческой армии, составлявшие корпус Кутепова, веером двинулись на север, северо-запад, северо-восток. Корниловцы шли к Орлу, дроздовцы - на Брянск, алексеевцы и марковцы - на Елец. Конный корпус Шкуро, соединившись с Мамонтовым, направлялся к Воронежу для совместных действий с левым крылом Донской армии. В середине октября пал Орел, и войска Деникина вышли на дорогу к Туле, создав прямую угрозу главному источнику снабжения Красной Армии патронами, винтовками, пулеметами. Все более страшная нависала опасность над Москвой. Это была кульминация успехов деникинских "вооруженных сил Юга России" и вместе с тем высшая точка напряжения в борьбе Советов с контрреволюцией на фронтах гражданской войны. Тысяча девятьсот девятнадцатый год был для России таким предельным испытанием, что если бы силы народа надломились и не выдержали бедствий, обрушенных на страну историей, то народ лишил бы себя надолго того будущего, ради которого совершил Великую социалистическую революцию. Знаменитые "пространства", о которых столь много и столь часто говорилось, что это они спасали Россию в годины нашествий на нее врагов, в подавляющей своей площади обретались под властью контрреволюционных правительств и чужеземных интервентов. В разгар гражданской войны в руках Советов оставалась лишь часть внутренней Европейской России, вокруг ее центра - Москвы. У России не было не только Дальнего Востока и необъятной Сибири, но - одно время - всего Урала и почти всего Заволжья. У нее не было всего юго-востока с Туркестаном, всего юга с Кавказом, Кубанью, Доном и бассейном Донца. От нее были отрезаны Украина с Молдавией и - на западе - Белоруссия с прибалтийскими землями. Она лишена была Озерного и всего Северного края. Нигде с четырех сторон света ей недоступен был морской берег. Все эти окраинные просторы составляли самые ценные богатства громадного государства. К девятнадцатому году Россия лишена была, в результате военных захватов контрреволюции, основной массы хлеба, руды Урала, хлопка Средней Азии, нефти и угля, степных и горных пастбищ, промышленного леса. России, с ее внутренними областями и двумя столицами, были оставлены, в ходе событий, только холод и голод, взамен богатств, ей принадлежавших и у нее отнятых. И вот теперь, осенью, враг проникал с юга к Москве, с запада и северо-востока к воротам Петрограда. После неудачи первого весеннего похода Антанты, кончившегося разгромом на востоке Колчака, капиталистические правительства - противники Советской России - подготовили второй поход, намереваясь новым сокрушительным ударом покончить с революцией. По максимальному плану главного инициатора этого похода, английского военного министра Черчилля, предприятие должно было быть проведено объединенными усилиями четырнадцати государств - Англии, Соединенных Штатов Америки, Франции, Японии, Италии, Финляндии, Польши и других. Этот блок четырнадцати быстро обнаружил свое мифическое существо, чему способствовали четыре основных причины. Во-первых, поражение Колчака показало быстро растущую мощь Красной Армии. Во-вторых, большинство малых государств (на которых рассчитывала Антанта, как на исполнителей похода) надеялось и предпочло извлечь выгоду из национальной политики Советской власти, провозгласившей право народов на государственное самоопределение. В-третьих, попытки западноевропейских интервентов применить собственные войска для захвата советских территорий кончались возмущением среди этих войск, наряду с протестами рабочих и ростом стачек внутри государств-интервентов. В-четвертых, сами эти государства не могли примирить своих противоречий в отношении к России, что особенно сказывалось во внешней политике Франции и Англии: французы хотели восстановить "неделимую" и сильную Россию, как постоянную угрозу побежденной Германии; англичане добивались расчленения России, чтобы устранить всякую опасность для своих колоний в Азии. Согласованный удар всех четырнадцати враждебных Советам государств, о котором мечтал вдохновитель интервенции Черчилль, не мог быть организован, и Антанте пришлось удовольствоваться созданием как можно более основательной опоры для внутренней контрреволюции в России. Ставка была поставлена на Деникина - его сделали центральной фигурой второго похода Антанты против Советов. "Вооруженные силы Юга России" на протяжении полугода бесперебойно снабжались через черноморские порты всеми видами военного оружия. По признанию самого Деникина, к сентябрю его армии получили от Англии больше пятисот пятидесяти орудий и около миллиона семисот тысяч снарядов. Англичане прислали сто тысяч винтовок, сто шестьдесят восемь миллионов ружейных патронов, двести пятьдесят тысяч комплектов солдатского обмундирования. Соединенные Штаты Америки, идя об руку с Англией, предоставили Деникину тоже сто тысяч винтовок и огромное количество обмундирования. Были присланы танки, аэропланы. Фунты и доллары обильно струились в казну Деникина. В то же время Красная Армия, имевшая источником снабжения исключительно отечественную военную промышленность, не могла полностью удовлетворить свои боевые потребности. Производство винтовок и ружейных патронов к весне упало до одной трети по сравнению с концом семнадцатого года. Выпуск артиллерийских снарядов на протяжении первых четырех месяцев девятнадцатого года сократился в пять раз. Здесь сказалось все: общая разруха хозяйственной жизни, недостаток сырья, мобилизация рабочих на фронты войны, небывалая смертность от эпидемии сыпного тифа, голод. Хлебный паек городского населения доходил к этому времени до четверти фунта в день. Как же случилось, что белая армия Деникина была разгромлена и уничтожена? Почему, когда у Советской России отняты были все окраинные пространства, все сокровища недр и почти весь хлеб, когда противник ее, перенасыщенный военным снабжением, привел на край катастрофы важнейший фронт Красной Армии и угрожал Москве, - почему Советская Россия вышла победителем? В критические дни конца сентября укрепление дрогнувшего Южного фронта становится основной задачей в защите всего дела революции. По предложению Ленина Центральный Комитет Российской Коммунистической партии решает направить на военную работу максимальное количество партийцев, перебросить на юг сильные войсковые резервы, создает новое командование Южного фронта, назначает членом Реввоенсовета Сталина. Был разработан и утвержден Центральным Комитетом новый стратегический план нанесения главного удара деникинским армиям по линии Харьков - Донбасс - Ростов-на-Дону взамен изжившего себя летнего плана наступления со стороны Царицына на Новороссийск. Десятки тысяч коммунистов и комсомольцев потянулись на фронт. "Партийная неделя" дала сотни тысяч новых членов партии из рабочих, крестьян, красноармейцев. Порыв и стремление покончить с Деникиным были настолько повсеместны, что балтийские моряки, несмотря на острое положение под Петроградом, где снова наступал генерал Юденич, послали в помощь Южному фронту тысячный отряд матросов, а многие комсомольские организации в полном составе отправлялись на юг, оставляя на дверях своих комитетов объявления: "Комитет закрыт. Все ушли на фронт". Так открылась новая - роковая для всего белого движения, для всей контрреволюции - страница борьбы с деникинщиной. Проведение военного плана в жизнь требовало исключительной решимости. Исходную группировку сил Южный фронт вынужден был создавать, опираясь почти целиком на части, уже находившиеся в линии боя. Требовалось остановить продолжавшееся отступление и перегруппировать войска для перехода в немедленное контрнаступление. Задача решалась одновременно с очисткой фронта от негодных работников. Замена таких людей новыми работоспособными руководителями коснулась многих, начиная с прежнего командующего фронтом. Восстановление боеспособности армий, благодаря наплыву народных резервов, преображавших усталые войска, проводилось с необычайной быстротой. На важнейшем направлении Воронеж - Донбасс Восьмая армия (являвшаяся здесь основной силой, так же как конный корпус Буденного, на соседство с которым она опиралась) выводила из линии фронта одну дивизию за другой, в тeчение нескольких дней пополняла их и возвращала на линию обновленными. Через неделю она увеличила свой численный состав в три раза. Вся грандиозная работа по перегруппировке и пополнению сил Южного фронта для перевода его в контрнаступление была закончена в небывало короткий срок. Планирование борьбы с Деникиным в стратегическом масштабе предусматривало два этапа: рассечение деникинского фронта на две части - добровольческую и казачью - и последующий разгром обеих частей порознь. Для выполнения первого этапа плана Южному фронту ставились две оперативные задачи. Одна состояла в том, чтобы, пробив брешь в деникинском фронте на Воронежском направлении, выйти в Донецкий бассейн. Другая заключалась в задержке наступления белых на Москву, для чего должно было быть предпринято контрнаступление на Орловском участке. РВС Южного фронта была создана ударная группа войск для действий против деникинской армии под Орлом. Эта ударная группа сыграла выдающуюся роль в тех первоисходных сражениях, которые обозначили поворот событий на Южном фронте. Когда белые открыли себе дорогу на Тулу, когда Москва, казалось, вот-вот могла сделаться мишенью деникинских пушек, - успехам Добровольческой армии был положен предел. Еще до занятия корниловцами Орла РВС Южного фронта дал приказ о переходе ударной группы войск, образованной из переброшенных с Западного фронта частей, в контрнаступление против главной группировки противника, действовавшей на Орловском направлении. Удар должен был быть нанесен с запада на юго-восток, во фланг корниловцам, и имел целью перерезать железную дорогу Орел - Курск у них в тылу. Белые располагали крупными силами. Прорвав советский фронт на стыке двух армий, они заняли город Кромы, к юго-западу от Орла. Бои велись ожесточенно, белогвардейцы чувствовали их решающее значение и не жалели своих лучших офицерских полков. Дроздовцы стремились продвинуться западнее Кром на север, корниловцы нанесли поражение советским дивизиям, прикрывавшим Орел с юга, и принудили части Красной Армии оставить город. Это был момент необычайно тяжелого положения для ударной группы, оказавшейся без обеспечения с флангов и тыла. Зажатая между корниловцами и дроздовцами, она истощала силы в длительных боях. На четвертый день своего участия в сражении, медленно продвигаясь, она вышла в район Кром. Так как дроздовцы, стремясь прорваться на Брянск, расстроили левый фланг западного соседа ударной группы и угрожали Кромам справа; так как в то же время корниловцы, демонстрируя наступление по дороге на Тулу, направили свой основной удар на Кромы слева, то командование Южного фронта приняло решение действовать сразу против обеих группировок противника. Ударной группе была дана задача наступать в расходящихся направлениях основными силами против корниловцев, на Орел, а другими частями своей группы - против дроздовцев, на Дмитровск. Операция привела к затяжным кровопролитным боям под Дмитровском, где части ударной группы сражались с переменным успехом. Но под Орлом на протяжении трех дней основные силы ударной группы в ряде жестоких боев нанесли крупное поражение корниловской дивизии. Благодаря этим боям удалось окружить Орел с трех сторон - с севера, запада и юго-запада. Белые, исчерпав свои резервы, вынуждены были вывести корниловцев из Орла по единственной свободной дороге на юг. Освобождение Орла упрочило уверенность Красной Армии в своем превосходстве над деникинскими войсками, всего неделю назад захватившими город. Наметилось истощение белых, стало очевидно, что советское командование закрепляет инициативу за собой. Однако со взятием Орла не был еще достигнут перелом во всей обстановке на центральном участке Южного фронта. Деникин продолжал активно действовать, его добровольцы напрягали отчаянные усилия, чтобы не упускать результатов недавних своих успехов. Битва под Кромами не переставала бушевать. На отрезке фронта в тридцать километров дроздовцы повели наступление на Кромы с юго-запада и, ценой непомерных потерь, сломили сопротивление советских стрелков, вновь захватив город. На другой день защитники Кром совместно с подкреплениями отважной атакой выбили белых из города. Но на следующие сутки дроздовцы опять двинулись вперед, прорывом на одном из участков создали угрозу окружения, и советские части отступили к северу. Кромы в третий раз перешли в руки белых. В результате неутихавших двухнедельных боев ударная группа израсходовала резервы и разбросала свои части на огромном фронте. Между тем после своего поражения под Орлом белые стянули против центрального участка Южного фронта все свои силы в расчете разбить ударную группу по частям и снова взять Орел. Но намерение противника было разгадано. Командование построило такой план действий, чтобы обе армии, оперировавшие на центральном участке, сосредоточили свои удары на отчетливо определенных направлениях против орловской и против кромской группировок белых и наступали не разрозненно, а массивными группами. Двадцать четвертого октября на главном направлении удара был достигнут блестящий оперативный успех: частями конницы Буденного и Восьмой армии был взят Воронеж. Это открывало перспективу нанесения удара в тыл Добровольческой армии и обеспечивало решающую поддержку затянувшейся борьбе на центральном участке фронта. Борьба под Воронежем носила совершенно особый характер. Это была великая битва конниц, после которой белым стало ясно, что преимуществу их в этом роде войск наступает конец. В начале октября, после захвата Воронежа, конный корпус Шкуро двинулся на север. Мамонтов поддерживал его, рейдируя по районам расположения Восьмой советской армии. Правый северный фланг этой армии был обнажен, кавалерия белых могла легко выйти в глубокие тылы Южного фронта. Единственной силой, способной противодействовать Шкуро и Мамонтову, был конный корпус Буденного. Но существовала старая директива о движении корпуса в Донскую область. Буденный, предвидя опасность проникновения Шкуро на север, решительно повернул свою конницу и еще до падения Воронежа устремился к северу, ища встречи с неприятельской кавалерией. Этот ответственный смелый шаг был оправдан всем последующим ходом событий. Вскоре РВС Южного фронта дал Буденному директиву разбить конницу противника в районе Воронежа и способствовать выходу Восьмой армии в кратчайший срок на линию Дона. Буденный быстро сосредоточил свой корпус северо-восточнее Воронежа. Подготавливая части к операции и выясняя группировку белых, Буденный прибегнул к военной хитрости. Он включился в телеграфные провода связи корпуса Шкуро и передал ложный приказ Первому конному корпусу Буденного. В приказе говорилось о подготовке наступления на Воронеж с основным ударом с юго-востока, тогда как в действительности удар готовился с северо-востока. Штаб корпуса Шкуро счел якобы перехваченный "приказ красных" за правду. Шкуро, опасаясь упустить инициативу, перешел в наступление с двенадцатью полками кавалерии. На первых порах ему удалось потеснить одну из двух дивизий Буденного, но затем другая дивизия вышла ему во фланг и тыл. Маневр решил схватку. Буденновцы разбили казачью дивизию кубанцев, уничтожили полк белой пехоты и преследовали бегущего неприятеля до восточных окраин Воронежа. После этого Буденный произвел новую перегруппировку. Главные силы были сосредоточены в расчете атаки Воронежа с севера. Остальным частям корпуса ставилась задача охватить город с юго-запада. Вся артиллерия и огромное число пулеметов были сконцентрированы в районе расположения этих частей. В день решающего боя за город, рано поутру, шквал артиллерийского огня был обрушен на противника, и одна дивизия Буденного в пешем строю переправилась через реку Воронеж. Вспыхнул бой на востоке города, постепенно втянувший главные силы белых. Тем временем главные силы Первого корпуса появились с севера и северо-запада, стремительно приближаясь к Воронежу. Удар застиг белых врасплох. Шкуро ничего не оставалось, как отдать приказ к отступлению. Его кавалерия побросала орудия, пулеметы и ринулась к переправам через Дон. День спустя после воронежского разгрома донской и добровольческой кавалерии ударная группа, перебросившая свои части из-под Орла в район Кром, снова перешла в наступление. За двое суток боев частям кутеповского корпуса были нанесены поражения на всех трех участках того рубежа, на котором Красная Армия поставила крест деникинскому "походу на Москву": Орел - Кромы - Дмитровск. Ударная группа ночной атакой выбила белых из Кром; соседняя с запада дивизия опрокинула дроздовцев и ворвалась в Дмитровск; дивизии, действовавшие слева от ударной группы, разбили корниловцев под Орлом, наступая к югу вдоль железной дороги. Начался общий отход белых на всем центральном участке Южного фронта. Вместе с тем начались с каждым новым боем возраставшие успехи советской конницы. Форсировав Дон и нанеся еще крупное поражение кавалерии Шкуро, Буденный отбросил ее в район станции Касторной по направлению к Курску. Здесь, в середине ноября, в разгар бушевавшей метели необычно ранней зимы, он вновь разгромил белых сокрушительным ударом соединенных конных и пеших сил. Отступление добровольцев Деникина стало приобретать характер повального бегства. В этих условиях преследование врага кавалерией, преобразованной в Первую Конную армию во главе с Ворошиловым и Буденным, имело решающее значение. Невиданно поднялся среди полков боевой дух уверенности в победе. С каждым шагом вперед сильнее сказывались в действии советских войск те выгоды, которые были заложены в стратегическом плане наступления. Главный удар из района Воронежа выводил основную группу армий - во взаимодействии конницы и пехоты - с северо-востока на юго-запад, в Донецкий бассейн. В то же время удар из района Орла открывал выход правофланговой армии фронта на юг, через Курск к Харькову. В Донецком бассейне победы советских войск были облегчены дружной поддержкой рабочих. Эти победы имели следствием то, что действовавшая на стыке Донской и Добровольческой армий Конная армия кратчайшим путем выходила к Азовскому морю. А этим предрешалось осуществление конечной цели первого этапа плана - рассечение деникинских сил на две части: добровольцев, которые отбрасывались в Правобережную Украину и к Крыму, и казаков, которые оттеснялись в низовья Дона и на Северный Кавказ. В ноябре и декабре Деникин терпел поражения уже на огромных пространствах от Днепра до Волги. Красная Армия победоносно освобождала Украину. Двинулся вперед Юго-Восточный фронт. Пошла в наступление руководимая Кировым армия со стороны Астрахани против группы белых войск Северного Кавказа. Полная победа над "вооруженными силами Юга России" неудержимо приближалась. "Главное - не останавливаться на Волге, - писал Деникин Колчаку, - а бить дальше на сердце большевизма, на Москву. Я надеюсь встретиться с вами в Саратове..." Ни в Саратове, ни еще где-либо Деникину встретиться с Колчаком не довелось. Колчак был разбит в Заволжье, войска его бежали за Урал. На высшей точке успехов второго - южного - похода Антанты деникинцы были абсолютно уверены в своем триумфе. Они собирались пожаловать в Москву "не позже конца декабря, к рождеству 19-го года", как заявил генерал Май-Маевский после захвата белыми Орла. Однако к рождеству, потеряв не меньше половины состава Добровольческой армии, белые были отброшены за Полтаву и обращены в бегство из Донецкого бассейна, капиталисты которого в октябре объявили приз в миллион царских рублей тому из полков добровольцев, который первым вступит в столицу. Орел и Воронеж - первые из рычагов, которые повернули события девятнадцатого года в пользу Советской России и опрокинули расчеты Антанты на "московский поход" Деникина. Мамонтов, с его набегом донцов, Кутепов, с его нашествием отборных офицерских дивизий, были белыми генералами, достигшими пределов внутренней России и даже переступившими в глубину ее пределов. Они не дошли до Тулы всего каких-нибудь полтораста - двести километров - первый с юго-востока, второй с юго-запада. Кончился деникинский поход Антанты в глубь России тем, что крестьянские массы решительно поддержали Советы, в самый острый момент встав на сторону революции против опаснейшего ее врага - Деникина. Кончился этот поход тем, что рабочие не только выставили хоровод новых полков в помощь своей армии, но и в стане белых подняли партизанские красные знамена. Не только на территориях, занятых властью Советов, но и там, где находилась власть белых, народ был уверен в правде революции и доверял лучшей, здоровой, сильнейшей своей части - рабочей части населения, считая, что именно эта часть населения - пролетариат - направит всю жизнь на справедливый для него, для народа, путь. В самом начале января Конная армия, прорвав фронт Деникина и нанеся ему тяжелое поражение у Таганрога, сломила отчаянное сопротивление белых под Ростовом и заняла город. Добровольческая армия была разгромлена и утратила значение главной силы деникинщины. Роль главной силы возлагалась теперь Деникиным на казачьи войска, от них ждал он спасения, к ним обращал разбитые свои последние надежды. Но это был уже новый, тысяча девятьсот двадцатый год - новое лето господне, как говорили старики, новый рубеж молодой Советской России, после того, как вершинный рубеж гражданской войны необыкновенного тысяча девятьсот девятнадцатого года был перейден с победой. 36 Раз поутру, в последних числах ноября, Павлик попросил у сестры денег. Когда Аночка стала допытываться, зачем нужны деньги, он признался, что мальчики уже не впервые делают складчину, чтобы покупать на базаре молоко Арсению Романовичу. Так стало известно о болезни Дорогомилова - Аночка сказала о ней Извекову, он передал матери. - Ты не думаешь, ему надо бы помочь? - Мне кажется - да, - ответила Вера Никандровна. Все-таки в ее тоне он уловил неуверенность. Он сам не мог решить, как следовало относиться к этому человеку. - Рагозин его уважает. Она промолчала. Он понял, что уважение, конечно, не обязывает к симпатии. Говорить, что Аночка ценит Дорогомилова, как человека доброй души, ему показалось лишним. Вера Никандровна знала это от самой Аночки. Можно было бы ждать только один ответ - что расположение к людям мало зависит от чужого мнения о них. Слишком лично развивалась история отношений семьи Извековых к Арсению Романовичу, чтобы кто-то со стороны мог вызвать здесь перемены. Да и нужны ли были перемены? - История настолько давняя и в конце концов настолько неясная, - сказал Кирилл. - Вряд ли можно сейчас что-нибудь иметь против старика. - Я давно ничего не имею. Да и в прошлом он только будил во мне тяжкие воспоминания. Больше ничего. - Может быть, не мешало бы ему увериться в этом? - Я поговорю с Аночкой. Если она согласна, мы вместе сходим к больному. - Она, конечно, согласна, - вырвалось у Кирилла, и он, поймав себя на этой категоричности, которая могла бы принадлежать только самой Аночке, смолкнул. Дорогомилов начал прихварывать ранней осенью. Определенной болезни он не замечал, ему было просто не по себе. Как раз когда он вознамерился вылезть из сюртука и надеть гимнастерку, когда стал поспрашивать в военных учреждениях о новой службе и вдруг расстался со своей библиотекой, - он занемог. Первый приступ слабости он почувствовал в день вывоза книг. Приехали сразу две телеги, и не успела закончиться погрузка, как уже больше чем наполовину опустошились полки. Бронзовая пыль заметалась в комнате, словно протестуя, что посмели нарушить ее покой. Случилась непонятная вещь: едва принялись за самую большую полку и освободили одну ее сторону, вся полка обрушилась. Столб пыли взвился к потолку, и мыши с писком промчались по книжной куче. Дорогомилов не вынес зрелища крушения и лег на диван. Лежа, он отчетливее ощутил слабость - у него дрожали ноги и руки. Он не встал, когда приехали за остатками книг. Он пожертвовал свою драгоценность библиотеке, открывавшей детскую читальню. Лучшей участи он не мог ждать для книг, собранных в интересах детей. К тому же он решил по возможности облегчить себя для не совсем ясного, но мужественного похода, о котором мечтал. И, однако, после вывоза книг его стало мучить давно забытое одиночество. Он безразличнее начал отзываться на события, прежде вселявшие в него смятение, может быть потому, что теперь грозность их как будто миновала. Мальчики не переставали наведываться к нему, но он подозревал, что они остывали к его дому из-за отсутствия книг. Ему пришлось мирить Павлика с Витей, потому что Павлик отстаивал читальню, а Витя был против. Недомоганье Арсения Романовича повторялось чаще и чаще. Наверно, сказывалось понемногу все: жалкое питание, сырость и холод осени, а главное - старость. И вдруг его свалило воспаление легких. Новый его почитатель - Ваня Рагозин - сказал отцу об этой тяжелой беде. Был прислан доктор, доставлен воз дров, мальчики поделили между собой дежурства. Как никогда длинны стали ночи, как никогда велика квартира. Болезнь текла вяло, кроме слабости да колотья при кашле, Арсений Романович ничего не испытывал. Его томила бессонница. Мысли его привязывались к мелочам. Он останавливал глаза на одном из сотен предметов, которыми завален был кабинет, и начиналось бесконечное припоминание былого. Как спутники кометы, окружали его жизнь когда-то нужные вещи. Все они имели свои биографии, и он высчитывал, сколько десятилетий служили ему какие-нибудь ножницы, которые от дряхлости уже не подчинялись никому, а в его руках годились одинаково для гигиенических операций, вытаскивания гвоздей и даже как музыкальный инструмент - когда Арсений Романович позвякивал ими, задумавшись и напевая "Дунайские волны". Внезапно он вспоминал редкую книгу - не столько по содержанию ее, сколько по связи с определенным обстоятельством жизни, по приметам, выделявшим эту книгу из сотен других особенностей ее биографии - где куплена, в какой день, кем переплетена, куда поставлена, почему не дочитана. Дочитывал книги Арсений Романович вообще редко, так же как редко доводил до конца начатое дело. Попробует что-нибудь мастерить, убедится, что получается, - и возьмется за другое. Сядет за книгу, придет в восторг, размечтается - и бросит. Он будто сам дописывал книги в своей фантазии и запоминал их больше по началу, с лица, как запоминают человека. Поэтому весь мир его вещей, мир его книг был миром неоконченным, словно вечным. И нельзя было понять - зачем же теперь вечность кончалась? - ушли книги, наверно уйдут вещи, за ними уйдет он сам. Ко дню прихода Аночки с Верой Никандровной он стал очень слаб. Но появление их лихорадочно возбудило его, он сделался говорлив, суетливость вернулась к нему, поневоле выражаясь только в лице и руках. Он смотрел все время на Аночку, лишь украдчиво покашиваясь на другую гостью, но Вера Никандровна физически ощущала, как он ждал, чтобы она заговорила. У нее не находилось слов - ее поразил вид старика с горящим розовым лицом в ореоле сивых волос. Аночка простодушно спросила - что, наверно, ему скучно в одиночестве? Он возразил торопливо, насколько позволяло короткое дыхание: - Я никогда не бываю один. Меня тянут в разные стороны мои мальчуганы. Отдышавшись, он сказал помедленнее: - Одиночество ужасно, когда ты никому не нужен, и стоишь на улице, и тебя все обходят... Оно прекрасно, если у тебя есть угол, и ты иногда закроешься дверью - отдохнуть от тех, кому ты нужен. - Поправитесь, - сказала Аночка, - тогда можете запираться на все замки и отдыхать от нас, а сейчас надо сделать, чтобы за вами был уход. - О, я доволен! Ваш Павлик топит печь. Ваня Рагозин моет посуду. Они стараются. - Мальчишки ничего не понимают. Нужна сиделка. Мы устроим, Вера Никандровна, правда? Дорогомилов перепуганно взглянул на Извекову. - Что вы! Я уже очень бодро чувствую себя. У меня служба! - Служба не уйдет, - немного повелительно заметила Аночка. Он улыбнулся воспаленными глазами, по-стариковски игриво и будто извиняясь: - Я еще пойду на войну. - Как Павлик! - засмеялась Аночка. - И потом займусь чем-нибудь поэтичным. - Вот это чудесно! Чем, например? - Стану рыболовом. - Так это же времяпрепровождение, а не занятие, - засмеялась Аночка. - Нет, почему же? Можно и зарабатывать... рыбной ловлей. - Тогда вы будете рыбаком, а не рыболовом. - Рыбак хорошо. Рыболов поэтичнее. Он начинал уставать, щеки его бледнели, глаза делались печальнее. - Вы как думаете, букинисты не будут упразднены... со временем? - неожиданно спросил он. - Это - которые продают на базаре книги? - Старые книги. - Вы хотите продавать книги? Лучше быть библиотекарем. - Букинист лучше. Он, если любит какую книгу, отдаст только тому, кто любит еще больше, чем он... Библиотекарь... хорошо. Но должен угодить на всякий вкус. - Сделайтесь, сделайтесь букинистом, пожалуйста! - вся загораясь, воскликнула Аночка. - Я буду ходить к вам рыться в книгах! - Приходите с Павликом. Беречь... мальчикам, которые любят... Ему становилось все труднее говорить, он как будто начинал бредить. Явился Витя, сел в стороне, требовательно поглядывая на женщин. Они поднялись. Вера Никандровна, быстро пожимая руку Арсения Романовича и наклоняясь над ним, проговорила единственную фразу, какая могла выразить ее убежденность, что он не встанет. - Как встанете, прошу вас к нам с Кириллом, очень прошу! - Пришли!.. Хорошо, - слабым голосом отозвался Дорогомилов и, сморщившись, туго сжал дрожащие веки. Он умер спустя недолго после этого визита, ночью, один в своей нелепой квартире. Ваня Рагозин утром застал его холодным. Ваня не боялся мертвых - на своем маленьком пути он видел их нередко. К тому же Дорогомилов казался по-старому добродушным. Он только держал правую руку сложенной в кулак, будто кому-то грозил или, может быть, с кем-то здоровался. Ваня побыл около него минуту, потом сорвался с места и побежал сказать отцу о происшедшем. Странно, но похороны этого одинокого человека собрали довольно большую толпу провожающих. Тут была молодежь самых разных возрастов, от мальчиков до юношей в солдатских шинелях или в полинялых студенческих фуражках. Большинство помнили друг друга по детским похождениям. Но за гробом шло много взрослых, не знавших друг друга, соединившихся на этот час в кольцо что-то одинаково понимающих людей. Конечно, были здесь и родные дорогомиловских любимцев, среди них - Лиза, Парабукин, Аночка. Был Рагозин, шедший одним из первых за дрогами. Он и помог устройству похорон, столь хлопотному в эти дни. Обычные в былой провинции расспросы встречных - кого хоронят? - стали в суровое это время редки. Смертей было много, похороны - одинаковы, по одному "разряду" и разнились только тем, что одни гробы были некрашены, другие красились в красный цвет. Но все-таки обилие провожающих останавливало любопытных, и вопрошавшие не могли взять в толк, почему совсем непрославленный покойник собрал за собой столько народа. - Учитель, что ли? - Да нет, не учитель. По счетной части. - Чего же за ним ребятишки идут? Иная городская тетушка, однако, сразу догадывалась, кто умер: - Дорогомилов? Да это не Лохматый ли? - Он самый. - Сумасшедшего хоронят. - А-а! Тоже отжил, голубчик, свое... Находилось, таким образом, основательное объяснение - почему идет столько людей, ибо сумасшедший всегда представлял как-никак больше интереса, чем человек обыкновенный. На кладбище провожавшие тесно сгрудились вокруг могилы. Хотя дул сильный ветер и начинало крутить недавней порошей, все стояли с открытыми головами - даже мальчики, которые не слушали старших, заставлявших надеть шапки. Почему-то все ждали, что минута прощанья должна быть отмечена особенно, и насторожились, когда Рагозин ступил на бугор земли у могилы. Он помолчал секунду. Выше толпы чуть не на голову, взойдя на бугор, он стал еще больше виден, и лысина его с трепыхавшими на висках и затылке кудрями привлекла к себе взоры отовсюду. - Умер человек, которого многие знали в нашем городе, - сказал он негромко. - Знали сослуживцы по работе, которой он отдал три с половиной десятка лет. Знали дети, с которыми он любил проводить свой досуг. Знали, как труженика, как скромного человека, как друга детей. Но одной своей стороной известен он был, пожалуй, меньше всего. А сторона эта была в нем самой главной, и о ней сейчас надо сказать. Петр Петрович поглядел на красный гроб, вдоль крышки которого ветер гнал снежинки, и поднял выше голову. - Арсений Романович Дорогомилов, - сказал он громче, - был мечтателем. Всю свою жизнь мечтал он о будущем, о великом будущем человечества, и помогал растить это будущее, делая свое дело незаметно, только потому, что верил в него, и не мог его не делать. Теперь уже многие знают, что в годы царской реакции у нас в Саратове основано было общество "Маяк". Оно имело просветительные цели и действовало легально. Но в то же время, лет за пять до революции, у нас образовалась довольно крепкая подпольная организация большевиков. В ней работали тогда, вместе с другими товарищами, сестры Владимира Ильича Ленина. Сочувствие рабочих и ремесленников к своей партии росло быстро, и в войну у нас уже издавалась легальная газета большевиков. Она расходилась почти по всей России. Ее читали и в Белоруссии, и под Москвой, и в Питере. Но жандармы закрыли газету. Тогда большевики нашли другой путь общения с массами. Было использовано с этой целью общество "Маяк", в котором создалось партийное ядро. "Маяк" стал легальным прикрытием революционной работы, проходившей на заводах, в кружках, в гарнизоне. Результат этой работы сказался с яркой силой к началу революции. Гарнизон наш в шестьдесят тысяч солдат, подготовленный пропагандой, сыграл выдающуюся роль в февральские и октябрьские дни. А в помещении "Маяка", вскоре после февраля, на собрании большевиков был избран наш партийный комитет... Вите, слушавшему сначала очень внимательно, стало понемногу казаться, что речь Петра Петровича ушла чересчур далеко от Арсения Романовича. Он стоял прижатый людьми к намогильному кресту и, неудобно повернув шею, читал жестяную дощечку: "Здесь покоится прах Алексинского уезда Тульской губернии деревни Корочки Агриппины Родионовны Калинниковой. Господи приими ее дух с миром. И упокой ее в селении праведных", и затем, под херувимом лазоревой краски: "Незабвенной дочки Бери от мами и папи". Над прахом Алексинского уезда Витя размышлял недолго - это не было серьезным вопросом: очевидно, прах географической местности известным образом соединялся с умершим. Это был момент формальный. Но селение праведных заставило Витю призадуматься. Он не мог решить, о каком селении надо просить для Арсения Романовича, какие вообще существуют селения, где собственно и к кому следует обратиться с просьбой о селении, если не к господу. Тут могло быть решение только по существу, так как от этого зависела будущая надпись на могиле Арсения Романовича. Селение праведных для него, вероятно, было бы тоже достаточно, как для праха Алексинского уезда, но, может быть, все-таки есть какие-нибудь селения лучше? На такой важный вопрос должен был ответить Петр Петрович, если он взялся говорить. И Витя опять начал слушать. - Арсений Романович помогал революционерам еще до возникновения "Маяка", - говорил Рагозин. - Но после того, как в этом обществе создалось партийное ядро, с Арсением Романовичем была установлена постоянная связь. Квартира его сделалась местом явок. Он скрывал у себя подпольщиков. В своих книгах, часть которых он собрал нарочно без всякого толка, для маскировки, в книжном хламе он иногда хранил агитационную литературу. Делал он все так искусно, что долгие годы водил за нос царскую охранку, и ни один революционер, который ему доверялся, не был разоблачен. Ради конспирации он даже не вошел в члены "Маяка", который ему светил, как многим из нас. Вот тут, среди провожающих, находятся несколько старых партийцев, хорошо помнящих предреволюционную работу покойного. Товарищи! Об Арсении Романовиче я не сказал бы, что он был высоким маяком в ночи, на котором выверяют свой курс дальние корабли. Но он был бакеном, маленьким фонарем бакена, который обозначал своим нетухнущим глазком поворот широкой реки. Всякий, кто плыл этой рекой к морю будущего, в ветер и в непогоду, видел светлый глазок бакена, и плыл дальше, уверенный, что о нем подумали и что он не один. Теперь все мы вступили в это море, и оно, оставаясь будущим, стало также нашим настоящим. Простор его необъятен, и не мало еще пронесется над ним бурь и шквалов. Но маяки теперь сияют на нем для всех с одинаковой силой, и путь наш открыт всем. Я начал с того, что Арсений Романович был мечтателем. Это верно, и это больше всех чувствовали в нем дети - мечтатели по природе. Мечта Арсения Романовича была, конечно, расплывчата. Дети, каждый на свой лад, вкладывали в нее свои желания, свой, скажем так, сон будущего. Мы, коммунисты, не можем мечтать бесформепно, потому что хотим не только мечтать, но и строить прекрасное будущее. А строить без ясной цели, без программы нельзя. Но в нашей программе заключен все тот же простор моря, который нужен для мечты. Тот простор, который влечет к себе чистое воображение ребенка, требующее от мира справедливости, красоты, счастья. Мы должны мечтать с той страстью, какая привлекала детей в Арсении Романовиче. Мы должны у него поучиться его страсти. Но мы должны указать нашим детям верный путь к мечте. На пути этом они безбоязненно будут разрушать все, что противоречит нашей цели, нашему плану будущего. Вместе с молодежью, которая сражается сейчас за Советскую республику, дети наши пойдут навстречу коммунизму. Я кончу прощальное слово об Арсении Романовиче обещанием. Недавно я слышал от наших моряков, что кочегарам судов, курсирующих в Красном море, кажется, будто у котлов прохладнее, чем на палубе. Так вот нам, большевикам, кажется, что трудности борьбы за новый мир легче мещанского бездействия мира старого. Мы не отойдем от наших котлов, не выйдем отдыхать на палубу - нам там душнее. И мы можем пообещать нашему другу Арсению Романовичу, что, стоя у котельных топок, никогда не перестанем мечтать и научим мечтать наших детей, которых он так любил, научим их не упускать из вида маяков будущего. Рагозин одним большим шагом спустился с бугра. Его сменили еще два оратора. Но они говорили кратко - все было сказано до них, да и ветер разгуливался сильнее, мело метелицей, люди жались теснее друг к другу. Могилу еще не сровняли с поверхностью земли, когда начали разбредаться. Трамваи не доходили до кладбища, надо было идти пешком к университету. По широкому полю перед кладбищем вожжами тянулась поземка, закручиваясь вокруг трамвайных столбов. Местами проступила голая земля, расчищенная ветром. Снег сдуло к тесовым кварталам, и они насупленно темнели на ярко-белых тротуарах. Мальчики - руки в рукава или в карманы, - намерзнув, пока стояли у могилы, почти бежали впереди не поспевавших за ними взрослых. - Как летит время, - сказала Вера Никандровна Аночке, - ведь это с Павликом рядом - сын Лизы будто? - Да, Витя. - А Павлик совсем молодец. - Да. Иногда не верится, что я его нянчила. Аночка засмеялась. - Ты что? - Помните историю с шоколадом? - С шоколадом? - Это еще перед войной. Помните, вы подарили Павлику на именины плитку шоколада? Мама ему велела поделиться со мной. Он долго мучился, все не хотел давать. Потом говорит: "Ну хорошо, мама, я только дам Аночке ма-аленький кусочек". - "Почему же маленький, когда у тебя много?" - "Я боюсь, большим кусочком как бы она не подавилась". Теперь они вместе засмеялись, но смех как-то сразу оборвался, точно они вспомнили, что идут с похорон. Прикрывая от порыва метели рукавом лицо, Аночка мельком спросила: - Почему не пришел Кирилл Николаевич? - Да, жалко. Он понял бы своего отца, после этой речи - почему дружил отец с Дорогомиловым... Кирилл хотел пойти. Но что-то неотложное в военном комиссариате. Аночка резко вскинула брови, но промолчала и сосредоточенно прибавила шаг: мальчики слишком далеко убежали вперед. Они кучкой семенили посередине мостовой, нагнувшись против ветра, мешавшего как следует говорить. Они перекидывались короткими словами, подолгу не отвечая друг другу. - Здорово мой отец говорит, а, Пашка? - спросил Ваня. - Ага, - согласился Павлик, но подумал и прибавил: - Зря это он про книжный хлам. Мой отец обрадовался. - Чего обрадовался? - Толкнул меня и говорит: товарищ Рагозин со мной согласен - Арсений Романович держал один хлам. - Ну и пусть. Тоже! Твой отец! Вите думалось, что Петр Петрович не сказал об Арсении Романовиче самого важного. Самое важное состояло в том, что Арсения Романовича больше нет и что таких, как он, никогда больше не может быть. - А как мы об Арсении Романыче напишем? - спросил он. - Что напишем? - захотел узнать Ваня. - На кресте. - Правда, а? - встрепенулся Павлик. - На кресте! - насмешливо переговорил Ваня. - А что? - сказал Витя, принимая вызов. - У Арсения Романыча будет памятник, а никакой не крест. - Ну да, памятник. Большо-ой! - протянул Павлик. Все трое по очереди потерли уши. - Ребята! Мужик на санях! - воскликнул Витя. - Дурак какой! Снегу-то с гулькин нос, а он вылез, - сказал Ваня. - Надо так написать, - проговорил Павлик сосредоточенно: - Здесь лежит наш Арсений Романович, и потом подписи. - Какие подписи? - спросил Ваня. - Ну, подписи - ты, я, Витя, еще кто, еще. - Тоже выдумал! Кто это на могилах расписывается? Я на кладбище целое лето жил, знаю. - Ну и что же, что жил? Разве есть закон? Захотим, так распишемся. - А чего такое - селение праведных? - спросил Витя. - На кресте, да? Знаю, - сказал Ваня. - На кресте, да? - повторил за ним Павлик. - Это все попы! - сказал Ваня. - Воскресение, селение. Начнут архиреить! А ничего и нет. Закопают, так не воскреснешь. - Ну да, - согласился Павлик. - Отзвонил, и больше каюк. - А на Марсе? - скептически спросил Витя. - На Марсе! Подумаешь! - дернул плечами Павлик. - Ты не читал, вот и говоришь. - Ты читал, да плохо, - сказал Ваня. - На Марсе не мертвецы, а живые люди. - Ага, - подтвердил Павлик. - Только там марсисты. - Надо так, - предложил Витя. - Здесь покоится (он сделал паузу, сомневаясь - нужно ли что-нибудь о прахе и о местности)... покоится Арсений Романович, самый хороший человек! Он неуверенно взглянул на товарищей. Павлик подумал и признал, что проект удачен. Ваня был не очень доволен. - Надо еще нарисовать и выбить на камне, - дополнил он. - Рисунок? - Ага. - А про что рисунок? Тут мальчиков догнал Рагозин и положил им на плечи тяжелые руки в варежках. - Замерзли? - Не-ет! - дружно откликнулись они, опять потирая ладонями уши. - Петр Петрович, мы спорили про памятник, какую сделать надпись. - Ну, какую же решили сделать? Они опять заспорили наперебой, выдумывая новые предложения и в конце концов заставив Рагозина сказать, какую надпись сделал бы он сам. - По-моему, надо просто: Арсений Романович Дорогомилов, революционер. - И все? - спросил Павлик, от неожиданности разинув рот. - И все. - И все! - вскрикнул Ваня. - Вот это да-а! - Это да-а! - закричал тогда и Павлик. - Арсений Романыч тоже был бы рад, правда, а? И только Витя задумался и ничего не сказал. Ему было грустно, что о таком человеке, как Арсений Романович, будет написано всего одно слово. Мальчики шли в ряд с Петром Петровичем, стараясь так же широко шагать, как он, и скоро добрались до площади, где толпа людей дожидалась трамвая. Становилось очень морозно, быстро темнело, вьюга крутила и крутила все злее. Но мальчики, прохваченные холодом и засыпаемые снегом, присоединились к толпе и стали терпеливо, вместе со взрослыми, ждать, чаще растирая уши, щурясь сквозь метель на далекие неясные фасады университета. 37 После первого спектакля "Коварства" Аночка и Кирилл видались каждую неделю, и в день похорон Дорогомилова тоже должна была состояться встреча. Кириллу казалось, что они видятся очень часто, то есть что чаще видеться невозможно - так трудно и хитро было выкроить два-три часа, свободных одновременно и у него и у ней. Сложнее, конечно, было для него. Аночка как-то спросила, договариваясь о свидании: - Но ведь есть у тебя расписание? - Расписание - чего? - Ну, когда ты занят, когда нет. - Когда нет? - усмехнулся он. - Тогда находится что-нибудь непредвиденное. Усмешка его сразу улетучилась. - Непредвиденное - довольно существенная часть работы. Иногда самая существенная. Это - школа, в которой учишься предвидеть. - Есть, значит, надежда, что ты выучишься предвидеть, в какой день можешь по-настоящему со мной встретиться? - По-настоящему? - Да. Чтобы не на минутку. Он с такой основательностью задумался, что ей стало весело. До сих пор Кирилл ни разу не обманул Аночку, если обещал прийти, вернее - успевал заранее предупреждать, если встречу приходилось отложить. Но в этот день его неожиданно назначили выступить за городом на митинге. Он рассчитывал вернуться к условленному часу. Но все сложилось не по расчету. Митинг был созван для записи добровольцев в кавалерию. На горах, в одном из унылых зданий разросшегося Военного городка, народ теснился плечом к плечу. Все стояли. Тут собрались служащие городка, новобранцы Красной Армии, пестрый люд Монастырской слободки, обитатели разбросанных по округе выселок - рабочие окрестных кирпичных сараев. Извеков говорил с помоста, который дышал у него под ногами. Он любил прохаживаться во время речи, это напрягало его и в то же время удерживало в сосредоточенности - мысль текла мерно с шагом. Он не замечал, как вздрагивает на помосте накрытый кумачом стол. Говорил он легко. События, которых он касался, сами по себе приковывали слушателей - дело шло о победах на юге, о бегстве в белую Эстонию разбитого Юденича, о новом наступлении в Сибири против Колчака - все фронты гражданской войны находились в невиданном движении, но уже движение это было дано фронтам не по почину контрреволюции, как случилось два-три месяца назад, а сосредоточенной волею Красной Армии. Она несла свои знамена вперед, возвращая России ее далекие окраинные земли. С какой-то взыскательной пристальностью, хмуро и настороженно, собрание сотнями взглядов следило за Кириллом, будто испытывая его выдержку, проверяя знания. Но он упрямо шагал под этими взглядами, приостанавливая себя на поворотах и - видно, для прочности речи - изредка перерубая кулаком воздух. Знания же его были столь основательны, что, когда он начал перечислять победы красной конницы, народ словно решил, что он выстоял проверку: люди расправили брови, зашевелились, гул голосов прошел в разных углах, и потом вдруг, как стрельба ракет, рассыпалась трескотня захлопавших ладош. Кирилл кончил тем, что враг опозорен, разбит, отступает, но еще не уничтожен, и чтобы добить его, нужен приток свежих сил в ряды бойцов. И он призвал вступать в Конную армию - старых и молодых кавалеристов, пулеметчиков бывалых и малоопытных, с конями и без коней - всех, кто слышит в плече своем силу, а в душе ненависть к белогвардейцам и преданность делу освобождения рабочих и крестьян. Он ждал, что сразу после этого призыва начнут записываться добровольцы. Но из собрания раздались вопросы и вызвались ораторы - поговорить. Вышел на помост усатый астраханец с желтыми лампасами на шароварах. Речь повел он сначала не столько красно, сколько громко, и дивовались больше не его словам, а богатырскому его голосу. Говорил же он, что бывают всякие казаки - есть и генеральские приспешники, и кулаки лютые, и лавочники, но есть и такие казаки, как он. А он казак настоящий - из пригоршни напьется, на ладони пообедает. Слушали его недоверчиво, но под конец он сказал такое, от чего все притихли и проводили его сочувственным глазом. - Настоящий казак красную кавалерию уважает. Нонче только одни красные строевой верности держатся. Они перед противником своему строю верны все по-одинаковому, а не по-разному. От переднего до последнего. В прятки не играют. Ну, только медаль эта с обратной стороной. Какая у нее сторона? А вот я скажу. От кого у нас, от первого, уральцы деру задавали? От Василья Иваныча Чапаева. Даром что не казак, а самого скорого казака обходил на полный корпус. А где нонче товарищ Чапаев обретается? На дне быстрины уральской, что пониже буде Лбищенского. Как же, спрашиваю, его не уберегли? Как его грудьми не закрыли? Как его из Лбищенского на конях не упасли? Мало чего ему самому рубать уральцев захотелось! Его надо было на крыло посадить да крылом понакрыть. Он бы и остался нам целехонек. Красных атаманов у нас немного, они только стали объявляться. И надо нам такой устав иметь, чтобы верность перед строем у всех была одинакова, а чтобы обереженье каждый получал по своей заслуге перед всей красной кавалерией. Атаманов своих надо беречь. Такое будет мое предложенье товарищам. За этим оратором потянулись другие, потом стали говорить из толпы, не поднимая даже рук и не прося слова. Кирилл понял, что это далеко уводит от дела. Он опять потребовал слова, ответил на вопросы и сказал о Чапаеве, что, мол, верно - ни товарищи его не уберегли, ни сам он не уберегся, и что надо быть день и ночь начеку, потому что ни в какой прежней войне не знавали такого врага, как белые, - ни по беспощадности, ни по коварству. - Геройскую гибель Чапаева оплакивает вся Советская Россия, и особенно тяжела эта гибель для Волги, которой он был кровным сыном. Но в самой гибели Чапаева заложено нечто роднившее его судьбу со жребием былинных и народных героев. Он, как Василий Буслаев, не знал перед смертью ни раздумий, ни робости. Он, как Ермак Тимофеевич, нашел кончину, переплывая реку, прославленную его великими делами. На смену ему придут другие богатыри. И тем скорее придут, чем больше вольется трудового люда в нашу армию, в нашу конницу. Придут богатыри из рядов народа, из ваших закаленных рядов, товарищи! Кирилл подошел к столу, схватил и поднял над головой лист бумаги. - Кто хочет поддержать победоносную нашу кавалерию новым боевым эскадроном? Объявляю запись открытой и сам иду добровольцем в Первую Конную армию. Кто следующий, товарищи? Подходите! Он обмакнул перо в чернильницу. Стол шатался под его локтями, перо просекало бумагу на мягком кумаче. Собрание изо всех сил хлопало в ладоши, пока он писал, а когда на помост начали взбираться и становиться в очередь к столу добровольцы из участников митинга, рукоплесканья разгорелись еще горячее. Кирилл громко выкликал имена и фамилии записавшихся, и все, кто сидел за столом, пожимали добровольцам руки, и они отходили с празднично строгой солидностью и, сойдя с помоста, рьяно уговаривали других - последовать своему примеру. Открывая собой список, Кирилл знал, что - сделает это или нет - он все равно идет на фронт и что это будет не позже чем завтра утром - направление военного комиссариата уже лежало у него в кармане. Но он чувствовал, что не сделать это было невозможно перед лицом тех, кого он звал поступить так же. Необходимый во всяком деле почин застрельщика здесь был очевиднее необходим, чем в любом ином случае. Кирилл вызвался записаться первым, не обдумывая своего шага, по внутренней подсказке, что шаг этот сдвинет дело с места. Когда он сделал этот шаг и увидел, что не ошибся и все пошло на лад, ему стало очень хорошо, будто он на миру получил открытое одобрение тому решению, которое для него лично уже само собой сложилось и было бесповоротно. Ему передалось общее, увлекшее всех настроение, которого сперва вовсе не было и которое трудно было ожидать от неоднородной толпы жителей слободки и пригородных крестьян. Конечно, главную роль в общем подъеме сыграли новобранцы, чуть не сплошь требовавшие, чтобы их перечислили из пехоты в кавалерию. Но они захватили своим молодым волнением многих. Кирилл покинул митинг в возбужденно-довольном настроении человека, выполнившего важное предприятие. Он думал, что опоздает к Аночке не намного, и с удовольствием забрался в автомобиль. Но машина не успела въехать в город, как передний баллон спустил воздух. Метель, разгулявшаяся с сумерек, к вечеру крутила без передышки. Зимы, если слишком рано выпадут, почти всегда начинаются с нещадных вьюг, рвущих и треплющих все на поверхности земли, наметающих сугробы по низинам и слизывающих последнюю былинку с бугров. Пыль, жесткая, как толченое стекло, носится вперемешку со снегом. Сами дома клонятся и стонут под напором ветра. Все гнется, приникает, дрожит и высвистывает многоголосую недобрую песню. Кирилла, едва он вылез на дорогу, чуть не столкнула дверца машины, откинутая вихрем. Воронка снега злобно вилась вокруг него, точно собравшись натуго запеленать и покатить его - спеленатого по рукам и ногам - по сугробам вместе с поземкой. Шофер начал с самого драгоценного словца из своего аварийного запаса ругательств и полез за домкратом. Кирилл хотел было опять спрятаться в автомобиле, но вдруг раздумал и заявил, что пойдет пешком, чтобы не мерзнуть в поле. Он поднял воротник шинели, сунул в рукава кисти рук и, нагнувшись, зашагал посередине дороги. Он не узнавал окрестность, не представлял себе с точностью, по какой улице войдет в город - впереди было так же темно, как по сторонам. Холод забирался все глубже под шинель, полы ее то распахивало, то вдруг кидало в ноги и запутывало между колен. Все непослушнее, сбивчивее становился шаг. Незаметно приподнятое настроение Кирилла исчезло. Ему было досадно, что он не предупредил Аночку о вероятном опоздании. К досаде прибавилась тревога, бередившая его уже несколько дней с того момента, как ему стало известно о предстоящем отъезде на фронт. Он все откладывал свое сообщение об этом Аночке и матери, надеясь, что чем короче будут проводы, тем легче они пройдут. Теперь ему вдруг стало очевидно, что он поступил жестоко, что Аночка непременно будет укорять его в бесчувственности, в пренебрежении к ней и что он действительно не может перед ней оправдаться. Сквозь жгучее метание вьюги Кирилл видел теплый свет маленькой комнаты, в которую ему хотелось скорее войти и до которой было все еще далеко. С каждой минутой выплывала в уме какая-нибудь подробность этой комнаты, и досада его на себя росла. Ветер грубо подогнал его в спину. На один миг у него явилось ощущение, будто он идет под гору, и он вспомнил покатый пол в комнате Аночки: флигель, где ютились Парабукины, одной стеной осел в грунт. Плетеная, похожая на сотовые ячейки, скатерть; на стене - вырезанная из журнала "Березовая роща" Куинджи; коричневые и лимонные бессмертники, пучком воткнутые за фотографию Аночкиной матери; конус картонного абажура с шоколадно-рыжим прожженным боком и фестонами по нижнему краю; колпак швейной машинки, уважительно накрытой полотенцем с вышитым изречением: "Коли вся семья вместе, то и душа на месте", - все эти мелочи легко изученного и уже милого обиталища проходили перед взором Кирилла, и - окруженную ими - он видел Аночку сидящей на кровати, уставившей неподвижные синие глаза в холодное окно: "Не пришел, не пришел". Он нахлобучивал фуражку, ниже пригибался против ветра, подтягивал на уши воротник, набавлял ход. Конечно, не нужно было много фантазии, чтобы издалека рассмотреть каждый уголок незамысловатой комнаты и каждое движение в ней Аночки. Она успела посидеть не только у себя на постели (именно так, как вообразил Извеков), она двадцать раз перешла с места на место, присаживаясь и опять поднимаясь, подбегая то к двери, то к окну, вслушиваясь в стоны и присвисты вьюги и боясь не отличить от них стук Кирилла. Придя с похорон Дорогомилова, она поставила самовар, чтобы как следует отогреться. Павлика она отпустила в гости к Вите (и сделала это с необыкновенной охотой), Тихон Платонович заявил, будто его ждут государственной спешности дела на службе (и как же она могла возражать против государственных дел, хотя ни на волосинку не поверила, что отец сказал правду). Она была счастлива, что оставалась одна. Через час на ней было самое хорошее платье, и весь дом был прибран, и она еще раз раздула самовар, чтобы Кирилл тоже согрелся, когда придет. На дворе завывало свирепо, ветер выискивал в окнах микроскопические щели, и они пищали, точно в стекла бились налетевшие комары. Время тянулось убийственно, Аночка начала отчаиваться. Она переворошила в памяти все мимолетные фразы, которые Кирилл когда-нибудь сказал в оправдание или объяснение своей занятости, или долга, или вообще чего-нибудь связанного с тем различием, какое было между ним и ею, с его ответственностью перед людьми, перед революцией, перед эпохой - ах, мало ли что обязывало Кирилла жить особой жизнью, совсем несхожей с обыкновенной маленькой жизнью Аночки! Почему она до сих пор не задумывалась над значением всех его отговорок, мнимых нечаянностей, мешавших встречам на протяжении целого лета и осени? Как она не замечала, что ему в тягость, в обременение, в обузу эти ее ожидания встреч, эти обещания, которые она берет с него - чтобы он пришел, чтобы пренебрег непредвиденными делами, как рогатка стоящими поперек дороги? О, разумеется, у него чрезвычайно значительные дела. Они могут быть даже действительно государственной спешности. Извеков - не Парабукин. Привирать он не станет. Ему незачем даже преувеличивать. Но если так, то ведь разница между большими делами Кирилла и маленькими - Аночки никогда не исчезнет. Разница может только вырасти, углубиться. Значит ли это, что Кирилл еще больше будет тяготиться Аночкой и что она будет еще больше обречена на бесплодные ожидания - когда он снизойдет выделить ей минутку своего времени и, как милость, пожертвовать свое занятое внимание? Почему, собственно, он считает себя в таком привилегированном положении? Разве для нее время не так же дорого, как для него? Разве ей легко далось вот сегодня, ради этой несчастной встречи с Кириллом, отказаться от читки новой пьесы, в которой Цветухин обещает ей новую роль? Не явиться в театр, когда ее там ждут, когда она только что начала работу, с детства ее манившую во сне и наяву! Это ли не жертва? А как поступает Кирилл? Он обманывает ее. Он ее обманул! Он не пришел! Все-таки, может быть, он еще придет? Может быть, его задержало что-нибудь из ряда выходящее? Ведь сейчас так много больших событий! А он такой большой человек! У него такие обязанности! Как можно сравнивать его обязанности с какой-то читкой пьесы, в которой Аночка, поди, и роли-то никакой никогда не получит! Она слишком обидела Цветухина, чтобы он дал роль. Она должна за счастье считать, что любит такого выдающегося человека, как Кирилл, и что он любит ее. Он, конечно, конечно, ее любит! Он просто задержался. Не обманщик же он, в самом деле! Он сейчас придет. Что она должна для него сделать? Ах, господи, она готова все, все для него сделать, только бы он пришел! Но он не придет! Он опоздал на целых два часа. Нет, уже на два часа четыре минуты. Четыре минуты! Мама милая, боже мой, что же все-таки сделать, чтобы он пришел?! Подогреть еще раз самовар? Он остыл. Труба гудит, как домовой. А он уже остыл. Кирилл Извеков уже остыл. Господи, что за нелепица лезет в бедную голову! Она нащепала лучины, бросила ее в самовар и села на кровать. Положив локти на колени, она обхватила руками голову. Не лучше ли лечь в постель? Так жарко горит лоб. И вдруг Аночка стремительно сорвалась с места и тотчас затихла. Стук в дверь. Да, она не ошиблась! Настойчивый, быстрый стук! Пришел! Она бросилась в сени, с разбегу отодвинула щеколду. Облепленный с головы до ног снегом, согнувшись под порывами вьюги, на нее обрушился из темноты захолодавший человек. - Скорее, скорее! - пробормотала она, распахивая дверь в комнаты и стараясь удержать другой рукой и коленкой входную дверь, на которую нажимал ветер. Она насилу справилась с запором, кинулась назад в дом, остановилась у косяка и чуть не вскрикнула. Отворотив с плеч шубу и одним рывком стряхнув на пол снег, перед ней распрямился Цветухин. - У-ф-ф, черт! Валит с ног! Здравствуй, дружок. Одна? Вот это отлично. Прижавшись спиной к холодному косяку, Аночка смотрела на Егора Павловича огромными глазами. Смятение, охватившее мгновенно, свело черты ее в гримасу беспомощности и испуга. - У тебя самовар! - говорил Егор Павлович, платком разминая сосульки на висках и протирая мокрые брови. - Стаканчик горячего сейчас волшебно! И как хорошо натоплено! Ты что, ждешь своих? Он похлопал ей руку с неуверенной лаской. - Нездорова? Почему не пришла? Я прямо с читки. Решил - ты заболела. Наконец к ней пришло самообладание, и она ответила на все сразу, - да, она плохо себя чувствует после кладбища и поэтому не явилась на читку, и сейчас должны вернуться домой отец и Павлик. - Да, Дорогомилов! - воскликнул он. - Жалко чудака. Я тоже хотел проводить его, но весь день ушел черт знает на что. Большой был оригинал. Местный саратовский раритет. Племя, которое вырождается... А ты не в духе? Она занялась чайным столом - обычным укрытием, за которым гостеприимные хозяйки прячут свои чувства к незваным гостям. Цветухин придержал ее за руку и усадил против себя. - Послушай, Аночка. Я ведь у тебя неспроста. Он глядел ей в лицо решительно, но что-то, словно обиженное, было в его вздрагивавшей нижней губе. - Мы должны поговорить. Положение, которое создалось... которое создала ты своим поведением... - Поведением? Я нехорошо себя веду? - Ты, думаю, в состоянии решить - хорошо это или нет, если ты вызываешь нездоровый интерес... нездоровое любопытство всей труппы. - К себе? Вызываю любопытство к себе? И притом всей труппы? И еще - нездоровое? Аночка слегка отодвинула от него свой стул. - Пожалуйста, не говори таким языком, - попросил Егор Павлович. - Это не твой язык. Да. К сожалению, также и к себе. - Но к кому же еще? - Ты делаешь вид, что я не существую. - Егор Павлович, я вас обидела? - вдруг искренне, упавшим голосом спросила Аночка. - Что значит - обидела? - воскликнул Цветухин, и уже открытая обида, делающая мужчину немного смешным и заставляющая его сердиться, прорвалась в его тоне. - Это скорее оскорбительно, а не обидно, если у тебя за спиной шепчутся на твой счет и над тобой хихикают. - Егор Павлович! - Я говорю не о тебе. Не ты шепчешься. Но все другие! Я верю тебе, что ты это не вполне понимаешь. Поэтому и не обижаюсь. Но, ты извини, нельзя же, наконец, не разъяснить тебе, что происходит. Если ты этого не замечаешь сама или если... если ты все-таки делаешь это немного нарочно. - Я, правда, не совсем понимаю, - будто веселее сказала Аночка. - Но как же? Целый месяц, как ты ввела в обращение со мной чуть ли не официальную манеру. И, прости, в этом есть что-то мещанское. Здравствуйте, до свиданья, благодарю вас - и все! Что это такое? Ведь это же все видят! Если бы еще многоопытная, прожженная какая-нибудь ветеранша интрижек - никто бы не обратил внимания. А ведь ты - ученица. Сейчас же у всех любопытство - что происходит? Наверно, у Цветухина что-то с ней вышло! Что-то получилось! Или не получилось! И... понимаешь теперь мое положение? - Ну, и если понимаю, - медленно проговорила Аночка и как-то очень пристально вгляделась в Егора Павловича, - если это я все-таки немного нарочно? Он встал, потеребил волосы, прошелся инстинктивно рассчитанным на размер комнаты шагом. - Не верю. Слишком тебя знаю. Ты могла бы это умышленно сделать только в одном случае: если бы в тебя вложили чужое сердце. Она задумалась. Ей хотелось прислушаться, что же происходит в перетревоженном ее сердце и нет ли в нем действительно чего-нибудь навеянного чужим чувством. Но нет, нет. - Нет! - сказала она с неудержимым волнением. - Я хотела остаться самой собой. Мне страшно, страшно горько было за вас, тогда, после того спектакля. Горько и - знаете? - очень стыдно. - Но ведь я и хотел быть только самим собой! - вскрикнул Егор Павлович вдруг почти умоляюще. - Неужели ты до сих пор не хочешь видеть... Она тоже поднялась: - О да, я увидела! Я вдруг увидела и напугалась, что, может быть, Пастухов был прав. Тогда летом. Он опять вскрикнул, но голосом непохожим на свой: - Пастухов! Барин, за всю жизнь не сказал искреннего слова! Все только поза и ходули! Ты помнишь, он рисовался и хвастал, что сочиняет только по вдохновению? А нынче приехали актеры, рассказывают - он в Козлове, в этом лошадином сеновале, стряпает какие-то живые картины! Напакостил, напаскудил при Мамонтове и теперь расшаркивается, готов на что угодно! Пришлось слезать с ходуль! Болтун! Егор Павлович оборвал себя, точно застыдившись, что вышел из всякой мерки. Одернув пиджак и опять пройдясь, он сказал все еще раздраженно, но тихо: - Странно, как ты могла подумать обо мне одинаково с Пастуховым. Ты сама назвала его гадкие слова грязью. - Помню. Я только напугалась - неужели он прав? - Но неужели он может быть прав? - Егор Павлович, кто же виноват, что я вспомнила его слова! Он шагнул к Аночке и, сжимая ее руки, стараясь притянуть их к себе, заговорил с жаром, так, что она не могла ни остановить его, ни возразить хотя бы жестом. - Послушай, послушай меня! Кто тебя успел заразить, кто успел внушить тебе пошлый взгляд на актера? Я ведь вижу, как твое мнение обо мне несвободно! Холодность, недоверие, пусть даже неприязнь - я понял бы это и простил бы, если бы ты меня только что встретила. Но ты не можешь меня не знать! Я столько делаю для тебя, столько готов и буду делать единственно из своего чувства к тебе, Аночка! Как можешь ты мне не верить? Разве в чем-нибудь я тебя обманул? Я никогда еще не испытывал влечения более чистого, более цельного, чем к тебе! Ты - мое новое рождение. Понимаешь ты это? Новое будущее! Зачем мне таить от тебя свою надежду? - Но как я должна поступить, когда... - стараясь прервать его, воскликнула Аночка. Но он не дал ей договорить: - Постой! Ответь на один только вопрос, глядя на меня - ну, смотри, смотри на меня! - веришь ли, что я никогда не знал такого нераздельного обожания, как к тебе? - Но это же мучительно - заставлять говорить, о чем я не могу! - Не можешь? Постой, постой отвечать! Хорошо. Я подожду. Я буду ждать. Я терпелив, о, я терпелив, - с горечью сказал Цветухин. - Я не буду испытывать ваше терпенье, - сказала она в приступе подмывавшего ее упрямства. - Погоди! Никакого решения! Ничего окончательного. Ты убедишься сама. Ты увидишь, ты оценишь потом это переживание. У нее дрогнул подбородок, и нельзя было понять - подавила ли она улыбку или сейчас заплачет. - Переживать... и потом повторять переживания, - проговорила она будто самой себе. - Нет, в невинном сердце немыслима такая жестокость! - с отчаянием вздохнул Егор Павлович и сильнее сдавил ее руки. - Пустите. Слышите? Слышите - стучат! - крикнула она, вырываясь и отбегая. Она прислушалась и вышла в сени. К воплям вьюги ясно прибавился нетерпеливый гулкий стук. Как только она отодвинула запор, дверь сама растворилась, кто-то ступил в сени, и в тот же миг Аночка догадалась, что это Кирилл. - Я запру. Ступай, простудишься, - сказал он охрипшим от ветра голосом. Она бросилась в комнату. Цветухин стоял, заслонив собою окно, как-то по-военному подтянувшись. Она подняла руку, словно подготавливая его к неожиданности, но рука тотчас опустилась. Извеков уже входил в комнату. Он с трудом расстегнул шинель закоченевшими пальцами. Снег пластами вывалился из складок его рукавов. Он стукнул сапогами об пол, бросил шинель, взглянул на Аночку, на Цветухина и попробовал улыбнуться. Лицо его, залубеневшее от мороза, багрово-красное, осталось неподвижно. - Нет, товарищи, я не согласен! Это самый настоящий февраль! Он наскоро подал обоим ледяную руку, отошел к железной круглой печке и обнял ее, прижавшись всем телом. Он пробыл в этом положении несколько секунд и повернулся к печке спиной. - Ты заждалась, Аночка? Сердишься? Я был в Военном городке. По дороге спустила шина. От самого кладбища пешком. - От самого кладбища?! - повторила она за ним и оглянулась на Цветухина, точно призывая разделить с ней изумление и испуг. Егор Павлович вдруг продекламировал: - "То, как путник запоздалый, к нам в окошко застучит..." Он незаметно отвел руку за спину, постучал в окно и сделал вид, что прислушивается к чему-то таинственному. - Это вы? - тихо спросила Аночка. - Это я, - испуганным шепотом ответил он. - А ты разве ждешь еще какого-нибудь путника? Кирилл засмеялся. Быстро нагнувшись к самовару, он сдунул золу с крышки, поднял его и перенес на стол: - Хозяйничай, Аночка! - Продрог, да? - спросила она, оживляясь, и опять поглядела на Цветухина с таким выражением, что, мол, судите сами, как все у нас с ним запросто! Кирилл предложил Цветухину присаживаться к столу, но Егор Павлович отказался: ему пора идти, он ведь заглянул к Аночке на минутку - узнать, не заболела ли она. - Заболела? - Она должна была явиться на читку и не пришла. Прежде с ней этого не случалось. - Что же ты молчала? - сказал Кирилл. - Назначили бы нашу встречу на другое время. Все трое переглянулись, и - для всех троих неожиданно - Аночка выскочила в другую комнату и захохотала, как пойманная на проказе озорница. На лице Егора Павловича опять появилась очевидная обида, - он в такие минуты слишком выпячивал нижнюю губу и брезгливо припечатывал ее к верхней. Подавляя улыбку, Кирилл сказал: - Вы не очень давайте Аночке своевольничать. У нее к этому наклонность есть. - Да, в ней еще что-то детское, - осуждающе проговорил Цветухин. - Конечно, непосредственность - драгоценное качество. Но одной непосредственностью искусство не создается. Искусство - это больше всего труд, труд, труд (он рассерженно выдавил из себя в третий раз - труд!). Оно требует человека нераздельно. Личная жизнь должна быть отодвинута на задний план, подчинена (он чуть не со злобой рассек это слово на кусочки - под-чи-не-на!) делу художника, если он хочет служить искусству. Это надо принять, как закон. - Я разделяю ваш взгляд, - серьезно, а вместе с тем как бы насмешливо сказал Кирилл. - И очень вас прошу не поступаться этой требовательностью в отношении к Аночке. Он сделал паузу. Брови его тяжело оседали, он не сводил глаз с Цветухина. - То есть, чтобы в личной жизни Аночки не случилось ничего в ущерб труду. Особенно в мое отсутствие. Если я уеду. Аночка вышла из другой комнаты. Она держала лист бумаги, и рука с этим листом медленно опускалась, вторя каждому маленькому неслышному шагу. - Если уедешь? - тихо спросила она. Он не нашел решимости сразу ответить правдиво и пошутил: - Ну да, если мне придется уехать, то какому же еще наставнику тебя поручить? Она почувствовала его уклончивость и - по-прежнему настороженная - улыбнулась. - Вот вы меня оба браните. А я работаю гораздо лучше не когда меня бранят, а когда хвалят. Можно, Егор Павлович, я похвастаюсь, а? Она дала Кириллу бумагу. Это была старательно расписанная кармином, гуммигутом, лазурью благодарственная грамота, поднесенная Луизе Миллер бойцами кавалерийского отряда (Аночка уже целых семь раз сыграла в клубе свою единственную роль). Составители грамоты обошлись с полюбившейся артисткой по обычаю, применяемому к покойникам, - они восхваляли ее достоинства так щедро, как будто она уже никогда больше не могла подвести своих песнопевцев. Они писали, что ее игра объяснила им, как терпели бедные люди от издевательства монархической власти. Они уверяли, что такие замечательные представления, как "Коварство и любовь", еще крепче закалили их волю к победе над буржуями. Они называли товарища А.Т.Парабукину несравненной, глубокой, яркой и заявляли, что хотя некоторые из них уже дважды смотрели спектакль, но готовы смотреть еще много, много раз. И они звали А.Т.Парабукину и других товарищей артистов поехать с ними на фронт. "Вы будете нам показывать свое пролетарское искусство, а мы будем дорубать до смерти гадину Деникина!" И почти у каждой подписи почитателей Аночкина таланта были сделаны приписки: "До скорого свидания", "Приезжайте к нам на фронт" и даже - "Даешь Ростов!". Кирилл с удивлением всматривался в причудливые росчерки вдоль и поперек бумаги, изучая особый смысл, которым дышала сердечная и простодушная грамота. Потом он достал из кармана карандаш. - Что ты делаешь? - ужаснулась Аночка и бросилась к нему, чтобы вырвать бумагу. - Я хочу тоже расписаться. - Нельзя! Это нельзя! Я не позволю смеяться над этим... над этой памятью! Я хочу ее сберечь. Защищаясь от Аночки, он встал, повернулся к ней спиной и, приложив грамоту к стене, резко и крупно подписался - со своим хвостатым "з" - наискось по верхнему углу листа. - Зачем ты это сделал! - почти плача воскликнула она. - Во-первых, я тоже хочу, чтобы ваш театр поехал на фронт, - ответил он как можно спокойнее, - во-вторых, я имею право подписаться вместе с этими бойцами. - Никакого права. Ты и смотрел меня всего только один раз! И теперь насмехаешься. - Это мой отряд конницы. Я назначен, за старшего, сопровождать его на фронт. Завтра утром мы уходим эшелоном. Аночка неподвижно глядела на него. За миг до того еще красное от мороза лицо Кирилла быстро желтело. Он словно растерялся перед тем впечатлением, какое произвели на Аночку его слова. Он придвинул ей стул. Цветухин откашлялся, громко вздохнул. - Ах да! Как это было бы идеально! Мы мечтаем о такой поездке. Фронт! Что может быть соблазнительнее? Но - репертуар! Ведь пока только одна пьеса. И довольно громоздкая. Правда, можно сыграть в сукнах. Облегчить, упростить... Он тревожно подождал - что ему ответят. Голос его переливался своим обаятельным тембром чересчур сильно для этих маленьких стен. - Но мы будем стараться! Правда, Аночка? - Будем стараться, - сказала она за ним безразлично. - А вы, значит, завтра? - все так же ненужно громко продолжал Цветухин. - На Деникина, да? Ну что ж, остается пожелать вам всего самого счастливого. От себя могу обещать одно: будем работать, будем беззаветно работать. Он выразительно потряс руку Кириллу и начал одеваться. - За Аночку можете быть спокойны. Я знаю ей цену, знаю ее недостатки и буду к ней всегда требователен. Очень требователен. До свиданья. Если нам понадобится поддержка - не откажите. Я говорю о нашем театре. Мы с вами союзники! - Я закрою за вами, - сказал Кирилл. То, что он двинулся и пошел к двери, словно привело Аночку в себя. Она решительно оторвалась от места, удержала Кирилла и вышла за Цветухиным в сени. Он успел в темноте пробормотать несколько отчаянных фраз: - Все ясно, дружок. Ну, что ж! Ты для меня осталась прежней! Будь счастлива. Будь только... Бушующим потоком ветер вырвал у него - едва он перешагнул порог - его последние слова и унес с метелью. Аночка захлопнула дверь, вбежала в комнату, остановилась перед Кириллом. Видно было, что ей страстно хотелось и невозможно было примирить свои чувства с происшедшим. - Я ведь ничего не требую, кроме того, чтобы - не было так внезапно, - горько сказала она. Он протянул ей руки, она будто не заметила его немного виноватого движения. - Почему, почему всякий раз - в последнюю минуту? - Я думаю - так лучше. - Чтобы избежать лишнего часа, который можно бы пробыть вместе? - Чтобы не говорить о том, что понятно без слов. - Чтобы было больнее? - Чтобы боль была короче. - И тебе не кажется, что это жестоко? - Слишком часто жестокостью называют мужество. Зачем ты это повторяешь? Единственно, что сейчас нужно для твоего и моего счастья - это мужество. Она ответила ему взглядом, раскрывшим ему еще никогда не бывалую в ней женскую мягкость, и - странно - он не усомнился, что это было ее готовностью к мужеству, которого он ждал. Они сели рядом на край кровати. Он держал ее руки и смотрел на нее. В буйстве ветра, гулко раздававшемся за стенами, тишина комнаты была удивительно полной, и они слышали дыхание друг друга, несмелое потрескивание огонька в лампе, комариные песни в оконных скважинах. Под потолком с хрустом отщелкивали свое тик-так веселые ходики. Кириллу мелькнуло, что в Аночке наступало то примирение, которое еще минуту назад ей казалось невозможным. - Я очень, очень прошу, когда ты судишь мои поступки, будь немного старше себя. - Я, кажется, всегда была старше себя. Но зачем это? - Я не имею права поступать только так, как мне приятно или как приятно кому-нибудь из близких. Я должен отвечать за свои поступки, понимаешь? - отвечать. - Понимаю. Это не трудно понять. Отвечать перед всеми. А передо мной? - Насколько могу, - ответил он и добродушно улыбнулся. - Знаешь, я, когда шел сюда, вдруг пожалел, что не сказал тебе об отъезде раньше. Она стиснула ему пальцы. - Значит, раскаялся в своем поступке? - Я, наверно, недостаточно подумал о нем. - Но неужели вечно, вечно надо думать о всяком поступке?! Он ничего не ответил, а только нагнулся и приложил щеку к ее ладони. Она другой рукой попробовала его жестковатые, давно не стриженные волосы. Он поднял голову и стал опять смотреть на нее. - Ах, ты, ты, - сказала она шепотом. Он поцеловал ее. Она долго молчала, потом у нее появилась рассеянная и совсем новая улыбка. - Ты подумал, как поступаешь? - спросила она чуть погромче, скосив на него большой потемневший глаз. Он еще сильнее поцел