овал ее. Отодвигаясь, она вытянула свой легкий, чуткий подбородок, глядя на окна. Он вскочил, шагнул к столу и, наклонившись, одним шумным дуновением загасил лампу. 38 За ночь вьюга улеглась. Едва начался декабрьский рассвет, Аночка вышла на улицу. Было странно тихо. Вдоль тротуаров лежали снежные волны, на которых застыла рябая зыбь, как на песках дюн. Мостовые посредине были голы, только кое-где по краям кособочились сугробы с острыми ребрами сверкающих верхушек. Вороны молча сидели на черных деревьях. Спокойствие отдыхавшего после метели города не только не усмиряло волнения Аночки, но все больше бередило его. Она очень торопилась. На вокзале недоспавшие, нетерпеливые люди неизвестно откуда появлялись, неизвестно куда исчезали, вдруг снова кучились и снова рассасывались. Двери маячили качелями, дребезжа и хлопая. То вдалеке, то где-то рядом, словно грозя ворваться в здание, шипели паровозы. Аночка остановилась в главном зале, у дальнего окна на платформу, - как накануне условилась с Кириллом. Его долго не было, так что она устала глядеть в толпу, роями качавшуюся от выхода к выходу. Когда он показался, она не сразу узнала его. На нем был овчинный полушубок по колено, белые валенки, короткошерстая рыжая папаха. Он стал неуклюжим и не подходил к Аночке, а будто подкатывался. - Ты не замерзнешь, - сказала она с улыбкой. Он снял меховые варежки, на солдатский манер заложил их под мышку. - Если бы ты заранее сказал, когда уезжаешь, я не пришла бы с пустыми руками. Он взял ее руки, погладил каждый палец в отдельности, сказал: - Они для меня никогда не пустые. Минуту они глядели друг другу в глаза. - Эшелон погрузился. Поезд у платформы. Нас сейчас отправляют. - Уже? - проговорила она тихо, и взгляд ее сурово опустился. - Пойдем, - сказал он. Он вывел ее, держа за локоть, на перрон, и они пошли вдоль поезда. Из дверей катился пар, ледяные сосульки свисали с крыш, от товарных вагонов пахло лошадьми. - Далеко? - спросила Аночка. - Последний вагон. - Идем тише. Они не слышали ни криков, ни песен, упрямо споривших между собой на протяжении всего поезда, ни лихих переборов гармошки-саратовки. Они шли, шли, и шаг все замедлялся, помимо их воли. Наконец они увидели Рагозина и возле него Веру Никандровну. Они постояли вчетвером, говоря о самых обычных вещах. Паровоз начал гудеть. Сильнее, гулче, перекатистее несся его бесстрашный голос, насыщая и содрогая пространство. - Ну вот, - неслышно сказал Кирилл, глядя на мать, и обнял ее. Потом он всмотрелся в Аночку, обхватил ее обеими руками и вдруг несколько раз кряду, до боли сильно поцеловал в губы. Оторвавшись от нее, он опять поглядел на мать. Вера Никандровна улыбалась и кивала ему. Он шагнул к ней. Она прижала к себе его голову и - в то время, как оборвался гудок, - сказала шепотом заговорщицы: - Я ее поберегу. Поберегу! Она продолжала кивать. Ее пожилые годы резче проступили на лице после этой ночи сборов. Вдруг сделалось видно, как она старится. Кирилл круто повернулся к Рагозину. Поезд уже шел. Они оба побежали за площадкой вагона, обвешанной бойцами. Кирилл вскочил на приступку. - Я скоро за тобой следом! - крикнул Рагозин и снял шапку. - Лечись сначала, Петр Петрович! Выздоравливай! И - до свиданья, - успел ответить Кирилл и глянул поверх рагозинской лысины назад. Аночка стояла с высоко поднятой неподвижной рукой. Кирилл стал махать своими варежками. Только тут и он и она заметили, какая толпа провожала поезд: почти мгновенно они потеряли друг друга из вида за мельканьем рук, шапок, платков. Людские голоса, сначала заглушив собой шум поезда, быстро упали, и уже издалека долетел до Аночки рокот колес, учащаясь и затихая. Проводы близкого человека в неизвестность тяжелы особенно в эту секунду ухода поезда, в секунду исчезновения последнего вагона, когда вдруг пронизывает чувство физической утраты принадлежащего тебе существа, которого миг назад можно было коснуться и которое сразу стало недосягаемо. Рагозин и Вера Никандровна заметили остроту этой секунды друг на друге, заметили на Аночке. Но, кроме того, им бросилась в глаза особая сполошная мысль на лице Аночки, как будто она не только была подавлена разлукой, но боролась еще с другим труднейшим испытанием. Она была бледна, и казалось, вот-вот упадет. - А ну-ка, пожалуйте сюда, - сказал Рагозин, подставляя Аночке руку подчеркнуто бодро и с нарочитым шиком. - Может, мы посидим, - предложила озабоченная Вера Никандровна, - а потом поедем все ко мне. - Я не могу, спасибо, - сказала Аночка, - мне надо еще съездить... вот если бы вы могли со мной съездить, Вера Никандровна! - Конечно, голубушка, если надо. Но куда же ты вдруг? - В больницу. - В больницу? Да ты не расхворалась ли? - Нет, нет! К отцу. Отец попал в больницу. Еще вчера. - Как так попал? Что с ним? Они остановились посреди перрона, уже наполовину опустевшего, и Аночка наспех рассказала, что стало ей известно с вечера о Тихоне Платоновиче. Вскоре после ухода от нее Кирилла возвратился домой Павлик. Пришел он не один, а со знакомым сослуживцем Парабукина. Этот сослуживец по дороге из утильотдела, где оставался работать весь вечер, нарочно, несмотря на вьюгу, разыскивал квартиру Тихона Платоновича и встретился с Павликом на дворе. Шел же он затем, чтобы сообщить, что с Тихоном Платоновичем случилось недоброе. Выяснилось, что Парабукин, вернувшись с похорон Дорогомилова, заперся в своей каморе и вместе с другом Мефодием устроил поминки. Вышли они из каморы навеселе, еще не поздно, и Мефодий заявил, что поминки не пропорциональны прискорбию, которое оба друга испытывают с утратой такого праведника, как Арсений Романович Дорогомилов. После чего оба ушли, очевидно - в поисках этой недостигнутой пропорции. А часа три спустя, когда свидетель окончил свою работу и собрался тоже уходить, в утиль-отдел позвонили по телефону из больницы. Оказалось, Тихон Платонович и Мефодий подобраны на улице и доставлены в приемный покой с признаками отравления. Было уже слишком поздно, чтобы в метель добираться до больницы. Поэтому Аночка решила ожидать утра. Она остановила свой рассказ на том, что не могла заснуть всю ночь. Никому, разумеется, не надо было знать, что к мучительному страху за отца прибавлялось все пережитое в этот короткий, полный противоречивых событий вечер - от терзаний одиночества до объяснения с Егором Павловичем, от поразившего известия об отъезде Кирилла до тех минут наедине с ним, которые сделали Аночку и Кирилла счастливым достоянием друг друга навсегда. Рагозин решил: - У меня лошадь. Садитесь и езжайте. Если нужно будет в чем помочь, сообщите мне. Обе женщины тотчас отправились в больницу. По дороге Вера Никандровна задала всего один вопрос - сказала ли Аночка о несчастье с отцом Кириллу? - Зачем? Он ничего не успел бы сделать, и это отяготило бы его еще одной заботой. Вера Никандровна, держа Аночку по-мужски, за талию, плотнее приблизила ее к себе, и так они проехали весь долгий неудобный путь - пролетка то увязала в сугробы, то ныряла на выбоинах голого булыжника. Аночка владела собой, черпая силы в упорстве молчания. Все хождения по больнице она выдержала с напряженной собранностью всего тела и с бледным недвижным лицом. Везде надо было подолгу ждать, потому что каждый, к кому Извекова и Аночка обращались, был занят сразу многими делами. Всюду бродили туда и сюда сестры, сиделки, врачи. Их останавливали по дороге, либо они останавливались сами и толковали о своих неотложных житейских вопросах. Для этих постоянно работавших в больнице людей пребывание здесь было профессией, службой, производством, которыми они занимались всю свою жизнь, день и ночь. Для тех же, кто сюда приходил из-за болезни или смерти близких, пребывание здесь было из ряда вон выделяющимся событием, испытанием судьбы и часто неизгладимым горем. Те, кто работал в больнице, считали, что для больных всегда сделано все возможное, и волнение посетителей им казалось чрезмерным и обременительным. Посетители же были твердо убеждены, что для больных непременно что-нибудь не сделано, и спокойствие людей больничной службы их тревожило и раздражало. Как в камере судьи, здесь слишком наглядна была разница в отношении человека к участи своей и чужой. В приемном покое барышня в белой косынке, исследовав запись соответствующего дежурства, подтвердила, что Тихон Платонович и Мефодий Силыч действительно поступили и направлены из сортировочной в палату номер такой-то. О состоянии больных следовало узнать в справочном бюро посетительской приемной. Справочная, после розысков по журналу ночного дежурства, установила, что оба больных приняты указанной палатой и что состояние их тяжелое, а температура такая-то. Утренних сведений еще не было, и следовало вызвать из палаты няню и попросить ее, чтобы она узнала у ординатора, в каком положении находятся больные. Няни добрых полчаса не могли разыскать. Придя, она сообщила, что, когда поутру сменяла дежурство, ей никаких новых больных палатная не передавала. Она взялась справиться у сестры или в ординаторской - может, кто знает, но по пути очень долго простояла в дверях справочного бюро, на виду у Аночки и Веры Никандровны, разговаривая с другой няней и показывая ей у себя на ноге прохудившуюся войлочную туфлю. Спустя еще добрых полчаса явилась сестра с игрушечным красным крестиком на переднике и сказала, что оба больных еще ночью переведены из общей палаты номер такой-то в отдельную палату номер такой-то и что допуска к ним нет. До того, как утренние сведения будет давать справочная, о состоянии больных можно узнать с разрешения заведующего отделением, но сейчас этого сделать нельзя, потому что у него начался обход. Мог еще дать разрешение главный врач, во он сейчас в операционной. Сестра пошла назад к той двери, откуда все время выходили и куда входили белые халаты, но, не дойдя, вернулась и указала на тощего человека с запавшими бритыми щеками: - Вот Игнатий Иванович, попросите его. Заведующий отделением. Она сама подошла к нему и что-то сказала. Он поглядел на Веру Никандровну и Аночку, качнул головой и продолжал свой разговор с женщиной, которая перебивала его вопросами и крутила себе пальцы. Потом к нему подошла девушка из справочного и стала громко уверять, что ни от кого не получала какой-то книги. Они вместе удалились в бюро. Из окошечка, через которое давались справки, вылетали вперегонки их голоса, и было слышно, что спор идет о той же книге, которой девушка ни от кого не получала. - Игнатий Иванович! - неслось через окошко, - неужели я позволю себе трепаться? Наконец Игнатий Иванович вновь появился в приемной и пошел прямо к двери, но заметил Аночку с Извековой и повернул к ним. - Вы насчет Парабукина? - спросил он доверительным голосом. - Вы кем ему будете?.. Ах, ваш отец... Он медленно отвел взгляд на дверь, в которую собирался пойти, и один миг подождал. - Да, да, - проговорил он таким тоном, будто Аночке и Вере Никандровне было уже известно, чему он поддакнул. - Да, в семь часов. Скончался. - Так... сразу? - словно ища смысл в этих своих словах, выговорила Вера Никандровна и взяла Аночку под руку нескладным движением, так что нельзя было понять, хочет ли поддержать ее или сама ищет поддержки. - Ну, как сразу? Часов десять жил. Еще здоровое сердце. Хотя он, видимо, давно употреблял? Сильного сложенья, да. - Он ведь не один? - все еще отыскивала нужные слова Вера Никандровна. - Да, тот тоже. Послабее. Несколько астенический субъект. Часа на полтора раньше. Тоже ваш родственник? Нет? Он всмотрелся пристальнее в Аночку и сказал утешительно: - Вы не горюйте слишком. Это ведь много лучше. Если бы выжили, то ведь оба ослепли бы. Метиловый спирт, да. Он еще раз покосился на дверь. - Где он? - беззвучно спросила Аночка. - После вскрытия вас допустят, - сказал доктор. Он стал завязывать тесемки на обшлаге халата, прижимая запястье к животу. - Извините, у меня обход. Вы присели бы. Я скажу, чтобы с вами побыли. Он откланялся им порознь и двинулся немного приподнятой поступью поджарого легковеса к двери, все время его манившей. Аночка и Вера Никандровна сели на скамью. Они не смотрели друг на друга, но в том, как обе держались, тесно, плечом к плечу, было видно, что обоюдное ощущение близости для них спасительно и ничто не могло бы ее сейчас заменить. К ним подошла та сестра с игрушечным крестиком, которая заявила им, что допуска в палату нет. Она протянула Аночке маленький тонкостенный стакан с отогнутыми краями и желтоватым пахучим снадобьем, налитым до половины. - Выпейте это. Вам надо выпить, - убедительно сказала она, и у ней был такой спокойный вид, будто между тем, что она говорила прежде и говорит сейчас, не существовало ни малейшего расхождения. Вера Никандровна взяла стакан и поднесла Аночке. Послушно и старательно Аночка проглотила лекарство. Лицо ее как было, так и оставалось недвижным и бескровным. Не то чтобы она не воспринимала происходившего вокруг, но ей было безразлично, что воспринимать, точно для нее не стало никакой разницы между нужным и никчемным, важным и пустячным. Она сосредоточенно поглядела на девушку из справочной, опять возбужденно кому-то крикнувшую через окошко: - Я говорю, что в глаза не видала! Что я - треплюсь, что ли? И одинаково сосредоточенно Аночка слушала, как Вера Никандровна подбирала утешения, стараясь вызвать в ней живое желание сопротивляться горю и действовать: - Ты не бойся, я буду с тобой. И у нас есть друзья. Мы не одни. Но при всем очерствении к окружающему, при том безразличии, которое выражалось в эти минуты внешним существом Аночки, была одна черта, одна точечка, затаенная в глубине ее взгляда, в зрачках, соединявшая в себе уже почти отсутствие рассудка с жадными поисками мысли, как бывает только у человека больной души. Аночка в эти минуты равно могла поддаться бессилию и заболеть, и могла найти такую опору в самосознании, что уверилась бы в своих силах на всю жизнь. Этой точечкой взгляда видела она острейшие миги промчавшихся суток, и ей казалось, что до нее доносится рокот колес по рельсам, и она глядит на последний вагон поезда, ускользающего вдаль, и слышит голос - "будь немного старше себя", и другой голос - "еще здоровое сердце". В бессвязности этой заключалось что-то цельное, и в то же время одно исключало другое. Как будто душа Аночки раздваивалась, и одна часть, уходя с последним вагоном поезда, оставалась надолго жить, а другая, оставаясь здесь, в больнице, уходила из жизни навсегда. В необычайной грусти Аночка улыбнулась. Как будто изумившись неожиданно сделанному открытию, она сказала: - А знаете, Вера Никандровна, Кирилл ведь очень любил моего папу! Вера Никандровна с материнской страстью прижала ее руку к своей груди. - О, как ты права! Ты даже не знаешь, как ты права, моя умница! - Папа ведь был удивительно сердечный человек, - сказала Аночка все с той же грустью. - Он только был несчастный. - Ты, ты возьмешь за него счастье, которое ему не далось! - Что же мы сидим? - сказала Аночка, всхлипывая, как после облегчающих слез, - надо ведь что-нибудь делать. Поедем к Рагозину. И потом к Егору Павловичу. Мефодий Силыч отнял у него сегодня полжизни. - Да, да. Поедем. Мы не одни, мы не одни, - повторяла Вера Никандровна. Они вышли на мороз, и это было словно телесным возвращением к действительности. Опять попеременно колеса пролетки то дребезжали по булыжнику, то скрипели в снегу. Город все еще отдыхал, все не мог отдохнуть от вьюги. И с каждым новым домом, с каждым кварталом, отдалявшим пролетку от больницы, Аночке яснее виделся вагон, который плыл где-то среди безграничных белых полей и в котором она сама будто присутствовала, сидела против Кирилла, вычитывая его мысли в ровном взгляде табачных глаз. Мысли были, конечно, о ней, об Аночке. Он не мог оставить ее одну, он взял ее, он увозил ее с собой в этом вагоне, в этом огромном поезде, пересекавшем равнину России. На каком-то далеком разъезде выйдя из вагона и щурясь на солнечное лучение заснеженной степи, Кирилл нечаянно вспомнил толстовское наблюдение о путешественниках: первую половину пути, заметил Толстой, человек думает о том, что им оставлено позади, откуда он едет, вторую половину пути - о том, что его ожидает впереди, куда он направляется. Чем дальше продвигался поезд, тем разнообразнее становились связи Кирилла со множеством его спутников. Это был не рядовой поезд, пассажиры которого случайно соединились и тотчас разрознятся, как только доедут до места. Эшелон был подобен маленькому шумному городу на колесах. И как жителей города связывают в целое одни дороги, одни источники, одна плодоносящая земля, так спутников эшелона роднила одна общая цель, лежавшая за пределами движения поезда. Интересы их объединялись не только ежечасной заботой о фураже, провианте, не только закрытым семафором на разъезде, или игрой в шашки и карты, или табачком и гармошкой, но теснее всего - предстоявшей им борьбой за свое будущее. И Кирилл все больше чувствовал свою принадлежность этому городу на колесах, все чаще задумывался, как сложится ожидавшая его на фронте работа, все реже возвращался мыслью к оставленному Саратову. Поэтому и пришло ему на ум толстовское наблюдение, и он проверил его на себе и удивился, что - правда - за последний день даже Аночка вспоминалась гораздо меньше, чем в начале пути. Но это не беспокоило его. Аночка только отступила в сокрытую глубину его сердца, и он знал, что она будет там жить, пока живо само сердце. Эшелон следовал через Балашов - Поворино с задержками, простоями, неизбежными в прифронтовой полосе. Лишь на третьи сутки прошли места недавних великих сражений - Воронеж, Касторную. Зима везде установилась, все время было вьюжно, снегом прикрыло следы истребительных полевых боев, и только в селах, при дорогах, на станциях траурно чернели пожарища да громоздились обломки взорванных сооружений. Отряд был наконец влит в кавалерийскую бригаду, которая формировалась из пополнений, и на этом кончилась основная часть задания Извекова - сопроводить и передать эшелон по месту назначения. Он распрощался с земляками и двинулся дальше на юг, в район действий Первой Конной армии. В тот день, когда он приехал в Новый Оскол, все вокруг было бурно оживлено: над обывательскими домиками трепыхали флаги, по дороге мчались всадники, через распахнутые ворота дворов виднелись оседланные кони и кучки спешившихся бойцов. Укутанные в теплые одежки дети выводками бежали по улицам, и взрослые тянулись следом за ними - все в одном направлении - за город. После неудачных расспросов - куда идти - Кирилл натолкнулся на молодого командира, распоряжавшегося красноармейцами, которые втаскивали в дом большой неуклюжий стол. Двери были узки, стол то клали и заносили ножками вперед, то протискивали стоймя. - Давай выворачивай ножки, - крикнул один из красноармейцев. - В горнице сколотим. - Вали, - безнадежно махнул рукой командир и отвернулся. Он недовольно поглядел на Кирилла, как будто тот виноват был, что стол не пролезает в дверь. - Вы что здесь, товарищ? Кирилл ответил, что ему надо, и это вызвало еще большее неудовольствие командира. - А ну, документы! По самому тону Кирилл понял, что если и не напал на верный адрес, то находится от него неподалеку. Он достал свои бумаги. Не снимая толстых перчаток, командир зажал документы в горсти и - пока стол хрустел, точно раскалываемый гигантский орех, - читал углубленно и строго. Потом он обернулся, увидел, что ни стола, ни красноармейцев уже не было на улице, и сразу радушно возвратил бумаги. - Значит, из Саратова? В Саратове не бывал. А вот в Царицыне доводилось. С товарищем Ворошиловым тоже... Зайдем в горницу. Он оказался из ординарцев Ворошилова и послан был в Новый Оскол с квартирьерским поручением. От него Кирилл узнал, что в соседнем селе состоялось объединенное заседание Революционных Военных советов Южного фронта и Первой Конной армии. Прибывший из Серпухова (где стоял штаб фронта) Сталин выступил на заседании с речью о задачах Первой Конной в дальнейшем осуществлении плана разгрома Деникина. В район были стянуты соединения Конной армии, и под Новым Осколом предстоял большой смотр (на фронте продолжали биться по одной бригаде от каждой дивизии). - Хотите поехать? Через час у меня будут санки, - предложил ординарец. Он чем дальше разговаривал, тем словно гостеприимнее становился. Вероятно, его на самом деле рассердила незадача со столом; теперь, когда все налаживалось и он распоряжался расстановкой мебели в мещанской гостиной и куда-то уносил цветочные горшки и перевешивал картинки, - хозяйственная стихия делала его, видно, сообщительнее. - Поедем! Все равно ваше назначение мимо товарища Ворошилова не пройдет. И рапорт ваш об отряде тоже. Значит, время есть. Увидите, что у нас нынче за дивизии. Дух замирает! Он призадумался. - Как по-вашему - оставить? Или лучше убрать? Он с сомнением мотнул головой на закопченную олеографию, изображавшую боярышню в кокошнике. - А что вас смущает? - Да тут командиров с комиссарами будут Реввоенсовету представлять. - Ну и что же? Ведь это - Маковский. - Черт его - с этим искусством! Никогда наперед не знаешь. Они оба засмеялись, каждый своим мыслям. Уже входила в права та короткость отношений, которая особенно быстро завязывается на фронте, нередко столь же быстро позабывается, а то вдруг переходит в солдатскую дружбу до скончания дней. На смотр Кирилл и ординарец ехали приятелями. Подрезанные полозья санок выпевали неустанную скрипучую нотку, легко ныряя в ямы и медленно вылезая из них, причем седоки дергались к передку, а потом откидывались на спинку, и в это время разговор их сначала убыстрялся, затем растягивался. Сразу за городом открылась нескончаемая степь, кое-где в холмистых грядах, и стало видно, как ее сахарную гладь лизала длинными языками поземка. Был самый светлый зимний час, но свинцовая навись снежных туч низко спускалась с неба. Еще издалека Кирилл увидел темные расчлененные линии построенных конных войск. Они занимали огромное пространство своими, похожими на шпалы, разделеньями. Ближе чернела сплошная полоса народа, вытянутая по нитке, и, подъезжая к ней, санки все больше обгоняли запоздавших и торопящихся людей. Когда приблизились к толпе и вылезли из санок, было уже невозможно пробраться вперед в той центральной части зрителей, где виднелись красные знамена и отведено было место для тех, кто должен был принять парад. Кирилл с ординарцем опять забрались в санки и поехали позади толпы, выискивая удобный, не очень плотно занятый народом участок. Слышны были перекаты "ура", ветер то доносил музыку, то заглатывал ее. Смотр уже начался - члены Революционных Военных советов, объезжая построенные дивизии, здоровались с частями. Отыскав наконец подходящее место и протиснувшись в передний ряд, Кирилл окинул взором степь. Прямо перед ним и справа она уходила к небу, и не было видно на ней почти ни пятнышка, только далеко-далеко телеграфные столбушки, в карандаш высотой, неясно проглядывали сквозь рябизну поземки. Слева виднелась кавалерия, и можно было, всмотревшись, отделить глазом на передней линии строя полосу коней и узенькую полосу всадников над ними и кое-где - знамена, вдруг вырастающие на ветру. Музыка и крики кончились, стали перебегать линейные, появились санитары с повязками на рукавах и сумками на бедрах. Когда это мгновенное нервное оживление улеглось, Кирилл увидел, как слева приближается вдоль толпы к центру горстка верховых, и с ними санная упряжка. - Едут, едут, - сказал ординарец, подталкивая Кирилла в бок. Но почти сейчас же вся эта группа скачущих людей настолько приблизилась к переднему ряду толпы, что почти слилась с ним, и Кирилл ничего не мог различить впереди, хотя и выступил за край толпы на полный шаг. Вслед за тем пронесся позывной медью сигнал фанфар и отдаленно запели чуть слышные голоса команды. Но все это неслось влево, почти поглощалось степью, и тут Кирилл понял, как далеко он стоит от того места, где сосредоточилось самое ядро происходящего события. Ему было досадно, что он затерялся где-то в стороне, и хотелось быть в центре, но, несмотря на досаду, в нем все росло настроение праздничности, создаваемое зрелищем далекой неподвижной стены войск, которая напряженно ждала призыва к движению, и особенно - зрелищем снежного пространства, словно подчиненного общему строю людских масс. Голоса команды совсем замерли, и в степной тишине стало слышно, как припадал на землю ветер и шуршала снегом жесткая поземка. И вот загремела где-то близко музыка. Это был возбуждающий кавалерийский марш, в котором сплетаются голоса отваги и игривости и ритм которого рожден гарцеваньем вышколенного коня. И медленно, после того как заиграл оркестр, в музыку вступил глухой гул, накатом близившийся под землей: конница двинулась, торжественный марш начался. Но это было особое, вряд ли когда бывалое движение, так же мало похожее на марш, как полет голубиной стаи мало похож на шаг человека. Дивизии шли по номерам, и парад открывала Четвертая. Головной эскадрон, снявшись и пойдя с места рысью, почти сразу затем поскакал. Бойцы вскинули над головами шашки. Знаменщик, пригнувшись к седлу, охваченный, как языком огня, красным полотнищем знамени, и - как пику - устремивший вперед древко, взрезывал собой, точно клином, ледяной воздух, и следом, в распахнутые ворота простора, летел неудержимый эскадрон. К тяжелому гулу прибавилось звонкое пение мерзлой земли - подковы пробивали снежный покров, и почва звенела, словно тысяча бубен. Конники грянули "ура". Эскадрон перешел на полный карьер. Снег крутым паром заклубился под копытами и каскадами ударил по сторонам. С подавляющей быстротой передний этот вал нахлынул к тому месту, откуда еще минуту назад слышался марш музыкантов. В гудении земли, в крике бойцов, в барабанном топоте сотен копыт музыка бесследно исчезла. Народ, в первый миг оглушенный низвергшимся обвалом лавины, вдруг ответил встречной волной криков, и все слилось в нераздельный громокипящий стон. Кирилл едва успел выхватить взглядом из промчавшегося эскадрона какой-то восторженный бронзово-красный лик со сверкающим оскалом длинных зубов; какую-то пламенно-желтую папаху; какую-то закинутую морду вороной лошади, перекошенным ртом ожесточенно жевавшей удила; и потом - сверкание размахиваемых клинков; и вдруг - огромный черный сапог, бьющий шпорой по животу коня; и так же вдруг - припавшее к рыжей гриве бледное лицо юноши, - едва все это взгляд Кирилла выхватил из белокипенной клубящейся тучи, как уже эскадрон умелькнул далеко вправо, а слева налетел другой, с гиком и неистовым "ура", в топоте и храпе обезумевших коней. Так рушился на Кирилла эскадрон за эскадроном, в перемешанных одеждах - в полушубках, в шинелях, в казацких поддевках и бурках, в рабочих стеганых куртках, в отвоеванной у белых английской форме, за плечами - винтовки, на головах - папахи да шапки, фуражки да треухи, под седлами - разномастные, разнопородные кони. И только клинки отточенных шашек зияли в воздухе одинаково горячим блеском да нет-нет одинаково дзинькали певучей русской сталью. - Шестая! Пошла дивизия Шестая! - закричал над ухом Извекова его новый товарищ. И Кирилл уже перевел глаза на знаменщика, пронзавшего острием древка встречный ветер, когда внезапно оторвался от последнего эскадрона Четвертой темный комок и закрутился в снежной пыли. - Упал, упал! - раздались рядом с Кириллом возгласы. - Сомнут! Затопчут! Свалившийся конник лежал на спине, шагах в десяти от края толпы, и чуть подальше била копытами воздух, стараясь повернуться с бока и вскочить на ноги, упавшая лошадь. Кирилл вырвался из линии, в три прыжка очутился над бойцом и, схватив его за руку, начал тянуть по снегу. Но другая рука бойца была продета в темляк шашки, которая воткнулась в землю и точно не желала пускать от себя своего обладателя. Кирилл вырвал шашку из земли и снова потащил бойца. Он слышал, как пронесся мимо знаменщик и уже наваливался топот головного эскадрона Шестой. В этот миг подоспевший санитар перехватил вместе с ним тяжелую ношу, и вдвоем они вынесли ее за линию. Испуганная лошадь уже поднялась, к ней бросился линейный, рванул под уздцы и отбежал с ней в последнее мгновенье, когда эскадрон был тут как тут. Конь правофлангового ударил перебегавшую дорогу лошадь грудью в круп с такой силой, что она опять чуть не повалилась и не смяла собой людей. Все это отняло несколько секунд, и так как очень торопились, то бойца, как только вытащили из предела опасности, бросили на снег. От толчка он пришел в себя. Это был плотный мужичок в казачьей форме, какую носили в Конной "иногородние" с Дона и казаки червонных частей. На голове его торчмя вилась природная шапка русых кудрей, а то, что их покрывало, осталось на попрание эскадронам. Приподнявшись и мутным взором глянув на народ, он быстро нащупал эфес шашки (Кирилл успел вложить ее в ножны), как пружина вспрыгнул на ноги, запустил руки в кудри и провопил изо всей мочи: - Машка! Где Машка, стерва?! Тотчас разглядев за плечами людей свою кобылу, взволнованно мотавшую мордой с пегим пятном на храпе, он кинулся к ней, размашисто свистнул ее ребром ладони между глаз и, вцепившись в поводья, дергая их из стороны в сторону, закричал: - Подвела! Язви тя в сердце! Позарился я на твою белогвардейскую стать, пострели тя зараза! На него скоро перестали смотреть, потому что сотни и эскадроны продолжали и продолжали нестись со своими штандартами на пиках. - Одиннадцатая! - с упоением крикнул ординарец, когда появились буйные всадники, как на подбор, до одного, в шишаках-буденовках. Азарт их карьера казался еще разительнее из-за однородности невиданной этой формы, еще отчаяннее был их напор, еще беспощаднее крик - они словно шли в смертельную атаку. С момента, когда Кирилл бросился на помощь упавшему с лошадью кавалеристу, его праздничное возбуждение превратилось в острое чувство участника этого марша в карьер. Он как будто не смотрел на мелькание эскадронов, а сам летел на незримом взмыленном коне в гуще армии. Разница была разве в том, что любой из бойцов проносился перед народом только один раз в строю своего эскадрона, а Кирилл несся своим сердцем в каждом эскадроне и чуть не в каждом бойце. Ему было жарко, он горел и задыхался. Весь марш прошел молниеносно быстро. Едва ли не две трети всего состава сабель Первой Конной пролетели перед своими вождями, принимавшими парад, в какую-нибудь четверть часа. Народ немедленно сломал порядок и бросился к центру линии. Опять стала слышна музыка. Заколыхались знамена. В толпе задвигались в разные стороны отдельные всадники. - Смотрите прямо, - сказал не отступавший от Кирилла спутник. - Конь белой масти. Вот группа верховых едет на нас. Видите? Кириллу мешали толпившиеся перед глазами люди. Потом пронесли мимо стяг, за ним - другой. - Направо, глядите направо! Скорей! Кирилл увидел верховых, рысью отъезжавших в ту сторону, куда умчались дивизии. Он старался разглядеть всадников, но они ехали кучно и закрывали друг друга. Он услышал голоса в народе: - Буденный, Буденный! Ординарец потянул Кирилла в сторону. - Санки видите? Сталин! В санках - Сталин. На секунду Кирилл отчетливо увидел седока в шинели солдатского сукна, в меховой шапке, похожей на шлем. Опущенные наушники скрывали лицо. Упряжка быстро исчезала на повороте, и только мелькнул ковровый задок легких русских санок, вроде тех, на которых приехал сюда Кирилл. Он еще глядел вслед этой санной упряжке, в то время как ему опять что-то сказал ординарец. Когда Кирилл оглянулся, не было уже ни ординарца, ни его саней с лошадью - он вдруг еще легче бросил Кирилла в поле, чем взял его с собой на смотр. Кирилл засмеялся и с удовольствием зашагал вместе с народом в город. Как всегда в минуты душевного подъема, работа мысли была одновременно ощущением. Телесное чувство жизни сливалось с тем неустанным ходом картин и рассуждений, который занимал собою мозг. Степное однообразие и беспрепятственная мерность шага только упрочивали это единство дум и чувств. Идти становилось наслажденьем. Кирилл не отбирал в мыслях отдельных черт поразившего переживания. Он нес в себе это переживание неизменным, во всей полноте. Но за этот легкий путь в степи память несколько раз повторила последнее сохранившееся впечатление. Оно было как будто очень скромно: мелькнувшие на повороте ковровые санки, седок в них, его плечо в солдатской шинели, его наглухо закрытая сзади шапка. Кирилл вошел в город, когда смеркалось. Он не знал, где придется заночевать. Но забота о ночлеге не смущала его. В нем появилось чувство военного, подсказывающее, что если он в армии, то все непременно устроится. На перекрестке его окликнул громкий голос. Разбежавшуюся лошадь осадили посередине дороги. На маленьких санях сидели четверо командиров, друг у друга на коленях. Один из них соскочил. Кирилл узнал ординарца. - Вы ступайте прямо к дому, где мы с вами были! - кричал он, подбегая. - Только вас не пустят в этот дом. А там подальше, еще через дом, есть флигелек... Да я вас сейчас догоню! Он не добежал до Кирилла, повернулся назад и прыгнул на колени товарищу, когда уже дернула и пошла лошадь. Вскоре Кирилл добрался до знакомого дома. Потемнело. Светились желтыми огнями узкие оконца. У палисада стояли на привязях оседланные кони. У дверей Кирилл заметил пику со штандартом - матерчатым, наверно алым, но в темноте почерневшим флажком. Бывалый кавалерист понял бы, что здесь - специальная сотня штаба. Двое караульных охраняли вход. Кругом, скрипя по снегу, двигались одинаковые в темноте фигуры. Пройдя шагов полсотню, Кирилл увидел такие же огни в маленьком флигеле. Из дверей выходили, шумно разговаривая, красноармейцы. Он только что хотел к ним обратиться, как сзади подлетели сани. - Вы уже здесь? Пошли закусывать! - воскликнул ординарец, выпрыгивая из саней и подхватывая Кирилла под руку. В горнице толпились командиры. На круглом столе резали ситный, украинское сало в четыре пальца толщиной, говядину. В россыпь лежали соленые огурцы, разворошенный вилок розоватой квашеной капусты. По рукам ходил стакан. Широкоплечий усач в распахнутой овчинной бекеше разливал из четверти густую, как варенье, чернильно-лиловую наливку. - А ну, тесней, товарищи! Дайте-ка перехватить волжанину, - сказал ординарец. Кириллу налили вина. Дохнув пахучей снеди, он почувствовал голод. Ему дали увесистый охотничий ножик. Он отрезал горбушку хлеба. Его спросили, из каких он мест. Кирилл выпил залпом полный стакан и, отдышавшись, ответил. Начался разговор. После еды Кирилл обошел комнатки флигеля. Ординарец, перед тем как снова скрыться, сказал ему, что здесь можно переночевать, а поутру все разберется и станет на место. Но несколько кроватей и сплоченные кухонные лавки были уже заняты спящими людьми. Кирилл вернулся в горницу, где у стола, точно на вокзале, все появлялись и исчезали новые едоки. В переднем углу он обнаружил кривоногое кресло с промятыми пружинами. Он расстегнул полушубок и уселся. Тепло и усталость быстро нагнали дремоту. Закрыв глаза, Кирилл думал, что непременно, как только отдохнет, напишет письмо. Он выбирал то самое существенное из своих мыслей, что надо было лучше запомнить и для этого записать, чтобы новые переживания не оттеснили первых впечатлений. Сначала он писал в уме одной Аночке. Потом прибавилось письмо к матери. Он несколько раз начинал с того, что ему сейчас очень хорошо и что он даже не может объяснить какими-нибудь словами - почему так хорошо. Он просто хотел, чтобы ему поверили без всяких слов, как ему хорошо. Но он все-таки искал объяснения - почему же ему хорошо? И он думал написать, как оглушил его и унес с собою гул земли, раздавшийся из-под копыт эскадронов в степи. Что этот гул слышен на весь мир. Что это - шаг истории. И что ему, Кириллу Извекову, так хорошо сейчас, потому что он к удару громового этого шага присоединил свой маленький, но верный шаг. Сказав себе это слово - шаг истории, - Кирилл понял, что пишет не Аночке и не матери, а пишет Рагозину. Все три письма тут же слились в его мыслях в одно. Но он с усилием, которым человек борет сон, отделил от письма всем троим письмо Аночке. И тогда он решил, что напомнит Аночке давнишний разговор с ней, когда они впервые встретились у матери. И он ясно-ясно увидел эту встречу, когда мать пригладила на голове Аночки торчащий вихор и улыбнулась ей. Кирилл напомнит в письме Аночке свой разговор с ней об искусстве, о том, что он любит искусство. И он напишет, что ему хорошо, потому что только здесь, где он сейчас находится, с полной силой звучит для него поэтическое содержание земли, только здесь и в эту минуту - нигде больше. Что-то туманное начало затем являться его представлениям, и ему все казалось, что он глубоко и плодотворно думает, и все пишет письмо, и только одного не мог он подумать: что это уже наступил крепкий миротворный сон. Кирилл очнулся, наверно, от тишины. В горнице за столом сидел в папахе боец и мерно жевал сало. Другой боец спал на полу, положив голову на предплечье далеко протянутой вперед руки. Лампа потрескивала, догорая. Застегнувшись, Кирилл вышел на улицу. Ветер улегся, мороз сильно набавил, очищенное небо было светло - луна, на второй четверти, забралась высоко. Снег трепетал в ночном блеске, и улица, словно убегая кверху, звала идти по белой своей целине. Два-три человека, выйдя на волю, так же как Кирилл, неподвижно залюбовались зимней ночью. Безмолвие было почти совершенным, лишь изредка раздавался где-нибудь спросонок бурный храп коня. Красноармеец выскочил из дома, который охранялся караулом, и побежал. Снег пел под его валенками хрустящую плясовую. Скрывшись во флигеле, красноармеец через минуту опять показался на улице. - Эй, товарищи! - голосисто позвал он. - Нет издесь с вами такого Извекова? Кирилл откликнулся. - Идите со мной, вас требовают! Он провел Кирилла мимо караульных. В той большой комнате, где Кирилл пробыл дневной час с ординарцем, было людно. Командиры, комиссары стояли у стен, сидели на подоконниках и вокруг стола. Кирилл остановился в дверях. Несколько разнообразных ламп многотонно освещали всю картину. Бросалась в глаза большая карта юга России на стене, позади стола. Флажки на карте и зримо нанесенные красные, синие скобки, овалы, стрелы показывали, чему она была посвящена. Стол украшался самоваром и такой же простой народной снедью, какую Кирилл застал по соседству, во флигеле. Вино уже не просвечивало в разноцветных бутылках. Сборная посуда была перепутана по краям стола. Ужин, как видно, кончился. У окон и стен вполголоса разговаривали, а те, кто обступил стол, вслушивались в общую, тоже негромкую беседу маленькой группы, рассмотреть которую Кириллу мешала лампа. Было накурено, ламповые стекла окружались голубыми мячами дыма. Кирилл продвинулся от двери, чтобы разглядеть беседующих за столом. В это время ординарец вдруг оказался рядом с ним и достаточно слышно, но почему-то над самым ухом сказал: - Пошли представляться. Едва подойдя к углу стола, он одернул Кирилла за рукав и проговорил, обращаясь к спине военного, накрест перетянутой портупеями: - Товарищ Ворошилов, по вашему приказанию - тот саратовец, о котором я вам докладывал. Ворошилов повернулся, быстро оглядел Извекова, сказал: - Здравствуйте, товарищ комиссар. - Я, товарищ Ворошилов, не комиссар, - ответил Кирилл. - Как не комиссар? А мне про вас такого насказали, что хоть сейчас вам бригаду давай! Кирилл промолчал. Отвечая на приветствие, он энергично сдвинул вместе подошвы и забыл при этом, что на ногах - валенки: получилось что-то развалистое, и он немножко смешался. - Ну, а в седле-то вы когда-нибудь сидели? - спросил Ворошилов. - Сидел. - И ничего? Держались? - Держался. Ворошилов улыбнулся, слегка кивнул. - Ну, пойдемте. Они подошли к той группе за столом, где велась беседа. Тут плотно друг к другу жались командиры, и кто-то неторопливо говорил. Ворошилов развел рукой кольцо стоявших. Кирилл продвинулся за ним. В центре кружка сидели Сталин и Буденный. Рассказчик чуть нагнулся к ним, опираясь локтями в колени, и держал речь без всякой жестикуляции, с расстановкой, видимо привыкнув, чтобы его слушали. Сталин коротко и пристально взглядывал на него, пропуская папиросный дымок под темными усами. - Сейчас же после Воронежа, - говорил рассказчик, - посылаю я по пятам белых Мироненку. Он, знаете, из бывших унтер-офицеров. Донбасский шахтер. Даю ему приказание разведать со своей бригадой наступлением - в каких деревнях белые стали, когда, в каком составе, ну и все прочее. По исполнении спешно доложить. Да. Жду час, другой, третий. Полночь. Ничего нет. Наконец, глухой ночью, влетает с пакетом вестовой. Вскрываю пакет, смотрю - всего две строчки: "Противник бежит в панике в направлении города Ростова". А до Ростова пятьсот верст! Сталин рассмеялся. Закуривая от одной папиросы другую, он сказал весело: - Когда спишь и видишь Ростов, тут уж не до тактической разведки! Несколько голосов живо подхватили этот разговор. Один сказал: - Устав-то все труднее соблюдать. Недавно назначаю положенную дневку. Вдруг мне докладывают: бойцы обижаются - на дневку уходит время, а надо наступать! Другой заметил: - На родину торопятся. - На родину? - словно мимоходом спросил Сталин. - В моей части больше донцы да кубанцы. Скорее бы на Дон, на Кубань. Сталин медленно, с лукавой усмешкой осмотрел собеседников. - Я в общем за соблюдение устава. Но, откровенно говоря, я против того, чтобы дневки чересчур затягивались. Мы, товарищи, кажется, немного засиделись? Он поднялся. Все, кто сидел, принялись быстро вставать, вынимая из карманов часы. Сталин еще раз, уже серьезно, обвел взглядом окружавшие его лица и проговорил по-прежнему тихим голосом: - Повторяю: нам надо поспешить. Еще раз, товарищи комиссары и командиры, желаю вам успеха. Успеха, который будет полным уничтожением деникинских армий. Нынешний смотр буденновской конницы показал, что мы можем в этом не сомневаться. Сталин пожал руку Буденному и повернулся, чтобы идти. Ворошилов шагнул к нему. - Я вам хочу, товарищ Сталин, представить саратовского товарища. Он прибыл с отрядом конников для наших новых формирований. Сталин поздоровался с Кириллом и вдруг начал задавать ему вопрос за вопросом: велик ли отряд, каков в нем народ, хорошо ли обучен, сколько дней был в дороге, где выгрузился, и затем - как Кирилла по фамилии, служил ли в царской армии, где работал, каково настроение в Саратове. - Продолжается набор добровольцев в кавалерию, люди идут с охотой, - ответил Кирилл, припоминая митинг в Военном городке. - Это хорошо. Волжане народ горячий, а в коннице горячих ценят, - сказал Сталин. - Я полагаю, если саратовцы помогут разгромить Деникина в Донбассе, они тем самым наверняка устранят угрозу своей Волге. Он взглянул на Ворошилова. - Ну, что же, дело за назначением товарища в Первую Конную. - Да я уж думаю для него о бригаде, - сказал Ворошилов. - Не маловато? По виду человек молодой, но, как мне кажется, бывалый. К тому же волжане себе цену знают. Сталин улыбнулся Кириллу и протянул руку. Все направились к выходу. Громче, полнозвучнее перемешались голоса. Старые половицы сеней заскрипели под тяжелой поступью плотной массы людей. Ворошилов, оглянувшись и рассмотрев под мерклой настенной лампой лицо Кирилла, сказал: - Так ты, значит, поутру являйся ко мне! Да пораньше! Неожиданное, простое это "ты", вдруг изумив, напомнило Кириллу необычайное чувство, когда в юности, на саратовских горах, впервые в жизни старик-рабочий сказал ему ласково - "товарищ" и когда он побежал по горам, чтобы усмирить свое волненье. С клубом тепла, который катился через отворенные двери и таял на морозе, Кирилл вышел из дома. По прямой снежной улице, как будто поднимавшейся кверху, он двинулся в путь со своими новыми товарищами, на солдатский ночлег, чтобы, отдохнувши, встретить будущее утро. 1945-1948 ПРИМЕЧАНИЯ Трилогия - "Первые радости", "Необыкновенное лето", "Костер" (этот роман остался незаконченным, опубликованы первая его книга и некоторые главы второй) - занимает особое место в творчестве Конст. Федина... Заставляя героев романического цикла, основные из которых проходят через все повествование, действовать и мыслить в поворотные моменты более чем тридцатилетнего отрезка русской истории, писатель вглядывался вместе с тем и в разные периоды собственной биографии, выводил уроки из долгого по времени жизненного и творческого развития. Воистину читателю был предложен как бы цикл художественных итогов. Работа над трилогией, если вести счет от возникновения замысла, продолжалась более сорока лет. После смерти К.А.Федина (июль 1977 г.) в его архивах и на рабочем столе осталось большое количество набросков, эпизодов и сцен второй книги "Костра", которые должны были открыть для нас окончательно взаимосвязь, соотнесенность и цельность многотомного ансамбля. Художественный цикл Федина построен своеобразно. Каждый из романов - относительно самостоятельное произведение со своим сюжетом, особенным жанровым рисунком и складом композиции, отличающимся от других. Каждый из них можно читать и отдельно, независимо от предыдущего и последующего. И вместе с тем романический цикл явно распадается как бы на две "серии", разграниченных между собой и более значительным промежутком по времени действия (двадцать два года!), и различием большинства персонажей. И если вторая "серия" художественного цикла (роман о начальном периоде Великой Отечественной войны "Костер", в двух книгах) осталась незавершенной, то историко-революционная дилогия Федина "Первые радости" и "Необыкновенное лето", опубликованная в середине и конце 40-х годов, сразу привлекла к себе читателя и была удостоена Государственной премии первой степени. Широкая популярность в нашей стране, переводы на многочисленные языки мира, экранизации и театральные инсценировки на протяжении трех десятилетий уже сами по себе красноречиво свидетельствуют о независимой значимости, какую обрели романы "Первые радости" и "Необыкновенное лето" в читательском восприятии. (Кстати, по завершении тогдашней дилогии какое-то время Федин намеревался ограничить на ней свой замысел.) И, однако, зная все это, при чтении романов теперь уже нельзя полностью отвлечься от художественного контекста, который продолжением цикла придал им автор. Не только формальной общностью судьбы основных героев, но, что важнее, и смысловым развитием, и тональностью своей романы историко-революционной дилогии Федина составляют часть одного обширного архитектурного ансамбля, который строил и не достроил автор. Подобно тому, как первый катящийся камень влечет за собой горный обвал, неторопливый, более других традиционный по жанру "семейно-бытовой" роман о 1910 годе "Первые радости" подготовляет напряженную сумятицу исторических катаклизмов "Необыкновенного лета", а в событиях 1941 года, обрисованных в "Костре", порой неожиданно и странно прорывается как будто бы скрыто и мирно дремавшая до того энергия людских страстей и побуждений 1919 года... Когда Кирилл Извеков в "Костре", получив известие о нападении фашистской Германии на Советский Союз, извлекает из-под спуда старую комиссарскую форму времен гражданской войны, такое переодевание полно для него смысла. Оно отвечает в какой-то мере глубокому ходу раздумий Кирилла (а также романиста, добавим мы), для которого исход схватки с фашизмом связывается в первую очередь с судьбой революции. "Дело сего дня - судьба революции" - вот то силовое поле, преемственность проблематики, которые сплачивают и объединяют в целое три довольно непохожих произведения Федина - и книгу о заре революционного подъема "Первые радости", и эпический роман о переломном годе гражданской войны "Необыкновенное лето", и последнее углубленно психологическое полотно о начале решающего противоборства с фашизмом "Костер". В таком преломлении получают развитие почти все основные темы, которые волновали Федина на протяжении писательского пути и которые можно назвать сквозными в его творчестве. Попытаемся перечислить их тут: это - "судьбы людей в истории явлений", как выразился однажды сам автор, движение истории и частная жизнь человека, соотношение интересов отдельной личности и общества, гуманизм истинный и мнимый, нравственные принципы старого и нового мира, рождение характера человека социалистической эпохи, судьбы людей искусства в революции. Примечательна история художественного замысла трилогии. 6 мая 1938 года в газете "Красная Карелия", наряду с заметками Вс.Иванова и А.Макаренко, под общей рубрикой "Над чем работают советские писатели", было опубликовано выступление К.Федина, озаглавленное "Роман нравов". Это первое печатное свидетельство о возникновении замысла будущей трилогии. "Главная моя работа в этом году, - писал Федин, - новый роман, замысел которого возник сравнительно давно. Книга будет состоять из трех частей. Действие первой относится к 1910 году, второй - к 1919-му. События, изображаемые в этих частях, протекают в богатом провинциальном городе. Я даю большое число действующих лиц, разнообразные круги общества - начинающего подпольную жизнь юношу-революционера, рабочего депо, грузчиков, торговца, актеров "губернского" театра. Театр вообще должен занимать в романе существенно важное место потому, что коллизия "искусство и жизнь" является основой замысла. В 1910 году протекает ранняя юность героя романа - революционера и детство героини - будущей актрисы. Здесь завязываются первоначальные отношения главных фигур романа - на фоне торгового русского города с его уродствами противоречий нелепого богатства и отчаянной нищеты. Театр с вечным своим стремлением "отразить" действительность будет показан здесь в образе российской провинциальной сцены и ее актерства. Героический 1919 год будет дан в романе как картины гражданской войны. Город обороняется от белых полчищ... Баталии перемежаются с театральными представлениями в перерывах между боями. Самое жаркое жизнебиение сердца сменяется отважной смертью во имя победы жизни. Героиня романа начинает свою большую судьбу в битвах против контрреволюции, в беззаветной службе Красной Армии и в трепетном первом волнении сердца на подмостках фронтового театра... Наконец, третья часть романа. Ее действие относится к 1934 году, и в ней я хочу дать синтез больших человеческих судеб нашего времени... Далеко позади осталась гражданская война, шествует второе пятилетие побед социализма. Верные ему люди живут в небывалых условиях плодотворного освобожденного труда... Нити, переплетенные когда-то в провинции, связаны временем и в Ленинграде. Путь замечательной актрисы по-новому пересекается с жизнью выдающегося большевика, со старым актером и былым провинциальным драматургом... Мне хочется наполнить этот роман большим движением, связать его четким сюжетом... Это должен быть роман нравов, в котором реалистические картины будут сочетаться с романтикой героизма". Сопоставляя эти авторские намерения с произведениями, опубликованными много позже, легко обнаружить прежде всего устойчивость ряда образных мотивов первоначального замысла. Эта устойчивость настолько велика, что по описаниям в давней газетной заметке мы без труда узнаем романы "Первые радости" и "Необыкновенное лето", с их действием соответственно в 1910 и 1919 годах в губернском центре, почти с той же расстановкой основных действующих лиц, схемой судьбы главной героини, узнаем персонажей, которые получили теперь имена - Аночка Парабукина, Кирилл Извеков, Цветухин, Пастухов, Рагозин, Мешков... Даже предполагавшаяся заключительная часть, действие которой должно было происходить через пятнадцать лет не только в провинциальном городе, но и в Ленинграде, так сказать, далекий пред-"Костер", как и нынешний роман "Костер", тоже должна была дать "синтез... человеческих судеб", показать, как "путь замечательной актрисы по-новому пересекается с жизнью выдающегося большевика, со старым актером и былым провинциальным драматургом"... Вместе с тем ранняя авторская "программа" будущей книги хорошо оттеняет многие последующие отклонения от замысла и принципиальные перемены в его основе. На свет появился не "роман нравов" в трех частях, а фундаментальная нравственно-историческая эпопея. Так, думается, вернее всего определить ее жанр. Значительная подверженность замысла романтической красочности, фабульной эффектности ("Баталии перемежаются с театральными представлениями..." и т.п.) явно отступила в трилогии перед строгим и неторопливым реалистическим письмом. Коллизия "искусство и жизнь" стала лишь одним из мотивов широкого изображения людских судеб и событий. Что же вызвало эти далеко идущие перемены? Авторское свидетельство об этом содержится в известной статье "По поводу дилогии" (1949), где подробно переданы сами обстоятельства возникновения и творческая история замысла романов "Первые радости" и "Необыкновенное лето". Зимой 1936 года К.Федин ездил в Минск, и виды совершенно незнакомого большого заснеженного города (в котором существовали "как бы два города в одном: кварталы новых громадных зданий... перемежались с деревянными домиками старинных улиц") произвели на писателя сильное впечатление. "Тогда, на этих улицах, я очень сильно ощутил, как наша новая действительность проникает в старую ткань прошлого... Я сделал тогда записи к будущему большому роману, - рассказывает писатель, - который представлялся мне романом об искусстве, скорее всего - о театральном искусстве, вероятно - о женщине-актрисе, о ее развитии с детских лет до славы и признания... Но пришла война. Роман был отодвинут. Неслыханные события пересмотрены сознанием, обогащенным великим историческим опытом..." Таким образом, решающее значение в пересмотре замысла будущей трилогии имел опыт войны народов против фашизма. Эта война поставила в повестку дня самые коренные и первостепенные вопросы - судьбы нации, государства, человечества. Пережив то, что с собой принесла и что показала Великая Отечественная война, нельзя уже было мыслить и писать по-прежнему. Именно в переломном 1943 году Федин "увидел весь роман иными глазами". Именно тогда предполагавшийся "роман нравов" из жизни людей искусства начал превращаться в романический цикл с повествованием, близким к эпическому, при котором многие сюжетные "узлы" воссоздают важнейшие коллизии эпохи, а повороты в судьбах персонажей нередко определяются поворотами в судьбе народной. Отличия жанровых устремлений в трилогии от того, что обычно называют "роман нравов", писатель подчеркивал неоднократно. В связи с завершающей ее книгой (где жизненные впечатления периода войны объективируются уже непосредственно) он писал в "Автобиографии" (1957): "Действие нового романа, названного мной "Костер", развивается во вторую половину 1941 года... Постоянное мое стремление найти образ времени и включить время в повествование на равных и даже предпочтительных правах с героями повести - это стремление выступает в моем нынешнем замысле настойчивее, чем раньше. Другими словами, я смотрю на свою трилогию как на произведение историческое". Историзм взгляда предполагает способность художника постигать "связь времен", рассматривать настоящее как результат прошедшего и намек на будущее - по выражению Белинского. Очевидно, что произведение, претендующее на подлинный историзм, должно не просто обращаться к историческому материалу, а содержать художественный анализ опыта прошлого именно с точки зрения "связи эпох", показывая, как сопрягаются человеческие судьбы с ходом времени. Этим и отличается реалистическая проза от той ложноисторической беллетристики, которая берет на прокат из музейных арсеналов костюмы и имена действующих лиц, пользуясь ими лишь для литературного маскарада. В трилогии Федина перипетии развития и сама участь персонажей поставлены в прямую и тесную зависимость от хода исторических событий, от движений и перемен в судьбе народной. А эпический разворот этих событий широк. Жизнь героев развертывается на крутых гребнях общественных переломов. 1910-й год, конец столыпинской реакции - "Первые радости"... 1919-й, переломный год гражданской войны - "Необыкновенное лето"... "Костер" - первые шесть месяцев Великой Отечественной войны, июнь 1941-го, утро, разбуженное взрывами фашистских бомб... Но историческое повествование в трилогии Федина отличается тем, что в нем действуют по преимуществу или даже почти исключительно вымышленные герои. Это историческая проза без реальных исторических лиц. Автор стремится воссоздать "образ времени", духовную и психологическую историю эпохи, его занимает воздействие переломных событий на определенные общественные слои, типизированные в фигурах придуманных персонажей. Они, а не судьбы каких-либо реальных деятелей эпохи оказываются в центре авторского изображения. Поэтому обозначение - нравственно-историческая эпопея - и представляется в данном случае более всего подходящим. В романическом цикле Федина подчеркнута преемственность литературной традиции, которую можно назвать в широком смысле "толстовской", - и, пожалуй, в первую очередь ее вдохновляют художественные открытия автора "Войны и мира" в жанре социально-философской исторической эпопеи. К 40-м годам, когда создавались романы "Первые радости" и "Необыкновенное лето", эта традиция в советской литературе имела значительные достижения. Были написаны уже такие произведения, как "Тихий Дон" Шолохова, "Разгром" А.Фадеева, "Хождение по мукам" А.Толстого. Вместе с близкой по ряду творческих принципов трилогией А.Толстого "Хождение по мукам", также обращенной по преимуществу к теме - интеллигенция и революция, - романический цикл Федина оказал заметное воздействие на последующее литературное развитие, способствуя распространению и утверждению жанра нравственно-исторической эпопеи в многонациональной советской прозе последующих десятилетий. Обстановкой действия и многими деталями исторического фона событий романы "Первые радости" и "Необыкновенное лето" связаны с родным для Федина Саратовом и близлежащей округой Поволжья. "Образ времени" при большинстве вымышленных персонажей возникает, среди прочего, за счет точности исторических подробностей. Документальный материал, "факты", как его обозначал Федин, занимает относительно скромное место в обоих произведениях, но зато романист тем более добивается характерности и точности при отборе и воплощении реалий места и времени в ткань произведений. И эта точность такова, что хороший знаток фактов П.Бугаенко в недавней книге "Константин Федин и Саратовская земля" (Приволжское книжное издательство, 1977) называет романы Федина "как бы своеобразным путеводителем по Саратову" той эпохи (с. 35). "Первые два романа трилогии, - отмечает автор, - плотно прикреплены к Саратову. Множеством точно воспроизводимых признаков и определенных названий писатель живописует конкретно существовавшие места... Вот сад "Липки" (ныне сад имени Горького), консерватория, старая гостиница..., Радищевский музей, военный городок, корпуса университета, Затон, Зеленый остров... Удивительно точны их описания... Но и в тех случаях, когда адреса точно не названы Фединым, еще и сейчас на саратовских улицах можно найти дома, очень напоминающие по описаниям и месту расположения и "мешковский", и "драгомиловский", и следы старых лабазов и ночлежек" (с. 31, 33). Можно согласиться с П.Бугаенко, что выбор Саратова местом действия романов не случаен: "Не просто автобиографические соображения обусловили этот выбор. Здесь голос сердца совпал с требованиями разума... И для изображения глухой провинции переломного 1910 года Саратов оказался подходящим и типичным губернским городом, что касается "необыкновенного лета" 1919-го, то роль Саратова и Поволжья в переломе хода гражданской войны была весьма велика" (с. 35, 30). О военно-стратегическом смысле тогдашних событий у Саратова, как он изображен в романе "Необыкновенное лето", П.Бугаенко пишет: "Если в первом романе Саратов - один из многих губернских городов, то во втором - это город, в округе которого развертывались решающие события гражданской войны. В ходе военных событий 1919 года определилось стратегическое значение Саратова как "ворот на Москву"... Белые армии рвались к Саратову. Саратов "мешал" соединению сил уральского и донского казачества... Рабочие Саратова и их собратья из Царицына должны были сорвать этот весьма опасный для революции план..." (с. 34). Сцена застольного спора об искусстве после посещения ночлежки (главы 5 и 7 "Первых радостей") имеет важное значение не только для начинающегося выявления общественно-эстетических позиций главных ее участников - драматурга Пастухова и актера Цветухина. Определенным образом отразились в ней и некоторые автобиографические моменты творческого пути самого Федина. Оба героя в этой сцене выступают подчас во всеоружии эстетических аргументов. Однако роман, конечно, не теоретический трактат, - хотя тема искусства одна из важнейших в трилогии. Следя за беспорядочным спором, за словесным турниром двух незаурядных художников, улавливаешь чувством, а позже можешь и точно рассудить по сочетанию изобразительных средств и поворотам событий, каким взглядам и позициям героев писатель отдает предпочтение, а какие развенчивает или отвергает. Пастухову "достается" за многое, и прежде всего - за общественный нейтрализм, нотки которого читатель начинает улавливать уже в этом ключевом для развития романа застольном споре. Тут Федину-писателю, как выявится в дальнейшем, безусловно, симпатичней гражданский темперамент Цветухина, его "жар семинариста", его старания поставить искусство на службу жизни. Ведь в конце концов воистину по всем статьям окажется, что не зря "Художественный театр на Хитров рынок ездил". И, однако, при всем том устами Пастухова высказаны и некоторые заветные убеждения Федина-художника. "Бог искусства - воображение" и "Фантазия - плод наблюдений" - это не только два как будто бы взаимоисключающих, а на самом деле взаимодополняющих афоризма Пастухова, но и две основы понимания проблем самим Фединым. Согласие с подобными суждениями Пастухова романист обозначает, помимо контекста произведения, и тем, что придает им подчас как бы автобиографическую окраску, запечатлевая в них нелегко давшиеся итоги собственных исканий, и даже прямо используя отдельные формулировки из своей переписки с А.М.Горьким тех лет, когда молодой Федин много размышлял о "специфическом" в искусстве, о природе художественной фантазии и т.п. Особенно показательна в этом отношении заключительная реплика Пастухова в споре: "Пыль впечатлений слежалась в камень. Художнику кажется, что он волен высечь из камня то, что хочет. Он высекает только жизнь. Фантазия - это плод наблюдений". Достаточно сравнить эти слова Пастухова со следующим местом из "Автобиографии" (1957) К.Федина: "Я думал, что между отражением в литературе действительности и "чистым вымыслом", фантазией писателя существует коллизия. На самом деле такой коллизии в искусстве реалиста нет. Горький очень точно писал мне в одном из писем, что черты героя, встреченные в тысячах людей, - "пыль впечатлений", слежавшаяся в камень, превращается художником в то, что я называл "чистым вымыслом". ...Умозрительно понять это, - заключает Федин, - может быть, совсем несложно. Но ухватить чувственно, писательским опытом - как в произведении сделать органичным образ, возникающий из наблюдений реальной жизни, - это было трудно". Вылепливая фигуру одного из главных персонажей первого романа трилогии, Федин как бы провожал взглядом эстетические противоречия и блуждания своей писательской молодости. В 29-й главе романа "Первые радости" широко раскрывается "тема" Льва Толстого, чрезвычайно важная для трилогии Федина. Так или иначе она проходит через все романы. Переживания Пастухова, связанные с последним подвигом Льва Толстого - его уходом из Ясной Поляны, - и изображенное по контрасту с величественной смертью писателя суетливое, неблаговидное поведение Пастухова в деле о подпольной типографии - лишь один из художественных способов воплощения этой темы. Можно назвать и другие: например, многочисленные споры и размышления героев "Первых радостей" и "Необыкновенного лета" о месте искусства и художника в жизни, при которых порой невольно как бы встает образ Толстого; или, скажем, посещение Пастуховым яснополянской усадьбы и могилы Льва Толстого в "Костре". Известно, что в прозе и драматургии существуют косвенные пути создания персонажа, когда он сам ни разу не появляется на "сцене". Лев Толстой в трилогии Федина - именно такой персонаж, материализованный многими и разными средствами художественной изобразительности. Вот он глядит на Пастухова с газетных страниц, крикливо сообщающих последнюю сенсацию об "уходе" Л.Толстого - "большеголовый старик... с пронзающе-светлым взглядом из-под бровей и в раскосмаченных редких прядях волос на темени. Старик думал и слегка сердился. Удивительны были морщины взлетающего над бровями лба, - словно по большому полю с трудом протянул кто-то борозду за бороздой. Седина была чистой, как пена моря, и в пене моря спокойно светилось лицо земли - Человек". В воображении Пастухова не раз (особенно на страницах "Костра") осязаемо возникает образ Толстого. То - за рабочим столом, - даже слышалось, как вспискнуло перо, легко и порывисто двигавшееся по листу бумаги, то на лесной дороге к Ясной Поляне. В важные и поворотные для судьбы Пастухова минуты "тень" великого старца является ему. Образ Льва Толстого в романах трилогии Федина, где столь большое место занимает тема искусства, - это одновременно идеал и антипод драматурга Пастухова, представление о высшем художественном авторитете и о нравственных нормах поведения писателя. "Тень" Льва Толстого в трилогии - это неподкупная, мятежная совесть русской литературы, неколебимо убежденная в своем высоком народном предназначении, та самая совесть, с которой часто не в ладах Александр Владимирович Пастухов, которую ему временами удается обхитрить, усыпить, но окончательно отделаться от которой он не может. Пастухов во многом - приспособленец, отступник от великой гражданской традиции русской классики. Но талант, зоркость художника, запасы внутренней честности, сознание единственной истинности этих подвижнических традиций, к которым он и тянется и которых себялюбиво страшится, заставляют Пастухова в нерешительности топтаться где-то неподалеку от последней роковой черты. Одной из кульминаций такого отступничества в романе "Необыкновенное лето" является участие Пастухова в верноподданнической депутации к белогвардейскому генералу Мамонтову (гл. 29). И примечательно, что в первом же разговоре после выхода из тюрьмы Пастухов по-новому задумывается о понимании исторических закономерностей в романе Л.Толстого "Война и мир". Толстой - кладезь мудрости даже тогда, когда Пастухов не разделяет некоторых представлений и взглядов великого художника и мыслителя... В беседе о литературном труде "Распахнутые окна" (1965) К.А.Федин подробно остановился на жизненных истоках "темы" Льва Толстого в романах трилогии, рассказал об автобиографических и художественных мотивах, повлекших за собой возникновение этого образа, начиная с романа "Первые радости" (о собственных переживаниях в молодости, связанных с "уходом" и смертью писателя, о позднейших посещениях Ясной Поляны, о своем писательском отношении к Толстому в разные годы жизни и т.д.). Об автобиографических истоках этого персонажа, который находится все время как бы "за кулисами" действия, но является одним из важных действующих лиц трилогии, К.Федин говорил: "В 1910 году я был восемнадцатилетним выпускником последнего класса комерческого училища в Козлове: "Уход" и смерть Льва Толстого я глубоко пережил. Козлов (ныне Мичуринск) находится на той же дороге, что и Астапово. События в Астапове всколыхнули самые разные слои русского общества, народа. Гул земли, сопутствовавший последнему жизненному шагу и смерти Льва Толстого, особенно чувствовался в нашем городишке из-за соседства с Астаповом. Смерть Льва Толстого была для меня болью. Художнически я принял и понял Льва Толстого, - продолжает К.Федин, - где-то к сорока годам, когда он стал для меня наивысшим авторитетом, слегка потеснив собой Достоевского - кумира моей молодости. Несколько позднее я стал посещать Ясную Поляну... Но "тема" Льва Толстого в моих романах вызвана не только этими авторскими впечатлениями и литературными пристрастиями. Замысел в целом определился временем действия "Первых радостей" - 1910 годом. А можно ли было, изображая тогдашнюю русскую интеллигенцию, жизнь людей искусства, обойти такое событие этого года, как смерть Льва Толстого? Сами картины, понятно, были подготовлены во многом давними воспоминаниями. В романе "Первые радости" тональность событий, связанных со смертью Льва Толстого, - это воспоминательная тональность, а эпизоды вымышлены, хотя и в разной степени. Газетный корреспондент действительно поторопился передать сообщение о смерти Толстого - это исторический факт, когда-то тоже пережитый мной... По моему представлению, исторически существенные мотивы вынесли опять на важнейшее место "тему" Льва Толстого и в "Костре". К.Федин далее подробно перечислил и охарактеризовал их. Помимо того, что "тему" ведет за собой на новом этапе характер Пастухова, на важное место в романе "Костер" выносят ее и другие мотивы. Прежде всего - это элементы переклички двух Отечественных войн, что возникла в самой жизни с момента немецко-фашистского вторжения и в которой особое место занимает фигура создателя национально-исторической эпопеи "Война и мир". Далее, что также немаловажно для "Костра" как произведения исторического жанра, - это роль тульской обороны в событиях первого военного полугодия, благодаря чему был сорван фашистский план захвата столицы, близость к Туле Ясной Поляны, осквернение оккупантами могилы Толстого и т.д. Все это, вместе взятое, открыло писателю новые грани в продолжении "темы" Льва Толстого в романе, которым замыкается сюжет "Первых радостей" и "Необыкновенного лета". Стр. 508. Целый клуб, - сказал он... - Эпическому характеру повествования в романе "Необыкновенное лето" отвечает частое присутствие и особое значение в нем многогеройных сцен. Развивая творческий опыт предыдущих своих произведений, в частности романа "Братья", восходящий в немалой степени к традиции Достоевского, К.Федин с большой психологической проницательностью и мастерством сюжетного построения создает в "Необыкновенном лете" сцены, где в равной мере интенсивно живут, мыслят, чувствуют и действуют пять, шесть и более персонажей. Показателен в этом отношении "клуб", возникающий в кабинете Рагозина, когда он волей обстоятельств только что вступил на должность городского комиссара финансов. В названной сцене круто завязываются и определяются дальнейшие отношения почти всех основных героев романа. У Рагозина встречаются пришедшие к нему по разным делам Цветухин с Аночкой Парабукиной и Пастуховым, Мешков и, наконец, Извеков. Действуют сразу шесть основных персонажей, и ни один не находится на роли статиста. Для каждого из них происходящие в эти минуты события являются по-своему важными. Психологические реакции любого одинаково существенны для автора, поэтому в сцене нет какого-либо избранного персонажа и единого центра восприятия, а фокус изображения по мере развития событий перемещается с одного действующего лица на другое. Сцена держится на смысловом стержне, на проблеме, вокруг которой сталкиваются герои. Существо ее в одной из бесед К.Федин пояснял так: "Денег у молодой Советской власти меньше, чем мало, и главная задача Рагозина - без крайности никому ничего не давать. Вокруг такой позиции и сталкиваются эти люди, иные из которых к тому же не виделись друг с другом много лет, завязывается борьба, всплывают старые симпатии и антипатии... новые узнавания, зреют поступки... Цветухин разражается пылкой, может быть, несколько выспренней, нарядной речью в пользу революционного театра, а Пастухов разумными, холодными фразами все время опускает его на грешную землю. Вчерашняя гимназистка Аночка, ученица Цветухина, волнуется и негодует. Рагозин мало что понимает в словах актера и в расхождениях его с Пастуховым, но обоих их мерит своим испытанным принципом - что на пользу революции, то хорошо и правильно, что во вред - плохо..." ("Творить - значит постигать развитие действительности..." - "Литературная газета", 1972, 19 июля). За сложными спорами, различием чувствований и образа мышления столь непохожих людей обозначается главное - их отношение к революции, к происходящему в стране, к народу. На выявление этого эпического пафоса произведения и направлено часто мастерство Федина-психолога при создании многогеройных сцен. Стр. 535. Если взглянуть на карту старой России... - Особенностью построения романа "Необыкновенное лето" по сравнению с другими книгами трилогии является наличие в нем хроникально-публицистических отступлений и "военных картин", широко воссоздающих реальную историческую обстановку борьбы за Советскую власть летом 1919 года. Стремление писателя обозначить общий поток событий, в котором действуют персонажи, представить панораму народной жизни естественно для такого многопланового и многогеройного произведения, как "Необыкновенное лето", отвечает эпическому его замыслу. Наибольшей впечатляющей силы и эмоционального воздействия автор достигает там, где из картин исторического фона событий возникает затем живое движение сюжета. Многие трудности художественных задач такого рода успешно разрешены в романе. Достаточно назвать хотя бы картины, предшествующие той же сцене приема генералом Мамонтовым верноподданнической депутации, в которой участвует Пастухов (гл. 29). Или, например, - описание восстания чапанов, на борьбу с которым выступает отряд Извекова (гл. 25). В таких эпизодах достигается органический сплав передачи документальных фактов и лепки характеров, изображения хроники и лиц, фона и действия. Широко используются при этом и автобиографические переживания 1919 года, сходные по атмосфере с изображаемыми событиями. "...1919 год застал меня в Сызрани, - отмечал Федин на встрече в Саратовском университете 9 марта 1949 года, - которая была близка по атмосфере к событиям в Саратове... Кроме того, я служил в Петрограде в отдельной Башкирской дивизии, защищал Ленинград от Юденича, атмосфера была схожей. Остальное - труд". Создавая "переходы" от хроникально-публицистических отступлений и "военных картин" к течению сюжетного повествования, Федин широко пользуется правом художника на творческий вымысел, помогающий глубже передать смысл и дух исторических событий. "В романе "Необыкновенное лето", - свидетельствует, например, автор, - я перенес кулацкий мятеж в вымышленное село Репьевку - на самом деле похожие события происходили в других местах Поволжья, где "чапаны" жестоко расправлялись с советскими людьми (я участвовал в похоронах жертв одного такого мятежа на городской площади в Сызрани)..." (Беседа "Распахнутые окна"). Однако не все хроникально-публицистические отступления и "военные картины" органично вписались в образную ткань произведения, есть и такие, что заметно выпадают из художественного строя романа, на что неоднократно указывала критика (см., например: Б.Брайнина. Константин Федин. Очерк жизни и творчества. М., Гослитиздат, 1962, с. 298). Некоторые композиционные излишества "Необыкновенного лета" остались данью стилю ложной монументальности тех лет, когда писался роман. Стр. 627. Командир красной дивизии донцов, бывший казачий подполковник Миронов... - При переиздании романа "Необыкновенное лето" в 1961 году в девятитомном Собрании сочинений Федин сделал довольно значительную правку, касающуюся почти исключительно хроникально-публицистических отступлений и "военных картин". Существенной правке подверглись "Пролог к военным картинам" (гл. 17) и особенно - "Эпилог к военным картинам" (гл. 35). В ряде случаев автором проведены сокращения текста, а также уточнения исторической конкретики и исправления отдельных смысловых трактовок, отвечающие представлениям о ходе гражданской войны в советской исторической науке после XX съезда партии. Новым уточнением в этом плане является авторское примечание на с. 630, касающееся Ф.К.Миронова. Однако в данном случае уточняющая работа не была доведена до конца. На некоторых страницах романа остались следы тех неверных представлений о характере и побудительных мотивах действий Миронова и вверенного ему казачьего корпуса в августе - сентябре 1919 года, которым длительное время следовали официальные публикации и источники информации, какими располагал писатель при работе над произведением. О жизни и деятельности Федора Кузьмича Миронова (1872 - 1921), который уже после затронутых в романе событий стоял во главе Второй Конной армии, освобождавшей Крым от Врангеля, в т. 16-м последнего (третьего) издания Большой Советской Энциклопедии говорится: "После Февральской революции 1917 примыкал к эсерам-максималистам, был избран командиром 32-го Донского казачьего полка. В январе 1918 привел полк на Дон и участвовал в борьбе за Советскую власть, был окружным комиссаром на Верхнем Дону. В 1918 - начале 1919 командовал полком, бригадой, 23-й стрелковой дивизией, группой войск 9-й армии в боях против белоказачьих войск генерала П.Н.Краснова. С июня 1919 командовал экспедиционным корпусом Южного фронта. За самовольное выступление на Южном фронте в конце августа 1919 с частями сформированного в Саранске Особого казачьего корпуса в конце сентября был арестован и в октябре приговорен военным трибуналом к расстрелу, но тут же помилован ВЦИК и реабилитирован Политбюро ЦК РКП (б). В конце октября введен в состав Донисполкома, был заведующим земельным отделом. 2 сентября - 6 декабря 1920 успешно командовал 2-й Конной армией в боях против войск генерала П.Н.Врангеля. Награжден 2 орденами Красного Знамени и Почетным революционным оружием". Стр. 709. ...В тот же момент... он увидел над собой набирающего высоту ястреба. - Смерть Дибича - эта сцена нередко приводится в критических работах о Федине в качестве примера, показывающего, какой силы психологического анализа достигает писатель, вверясь художественной фантазии при изображении человеческих переживаний. В романе "Необыкновенное лето", как и во всей нравственно-исторической эпопее Федина, где жизненные закономерности изображаются главным образом через фигуры и судьбы обобщенных героев, психологический анализ их духовного мира составляет первостепенную задачу писателя. Этим и определяется общее соотношение "факта" и "вымысла" в художественной структуре произведений. "Факт в большинстве случаев - лишь точка приложения силы, которую мы зовем фантазией... - отмечал К.Федин. - Сейчас после окончания огромной дилогии, в общей сложности в 60 печатных листов, я оцениваю общее соотношение вымысла и "факта" как 98 к 2. Конечно, я много знал и знаю жизненных фактов из русской действительности 1910 и 1919 годов. Но только оттолкнувшись от них в простор воображения, я мог сочинить людей, в жизни мною никогда не виданных, не встреченных, но как бы безусловно живших". Именно исследовательская и обобщающая сила писательского воображения, проникновенно разворачивающая многие жизненные картины прошлого, открывает мир фединских книг современному читателю. Ю.Оклянский