ине. Им надоела наша меланхолия и всякий вздор. - Я думал, им хотелось побыть с нами, - проговорил Цветухин, с виду наивно обращаясь к Лизе. Но она не заметила его лукавства: по-прежнему взгляд ее не отрывался от Кирилла. Когда, простившись, они остались одни, она сказала торопливо: - Я вернусь. - Зачем? - негромко отозвался Кирилл. - Я сейчас. Я оставила там, на столе, ромашки. - Вижу. Но зачем возвращаться? Они сделали несколько медленных шагов, напряженно и прямо, точно боясь коснуться друг друга. - Ты так неожиданно говорил сегодня... И я стала какой-то рассеянной, понимаешь? Ну, чем же я виновата, что ты совсем, совсем другой! - Но ведь и ты другая, Лиза! Они замолчали и пошли быстрее. Поляна заслонялась от них тонкими колонками березовых стволов, которые как будто кружились - ближние отставали, дальние забегали вперед. В глубине рощи разбрелись и стояли почти неподвижные лошади с нагнутыми к земле головами. Испаринка после дождя улетучилась, только в разлапой траве вспыхивали и гасли самоцветами крупные скатавшиеся капли. Овражек, где Кирилл и Лиза пережидали грозу, был покрыт миротворной тенью, а вершины деревьев, выполосканные ливнем, захлебывались сверканьем зелени. Только что, когда Кирилл собирал между этих деревьев ромашки, он почудился Лизе мальчиком, а сейчас, покосившись на него, она почувствовала его небывалое превосходство: он был взрослым, она - девочкой. Он, как отец, мог что-то спрашивать с нее, она - как отцу - чего-то не могла ему сказать. Безмолвно они шли среди разящего сияния напоенной, насыщенной довольством листвы, вспоминая, каким легким было их молчание час назад, на этой же заброшенной дороге, под прикрытием этого же грота из неклена, боярышника, дубняка. Наконец уже на виду трамвайной остановки Кирилл нарушил нестерпимую немоту: - Ты встречалась с Цветухиным? И Лиза опять заспешила: - Знаешь, совершенно нечаянно. И даже смешно. Один раз. Мы с тобой еще не видались после этого, и я собиралась тебе рассказать. Но мне было так хорошо с тобой сегодня, Кирилл... я все, все позабыла. Ты понимаешь? Ты сегодня был весь такой новый! Он не ответил. Они вошли в трамвай - в светло-зеленый, вымытый, как листва, вагон с воткнутой на крыше троичной березкой, - и Лиза предложила сесть на свободные места. Тогда опять бычком-супругом Кирилл отбоднулся: - Садись, пожалуйста. Я постою на площадке. 16 Мефодий, одетый Татарином, сидел сбоку от Цветухина, глядя, как он накладывает грим, и говорил, с обидой пошлепывая своими оттопыренными губами: - Сухим летом заводится на смородине маленький такой червячок и плетет клейкую паутину - все кусты залепит, тронуть нельзя. И от ягоды уже ничего не осталось, одна труха, а он все плетет, плетет. Вот мы, в наших общих уборных, в такой липкой паутинке перепачкались и не можем обобраться. - Хочешь, чтобы я провалился? - не отрываясь от зеркала, спросил Цветухин. - Ты - другое. К тебе паутинка не приклеится. Ты, если нашими задами пройдешь, сейчас же и осмотришься - не пристал ли какой репей, и опять к себе, в свой чертог. Ты, Егор, - талант. - Так, так. Канифоль меня, друг, канифоль, я сейчас заиграю. - А я - что? - продолжал Мефодий. - Получил роль Татарина: выйди на сцену с завязанной рукой, помолись, помычи - и все. Так из-за этого мычанья сколько я натерпелся от дружков: чем я, вишь, лучше их, что в программе значусь? Роль, вишь, Татарина - великая роль, ее в Художественном театре какой актер играет! Помычит - весь театр рыдает. Помычать надо уметь. Мне бы такой роли ввек не увидеть, если бы я за цветухинскую фалду не цеплялся. "Ты, говорят, льстивый раб". Дураки! Я с Цветухиным на одной скамье брюки протирал, пуд соли съел. Он мне друг, а на вас он чихал. - Ты - с похмелья? - спросил Цветухин. - Я не пью. Я читаю. Как тогда Пастухов сказал про Льва Толстого, так у меня Толстой из головы не выходит. Достал книги и будто глаза промываю. Еще больше за себя обидно становится: червь смородинный, паутина! Он перстом своим животворным кору с меня отколупывает, чтобы моего благородства коснуться и меня вознести. А я в страхе вижу - глубок, глубок овраг, в котором я лежу, не выбраться. То отчаяние возьмет, то совестно до слез, и слышишь - ноги сами дергаются, идти куда-то хотят, и как будто из оврага тропинка какая появляется кверху и манит - ступай смелее! А ведь ты, думаю, Мефодий, забунтуешь, смотри - забунтуешь! И так, знаешь, страшно, - мороз по коже. - Забунтуешь, надо понимать - запьешь, - сказал Цветухин, припудривая себе усы, и вдруг обернулся лицом к другу и спросил пропитым голосом: - Уважаемый алкоголик, похож я на вас? Разжиженным, туманным взором смотрел он перед собой. Складки щек оползли, рот увял, тряслась голова, но на ней, вздрагивая, капризно хохлились реденькие сивые космы, и в этом хохле было и презрение к убогому лику, который он украшал, и уязвленная гордыня несчастливца. - Пускай говорят: я льстивый раб, - благоговейно вымолвил Мефодий, - но ты, Егор, может быть, даже гений! Цветухин распрямился перед зеркалом элегантно и заносчиво, сказал негромко: - Цыц, леди! - Гений, - тихим дуновением повторил Мефодий и удалился из уборной, подобрав бешмет, смиренно наклонив голову. Цветухин не заметил его ухода. Пока он менял свое лицо, болтовня с Мефодием развлекала его, потом она стала мешать: он кончал работу над своим превращением у зеркала, и зеркало начинало работу над ним. Измененное лицо убеждало Егора Павловича, что он больше не существует, и Егор Павлович терял свои приметы одну за другой - посадку, сложенье, рост, пока перед зеркалом не поднялся расслабленно Барон - кичливый завсегдатай ночлежки и - кто знает? - может быть, впрямь былой обладатель золоченой кареты с лакеями на запятках. - Цыц, леди! - еще раз произнес Барон и засмеялся тоненьким рассыпчатым смешком. Выходя на сцену, он всегда нес в себе предчувствие зрителя, как надвигающейся перемены в природе - нежного восхода планеты, или нещадного урагана, или первого порхания снега. Любопытство, сладость, боязнь неизвестности - он не мог бы выразить словом это предчувствие зрителя, это томление, с каким он ожидал выхода перед толпой, да он и не видел толпу, а только в черной пучине ее - чьи-нибудь глаза, которые будут поглощать его неотступно, и он будет играть только для них, играть особенно, перевоплощенно, и они оправдают и разрядят его предчувствие перемены. Такими глазами в толпе почудился ему неожиданно взгляд девочки, бегавшей недавно на посылках за кулисами по каким-то актерским поручениям - за папиросами в буфет или за маркой на почту, - взгляд медлительный, не по возрасту вдумчивый - синий взгляд Аночки. Правда, глаза ее мелькнули и сразу подменились другими - мягкими, будто испуганными, зеленовато-голубыми глазами Лизы Мешковой, и с этим мгновенным ощущением зрителя, как глаз Лизы, Цветухин вышел на сцену. Лиза находилась в толпе, где-то в амфитеатре, но чувствовала себя выделенной из толпы, потому что была уверена, что ждет появления Цветухина на сцене, как никто другой в толпе. Праздничность зрителей, пришедших на первое представление пьесы, казалась ей недостаточной, и она объясняла это тем, что зрители не знают так хорошо Цветухина, как знает она. С ней рядом сидел Кирилл. Она впервые пошла с ним в театр, и дома было известно, что они идут вдвоем. Меркурий Авдеевич долго обрабатывал ладонью бороду, прежде чем сказать: - Непонятно, к чему показывать подобное сочинение - "На дне". Я слышал, ездили в Петербург, чтобы разрешили. Напрасно разрешили. - Ты ведь, папа, не читал пьесу. - Зачем читать? Люди изо всех сил стараются на поверхности удержаться, а театр тянет на дно. Сочиняют невесть про что. Разные там Пастуховы. Жизни не знают. Лучше всего было возражать отцу молчанием - податливость располагала его, упрямство приводило в бешенство. - Ты должна сама разбираться, ты взрослая, - проговорил он осторожно, как будто побаиваясь, не много ли дает дочери вперед, признавая ее взрослой. Потом он спросил с хитреньким прищуром глаз: - Что же, ты... пойдешь со своим... молодым человеком? Вздохнув полной грудью, она ответила чуть слышно: - Да. - Так, - произнес он после долгой паузы. Он начинал уступать: нынче примирился с Кириллом, завтра примирится с Москвой. Это было торжеством: Лиза сидела в театре, никого и ничего не боясь, бесстрашие переполняло ее, как младенца. С этого часа она была вольна в любых увлечениях, и ей показалось непонятным, что акт за актом она может сидеть совершенно неподвижно, когда внутри у нее все взбаламучено потоками движения и глаза щиплет от жаркого прилива крови. После спектакля, в шуме вызовов, протискиваясь ближе к сцене, среди толпы, которая не хотела расходиться, Лиза говорила: - Но я-то по сто раз видела людей из нашей ночлежки. Почему же я не знала, что они - такие? Я их ни капельки не жалела. Они даже отталкивали меня. А тут все тряпки на них кажутся завидными, правда? - Значит, тебе понравился Цветухин, - сказал Кирилл. - Да ведь и ты согласен, что его Барон самый несчастный из них, и его больше всех жалко. А самое главное, что их всех жалко. - Нет, главное - что они поднимают в тебе возмущение. - Да, они поднимают возмущение против... против всего... Именно потому, что их жалко. А Барона больше всех. Видишь, все время вызывают Цветухина. - Вызывают, потому что он любимец. Это вечно у публики. Может, ему аплодируют за то, что он понравился в прошлом году. - Нет, за Барона. - Или, может, за то, что он по улице в накидке ходит. - Но ты ведь слышишь: все кричат - Барона! Он всех растрогал, и все увидели, что галахи несчастны, как и прочие люди. - Я себе все это иначе представляю, - сказал Кирилл сухо. Тогда Лиза крикнула вместе с другими настойчивыми голосами: "Цвету-у-ухина-а!" - и захлопала в ладоши, нарочно поднося руки ближе к Кириллу. Почти в то же мгновенье кто-то взял Лизу за локоть, точно сдерживая ее пыл. Она обернулась. Пастухов ухмылялся прекраснодушно: - Правильно, правильно: Цветухин хорош! Обрадовавшись ему как неожиданному союзнику, она выпалила: - А я никак не могу убедить Кирилла, что Цветухин сделал открытие своим Бароном. - Это автор сделал открытие, увидел в жизни, что скрыто, - проговорил Кирилл совсем в тоне назиданий Меркурия Авдеевича, так что Лиза подняла брови: откуда это? - Мне, конечно, приятно слышать такое мнение, - посмеиваясь, сказал Пастухов, - я ведь тоже автор. Но хороший актер делит заслуги с драматургом. - Не всякий драматург видит в жизни, что скрыто, - так же наставительно и будто рассерженно и лично адресуясь к Пастухову, продолжал Кирилл. - Для этого мало быть даже поэтом, для этого надо быть... (он подвинулся к Пастухову) революционером! - Вы все про свое! - сказал Пастухов, опять усмехнувшись. - Идемте лучше поздравим Егора Павловича. - Пойдемте, - едва не вскрикнула Лиза. - Я не хочу, - сказал Кирилл. - Оставьте глубокомыслие, друг мой, - отечески посоветовал Пастухов, беря обоих под руку, - радуйтесь хорошему спектаклю - и все. Занавес перестал раскрываться. Еще с галереи стремглав низвергались неуемные выкрики, а партер уже опустел, и зал сделался великолепнее: под непотушенной люстрой, как угли, тлел красный мятый бархат сидений и ярусных барьеров. Потом вдруг все исчезло, и стало похоже, будто кончился многолюдный бал, и в тихой полутьме витал только запах тончайшей пыли и надушенных платьев. По сумрачной сцене бегали плотники, ныряя под декорации, волшебно ускользавшие вверх. Свистели вытаскиваемые из пола гвозди. Пожарные расстегивали пояса, - медные каски их уже висели на стене. Коридором, мимо распахнутых дверей уборных, шел трагик, сыгравший Актера, и, вытирая лицо мраморной от грима салфеткой, зычно повторял слова своей роли: - Театр трещал и шатался от восторга публики! Он зашел к Цветухину и трижды облобызался с ним, запустив пальцы в его раскосмаченную шевелюру. - Как сыграл, старик, как сыграл! Поздравляю. Но ты не думай, что тебе помог твой ночлежный дом. Я ведь тоже хорошо сыграл, а по ночлежкам не ездил. Искра божия помогла тебе, вот что, старик, понял? И мне тоже. Пастухов обнял Цветухина и минутку помолчал, сжимая ему руку. Потом посторонился, указывая на Лизу с Кириллом, остановившихся при входе. - К тебе делегация от публики. Цветухин раскрыл объятия с таким неудержимым радушием, словно не сомневался, что в них должен упасть каждый. И хотя Лиза отступила от него, он прижал ее к своей груди в лохмотьях Барона, растроганно и великодушно повторяя: "Спасибо! Спасибо!" Потом снова раскинул руки, чтобы заключить в них Кирилла, но тот шагнул за дверь и подал руку из коридора. - Через порог нельзя! - воскликнул Цветухин, втягивая его в уборную и в то же время спрашивая: - Ну как, ну как? - Удивительно, удивительно! - отвечала Лиза с засветившимися, влажными глазами. - Правда? Правда? - Удивительно! - Ну, спасибо, спасибо! А вы, - обратился он к Кириллу, - вам понравилось? - Вообще - да, - сказал Кирилл негромко, так что все прислушались, разглядывая критика, надломившего общий восторженный тон. - А в частности, что же не понравилось? - спросил Цветухин с любопытством и немного поощрительно, как спрашивают детей. - Вы не понравились. - Вот тебе - делегация! - пробасил трагик. - Я? Но почему же? - удивился Цветухин. - Вы сыграли слащаво и всех разжалобили. А я читал пьесу, там совсем не так. - Интересно, что вы вычитали, - уже насмешливо сказал Цветухин. - В пьесе все эти оборванцы вызывающие и смелые. А вы думаете, что они просто жалкие пьяницы. Трагик тряхнул своей мраморной салфеткой, точно отгоняя мух: - Артист обязан волновать. Слышали, как ревела публика? Нет? Раз мы этого достигли, значит, мы победили. И ты, Егор, молодчина! Зачем же умствовать? Вдруг раздался новый голос: Мефодий - Татарин, сидевший в уголке, распрямляясь и медленно наступая на Кирилла, в своем страшном гриме, сквозь который пробились крупные дробины пота, заговорил гневно: - Не много ли вы берете на себя, молодой человек? Вы пришли к великому актеру в торжественную минуту, когда зритель устроил ему овацию, и осмеливаетесь его поучать! Да знаете ли вы, что об этом спектакле завтра будет говорить город? Что о нем узнают столицы? Что это - общественное событие? Знаете ли, что к нам за кулисы явился пристав и запретил играть будошника в мундире полицейского, потому что это вызывает в публике насмешки над полицией? Тут все ахнули, переглянувшись и вскинув головы, словно в чистом небе зажглась молния, и Мефодий, поводя воинственно глазами, зашептал: - Да после этого нам многолетие будут петь! Спектакль в историю войдет, в историю, молодой человек! - Я ничего не говорю про спектакль, - сказал Кирилл, со спокойным упорством выдерживая устрашающий взор Татарина. - Так как же вы беретесь поучать актеров?! Цветухин отошел к зеркалу, пожимая плечами: - Оставь, Мефодий. Каждый волен выражать свои убеждения. Обида в его голосе будто подтолкнула Мефодия, он шагнул вперед, готовясь снова обрушить на Кирилла негодование, но в этот момент между ними стал Пастухов. - Я беру публику под защиту от актеров. - Я сумею защитить себя, если мне дадут говорить, - произнес Кирилл, выдвигаясь из-за спины Пастухова, чтобы опять скрестить взгляд с противником. - О-о, непреклонная гордыня! - обернулся к нему Пастухов. - Да он просто спорщик! - в испуге пролепетала Лиза. - Мне так стыдно! Я прошу вас... Она бросилась к Цветухину. Бледная, с протянутой вздрагивающей рукой, она остановилась перед ним, на мгновенье словно потеряв речь. На щеке у нее, как у ребенка, были размазаны слезы. Она выдавила, заикаясь: - Простите меня... Простите нас! - и побежала вон из комнаты. Ей что-то стали кричать вслед - Пастухов, Цветухин, за ними еще кто-то, потом она расслышала настигающий стук шагов, но не обернулась ни разу, а слепо неслась полутемными коридорами, лестницами, обгоняя каких-то людей, пока не увидела над собою угольно-темное небо в молочно-голубой остановившейся пыли звезд. Она пошла безлюдной площадью, и когда ноги ее стали тяжело срываться с круглых лысин булыжника, она вспомнила, как возвращалась этой площадью солнечным днем, после первой встречи с Цветухиным, и ей стало до боли ясно, что этот солнечный день невозвратим. Придя домой, она наскоро разделась, легла и, с головой укрывшись, заплакала. - Все пропало, - сказала она в подушку, - я думала, что свободна, и ошиблась. Кирилл будет мучить меня всю жизнь. Ужасный, ужасный человек! Ей показалось, что в доме ходят. Какие-то шорохи раздались в передней, что-то упало. - Я брежу. Я несчастна, - прошептала она и, плотнее заткнув ухо одеялом, уснула. 17 Ночная тревога в доме Мешковых началась с того, что кухарка Глаша, трепеща, доложила о приходе какого-то "чина", который требовал Меркурия Авдеевича. Кое-как облачившись, Мешков спустился на кухню и в дергающемся свете лампового фитиля увидел пуговицы и серебро погонов великорослого черного человека. Пришелец назвал себя жандармским ротмистром, заявил, что прибыл для производства обыска на квартире Рагозина, приглашает Мешкова, как домохозяина, понятым, просит, не задерживаясь, одеться и следовать вместе с ним во флигель. Ночь показалась Мешкову пронзающе-холодной, хотя перед тем ему было душно, - он спал под одной простыней. У Валерии Ивановны отбило память - куда девалось пальто Меркурия Авдеевича, и пока топтались без толку от гардероба в переднюю, в чулан и назад к гардеробу, ротмистр два раза крикнул снизу: "Прошу поторопиться!" После чего пропал также и котелок Меркурия Авдеевича, сброшенный впопыхах на пол и закатившийся под стол. Наконец Валерия Ивановна перекрестила супруга в спину, когда он спускался, прочитала над лестницей "Милосердия двери отверзи нам", послушала - не проснулась ли дочь, и пошла на галерею - смотреть во двор. В темноте Меркурий Авдеевич не сразу различил соединенные с ночью тени жандармов. Они виднелись по стенам, и он не мог сосчитать их, потому что они перемещались то по трое, то парами, пока не столпились кучей на крыльце флигеля. Он слышал тонкий перезвон шпор, звяканье наконечников на аксельбантах, свистящее сопенье носов, - было тихо. Вдруг раздался голос Глаши: - Ваше благородие, я неграмотна. - Нужна тебе грамота! - одернул ее ротмистр. - Ты скажи, как я велел, и все. Ее протолкнули вперед, к двери, она постучала. Ксения Афанасьевна сразу вышла в сени (как видно, она не спала) и спросила: - Петя, это ты? - Это я, - сказала Глаша. - Что ты? - отозвалась Ксения Афанасьевна. - Значит, это... Принесли нам, а это - вам. Приказали отнесть вам. - Что? - Ну, это... Ротмистр должен был подсказать шепотом: - Телеграмма. - Телеграмма, - выдавила Глаша плаксиво. Никто не дышал, и Меркурию Авдеевичу почудилось, что растут звезды в небе и весь двор, с постройками, поднялся и пошел беззвучно кверху. Потом внезапно, с страшным шумом, двор будто упал и пошел под землю, и только тогда Меркурий Авдеевич сообразил, что в курятнике у соседей забил спросонья крыльями и заорал петух. "Не пропоет петел трижды, как отречешься от меня", - вспомнил Мешков и тут же услышал, как совсем другим, низким и отчаянным голосом Ксения Афанасьевна проговорила: - Я только оденусь, - и бросилась из сеней в дом. - Ну-ка, Пащенко! Налегли! - в ту же минуту и уже громко приказал ротмистр. Двое жандармов, слегка присев и потом быстро распрямляясь, ударили плечами снизу вверх по двери и сорвали запор. Все сразу повалили через сени в комнаты и зачиркали спичками. Меркурию Авдеевичу видны были разновеликие тени фуражек и усатых профилей, качавшиеся на русской печке, - он стоял позади всех, у косяка, и не мог переступить через порог: ноги тупо тяготились словно удесятеренным весом. - Где Петр Рагозин? - спросил ротмистр. - На работе, - отвечала Ксения Афанасьевна. - Давно ушел? - С утра. - Не сказал - когда ждать? - Нет. - Вы ему жена? - Да. Голос Ксении Афанасьевны снова переменился, - неприязнь и даже вызов расслышал в нем Меркурий Авдеевич. Не так надо бы разговаривать виноватому человеку - ведь к невиноватому не заявятся ночью с обыском. Невиноватый, конечно, взмолился бы: ваше благородие! - ошибка, навет, клевета! Вот Меркурий Авдеевич - ни в чем не повинен. Да ведь он завопить готов, на колени броситься рад бы! Помилосердствуйте! Ведь позор падет на его голову. Ведь завтра по улице не пройти: у Мешкова в доме притон обнаружен, пристанище зла и нечестивцев. Мешков давал кров преступлению, приючал бунтовщиков. У Мешкова ночные обыски производятся, крамолу ищут. Да тут не то что на колени рухнешь, тут никаких денег не пожалеешь, только бы умилостивить судьбину. А Ксения Афанасьевна вдруг совсем перестала отвечать на вопросы. Она сидела, облокотившись на кухонный стол, нахмурив свои вздернутые бровки, и Меркурий Авдеевич смотрел на нее из-за косяка настороженным взором, отражавшим оранжевый свет фонарей, зажженных жандармами. Если бы не эта маленькая женщина за столом, с ее косичками прямых белых волос, заложенных за уши, с ее кулачком, который она уткнула в подбородок, точно для того, чтобы плотнее зажать рот, если бы не она - Меркурий Авдеевич похрапывал бы у себя в спальне, под простынкой, а не жался бы у чужого порога не то нищим, не то изгоем. Начальство о нем позабыло, - зачем Мешков нужен начальству? Приказало стоять в сенях - стой, прикажет убираться - убирайся. Нет, давно бы надо было покончить с квартирантами. Много ли проку от такого Петра Рагозина? Девять рублей в месяц - разве это деньги? Конечно, надо бы сдавать подороже: флигелек совсем недурен - кухонька, две горницы, службы. Если бы брать рублей двенадцать или хотя бы одиннадцать, поселился бы какой-нибудь письмоводитель или какая вдова на пенсии. А то - девять рублей! Разве порядочный человек снимет квартиру за девять рублей? Получай теперь процент со ста восьми рублей валовых: ославили Мешкова, опорочили, зачернили доброе имя. А ведь как берег его Меркурий Авдеевич! Недосыпал, недоедал, пятачка на конку не израсходовал, а все пешечком, пешечком, да обходя всякий булыжничек, чтобы дольше носились подошвы. - Это что же такое? - вздохнул Меркурий Авдеевич. - Что же, я жизнь свою делал для Петра Рагозина? У него начинали отекать ноги, а сесть можно было только на порог, потому что комнаты были завалены разрытыми вещами и жандармы клонились над ними, как на жнитве, своими тучными телами. Он стал глядеть, как они сгибались, как тени туловищ, голов и рук переползали со стен на потолок и падали с потолка, торопясь за передвижениями фонарей, проглатываемые светом. Глаза слипались от этого баюканья пляшущими тенями, и вдруг ночная явь подменила свой пугающий смысл неправдоподобием сна. - Понятой, сюда, - позвал ротмистр. Ксения Афанасьевна уже не сидит за кухонным столом, а притулилась в уголочке, обхватив ладонями лицо. На столе поднята доска, и под ней, пригнанный в размер стола, лежит плоский ящик, разделенный переборками на ровные ячейки, чуть больше спичечного коробка каждая. - Наборная касса, - сказал ротмистр Меркурию Авдеевичу, - типографский шрифт. Видите? Он берет из ячейки свинцовую литеру, проводит ею по пальцу и, показывая всем черный след краски, говорит: - Свежая. Недавно работали. Тени переселяются на погребицу и, точно развеселившись, рьяно прыгают по тесовым стенам. Пустые кадушки гулко перекатываются из угла в угол. Возня усиливается, как будто рукопашная схватка подходит к решительному концу. В сени вытаскивают тяжелую крышку погребного люка, обитую половиками, фонари исчезают под землей, и восковая желтизна света струится через люк вверх, облучая стропила. Снова зовут Меркурия Авдеевича. Жандармы, расступившись, открывают ему дорогу к светлому квадрату люка, и он нащупывает дрожащей ногой хлюпкую лесенку в погреб. Посредине ямы стоит низенькая машина. С нее сброшено и валяется на земле запачканное стеганое одеяло из треугольных лоскутков. Ротмистр давит ногой на педаль машины, она оживает, послушно ворча смазанными передачами. - Недурные вещицы обретаются на вашем дворе, - игриво сказал ротмистр. - Наверху - наборный цех, внизу - печатный. Меркурий Авдеевич делает томительное усилие, чтобы очнуться, и в ужасе убеждается, что не спит: прикоснувшись к станку, он ощущает колючую стужу металла и вздрагивает всем телом. Лесенка трясется под ним, когда он вылезает из погреба. Петух опять горланит и победоносно бьет крыльями. Посветлело. Ксению Афанасьевну, с узелком в руке, повели через двор двое жандармов. Дойдя до ворот, она обернулась - взглянуть на покинутый флигель - и почти незаметно кивнула Меркурию Авдеевичу, наверно потому, что больше ей не с кем было проститься. Он не ответил. Ему было не до Ксении Афанасьевны. Он приблизился к ротмистру и мягко пощелкал указательным пальцем по его кителю, пониже погона. - Испачкались, ваше благородие, - сказал он, - многие места испачкали. Может, зайдете ко мне почиститься щеточкой? - Пожалуй, - согласился ротмистр. Стоя посредине кухни и понемногу поворачиваясь перед окном, чтобы было видно, где чистить, ротмистр говорил устало, но благосклонно: - Как же это у вас, батенька? - Невозможно поверить, - убито отвечал Мешков. - Неприятно. - Удар! - Теперь пойдет. - Что делать, что делать, ваше благородие? - Н-да-с. - Может, чайку откушаете? Самоварчик? - Какое! Теперь не до того. Теперь надо писать. Дело чрезвычайное. Полковнику немедленно рапорт. А там пойдет. Полковник - губернатору, губернатор - министерству. Дело особо важное. По такому делу - крепость. - Господи! За чьи грехи?.. Может, все-таки пожелаете согреться, ваше благородие? - В каком смысле? - Ну, в смысле коньячку или нежинской рябиновой. После такой ночи. - Да? Рябиновой?.. Нет. Надо составлять донесение. Жалко, не взяли Рагозина. Наверно, утек. Как вы о нем думаете? - Не могу знать. Не вызывал подозрений. Вот только что - не пил. Это в нем необыкновенно. А в остальном мужчина аккуратный. Могло ли прийти в голову? - Да ведь он же поднадзорный! - сказал ротмистр с упреком. - Слышал. Однако полагал, что человек исправляется. - Исправляется? - обрезал ротмистр начальственно. - Не слыхал. Не слыхал, чтобы такие тертые калачи, этакие стреляные воробьи исправлялись!.. Готово? - Готово. Вот только еще на обшлажочке. Вот теперь все чисто. - Ну-с, чтобы об этом деле... Понимаете? Ни-ни! - Как не понимать! Но только как же в отношении меня? - Вызовут. - А нельзя ли, ваше благородие, мне сейчас подписать как понятому... и чтобы потом не ходить? - Нет, батенька. Не ходить нельзя. Вызовут. Ваше дело, я говорю, - молчать. И потом этой... как ее? - Глаша? - чтобы язык проглотила. Ничего не видала, ничего не слыхала. Понимаете? Иначе... Он погрозил оттопыренным пальцем, мотнул им под козырек, сделал оборот по-военному и ушел, оставляя за собой тягучий хрустальный звон шпор. Меркурий Авдеевич поднялся наверх. Отяжелела и приникла его походка, согнулась спина. Валерия Ивановна глядела на него испуганно. Ей показалось, что он проработал всю ночь на пристани носаком. Он прошел в спальню, помолился, сделав три земных поклона, присел в кресло и, помолчав, как перед отъездом в большое путешествие, сказал с тоской: - Пришла беда, Валюша. - Владычица небесная, - тихо пролепетала Валерия Ивановна, - да что же они, воры, что ли? - Ах, кабы воры! - Помилуй бог! Неужели убили кого? - Может, и убили, кто знает. А что фальшивые деньги печатали - это я сам видел. Они оба перекрестились и провели минуту в оцепенении. Потом Меркурий Авдеевич сказал: - Ксению-то увели. - Да ведь она тяжелая! - ужаснулась Валерия Ивановна. - А в тюрьме все равно - какая... Лиза не просыпалась? - Что-то все ворочалась во сне. - Про обыск ей избави бог знать! - пригрозил Меркурий Авдеевич. И они снова оцепенели. 18 Уже давно рассвело, а лампа все горела коптящим бессильным огоньком. Вера Никандровна сидела на развороченной постели, держа руки на коленях открытыми ладонями вверх. Изредка она оглядывала комнату с удивлением, которое, на минуту встрепенувшись, медленно гасло. Все предметы смотрели на нее своей обратной, незнакомой стороной и казались пришлыми. Картинки висели криво, синий чертеж парохода держался на одной кнопке. Матрас был вспорот, пустая полосатая оболочка его свисла с кровати. Пол был усыпан мочальной трухой, и на ней виднелись следы сапог. Учебники, тетрадки врассыпную валялись по углам. Зелено-черная "Юдифь", снятая с гвоздя, прислонилась к косяку вверх ногами. Посредине комнаты лежал стул. Когда-то все эти вещи принадлежали Кириллу. Когда-то он писал в этих тетрадях. Когда-то учебники стояли на этажерке, синий чертеж был аккуратно наколот на стене, матрас застелен белым одеялом. Когда-то... Нет, вот сию минуту Кирилл сидел на этом стуле, посредине комнаты, вот только что он уронил этот стул, шагнув назад от Веры Никандровны, когда она, прощаясь, подняла руки к его лицу, а он сморщился, постарев в один миг на много-много лет. Вот только что она придавила к плечу его голову, а он вырывался из ее объятий и в то же время больно мял и гладил ее пальцы. В ушах у нее еще стоял грохот падающего стула, а все ушло, отодвинулось куда-то за полтора десятка лет, когда Вере Никандровне пришли сказать, что ее мужа Волга выбросила на пески и она должна опознать его труп. Она просидела тогда ночь напролет, так же, как теперь, опустив руки, боясь шелохнуться. Но тогда возле нее, под белым одеялом, спал четырехлетний Кирюша, и хотя смерть коверкала все прежнее, жизнь оставляла Вере Никандровне остров, на котором пчелы жужжали вокруг медовых деревьев, жаворонки вились в поднебесье, ключи звенели в прохладных рощах. Остров цвел, разрастался, обнимая собою всю землю, охватывая мир, и вот теперь вдруг затонул, проглоченный бездонной трясиной. Белое одеяло сброшено на пол, дом пуст, Вера Никандровна одна. И ей грезится происшедшее во всей навязчивой застывшей очевидности. Едва жандармы начали обыск, вернулся из театра Кирилл. Они сами отперли ему дверь и сразу окружили его. Вера Никандровна успела взглянуть ему в лицо и увидеть, как мгновенно почернели его брови, глаза, виски и темным прямым мазком проступили над губами словно вдруг выросшие усы. Они вывернули ему карманы и ощупали его до пят. Они промяли в пальцах все швы его куртки. Они посадили его на стул посредине комнаты. Они стали рыться в его постели, в его белье. Они простукали костяшками пальцев ящики и ножки стола, косяки дверей. Они выгребли из печки золу и перекопали мусор. Они взялись за книги, и когда перелистывали пухлую, зачитанную "Механику" - выпали и мягко скользнули по полу, разлетевшись, семь маленьких, в ладонь, розовых афишек, и старик жандарм с залихватскими баками, не спеша подобрав бумажки с пола, произнес в добродушном удовольствии: - Ага! Кирилл сидел прямо, мальчишески загнув ступни за ножки стула, руки в карманы. - Откуда у вас это, молодой человек? - общительно спросил жандарм, показывая ему афишки. - Нашел, - ответил Кирилл. - Не помните, в каком месте? - На улице. - На какой же такой улице? - Далеко. - От какого места далеко? - Недалеко от технического училища. - И далеко, и недалеко. Понимаю. Что же, они так вместе и лежали? - Не лежали, а валялись. - Так пачечкой все семь штук и валялись? - Так и валялись. - И вы их подняли? - Поднял. - Прямо с земли подняли? - Конечно, с земли. - А они такие свеженькие, чистенькие, без единого пятнышка, на земле, значит, так вот и лежали? Кирилл промолчал. - Ах вы, птенчик дорогой, как же это вы не подумали, что будете говорить, а? - Я вообще могу вам не отвечать. Не обязан. - А вот этому вас кто-то научил, что вы можете не отвечать, - укорил жандарм и снова принялся перелистывать книги. Весь разговор он вел в тоне язвительно-ласкового наставника, заранее уверенного, что школьник будет лгать. Вере Никандровне хотелось прикрикнуть на него, что он не смеет так говорить, что ее сын никогда не лжет. Но упрямым спокойствием своих ответов Кирилл внушал ей молчание. У нее появилось чувство, что он управляет ею, что она должна подчинить ему свое поведение. Ей показалось, что он безмолвно приглашает ее в заговор с ним против воров, шаривших в его вещах. Боль и страх за него как будто отступили перед любованием им. Он знал, как себя держать в минуту отталкивающего и незаслуженного оскорбления. Теперь она воочию видела перемену, которая произошла с ним. О да, он переменился, но переменился так, что она могла гордиться им больше, чем прежде. Все, что происходило в их доме, было, конечно, тягостной ошибкой, которую надо перенести именно так, как переносил сын. Он учил мать держаться с тем достоинством, какое она мечтала в нем видеть, не вызывающе - нет, не грубо, но непреклонно, жестко, по-мужски. Боже, как он вырос, как возмужал! И почему Вера Никандровна поняла это только теперь, в это безжалостное мгновенье? - Что ж, молодой человек, - проговорил жандарм, откалывая со стены портрет Пржевальского, - играете в революцию, а над кроватью повесили офицера? - Офицер этот не чета вам, господин жандарм, - ответил Кирилл. - Он принес России славу. Жандарм сорвал картинку и кинул ее на пол. - Советую вам подумать о вашей матери, если вы махнули рукой на себя, - произнес он, и слышно было, как он осадил голос, чтобы не закричать. Кирилл должен подумать о матери - это были чужие, холодные слова, но они обожгли сердце Веры Никандровны отчаянием. Ведь правда, Кирилл не подумал о ней! Он казнит ее своим бесчувствием, не слышит ее боли! Он навлек на нее страшное несчастье, он погубил себя, жестокий, бедный, милый, милый мальчик! - Кирилл, - позвала она беспомощно-робко, - почему ты не объяснишься? Ведь все это ужасное недоразумение! - Прощайтесь, - сказал жандарм, - мы отправляемся. - Как? Вы собираетесь его увести? Вы хотите его взять - у меня? Но... Она встала и сделала маленький шаг. - Я мать... И как же можно? Ничего не разобрав... - Вы не желаете проститься? Двое жандармов подошли к Кириллу. Тогда она, чуть-чуть вскрикнув, бросилась к нему с протянутыми руками. И вот, она не знает - много ли, мало ли прошло времени с тех пор, как она обнимала его жарко горящую голову. Она сидит на постели, окруженная разбросанными предметами, которые когда-то принадлежали Кириллу. А его нет. Его больше нет... Солнечный прямоугольник, изрезанный тенью оконной решетки, укорачиваясь и становясь ярче, подвигался по полу, освещая свинцовый налет золы, клочья и завитки мочала. Мухи все живее жужжали, осчастливленные теплом. Отдохновенно шелестели за окном старые тополя, горластые воробьи ссорились и быстро мирились из-за того, кому сидеть на каком кусте. Привыкнув к утренним звукам, воспринимая их как беззвучие, Вера Никандровна неожиданно заметила, как что-то нарушает тишину - как будто кто-то крался по соседней комнате и боязливо покашливал. Она очнулась. В дверях стояла Аночка. Открыв рот, она смотрела на Веру Никандровну распахнутыми неподвижными глазами. - Ты что? - спросила Вера Никандровна шепотом. - Я ничего, - торопясь и тряся головой, сказала Аночка. - А вы с кем-нибудь разговаривали? - Разговаривала? Я не разговаривала. - Ну тогда... просто так. А я думала, с кем-нибудь. - Да как ты сюда попала? - У вас отперто. - Отперта дверь? - Вот так вот - настежь. Я вошла, слышу - вы тихонько разговариваете. - Да, да, значит, забыла. Вон что. - А зачем у вас лампа горит? - Лампа? Ах, да, да, - сказала Вера Никандровна, порываясь встать. Аночка подбежала к столу, привернула фитиль, дунула в стекло, и оттуда вырвался рыжий шар копоти. Сморщившись, она виновато взглянула на Веру Никандровну и вдруг подошла к ней и тихо тронула ее опущенное плечо. - Это все солдаты разорили? - спросила она сердито и участливо. - Какие солдаты? - Ну, которые его забрали. Вера Никандровна схватила Аночку за руки и, не выпуская их, оттолкнула от себя ее маленькое легкое тельце. - Откуда ты знаешь? Откуда? Кто тебе сказал? - заговорила она, сжимая и теребя ее руки. - Маме сказали... - Что сказали? Кто, кто? - У нас там дяденька один, ночлежник. Он сказал маме, что он шел ночью, когда стало светать. И что видел недалеко от училища, как ученика солдаты забрали и повели. А мама спросила - какого? А он сказал - а черт его знает какого. В форменной фуражке. Тогда мама говорит, может, это сын учительницы? Это она про вас. Он опять чертыхнулся и сказал - может, и сын. И я тоже подумала. - Боже мой, боже мой! - вздохнула Вера Никандровна и выпустила Аночку из рук. - А у нас Павлик ночью не спал, а потом уснул, я его уложила и побежала к вам, посмотреть. - Все уже знают! Неужели все знают? Вера Никандровна опять схватила Аночку, заставила ее сесть рядом на кровать и, гладя по растрепанным косичкам, прижала крепко к себе. - Нет, нет, никто еще не знает, кроме тебя с мамой. Правда? И ты никому не говори. Нельзя говорить, понимаешь? Это все случайность, его отпустят, он скоро вернется. Вернется, понимаешь? - Ну да, понимаю. Он ведь хороший. - Он очень, очень хороший! - воскликнула Вера Никандровна, со всей силой поцеловала Аночку в щеку, и вдруг ее речь стала внушительная, почти спокойная: - Вот что, девочка. Ты помнишь Лизу Мешкову? Помнишь, да? Ну вот, поди сейчас к ней и скажи, что я ее прошу прийти ко мне. Но только ничего не рассказывай про Кирилла, хорошо? Поняла? Чтобы она сейчас же ко мне пришла. Ступай. А я пока здесь уберу, подмету. - Не надо, - сказала Аночка, - не надо подметать: я сейчас сбегаю, вернусь и все как есть подмету. Вера Никандровна еще раз поцеловала ее, заперла за ней дверь и взялась за уборку. Движения ее были стремительны, как будто она возмещала свою долгую мучительную неподвижность. Мысли, которые у нее накоплялись за ночь и словно леденели под сознанием, теперь размораживались, оттаивали и - ожившие, - рвали преграды. У нее был готов план действий, и она была уверена, что все будет осуществляться так, как она задумала. Но на первом шагу Веру Никандровну ожидала неудача: возвратилась Аночка и сообщила, что ее встретил Меркурий Авдеевич, допросил, зачем она явилась, и велел передать, что если госпоже учительнице Извековой желательно говорить с кем-либо из семьи Мешковых, то пусть она сама пожалует, а Лизе ходить к ней нет никакой надобности. Аночка выбрала и запомнила из его слов самые главные: - Он велел, чтобы вы пришли, а Лизу, сказал, ни за что не пустит. На минуту Вера Никандровна задумалась, подошла к зеркалу, пригладила расчесанные на пробор волосы, сухим полотенцем вытерла лицо и осмотрелась: нет, она ничего не могла позабыть, все, что ей было нужно, находилось с ней - ее план действий, ее воля, ее заточенная в одно острие мысль. Она увидела Аночку, и со щемящей быстротой, впервые за все эти трудные часы, у нее проступили слезы: засучив узенькие рукава, пятясь и делая на каждом шагу обрывистые поклончики, Аночка ширкала веником, прилежно сметая в горку мочальную труху. Пыль обвивала ее с ног до головы веселыми вихрями, играя в покойном тепло-оранжевом луче. - Девочка, родная девочка, - негромко выговорила Вера Никандровна. - Вы ступайте, - отозвалась Аночка, выпрямляясь, - а я буду хозяйничать. Вы не думайте: я ведь все умею. Вера Никандровна почти выбежала за дверь. Квартал, отделявший училище от мешковского дома, она миновала так скоро, будто перешла из одной комнаты в другую. Синий двор покоился в утренней тишине, как благополучное судно у пристани, готовое к погрузке, - над воротами торчала жердь для флага, оконца подмигивали солнечными зайчиками, крылечки были чисто вымыты. Мешковы оказали Вере Никандровне прием обходительно-чинный. Меркурий Авдеевич представил ее супруге, Валерия Ивановна даже немного застеснялась, что одета попросту, потому что не была предупреждена. - Вы извините, - сказал Мешков, - что я вроде как заставил вас прийти: не знаю, как вам передала ваша посланница. Но я-то рассудил, что если уж наша молодежь свела знакомство на стороне от родителей, то нам с наших детей пример не брать. Нам таиться нечего. - Разве они таятся? Я ведь с вашей Лизой знакома. - Ну, значит, она не такая секретная особа, как ваш сын, - посмеялся Мешков. - Я вот и подумал, что будет приличнее тайное ихнее знакомство сделать явным. - Правда, - сказала Валерия Ивановна, - наша Лиза никогда ничего от нас не скрывает. Так уж с самых малых лет приучена... Пожалуйте прямо к самовару. Только не взыщите, у нас ничего не приготовлено. Если бы знать... А то, как говорится, пустой чай... Они еще рассаживались за столом, когда вышла к завтраку Лиза. Сон, хотя и не очень крепкий, умывание вдобавок к девичьей всесильной природе будто только что неповторенно создали ее для этого утра. Растерянность, овладевшая ею при виде гостьи, еще прибавила прелести, и пока она здоровалась, усаживалась, притрагивалась к чашке, салфетке, брала хлеб, словно отыскивая предмет, который помог бы сохранить равновесие, все трое молча отдавались ее очарованию. - Я еще вас не видела, Лиза, после окончания гимназии, - начала Вера Никандровна. - Да, - сказала Лиза. - Вы, что же, решили на курсы? - Она прежде ожидает моего решения на этот счет, - заявил Меркурий Авдеевич, - как и во всяком другом крупном деле. - Конечно, - согласилась Извекова, - такие важные вещи без родителей не решаются. - Именно родителям такие решения и принадлежат, - настоятельно подчеркнул Мешков. - Как вам, Лиза, понравилось вчера в театре? - Очень. - Кто больше всех из артистов? - Цветухин. - Знаменитость, - сказал Меркурий Авдеевич. - А Кириллу он понравился? - спросила Вера Никандровна. У Лизы почти вылетело - нет! - но она закашлялась. Итак, Вера Никандровна уже знает, что случилось вчера в театре. Она, наверно, и пришла, чтобы говорить об ужасной сцене у Цветухина, о бегстве Лизы в одиночестве по ночному городу, - о чем еще? О том, что неизвестно Лизе и что сейчас важнее всего. О том, что с Кириллом. Ведь Лиза бросила его одного с людьми, которые были им раздражены. Наверно, произошло что-нибудь непоправимое. Какое несчастье - знакомство с Цветухиным! Зачем Лиза согласилась пойти к нему за кулисы? Если бы не ссора с Кириллом, сейчас было бы легче. Конечно, было бы тоже страшно, но не так. Ведь Лиза давно готовилась к неминуемой встрече отца с Верой Никандровной. Она предчувствовала, что это будет миг решающий, роковой. Но разве можно было представить себе, что в этот миг она будет в разрыве - неужели в разрыве? - с Кириллом и ей будет неизвестно, что с ним? - Ах, как ты раскашлялась, - сказала Валерия Ивановна. - Это уж, наверно, театр, там всегда сквозняки. - Да, театр, - сказал Меркурий Авдеевич, помешивая ложечкой в стакане, - чего только не выделывает театр? Представляет таких персон, какие ютятся по ночлежкам. - Да, все стороны жизни показывает, - как будто не поняла Вера Никандровна. - А к чему все стороны показывать? Человеку надобно преподать пример, чтобы он видел, чему следовать. Так и церковь Христова учит. А тут вдруг всяческую низменность выставляют - нате, мол, смотрите, как человек мерзок. - Да, конечно, церковь и театр - разные вещи, - заметила Вера Никандровна. Меркурий Авдеевич повел усами с видом превосходства и укоризны: до чего в самом деле люди могут договориться! - Действительно, разные вещи! - произнес он, улыбаясь. - Ваш сынок, наверно, согласных с вами мнений придерживается? Интересно, как он вам отозвался о вчерашнем представлении? - Он не мог мне ничего сказать о вчерашнем, - проговорила тихо Вера Никандровна. - Еще не беседовали с ним? - Нет, - ответила она и, опустив глаза, попросила: - Мне хотелось бы поговорить с Лизой наедине. Все затихли на секунду, потом Меркурий Авдеевич осторожно привалился к спинке кресла и возразил: - Зачем же? Я подразумевал, что мы свиделись для того, чтобы устранить всевозможные секреты. А вы что же, получается - на стороне тайного поведения молодых людей? - Хорошо, - сказала Вера Никандровна еще тише и, взяв салфетку, неторопливо развернула ее и потом опять сложила ровненько по складкам. - Я хотела вам сообщить, Лиза, что... произошло одно ужасное недоразумение... с Кириллом. Его ночью почему-то... он ночью арестован. Лиза выпрямилась и встала, держась кончиками пальцев за стол. - Я хочу у вас просить, - продолжала Вера Никандровна, не меняя голоса, однотонно и словно бесчувственно, - вы ведь хорошо знакомы с Цветухиным. Если бы вы к нему обратились... не одна, а, может быть, вместе со мной. Он, конечно, для вас сделает. Если вы попросите, чтобы он похлопотал о Кирилле, я уверена... Он такой влиятельный. И тогда это все очень скоро разъяснится. Вы ведь знаете Кирилла... Это же все бессмысленная случайность, и, конечно, станет очевидно, что Кирилл... И потом у Цветухина - его дружба с Пастуховым, который тоже очень известен... Я уверена... Лиза начала медленно опускаться, как будто ей нужно было что-то поднять с пола. Голова ее мягко клонилась и вдруг бессильно легла на стол, толкнув чашку. Прядь тонких волос прилипла к скатерти, потемневшей от расплесканного чая, и лицо превратилось в костяное. - Лизонька! - выкрикнула Валерия Ивановна, бросаясь к дочери. Меркурий Авдеевич с мгновенной решимостью взял Лизу под мышки, казалось - без усилий приподнял и понес в ее комнату. Тревога охватила дом. Валерия Ивановна звала Глашу, подбегая к лестнице и стуча по перилам: графин с водой оказался в кухне, шкафчик с лекарствами был заперт, ключи исчезли. Лизе расстегнули платье, намочили виски одеколоном. К ней скоро вернулось чувство. Но мать неустанно обмахивала ее подвернувшимся календарем с царской фамилией на обложке. Мешков прикрыл дверь Лизиной комнаты и подошел к Вере Никандровне. Она прислонилась к неширокому простенку между окон. Задетый ее плечом филодендрон, доросший до потолка, покачивал тяжелыми листьями, и узорчатые отражения их бледно скользили по ее лицу и рукам, прижатым к груди. Она глядела на Мешкова взором тревожным, но будто отвлеченным вдаль этим мерным колебанием отражений. Мешков стоял против нее, прочно расставив ноги и дергая на жилете цепочку с часовым ключиком. Дыхание его посвистывало сквозь оттопыренные усы, борода сбилась набок. - Разрешите заявить вам, сударыня, - произнес он на той глухой и низкой ноте, на которую спускался, когда хотел овладеть гневом, - что моя дочь никаких отношений не имела с вашим сыном и никогда не могла иметь. И посягать на нее я не позволю. По вашему делу вы обратились не туда. В доме моем никто преступных особ под защиту не берет. И я долгом считаю оградить свою дочь от неблагонадежности. Вы уж лично извольте пожинать то, что посеяли. Мы вам не помощники. Имею честь. Он посторонился, открывая Вере Никандровне дорогу к выходу. - Что ж, - сказала она, нагнув голову, - ничего не поделаешь. Мне только очень жалко вашу Лизу. - Это как вам угодно. У нее есть родители, они ее жалеют не по-вашему, а по-своему. Вот вам бог, а вот... - И он показал вытянутым перстом на лестницу. Не поднимая головы, Вера Никандровна спустилась вниз и вышла на двор. Мешков следовал за ней. Он хотел проводить ее до калитки, чтобы убедиться, что она действительно покинула его крепостные стены. Но он не успел перешагнуть порог дома, как остановился: нет, потрясения этих несчастных суток еще не кончились. По двору близился к нему, - выступая самоутверждающе и грозно, в белом летнем мундире с оранжевым кантом по вороту и обшлагам, в оранжевых погонах, в пышно расчесанных и тоже оранжевых усах, сияя новой бляхой на фуражке и начищенным эфесом, - полнотелый апельсиноволицый городовой. Неужели и впрямь продолжались пугающие видения ночи? Неужели никогда больше не обретет Меркурий Авдеевич покоя? Неужели так и будут ходить за пим по пятам то жандармские, то полицейские мундиры? И надо ж, надо же случиться такому греху, что как раз и натолкнись этот идол с бляхой на зловредную посетительницу, о которой Меркурий Авдеевич не хотел бы ни знать, ни ведать! Но, кажется, нет - полицейский не приметил Веру Никандровну. Он даже не повел на нее глазом. Он шел прямо на Мешкова, и чем меньше оставалось между ними расстояния, тем ближе подползали концы его оранжевых усов к глазам, тем глубже прятались остренькие точечки зрачков в припухлых скважинах век. - Здр-равия желаем, Меркурий Авдеевич, - пророкотал городовой, и Мешков узнал в нем квартального своего участка. - Здравствуй, голубчик, - ответил он с удовольствием и даже с тем реверансом в голосе, какой у него появлялся только в разговоре с весьма исключительными людьми, - что это я тебя не узнал? - Давно не видали, Меркурий Авдеевич. С масленой недели не заходил. В деревню в отпуск ездил. - А-а, хорошо. Ну, как в деревне? - Благодарю покорно. Семейные мои всем довольны. Крестьянство соблюдает порядок. - Да, конечно. Мужички не го, что городские стрекулисты. - Так точно. - А ты что зашел? - Напомнить, Меркурий Авдеевич: завтра - царский день, так чтобы флажок не запамятовали вывесить. И на ночлежном доме прикажите, чтобы обязательно. - Хорошо, голубчик, спасибо. Мешков пошарил в жилете, отсчитал тридцать копеек и дал городовому. - Благодарим покорно, - сказал городовой и сделал поворот кругом - марш. "Может, все понемногу и обойдется", - подумал Мешков, вздохнув, как ребенок после плача. 19 Егор Павлович условился с Пастуховым позавтракать на пароходе: часам к одиннадцати приходил сверху пассажирский "Самолет", долго стоял на погрузке у пристани, и люди, понимавшие в кухне, любили провести часок на палубе. Погода выдалась сиротская, с туманчиком. Даже к полудню Волга не могла оторваться от мглы, волоча ее осовелыми водами. Воздух переливался в скучном дрожании песочно-бледной дымки, пароходные гудки застревали в ней, весь город приглох. Тупо тукали по взвозам потерявшие звонкость подковы. Цветухин шел в том состоянии, которое можно назвать бездумьем: мысли его росли, как ветви дерева в разные стороны. Подняв голову и увидев на крыше телефонной станции высокую клетку хитро скрещенных проводов, он вспомнил свои изобретательские увлечения. Он никогда ничего не изобрел и не мог бы ничего разработать, но ему приходили на ум разные технические идеи, вроде, например, электроаккумулятора, который должен быть маленьким, легким и мощным. Если бы Цветухину удалось напасть на совершенно неизвестный вид изоляции, конечно, дело было бы в шляпе. Случайность должна была бы помочь в поисках, как во всяких открытиях, но случайность почему-то не помогала. На деревянном тротуаре около Приволжского вокзала Егора Павловича обогнала девушка, постукивая новенькими каблучками. Глядя на синий бант косы, хлопавший по ее муравьиной талии, он стал думать о Лизе. Ее волнение нравилось ему, вчерашняя сцена в уборной казалась обещающей: Лиза глубоко оскорбилась за него и в таком смятении убежала, что теперь, наверно, ни за что не примирится с Кириллом, заставившим ее страдать. И - кто знает - может быть, теперь, в этот желтенький денек, она тоже думает о Егоре Павловиче и в ней расцветает чувство, которое вызовет в нем ответ, и потом обнаружится, что они предназначены друг другу, и Егор Павлович женится и будет счастлив. Все, вероятно, уверены, что актер Цветухин должен быть непременно удачником в личной жизни. Наверно, считают, что, обладая известностью, нельзя нуждаться в ласке и нежности, что любовь и радость ходят по пятам за славой. Только сам Цветухин да еще, пожалуй, Мефодий знают, как далеко это от действительности. Егор Павлович был женат на актрисе Агнии Львовне Перевощиковой, но уже третий год как ушел от жены, и она разъезжала по театрам одна. Женщина язвительная, без заметного таланта, она отличалась небольшим умом и рассчитывала на Цветухина, как на парус, который вынесет ее на простор успеха, но парус не мог сдвинуть ее с места, да это едва ли удалось бы целой артели бурлаков. Она винила его в безучастии, а когда он хотел помочь ей - обижалась, потому что способна была только поучать, но не учиться. Всю недолгую совместную жизнь с ней Цветухин видел себя постоянно в чем-то обвиненным. Это был не брак, а судебное разбирательство, и, лишь уйдя от жены, вечный подсудимый почувствовал себя оправданным. Но к тридцати годам даже добрые друзья - плохие утешители одиночества. Нет-нет и вспомнит себя Егор Павлович подсудимым, усмехнется и спросит - да так ли уж все было худо? А если один раз вышло худо, не получится ли лучше во второй? И вот, спускаясь на берег, он слушает, как постукивают новенькие каблучки по деревянным ступенькам, и все не может оторвать взгляда от синего банта, подпрыгивающего на муравьиной талии, и смотрит, смотрит на него, пока он, порхнув, не исчезает где-то на пристанном складе, за горами рогож. Надо бы, наконец, возбудить дело о разводе, да другие дела мешают взяться. Работа в театре с ее людностью и горько-сладкой отрадой то полнила, то опустошала Егора Павловича. Он привык к этой лихорадке и немного побаивался, что вот, может быть, запретят пьесу, в которой он так славно сыграл Барона, и на том окончится затянувшийся сезон, и до октября он останется наедине с собой. Так, подумывая о том, о сем, Егор Павлович добрался до пристани и проследовал по качким сходням, сторонясь от крючников, мерно двигавшихся двумя лентами, - одни, пригнутые грузами, - на пароход, другие, распрямившиеся, с пустыми заплечьями, - на берег. Войдя на нижнюю палубу парохода, Цветухин остановился. Слева был открыт люк носового трюма, куда скатывали по нашлифованным доскам грузы и где, в глубине, освещенный электричеством, скучно орал на крючников боцман, сняв фуражку и почесывая в затылке. Справа, перед машинным отделением, громоздилось необычайное по неуклюжести и в то же время воздушное сооружение из огромных плоскостей, планок, проволочных тяжей и скреп. Цветухин сразу догадался, что это - разобранный биплан, и тут же расспросил и узнал, что это авиатор Васильев перевозит свой летный аппарат. Машина занимала страшно много места, но так, что казалось, будто и не занимает никакого места: везде можно было пролезть, и всю ее было насквозь видно, и снизу, и сверху, и с боков, и вся она была ясной, простой, но в простоте ее, в каждой ее проволочке пряталась загадка, и парусина ее крыльев, пролакированная, барабанно-тугая, была таинственна. Цветухин, подобрав свою накидку, принялся обходить биплан со всех сторон, заглядывать под крылья, щупать их, щелкать по парусине, обнюхивать лак, измерять по-плотничьи - раздвинутыми в циркуль пальцами - длину и ширину плоскостей. У него почему-то стучало сердце, он слышал его. Панама сбилась и упала ему под ноги, он наступил аа нее, поднял, торопливо закатал ее в трубку, и все ходил, и приседал, и вставал на цыпочки, исследуя спину аппарата. Он мешал крючникам разворачиваться перед люком, они все кричали на него: - Пазволь! Па-азволь! Наконец один из носаков больно двинул его тюком в плечо и крикнул: - От че-орт! Барин, зашибу! Тогда он медленно отошел от биплана и крутой лесенкой с начищенными медными пластинами стал подниматься на пассажирскую палубу. Пастухов сидел лицом к реке, за маленьким столом, пил жигулевское пиво и закусывал раками. - Я думал, не придешь, - сказал он и позвонил официанту. - Есть у тебя листок почтовой бумаги? - нетерпеливо попросил Цветухин. - Или вырви из записной книжки. Пастухов долго вытирал салфеткой пальцы и шарил по карманам, потом бросил на стол заношенное письмо. Егор Павлович принялся складывать из бумаги какую-то фигурку, тщательно загибая углы, вымеривая и отрывая стороны. Пастухов следил за его работой и обсасывал раковые шейки. Пришел официант. - Еще дюжину раков, - сказал Пастухов, - и хорошую стерлядку. - Паровую? - нагнулся официант. - Паровую. - Кольчиком? - Кольчиком. Цветухин сложил фигурку, поднялся и сказал Пастухову: - Поди сюда, смотри. Они стали у парапета палубы, и Цветухин бросил фигурку. Она полетела дальше и дальше от парохода, медленным, равномерным движением и плавно опустилась на воду, растопырив свои крылышки. Пастухов некоторое время следил, как ее подхватило течение, затем посмотрел безучастно на приятеля, вернулся к столу, заткнул за жилет салфетку, сказал: - Интересная птичка, - вырвал у рака клешню и легко разгрыз ее. - Это не вызывает у тебя никаких мыслей? - спросил Цветухин. - Никаких. - Печально. - Я тупой. - Ты лентяй. А ведь тут не требуется изнуряющей работы ума. Птичка пролетела по гипотенузе треугольника, которая в три раза длиннее его высоты. Значит, если я спрыгну на таких крыльях с высоты в версту, я пролечу три версты. - Если ты спрыгнешь с такой высоты, ты хрустнешь, как рак на моих зубах. - И заметь, - серьезно продолжал Цветухин, - птичка летит без двигателя. А если ее снабдить двигателем с легким сильным аккумулятором, ее полет можно во много раз увеличить. - Ты что, видел внизу биплан? - Да. Но мне, Александр, кажется, что наши авиаторы стоят на ложном пути. Считают, что птице нужно оттолкнуться от земли, чтобы полететь. Это неверно. Если держать птицу за ноги, она все равно полетит. Ей не нужно ни толчка, ни разбега. Она может порвать нитку, которой ее привяжут к земле, может поднять в воздух тяжесть одной силой своих крыльев. Надо придумать две вещи: как подняться в воздух без разбега и как сделать легчайший двигатель. - Охладись, мыслитель, - посоветовал Пастухов, наливая пива. - И хочешь, я скажу о твоих выдумках? Ты вчера великолепно играл. Это твое дело. Занимайся им. Леонардо изобретал крылья. А мы знаем его только как художника. - Наша вина. - Нет. Почитай его "Кодексы". Когда он пишет о своем "Потопе", его язык содрогает человека. Он говорит: пусть будет виден темный воздух. Это - бог дней творения: да будет свет. А чертежи его машин - почтенная реликвия, не больше. - Ты хотел бы летать? - перебил Цветухин. - Я все время летаю. - Но ты даже не видел аэроплана в полете. - Видел. Над гипподромом поднялся сверчок, сделал круг над крышами и сел на телеграфные провода. Авиатор свихнул челюсть. - Птенец сначала выпадает из гнезда, Александр! - Понимаю. Птенец станет птицей. Но я всегда буду летать лучше. Я сижу, ем рака и вижу, как твоя птичка размокла в воде, как она повисла склизлой ошметкой на весле, которое вскинул лодочник. Разиня рот, лодочник глядит на берег. Я вижу берег. Он пузырится горбами товаров, в траншеях между ними ползают людишки. Вон двое остановились возле кучи воблы, откинули угол парусины, выбрали рыбину покрупнее, колотят ее об ящик, оторвали голову, чистят. Слышишь, как потрескивает шкурка, которую сдирают со спины? Видишь, как выпрыскивает из шкурки серебряная чешуя? А у меня перед носом все тот же рак. - Ты не боишься сесть на телеграфные провода? - спросил Цветухин. - Очень может быть - даже мордой в лужу. Но такие полеты - моя профессия, другой я не хочу. Цветухин замолчал. Ему по-прежнему мерещилась бумажная моделька, он следил за ее полетом мыслью, глаза же словно повторяли путь, на который толкнул его Пастухов: сквозь желтую мглу ему виднелся берег в холмах и буераках товаров, затянутых парусиной. В это время начиналась смена крючников - одна артель уходила с погрузки, другая готовилась ее заступить и подкреплялась перед работой приварком. На земле, между сваями, подпиравшими огромный пакгауз, откуда недавно ушла весенняя вода, сидели на коленях в кружок грузчики, черпая из котла похлебку. Их батя, Тихон Парабукин, был без рубахи, его большое тело с крестом золотистых волос между сосков светилось в полумраке. Он в очередь с товарищами запускал ложку в котел и аккуратно нес ее ко рту, подставляя ломоть хлеба, чтобы не капать. Ближе к свету, прислонившись к бревну и раскинув на земле босые ноги, Аночка пришивала к отцовской рубахе пуговицы. Ольга Ивановна прислала дочь на берег, с пирогом, с иголкой и навощенными нитками, потому что сама она сердилась на мужа: Тихон пил горькую подряд неделю, шатался по берегу, а если забредал в ночлежку, то буянил, бил себя под сердце, кричал - не буди во мне зверя! - и хватался за бутылку, торчавшую из кармана. Она один раз отыскала его в трактире, другой - нашла под заброшенной днищем вверх косоушкой. Он весь оборвался, пропил заплечье, а когда опять стал на работу, засовестился явиться к Ольге Ивановне на глаза и велел ночлежникам передать Аночке, что ему нужно починиться. Аночка накормила отца любимым пирогом с ливерочком и села за шитье. Пуговицы пришивала она на совесть, по-мужски, как учил отец, - не затягивая нитку, а делая под пуговицей обмотку в виде ножки; заплаты клала, припуская излишек на дырку. Лицо ее было при этом деловым, как у всех женщин, которые обшивали на берегу крючников. Парабукин заглянул в котел, стукнул ложкой об край, приказал: - Таскай со всем! Едоки начали вылавливать в похлебке крошеное мясо, следя, чтобы никто не брал лишнего. Скоро они добрались до дна, почти высушили его ложками и стали, крестясь, подниматься. Надевая на ходу заплечья, помахивая крючьями, они выходили из-под пакгауза на свет своей развалкой и осанистой поступью. Парабукин надел починенную рубаху, легонько, словно неуверенно, погладил ладонью Аночку по волосам. Она пошла вместе с ним, довольная, что угодила ему и что может побыть на берегу и отдохнуть от нянченья наскучившего Павлика. Артель должна была погрузить на пароход стопудовый становой якорь. Парабукин обошел его, в то время как крючники молча стояли вокруг. Все они понимали, как взяться за трудное дело, но слово было за батей. - Поддевай, - спокойно проговорил Тихон. Пятеро приподняли с земли одну лапу якоря, подсунули под нее конец каната и, перейдя к другой лапе, сделали то же с ней. Потом завязали конец узлом на пятке якоря, и вся артель расставилась в линию, по обе стороны каната. - Берись, - сказал Парабукин. Они подняли канат. - А вот нейдет, а вот нейдет! - запел Парабукин осипшим своим голосом, и низкие голоса повторили за ним те же слова ленивым, непевучим говорком, как будто обращаясь к якорю, который мертво лежал, вдавившись в землю. Тотчас низким голосам ответили высокие, звук их объединил артель, она дружно наклонилась, натянув канат и найдя дюжий упор одинаково обутым в лапти ногам. - А вот пойдет, а вот пойдет! - пропели высокие голоса. - А вот нейдет, а вот нейдет! - возразили низкие. - А вот пошла, пошла, пошла! - вдруг звонко спели высокие, и якорь тяжело сдвинулся с места, неохотно вылезая из вдавины и по пути отжимая пяткой сокрытую в земле песчано-желтую влагу. Тогда все голоса уверенно и складно слились, и чудесной волной побежала над берегом двухголосая, радующая и утешающая душу волгаря песня, нехитрые слова которой препираются и подзадоривают, а напев единит и ведет в ногу людей из года в год, из века в век. Якорь полз волоком, тупо приостанавливаясь на всякой неровности и снова нехотя-покорно трогаясь, будто даже его чугунное тело оживлялось всемогуществом песни. Пастухов и Цветухин, кончив завтрак, долго неподвижно слушали пение, которое наплывало с берега на воду то с одной, то с другой стороны парохода, то набирая силу и звеня колоколом, то мягко утопая далеко в поречной мгле. - Пойдем посмотрим, - вдруг загоревшись, сказал Пастухов. Они прошли через салон и остановились на палубе с другого борта, как раз над сходнями, перекинутыми с пристани на пароход. Облокотившись на парапет, они увидели, как головные крючники ступили на сходни и вся артель, держась за канат, точно ветви елки за ствол, начала врастать в пароход, исчезая под палубой. - Смотри, - сказал Цветухин, - узнаешь? Парабукин, нагнувшись, двигался последним. Он только для вида держал канат одной рукой и внимательно присматривал за ходом якоря, рога которого размахом были во всю ширину сходен. Кудри его космато закрывали лицо и шею, вздрагивая от грузных рывков тела. - Хорош! - засмеялся Пастухов. - Страшно, если такой схватит за горло! - Зачем он тебя схватит? - Просто так. От постылой жизни. - Едва ли она ему постыла. - Видишь, вон и дочка его тут... Аночка! - крикнул Цветухин. Аночка маленькими шажками шла следом за головой якоря, в куче таких же босоногих, как она, мальчишек, сбежавшихся на погрузку и захваченных ею, словно маршем военного оркестра. В этот момент песня прекратилась. Наступила самая тяжелая часть работы - якорь надо было поставить ухом вверх и проволочить стойкой по борту палубы, на нос парохода. Аночка вскинула глаза на Цветухина, покивала ему, как старому приятелю, и, воспользовавшись заминкой, шмыгнула на пароход. Она появилась на пассажирской палубе не скоро, - ей пришлось поплутать в коридорах, торкаясь в одинаковые двери кают, и она немного растерялась от роскоши сверкающих полировок, медных поручней, люстр и стекол. Но с Цветухиным она поздоровалась запросто: ей уже доводилось иметь с ним дело, как и с другими актерами театра, куда она несколько раз пробиралась во время дневных репетиций и где к ней стали привыкать. Она и сейчас, ожидая поручения, спросила, не задумываясь: - Сбегать за чем-нибудь? - Нет, ничего не надо. Ты что, отцу пришла помогать? - спросил Цветухин, думая о погрузке. - Да, - ответила Аночка с полной серьезностью. Пастухов потеребил ее косички, улыбаясь. Она отстранилась от него и добавила весьма независимо, показывая на иглу, вдетую в платье и обмотанную ниткой: - Я ему все до одной пуговицы пришила. А скоро буду его всего обшивать, сказала мама. Она меня обещала научить шить рубашку. Она скроит, а я сошью. - Может, ты и мне сошьешь? - спросил Цветухин. - Не знаю. Я сначала буду помогать маме. А потом - Вере Никандровне. Вера Никандровна будет меня учить грамоте, а я ей помогать. Аночка бросила юркий взгляд по очереди на Пастухова и Цветухина, поднялась на цыпочки и громким шепотом, так, чтобы слышали оба, дохнула: - У Веры Никандровны сына забрали. - У какой Веры Никандровны? - спросил Цветухин. И, сразу круто обернувшись, сказал: - Александр, это что же, Кирилла?.. Кирилла? - опять обратился он к Аночке. - Кирилла Извекова, техника, да? - Ну да, - сказала Аночка, - а какой же еще сын у Веры Никандровны? - Что ты болтаешь? Как - забрали? - Ни капельки не болтаю. Я у Веры Никандровны вчера весь день пробыла. А еще раньше, ночью, один наш дяденька видел, как его забрали и повели. - Кто повел? Куда? - допытывался Цветухин и, вдруг поняв, что она говорит правду, замолчал и - с поднятыми бровями - опять глянул на Пастухова. Александр Владимирович стоял не шевелясь. Нижняя часть большого лица его отяжелела, глаза прищуривались и порывисто мигали. Каждая черта его на свой лад выражала разочарование. Он как будто далеко уходил и возвращался, чтобы опять уйти с какой-то неуверенной мыслью. Цветухину почудилось, что Пастухов поймал себя на неприятном заблуждении и не в состоянии поверить, что заблуждался. - Что же это, Егор, мальчишек хватают? - сказал он наконец. Взяв Аночку за подбородок и сильно приподняв ее голову, он испытующе глядел ей в смело раскрытые глаза. Внизу опять стали налаживать певучий спор: - А вот идет, а вот идет! Но тут же пение распалось, кто-то перебил его командой: стой! - потом: держись! - потом множество людей разноголосо и смутно зароптало, заругалось, и Аночка, как-то жалостно пискнув, одним прыжком перемахнула через парапет, спрыгнула на перила пристани и оттуда бросилась, по-мышиному изворотливо, между ног у людей, которые затолпились на сходнях. - Несчастье! - проговорил Цветухин, перегнувшись через парапет и стараясь разглядеть, что произошло внизу. - С Парабукиным несчастье, - быстро сказал он и сорвался с места, прихватив одной рукой накидку. Парабукин лежал на спине, закрыв глаза и дыша короткими всхлипами, будто сдерживая плач. На лбу его блестел пот. Вокруг тесно стояли крючники, пререкаясь, как упал Тихон - спиной или боком. - Как же так? - повторял Цветухин, протискиваясь сквозь толпу и обращаясь к каждому, кто давал ему дорогу. - Подшибли веретеном, - сказал один. - Каким веретеном? - Да якорем свалили. Поторопились дернуть, - объяснил другой. - Тесно тут. - Мы бы развернулись, - сказал третий, - да тут, черт, поставили раскоряку. - Он стукнул кулаком по крылу биплана, отозвавшегося пчелиным гудением проволок. - Надо доктора. За доктором послать или за фельдшером. В чувство привести, - торопился Цветухин, нагибаясь рядом с Аночкой, которая присела на корточки у головы отца. - Ничего, народ живучий, - спокойно произнес пристанной агент, поправив за ухом карандашик. - Аптека, должна ведь быть аптека на пароходе, - не унимался Цветухин. - Да не мешайся, барин. Не впервой, - сказал исхудалый грузчик в колючей пегой бороде. - Бери, братцы, на конторку его, на корму. Крючники нагнулись и подняли Тихона. - Размяк батя, - вздохнул кто-то. Его понесли, нестройно и часто переставляя ноги. Аночка бежала позади, постукивая друг о дружку стиснутыми кулачками. Цветухин шел за ней. На корме Тихона опустили, подложив под голову заплечье. Пегобородый крючник снял с гвоздя пожарное ведро, навязал на чалку и, кинув за борт, черпнул воды. - Ну-ка, дочка, - сказал он, - посторонись! - и окатил Тихона водой. Кудри Парабукина потемнели и плотно облепили голову, она стала маленькой, и по-покойничьи выдался шишкастый белый лоб. Но тут же дрогнули, приоткрылись лиловатые веки, матово проглянули из-под них еще слепые зрачки, грудь колыхнулась, Парабукин застонал. Подобрав под себя локоть, он хотел приподняться, но не мог. - Станция... - просипел он. Аночка ухватилась за его руку. - Где больно, пап? - вскрикнула она надсадным голоском и опять нетерпеливо стиснула кулачки. Он повел на нее бледно засветившимся взором, щеки его дернулись. - Матери... не говори, - выдавил он отрывисто и первый раз емко и шумно вздохнул. Пегобородый выплеснул за борт остатки воды, повесил ведро на место, в ряд с другими, на каждом из которых были намалеваны по одной букве слова "Самолет", и махнул рукой: - Айда, ребята. Выдюжил батя, отдышался. Они стали расходиться, вытаскивая и разматывая кисеты с табаком. Цветухин поднял глаза. На корме парохода, поодаль от толпы пассажиров, наблюдавших сверху за происшествием, стоял Пастухов. Он курил папиросу, нервно и часто выталкивая клубки зеленого дыма. Цветухин, точно боясь стереть грим, аккуратно попрессовал платком височки, лоб, подбородок и посмотрел на платок. Платок был мокрый. Он побыл минуту в неподвижности, вдруг обернулся и подошел к Аночке. - Возьми, вытри ему лицо. Аночка, будто не поняв, отстранила платок, но тотчас тщательно и нежно стала обтирать голову отца своим заплатанным узеньким рукавом. 20 В субботу, часу в двенадцатом ночи, у прокурора судебной палаты играли в карты, в домашнем кругу, за двумя стелами. Между робберами мужчины выходили на террасу покурить и размяться. Террасу обвивала неподвижная листва дикого винограда, подзолоченная светом электрической лампочки, в котором метались совиноголовки. Исступленный трепет их крылышек, вспыхивавших и потухавших, подчеркивал безмолвное спокойствие ночи. Прокурор прохаживался под навесом винограда, останавливаясь на поворотах и с любопытством наблюдая за бабочками. С ним рядом ходил и так же останавливался постоянный гость дома, младший из его подчиненных, кандидат на судебную должность Анатолий Михайлович Ознобишин. У него было чуть-чуть кенгуровое сложение - коротковатые руки с маленькими, не мужскими кистями, высокие ноги, утолщенное книзу, немного отстававшее при ходьбе туловище. Добродушный и предупредительный по манере, он нравился не только прокурору, но особенно его супруге и вообще всей дамской половине дома - тетушкам и молодой племяннице, относившейся к нему мечтательно. Сослуживцы находили его вкрадчивым и были уверены, что некоторая тихость не помешает ему обойти по службе даже очень прытких. - Странная вещь, - сказал прокурор, - на меня это мелькание ночных совок производит всегда успокаивающее впечатление. Даже больше, чем преферанс. - Преферанс возбуждает, - заметил один из гостей. - Того, кто садится без четырех на птичке, - усмехнулся прокурор. - А я играю без риска, поэтому отдыхаю. - Посмотрим, посмотрим, что покажет следующая пулька, - ответил гость, уходя в комнаты. - Действительно, ваше превосходительство, - сказал Ознобишин, оставшись наедине с начальником, - оторваться от этих бабочек так же трудно, как от костра. - Искры гаснут на лету, - задумчиво вымолвил прокурор. - Очень похоже на искры, совершенно верно. И настраивает созерцательно. - Задумываешься над суетою бытия, - вздохнул прокурор. - Что слышно нового? - Ничего особенного. В городе все еще разговоры о прокламациях. - Ах, о мальчуганах? Ну, как дознание? - Не могу точно сказать. Вы ведь знаете, ваше превосходительство, господин товарищ прокурора меня не жалует. Я дважды просил, чтобы он разрешил сопровождать его на допросы. Обещает, но... - Гм-м. Что же, вы хотите, чтобы я ему предложил? - Если вас не затруднит... Для меня было бы поучительно, и, может быть, я принес бы пользу. Дело обещает быть чрезвычайно интересным. Вдруг, например, у нас в камере заговорили, что в деле замешан Цветухин. - Актер? - Совершенно верно. - Скандал! Что же он - в ложи, что ли, подметывал прокламации? - Он будто бы по другому делу - по делу о типографии. - Это одно и то же, я убежден. - Нет, ваше превосходительство, сообщества все еще не установлено... Не удается будто бы соединить. Два разных дела. - Ах, голубчик, кому не удается? Подполковнику не удается? Подполковник что угодно соединит. Он, как повар: берет уксус и масло, получается соус провансаль. Анатолий Михайлович засмеялся, и смех его, сдержанно убывая, длился до тех пор, пока на губах его превосходительства держалась улыбка. Потом он произнес чрезвычайно доверительно: - Называют еще Пастухова. - Пастухова? - Да, будто бы Пастухов тоже. Они постояли молча. По лицам их скользили маленькие тени совок, точно отражая быструю смену мыслей. Из комнат вырвался смех. - Как же вы говорите - ничего нового? - недовольно упрекнул прокурор, прислушиваясь к смеху. - Ничего мне достоверно известного, ваше превосходительство. Скажешь, а потом не подтвердится. Получится - Ознобишин наболтал. Ведь до сего дня мне еще не дано ознакомиться с протоколами дознания. - Да, да, скажу, чтобы завтра же мне доложили. Прокурор укоризненно покачал головой и покосился через открытую дверь в комнаты, где все еще смеялись. - И чтобы вас допустили к ознакомлению с делом. Нужно накоплять опыт. Я вас понимаю. Знакомьтесь и потом держите меня в курсе. С тех пор, дорогой мой, как мне прописали очки, чтение дел стало для меня гораздо труднее. Надену очки - клонит ко сну, представьте себе. Сниму - ничего не вижу. - Зрение, ваше превосходительство, - проникновенно сказал Ознобишин. - Да, - подтвердил прокурор. - Он ведь модернист? - Пастухов? - догадался Ознобишин. - Ну конечно, модернист. - В газетах его хвалят. А отец у него был бестолковый. Все, знаете ли, проектировал. Долгов наделал... Если сын в него, можно думать - сбился. И потом вполне естественно ожидать от литератора... Вы как, читаете модернистов? - Пробовал, ваше превосходительство. Все как-то у них... на скользких намеках. Иногда даже неприлично. - Да, они позволяют себе... Однако у некоторых получается увлекательно и, знаете, красочно. Я как-то, еще до очков, прочитал роман... не могу вспомнить автора. Из новых. Но название запомнил: "Девственность", знаете ли. Очень смело. И легко, с интересом читается. Там, видите ли, одна девушка... В это время на террасу вышла развеселившаяся племянница прокурора с приглашением к ужину, и прокурор направился в комнаты, расспрашивая, над чем же все так весело смеялись. Сидя, как обычно, рядом с дамами, любезно, слегка неуклюже передавая им своими маленькими ручками блюда и обмениваясь ни к чему не обязывающими уместными словами, Ознобишин испытывал приятно волнующее чувство. Он надеялся, что после удачного разговора на террасе его отношения с товарищем прокурора, наблюдавшим за политическими делами, примут ту короткую доступность, которую все не удавалось установить. Товарищу прокурора не нравилось молодое рвение кандидата. Частенько осаживая Ознобишина, он поучал, что для успешного прохождения службы впереди любознательности должна идти выдержка, и дальше подборки маловажных материалов ничем его не занимал. Теперь, когда камере прокурора палаты предстояло принять к производству нашумевшее в городе дело, Ознобишин рассчитывал достичь по возможности больше и знакомством с процедурой дознания, и помощью в составлении обвинительного акта. Участие в этом деле рисовалось ему началом весьма значительного, даже, может быть, решающего движения в карьере, и он жалел, что не нашел случая поговорить с прокурором раньше, и радовался, что наконец поговорил. Как большинство молодых людей, он был тревожим неудовлетворенным желанием что-то видоизменять, совершенствовать и думал, что все удивятся, когда обнаружат, как много он открыл такого, чего прежде никто не примечал. Он нисколько не хотел поколебать машину судопроизводства, наоборот - ему представлялось, что, когда его подпустят к ней ближе, она заиграет своими хитрыми деталями так, что даже старые чиновники ахнут и возбоготворят ее еще больше. Главное, о чем он мечтал, - это увидеть живых обвиняемых, и болезненно досадовал, что товарищ прокурора не хотел замечать его интереса к дознанию. Допросы производились уже второй месяц. Через руки жандармского подполковника Полотенцева прошло немало людей, и следствие обрастало подробностями, как днище корабля ракушками. Был вызван в жандармское полицейское управление и Меркурий Авдеевич Мешков. Он явился расчесанный, степенно приодетый, как к заутрене. Вопросы, заданные ему первоначально и касавшиеся установления его личности, были нетрудными. Он отвечал готовно, и вся слаженность и удобство формы усыпили его страх, тем более что Полотенцев все время будто извинялся за невольно причиненное утруждение. Это был человек с выбритой до сияния продолговатой головой и с математической шишкой на затылке, с коротенькими ярко-желтыми ресничками, словно дублировавшими тонкую золотую оправу очков. Он отращивал длинные белые ногти и при письме упирался в бумагу мизинцем с особенно длинным и особенно белым ногтем. За работой он надевал китель без аксельбантов, и вид его был дорожным, как будто подполковник ехал в мягком купе и нечего было церемониться, - путь дальний, сидеть уютно, собеседники славные, вот-вот он раскроет чемодан и проговорит: "А ну-ка, заглянем, что нам упаковала в путь-дорогу наша дражайшая женушка". Таким располагающе-добродушным тоном Полотенцев предупредил Мешкова, что за ложные показания свидетели несут уголовную ответственность, если будут изобличены в умышленном сокрытии или же в клевете. - Понимаю, понимаю, - сказал Мешков, действительно сразу доняв, что удобные вопросы кончились. Полотенцев спросил, что известно Мешкову о его квартиранте Рагозине, после того как Рагозин скрылся. - Как же мне может быть о нем что-нибудь известно, если он скрылся? - заволновался Мешков. - А это я буду вас спрашивать, а вы мне - отвечать, - назидательно поправил Полотенцев. И он неутомимо спрашивая - казалось Мешкову - об одном и том же на разные лады: кто ходил к Рагозину, кого Мешков видал у Рагозина, кого навещал Рагозин, и потом - кто ходил к жене Рагозина, где бывала жена Рагозина, кого встречал Мешков у Рагозиной? Меркурий Авдеевич напрягал страшно утомлявшие его усилия памяти, чтобы вместо "не знаю" сказать какое-нибудь другое слово, которое остановило бы неотвязное повторение совершенно бессмысленного вопроса, и у него нарастало пугающее и тоскливое ощущение виновности в том, что он не употребил свою жизнь на такое необычайно важное дело, как наблюдение за квартирантами Рагозиными, а занимался бог знает чем, и вот теперь, из-за этой непростительной ошибки, поверг в несчастье подполковника Полотенцева и вместе с ним обречен мучиться и биться над безответными вопросами. Стоило Меркурию Авдеевичу сказать о Рагозине что-нибудь положительное, например, что тот аккуратно вносил деньги за квартиру, как сейчас же Полотенцев начинал допытываться, не замечал ли он, что Рагозин широко тратил деньга, сколько вообще Рагозин проживал, не было ли у Рагозина скрытых наклонностей к излишествам, иди, наоборот, - может быть, Рагозин был жаден к деньгам и копил? Получалось, что Мешков упрямствует, запирается, скрывает одному ему известные тайны и, конечно, должен будет сам на себя пенять, если подполковник Полотенцев откажет ему в расположении и доверии. - Так ли я вас должен понимать, что вы не желаете помочь следствию по делу о государственном преступнике, которому вы отдавали внаймы отдельный флигель с надворной службой, где была устроена тайная типография? - спросил Полотенцев, упирая ноготь мизинца в чистый лист бумаги, чтобы записать ответ Мешкова. - Дозвольте, ваше высокоблагородие, - взметнулся Меркурий Авдеевич, протягивая руку к подполковнику, словно умоляя его подождать записывать, и вытирая другой рукой запотевший лоб. - С радостью готов помочь законному следствию, но как быть, если это не в моих силах? - Ну что вы говорите - не в ваших силах! - с ласковым укором воскликнул Полотенцев и отодвинул от себя бумагу. - Ну расскажите, что вы знаете о других ваших квартирантах. - О каких других? У меня только еще этот самый актер. - Да, да, да, вот об этом самом актере! - обрадовался Полотенцев. - Как его, этого актера? - Мефодий... - проговорил Меркурий Авдеевич с чувством приятнейшего облегчения, что мысли его высвобождались из тупика, в который их загнал допрос о Рагозине. - Извините, пожалуйста, у меня вылетело из головы, как этого Мефодия по фамилии... - Потом припомните, - успокаивающе сказал Полотенцев. - Расскажите, что вам известно про общение этого актера с Рагозиным? - Я хотел сказать... - Что вы хотели сказать про общение Рагозина с актером, фамилию которого вы запамятовали? - Не про Рагозина, - безнадежно-тихо ответил Мешков, - не про Рагозина... - Да, да, да, - спохватился Полотенцев, вскидывая очки на сияющее темя и растирая кулаком зажмуренные глаза, - я, знаете, с этим Рагозиным заговорился. Дни и ночи напролет - Рагозин, Рагозин! Не про Рагозина, а про общение его... с кем вы хотите сказать? - То есть про Мефодия... - осмелился Мешков. - Да, да, да, именно. С кем, значит, он? - У него старинный приятель по семинарии, тоже актер, Цветухин. - Цветухин, - утвердительно повторил Полотенцев и живо взялся за бумагу. - Любовник и герой Цветухин. Ай-ай-ай! - Вы записывать? - спросил Меркурий Авдеевич. - Нет, нет, продолжайте, пожалуйста. Записывать - потом записывать успеем. Только слегка - карандашиком. Вы говорите, значит, - Цветухин, который бывал у своего приятеля Мефодия, где и встречался с Рагозиным, - так я понимаю? - Нет, - стараясь придать ответу решимость, возразил Мешков. - Я не могу говорить, чего не знаю. К Мефодию заходил актер Цветухин. Один раз, на пасху, я видел у него также Пастухова. Сына покойного Владимира Александровича. - Так, так, так. Значит, у Мефодия собирались... собирались... На кого вы показываете? - Я не совсем так говорю, ваше высокоблагородие. Квартирант мой пригласил меня на пасху, как бы для поздравления с праздником. И при этом я встретил у него Цветухина с Пастуховым. - Цветухин, Пастухов, - повторил подполковник, обводя записанные фамилии овальчиками. - И еще кто был при вашей встрече с квартирантом? - Не то чтобы был при встрече, а подходил к флигерю, заглядывал во двор один галах, ночлежник. - Вашего ночлежного дома? - Да, угол снимает в ночлежке, семейный человек, пьяница. - Фамилию его, конечно, вы запамятовали, - утвердительно сказал Полотенцев. - По фамилии Рубакин, или... извините, как-то наоборот: Буракин. - Ничего, ничего, у вас хватит времени припомнить. Значит, собирались ваши квартиранты... - не спеша продолжал подполковник, рисуя овальчики и вписывая в них вопросительные знаки. - Парабукин! - быстро сказал Мешков, подпрыгивая на стуле и вдруг освобожденно переходя к рассказу. В самом деле, почему Меркурий Авдеевич должен был бы уклониться от передачи о подробностях досадившего ему разговора с людьми распущенных нравов, какими-то лицедеями и бумагомараками? Ведь он сообщит только то, что было в действительности, ни слова не прибавив, не убавив. Правда, ничего утешительного нельзя сказать ни о Мефодии, ни о приятеле его Цвету-хине. Люди, бросившие духовную семинарию ради подмостков и увеселений, - солидно ли это? А кто такой Пастухов? Что он там такое сочиняет для театров? Богопротивник, высмеивающий своих друзей за приверженность их к пасхальным стихирам. Неплательщик долгов отца своего и - по всему судя - укрыватель полученного наследства. А что скажешь доброго о пропойце и прощелыге Парабукине? С горечью и состраданием смотрит на всех них Меркурий Авдеевич. Бог им судья! - Да, - сочувственно и даже с болью отозвался на это печальное описание Полотенцев. - Подумаешь, прикинешь, в какую вы беду себя вовлекли, Меркурий Авдеевич, расселив на своем владении подозрительных лиц. Но вот вы говорите - бог им судья. Бог-то бог, да и сам не будь плох. Мы ведь призваны судить на земле. На небеси осудят без нас. А вы себе даже вопроса не задали: для какой цели подозрительные, как вы говорите, люди собираются у вас во владении и привлекают к общению низкие элементы вроде Парабукина? - Я не говорю подозрительные, а, так сказать, в отношении нравственности... - осторожно уточнил Мешков. - Люди как бы безнравственные. - На вашем языке религиозного человека - безнравственные, а на нашем юридическом языке - неблагонадежные. Ведь что получается? Трое ваших квартирантов - один поднадзорный, Рагозин, другой бродяга. Парабукин... - Да какой же он мой квартирант? - взмолился Мешков. - Да ведь он проживает не в моей ночлежке, а в вашей! Подполковник ударил ладонями о стол и внезапно поднялся, шумно отодвигая ногами громоздкое кресло. - Нет, нет, уважаемый господин Мешков, вы что-то такое... Он прошелся по кабинету, с видимой решительностью призывая нервы к порядку. Потом приблизился к Мешкову, напряженно поглядел на него, снял очки и опять потер глаза кулаком, точно отгоняя изнуряющий сон. - Должен вам сознаться: самым огорчительным бывает, когда неожиданно видишь, что ошибся в свидетеле. Когда свидетель по делу в действительности оказывается соучастником в деле, да-с! Он отвернулся. - Ваше высокоблагородие, - с тихой покорностью произнес Мешков. - Дозвольте попросить водички. - Ах, водички! - откликнулся Полотенцев. - Сейчас распоряжусь! - и, весело звеня шпорами, вышел за дверь. Отвалившись на спинку стула, Мешков обеими руками закрыл лицо. Он старался плотно прижать каблуки к полу, но они отрывались и слабой дробью постукивали о половицы. Вдруг дверь распахнулась. Черный ротмистр, внезапно появившись в комнате, как будто ввел за собой холод ночи и угрожающие тени жандармов, которые качались на потолке и по стенам рагозинского флигеля, когда Меркурий Авдеевич стоял у косяка, как нищий. - Подполковник вышел? - спросил ротмистр. - Так точно, - громко ответил Мешков, встрепенувшись. - А-а-а! - протянул обрадованно ротмистр. - Старый знакомый! Он сделал два шага, будто намереваясь пожать Мешкову руку, но - едва тот вскочил - остановился на полдороге и сказал разочарованно: - По тому делу? Да, батенька, угодили вы в кашу. Теперь пойдет! - Ваше благородие... - начал Мешков. - Да нет, что уж, что уж! - отмахнулся ротмистр. - Как вам наш подполковник? А? Светлая голова. Но, знаете, у него - шутки в сторону, шутить не любит. Категорически не любит, нет. Он повернулся по-военному и так же неожиданно исчез, как вошел. Опять Меркурий Авдеевич остался наедине и опять присел, ощущая знобкую дрожь в ногах и почти засыпая от приторной немощи всего тела. Подполковник не торопился вернуться. Придя, он с мрачной энергией разложил на столе принесенные дела в синих папках, взрезал ногтем новую стопу бумаги, пододвинул чернильницу. - Я просил дозволения - водички, - произнес Мешков. - Вам разве не давали? Я распорядился, - ответил Полотенцев, берясь за перо. - Итак, приступим к протоколу. Начнем с ваших ценных показаний о Рагозине... Никогда Мешков не мог понять, откуда нашлись у него силы держаться на стуле и говорить о предмете, который ускользал от внимания, как вода - из дырявого чана, тогда как Полотенцев размеренно наполнял этот чан снова и снова. Много ли прошло времени с того раннего часа, когда Мешков отправился из дому в жандармское управление, он не знал. Ему казалось, что лампа в зеленом папочном абажуре зажжена давным-давно и белый ноготь мизинца, бесчувственно двигавшийся по бумаге, пожелтел от старости. Перед глазами его возникал стакан чаю с ленивым язычком пара, налитый поутру Валерией Ивановной. Он слышал ее уговаривание - выпить хоть глоточек, гнал от себя этот бред и тотчас с вожделением вызывал его в памяти. Слова потеряли для него разумный смысл, и когда кончился допрос, он что-то все еще лепетал. Качаясь, он доплелся по коридорам до стеклянного тамбура передней и взялся за поручень двери, но в этот момент услышал зычный окрик: - Обвиняемый Мешков! Жандармский унтер догонял его, рысцой бежа по коридору. - Мешков? - Я Мешков, но я не обвиняемый, а свидетель, - пробормотал Меркурий Авдеевич. - Подполковник приказал вернуться. Меркурий Авдеевич пошел назад, держась поближе к стенам. Полотенцев встал из-за стола ему навстречу. - Извините, я задержал вас на минутку, - сказал он с выражением озабоченности и совершенно искреннего раскаяния. - У меня возник некоторый второстепенный вопрос. Ведь ваша дочь, насколько я знаю, состоит в большой дружбе с молодым человеком по имени Кирилл Извеков. Не ошибаюсь? Нет? Так я хотел узнать - молодой человек этот не бывал у вас в доме, нет? С пристально-трезвой отчетливостью Меркурий Авдеевич увидел, как мелькнула в сумраке белая полосочка воротника над короткой квадратной спиной тужурки - мелькнула и быстро скрылась за калиткой. И сразу, вместе с этой полосочкой воротника, рабью пробежали перед взором памяти голубые полосы Лизиного домашнего платья. И потом - коричневая, просвечивающая огоньком занавеска в окне рагозинского флигеля и он сам - Меркурий Авдеевич, с верхней галереи пытливо рассматривающий свой тихий двор. Он неподвижно глядел на подполковника. Полотенцев молчал. Вдруг он спохватился и заговорил участливо: - Я вижу, вы страшно устали, и уж, пожалуйста, извините мою настойчивость. Да и вопрос мой прекрасно можно отложить до следующего раза. Я только хотел вам сказать, что ведь молодой этот друг вашей дочки тоже обвиняется в государственном преступлении. Так что уж к следующему разу непременно прошу вас припомнить - бывал ли он в вашем доме? Чтобы уж окончательно разъяснить и насчет него, и насчет вашей дочки. А теперь - будьте здоровы. Эка, ведь вы как измучились! Извините меня, извините: долг службы!.. По улице Меркурий Авдеевич передвигал ноги, как только что приведенный в сознание пьяный. Ничего не осталось от его приодетости. Пиджак странно обвис, брюки пузырились на коленках. Под скомканными, чужими усами он непрерывно ощущал сухие, потрескавшиеся губы. Он долго не понимал, что за туман колышется перед его взором. Только пройдя несколько кварталов, он различил облачко мошкары, преследовавшее его неотступно и покрывавшееся бронзовым отливом, когда он проходил мимо уличного фонаря. Он стал отмахиваться от него, но оно, крутясь, неслось впереди, как насмешливое марево. Внезапно Меркурий Авдеевич остановился. Впервые за весь день утешительная мысль отпечатлелась в его уме: - Пусть будет умышленное сокрытие, пусть! Но Лизавету я не выдам. Лизавету я спасу... Он разгладил бороду, надел аккуратнее котелок, и к нему вернулась обычная походка, чуть-чуть с подпрыгиванием на носках. 21 Когда-то, в один из тех разговоров, которые Лиза называла философскими, в Собачьих Липках зашла речь о том, что такое - судьба. Кирилл сказал, что этим словом, вероятно, называют зависимость человека от событий. Лизе не понравилось такое определение. - А если нет никаких событий? - возразила она. - Если ничего не происходит, а просто идет обыкновенное время, или даже не идет, а стоит, и вообще - скука, и больше ничего. Тогда, что же, судьба исчезает? Нет, Кирилл считал, что времени без событий не бывает, что скука - тоже событие. - Хорошо, - сказала Лиза, - пусть события будут какие угодно. Но, ты понимаешь, они идут, идут как ни в чем не бывало. Человек к ним прижился и, может быть, счастлив. И вдруг у него все летит вверх тормашками. Что это такое? - О чем ты говоришь? - спросил Кирилл. - О личном счастье? Ты ведь знаешь, человек - кузнец своему счастью. Но Лиза не хотела соглашаться. - А что же такое, когда кузнец кует в своей кузнице и думает, что все хорошо, а вдруг кузница сгорела, и он остался на пустом месте? - Это - пожар, - засмеялся Кирилл. Он любил отшутиться, если не мог чего-нибудь объяснить. И потом - он всегда отыскивал в будущем благополучие. А у Лизы часто возникали странные предчувствия, и вот теперь она убеждена, что они ее не обманули, что в давнем разговоре о судьбе она права: все было обыкновенно, и она была счастлива, и вдруг из ее жизни вырван Кирилл. Все было обыкновенно, и она была счастлива, и вдруг у ней в доме выплыло имя, которое никогда прежде не снилось: Виктор Семенович Шубников. Это и есть судьба... Городу известны были две вывески - золотом по черному полю: Шубников. Одна - на магазине против Верхнего базара, другая - на большой лавке в рядах базара, в самой его гуще. И там и тут торговали красным товаром. Магазин держал ткани богатые - сукна, бархат, шелка; лавка - ходовые ситцы, сарпинку, сатин. Дело вела вдова Шубникова, Дарья Антоновна, помогал ей племянник Витенька, которого она баловала с детских годов и прочила себе в преемники. Двадцатилетний человек, любивший хорошо одеться, поболтать в кресле парикмахерской, пока его льняные волосы любезно укладывают накаленными щипцами, выписать по газетному объявлению какие-нибудь наусники из Варшавы или гуттаперчевый прибор для массажа лица изобретения лодзинской гигиенической фирмы, - Виктор Семенович успел приобрести известность среди молодых людей, не утомлявших себя большими трудами. Он был натурой спортивной, нетерпеливой, поэтому ему не удалось закончить образование, хотя он несколько раз бойко брался за науки, переходя из одной гимназии в другую, пробуя и коммерческое и реальное училища, справляя при этих случаях новое обмундирование из отличного сукна собственного магазина и сменив, наконец, коллекцию форменных фуражек на модную кепку велосипедиста. На велосипеде он ездил отлично, в стиле настоящего гонщика, - наклонившись с высокого седла на низкий, изогнутый в рог буйвола руль с резиновыми наконечниками. Он даже тренировался в езде по треку, думая взять приз на гонках, но слетел с виража, разбив колено, и как бы обиделся на более удачливых соперников. Зато в езде на лошадях с ним никто не мог потягаться. Он вывез из степи, с Бухарской стороны конька-иноходца игреней масти, по виду - замухрышку, шершавого, со светлым нависом. На масленой неделе он молодцевал перед любителями лошадей, заложив иноходца в крошечные, пухового веса саночки, на которых умещался один человек, да и то в обрез. На Большой Кострижной улице, куда в семейных санях, запряженных покладистой тройкой или парой, даже заворачивать остерегались, а где носились только кровные рысаки, Виктор Семенович показывал на своем маленьком дьяволе дух захватывающие чудеса. Не говоря о красоте и необыкновенной веселости хода лошадки, будто серчавшей в исступленно-игривой побежке, сам ездок вызывал общий восторг лихостью кучерского уменья. Он не ехал, не мчался, не летел, а парил вне земного пространства, оторвавшись от накатанной дороги, весь в снежной муке, и казалось - он не сидит в санках, а запущен струноподобными вожжами, как камень - пращою, в морозный воздух. Принагнувшись на бочок, так что санки перекашивало на один полоз, заглядывая вперед прищуренным глазом, увертываясь от развевающегося долговолосого огненного хвоста и ледяных комьев из-под копыт, он несся за конем-метеором и только гик