. Так что возьмите в экспедицию... -- вдруг взмолился Пашка, меняя тон. -- Хорошо, что ты любишь природу, но, чтобы стать путешественником, нужно учиться и учиться. А у тебя с математикой нелады... У Пашки сразу на лбу выступил пот. Парень отвернулся и торопливо допил чай. -- Что же ты молчишь? Или неправда? -- Вчера с дедушкой вместе решали задачу насчет автомашин с хлебом. Он говорит: "Умом я тут не соображу, мне нужно натурально, а пальцев-то на руках не хватает для счета -- машин много". Он спички разложил и гоняет их по столу взад-вперед. Вспотел даже, разгорячился. Бабушка и говорит ему: "Ты бы, Гурьяныч, огурешного рассольцу хлебнул, может, легше будет, к автомашинам же ты непривыкший". Даже богу стала молиться, чтобы задача у нас с дедушкой сошлась. -- Ну что же, решил он? -- Нет, умаялся, да так за столом и уснул. А бабушка поутру баню истопила, говорит: "Еще, чего доброго, от твоих задач дед захворает, всю ночь бредил машинами". -- Это уж ты выдумываешь. -- Не верите? -- И Пашка рассмеялся. -- А сам-то ты решил? -- Решил... Только неверно... -- Слушай, Пашка, ты сегодня не ходил с отрядом пионеров паутину искать? -- Нет. А зачем она вам? Я подробно объяснил Пашке, в чем дело. -- Надо искать в тайге, там уж наверняка крестовик живет. Надежда на тебя, выручай! -- А какой он, крестовик? -- У него по спине две темных полосы, напоминающие крест. -- А если я паука не найду, тогда совсем приостановится работа? -- вдруг спросил он. -- Да, работы остановятся, но до этого допускать нельзя, -- ответил я. -- Так уж ты не подводи меня, постарайся... Пашка вдруг весь загорелся, точно обожгла его какая-то мысль. Он вскочил, схватил шапку и, застегивая на ходу телогрейку, выбежал во двор. -- Косачей, косачей возьми! -- Я к дедушке побежал в зимовье, -- крикнул он в окно и скрылся в сумраке... ...Прошел в бесполезных поисках и следующий день, Не было надежды и на Пашку, Что делать?.. В штабе уже заканчивался рабочий день. Вдруг слышу, кто-то ломится в помещение, не обращая внимания на окрик вахтера. Широко раскрывается дверь -- на пороге кабинета появляется Гурьяныч с Пашкой. Оба раскрасневшиеся от быстрой ходьбы, возбужденные. -- Здравствуйте! К вам с удачей! -- говорит старик и поворачивается к Пашке. -- Выкладывай! Пашка запускает обе руки в карманы телогрейки, достает спичечные коробки, а сам не сводит с меня сияющих глаз. -- Вот в этих коробочках по три кокона, -- объявляет Гурьяныч. -- Куда столько! -- Это еще не все: принесли и живых крестовиков. -- И Пашка достает из-за пазухи несколько коробок, перевязанных цветными лоскутками. -- Все, как один, крупные. Вот этот -- из дупла лиственницы, этот -- из дровяника, этого поймал в остатке стога сена. Всех рассадил по разным коробкам, может, не одинаковая у них паутина. -- Молодец, Пашка, прямо скажу -- не ожидал! -- Прыткий он у нас, на все руки! -- И Гурьяныч, распахнув однорядку, присаживается в угол на пол. Парнишка пристраивается рядом. -- Спасибо, Пашка, выручил. Паутины этой хватит на тысячу инструментов. Как рассчитываться будем с тобой? Старик с душевной снисходительностью смотрит на внука, потом спрашивает с улыбкой: -- Разбогатеешь, чего покупать будешь? -- Ружье, Ты же говорил, как деньги будут, непременно купим. Старик не отвечает, поворачивается ко мне. -- С паутиной что собираетесь делать, да и с пауками? -- Пауков выпустим, а паутину надо срочно доставить в тайгу. -- Это куда же? -- На Усмунский хребет. -- Не бывал там. Видать, далеко... Как же вы ее туда доставите? -- Будем искать проводника. -- Туда проводника в поселке не найти. Километров за сто я хаживал, не дальше, а другие и того меньше. Нет ли у вас карты -- взглянуть, где он. Усмун, какие там речки?.. Может, советом помогу. -- И старик встает, подходит к столу. Пашка точно прилип к нему, вижу, у него созрел какой-то план. Я разворачиваю перед Гурьянычем фотосхему местности, показываю расположение на ней поселка и линию хребта. Старик достает из внутреннего кармана очки, внимательно смотрит сквозь стекла на схему, водит по ней загрубевшим пальцем. Обращается к внуку: -- Кака это речка, читай! -- Порожная. -- Так-так... А эта как зовется? -- Кедровый ключ. -- Знаю, левый приток Порожной. Бывал там, но давненько. -- Скажите, Гурьяныч, как легче добраться до Кедрового ключа? -- Упаси бог, не посылайте людей речкой, не пройдут -- скалы, завалы, прижимы. Надо напрямик резать тайгою, через озера, а дальше звериной тропою через отрог и угодишь в вершину Кедрового. -- Дедушка, -- вдруг обрывает его Пашка. -- Кроме тебя, туда никто не проведет, берись проводником, и я с тобою. -- Ты с ума спятил, что придумал! Будь мне пятьдесят, слова не сказал бы, а теперь какой из меня проводник. -- Гурьяныч, а ведь Пашка дельное предлагает. Возьмитесь доставить паутину на Усмун. До Кедрового ключа места знакомые, а дальше по карте пойдете, тропою геодезистов. Тайга вас не подведет. -- Нет, нет, не уговаривайте. На себя теперь не надеюсь: ноги в коленках слабые и память может обмануть, не туда заведу, а дело требует срочности. Да и по новым местам мне уже не ходить. -- А что, если я попрошу Макарову выслать кого-нибудь до Кедрового ключа, вы подойдете отсюда и передадите ему паутину? Соглашайтесь. Вы не представляете, Гурьяныч, из какой беды выручите нас. -- Дедушка, берись, и я с тобою пойду, -- умоляет его Пашка. Гурьяныч задумывается. Он, видимо, вспоминает этот далекий и трудный путь сквозь тайгу, по болотам, по кочковатым марям. Что-то серьезно пугает старика, туманится его лицо. Но вот он трясет головою, как бы отгоняя от себя какие-то мысли, говорит, волнуясь: -- Толкаете вы меня оба на великий грех. Я не должен браться за такое срочное дело. Но уж коль некому -- пойду. Только до Кедрового ключа, не дальше. А насчет тебя, Пашка, с бабушкой посоветуемся, как она. -- С тобою пустит. -- И парнишка от неожиданной радости, кажется, готов плясать. -- Вот и договорились, Гурьяныч! Пойдете не один -- дадим человека, может, Василий Николаевич согласится. И завтра -- в путь. Гурьяныч ушел озабоченный. Конечно, шестьдесят лет -- это многовато для такого похода. Но он, видимо, не счел возможным для себя отказать нам. Макарова обрадовалась моему сообщению относительно паутины. Мы договорились, что утром она отправит своего проводника-эвенка на оленях до Кедрового. Местом встречи будет слияние двух верхних истоков ключа там, где Макарова стояла лагерем три недели назад. Но оказалось, что Василий Николаевич не может идти С Гурьянычем -- загрипповал. В штабе не нашлось подходящей кандидатуры, опытные парни были в тайге, на работе, и я решил сам идти со стариком. Дело серьезное, и тут не должно быть никаких ошибок. К тому же я не мог отказать себе в таком маршруте по тайге, да еще с таким таежником, как Гурьяныч. Поздно возвращаюсь из штаба. Горы, точно чудовища, стоят на горизонте, закутавшись туманом. Из-за них, с востока, неслышно крадется прозрачная майская ночь с тусклыми, как бы подернутыми дымкой звездами. Странной, загадочной кажется тишина уснувшего поселка. На порожке моей квартиры сидит Пашка. Замерз, дрожит, как бесприютная собачонка на холоде, но не уходит. -- Я к вам, -- обрадованно встречает он меня. -- Дедушка послал сказать, что мы можем завтра с обеда идти. -- Кто это "мы"? -- Я и дедушка. -- А бабушка тебя отпускает? -- Отпускает. Мы и Кудряшку берем с собой... Вы бы отпросили меня в школе, скажите, что без меня работа сорвется. -- Уж как-нибудь я найду, что сказать. Но, если твои дела в школе плохи, не возьму, даже если отпустят. Пашка вдруг вскакивает, хватает мою руку и, вскинув в небо голову, замирает... -- Не слышите? -- спрашивает он таинственным шепотом -- Гуси!.. С места мне не сойти, гуси!.. Снимите шапку. Из бездонной тьмы падает на землю усталый гусиный шепот. Он точно ножом полоснул по сердцу. Впервые я слышу его в эту весну. В нем вольность посильнее ветра, радость возвращения, сладость жизни. -- Эх, с ними бы, а?! -- горестно вздыхает парнишка. Где-то высоко в звездах глохнут взбудоражившие нас звуки. Пашка тоже не отрывает глаз от темного неба. Ночной крик гусей, кажется, пробудил в нем еще никогда не испытанное желание лететь с птицами в неведомые страны, и он, может быть, понял, что это новое чувство пленило всего его и что теперь уж ни за что не освободиться от мечты побывать в неведомых странах. -- Пошли в комнату, -- говорю я, открывая дверь и пропуская мальчишку вперед. В комнате жарко. Пашка отказывается раздеться, говорит, на минутку забежал. Сидит хмурый, сдвинув брови. -- Чего, Пашка, молчишь? -- спрашиваю я. -- Неохота бабушку и дедушку обижать, а то бы махнул следом за гусями. -- Куда? Он молчит. -- Подожди, пусть оперятся у тебя крылышки. -- То-то и беда! -- серьезно соглашается парнишка. -- Вот ружье бы, тогда можно и подождать. -- О ружье потом. Бабушка, видно, права: ты слишком увлекаешься охотой. -- Какая там охота -- вместо собачонки бегаю. Самому же пальнуть дедушка часто не дает; говорит, ружье наше вот-вот должно разорвать -- ненадежное. А насчет охоты я не хуже других. -- Охотником, Пашка, назовешься, когда будешь разбираться в следах зверей и птиц, будешь знать их повадки. Ты должен научиться сшибать на бегу козла, снимать летящую птицу. Не достигнешь этого -- нечего тебе делать в тайге с ружьем. -- Что вы, что вы! Да я в тайге любую пташку назову -- дедушка мне все объясняет, а козла на бегу или птицу влет сшибу, ей-богу, сшибу. -- Ну, насчет козла это ты... -- Не верите?! -- Нет. А вот относительно ружья не знаю, что с тобой делать. Его будто оса ужалила. -- Дадите?! -- вскрикнул он, весь загораясь. -- На эти дни, может быть, и дам. Пашка вскакивает, хватает со стула свою шапку и мигом исчезает за дверью, точно боясь, что я могу раздумать. Потом он громко барабанит в ставню: -- Спокойной ночи, я к дедушке в Медвежий лог побегу сказать насчет ружья! -- Ты с ума сошел -- ночью! Не смей! В ответ хлопает калитка, и на тихой улице смолкают торопливые шаги Пашки. "С чего это я ружье пообещал? Не наделал бы глупостей!" -- запоздало думаю я. Но, видно, этот вопрос для меня давно решен. -- Что это парнишка зачастил к вам? -- спрашивает Акимовна, заглянув в комнату. -- Заметили, глаза у него шустрые, так и нижут, так и шарят... -- Это же Копейкин, Акимовна! -- Копейкин?.. -- удивилась она. -- То-то, я вижу, конопатый, не с нашей улицы. У нас или рыжие, или черные, а таких нет. Спрашивала у соседки про Копейкина, та сказывала: в задах на квартире живет. Настоящая фамилия его Рублев, а это уж ребята прилепили ему -- Копейкин. Мальчишка ничего, палец в рот не клади... -- Бойкий и смышленый, -- перебил я ее. -- Ну уж и бойкий! Сидит, носом шмыгает. -- Это у него, Акимовна, возрастное. -- Ну, разве что... -- примирилась старушка. БОЛЬ СТАРОГО ТАЕЖНИКА Утром я, как обычно, проснулся рано. Выхожу во двор. Еще темно. Спит поселок, окутанный черным мраком. Над ним безмолвной тундрой стелется небо с далекими звездами. Морозный воздух сух и звонок -- верная примета: к ведру. Слышу на улице хруст настывшего за ночь ледка под чьими-то торопливыми шагами. Из трубы соседского дома, словно сигнал, взвивается дым, и тотчас же на востоке в полоске появившегося света возникают крутые отроги. Радостно шепчу: -- Утро, утро! А шаги на улице все ближе и неожиданно обрываются у нашей калитки. Слышу заговорщический шепот. Кто бы это йог быть так рано? Стою жду. Чья-то рука осторожно касается щеколды, но калитка заперта изнутри. -- Кто там? -- кричу. Тишина. Подхожу к калитке, открываю: -- Гурьяныч?.. -- С добрым утром. -- Старик неловко протискивается в калитку. -- Мы насчет вчерашнего разговора. Не раздумали? -- Что вы, Гурьяныч, конечно, пойдем. Сразу же после двенадцати отправимся. У меня все готово. -- Я вовремя буду тут. А как насчет Пашки? Из-за спины Гурьяныча высовывается улыбающаяся физиономия. -- Это уж ваше дело. -- Оно, конечно, ну, а вы как? -- Я, Гурьяныч, схожу в школу. Если он подтянулся, отпрошу его. -- Точно, -- подтверждает старик. -- А как пойдет, за кашевара или самостоятельно? -- Обещал я ему ружье. -- Ну и как же, достали? -- "Ижевку" одноствольную дам. Пашка встрепенулся. -- Пойдем, дедушка, слышишь, пойдем, дядя сказал: "Дам", -- значит, даст. И он утащил старика в предутренний сумрак еще спящего поселка. Утром я зашел в школу. Была первая перемена, В учительской меня встретила Мария Елизаровна, руководительница 6-го класса, где учился Пашка. Стоило мне назвать его имя, как на лице учительницы сразу вспыхнуло беспокойство. Но узнав, что я пришел осведомиться о делах парнишки, она успокоилась. -- Я думала -- не случилось ли что с ним. Очень боюсь за него. В нем столько энергии, вечно он что-то придумывает, куда-то спешит. -- А учится как? -- спросил я ее. -- Пашка способный мальчик, может учиться на отлично, но срывается. -- Он говорит, что по математике не успевает, решать задачи ему помогает дедушка. -- При желании он и сам справляется с математикой. А насчет дедушки -- это его фантазия. Мы знаем другое: когда в нем зреют какие-то таежные замыслы -- учеба отодвигается на второй план и тогда неизбежны провалы. -- Я хочу отпросить его на неделю с собой в тайгу, С нами пойдет и его дедушка. Как вы на это смотрите? -- Нельзя ли обойтись без него? -- Конечно, можно. Какой из Пашки еще помощник, но дело в том, что мы с Гурьянычем допустили оплошность, посвятили его в свои планы, и теперь он захвачен ими. Признаться, мы боимся, если уйдем без него -- он сбежит самовольно. Как бы хуже не получилось, Заблудится!.. -- Зря, конечно, вы посвятили его в свои дела. Но если он уже настроился, знаю, его не удержать. Вы поставьте все же перед ним непременное условие -- нагнать пропущенное, и пусть дедушка зайдет ко мне, как только вернетесь. -- И, подумав, добавила: -- Я отпускаю его еще и потому, что для ребят такие прогулки и общение с природой очень полезны. Прошлый раз Пашка ездил с дедушкой ловить маралов. Мы попросили его рассказать одноклассникам об этой необычной охоте. И знаете, он очень хорошо справился, было интересно слушать даже нам, педагогам. И Пашка как-то повзрослел после этой поездки в тайгу. -- Значит, благословляете? -- Пусть идет, но, повторяю, при условии, если он ликвидирует пробел в учебе и вы проследите за этим. Я поблагодарил учительницу. Во втором часу мы уже шествовали по улице в полном походном облачении. Какими легкими казались первые шаги от людской суеты, от бревенчатых изб, от назойливых звуков! На душе простор, свобода, В эти минуты ты добрейший человек в мире. Наш караван представляет странное зрелище. Впереди Гурьяныч в суконной однорядке, туго перехваченной кушаком, в легких юфтовых ичигах. Он успел утром сбегать в баню, посвежел, как дуб, сполоснутый первым весенним дождиком. Тяжелыми шагами старик приминает отогревшуюся землю. В его фигуре, в каждом движении -- опыт прожитых лет, и так же, как и у меня, желание скорее попасть в тайгу, насладиться весенним буйством природы. За ним, безнадежно понурив голову, бережными шагами идет Кудряшка, завьюченная, что называется, от ушей до хвоста. Объемистые кожаные сумы с продуктами, какие-то свертки, котел, чайник, мешок с овсом, топор, палатка -- все это лежит на ней копною, перевязанное веревкой. Нижняя губа лошади отвисла, уши врозь, спина под тяжестью вьюка прогнулась, ноги в коленках плохо сгибаются: видно, Кудряшка действительно "на исходе". Следом шагает Пашка. У него за плечами поблескивает длинным стволом "ижевка". Телогрейку перехватывает тяжелый патронташ, наполненный заряженными патронами. Идет он ровным, воинственным шагом. В его фигуре стремительность сапсана. Позади него бежит на ремешке Жулик. После случая с собачником хозяйка охотно отдала его Пашке в тайгу. Собачонка то забегает вперед и, повернув голову, сверлит Пашку любопытными глазами, пытаясь угадать, куда ее ведут, то вдруг на ее морде появляется растерянность, она отстает, прячет свой не ахти какой хвост глубоко между ног, тянется на поводке, пытаясь вырваться. Пашку провожают завистливыми глазами мальчишки: рыжие, черные и веснушчатые. Он понимает, какая важная роль досталась ему, -- идет бодро, будто направляется в Африку за львами. И Кудряшка в эти минуты, вероятно, кажется парнишке слоном, прокладывающим путь в джунглях. Вижу, один малец отрывается от толпы, быстро нагоняет Пашку, поворачивает к нему свою морденку, измазанную брусничным соком, не может оторвать глаз от "ижевки". -- Вот это да-а!.. Правдашняя? -- поражается он. Пашка выпрямляется, не чувствует земли, шагает широко. -- Смотри, Копейкин, как бы штаны не лопнули! -- иронически замечает малыш, но с лица его не сходит зависть. Пот ручьями заливает лицо Пашки, слепит глаза, копится соленой влагой на губах, но он крепится, ни единым жестом не выдает, что ему тяжело, идет геройски, как в строю. И только когда свернули в переулок и исчезла с глаз подавленная завистью неподвижная ватага ребят, он стащил с головы лисью шапку и с облегчением стал вытирать ею лицо. Драгоценный груз -- паутиновый кокон -- я несу в боковом кармане. За поселком небольшая степушка. От тепла земля набухла, как на дрожжах, почернела: по ней потекла зеленой щетиной свежая майская травка. Тяжело переваливаясь с боку на бок, ходят по грязной дороге грачи. Стайка мелких птиц молча, торопливо проносится мимо нас, и хочется крикнуть ей: "Счастливого пути!" У речушки нас встречает веселый хоровод берез, умытых теплыми дождями. Рядом благоухает багульник, выбросивший свои ярко-зеленые липкие листочки. А ниже, у крутого берега и по буграм на солнцепеке, -- подснежники, первые дары весны. Дорога, пробежав ветхий мостик, раздвоилась. Гурьяныч остановился, дождался меня. -- Нам влево, -- сказал он, показывая на северо-восток, -- С краю хорошо пойдем, дальше -- чаща, местами бурелом. А за ним озера. На них и заночуем. Сейчас на озерах пролетная птица -- утка, гусь, можно за мое почтенье побаловаться охотой. Подходим к лесу. Гурьяныч задерживается и, склонив перед ним голову, ласково говорит: -- Прими нас, матушка тайга, мы к тебе с поклоном, -- и входит в лес. Меня всегда тянет в темные дебри тайги, в сумрачную синеву, где в вековом покое только ровный шум столетних сосен. Как это с годами становится все ближе, все ценнее! Гурьяныч неожиданно замедляет шаг. Выпрямляется. Расстегивает на груди однорядку. Тоже, видно, не может надышаться свежестью леса. -- Дух-то хмельной, того и гляди, с ног сшибет. Пашка! -- кричит он, не оглядываясь. -- Рассупонь грудь, дыши во все меха -- набирайся сил! Пашке не до этого. Он весь мокрый, как дикий неезженный конь, взнузданный табунщиком. Гурьяныч, несмотря на свои годы, оказался хорошим ходоком. В нем достаточно и проворства и поспешности. Он легок в движениях, шаги его тверды, уверенны. Голову Гурьяныч держит слегка откинутой назад. С таким человеком хорошо ходить по лесной тропе, и если свернешь в сторону и отстанешь, сразу почувствуешь его опыт, его преимущество. У широкой прогалины дорога теряется. Гурьяныч останавливается, привязывает повод к седлу и ласково смотрит в потускневшие глаза Кудряшки. -- Иди сама, тропу знаешь. -- И тут же поясняет мне: -- У лошадей память дай бог, как у зверя, где раз-два пройдет -- запомнит до смерти. Он подтыкает за пояс полы однорядки, расправляет окладистую бороду и шагает дальше. -- Надо поспешать, захватить утку на вечернем перелете. Ты, Пашка, не отставай. Идем дремучим лесом. Под ногами еле заметный пунктир забытой, давно не хоженной тропки. Кудряшка плетется следом. Куда ни посмотришь -- колонны великолепных лиственниц, подпирающих свод из сквозных крон. Они спокойно, как пророки, следят за нами с высоты. Только иногда мелькнет березка, или мрачной тенью встанет перед тобою ель. Тут все таинственно, непостижимо, а ты шагаешь все дальше и дальше в сумрак, не чувствуя ног, оглушенный черемуховым духом. И не можешь понять, отчего в лесу так легко, отчего и шаги, и шелест прошлогодней травы, и пугливый взлет птиц кажутся музыкой? Так бы и шел вечно... Я родился и вырос в могучих кавказских лесах, у подножия ледниковых вершин. Там, еще в детстве, под сводом чинар, у костра пробудилась дерзкая мечта познать неведомое, проникнуть в недоступное. Там впервые я услышал чудесную музыку живой природы. Ее пели ночные грозы, снежные обвалы, гремящие реки, ветры, птицы, а осенью -- олени... На всю жизнь врезалась она в память. С тех пор много раз я слышал эту музыку по сибирским лесам, и всегда вспоминались кавказские чинары и детство, беспечное, милое детство, не обманувшее меня своей мечтою. И сегодня в тайге та же музыка, только весенняя, первозданная, зовущая. Неожиданно впереди в чаще зашуршало что-то, послышалось звонкое хлопанье крыльев -- какая-то птица поднялась, вспугнутая нашими шагами. Пашка мгновенно вскидывает ружье. -- Рябок... -- шепчет Гурьяныч и пронизывает внука грозным взглядом. -- Я те дам... С зимы заприметил парочку тут в березняке, не тронул; пусть, думаю, плодятся: нынче негусто стало этой птицы. А сам достает из кармана однорядки тоненькую металлическую трубку -- пикульку, манит меня пальцем: -- Я сейчас подзову рябка, а ты полюбуйся: забавная птица. -- И он начинает пикать. Позади дребезжащим дискантом заржала Кудряшка. Рябчик отзывается далеко, потом ближе, ближе, но без полета, видимо, пешком идет в нашу сторону. Я глаз не свожу с чащи, откуда доносится мелодичный посвист, и в то же время мне очень хочется взглянуть на Пашку, посмотреть, какое у него выражение лица. Быстро оборачиваюсь: парнишка бледный сидит на корточках, весь устремленный вперед, навстречу приближающемуся звуку. Гурьяныч свистит все тише, протяжнее, жалобнее. Рябчик более не выдерживает этого манящего призыва самки, громко взлетает, несется по просветам к нам и вдруг бесследно исчезает с глаз. -- Вот он, вот... -- шепчет взволнованно Гурьяныч и показывает пальцем на лиственничную заросль. Нет, не вижу, досадую на себя. -- Левее глядите... в развилках шевелится, -- подсказывает Пашка. -- Ишь ты, как насторожился... Весь напрягаюсь. Осматриваю каждую веточку, излом, развилки -- не вижу. Гурьяныч, прикрыв рот с пикулькой сложенными ладонями, свистнул еще раз. Рябчик вспорхнул, сразу весь обозначился в воздухе, полетел на нас, но вдруг испуганно взвился, повернул в сторону, второпях задел ветку и, быстро-быстро работая крыльями, исчез в лесном сумраке. -- Ишь ты, баловник! -- ласково бросает ему вслед Гурьяныч. Пришла Кудряшка. Я поправил сбившийся набок вьюк, и мы тронулись дальше. Впереди лес и лес -- ни конца ни края. Тропка стала чаще исчезать. Гурьяныч ведет нас по приметам, известным ему одному. Местами под ногами мягкий ковер из влажного мха. Обходим одряхлевшие деревья, порушенные временем, пробираемся сквозь молодую хвойную поросль. -- Глянь, перышки рябка, -- останавливается Гурьяныч. -- Колонок порешил самочку, обжабиться бы ему, окаянному!.. Я-то зимою не тронул, думал расплодятся... -- сокрушается старик. -- То-то, рябок давеча как свисту обрадовался, думал -- она зовет, прибежал, -- добавляет Пашка. За мокрой болотистой лощиной пошел смешанный лес. Комелистые ели, великаны лиственницы, березы заполнили мир. Сквозь них, по просветам, бежал яркими полосами солнечный свет. -- Пашка! -- кричит Гурьяныч, задерживаясь. -- Глянь, на елке гайно, осенью его вроде не было, новое. Видать, белка тут зимовала. -- И старик, не задерживаясь, перешагивает валежник и идет дальше. Ветерок доносит до слуха шум лесного ручейка. -- А вот и грибок на сучке, славно подсушенный с осени, -- обращается ко мне старик, и голос его резко падает. -- Видать, не попользовалась белка своей заготовкой -- убили. Это Юдины тут промышляли, жадюги, не оставили на приплод, все подчистую!.. А вот еще грибок, и вон, на березке, -- значит, убили. -- Дедушка, скоро дойдем? -- спрашивает уставшим голосом Пашка. -- Поторопимся, так скоро, -- отвечает старик. Парнишка идет без шапки, ружье ненужным грузом болтается на правом плече, патронташ сполз на бедро. Но в глазах мальчишеский задор, да в воображении, наверное, немыслимые подвиги. Сквозь густые кроны резными лоскутами голубеет небо. Изредка в лесной тиши промелькнет вспугнутый нашим внезапным появлением бурундучок. Вскочив на пень или взобравшись на лесину, он испуганными глазенками провожает нас. Иногда вспорхнет стайка пролетных птиц, задержавшаяся покормиться, или где-то в стороне послышится внезапный треск. Мы своим присутствием нарушаем веками установленный ритм жизни леса. -- Кажись, сохатый кормился! -- кричит сзади Пашка. -- Неужто я прошел?.. -- спохватывается Гурьяныч, возвращаясь к внуку. -- Так и есть, не заметил сломки, -- говорит он, показывая на тальник со свежесломанной и объеденной веткой. -- Вот березку обглодал -- на ходу, видать... -- Дедушка, он не один прошел, -- перебивает Пашка, тыча пальцем на отпечатки копыт. Гурьяныч наклоняется к земле, не разгибаясь идет по следу. -- Самка с прошлогодним бычком наследила. Смотри, Пашка, вот этот, острый, -- след самки, а вот этот, тупой, -- бычка. Запомни, не ошибешься. Мы вступаем в темный ельник. Как же он захламлен, как сыро и неприветливо в нем! Всюду на земле гниющие деревья, преграждающие нам путь, и полосы топей, замаскированных зеленым мхом. Гурьяныч ведет нас напрямик, на шум ручья. Кудряшка плетется следом... Вот и ручей в просвете. Гудит мутный поток, как оглашенный несется мимо. На повороте, споткнувшись о камень, он вдруг вздымается гейзером. Какой вольностью наградила его весна! Мы переходим ручей по бревну, перекинутому с бережка на бережок. Гурьяныч спускается к воде, становится перед ней на колени. Гнет спину в поклоне. Пригубляется, мочит бороду. Пьет не спеша, с передышкой. -- Благословенная водичка! До чего же она хрусткая! -- говорит он. Мы с Пашкой тоже наклоняемся, припадаем к ручью, жадно пьем студеную воду и чувствуем, как она разливается по всему телу живительной влагой. Проходим еще метров двести. Гурьяныч вспоминает про Кудряшку. -- Чего-то нет ее! Может, вьюк упал, -- думает он вслух. Возвращаемся со стариком к ручью. Кудряшка передними ногами спустилась в воду да так и застыла в страхе, боясь, что не преодолеет потока. -- Оробела, на ноги не надеется, а бывало и сам, чтобы не мочить обутки, взберусь на вьюк, а она, голубушка, как ласточка перемахнет, -- рассказывает старик. Он натягивает выше колен голенища ичигов, подбирает полы однорядки, спускается в воду. Поводок в руки не берет, идет вброд, опираясь на посох. Вода обдает его горой брызг. Кудряшка поднимает голову, безразличным взглядом окидывает старика и, не задумываясь, шагает за ним. Лошадь осторожно нащупывает копытом место, куда ступить, так же, не торопясь, ставит вторую ногу и подает вперед туловище. В следующем шаге передняя нога не находит опоры, и лошадь, заспотыкавшись, валится, сбивает старика. -- Ну ты, слепая, смотри под ноги! -- беззлобно упрекает Гурьяныч Кудряшку. И оба мокрые выбираются на берег. Мы помогаем Гурьянычу раздеться и отжать воду из одежды. За ельником попадаем в непролазные дебри таежных завалов. Гурьяныч достает топор и приказывает Пашке вести лошадь в поводу. Долго петляем, ищем проход, пробираемся узким коридором между колючих сухих и острых сучьев... Затем опять нас окружают живые колонны стволов, чаща первобытной тайги. Старик находит свои затески, и они уводят нас в глубину сыролесья, в лесной покой, где только шелест деревьев и шепот хвои. Минут через пятнадцать тайга начинает редеть. Просторнее становится под ее крышей, над встречают широкие просветы. За ними неожиданно лес обрывается стеною. Глазам открывается печальная картина: от хребтов до заболоченной равнины голая земля. Только пни, бесконечные пни, тысячи тысяч пней, и ни одной живой веточки. Нас останавливает это чудовищное зрелище оголенной земли, контраст жизни и смерти. У Гурьяныча деревенеет лицо. Он мокрой полой однорядки протирает глаза и тяжело, точно внезапно схваченный недугом, опускается на сгнивший комель. Я присаживаюсь рядом. Пашка мостится у ног старика. Долго молчим, потрясенные этим кладбищенским зрелищем. Шальная тучка прикрыла солнце, и пейзаж стал еще более мрачным. Стайка за стайкой проносятся мимо лесные птицы, спеша миновать безжизненное пространство. Налетевший ветерок качнул позади нас темные ели, прошумел по вершинам и как бы подчеркнул зловещую тишину мертвого царства пней. Гурьяныч стаскивает с седой головы шапку, бросает под ноги. -- Какая тайга была, -- кондовая, не деревья, а свечи стояли. Зайдешь, бывало, в ней -- что в храме, а теперь, погляди, что стало: деревца живого не оставили, молодняк уничтожили, сучья, как водится после порубки, сразу не убрали. Осенью пришел пожар -- и все подчистую... -- Задержав дыхание, он показывает размочаленным концом посоха на трещину в земле. -- Видишь, лопается после огня, от бесплодия старится. А что бы она дала, если бы ее не оголили. Рубишь дерево, так умей и вырастить замену, иначе глумление получается над землей. Пашка вскакивает, кладет руку на его плечо, говорит просящим голосом: -- Дедушка, ты не расстраивайся, пойдем, уже поздно... Гурьяныч не слышит его, смотрит на меня сердито, долго. -- Вековой кедрач тут стоял вместе с пихтой, неспроста его у нас материнским деревом зовут -- кормилицей. И его под топор! А ведь законом запрещено рубить его. У всех на глазах беззаконие творят лесорубы... Ты говоришь, польза от сплошных вырубок наукой доказана? Вот оно како на месте, доказательство! -- Но ведь лес, Гурьяныч, вырубили для наших строек. -- Об этом я и болею. Дальше-то его побольше потребуется, а где возьмем, ежели так хозяйничать будем? О завтрашнем дне не думаем, В этом деле человек нужен с материнской заботой, с любовью к лесу, А ведь можем, разрази меня гром, можем с любовью... Вон за тем синим хребтом, -- старик показал подожком на северо-восток, -- делянка другого леспромхоза. Завтра увидишь... Там тоже сплошные вырубки, но делались по-хозяйски: кедрач не тронули, оставили по всей площади сосны-матки для обсеменения, сберегли больше половины молодняка, и сейчас любо посмотреть -- что твоя рожь, поднимается хвойный лес. Там люди о будущих стройках думали, а этим главное -- план, а после них хоть трава не расти!.. Стар я, а то бы всю свою боль привел в ярость на этих пакостников. -- Конечно, надо было и тут оставить матки-деревья, на вырубках сохранить молодняк, сразу сделать посадку. Это упущение леспромхозов, что и говорить! -- "Упущение"!.. -- передразнивает меня старик. -- Скажи прямо -- преступление! И наука в ответе. Она должна за всем следить, она перед народом в ответе, и особенно за кедрач. А сколько тут было зверя, птицы, ягод! Все пропало! Остались только след, пух да пустое гнездо. Спохватимся -- убей меня гром! -- спохватимся, а время, -- старик дунул на ладони, -- улетит. -- Дедушка, не надо волноваться, опять сердце защемит. -- А ты, внучек, слушай и не перебивай. Это тебя больше всех касается. Тебе придется долго наши прорехи латать, ответ держать перед землею и за лес, и за всякую живность. Она спросит... Смотри вон и учись, как не надо делать. -- Опять Пашка виноват, -- со всей серьезностью перебивает его парнишка. -- В роду считать не умели -- я должен за всех арифметику учить; лес порубили -- Пашка держи ответ... -- А кому же еще? Ты -- законный наследник, твое все это! Сызмальства приучайся беречь природу. -- Вина, Гурьяныч, большая и ученых, и всех нас. Но теперь, кажется, хватились. Нынче и говорят, и пишут об этом много. Скоро все обернется, станет на свое место. -- Говорят, а толк какой?! Уши всем заложило, оглохли. -- Дедушка, успокойся... Пойдемте, уж скоро вечер. -- Пашка берет его за руку, помогает встать. -- Говорят, и к боли можно привыкнуть, нет -- в могилу ее унесу за лес, за зверя, -- говорит старик на ходу. Гурьяныч торопится, шагает широко, точно хочет поскорее избавиться от тяжелых мыслей, навеянных исчезнувшим лесом. -- Глянь, осинник лезет, места захватывает, значит, не скоро хвойному лесу быть, а кедрачу после пожара совсем не расти тут. Упустили время, разбойники, не оставили молодняк, не посадили что надо... -- говорит старик все с той же болью и, не задерживаясь, шагает дальше. Солнце висит над горизонтом, над белыми весенними облачками причудливых очертаний. От них веет покоем уходящего дня. Наш путь идет вкось по пустынному склону к равнине, исписанной замысловатыми узорами болот. За ними ельники, прорезанные узкими полосками озер. А дальше синева леса, накинутая на отроги высоких гор. Оттуда бежит непрерывными струями легкий ветерок. Он сушит волосы, пробирается под телогрейку, приятно щекочет тело. В нем холод снегов, и шепот курумов. Вечер быстро надвигается. По ясному небу плывет молчаливый караван казарок. У холма Гурьяныч останавливается, теребит узловатыми пальцами бороду, что-то вспоминает. -- Кажись, тут глухариный ток был, птицы слеталось тьма. Бывало, утрами как заведут тары-бары на всю округу... Ну да, тут был ток, вот и перышки свежие от глухаря. Видать, наведываются... А тут, глянь, крылом черкнул. -- Потом он вдруг спохватывается, смотрит на низкое солнце. -- Надо поспешать, а то и в самом деле перелет не захватим... Есть, говоришь, Пашка, захотел? Там, на озерах, пожуем... -- Ногу маленько растер, дедушка, -- жалуется тот. -- А ты перемотай пoртнкy, теперь скоро дойдем. Может, жирного селезня добудем -- на ночь жирком намажу, -- отвечает он на ходу. Мы прибавляем шагу. Нас опережают плотные стайки уток и одинокие, видимо, отставшие от своих табунов, болотные птицы. Журавли расклинивают небесную синь. Над ними сдержанно плывут два беркута. Журавли начеку, отклоняются то вправо, то влево, но хищники не отстают -- сторожат момент. Так, в напряженном поединке, они и растворяются вдали. Болота начинаются сразу, как только мы спускаемся к равнине. Гурьяныч ведет нас напрямик к ельнику. Ноги проваливаются в оттаявшую грязь чуть ли не по колено. Долго петляем, обходя рытвины, залитые водою. -- Дьявол попутал, надо бы перелесками -- там суше, -- сокрушается старик, но не сворачивает, продолжает шлепать по воде уставшими ногами. У ельника обходим последнее болотце. Наконец-то!.. И вдруг потрясающий гул, беспорядочное хлопанье крыльев, гортанный крик! Мы останавливаемся. Кудряшка поднимает голову. Два старых беркута, вспугнутые нашим появлением, поднимаются в воздух, оставив на земле серый бесформенный холмик. Мы подходим к нему. Добрые глаза Гурьяныча вспыхивают гневом. -- Сбили, окаянные! -- Он угрожающе трясет посохом в сторону удаляющихся хищников. На твердой земле между кочек лежит растерзанный журавль: бесформенные куски мяса, сломанное крыло, перья... Солнце у горизонта. Медлить нельзя. Торопимся вдоль опушки леса. Слева доносится журавлиный крик. В нем и тревога, и призыв, и какая-то безнадежность -- это самец отбился от стаи, ищет подругу. Он медленно ходит по болоту, высоко поднимает голову, слушает, зовет... Гурьяныч, не задерживаясь, сворачивает в лес, но вдруг останавливается, вытянув вперед руку. "Янг,.. янг... янг..." -- где-то трубят лебеди. Ближе, яснее. И уже рядом звуки мешаются с плеском воды -- стихают. Стволы елей, корявый валежник преграждают путь, теснят нас вправо к чуть заметному просвету, но Гурьяныч, покряхтывая, лезет по-медвежьему напролом, выводит нас к охотничьему балагану. И тут, мы обнаруживаем, что Пашки с нами нет. -- Убег! Я ведь знал он, шельмец, убегет, надо было привязать. -- Куда же он убежал? -- удивляюсь я. Гурьяныч машет в сторону озер и, весь повернувшись ко мне, говорит: -- На озера, конечно. Неспроста убег, чего-нибудь надумает. С ним ухо востро держи! Подошла усталая Кудряшка. Пока развьючиваем ее, Гурьяныч торопится рассказать мне какую-то историю. -- Ты послушай меня, -- говорит он, развязывая веревку. -- В прошлую осень мы с ним тут вот из этого ельника вытыкаемся, а на той вон дальней мочажине медведь пасется. Обрадовался. Думаю: давно я с тобой не баловался. Ружжо с сошками выдергиваю из вьюка, а он, внучек, увидел медведя и к нему. Другой бы оробел. Поймал я его, достал сыромятный ремень, одним концом перевил ему шею, другим приторочил, голубчика, повыше к елке, иначе не дал бы стрелять. Крадусь это я к мочажине. Зверь ничего не знает, кормится на троелисте. Подкрадываюсь я к нему незаметно, уж и стрелять можно. А он, криволапый, вздыбился, весь насторожился, бельмы свои пялит куда-то правее меня. Ну, думаю, сейчас я тебя начиню свинцом, -- и пальнул. Зверь вгорячах махнул через болото, но не перебежал, упал в воду. Гляжу -- справа Пашка. Никак из земли вырос?! Не черт ли, думаю, надо мной потешается? Протер глаза. Ан нет, вижу, петля на шее у него болтается, значит, перегрыз ремень. Окликнуть хотел, а он в чем был возьми да и завались в болото, налег на медведя. Зверь уж мертвый, но еще лапами водит, пасть оскалил, а Пашка схватил его за зад, тащит по воде к берегу, что телка, не боится. Жаль, внука нет, а то бы он подтвердил. Так что его тут и соструненным не удержишь. А что надумал -- не отступится... Боюсь, обведет он нынче нас с тобою. Даром, что мал. А уж обстрелять ему ништо. Волю не надо давать. -- Да что вы, Гурьяныч, как это -- обстреляет, какой из него еще охотник?! -- Обстреляет и глазом не моргнет. Он теперь о ружьем хоть куда пролезет. Я-то знаю, ловок, чертенок! -- не без гордости за внука закончил он и, немного подумав, продолжал: -- Возраст у него в самый раз, все хочет знать, все на себе испытать, всюду быть первым, а часто не туда гнет линию. Но повзрослеет -- поймет, что к чему, рассудит, деда не подведет. Ни-ни, это я знаю. -- Вы правы, Гурьяныч, он же мальчишка. Сами были такими. Потом все уляжется в нем, и ваши заветы станут для него законом. -- Этого я и добиваюсь... А вам бы поторопиться, ишь как завечерело. -- Вы разве не пойдете на озеро? -- Не-ет, балаган поправлю, иначе холодно спать будет, дровишек припасу, ночь тут на озерах завсегда длинная. А ты все вот этой обмежкой, по ельничку, обойдешь первое озерко, оно не кормистое, птицы на нем не бывает, дальше увидишь Горловое -- озеро узкое, серпом изогнулось, далеко ушло. Там и садись. Да не мешкай, не прохлаждайся; слышишь, птица ревет -- дело к ночи. -- Иду, иду... -- А что Пашка обстреляет нас, не беспокойтесь. ПТИЧИЙ ПЕРЕПОЛОХ Легкой вечерней тишиною дышат озера. Крики и драки водоплавающих птиц не нарушают, а как бы сгущают этот покой весеннего дня. Великим покоем веет даже от хищников, озирающих с высоты пространство озер. Миную мелкое болото -- благодатный приют голенастых. Тороплюсь выйти за ельник. Как быстро гаснет небо, рушатся в облаках огненные скалы, тухнет в пропастях закат, и чернота накрывает притомившийся под закатом лес. В ельнике обитают пучеглазые совы. Ждут ночь, а пока что восседают на сучьях, на пнях, рассматривают меня желтыми огромными глазами. Впереди видна мутная сталь воды. Это -- Горловое. Посередине зеленый троелистовый островок. Всюду ржавая ветошь осоки, грязные отмели, истоптанные куличками, да дерущиеся в воздухе селезни. Вижу, слева старенький охотничий скрадок. Беззвучными шагами пробираюсь к нему. Вдруг воздух потрясает тревожный голос крякового. -- Фу, ты, дьявол, прозевал! -- с укором бросаю ему вслед. Быстро подновляю скрадок, прячусь в нем от зорких глаз пугливых табунов. Из-за озера, из темных еловых перелесков, выплывают орлы. Они выкраиваются грозными силуэтами на фоне закатного солнца. Испуганный их внезапным появлением, замирает весь пернатый мир. Прекращают драку селезни. Стаи уток кучатся, прижимаются к травянистым берегам. Смолкает лебединая перекличка. Все стихает под распластанными крыльями хищников. Орлы дозором облетают озера. В их полете, в размахе крыльев, в величавом спокойствии -- могущество пернатых царей. Они, сужая круг, спиралью уходят выше и выше. Что вынесло их в поднебесье? Тесна, неуютна для них тайга в весенние вечера. Они оставляют далеко под собою леса и озера, суетливый мир, ищут в глубине синевы простор и свободу. И я завидую их силе, их высоте. Солнце уже за горизонтом. Темнеют ельники. Болота покрываются прозрачным багрянцем. Неожиданный выстрел вырывает меня из раздумья. Проходит долгая минута молчания. И вдруг доносится далекий гусиный шепот. Это Пашка, ей-богу, он пальнул. Шепот переходит в крик, его несут птицы на быстрых крыльях к Горловому. Я это больше чувствую, нежели слышу. "Скорее, скорее!.." -- поторапливаю я птиц. А крик рядом. От напряжения у меня обрывается дыхание. Из-за елей в полосу светлого неба вырываются беспорядочным табуном гуси. Несутся очертя голову серыми, огромными лоскутами на меня, обжигая криком слух и сладко будоража предчувствием удачи. "Спокойнее, спокойнее! Пусть подлетят..." Вскидываю ружье. Гуси сразу обнаруживают опасность. На какое-то мгновение виснут неподвижно в воздухе, вывернув на ребро крылья, и почти вертикально берут высоту. Небо точно застыло надо мною в немом ожидании. Секунды бесконечны. Сажаю на мушку крупного гуся. Тяну гашетку. Тугой выстрел раскалывает тишину сумрака. Подбитая птица турманом падает в воду. Табун вздрогнул, скучился. С ураганной быстротой понеслись птицы от опасности, от огненного взрыва, даже не окликнув упавшего товарища. Следом за гусями, тоже с молчаливым протестом, улетели в ночь три пары белоснежных лебедей, напуганных выстрелами. В их медлительном полете, в мерном взмахе крыльев, в этой девственной белизне -- непримиримый укор человеку. С Пашкиной стороны еще доносятся выстрелы. Первым не выдерживает напряженный чибис. На высокой ноте он посылает свою жалобу миру. С невероятной быстротою уносятся в мутное пространство стаи уток. Я выбираюсь из скрадка, иду к берегу. На воде серым комом маячит сбитый гусь. Услышав мои шаги, он трудно выпрямляет непослушную ему теперь шею. Дико смотрит на меня, торопится к зеленому островку посредине Горлового. Долго взбирается на него и уже не оглядывается -- равнодушен к опасности. Я стою у кромки озера с опущенным ружьем. Вижу, гусь топчется на жестком троелисте, как видно, хочет поудобнее устроить свою последнюю сидку на этой беспокойной земле. Потом вдруг вытягивает шею, прислушивается, кричит в потемневшее небо еще и еще и, падая, роняет краеноклювую голову на спину. Стихает прощальный шелест троелиста. И только теперь с непростительным опозданием с высокого неба падает на остров ответный крик, но он, кажется, уже не задевает слуха убитого гуся. Его подруга носится над озером. Вытянув шею, она всматривается в потемневшую гладь воды, все зовет и зовет... Вдруг справа раздается свист. Живо поворачиваюсь, приседаю. Из-за кривуна наплывает знакомый чирочий разговор, и я снова во власти охотничьего азарта. Стая летит высоко над водою. Вот она уже рядом. Стреляю. Мгновенный свет на какую-то долю секунды выхватывает из темноты рыжие космы осоки, опустевшую отмель. Чирок тяжелым комочком падает у моих ног. Я не кричу в экстазе "есть!", не восторгаюсь удачей -- минутный порыв охотничьей страсти с выстрелом гаснет, как выключенный свет. Поднимаю убитого селезня. Чирок в брачном наряде. Какое сочетание красок! Какие нежные переходы от одного цвета к другому. И все в меру, скупо, расчетливо. Вот уж поистине великая созидательница природа. -- Дядя, дождитесь меня! -- доносится голос Пашки. Я слышу, как он вдалеке торопливо шлепает по болоту. У меня еще забота -- достать гуся. Озеро глубокое, только вплавь можно добраться до островка. Но вода ледяная. Что же делать. Не бросать же его на съедение хищникам? Решаю дождаться Пашку. Он ведь, как говорит дедушка, на все горазд: может, и сейчас что-нибудь придумает, посмотрим. Увял багровый румянец зари. Сразу похолодало. Легкие, как дым, седые клочья тумана протянулись над потной равниной, окутывая болота и озера сизоватым покровом. За Горловым, над темными восточными хребтами, радостно блеснула первая звездочка. Где-то за лесом упал токующий бекас, оставив в воздухе дребезжащий звук. Стою жду. На озерах тягостная тишина, мертвая, долгая. Все улетело, убежало, затаилось в страхе, посеянном выстрелами! Хотя бы кулик крикнул! -- Ты что-то, Пашка, долго идешь. Тяжело несешь, что ли? -- спрашиваю я и быстрым взглядом окидываю фигуру парнишки. -- Стрелял вроде много, а где же утки? -- Пустой, близко не подпускают, а далеко я не могу выделить. Зря патроны извел... -- Плохи твои дела! -- сочувственно говорю ему. -- А вы убили? -- Пашка начинает обыскивать меня острым, испытующим взглядом. Заметив чирка, он всплескивает от удивления руками, приседает перед ним на корточки, обращается к Жулику: -- Глянь, кака крупна утка! -- Это у тебя, Пашка, от зависти зрачки расширились... -- говорю я. -- Впрочем, у тебя и такой нет. -- Ружье-то фальшивит, видать, не туда дробь бросает, или легкоранное: бью, бью -- ни пуха, ни пера! Пашка поднимается, и тут я замечаю какой-то подвох на его хитрющей физиономии. "Неужели обманул?!" -- обжигает меня мысль Так и есть! Вижу, сзади, между широко расставленных ног, свисает до земли пара гусиных лап. -- А ну повернись! -- Гусенок так себе, маленький, на похлебку. Пашка стоит невозмутимый, но выдают глаза. В них -- торжество. Парнишка не спеша запускает правую руку под ватник, долго отвязывает от пояса птицу, перекинутую длинной шеей через левое плечо, поворачивается ко мне спиною, и из-под телогрейки вываливается на землю огромный гусь-гуменник. -- Вот это да!.. -- вырывается у меня искренне. -- Где же это тебе дурница попалась? -- Из табуна влет выбил! -- не без бахвальства говорит он. -- Так уж и влет!.. Пашка делает вид, что не слышит моих слов, берет чирка, кладет рядом с гусем. В сравнении с гуменником он кажется крошечным, жалким трофеем. -- Из двух птиц похлебка будет куда с добром! -- Если не хватит, у меня еще гусь есть. Этого Пашка никак не ожидал. Он испытующе смотрит на меня -- не верит. -- Да, да, гусь и, пожалуй, покрупнее твоего. Так что ты не очень-то задирай нос. -- А где он? -- Пока на острове. Видишь серый ком? -- Ах, на острове... -- Парнишке как будто сразу полегчало. -- Его еще надо достать, тогда считать гусем. -- А ты помоги. Пашка деловито подходит к берегу, всматривается в густой сумрак, пробует пальцем воду. -- Ты не вздумай в озеро лезть! -- Нет надобности. Жулик мигом достанет, -- уверенно отвечает Пашка. Он отстегивает на собаке ошейник, бросает в сторону острова небольшую палку, кричит на оторопевшую собачонку, впервые попавшую на охоту. -- Жулик, возьми!.. Пиль! -- Жулик умоляюще смотрит на него. Чего бы он ни отдал сейчас, чтобы не лезть в холодную воду. Но Пашка проявляет упорство. Еще бросает палку, угрожающе кричит на собачонку. У той нет выхода: она осторожно, как балерина, переступает ногами, пробует войти в озеро, но тотчас же отскакивает назад. Ее начинает трясти. -- Жулик, хороший песик... -- ласково начинает "дрессировщик" и, бросая палку к островку, кричит: -- Возьми!.. Пиль!.. Я кому говорю!.. Жулик ложится на спину, поднимает лапы, сдается. На морде страх и унижение. Пашка ставит его на ноги, еще что-то бросает в озеро и сталкивает Жулика в воду. Тут уж ничего не поделаешь, и собачонка плывет к островку, прикрытому мраком ночи. Стоим ждем. Втайне я, как мальчишка, радуюсь, что обстрелял Пашку: один к двум в мою пользу. Конечно, чирок не велика птица, но при данной ситуации -- козырь. И страшно хочется, чтобы мой гусь оказался крупнее, тогда Пашка прикусит язык... И тут я краснею за свои мысли. Внезапно, будто сигналя об опасности, слева кричит большой кулик, а позади за темной полоской ельника осторожно курлыкают журавли. Опять томительная тишина... До слуха долетает долгожданный шелест троелиста, тяжелое сопение, возня. Пашка облегченно вздыхает. -- Жулик, назад! -- кричит он повелевающим тоном. Вместо ответа с острова доносится хруст костей. Парнишка поворачивает ко мне лицо, искаженное недоумением, и, угрожая кулаком в сторону острова, кричит сколько есть силы: -- Жулик, назад! -- Назад! Назад!.. -- кричим мы почти одновременно, но наши угрозы безнадежно молкнут в темноте. Пашка вскидывает ружье, стреляет в воздух. Жулик в ответ лакает воду и опять принимается за гуся... "Вот и обстрелял!" -- с горьким сожалением думаю я. -- Оно, конечно... -- начинает Пашка оправдываться. -- Если бы я за каждую подноску давал Жулику сахар, как в цирке, он бы и не подвел. Но бабушка не согласна, говорит: "Нечего собак приучать, лучше сами лишний стакан сладкого чая выпьем". Вот и получилось... -- Прямо надо сказать, Пашка, скверно получилось. Зря извели гуся. -- Ничего, -- успокаивает меня парнишка и, копируя дедушку, продолжает: -- Завтра за мое почтение настреляем. -- Где тут настрелять! Видишь, не успели мы появиться, как с озера птицу будто ветром сдуло. Ей отдохнуть надо, а мы ее свинцом угощаем. Лет бы на пять отобрать у охотников ружья, пусть птица успокоится, расплодится... Пашка растерянно молчит. С озер доносится крик одинокой птицы. Нас окутывает холодом широкая таежная ночь. Ее влажные туманы накрывают опустевшие озера. И земля, на которой мы стоим с Пашкой, кажется где-то далеко-далеко от людей, на краю материка. Меня пугает ее отчужденность, ее безмолвие. Молча шлепаем по заболоченному перелеску. В лужах зажглись небесные светлячки. Пашка озорно топчет их латаными сапогами, ломает вдрызг зеркальную гладь воды, как будто шагает по звездам. С такой добычей ему теперь хоть куда! В жуткой темени исчезает старый беспокойный мир. Черное небо чертят огнистые метеориты, да сквозь ночь костер зазывно моргает, зовет... Какая притягательная сила в этом ночном огоньке! Человека всегда тянет к нему, и жизнь его в лесу была бы безрадостной, если бы он потерял такого чудесного спутника, как костер. Из тьмы обозначилась стоянка. На огне бушует чайник, гремя крышкой. -- Чего задержались?.. -- со вздохом облегчения встречает нас Гурьяныч. -- Думал, не пойти ли помочь донести уток, да услышал шаги. А сам ощупывает меня любопытным взглядом, и на его лице вдруг появляется обидное разочарование. Но вот он видит за Пашкиной спиной гуся, радостно поднимает брови. -- Вот это да!.. Пашка не торопясь сбрасывает на освещенную костром землю добычу, отступает на два шага и, подбоченившись, ждет окончательной оценки. -- Скрадом? -- спрашивает его обрадованный Гурьяныч. -- Влет! Будь второй ствол, еще бы сбил одного. Да, совсем забыл... -- Он как бы между прочим запускает за пазуху руку, вытаскивает крупного шилохвоста и бросает его к гусю. -- Тоже влет? Пашка не отвечает -- достает из кармана гоголя. -- Маловато, дедушка, стало утчонки, видать, и правда извелась, -- серьезно, как взрослый, рассуждает парнишка. А я стою с чирком в левой руке и не знаю, что с ним делать. Бросить в общую кучу -- Пашка не замедлит что-нибудь сострить... -- Вы присаживайтесь, в ногах правды нет. Сейчас ужинать будем, а уток сварим утром, -- спохватывается Гурьяныч. -- Да, да, давайте ужинать. -- И, направляясь к шалашу, я незаметно роняю своего чирка в Пашкину кучу. Старик укрепляет на тагане котелок с каким-то варевом, сильно пахнущим перцем и чесноком, пододвигает к огню чайник и только теперь поднимает тяжелого гуся. -- Жирен! Поросенок, чистый поросенок! -- Это что! Дядя убил пожирнее, да Жулик съел, -- перебивает его Пашка. -- И вы гуся убили?! -- удивляется Гурьяныч и строго спрашивает у внука: -- Что же ты смотрел?! -- Самому плыть боязно, ноги сведет. -- Так ты Жулика послал? Пашка молчит. -- А где он? -- На Горловом, гуся доедает. -- Эка беда, како добро стравили собаке! -- Старик долго не может успокоиться. Пашка -- именинник. Еще не было у него такого длинного, такого утомительного и счастливого дня. Он усаживается между толстых корней ели и оттуда молча следит за всем, что творится на таборе. Но я замечаю, что-то беспокоит его, каким-то виноватым взглядом парнишка следит за Гурьянычем. -- Чего присмирел, намаялся? -- спрашивает тот. -- Дедушка, -- голос Пашки дрожит, -- я нечаянно уточку убил... -- И он, поднявшись, протягивает старику серый комочек. -- Как эта -- нечаянно?.. -- строго спрашивает Гурьяныч. -- Тебе говорено: стрелять только селезней. Ежели не можешь, неча ружжо брать в руки. Она бы к лету сама десятой была, а ты ее убил. На что годится!.. В наказание утром на охоту не пойдешь, кашеварить будешь. У Пашки, как от боли, морщится все лицо. Парнишка ловит мой взгляд, ждет защиты. Я неодобрительно качаю головою и, чтобы закончить этот неприятный разговор, бросаю на сырую землю спальный мешок, приваливаюсь к огню. Тепло костра приятно нежит усталость. Гурьяныч поправляет огонь, разливает по чашкам варево и отрезает всем по ломтю хлеба. После утомительного перехода, после стольких впечатлений ужин у костра под охраной дремлющих елей кажется самым желанным. Ярче и сильнее разгорается костер, заполняя синим светом все большее и большее пространство вокруг. А дальше, за освещенными елями, еще гуще, еще плотнее встает тьма и пеленает мраком оживший после долгой зимней спячки лес. Холодный ветер пробежал по ельнику, тревожа темные кудри старых сосен. Пробежал и смолк. А деревья еще долго качаются над нами. Гурьяныч прислушивается. -- Неправда, что лес шумит одинаково, -- неожиданно говорит он. -- У каждой породы -- своя песня. К примеру сказать, сосны, они не любят тесноты, вот и шумят разноголосо. Ты только прислушайся. Налетит ураган, ну и запоют каждая в свою дудку. Жутко бывает в ветреную ночь в бору... -- И старик опасливо окидывает ночной сумрак. -- Другое дело ельник, ничего плохого не скажешь. В нем ветру тесно -- нет разгона, ни свиста, ни воя у него не получается. Шумит ельник всегда ровно, что слаженная песня... Любо спать в нем в непогоду, за мое почтенье убаюкает. -- А у осины тоже своя песня? -- спрашивает Пашка, внимательно слушая деда. -- Как же, внучек, совсем отменная. Осина больше растет на лесных кладбищах, на старых гарях. Она первая непогоду чует. И уж как залепечет листва, будто ребенок ручонками захлопает, так и знай -- к ненастью. В бурю такого наплетет, такого нагородит, что и лешему не придумать, а ночью того пуще, до смерти напугает, адово дерево, будь оно проклято! Лучше не связываться с ней. Опять ветерок растревожил сонный покой ельника. И опять долго прислушивается к шелесту крон старик. А я думал о том, как велик и разнообразен мир природы, окружающий человека, как плохо мы знаем его и как мало используем на благо свое, чтобы богаче, прекраснее было жить на земле... Спать устраиваемся у костра, подостлав пахучие и мягкие ветки ели. Пашку сразу не стало слышно, будто провалился в пустоту. Гурьяныч положил на огонь концы толстых бревен, высушил портянки и уже хотел забраться под однорядку, как послышался шелест сухой травы под чьими-то осторожными шагами. Мы оба разом поворачиваемся на звук. Две яркие фары смотрят на нас из густого мрака ночи. Они приближаются вместе с шорохом, то гаснут за стволами елей, то снова упрямо надвигаются на нас. Это Жулик крадется к стоянке. Пламя огня отражается в его глазах пучком синего света. Жулик осторожно появляется из-за толстой валежины, весь освещенный костром. Морда виноватая, спина провисла под тяжестью переполненного брюха, на губах гусиный пух, мокрый хвост висит обрубком. -- Обжабиться, лопнуть бы тебе на месте! -- строго кричит старик и зло толкает ногою головешку в огонь. Собака в испуге отскакивает за пень, уходит в темноту и оттуда долго смотрит на нас двумя синими глазами... ЛОПАЮТСЯ ПОЧКИ БЕРЕЗ Тихо плывет звездная ночь над уснувшими озерами. Деревья у стоянки теперь кажутся выше и стройнее. Все больше синеют потемки лесной чащи. Я забираюсь в спальный мешок и с твердой надеждой на завтрашний день засыпаю. Но это необыкновенно короткий сон. Внезапно просыпаюсь. Лежу с открытыми глазами. Темные вершины елей озарены фосфорическим светом луны. До слуха доносятся едва уловимые звуки теплой ночи. Тут и шепот, и вздохи, и ласковый бег ветерка. Сон не идет. Не уснуть в эту первую для меня весеннюю ночь в тайге. Встаю, подновляю костер. Вспыхнувшее пламя отбрасывает прочь от стоянки тьму, освещает ельник. А где же Пашка? Его постель уже занята Жуликом. Куда он мог уйти? Неужели на озеро? Нет, сейчас первый час -- самое глухое время ночи. Нечего ему там делать в это время. Шарю глазами по просветам -- нигде его не видно. -- Пашка!.. -- сдержанно зову парнишку. -- Тсс!.. -- слышу его предупреждение. Тихо шагаю на звук. Пашка стоит, прислонившись спиною к толстому стволу лиственницы, щедро залитой лунным светом. Он предупреждает меня пальцем, дескать, иди осторожнее! И я безропотно подчиняюсь ему. Унимаю шаги, бесшумно переставляю ноги. Подхожу к лиственнице, прислоняюсь рядом. Пашка не оглядывается, не слышит моего приближения -- он весь поглощен каким-то ожиданием. Я внимательно осматриваю открытую марь, болото за перелеском, прислушиваюсь и ничего не могу понять: чего он ждет тут в полночь один? У меня под ногою сучок, стоять на нем неудобно. Надо бы сдвинуть сапог вправо, но боюсь нарушить тишину. А Пашка касается своей горячей ладонью моей руки, крепко сжимает ее. Чуть слышный короткий звук раздается где-то близко, будто ребенок во сне чмокнул губами. -- О!.. -- вскрикивает обрадованный Пашка и показывает на березку. Затем медленно поворачивает голову ко мне, смотрит удивленно в глаза. -- Почка лопнула! -- шепчет он. Я улыбаюсь. Теперь мы вдвоем, прижавшись друг к другу, караулим дразнящую тишину. Оба молчим. Нужна огромная напряженность слуха, чтобы в этой ночной тишине обнаружить жизнь. Какой-то странный звук возник и растаял: птичка ли отозвалась во сне, пискнула ли жертва в лапах хищника или кто-то народился? Слышно, как облегченно вздыхает земля, обласканная теплыми ветрами, как поднимаются первые ростки зелени под прошлогодними листьями, как дышит лес -- старый великан, и невольно чувствуешь, как он весь молодеет, наливается соком, будто хмельной брагой. Где-то в стороне поет вода. Чего только она вам не нашепчет, не наобещает ночью! И вдруг справа доносится какой-то загадочный звук, должно быть, эхо. Оно зародилось где-то у кромки тенистого перелеска. Мы смотрим туда, ждем, не обнаружится ли там еще что-нибудь. Ждем долго. Но вот что-то бесформенное появилось в ночном сумраке под елями, шагнуло вперед, и сразу обозначилась рогастая голова, широкая грудь и приземисто-длинное туловище. -- Сокжой! -- шепчу я Пашке. Чуткий зверь уловил мой шепот. Он замирает в полушаге, весь напрягается, точно стальная пружина, и, раздувая ноздри, шумно втягивает в себя воздух. А мы, забыв про все, смотрим на него привороженными глазами. В лунном свете на фоне сумрачных лиственниц сокжой кажется каким-то сказочным видением, явившимся порадовать нас своею красотой. Зверь так и не разгадал, насколько опасен был донесшийся до него короткий звук. Он медленно шагнул передней ногою, вытащил из тины заднюю, переставил ее и подал вперед весь корпус. Еще постоял, будто испытывая терпение врага. Ничто не выдает нашего присутствия. Сокжой смелеет, не спеша обходит кочки, все ближе вышагивает к нам. Пашку всего трясет. Плечом прижимаю его к стволу. Глушу в себе дыхание. Ничего не остается на земле, кроме этого рогача в посеребренной шубе. У лужи с луной на дне он останавливается, наклоняется, сосет сквозь сжатые губы воду. Вдруг нога его поскользнулась, раздался громкий всплеск. Зверь вскидывает высоко голову, ворочает тяжелыми рогами. А кругом непостижимое спокойствие, в котором малейший шорох покажется ревом трубы. И только тяжелая вода, стекающая с губ в болото, булькает, будто кто-то полощет горло. Налетевший ветерок погнал настывший за ночь воздух, одушил болота. Сокжой, точно ужаленный, перемахнул лужу и, широко разбрасывая задние ноги, метнулся в ельник, налетел на лесину и исчез в потревоженной тишине. Пашка облегченно вздыхает. Я выгибаю уставшую спину. Где-то вода из почвы просочилась на поверхнесть, мятежно зажурчала и смолкла, точно устыдившись. Кто-то на болоте вскрикнул во сне. С лиственницы упала шишка. Пашка уходит в свои мечты. Я думаю о лучшем, о будущем, о вечной весне жизни. Мне кажется, что сегодня я открыл что-то новое для себя, а Пашка, вероятно, -- целый мир, огромный, непостижимый и прекрасный... Странная ночь... Какое поистине чудесное ощущение природы оставила она в моей душе! Сколько очарования! Сколько раздумий! И как дорога стала жизнь, будто прошел строгое чистилище и освободился от всех земных грехов... Табун невидимых птиц со свистом прорезал воздух сверху вниз и с криком, с хлопаньем крыльев упал на воду. Неужели этот слишком откровенный для ночи звук -- предутренний сигнал? Еще темно. На небе не заметно перемен. Но уже чувствуется, что недолго до рассвета, что скоро победно блеснет румяная зорька. Луна так и не показалась из-за туч, но в ельнике чуточку посветлело -- ночь тронулась. Первыми догадываются лыски. "Кю-ке-ке... Кю-ке-ке..." -- дают сигнал к подъему. Пробуждаются нырки: "Ка-го... Ка-го..." За ними кроншнепы: "Ку-ли... Ку-ли..." На наших глазах бледнеет сумрак. В розовой мгле раскрывается сонная земля. Прорезаются чаши настывших озер. А небо ширится, все больше голубеет, и в нем чистой каплей дрожит последняя звезда. "Дзинь!.. Дзинь!.. Дзинь!.." -- точно в жесть, бьет ворон в перелеске, и, как по сигналу, все сразу оживает. Пернатый мир пробуждается тысячами голосов. Стонут чибисы. На отмелях дразнятся кулики. Кричат растерявшиеся кряковые. И какая-то лесная пташка настойчиво пытается вставить в этот разноголосый гомон свой однообразный мотив. -- Вот и кончилась ночь, -- сожалея, говорит Пашка, сойдя с места и потягиваясь, как от сладкого сна. Мы оба, приятно уставшие, идем к стоянке. -- Куда вас спозаранку носило? -- спрашивает обеспокоенный нашим отсутствием Гурьяныч и строгим взглядом осматривает внука. -- Без ружей како дело тут?.. -- Дедушка! -- радостно перебивает его Пашка. -- Ты слышал когда-нибудь, как во сне разговаривают птицы?.. Нет? А как лопаются почки на березе? "Пак, пак..." Не слышал? -- Вот я те сейчас пакну! Ишь чего выдумал, баламут! Сам не спишь и других смущаешь. За дровами бы сходил. Но как ни старается Гурьяныч придать своему голосу строгость, это у него не выходит. На Пашку смотрят ласковые глаза, и в них столько доброты, что, кажется, хватит на то, чтобы согреть весь мир. Парнишка улыбается, берет топор и, легко перепрыгивая через валежник, скрывается в ельнике. Гурьяныч снимает с огня вскипевший чайник, садится около меня. Сидит мрачно, нахохлив сомкнутые брови. -- Странный у нас Пашка, -- начинает он грустно. -- Пойдешь с ним в лес, все прислушивается, чего-то соображает, а то вдруг ни с чего развеселится, запоет или начнет бормотать -- птиц передразнивать... Иной раз ему невтерпеж станет в зимовье, уйдет в тайгу и всю ночь один по сопкам мается... Чего его несет туда, иногда в непогоду, -- не знаю. Мы со старухой было поперек пошли, да где там!.. Вот я и Думаю: растет без отца, без матери -- завалило их обвалом на прииске, -- а мы со старухой что можем дать ему? Сами малограмотные, кроме земли да леса ничего не видели, жили трудно, а теперь старость ложится на плечи. Он к тому же не одетый, не обутый, не как другие. Ума не приложим, что делать с ним? -- А я, Гурьяныч, думаю: хороший растет Пашка, За него вам скажут спасибо. -- Я осторожно кладу ему на плечо руку. -- Вы привили ему любовь к труду, открыли мир природы. У многих ли есть такие воспитатели? Ну и что же из того, что донашивает вашу телогрейку, ходит в латаных сапогах? Это не главное. И уж сознайтесь, Гурьяныч, довольны вы внуком?! -- Оно-то конечно, но жизнь другая, не та что в наше время была. Отстанет он в лесу. Да и кому нужна теперь природа? -- горестно заканчивает старик. Но тут появляется Пашка с дровами, и наш разговор обрывается. Мы наскоро завтракаем, вьючим Кудряшку, гасим костер -- и снова в путь... НЕВЕДОМОЙ ТАЙГОЮ Озера остаются левее. Гурьяныч ведет нас лиственничным перелеском на северо-восток, к плоскому водоразделу, напоминающему спину лежащего зверя. За ним в необозримой дали рисуется хребет Усмун с зубчатыми гольцами. Где-то там, на одной из главных вершин, инженер Макарова ждет паутину. За озерами начинается дикий край. Слева -- безрадостные мари, они заворачивают на запад, уходят в голубые туманы. Летом на них комариное царство и глушь. Впереди же, по широким падям, по холмам и отрогам, лежит в синеве бархат весенней тайги. Она всегда загадочная, опасная... Пашка забыл, что идет по земле, он весь устремился вперед, не смотрит под ноги. Широко открытыми глазами парнишка пожирает горы со снежными вершинами и черными провалами, появившиеся на далеком горизонте, а сам весь во власти детских несбыточных желаний. Да кто из нас в тринадцать лет не завидовал путешественникам, не мечтал об охоте на тигров, медведей? Кому не казалось, что за родным селом, за знакомым контуром горизонта лежит таинственная страна, где тебя ждут подвиги и великие открытия?! И Пашке сейчас представляется, что именно за марью, по которой мы идем, раскинулась эта загадочная страна, вся в холмах, в синеве лесов, теперь доступная, реальная... Идем молча. Гурьяныч не спешит, бережет силы. Путь долго вьется по равнине. С болота сорвалась вспугнутая нашим появлением стая черных уток. Тотчас с лиственницы живой ракетой взвился в небо сапсан и на миг замер в высоте, будто рассчитывая кратчайший путь для нападения. Затем рывок вперед -- и под сапсаном в паническом страхе забилась стая удирающих уток. Какая дьявольская стремительность у этого пернатого хищника! Утки бросаются из стороны в сторону, уносятся со страшной быстротой, но... сапсан бьет точно, и жертва, кувыркаясь в воздухе, летит вниз. За болотом -- кочки, залитые водою. Идем напрямик. Ветер, сырой и ершистый, сечет лицо. Старик останавливается, пугливо смотрит на свинцовые с огненными краями тучи, неизвестно откуда появившиеся над нами, и начинает забирать вправо -- торопится к лесу. -- Должно, дождь будет, -- говорит Пашка и кивает на деда. -- У него насчет погоды осечки не бывает. Тучи гасят свет солнца. Еще мрачнее и неприветливее становится на топкой равнине. Болота вздымаются, темнеют. Неприветливо шумит на них прошлогодняя осока. Смолкают птичьи голоса. Все замирает, приглушенное надвигающейся непогодой. -- Пашка, вытаскивай из вьюка топор, айда вперед, руби стойки, колышки для палатки. А вы, -- обращается ко мне Гурьяныч, -- накиньте плащ, не промочить бы паутину: она, может, не привычна к сырости. -- Паутина в непромокаемой упаковке, -- успокаиваю я старика. Откуда-то налетает чайка. Ветер качает ее на скошенных крыльях. -- Ки-и-е... Ки-и-е... Каким-то зловещим кажется этот печальный крик среди кочковатых марей. А вот и гуси беспорядочным табуном летят, послушные ветру. За ними -- две черные цапли. Все спешат укрыться от ненастья. А небо молчит, темнеет, дышит холодом. Гурьяныч тоже спешит, отмеряет широкими шагами целину. Одну Кудряшку, обремененную старостью, кажется, ничто не волнует. Она еле тянется на поводу. -- Уж ты, голубушка, не упрямься, прибавь шагу, -- уговаривает ее старик. -- Путь далек, поторапливаться надо. С неба все чаще доносится рокот, будто ворчание потревоженного зверя. Вдруг потрясающей силы удар над головой... И сразу хлынул дождь. Запахло мокрой травою. Одежда на плечах отяжелела, липнет холодным пластырем к телу. Пока добрались до ельника, сняли вьюки и поставили палатку, промокли до нитки. Наконец забрались под полотняную крышу. -- Теперь пусть льет сколько хочет, -- послышался из угла голос Пашки. -- Чего мелешь! Не в гости направились, тебе же говорено -- работа сорвется. А по дождю куда пойдешь?! -- упрекнул его Гурьяныч. -- Весенний дождь долго не задержится, -- успокоил я старика... Приятно слушать, как водяной шквал налетает на разлохмаченный лес, барабанит по палатке. Не успели мы еще расположиться, как ветер стих, смолкла гроза, и дождь перестал. Выбираемся наружу. Солнце еще в тучах, а без него вокруг холодно и скучно. Быстро разводим костер, стаскиваем с себя мокрую одежду, развешиваем ее вокруг огня. Гурьяныч оголяет и греет волосатую грудь. -- Главное -- сердце оживить, -- говорит он, с наслаждением глотая горячий от костра воздух. Пашка в восторге, он готов горы свернуть: натаскал целый ворох дров, сбегал за водой, вырубил таган и теперь накладывает в котелок картошку, вешает на огонь. На небе заголубели проталины. Выглянуло солнце. Радостным гулом ожила природа. Все ярко запестрело. Воздух наполнился тяжелым смоляным ароматом. Пашка подвигает к жару чайник, отходит от костра и неожиданно смеется, хлопает в ладоши. -- Чему радуешься? -- спрашиваю его. -- Так просто, не знаю чему... Гляньте, бабочка! -- Он вдруг бросается за нею, но тотчас останавливается: какая-то серенькая птичка на лету схватила бабочку и исчезла в чаще. Лицо парнишки омрачается. Он долго стоит на месте, не то прислушиваясь к бурной, но скрытой жизни леса, не то смутно догадываясь о законах, которые правят таежным миром, -- о праве сильного. Гурьяныч тоже замечает настроение Пашки. На лицо старика набегает тревога. Он подходит к внуку, кладет ему руку на плечо: -- Что с тобой, внучек? -- Ничего, так просто. -- И парнишка снова оживает. Старик успокаивается. Мокрая земля парит, возвращая небу влагу. В логах темнеет хвойный лес. Над холмами в промытом дождем воздухе кружатся коршуны. Гурьяныч потыкал прутиком картошку, достал одну, откусил бочок, погонял языком во рту горячий ком, проглотил. -- Готова, снимай, Пашка. Маленько заправимся и дальше пойдем. Теперь все тайгою -- в гору. Пашка сливает из -котелка воду, ставит его в круг. Старик режет большими ломтями хлеб. До чего же вкусна горячая картошка в мундире! Мне вспоминается детство, поездки с мальчишками в ночное, костры. Бывало, раздавишь обугленную, испеченную в золе картофелину, тебя обдаст горячим ароматом, и не знаешь, что приятнее -- этот аромат или сама картошка?! Пока сворачиваем лагерь, вьючим Кудряшку, гаснет пламя костра. Но на стоянке все еще держится запах горячей картошки. -- Дедушка, а зачем переставил таган? -- спрашивает Пашка. -- Заметил! -- довольно говорит старик, кивая на парнишку, и, повернувшись к нему, поясняет: -- Уходишь с табора -- установи таган так, чтобы его тонкий конец был обращен в сторону твоего пути. -- Зачем? -- Если кто-нибудь сюда придет, то по нему догадается, куда мы ушли. Да и если случится что с нами, скорее найдут. -- Кто такое придумал? -- Жизнь. В тайге свои неписаные законы... А ты пошто костер не залил? Сколько раз говорил тебе: привычку надо иметь не бросать огонь в лесу даже зимою, -- строго напутствует старик. -- Он может уйти в глубину и в торфе жить годами, а потом вдруг выплеснет на поверхность и пошел гулять по тайге. Пашка приносит котелок воды, заливает огонь. -- Еще принеси, не жалей, чтобы надежно было. Пашка старается. -- Теперь, внучек, твой черед вести нас по тайге. Пойдем маленько левее, как шли сюда. Вон на ту седловину. -- И старик указывает заскорузлым пальцем на водораздел. -- Учись, Пашка, враз, с одного взгляда находить проход в лесу, не теряя направления. По пути заломки делай, чтобы тебя леший не попутал, когда обратно вести будешь. Пашка и удивлен таким решением деда, и бесконечно рад неожиданному доверию. Он заряжает "ижевку", бросает сосредоточенный взгляд на просветы в лесу. -- Пошли, -- важно басит он и подает Жулику знак следовать за ним. Нас проглатывает чаща первобытной тайги. Лес после дождя поблескивает на солнце. Пахнет свежим папоротником. Под ногами зеленый ковер из векового мха. Деревья-великаны заполняют весь мир, и кажется, что вся земля обросла зеленой щетиной. В таком лесу мало птиц и не бывает зверя: их всех пугает застойная тишина и вечный сумрак. Эта тишина и сумрак навевают уныние и на человека, когда он попадает в таежные дебри. И мы тоже вступаем в эту загадочную лесную чащу и непробудные дебри с чувством необъяснимой тревоги. Порой Пашка забредает в непроходимою топь, заваленную упавшими деревьями. -- Не слепой, смотри, куда ведешь! -- сердится Гурьяныч. Он выходит вперед, поправляет ошибку внука и вновь уступает ему дорогу. Или кричит: -- Опять закружал! Держи солнце на затылке к левому уху... Об чем думаешь?! Пашка "ловит" солнце, и мы идем все дальше и дальше в лесное царство. Неожиданно сумрачное и темное, как джунгли, сыролесье обрывается. Дальше старая гарь перехватила наш путь. Огонь уничтожил высокоствольный лес на огромном пространстве: на склонах гор, на холмах, на равнине, перед нами -- лесное кладбище. Часть погибших деревьев еще стоит без вершин, с обломленными сучьями, удерживаясь на обнаженных корнях. Остальные лежат на земле в чудовищном сплетении, точно после битвы. Кое-где видны темнохвойные кедры, чудом уцелевшие от пожара. Мы останавливаемся, потрясенные картиной мертвого леса. Гурьяныч подходит к Пашке, кладет ему руку на плечо. -- Это тебе, внучек, пример, что огонь может натворить в лесу, ежели халатно с ним обращаться. Какой-то ротозей не залил костер, -- в его голосе вспыхивает гнев, -- или бросил спичку наземь в жаркий день, пустил пал по лесу. Глянь, какую тайгу погубил! -- Может, дедушка, от грозы лес сгорел? -- Пашка смотрит ему в глаза. -- Не знаю. Век прожил -- не видывал такого пожара от грозы, а все от людей, от нас, внучек. Вот и давеча, ты не залил огонь, так и пускают пал. Говорю, привычку надо иметь, бережливость должна быть в человеке ко всему. Гурьяныч сбрасывает с плеч однорядку, накидывает ее поверх вьюка, достает топор. Окинул нащупывающим взглядом передний край гари. -- Держись за мною, Пашка, хорошо смотри, не запороть бы Кудряшку, -- и старик шагнул в завал. Стук топора будит могильный покой бурелома. Старик, выискивая проход, обходит колючие стволы, преграждающие путь в этом чудовищном завале. Нас нагоняют черные тучи, внезапно появившиеся и уже прикрывшие полнеба. Гурьяныч косится на них, прибавляет шаг. Тучи сомкнулись, гасят свет солнечного дня. На землю ложится бесприютная тень. В вышине поднимается ветер. Там с ним спорят два беркута. -- Гроза! -- кричит Пашка. Небо лопнуло витиеватой полоской огня. Сухой, тяжелый грохот разряда потряс всю гарь. Старик оглянулся, что-то крикнул нам, показывая рукою на огромный темно-зеленый кедр. Стал напрямик ломиться к нему, руша на пути топором и ногами вершины и сучья. Мы с Пашкой не отстаем. Даже Кудряшка прибавила шаг. С нами Жулик. Он чует беду, бросается вперед, то крутится у нас под ногами. А небо все больше чернеет, нависает над нами неотвратимой угрозой. Вдруг ветер с разбойничьим посвистом падает на гарь, бьет сбоку. Ожили мертвые стволы, закачались великаны в попытке усмирить ураган. Впечатление такое, будто у мертвого леса свои давнишние счеты с ураганом. Я вырываюсь вперед. Отбираю у Гурьяныча топор. Рублюсь к кедру. Остается метров двадцать завала. Небо распахивается бездной света. Вздрагивает ужаленная земля. Наваливается шквальный ветер. В воздухе повисает предупреждающий треск. Он множится, доносится справа, слева, сливается в один общий стон. Вокруг творится что-то невообразимое: с грохотом падают скелеты деревьев, бьют раз за. разом, не смолкая, разряды. И кажется, ничего нет страшнее на земле, чем схватка бури с мертвым лесом. Делаем последние усилия, вырываемся из плена бурелома под защиту кедра. Пашка липнет к Гурьянычу. В детских глазах страх. Ураган усиливается. Хлещет дождь. Качается развесистый кедр, принявший нас под защиту. Он толстый, со старческими наростами, живой свидетель пожара, уцелевший будто для того, чтобы рассказать потомству многовековую историю тайги и эту жуткую лесную трагедию. Все молчим. А битва продолжается. Нет слов описать это чудовищное зрелище, как, падая, еще раз умирают мертвые стволы, На земле уже нет места для могил, обугленные великаны ложатся тесно друг на друга, точно сцепившись в предсмертной агонии. Ураган наваливается на кедр, давит грудью, качает непокорную вершину, ломает сучья. Жутко смотреть, как, сопротивляясь, старый кедр поднимает корнями податливую землю, как все труднее ему одному удержаться стоя. А ветер еще пуще ревет. Кедр качнулся больше, чем следовало, и в испуге замер, будто увидел под собою бездонную пропасть. И все же устоял. Но у него уже не осталось прежней твердости, что-то внутри молча надломилось. Все всполошились. Первым выскочил Жулик. Гурьяныч схватил повод, стал тянуть Кудряшку из-под кедра. Мы с Пашкой подталкивали ее сзади. Еще один, второй, третий напор урагана, его последний безудержный порыв, и у кедра подломилась воля, В глубине земных пластов лопнули корни. Мы замерли, ошеломленные случившимся. Видим, кедр неестественно качнулся, пытаясь найти опору, удержаться стоя. Но ветер беспощаден в последнем напоре, и живой, многовековой кедр сдался... Он стал медленно клониться к земле, как бы выбирая место для могилы. Потом вздрогнул от корней до вершины и, отбросив кверху, словно руки, сучья, старик, казалось, прощался с небом и жизнью. Со стоном рухнул он на "пол", подняв огрызками корней гигантский пласт земли и разломившись пополам. Пашка весь сжался. Огромными круглыми глазами парнишка смотрел на распластавшегося великана. Картина гибели старого кедра потрясла его. Тучи, будто выполнив свой долг, стали молча отступать к хребтам. За ними уходил и ветер. И опять в могильную тишину погрузилась старая гарь. Всюду следы только что закончившейся битвы. Весенний луч солнца, прорвавшийся из поредевших туч, освежил старую гарь. Гурьяныч стащил с головы шапку, стряхнул с нее дождевую влагу, сказал, обращаясь к Пашке: -- Видишь, три кедра стоят вместе, -- он показал шапкой на группу зеленых деревьев, видневшихся справа, поодаль от нас. -- Их не свалил ураган, а этот упал... Ты понимаешь, к чему я говорю? -- Это старый кедр, вот и не устоял, -- отвечает тот. -- Не в том дело, что старый. Одному завсегда труднее, а те вместе, артелью, их не возьмешь. Так и в жизни одному никуда не годится. Пашка закивал головою. Через час мы благополучно выбрались из лесного кладбища. На минутку остановились, поправили вьюк на Кудряшке, себя привели в порядок и тронулись дальше. После дождя в горячем солнце посвежела тайга. В птичьем гомоне, в полете букашек, в аромате трав и листвы -- жизнь. Как-то особенно ее чувствуешь после мертвого леса и радуешься вместе с нею весеннему дню. На пути начинают попадаться поляны. Впереди отрог. За ним -- ночевка. Вдруг бегущий далеко впереди Жулик поднялся на задние лапы, пугливо вытянул морду и опрометью бросился назад. Даже не задержавшись возле нас, он промчался мимо. -- Где-то зверь, -- таинственно шепчет Гурьяныч и грозит пальцем: дескать, осторожнее. Я хочу вырваться вперед, но Пашка опережает меня, уже крадется к широкому просвету. Ловлю его за штанину, останавливаю. -- Не стрелять! Слышишь? -- показываю ему кулак и отталкиваю назад, а сам шагаю вперед неслышно, мягко. За просветом поляна. Снимаю накомарник -- так лучше видно. Пашка все время пытается обойти меня. -- Только посмей высунуться! Но угрозы не помогают: хватаю его за руку, веду рядом, как собачонку. У толстой пихты задерживаемся. Нам хорошо видна вся поляна, протянувшаяся вдоль шумливого ручья. -- Медведь! -- дрожащим шепотом выдыхает Пашка. Вижу, на противоположной стороне поляны под одиноким кедром черное пятно. Медведь. Он шевелится: то поднимется, то приляжет, то повернется к нам головою, то задом. Хорошо, что рядом ручей и зверь не слышит нашей возни и не догадывается, что два человека, два его врага, стоят с ружьями всего в ста метрах, наблюдают за ним. Не могу рассмотреть, чем он занят. Вытягиваюсь во весь рост и едва удерживаю смех. Ну и хитрец мишка, ну и выдумщик, что вытворяет! -- Пашка, медведь муравьями лакомится. Встань повыше, посмотри, -- шепчу ему. А медведь хоть бы повернул свою лобастую голову в нашу сторону, хоть бы осмотрелся вокруг!.. Но зачем ему беспокоиться? Ведь у него, кроме человека, нет врагов в лесу, а человек сюда заходит редко. Медведь тут полновластный хозяин, владыка. Все его смертельно боятся. Поэтому он спокоен, уверен. Видим, как зверь кладет на слегка разворошенный муравейник лапу, держит ее с полминуты и затем с наслаждением облизывает. Потом кладет другую. Потревоженные муравьи полчищами выползают из своих подземных убежищ, липнут к его обслюнявленной лапе и прямехонько попадают в медвежью пасть. Пашка дотягивается до моего уха. -- Пальнуть по нему? -- шепчет он азартно. Я угрожаю кулаком. Но тут слышится треск сучка: подходит Гурьяныч с Кудряшкой. Этот ломкий звук тревожит зверя. Мгновенье -- и он, мелькнув между стволами черной тенью, исчезает в лесу. -- Почему не дали мне стрельнуть? -- обиженно спрашивает Пашка. -- Зачем? -- Шкуру бы показал ребятам. -- Она еще мишке пригодится. Слышите, Гурьяныч, охотник нашелся. -- Слышу. -- Старик укоризненно качает головой. -- До шкуры тебе, внучек, как до неба. Дробью медведя не сшибешь, а шуток он не любит: враз задерет. Ему Это как плюнуть. Ну убил бы его -- что с мясом, со шкурой делать? На Кудряшку ни одного куска больше класть нельзя, с собой -- не унести. Значит, убить и бросить?! Куда годится зря истреблять?! Чему я учил тебя? Пашка отворачивается, молчит. Я помогаю Гурьянычу перевьючить Кудряшку. Пока поправляем сумы на спине лошади, привязываем их, старик жалуется: -- Года три назад повел я геологов в их лагерь на Большое озеро. Было это в июле, гусь линял. Подходим к стоянке, душным воздухом нас окатило. Начальник спрашивает у прораба: опять лошадь пала? Он молчит. Я за палатку прошел, вижу куча гусей, не соврать бы -- поболее пяти десятков, уже провоняли. Ах, думаю, анафема вас раздери, беззаконники! Гусь во время линьки летать не может, так они их палками всех порешили, а съели-то всего двух, остальные сгнили. Верите, пришлось на километр лагерь перенести, дышать нечем было... Уж как я их стыдил, мерзавцев, говорю: "Росомаха -- хищник, и то меру знает: убьет, что может, съест, остальное припрячет, зря не бросит. А вы же люди!" -- "Это, говорит один из них, у нас получилось сгоряча". Ишь какое оправдание! И откуда у человека такая безрассудная жадность? -- И вы отступились? -- спросил я. -- Председателю сельсовета все обсказал, а он сам малость баловался браконьерством... На том и присохло. -- Надо было в район писать. -- Беда, грамоты нет, а то бы не попустился. Запек бы их, охальников, в тюрьму... В тайге с человека положено больше спрашивать. С тех пор перевелись гуси на Большом озере. Разве птица устоит! -- А где же Жулик? -- спохватывается Пашка. -- Его, видать, далеко швырнуло, считай, уже до поселка добегает. Какая сила у медвежьего духа! -- смеется Гурьяныч. -- Жулик!.. Жулик!.. -- кричит мальчишка. "Жулик!.. Жулик!.." -- повторяет эхо в глубине леса. -- Обойдемся и без него. Айда вперед, да смотри в оба, ворон не лови. Мы тронулись. Скоро под ногами появился пунктир звериной тропки. Тропа переводит нас через ручей, и мы шагаем вверх по его травянистому берегу. Впереди Пашка. Гурьяныч идет позади всех. Я поражаюсь и завидую его наблюдательности: в лесу он -- как в своей избе, зорко ухватывает вокруг все, что нужно. -- Пашка, глянь! -- кричит старик, останавливаясь у толстой и ровной березы. Он любовно ощупывает ее, измеряет на глаз. -- Чего тут смотреть? -- спрашивает внук. -- Место приметь: на обратном пути кору сдерем, дома берестяную лодку смастерим для рыбалки. Уж и легка будет, за мое почтенье! Я заламываю черемуховый куст, старик перегораживает наш след валежиной, -- так, он считает, приметнее будет. Через час выходим на увал и поражаемся: перед нами, впереди и слева до самой равнины, лежит огромная площадь вырубленного леса. Но пней не видно, они утонули в поднявшемся молодняке, густым хвойным ковром прикрывшем землю. И над этим зеленым хвойным миром всюду стоят купы темных кедров, оставленных заботливыми лесорубами для продолжения рода. И тут сразу представилась мне печальная картина бесконечных пней, что видели мы вчера, и черной, обугленной после пожара, земли. А ведь и тут и там хозяйничал человек для одной, общей цели, но хозяйничал по-разному. Тут проявилось все: и достижение науки, и любовь к лесу, а там -- слепая беспощадность. -- Теперь видишь, -- говорит Гурьяныч, подходя ко мне. -- Ведь можем делать по-настоящему бережно. Вот тех бы заготовителей на этом примере к ответу, чтобы и другим неповадно было, ан нет, не возьмешь: план перевыполняют, молодцы, а о завтрашнем дне пусть за них косолапый думает... Тропа забирает влево, вьется змейкой по крутизне, выводит нас по отрогу на седловину, сдавленную с двух сторон каменными россыпями и поросшую кустами приземистого стланика. Кудряшку приходится наполовину облегчить, взять часть груза на свои плечи, иначе ей ни за что не выбраться наверх. Старенькая она, безропотная, безотказная. Как трогательна ее привязанность к старику и мальчишке! Тащится Кудряшка следом за ними по жизни, и невозможно ее представить без них, а их -- без нее. На седловине даем лошади передохнуть. Солнце уходит в мягкую глубину горизонта. Медленно погасает день. Тайга дремлет в бледном вечернем сумраке. В провалах скал уже покоятся синие тени. Под нами глубокая лощина. Протекающая по ней речонка тут, у равнины, обрывает свой бег, стихает под еловыми навесами. За ней низина, затянутая продолговатыми пятнами болот, утыканная редкими лиственницами. -- Болото кормистое, сохатые раньше сюда ходили. За ночь, бывало, с десяток приходило купаться, а сейчас разве шальной какой зайдет покормиться. Пашка, услышав эти слова, настораживается. -- Сохатые ходили? -- спрашивает он; и я вижу, как парнишка весь загорается от каких-то мыслей, внезапно возникших в его голове, но внешне невозмутимо продолжает: -- Дедушка, пошли -- солнце на закате, и есть хочется. -- Ты лучше послушай, тебе говорю. Вишь, как мало остается живности в лесу. Мыслимо ли, сколько прошагали -- ни одного рябка, ни глухаря, ни следа зверя. А места привольные, им бы тут плодиться вечно, ан нет. Хочу, чтоб ты, Пашка, понял и, когда вырастешь, сказал бы: тут, дескать, я с дедом своим раньше хаживал, никакого зверя не было, а теперь мы, за мое почтенье, развели и сохатых, и маралов, и медведей, и коз... -- Я понял, дедушка, пошли скорее, вишь, как поздно! -- поторапливал нас парнишка, уже полностью захваченный какими-то новыми планами. -- Ладно, потом еще поговорим. Трогай за мною. Ночевать будем пониже болота. Там ближе до места. На поляне, куда привел нас Гурьяныч, стоит старенькая, покосившаяся набок избушка. Давно исчезли следы пребывания тут человека. Все пришло в полное запустение: ни дверей, ни окон, кругом мусор, щепки и никем не примятый бурьян, подступивший вплотную к избушке. На земляной крыше росли две лиственницы. Старик обошел вокруг избушки, заглянул внутрь и неодобрительно покачал головой. -- Видать, какие-то проходимцы были, ишь нашкодили: печка стояла, нары были из плах, застекленные окошки -- все разорили, сожгли, на что годится! Вот ведь какие озорники есть, они ничего в тайге не щадят -- ни живого, ни мертвого. Палатки решили не ставить -- заночуем у костра. Пашка уже натаскал дров и с остервенением теребит гуся -- торопится. Видно, проголодался. Небо чисто, привольно, дышит вечерней прохладой. Где-то близко нежно воркуют горлинки, и в отдалении звонко кукует кукушка. Эти звуки четко отдаются старом лесу. А за его резным хвойным краем медленно потухает солнце. Улучив минуту, когда Гурьяныч ушел к ручью чистить картошку, Пашка коршуном налетел на меня: -- Пошли на болото! -- Зачем? -- Посидим ночь, посмотрим, что делается на нем. -- Придет же тебе в голову такая чепуха! Прошлую ночь почти не спали, и сегодня без сна. -- Там выспимся. Не хотите?.. Сам пойду, -- угрожающим тоном говорит он. -- Я вот сейчас дедушке скажу, он тебя живо усмирит. Пашка обиженно отворачивается, молчит. "Может, действительно неплохо будет провести ночь на болоте?" Чувствую, как постепенно захватывает эта мысль. -- Только объясни, что делать будем там? -- нарушаю я молчание. -- Слышали, дедушка говорил: сохатые туда ходили кормиться... -- Но ведь это давно было. -- Может, какой на фарт заявится. -- И умоляюще добавляет: -- Так уж уважьте, дедушка одного не пустит... -- Хорошо, пойдем, -- соглашаюсь я и отправляюсь к Гурьянычу на речку. -- Ужинайте без нас, -- говорю я старику, -- а мы с Пашкой пойдем ночевать на болота. -- Это зачем? -- удивляется тот. -- Пашка тянет, охота ему сохатого увидеть. -- Какие тут теперь сохатые? Ты чего, баламут, придумал? -- кричит он внуку. -- Котомку надо было бы ему утром накинуть на спину, тогда бы не до болот было. И вы идете у него на поводу. -- Ничего не случится, Гурьяныч, мы там выспимся и до солнца вернемся. Старик сдается: -- Ну разве что! Не забудьте, утром рано тронемся, -- и советует: -- На болоте садитесь с нижнего края. Слышишь, ручей вверху гремит -- это к погоде. Ночью дух будет книзу тянуть. Захватив телогрейки, плащи, одно ружье, бинокль и пожелав Гурьянычу спокойной ночи, мы уходим вверх по лощине. Ужинали на ходу хлебом. Пашка за эти дни сэкономил кусочек сахара и теперь аппетитно похрустывает им. Минуем одинокий холм, бурый от прошлогодней и свежей травы. При нашем приближении с него сорвался ястребок, взвился над нами и застыл в синеве на одном месте, быстро-быстро работая крыльями. За холмом показалась марь -- безликая земля, еще не просохшая от вешних вод. А дальше виднелась свинцовая гладь болот, обставленная кочками, точно горшками с зеленым черноголовником. Солнце угасает за далекими увалами. Сизая мгла окутывает вечереющую тайгу. Пашка торопится, и я еле поспеваю за ним. Идем по редкому перелеску. Лес стоит заглохший, деревья растут вкривь и вкось, иные скрестились друг с другом, многие упали на кочки, но и полулежа продолжают жить. Изредка увидишь прямой ствол, но и он, как и все остальные, прострелен дырами. Корни этих деревьев, напоминающие спрута, лежат на поверхности почвы; ни один корешок не смеет углубиться в мерзлоту -- там смерть. Деревья питаются плавным образом за счет постоянно влажных мхов. Болота тянутся до самых гор и своею витиеватой линией напоминают давно заброшенное русло реки. Возможно, еще в древние времена, когда в творческих муках дооформлялся внешний облик земли, сюда была сдвинута часть русла какой-то исчезнувшей реки... Дно этих болот затянуто густосплетенными водяными растениями. Всюду на прозрачной поверхности виднеются плавучие острова из пышного троелиста, удерживающегося на толстых донных стеблях. Берега же болот атакуют высокие кочки, упругая, как жесть, осока и ярко-зеленые мхи. Вода в них спокойная и кажется тяжелой, как ртуть. Мертвая тишь окутывает болота. На тропках, что сбегают со всех перелесков к болотам, следы зверей, кое-где свежий помет. Это нас обнадеживает, и мы прибавляем шаг. У нижнего края болота Пашка останавливается. -- Тут вот под лиственницей сделаем скрадок и засядем, -- говорит он, натягивая на голову накомарник. Таскаем с ним ветки, вбиваем в землю под лиственницей две сошки, кладем на них тонкую перекладину, отгораживаемся хвоей от болота. Нам его хорошо видно, а нас с болота трудно заметить. Над равниной меркнут последние отблески солнца. Стылая вода не шелохнется. Стоит лес, впаянный в сумрак. Уходит на покой долгий весенний день... Нельзя сказать, чтобы в скрадке можно было удобно расположиться. Под нами земля вся в шишках; трудновато будет просидеть на ней всю ночь. Выстилаем под собою еловым лапником "пол", усаживаемся. Пашка мостится слева. Ружье приставляю к дереву. Остается затолкать нижний край накомарника под ворот телогрейки, надеть перчатки, и можно отдаться блаженным минутам ожидания. НОЧЬ НА БОЛОТАХ Первыми нас обнаруживают комары. Вначале появляются дозорные, за ними батальоны, полки, целые армии. Мы таимся, стараемся не шелохнуться. Изображаем собою пни. А комары злобятся, наседают. По болоту плывут маленькие обрывки бледно-пунцовых облаков. Тени становятся все гуще и все менее прозрачными. Мы не шевелимся -- оба во власти загадочной тишины... День уходит. Еще воркуют влюбленные горлинки, еще поет конек вечернюю молитву и посвистывает дрозд, а козодой -- большеротый ночной крылатый хищник -- уже овладевает лесом, наполняет окрестности болот однотонными, как журчанье ручейка, звуками и носится черной бесшумной тенью по перелеску. Стучат дятлы, над болотами кружится пара ястребов, гудит комар... Но все это лишь жалкая попытка удержать день. Ему на смену с гор уже сползает прохладная весенняя ночь. Пашка облегченно вздыхает, подкладывает под себя хвою. Еще несколько минут -- и густой сумрак окутает тихие болота. Неожиданно в перелеске зародился и смолк непонятный звук. Мы оба обрадованно насторожились: то ли кто-то, сожалея о минувшем дне, вздохнул, то ли это был один из необъяснимых звуков засыпающей природы. В тишине отчетливее и ближе гремит речка. За болотом в перелеске перекликаются пеночки, карауля покой земли. И вдруг какая-то длинная тень прошмыгнула мимо скрадка, прилипла к кочке, замерла. -- Кто это? -- спрашивает шепотом Пашка. -- Колонок. Я прикладываю к глазам бинокль. Да, это он, рыжий бесстрашный хищник, вышел на охоту. Наверное, считает тихие болота своей вотчиной. Мы радуемся появлению живого существа и уже не выпускаем его из поля зрения. Колонок вытянулся всем длинным тельцем из-за осоки, явно почуяв добычу. На кочке, у самого болота, сидит кряковая. Утка не чует опасности, занимается нарядом, клювом взбивает перья на спине, на груди и изредка прерывает свое занятие, чтобы посмотреть на беспокойное семейство сородичей, плавающее там же, возле бережка. Какая беспечность! А колонок уже близко. Его соблазняет утиный запах. Бесшумной тенью пробирается он сквозь осоку -- ближе, ближе к добыче. Вот он становится на задние лапы и замирает рыжим пенечком. Перед ним весь утиный табунчик. Но какое-то досадное препятствие заставляет хищника повернуть назад. Он изгибается, ползет змеей, в его шерсти глохнет шелест травы. Отползает метра полтора. Снова поворачивается усатой мордой к утке... Подбирается к ней слева... Добыча уже близко от него. Он пропускает задние ноги далеко вперед, пружинит спину, готовясь к прыжку... -- Да оглянись же, дура! -- шепчет Пашка. Я толкаю его в бок, заставляю замолчать. А утка продолжает прихорашиваться, кокетливо вытягивает то одно, то другое крыло, роется красным носом в хвосте и, видимо, от удовольствия что-то шепчет на своем утином языке. Но в самый последний момент она все же обнаруживает опасность. С оглушительным шумом отрывается от кочки. Хищник чуточку запаздывает, виснет на крыле и срывается в воду с пучком перьев в зубах. Поодаль падает и кряковая. Утиный крик, хлопанье крыльев по воде, панический взлет! Колонок видит упавшую кряковую и снова бросается к ней. Тут мы становимся свидетелями трогательного зрелища. Видимо, где-то близко утиное гнездо, и, защищая его, утка ведет себя героически, она беспомощно бьет по воде "сломанным" крылом, и этим ей удается отвлечь внимание врага на себя. Обрадованный колонок налетает на утку. Та успевает увильнуть. Это его злит, он бросается вдогонку. Все повторяется снова. Утка уводит его все дальше и наконец улетает. Колонок, видно, теперь только догадывается, что обманут старой кряквой, и поворачивает назад... В густом лиловом сумраке растворились за болотом купы деревьев. Слух ловит тревожный шорох стеблей троелиста, всплеск воды: колонок выбирается на берег, стряхивает со своей полуоблезлой шубы воду, и слышно, как он торопливо идет по осоке. Совсем темнеет синее небо в белых барашках. Все как будто успокаивается, не слышно и колонка. Только осока будто шепчет, предупреждает всех -- не верьте тишине! Еще какая-то тень появляется возле скрадка и исчезает. Присматриваюсь: это лиса. Она, вероятно, слышала крик уток, догадалась, что это разбойничает колонок, и решила проучить своего конкурента, напомнить ему, кому принадлежат тихие болота. Лиса идет следом колонка/ подкрадывается к воде. Вот она затаилась. Долго ждет. Знает, хитрая бестия, что конкуренту может повезти в его ночных похождениях. Вдруг хруст яйца, еще и еще. Слышно, как колонок от удовольствия сладко чмокает... И тут колонка накрывает лиса. Писк, драка, возня, короткая погоня... Колонок позорно бежал. Но не смирился с потерей добычи. В наступившей тишине слышно, как острые лисьи зубы дробят яичную скорлупу и как в бессильной злобе фыркает на нее маленький разбойник. Опять все стихает. В весенней тишине болот живет только едва уловимое эхо ночной жизни. Пробудившиеся бесчисленные корешки трав, цветов, деревьев и днем и ночью всеми своими мочками жадно сосут влагу из земли. Миллионы ночных жучков, пауков, букашек, оживших после зимней спячки, торопятся наслад