иться короткой жизнью. Они кормятся, преследуют друг друга, торопятся заполнить мир своим потомством. Но от всей этой ночной жизни доносится лишь слабый отзвук, уловимый только напряженным слухом. Появляются летучие мыши. Они вылетают из дупла лиственницы, под которой мы сидим, и бесшумно исчезают в густеющем сумраке. Потом начинают беспрерывно носиться над болотами, звонко перекликаться. Оживают ночные крылатые хищники. Их много. Они наполняют шорохом таинственный мир болот. Суматошно мотается по редколесью в погоне за насекомыми козодой. Следом за ветерком прошмыгнула сова, вторая, третья. Пробил их час. Тысячи светлячков, больших и малых, блуждают по болотам, точно жонглеры вдалеке играют факелами. Раздается звонкий всплеск, шелест прошлогодней травы, и вдруг пронзительный крик кряковой у разоренного гнезда. А вот кто-то невидимой рукою тронул ртуть болот, растревожил осоку, качнул вершины деревьев и как будто на минуту утихомирил этот враждующий ночной мир. В ласковом дуновении ветерка -- покой... Я передвигаю онемевшие ноги, сбрасываю с головы накомарник. Становится легче дышать. Из-за перелеска сквозь сучья деревьев поднимается в небо луна. И только сейчас я замечаю, как темна и черна эта ночь. Пашка не выдерживает, засыпает, уронив свою безвольную голову мне на колени. Чувствую, и мне не устоять, не выдержать испытание ночи. Вдруг наваливается неодолимая усталость, я как-то сразу проваливаюсь в пустоту, и тихие болота исчезают, как видение... Шум, точно взрыв, будит нас. Кто-то громадный с треском заваливается в соседнее болото. Мы не сразу понимаем, где находимся и что за шум разбудил нас. "Шлеп... шлеп... шлеп..." -- слышатся тяжелые шаги по воде. -- Сохатый! -- наконец шепчет взволнованный Пашка. Вмиг слетел сон. Казалось, все замерло. Исчезли летучие мыши, убрался козодой, даже речка притихла. Все-все смолкло. И только сердце в груди стучит тревожно, громко. Встреча с сохатым на болоте -- наша с Пашкой сокровенная мечта этой ночи. Я делаю парнишке знак, чтобы не шевелился, легонько даю тумака в бок. Кладу ружье поудобнее, чтобы в случае надобности можно было бесшумно приложить его к плечу. Но это по привычке: стрелять в сохатого я не собираюсь. "Шлеп... шлеп... шлеп..." Зверь близко. Слышу, как глубоко грузнут его ноги в тине и как он, с силой вырывая их, не спеша идет к нам... Вижу, как в полосу горизонта, где сливается лохматый край осоки с небом, впаивается темный силуэт рогатого зверя. Теперь даже шепот может выдать нас. Сохатый долго стоит вполоборота, испытывая наше терпение. Мне все время приходится одергивать Пашку: того и гляди, сорвется и побежит к нему, не зная зачем. Уткам, видно, привычна близость зверя. Они полощутся, ныряют, то и дело встряхивают перья. Низину накрывает волна теплого воздуха. Земля начинает потеть, и легкий туман заволакивает болото вместе с плавучими островками, хлопотливыми утками, рогатым зверем. Густея, туман подступает к скрадку, заслоняет от нас последние метры пространства. Какая досада! Надо же было появиться ему в то самое время, когда лось совсем близко! Сидим, терпеливо ждем -- не появится ли ветерок. Ухо ловит в предутренней тишине знакомый журчащий звук. Он зародился в вышине и, падая на землю, делается похожим на нежное блеяние. Через две минуты звук повторяется еще и еще. Это бекас. Вдруг резкий крик чирка, торопливый взлет, и удаляющийся шепот крыльев. Кто вспугнул уток? Что это значило? Туман качнулся, оторвался от влажной земли, приподнялся и повис плотным, непроницаемым сводом на метровой высоте. Какое великолепное зрелище открылось в этой свободной от тумана узкой полоске! Болото лежит в тяжелой, свинцовой синеве, впаянное в зелень. А окружающие его кочки похожи на маленьких гномов, охраняющих богатство сказочного водоема. Кажется, вот сейчас из воды появится добрая фея, раскроет белые кувшинки на воде и начнется сказка... В просвете появляется что-то живое, но это не добрая фея, а какое-то длинное, несуразное существо, напоминающее крупную птицу с откинутыми кверху крыльями. Да ведь это наш сохатый! Его огромная туша скрыта под водой, видна только рогастая голова, да иногда всплывает темная полоска спины. Кто бы мог поверить, что это грузное на суше животное так ловко и быстро плавает в воде. Как легко шныряет он по зеленым закоулкам болота, срывая припотевшую листву. Ни разу не прислушался, не осмотрелся, будто купается под охраной надежных сторожей. Боюсь, Пашка выйдет из повиновения и спугнет лося. Все, что досталось ценою почти бессонной ночи, пропадет. Молча охватываю его обеими руками, прижимаю к себе, и мы вместе не сводим глаз со зверя. Он все ближе подплывает к нам. Где-то над болотами луна, но под туманом сырой сумрак. Сохатый обшаривает противоположную кромку болота и, когда его нога касается дна, поворачивает назад, к глубине. Вижу, как он пытается подняться на плавучий остров, подминает его под себя и неожиданно исчезает вместе с ним под водой. Заметна только едва движущаяся по поверхности полоска спины. Не часто такое увидишь! В воде сильно булькнуло, и на поверхности появилось множество пузырьков: это зверь сделал выдох под водой. Еще несколько секунд, и вместе с островком всплывает голова сохатого с охапкой водорослей во рту. И даже теперь, когда шумно стекающая с головы вода выдает его присутствие, лось не осматривается, не прислушивается. Он спокоен, видимо, тишина болота никогда его не подводила. Застыв на одном месте, зверь долго жует, тихонько причмокивая толстыми губами. Хорошо ему ночью в прохладной воде, под плотным сводом тумана... Но вот ветерок налетел на болото с нашей стороны. И мгновенно сохатый насторожился, почуяв присутствие человека. Его охватывает страх. Он гребет изо всей силы всеми четырьмя ногами к противоположному берегу, шумно дышит. Пашка вскакивает, валит скрадок, бросается к болоту, но тут я ловлю его за штанину, удерживая, подминаю под себя. Между тем какая-то неудержимая сила выносит зверя на твердый берег, и он ныряет в туман. В узком просвете между землей и туманом мы видим только мелькающие ноги. И тут все живое вдруг ополчается против нас. Кряковые, чирки, гуси, кулики поднимают протестующий крик -- кто посмел нарушить покой тихих болот?! Пашка освобождается из моих объятий, смотрит на меня исподлобья, хитро улыбается. -- Куда тебя понесло, зачем к болоту рванулся? -- спрашиваю я, усаживаясь на свое место. -- Эх, оседлать бы его в воде! Вот прокатился бы! -- Да ты что, в своем уме? На нем, парень, в беге не удержаться -- ветром сдунет! -- Так уж и сдунет? Только бы оседлать... А чего вы не стреляли? -- У меня нет разрешения на отстрел. Да и зачем он тебе мертвый? И без стрельбы чего только не насмотрелись. Спасибо, Пашка, что притащил меня сюда. Уходит тьма. Ветерок прорвался в перелесок, ласково коснулся лица. Туман закачался, тронулся, словно ледоход. В разводьях заголубело чистое небо. В зеркале болота потухают звезды. За горами властно нарождается день, а с ним пробуждается природа. Свет гонит с земли ночную истому и все больше озаряет мир, наполняет его суетою, криками обрадованных птиц, запахом хвои, цветов, влажной земли. Над нами, встречая восход, кружится черный коршун, изредка роняя на землю свое грозное: "Кью-ю-ю... Кью-ю-ю..." Лесной ветерок доносит из-за болот стон кроншнепа: "Ку-у-лик... Ку-у-лик..." По самому краю бережка, хватая на бегу букашек, шныряют трясогузки, важничают турухтанчики. У скрадка танцуют две рыжие бабочки. С каждой минутой воздух наполняется новыми голосами, жужжаньем, писком, дракой, шелестом травы -- утро входит в свои права. Туман редеет, клочьями ложится на болото, жмется к осоке. Пора и нам возвращаться на стоянку. -- На обратном пути еще сюда... -- Пашка не договаривает, хватает меня за плечо, косит удивленными глазами куда-то вправо. Осторожно поворачиваю туда голову и тоже немею: на кромке болота, в прозрачном клочке тумана вырисовывается силуэт рыжего козла. Он весь насторожен, в страхе пялит на нас свои огромные черные глаза, готовый вмиг броситься наутек. -- Да это Борька. Боренька! Боря! -- протяжно кричит Пашка, выходя из-за лиственницы и протягивая руки. Козел удивленно вскидывает голову, на миг замирает, затем крутит рогастой головой, нюхает ветерок, налетающий от нас, и наконец осторожно вышагивает вперед. Вот так встреча! Козел узнает Пашку, прибавляет шаг, налетает на него, тычет влажной от росы мордой то в один, то в другой карман. Парнишка выворачивает их и, приседая, шепчет ему на ухо: -- Знал бы, что встретимся, принес бы что-нибудь тебя попотчевать. Но Борька подвергает Пашку более тщательному обыску: засовывает свой нос под телогрейку, сбивает шапку, облизывает лицо. Потом, точно за какую-то провинность, бьет изо всей силы лбом в бок. Пашка податливо валится на землю, хохочет во весь рот... Я подхожу ближе. Мне тоже хочется, чтобы Борька толкнул меня, хочется тоже упасть и хохотать вместе с Пашкой... На болото падает первый луч восхода. Борьку охватывает беспокойство: он долго щурится на выглянувший край солнца, будто что-то вспоминает, и внезапно покидает нас. Пашка вскакивает. Мы смотрим Борьке вслед. Огромными прыжками несется козел по мелким болотам, подбрасывая высоко зад с белым фартучком и поднимая столб брызг. Все дальше и дальше уходит он в синеву тихих болот и там, за лесом, исчезает. Далеко он заходит в своих ночных прогулках! -- Домой спешит, -- улыбаясь, говорит Пашка, -- не хочется ему виниться перед теткой Марфой да перед Петькой. -- Сколько же километров до Марфиного зимовья? Пашка пропускает мимо ушей мой вопрос: у него свои думки. -- Мне бы Борькины ноги... -- Что бы ты делал? -- Всю землю обежал... -- Так без остановки и обежал? Он с серьезным видом поворачивается ко мне. -- В Индии бы задержался. -- Глаза его сияют несбыточной мечтой. -- Почему обязательно в Индии? -- Из-за слонов, -- живо поясняет он. -- Недавно идем мы с дедушкой по джунглям. Лес густющий, обезьян видимо-невидимо. Гляжу, выбегает слон -- и на дедушку. Схватил я его за хвост, а он все прет. Я и потянул изо всех сил: шкура с хвостом в руках осталась, а слон убежал. -- Ну и фантазер же ты, Пашка! -- Да ведь это во сне! Ей-богу, во сне. А то как-то львов видел... -- Ну как-нибудь расскажешь потом. А теперь пошли на стоянку. День начался, а мы еще на болотах... Гурьяныч за утро хорошо поработал: срубил лиственницы на крыше избушки, заколотил в ней окна, двери, подпер двумя столбами покосившуюся стену, убрал мусор. "Вот это настоящий хозяин пришел в тайгу", -- подумал я с гордостью за старика. Увидев нас, не спеша снял котелок, стал раскладывать по чашкам гусятину. Мы с Пашкой набросились на еду. Старик дождался, когда у нас прошел первый приступ голода, спросил: -- Приходил зверь? -- Здоровущий!.. -- отвечает парнишка, запихивая в рот кусок хлеба. -- Значит, пофартило. Какой-то сохатый тут еще живет. -- И Борьку видели. Старик пронизывает внука недоверчивым взглядом. -- Неужто, шельмец, сюда прибегал? А впрочем, до Марфиного зимовья, ежли напрямик срезать, не так уж далеко. Узнал? -- Как же, узнал, сразу начал по карманам шарить. -- Ишь ты, баловник, -- душевно отозвался Гурьяныч. -- Даром что зверь, а умственно понимает человеческую ласку. Не шкодили бы мы в тайге, уняли бы свою жадность, смотри, как звери расплодились бы. Приволье им тут какое! И корма сколько хошь. Вот об чем тебе, Пашка, думать надо. ВЫСТРЕЛ Солнце заглянуло в лощину. В лесу, прохваченном ночной сыростью, еще лежали густые тени, а мы уже пробирались по чаще все в том же северо-восточном направлении. Белый холодный туман сползал по лезвиям отрогов и таял: к ведру. Под ласковыми лучами солнца тайга наполнялась неукротимой жизнью. Все живое торжествовало, и каждое существо на свой лад славило наступающий день. Но вот раздался какой-то загадочный звук. Все прислушались. Кто-то в чаще то свистнет, то будто стукнет в сушину, то забулькает, точно полощет горло. Звуки чередовались, звучали то громче, то нежнее, тише и вдруг полились звонкой трелью. Все замерло вокруг. Никто не смел перебивать лесного певца... Гурьяныч стащил с мокрой головы шапку и, прижав ее обеими руками к груди, слушал улыбаясь. А Пашка стоял рядом, зажмурив глаза... Я тоже с наслаждением вслушивался, пытаясь угадать, кто поет. -- Варакушка! -- шепнул старик, заметив мой вопросительный взгляд. Я готов был провалиться со стыда -- не узнал знаменитого стоголосого лесного музыканта, который слагает свои песни из песен всех лесных птиц, повторяет разнообразные звуки окружающей природы и выводит свои трели с таким мастерством, что, пожалуй, и соловей позавидует. Услышит песню пеночки и мигом включит ее в свою симфонию, а в нее вставит один-два звука из трели дрозда или крика желны. Словом, варакушка -- выдающийся пернатый композитор, и слушать его -- одно наслаждение. -- Видать, ему ночи не хватило. Ишь как наяривает, за мое почтенье. Слышишь, зажурчал ручейком и не захлебнется, шельмец. -- Вытянув по-птичьи шею, Гурьяныч посмотрел в густой лесной сумрак, пронизанный полосами солнечного света, и двинулся вперед. Еле заметная звериная тропа скоро потерялась. -- Пашка, как думаешь, распадком лучше или косогором пройдем? -- спросил он внука. Пашка деловито глянул вдаль: -- Распадком, должно, меньше завала. -- Ну что ж, испытаем. Благословен путь, -- произносит старик, сворачивая в распадок. Идем еле заметными просветами, обставленными кедрами, пихтами, лиственницами. Перешагиваем через могилы лесных великанов, прикрытые ярко-зеленым мхом. Мнем одряхлевшие пни. Кое-как протискиваемся сквозь колючие заросли и наконец попадаем в непролазную чащу. -- Пашка, бери топор, айда, руби проход. Стали попадаться заплесневелые болота. Кругом глушь, ни единого следа пребывания человека: ни порубок, ни остатков огнища, ни затесок. Вдруг слева раздается пугливое цоканье белки. Гурьяныч вскидывает голову, останавливается. Зверек спешит по стволу толстой березы к вершине, липнет к сучку и с любопытством осматривает нас сверху. -- Пашка, вернись, какое чудо покажу. -- И старик тычет посохом в ствол. -- Родник в березе. Дятел пробил клювом кору, напился медовушного сока, потом, вишь, белка прибежала, может, и бурундучишко уже наведывался и, охмелевший от сладости, где-то на солнышке дремлет. Запомни: конец мая -- самое время соков. Чуть задень кору -- и он брызнет, польется... -- Пить охота, -- перебивает просящим тоном Пашка. -- Можешь соку попить. Дай топор. Ловким ударом топора Гурьяныч сделал две глубокие зарубки, пересекающиеся внизу под прямым углом. Сок брызнул, точно белая кровь из свежей раны. Старик в место пересечения воткнул прутик, и по нему непрерывной струйкой побежала влага. -- Ну-ка, Пашка, утоли жажду березовой сладостью, отведай лесного напитка, -- говорит старик, отступая от березы. Пашка подставляет под струйку сложенные ладони, ждет, когда набежит сок, пьет его жадно, громко, смачно облизывая губы, и опять подставляет ладони под прутик. -- Ну и сладка водица! -- восторгается он. Идем дальше. В вершине распадка лес поредел, измельчился. Мы неожиданно вышли к озерку, покойному, грустному, как все лесные озера. В его прозрачной глубине лежит чистая синева неба, проткнутая по краям отраженными в воде вершинами береговых елей. Дальше местность меняется, с двух сторон нас сжимают горы. Мы идем по дну глубокого каньона. Над нами нависают угрожающие стены скал, прикрытые лоскутами синего неба. Место дикое. Ни тропинки, ни следа человека. Ущелье уводит нас в глубь гор. Мы видим впереди них заснеженные пики и зубчатые гребни, урезающие темные провалы. Тут, в ущелье, иной мир. Нет задыхающейся растительности, буйства природы, птичьих песен. Сюда не заходят теплые ветерки, не заглядывает живительное солнце. На крутых гранитных стенах и в расщелинах лежат вечные тени. Уходим в самую глубину ущелья. Здесь еще теснее. Непродуваемая сырость. Пашка идет впереди, торопится, хочет скорее пройти этот мрачный, отрезок пути. Гурьяныч нет-нет да и подбодрит криком Кудряшку, и тогда вдруг пробудятся скалы, перекликнутся, заговорят и снова надолго умолкнут. Там, где серебристые нити ручейков сливаются в один ручей, мы останавливаемся передохнуть. Предстоит крутой подъем на перевал. Кудряшке ни за что не вынести своего вьюка. Мы с Пашкой берем на себя часть груза. Да и Гурьянычу не легко будет подняться на высоту. Под хребтом еще утро. Прозрачные облачка плывут над горами и бесследно тают в далекой синеве. Ветерок наносит весенний аромат посвежевших хвойных лесов, рододендронов, набухающих почек багульника, мхов и отогретых камней. Зеленые лужайки окаймляют россыпи, на влажной почве первые цветы, и над ними уже крутится обольщенный шмель. Только березки стоят раздетые, не верят теплу, птичьим песням, ручейкам, боятся -- обманет их капризный май. -- Пошли, -- поднимается Гурьяныч. -- Ты, Пашка, круто не бери, уйми свою прыть, косогором веди. Держи вон на ту лиственницу, со сломанной вершиной, а дальше повернешь вправо, и опять же косогором. Понял? -- Далековато будет косогором, -- по-взрослому отвечает Пашка и, прикрывая ладонью от солнца лицо, деловито косится на подъем. -- Зато легче ногам, -- настаивает старик. Мы трогаемся. Кудряшка, горбясь, поднимается медленно, ощупывая копытами шаткую россыпь. Гурьяныч постепенно отстает. Ничего удивительного -- ведь ему за шестьдесят. Годы чуточку сгорбили его спину, укоротили шаг, посеребрили бороду, только глаза, мудро выглядывающие из щелочек, сохранили свежесть. Как хорошо они видят окружающий мир. Должно, все им понятно, ничего их тут не удивляет, а возможно, удивляет, да только по-своему. Долго петляем по косогору. Забираемся в непролазную чащу стлаников. Обходим скалы и выбираемся на крутизну. Мы без сговора останавливаемся, поворачиваемся к пройденному пути. У наших ног лежит огромное пространство беспредельных лесов, полных романтики, загадочности, прошитых серебристыми лентами извилистых рек. Наконец-то мы выбрались из безотрадной лесной чащи и смотрим на нее с высоты. Проходим с Пашкой последние двести метров. Справа и слева седловину урезают скалы, убегающие узкими грядами в поднебесье. Лес обходит их, устремляется по склону к солнцу, но каменные потоки, стекающие с вершин гор, преграждают ему путь, а зимние обвалы отбрасывают назад, чтобы лес снова начинал свой трудный и долгий путь к солнцу. Сбрасываем с Кудряшки вьюк, собираем сушник для костра, навешиваем котелок с водой. Наконец-то приходит Гурьяныч. -- Эка беда! -- жалуется он. -- Куда девалась сила?! Лет десять назад конь тут на подъеме охромел. Снял я вьюк, на плечи себе взвалил, вышел наверх -- хоть бы что! А сейчас, вишь каки дела, себя не могу поднять. -- Вам, Гурьяныч, еще подождать надо жаловаться на старость, -- успокаиваю я старика. -- Не жалуюсь, но что было -- того нет. Жизнь человека, сдается мне, неладно устроена. Молодым был -- до всего лип. Подрос -- все хотелось знать, видеть. И вот, с годами, как будто понял, что к чему, опыт пришел, только бы жить, ан нет -- отставка по старости. Никуда не годится! -- грустно заключает старик. Садимся поближе к костру. Я разливаю чай. Пашка развязывает сумы, достает хлеб, испеченный бабушкой в русской печке, из размольной муки, на капустном листе. Разрезает буханку пополам, кладет срезом к жару, и хлеб сразу дохнул приятным пшеничным ароматом. До чего же он кажется вкусным тут, на горном перевале, среди скал, под синим, как нигде близким, небом. Потом парнишка режет сало. И вдруг у него из рук выпадает нож, он смотрит куда-то вверх, хочет что-то сказать, но не может -- заикается. Мы с Гурьянычем поворачиваемся, смотрим туда же. -- Зверь!.. -- вырывается наконец-то у Пашки. Я напрягаю зрение. Где же зверь? Скалы зубцов уходят в нежно-ласковое небо. Вижу, там, на самой вершине утеса, кто-то живой замер резным силуэтом на фоне густой синевы. Узнаю рогача -- снежного барана. Как далеко до него и как волнующе близко кажется этот живой комочек. Зверь поворачивается к нам, шагает к краю пропасти и снова замирает. Пашка, будто ослепленный, лезет через "стол" к Гурьянычу. Обнимает дедушку сзади, кладет подбородок на его левое плечо, и они оба смотрят на барана. Его присутствие освежает угрюмые скалы и синеву пустого неба. Какое это великолепное зрелище! Как здорово устроила природа, поселившая круторогов на этих мертвых вершинах -- чтобы и на них была жизнь. Потом Пашка мякнет, лицо озаряет какая-то мысль. Он сползает со спины старика, усаживается рядом, весь прижимается к нему. -- Ну, что тебе? -- спрашивает растревоженный лаской внука Гурьяныч. -- Пусти меня, я мигом вернусь. Правду говорю, не задержусь! -- В его голосе столько нежности, что, кажется, хватило бы на весь мир. "Ну и хитер же ты, Пашка!" -- думаю я, наблюдая за этой сценкой. У старика смыкаются брови. Переборов в себе волну каких-то чувств, он говорит: -- Еще чего захотел, -- и строго в упор глядит на Пашку. -- Только близенько гляну на него и -- назад... От- . пусти, дедушка, -- тянет тот нараспев. Старик поднимает голову, смотрит на скалу. На ней уже нет барана. Пустой утес, как бы осиротевший. -- Ушел, -- облегченно вздыхает Гурьяныч. Он легонько отодвигает от себя Пашку, поворачивается к "столу". Я кладу на хлеб ломоть сала, даю старику, пододвигаю к нему кружку с чаем. У Пашки уже что-то рождается в голове, его захватывают новые планы. И хотя он знает, что дедушка отвергнет любое его предложение, кроме одного -- скорее идти к Кедровому ключу, но все же решается. -- Бараны, видать, быстро бегают по горам, -- начинает он издалека. Гурьяныч берет хлеб, откусывает и не торопясь жует. -- Ты, дедушка, как-то еще дома говорил, мясо у дикого барана сладкое да пахучее... Старик отводит глаза от Пашки, откашливается. -- И бабушке припасти неплохо кусочек, она же просила что-нибудь принести из тайги, -- нажимает внук на доброе сердце дедушки. Потом он молчит. Заронил искорку в душу деда и выжидает, когда тот поразмыслит, но через полминуты переходит в наступление. -- Дедушка!.. Тот поднимает глаза, смотрит на Пашку почти с укором: сердце-то не камень! -- Ну, что еще? Пашка, видимо, по голосу догадывается, что старик начинает колебаться. -- Пойдемте наверх, посмотрим баранов, может, одного добудем; я ребятам в школе обещал привезти шкуру зверя для чучела. Пойдемте, а?! -- Ты с ума сошел, кака охота весной, чему тебя учу? Пашка делает минутную передышку. Все пьем чай. -- Потом тебе трудно будет ходить по горам и не покажешь мне баранов, -- начинает снова Пашка. Гурьяныч отворачивается. -- Сам же говоришь, что до Кедрова ключа теперь -- рукою подать, чем там дожидаться -- лучше сходить наверх. И подъем не ахти какой. -- Пристал, как банный лист! -- Старик поднимается, поправляет огонь. Пашка ловит мой взгляд, кивает головою, взглядом просит поддержать его. По правде говоря, мне его идея понравилась. Не плохо полюбоваться снежными баранами на вершинах гор. Как тут не поддержать?! -- Гурьяныч! -- обращаюсь я к старику. -- Может, Пашка и прав, если действительно у нас есть время -- давайте сходим наверх. Пусть посмотрит на баранов... Может, вы устали, тогда отдохните, мы вдвоем... Гурьяныч стоит к нам спиною, молчит. Затем начинает складывать вьюк, накрывает брезентом, на края кладет камни, чтобы ветром его не сдуло. Пашка торжествующе вскакивает, бежит к дедушке, обнимает, жмется к нему, а глаза хитрые-хитрые. Через десять минут мы покинули стоянку. Нас провожает уставшими глазами Кудряшка. Пашка машет ей рукою, кричит: -- Вернемся с добычей!.. -- Чего орешь, каки тут бараны будут после крика, -- сердится Гурьяныч. -- И помни, вернемся -- поспешать будем без отдыха. Пашка стихает. Сейчас он послушный, все готов исполнить, лишь бы идти. Поднимаемся по заповедному гребню. До скалистых вершин не так уж далеко. С нами на вершину бегут лиственницы. Они цепляются обнаженными корнями за камни, лезут по скалам, нависают над чудовищными пропастями. Но выше лес редеет, выклинивается, уступая место более приспособленному к суровому климату высокогорья кедровому стланцу. -- А знаешь ли ты, Пашка, что раньше, давно-давно, здесь, на хребте не было ни леса, ни травы, ни даже лишайников, только камень? Лес поднимался сюда очень долго... Много тысяч лет, а то и миллион. -- Миллион лет? Так долго?! -- удивляется парнишка. -- Когда сформировались эти горы, тут был только камень, и растительность постепенно поднималась снизу. Там она появилась раньше. -- Миллион лет!.. -- Это поразило Пашку. -- И еще долго будет подниматься до верха. Там, видишь, всюду россыпи, нет почвы, да и россыпи все время движутся, еще идет процесс разрушения. Мы взбираемся к верхней зоне леса. Тут он растет мелкий, жалкий, чудом удерживаясь на шаткой каменной подстилке или припадая стволами к скалам. -- Пашка!.. -- кричит сзади Гурьяныч. -- Айда сюда! Мы спускаемся к нему. -- Глянь, как ее изувечила стужа! Не дерево, а урод. -- Старик показывает на лиственницу, комелистую, всю простреленную дырами и обхватившую цепкими корнями камень, на котором растет. -- Трудно ей тут, вишь, как сгорбилась, почти без веток, а живет. С природы, внучек, бери пример, как надо бороться за жизнь, трудностям у этих деревьев учись. -- Он тычет посохом в дерево. Лес остается позади, но еще изредка попадаются уродливые деревца, совсем карликовые, распластанные по россыпи. Они прячутся за камни от смертоносного холода, не смея выглянуть, не зная солнца, точно тайком пробираясь в стан врагов, чтобы отвоевать у них полоску земли для своего потомства. На них лежит неизгладимый след извечной борьбы жизни и смерти. Когда смотришь на эти лиственницы, не поднявшиеся и на сантиметр выше россыпи, состарившиеся над камнями, тебя захватывает чувство восторга, -- какая жизнестойкость у этих изувеченных борьбою деревцев, поселившихся на открытых курумах. Остается метров сто до края цирка. Дальше будет легче. Гурьянычу все труднее идти. Он дышит тяжело, все чаще присаживается отдохнуть. А ведь еще неизвестно, как скоро мы найдем баранов в этих скалистых щелях гор. Пашка все время рвется вперед, но я сдерживаю его, заставляю идти следом за мною. На изломе нас поджидает единственная лиственница. Непонятно, какие силы удерживают ее на кособоком камне? Она еще молодая, но ее ствол голый, весь в трещинах. Нутро дупляное. И только на солнечной стороне тянется узкой полоской живая кора от корней до вершины, питающей единственную веточку, обращенную кверху, как бы зовущую на штурм россыпей. В этой позе она кажется богатырем. Я подбираюсь к последним уступам. Прошу Пашку подождать, пока я взберусь наверх, чтобы его не сбил случайно сорвавшийся камень. Берусь руками за выступ, нащупываю повыше ногами опору, приподнимаюсь. Схожу по карнизу влево. Снова карабкаюсь, пока не выбираюсь на крайний уступ. Сажусь отдохнуть. За мною поднимается Пашка. Он торопится, прыгает с карниза на карниз как баран. Вот вижу, он у лиственницы, наклонившейся к обрыву, левою рукой ловит за корень, а правой машинально хватается за единственную веточку. Слышу треск. Веточка надламывается, повисает на коре, а Пашка, не удержавшись, срывается, не успевая схватиться за выступ. Я помогаю ему подняться наверх. Сидим, ждем старика. Он долго и трудно взбирается по уступам. Присаживается на камне рядом с лиственницей, начинает развязывать ремешок на ичиге. -- Зачем разуваетесь, ногу ушибли? -- спрашиваю я. Гурьяныч не отвечает. Поднимаюсь, подхожу к нему. Его лицо вдруг помрачнело. Он отрезает длинный конец ремешка, встает, подходит к лиственнице. Мы молча наблюдаем за ним. Старик прикладывает к стволу надломленную веточку, как она была раньше, и начинает прибинтовывать ее. Меня это буквально уничтожает. Пашка виновато краснеет. Он, кажется, догадывается, что погубил единственное деревцо, поднявшееся так высоко к границам мертвых курумов, чтобы осеменить каменные склоны, зародить на них жизнь. Старик не торопясь продолжает обматывать ремешком рану. Тугим узлом связал концы. Он, конечно, понимает, что ветка не срастется и что дерево погибло, но он делает это потому, что не находит слов выразить свой гнев. Гурьяныч подходит к нам, присаживается рядом. Ни упрека, ни единого слова, и это молчание было для Пашки тяжелым испытанием. -- Я же нечаянно, дедушка, -- оправдывается Пашка, а сам не может оторвать от дедушки повлажневших глаз. Я тоже смотрю на старика. Даже теперь, в гневе, его лицо освещено изнутри какой-то удивительной добротою, присущей немногим людям. Он все больше поражает меня своим мудрым отношением к природе, своею удивительной слитностью с нею. На всю жизнь осталась в памяти эта лиственница над скалистым обрывом, с единственной прибинтованной ремешком веточкой, как символ заботливого отношения человека к природе. Старик не может долго гневаться. Пашка по каким-то, ему одному известным признакам догадывается, что у старика размякло сердце, поднимается, идет молча рядом с ним, взяв его за левую руку. И мне вдруг становится легко видеть их идущими рядом. На седловине находим звериную тропу. Свежие следы только что пробежавших по ней снежных баранов обнадеживают нас. Мы сворачиваем вправо, преодолеваем еще небольшой подъем, входим узким коридором в обширный цирк. Он как-то весь сразу открывается взору. Какую колоссальную работу надо было некогда проделать леднику, чтобы выпахать в граните такую глубину. Цирк с трех сторон окантовывают неприветливые стены скал, врезающиеся в мощный отрог. Они стары, со следами былых разрушений. На дно цирка никогда не заглядывает солнце. Тут вечный покой, разве камень сорвется с утеса, или ворон, древний житель этих гор, прокричит на закате. В затхлом, никогда не продуваемом воздухе запах заплесневевших камней. Ветерок проносится вперед и вдруг грохот россыпи потрясает тишину. Пашка вырывается вперед, но, точно завороженный, останавливается. Видим, как на белую полоску снежника у озерка выскакивают два крупных барана-рогача, видимо только что прибежавших в седловину. Они пересекают снежник и начинают подниматься по скале. Животные скачут с уступа на уступ, липнут копытцами к шероховатой поверхности стен, мелькают над пропастями, уходят ввысь и там задерживаются, выкроившись резными силуэтами на фоне голубого неба. -- Ушли! -- чуть не со слезами бросает им вслед Пашка. Мы долго стоим. Парнишка все еще не может оторвать взгляда от лохматого края скалы, за которой скрылись крутороги. Они здесь, на фоне мертвых каменных громад -- цари. Сворачиваем с седловины. Поднимаемся по пологому гребню, усеянному обломками камней. Справа все тот же цирк, на дне его теперь мы видим цепочку мелких озер, соединенных между собой ручейками и окруженных вечнозелеными рододендронами. Слева же взору открывается весь хребет в провалах, нагой и огромный. Нас окружают толпы вершин, дерзко поднявшихся к небу, молчаливых и угрюмых. Здесь нет молодых камней, нет новых громад -- все вымученное, старое, бесплодное. И трудно поверить, что на этих давно умерших вершинах обитают чудесные прыгуны -- снежные бараны. Медленно идем по гребню. Пашка -- впереди, весь напряженный. Кажется, никогда его глаза так хорошо не видели, как сейчас. Ничто не ускользает от них. Иногда пересекаем впадины, покрытые зарослями полярной березки или карликовыми стланиками. Попадаются тут, в поднебесье, и заболоченные площадки, с яркой зеленью только что пробившейся травы, уже истоптанной следами снежных баранов. А день в полном разливе. И сюда, к этим угрюмым вершинам, пришла весна. Там, где есть среди обломков хотя бы горсточка земли, гордо поднялись ростки жизни. В кустарниках птицы. Их очень мало здесь. Надо слишком любить одиночество, это каменное безмолвие, чтобы считать своей родиной заросли уродливых рододендронов, выросших на развалинах скал. Выходим к небольшой котловине. Под ногами тропка. Она вьется между крупных обломков, ведет нас к гребню, сбегающему с отрога куда-то вниз. Вдруг до слуха доносится стук потревоженных кем-то камней. Мы, все разом, останавливаемся. Стук повторяется. Там же, за гребнем, но как будто ближе. Гурьяныч оживляется, сбрасывает с плеч усталость. Молча грозит нам с Пашкой пальцем, предупреждает быть осторожными. Выходит вперед. Стук смолкает. Мы по-рысиному неслышно крадемся к гребню. Старик, подает нам знак затаиться. Ветерок в лицо -- это хорошо. Нас не обнаружат. Опять стукнуло, теперь совсем рядом. Гурьяныч приподнимается, просовывает вперед ствол ружья, выглядывает по-кошачьи из-за камня. Я держу Пашку за телогрейку, только выпусти -- и он мигом выкатится на гребень. Как же ему трудно с нами! Вижу, у Гурьяныча пропадает напряженность. Ружье бесшумно сваливается на камень. Он поворачивает к нам улыбающееся лицо, просит нас осторожно подняться к нему. Впереди небольшая изложина, у ее противоположного края пасется крупный баран. Зверь подвигается к нам. Он на таком расстоянии, что его легко рассмотреть. Баран приземистый, длинный, на коротких ногах. По внешности трудно в нем угадать чудесного скалолаза. Узкий, с белым родовым пятном лоб увенчан устрашающими рогами. Мы замираем, липнем к обломкам, боимся пошевелиться или высунуться. Пашка поворачивает голову налево. Я кошу туда глаза и от неожиданности столбенею; в пятидесяти метрах от нас, на пригорке дремлет самка, отбросив голову с маленькими рожками на камень, а рядом ягненок. Он забавляется: то бросается в сторону от матери и, угрожая невидимому врагу, трясет лобастой головкой, то начинает упражняться в прыжках, подскакивая на камнях, как мячик. Но одному ему скучно. Он замечает ниже по склону барана, мчится к нему. Тот поднимает величественную голову, и их взгляды встречаются. Один -- огромный зверь, в расцвете сил, а второй -- еще крошечный, только вступающий в жизнь. Меньший робко подвигается вперед, вытягивая любопытную мордочку, явно намереваясь обнюхать незнакомца. У барана пропадает царственное спокойствие. Он начинает пятиться назад, подставляя ягненку могучие рога. Тот удивлен. С опаской обходит рогача снизу и опять вытягивает свою любопытную мордочку, чуточку курносую, хочет обнюхать его. Ягненку всего несколько дней, может, два. Вероятно, он ничего не видел, кроме этой каменной разложины, где родился, да двух-трех манящих к себе вершин. Возможно, и этот круторог первый из собратьев встретился ему в его еще крошечном поднебесном мире. Он как будто в восторге скачет обратно на пригорок, будит мать крошечными копытцами. Та поднимает голову, долго, пристально смотрит на пасущегося рядом барана. Затем чешет задней ногою возле уха и опять засыпает. Слышу, Пашка настойчиво шепчет Гурьянычу: -- Дедушка, стреляй барана, я же обещал... Старик опускает левую руку, ловит ею Пашку за штаны и внушительно дергает, дескать, сейчас же замолчи! А ягненок вдруг поворачивается в нашу сторону и, как взрослый при опасности, замирает в настороженной позе. В этот момент с воздуха доносится потрясающий свист крыльев -- с неба на ягненка падает белохвостый орлан. На помощь малышу поспевает вскочившая мать. И мы видим, как выброшенные вперед когтистые лапы хищника, не достав ягненка, чесанули по спине самки. Баран, отскочив в сторону, замирает на камне, подняв высоко рогастую голову. Нас никто не замечает. Гурьяныч вдруг заторопился. Он берет ружье, прикладывает ложе к плечу, липнет к камню. Пашка шепчет: -- Стреляй, иначе уйдет. Старик отбивается от него локтем. В воздухе снова приближающийся свист крыльев. Орлан повторяет удар, стремительно, с пугающим криком, падает на ягненка, но в эту секунду гремит сухой короткий выстрел... Опустела котловина. Смолкло эхо. Рассеялся пороховой дым. Барана как ветром сдуло, от него остался только шорох камней под удаляющимися прыжками. А на том месте, где отдыхала самка с ягненком, лежал мертвый орлан, распластав по земле безвольные крылья. Пашка выпрямляется, смотрит то на мертвую птицу, то на дедушку и торжествующе хлопает в ладоши: рад за ягненка, доволен дедом. Кажется, он забыл в этот момент про рогача, про чучело, что обещал привезти в школу. Гурьяныч делает вид, что не замечает радости внука, достает бычий рог с порохом, заряжает шомполку и только потом поворачивается к парнишке. -- Молодое, внучек, беречь надо. Все равно, ягненок это или веточка. Только жить -- никуда не годится, надо чтобы твоя тропа знала добро. Пашка утвердительно кивает головою. Он мигом перебирается через каменистую гряду, несет к нам орлана. Это старый хищник в темно-буром наряде, чуть с фиолетовым оттенком, с желтым клювом и такого же цвета лапами, заканчивающимися черными когтями. -- Вот тебе и чучело для школы. Глянь, какой красавец, -- восторгается старик, растягивая на полный размах могучие крылья. -- Будет что тебе и рассказать ребятам. А что баран? Он сейчас линяет, никакого чучела из него не получится. Старик быстрым взглядом смотрит на солнце. -- Ну, хватит, пошли на табор, -- сказал он и зашагал вперед. -- Не для забавы ж все-таки пустились в такую дорогу. ПРОВОДНИК ДУЛУУ На седловине нас встречает жалобным ржанием Кудряшка. -- Соскучилась, родимая, -- кричит Гурьяныч, выбираясь из стланика. Он подходит к лошади, чешет ей за ухом, хлопает ладонью по костлявой спине, а она так и стоит с высоко поднятой головою и настороженными ушами, будто кого-то еще дожидаясь. Мы не стали даже пить чай. Решили сразу спускаться в Кедровый ключ. Проходим седловину. У края останавливаемся. Гурьянычу надо осмотреться, проверить себя. Нам хорошо виден пройденный путь и затонувшая в дымке молчаливая тайга под низким солнцем. Впереди же, там, куда идет наш путь, вздымаются заснеженные вершины гор. До них километров сорок, но сквозь прозрачный воздух они кажутся рядом. Эти горы с одной стороны освещены солнцем, а с другой на них лежат густые тени. В таком освещении хребет обнажается всеми своими многочисленными изломами, выступами скал, извилистыми линиями отрогов, зияет черными отверстиями горных цирков. Несколько левее видны лесистые увалы, перевитые овражками, падями со сторожевыми маяками из белых мраморных утесов. За ними снова тайга, С перевала она видна отчетливо: вырубки на ней лежат огромными заплатами. Видна и глубокая лощина -- Кедровый ключ. Наконец-то наш караван у цели! У спуска мы были приятно удивлены, увидев вдали, где сливались два верхних истока Кедрового ключа, одинокую струйку дыма. Это, несомненно, проводник из подразделения Макаровой. Я поднимаю ствол ружья, выстрелом предупреждаю проводника о нашем приближении. Мы так рады, что забываем об усталости. Тропа бежит по косогору, падает в глубину боковых ложков, проводит нас сквозь густую чащу. Здесь в сырых местах попадаются на глаза следы медведя. Идем на стук топора. Перебредаем мутный от тающего в горах снега ручей, выходим на поляну. В углу ее, там, где видны остатки брошенного лагеря Макаровой, горит костер. Рядом у березы стоят два нерасседланных оленя. Нас встречает эвенк лет пятидесяти, узкоплечий, небольшого роста, чуточку сгорбленный. На нем старенькая оленья дошка без шерсти, на ногах лосевые олочи, аккуратно перевитые ремешками. Скуластое, обветренное коричневое лицо оживляют маленькие подвижные глаза. Он улыбается -- рад нашему появлению, идет навстречу легкими рысьими шагами. С первого взгляда угадывается следопыт-таежник, человек лесных просторов, далеких кочевий. Он принес с собой с вершин гор на изрядно поношенной одежонке запах рододендронов, через заросли которых он, наверно, долго шел. -- Здорово! -- приветствует он нас и подает всем поочередно свою маленькую жесткую руку. -- Хорошо, не опоздал, давай груз, и моя ходи! -- Куда же в ночь? Утром разъедемся. -- Что ты, тут близко олень корма нет, оставаться не могу, и Евдокия Ивановна шибко просила скоро вернуться. -- Скажи прежде, как звать тебя? -- спрашивает Гурьяныч, развязывая веревки на Кудряшке. -- Дулуу. -- Чудное имя. -- По-русски -- пенек. -- Слушай, Дулуу, чай пьем, разговариваем, потом. поедешь. Без этого, сам знаешь, в тайге нельзя. Хлебом деревенским угостим, -- настаивает Гурьяныч. Эвенк смотрит на него так ласково, точно увидел давно желанного друга, но не сдается. -- Задерживай не надо. Олень весь день не кушай, завтра голодный никуда не пойдет, что скажу Евдокия Ивановна? -- Хорошо, Дулуу, решай, как тебе лучше, -- говорю я. -- Сейчас ты получишь груз. Жаль, конечно, что не можешь до утра побыть с нами. Пока я с Гурьянычем развьючиваю Кудряшку, Пашка крутится возле оленей. Этих животных он впервые видит так близко. Его все удивляет: и черные мягкие вздутия будущих рогов, и слишком широкие для небольшого роста северного оленя копыта, хорошо приспособленные для ходьбы по топким болотам, и чрезмерно длинная голова по сравнению с головой его собрата -- благородного оленя. Парнишка то присядет, заглядывая на них снизу, то зайдет спереди, то осторожно потрогает еще не облинявший, в зимней шерсти зад. На его лице ненасытное любопытство. А в голове, конечно, уже зреют какие-то планы... У нас для Макаровой небольшая посылка с конфетами и печеньем: в тайге женщинам всегда недостает сладостей. Передаем эту ценность проводнику. Дулуу бережно берет посылку в руки. -- Тут паутина? -- спрашивает он. -- Нет, это гостинец Евдокии Ивановне, а паутину сейчас дам. -- И я достаю из кармана гимнастерки бумажный сверточек, передаю ему. Проводник кладет его на загрубевшую от сыромятных поводьев ладонь, на лице недоуменье: вот из-за этой паутины люди на гольце не могут работать и ему пришлось ехать так далеко за ней? -- Это все? -- спрашивает он и бережно прячет сверток. -- Еще отвези от нас привет Евдокии Ивановне и ребятам. -- Такой груз можно много бери, -- шутит проводник. Дулуу не нравится, что содержимое посылки плохо уложено, тарахтит. Он усаживается на землю, быстро распаковывает коробку. Мы наблюдаем за эвенком. Он кладет себе в рот печенье и жует, не обращая на нас внимания. Затем берет еще два печенья, две самые большие конфеты и, запихнув это все за пазуху, объясняет: -- Когда работа кончай, моя тоже вези гостинцы на стойбище, там есть старушка, есть сын, -- говорит он, весело поблескивая малюсенькими глазками. Не зная обычаев эвенков, мы с Гурьянычем, вероятно, были бы смущены столь беззастенчивым хозяйничаньем проводника. Но мы и не думаем его упрекать. Все это он делает, будучи убежденным, что человек с человеком должны делить не только пищу, ночлег, но и горе и радость, он уверен, что имеет такое же право на печенье, как и Макарова -- на добытое им мясо; что блага на земле должны распределяться поровну между всеми людьми. Все это лежит в основе жизни эвенков -- детей природы. Этим потомкам лесных кочевников чужды обман, воровство, хитрость. Вот почему мы не удивились, увидев, как Дулуу брал из посылки гостинцы для своей старушки и сына. -- Какой люди плохо паковал посылка, разве не знает, что вьюк не должен шуметь, зверь далеко слышит, пугается?.. Он аккуратно укладывает содержимое коробки, пустоту в ней заполняет мхом, тщательно утрясает. -- Дулуу, ты с какого стойбища? -- спрашивает Гурьяныч. -- Селикан. -- Марфу знаешь? -- Тешкину бабу, что в Ясненском промышляет? -- Да, да. Хороший человек. -- Ее сестра -- моя старушка. -- Ну вот видишь, будто родственника встретил, -- обрадовался Гурьяныч. -- Как же не выпить с нами чаю! Что я скажу Марфе? -- Корм был бы -- остался. -- И проводник снова за. торопился, стал укладывать потки (* Потки -- вьючная оленья сумка). Гурьяныч расстегивает кожаные сумы и что-то ищет в них. -- Дядя Дулуу, -- слышу вкрадчивый голос Пашки. -- На олене можно верхом? -- Как же, постоянно ездим, -- охотно отвечает проводник. -- А вы далеко ночевать будете? -- На перевале, однако, километров пять. -- Меня возьмете? -- Пашка! -- кричит Гурьяныч. -- Чего затеваешь, не смей отлучаться. -- Дедушка, отпусти до утра: охота на олене покататься. -- Я те покатаюсь, баламут! Пашка стихает и уже молча смотрит сухими, застывшими глазами, как Дулуу увязывает потки, перебрасывает их через седло вьючного оленя, перехватывает ремнем. Но что-то еще задерживает проводника. Он достает из-за пазухи трубку, вырезанную в виде пасти медведя из березового наплыва с прямым и длинным таволожным чубуком. Трубка наверняка побывала в руках хорошего мастера. С какой тщательностью вырезана голова хищника с характерным медвежьим прищуром глаз, с маленькими тупыми ушами, с пятачком! Видно, мастер хорошо владел резцом. -- Возьми, -- обращается проводник к Гурьянычу, -- скажи Марфе, что это Дулуу делай, теперь будет ее. -- Спасибо, передам. А это тебе от нас домашнего -хлеба и немного чая. Эвенк растроган заботой старика. Ему тоже жаль, что он не может остаться с нами. Он развязал потку, вложил в нее подрумяненную буханку, а из другой потки достал с десяток ремней вяленой оленины; -- Моя тоже вас угощает, бери... Мы прощаемся, и опять он подает нам поочередно свою маленькую, дочерна смуглую руку. -- Дедушка, я до лесу доеду и вернусь, -- умасливает старика Пашка и, уже не ожидая ответа, взбирается на учага. Сколько радости на его конопатом лице! -- Сняться бы так на карточку, а то ребята не поверят, -- говорит Пашка, а сам сияет от торжества. -- Дулуу, -- кричит вслед проводнику старик, -- пугнешь его с края поляны назад. Слышишь? Мы с Гурьянычем долго смотрим, как торопливыми шагами уходит от стоянки проводник. Жаль, что наша встреча с ним оказалась такой короткой. Мы даже не успели расспросить о делах Макаровой. У края поляны Дулуу ссаживает Пашку, садится верхом на оленя и скрывается в лесу. Я подбрасываю в костер дров. И вдруг в тишину врывается протяжная, печальная песня. Это поет эвенк. В его песне нет слов. Он складывает ее, как варакушка, из того, о чем думает, что видят его глаза, что улавливает слух, Но почему же так печально звучит эта песня на закате дня? Вероятно, Дулуу поет о том, что где-то далеко жена и сын и что слишком короткая жизнь на земле, что надо было остаться ночевать с нами, и о том, зачем нужна людям паутина... Его песня, однообразная, грустная, уплывает в даль вечереющей тайги... А через поляну на всех парусах мчится Пашка. -- Угадайте, что у меня в руках? -- кричит он, подбегая ко мне, и тут же, торжествуя, выпаливает: -- Шерсть с оленя! -- Какое богатство! -- Это же с живого оленя! -- И что ты с ней будешь делать? -- Как -- что? Ребятам покажу, вот и поверят, что я на олене верхом ездил. -- Разве это доказательство? -- говорю я. У него падает настроение. -- Успокойся. Вернемся домой, я дам тебе настоящую справку: в ней будет написано и про оленей, и куда мы и зачем путешествовали. -- Да ну?! С печатью? -- Конечно, по всем правилам. -- Вот это да-а!.. Но парнишка все же запихивает клочок шерсти в карман телогрейки. Постепенно смолкает пернатое племя певцов. Синий сумрак неслышно ложится на землю. Появляются облака, подбитые снизу всеми цветами радуги. Они, как снежные корабли, плывут за скрывшимся солнцем. Тайга стоит онемевшая, вся в думах. Долга ли ее жизнь на земле? Неужели и она исчезнет и от ее таежных богатств останутся лишь пни? Чутко сторожит лес шаги приближающегося человека, будто хочет угадать -- друг это или враг? Пашка таинственно манит меня от стоянки под густые кроны деревьев. Тут уже ночь. С шумом падает прошлогодняя шишка. Встрепенулась разбуженная птица. Кто-то вздохнул... Мы долго стоим, слушаем лесные шорохи, пока густой мрак не окутывает всю землю. В сплошной темноте возвращаемся к стоянке. Я доволен этой молчаливой встречей с лесом, с его ночной тишиной... На стоянке полыхает огонь, обнимая концы лиственничных дров. Тихо качаются над костром тяжелые лапы столетних елей. Безвольно стелется сизый дымок над поляной. -- Где вас носило? -- встречает нас Гурьяныч. -- По лесу ходили. Ну и хорошо же там! -- радостно отвечает Пашка. -- Лес, милый мой, -- это школа жизни. С ним только подружись -- всему тебя научит... Мы усаживаемся у костра и начинаем расправляться с ужином. Вяленое оленье мясо -- подарок Дулуу, -- пахнущее дымом и солнцем, поджаренное прямо в огне костра, кажется необыкновенно вкусным. Спасибо тебе, Дулуу! Где-то в лесу у огонька ты тоже, наверно, пьешь сейчас крепкий чай с поджаренным на углях деревенским хлебом и вспоминаешь о нас... НОЧНОЙ ГОСТЬ В тучах гаснут звезды. Пробуждается ветер. Пахнет дождем. Пора спать. Пашка допивает чай, забирается вместе со стариком в палатку. Я подкладываю в костер толстое бревно, на всю ночь, и тоже готовлюсь ко сну. Поздний час ночи. В тишине стоит лес со своими тяжкими вздохами. Он стал еще прекраснее оттого, что взошла луна и ворвалась в его ажурные просветы. Луна необыкновенно белая и кажется такой близкой, что хоть рукой бери. Навстречу ей, точно из глухого подземелья, дыбятся грозные тучи, и в них буйствует гром. Над тлеющими головешками костра вспыхивает и потухает синее пламя. Но вот в тучах погасла луна, и угольно-черный мрак окутал стоянку. Ветер, обрушиваясь на лес, качает стволы елей, нагоняет сон. Крепко спится в тайге уставшему человеку. Но вот какой-то звук задел уснувший слух, что-то тревожное донес он... Надо проснуться, прийти в себя. А я никак не могу очнуться. Странное забытье! Но тревога и во сне не рассеивается, остается во мне, как несмолкшее эхо... Опять смутно ловлю какой-то шум, еще и еще. Что-то творится вокруг меня, силюсь пробудиться, преодолеть свинцовую тяжесть сна и не могу. И вдруг кто-то сильно толкает в бок. Душераздирающий крик Пашки мгновенно вырывает меня из забытья. Падает палатка, гремит посуда... Ничего не понимаю! Что случилось?! Пытаюсь высвободиться, захватываю руками что-то живое, мокрое, шерстистое... Лицо обжигает гневное звериное дыхание. Мне не хватает воздуха. Пашка орет. Я растерялся, никак не могу выбраться из спального мешка. -- М-медведь!.. -- слышу истошный крик Гурьяныча. Наконец с трудом отбрасываю край палатки. Вижу страшное зрелище: черный медведь наскакивает на старика, сбивает с ног, наваливается на него всей тушей... Пашка уже на ногах, хватает тлеющую головешку, с ожесточенной решимостью бросается на помощь деду, тычет зверю в морду огнем... Тот ревет, отскакивает от Гурьяныча и, на миг замирая, как-то растерянно смотрит на меня малюсенькими, как будто круглыми, глазами. -- Потап! -- радостно вырывается у меня, когда я вдруг по белому галстуку на черной шерсти груди и по знакомой хитрющей морде узнаю прирученного в экспедиции звереныша. Медведь бросается ко мне, жмется, лижет горячим языком мое лицо и обрадованно мычит. Чувствую -- рад, косолапый, встрече с людьми. Я обнимаю его, но все еще не могу прийти в себя от пережитого страха. Гурьяныч и Пашка буквально столбенеют. На их лицах ужас и изумление. Они не верят своим глазам. Кажется, никакое чудо их так не удивило бы, как эта сцена братания с медведем. Я отталкиваю Потапа, встаю. На какую-то долю минуты наступает тишина, все постепенно приходят в себя. У всех одна мысль: хорошо, что обошлось без выстрела. Уже утро. По светлому небу плывут редкие облака навстречу багряной зорьке. Мирно падают капли влаги с хвои. Стоит безмолвный туман над рекою. Молча пролетают кедровки. Гурьяныч повертывается к Пашке, обнимает обеими руками парнишку, крепко целует его, и две скупые слезы скатываются по обветренным щекам. -- Молодец, внучек, не растерялся! И они оба смотрят на меня, все еще не понимая, откуда взялся такой необычный ночной гость. -- Это Потап, наш экспедиционный медвежонок, самый добрый и шкодливый из всего медвежьего рода, -- объясняю я. -- Но как он забрел сюда? -- Вероятно, наткнулся на наш вчерашний след и прибежал. Пашка мигом преображается. -- Ну и напугал! А тут кто-то от страха стал кричать, я и вовсе оробел... -- И парнишка, поддернув штаны, косит плутовские глаза на деда. -- Нечего сваливать на других! Уж кто орал благим матом, так это ты, -- отвечает Гурьяныч. -- Что-то не помню такого... -- хитрит Пашка. -- А по переносице кто меня стукнул локтем, тоже не помнишь? И оба смеются, вспоминая ночное происшествие. Пашка смелеет и храбро вышагивает к медведю. Он кружит вокруг зверя, не знает, с какой стороны лучше подойти, заглядывает ему в глаза, осторожно, готовый вмиг отпрыгнуть, дотрагивается рукою до шерстистой спины зверя. А тот уже ждет чего-нибудь вкусного, сладко чмокая мокрыми губами, и не обращает, никакого внимания на парнишку. Подновляем костер и через полчаса завтракаем. Все разговоры у нас о Потапе. -- Вот ты, Пашка, вчера спрашивал, кто самый сильный в тайге? -- начинаю я свой рассказ о Потапе. -- У птиц самые грозные и сильные -- это орлы, а среди таежных зверей царем слывет медведь. В прошлом году встретились мы с этими лесными хозяевами. Экспедиция наша работала в горах Тувы. Была весна. Мы с моим помощником Василием Николаевичем пробирались к истокам речки Систиг-Хем. Как-то на четвертый день пути заночевали под Таргакским хребтом. Лошадей отпустили на поляну, сами поужинали -- и спать: утром надо было рано трогаться в путь. Ночью нас разбудил страшный рев. Мы вскочили. Небо в тучах. Темень. Лошади прибежали к костру, трясутся, храпят. "Должно, медведь, но с чего это он ревет? Не иначе, что-то с ним случилось", -- говорит Василий Николаевич. Стоим ждем. Дров подкинули в огонь, а лошади ушами прядут, косят глазами в темноту. И вдруг под скалой опять раздался рев, да не один, а два. Теперь ясно, это звери между собой схватились. Загремели камни, затрещал лес, все наполнилось шумом. Мы быстро привязали коней и бросились с ружьями к краю скалы. Вот, Пашка, когда мне жутковато было! Драка медведей -- это тебе не бой петухов. Представляешь, что творится, когда эти зверюги со злобой вцепятся друг в друга и начнут рвать зубами, когтями?.. Земля дыбом становится! -- А чего они дрались-то? -- Ты слушай. Стоим мы на скале. От туч еще больше потемнело. Внизу рычанье, стон, грохот, возня, и все это как будто ближе и ближе. Василий Николаевич говорит: "Давай-ка убираться отсюда к огню, иначе в темноте они нас живо похватают, не успеешь выстрелить". Я и сам уже подумывал уйти от греха подальше... Когда мы снова очутились под кедрами у большого костра, спокойнее стало. Скоро и под скалой все затихло. -- А что же дальше? -- разочарованно тянет Пашка. -- Дождались утра -- и под скалу. Смотрим и глазам не верим: вся земля вздыблена, кусты выдернуты с корнями, деревья сломаны, лужи крови. Чуть пониже видим какой-то холмик, прикрытый мхом, ветками и разным лесным мусором. Подошли и обомлели: перед нами лежала мертвая медведица. Задрал ее самец... -- Зачем же он спрятал ее? -- перебивает парнишка удивленно. -- Видишь ли, Пашка, эти лесные цари не очень-то любят свежее мясо, предпочитают протухшее, вот он и накрыл свою добычу мусором, чтобы быстрее приготовить себе лакомство. Если зайчонка поймает, и того сразу не съест: под мох его, подождет день-два, потом лакомится... Стали мы с Василием Николаевичем отгадывать, из-за чего медведи поссорились. Осматриваем все вокруг. Видим, рядом с холмиком молодая лиственница стоит со сломанной вершиной, а на стволе следы когтей большого медведя и медвежонка. Тут мы догадались, в чем дело. Видно, самец увидел медвежонка, тот -- на лиственницу, он -- за ним, но до вершины, куда забрался медвежонок, ему не добраться -- тяжел. Тогда он перегрыз ее, и вершина упала на землю вместе с медвежонком. Но тут на помощь подоспела мать. Они и схватились. -- Разве медведь ест своих медвежат? -- удивляется Пашка. -- Выходит, ест. Старый медведь -- самый страшный враг медвежат. Этот злой, всеядный хищник не щадит ни своих, ни чужих зверят -- всех под себя подминает, Зря ему приписывают добродушие. Несмотря на то, что он с виду неуклюжий, косолапый, этот зверь в схватке самый сильный, ловкий и быстрый. Ну вот, дальше мы с Василием Николаевичем решили освежевать медведицу, взять шкуру на поршни и немного мяса для собак. Стали переворачивать тушу, а из-под нее медвежонок -- как фыркнет на нас, лапой норовит ударить. Мы его поймали, завернули в телогрейку. Успокоился. Ободрали медведицу, отрубили от туши задок и думаем: что же делать с медвежонком? Отпустить -- сегодня же его слопает медведь; взять с собой -- лишняя забота, да и зачем он нам? Василий Николаевич говорит: "Давай подальше от этого места отвезем и выпустим". На том и решили. Посадили медвежонка в кожаную суму и поехали дальше. В полдень приезжаем в подразделение Макаровой, а выпустить-то медвежонка по дороге забыли. Я и говорю Макаровой: "Нахлебника привезли, принимайте". Все в подразделении обрадовались, дескать, будет с кем потешаться, и оставили медвежонка у себя, Он быстро освоился. Еще бы! Ведь в тайге надо искать пищу, ловить, копать, выслеживать, а тут готовое в рот кладут, и сахар, и ягоды, и сгущенное молоко, купают и даже играют с ним -- не житье, а масленица! Избаловался, разжирел. А когда подрос, все пришлось в лагере прятать от него. Что ни найдет -- все утащит, изорвет, спрячет. Пороли его за шкоду -- не помогало. За все проделки расплачивалась Макарова. Он же, хитрец, всегда к ней ласкался и ее слушался. И вот пришла осень. Что делать с медведем? Решили оставить в тайге. Шуба на нем была теплая, и жира накопил на даровых харчах. Но не тут-то было: не идет из лагеря, привык к людскому шуму, а в лесу тишина пугает его, да и одиночество, видно, не радует. Ничего не могли придумать. Привезли в поселок. Перезимовал он, к людям еще больше привязался, а весной опять взяли в тайгу, Но держать его в лагере уже нельзя было -- шкодил на каждом шагу. Тогда и решили бросить Потапа. Уводили за несколько километров, обманывали, бросали, но, что ни делали, отвязаться от него не могли. А недавно Макарова нам сообщила, что напоила его спиртом. Вот уж он, говорит, побуянил, поревел, погрозился и, наконец, мертвецки уснул. А тем временем отряд снялся и ушел. -- Что же с ним случилось дальше? -- с нетерпением спрашивает Пашка. -- Сам видишь: живет тут в Кедровом ключе, и, кажется, ему не так уж плохо... А Потап шарит по стоянке, что-то ищет и иногда косит на нас малюсенькие барсучьи глазки. Он сильно вырос с тех пор, как я видел его последний раз, Теперь это настоящий взрослый медведь -- лесной царь, косолапый, лобастый. Даже во взгляде хотя и сохранилась еще прежняя доверчивость, но уже появилась подозрительность и что-то настороженное. Пройдет еще немного времени, к нему вернется все звериное, присущее медведю, он станет хозяином Кедрового ключа... Между тем Пашка достал горсть сухарей. Потап по шороху вмиг догадывается, что у того в руках, бросается к парнишке, хватает пастью сухари, и они хрустят на его острых зубах. Пашка хохочет. Гурьяныч все еще озабоченно наблюдает за внуком и зверем. А Пашка вдруг бросает остатки сухарей, подбегает к Гурьянычу, обхватывает его за шею руками; -- Дедушка, дедушка, разреши мне остаться с Потапом в лесу?! -- Что ты, голубчик, опомнись, что с тобой. -- Старик ласково прижимает к себе внука и гладит его своею заскорузлой ладонью. -- Кто же с медведем в лесу живет? -- Я буду жить с ним. Помнишь, я читал тебе про мальчика Маугли? Он был царем джунглей! Гурьяныч говорит строго: -- Оставь свои фокусы. Я вот бабушке расскажу, Она тебя никогда больше в тайгу не пустит. У Пашки вянут глаза, Нижняя губа обиженно выпячивается. -- Лучше за водой сходи, непослушник. Позавтракаем, и надо в путь торопиться. Вишь, с юга тучи идут. -- А как же Потап? -- волнуется Пашка. -- Не твоя забота! Медведь есть медведь! Бери чайник -- и айда. Пашка награждает меня и деда недобрым взглядом, будто и я в чем-то виноват. Оглядываясь, уходит по мокрой глянцевитой траве, пахнущей ночным дождем. -- Ишь ты, Маугли нашелся!.. -- ворчливо бросает ему вслед старик и поворачивается ко мне. -- Взбредет же в голову -- остаться с медведем в лесу... Дружка встретил! -- Все мальчишки -- фантазеры, Гурьяныч. -- А наш и взаправду может остаться. Только сыми с него узду, и останется тут, ей-богу, останется -- на это у него причуды хватит. Бабушкой только и унимаю, Она-то с ним построже нас... Через него и мне от нее частенько перепадает, -- со вздохом жалуется старик. -- Меня, Гурьяныч, другое беспокоит. Потап ведь теперь от нас не отстанет, а брать с собою никак нельзя. И спирта у нас нет. -- Спирта нет... -- соглашается он и вдруг спохватывается: -- И не дал бы. Негоже переводить на него добро! Что-нибудь придумаем, -- заключает старик убежденно. Я складываю постели, палатку, вещи -- пора собираться в обратный путь. Думаю о Пашкиной причуде -- остаться с Потапом в тайге. Завидую парнишке: он весь полон мальчишеских мечтаний. Мне понятен жар, с каким он упрашивал Гурьяныча оставить его в лесу. Представляю себе странствующего по тайге Пашку с медведем. Выдержал бы он борьбу за существование? Голод научил бы его догонять козла, подкрадываться по-рысьи к добыче, лазить по деревьям с быстротою обезьяны, попадать камнем в птицу с точностью пули. Как все это соблазнительно для Пашки! Пусть это живет только в его мальчишеском воображении. Осуществи Пашка свое дикое желание, останься с Потапом в тайге и выживи -- что бы он мог порассказать людям о природе?! Я все больше и больше привязываюсь к этому мечтательному, смешному конопатому парнишке из Медвежьего лога. Его с какой-то необыкновенной силой тянет в непознанный мир природы, он заражен мечтою о подвиге, и я уверен, что он рано или поздно совершит что-то смелое, большое, красивое, что его жизнь будет полна опасностей, риска, напряжений. Пашка возвращается грустный. Вешает чайник на таган. Подходит к старику, сидящему на корточках у костра. -- Дедушка... -- Ну что еще тебе? -- Возьмем с собой медвежонка? -- Бабушке для забавы, что ли? Она и без Потапа натерпелась от нас с тобой. К тому же медведю наречено природой тут, в лесу, быть, нечего без нужды неволить зверей. Пашка упрямо молчит. Всходит солнце. Тает в прохладном утре позолоченный туман. Тайга, еще не успев просохнуть от ночного дождя, уже хмурится. Над ней, там, где синеет небо, плывут гонимые ветром легкие облака, холодком тянет от этих воздушных громад. Они навевают уныние на лес, на птиц, на людей. Потап, деловито обшарив стоянку и подобрав языком все, что считал съедобным, улегся поодаль от костра, занялся своим туалетом. Он тщательно вылизывает мокрую шерсть на лапах, на груди, на боках... На морде беспечность. Глаза слипаются... -- Уснул, -- говорю я шепотом, кивая на медведя. -- Давайте незаметно уйдем. -- Что ты -- незаметно! -- возражает Гурьяныч. -- И у сонного зверя слух начеку. Его не обманешь. Да и нет надобности. Я думаю, не пойдет он за нами. Теперь, побыв один в тайге, не расстанется с вольной жизнью. А еще через месяц-другой совсем одичает, бояться человека станет. Так что таиться от него нам нечего. Я уж знаю... Залит огонь. Завьючена Кудряшка. Гурьяныч берет в руки повод, последний раз по-хозяйски осматривает стоянку. Медведь просыпается, настораживается и с беспокойством следит за нами. Что тревожит зверя в эту минуту? -- Дедушка, мы его в цирк отдадим, пусть идет с нами, -- умоляет Пашка. Старик строго грозит внуку посохом, смотрит на небо и шагает к речке. Медведь вскакивает, ковыляет за нами, но вдруг замирает на месте: идти за людьми или остаться? Мы с Пашкой беспрерывно оглядываемся. Потап вдруг снова бросается неуклюжими прыжками по нашему следу и опять останавливается, упершись широко растопыренными лапами в мягкую землю. В его позе -- твердое решение: ни шагу дальше! Мы перешли ручей и, прежде чем скрыться в тайге, еще раз оглянулись. Это были незабываемые минуты. Потап стоял на месте. Он навсегда оставался в тайге, Лес победил. Тайга оказалась ближе, дороже беспечной жизни среди людей. -- Прощай, Потап! В СОСНОВОМ БОРУ На второй день, в полдень, мы прошли последний перевал. Старик подвел нас к толстой березе, примеченной им три дня назад, срубил ее и осторожно содрал кору одним большим пластом, скрутил трубкой, уложил на вьюк, и мы тронулись дальше. Справа блеснуло крошечное болотце. За ним -- равнина в пятнах озер. Остались позади холмы. -- Куда Пашка девался? -- вдруг спрашивает Гурьяныч. -- Недавно шел следом за Кудряшкой, -- растерянно отвечаю я. -- Уж не на озеро ли убег? Ему это раз плюнуть! Я тут подожду, а ты сходи за ним, приведи. Ежели супротив пойдет -- с ним такое бывает, -- так ты его моей рукой пониже пояса. Иду назад. Понять не могу, куда мог исчезнуть парнишка... Миную холм, вижу, в просвете между стволов лиственниц, сидит на корточках Пашка на нашем следу и, нагнувшись, что-то делает. Я крадучись подхожу к нему сзади, заглядываю через плечо -- ничего не вижу. -- Ты чего отстал? Пашка, вздрогнув, поворачивает ко мне голову. -- Смотрите, Кудряшка сослепу наступила на край гнезда рябчика. Видите, как измяла и часть яиц раздавила. Так я поправляю. Вот стенку прутиками восстановил, внутри мохом выстлал. Точно, как было, Яйца уложу, и пойдем. Я молча наблюдаю, как парнишка заботливо укладывает в гнездо уцелевшие яйца, встает, поднимает вокруг гнезда помятый брусничник и молча любуется своею работой. -- Дедушка думал, что ты на озеро ушел. -- Охота была, да побоялся: знал -- ругать будет, не пошел. Мы быстро шагаем по тропке, догоняя Гурьяныча, Выходим к своей стоянке у края озерной равнины, Здесь нас встречает Жулик. Как же он нам рад! Визжит, прыгает. Надо же было этой собачонке догадаться, что мы вернемся сюда, и дожидаться нас! С жадностью глотает она кусок хлеба, брошенный Пашкой. -- Ну, Жулик, и напугал же тебя косолапый! -- говорит Гурьяныч, сбрасывая с Кудряшки груз. Разводим костер и, дожидаясь, когда сварится обед, греемся на солнце. Кругом весна, зазеленели лиственницы в перелесках, забурели кочковатые мари. И ручеек, толкаясь: в камнях, спешит, зовет куда-то вдаль, к неведомым просторам. -- Дедушка, мы поохотимся сегодня на озерах? Надо повезти домой уток. Уж я без промаха: зря стрелять не буду, ты не беспокойся, -- самоуверенно говорит Пашка. -- По уткам-то ты горазд, ничего не скажешь! -- отвечает Гурьяныч. -- А вот по мошнику, по глухарю без смекалки не суйся! Птица сторожкая, за мое почтенье! Усядется эта громадина на сук, раздуется вся, анафема, как индюк, шею вытянет, начнет наяривать: "Чок-чок-чок-чк-чк". Послушать любо! -- И Гурьяныч поворачивается ко мне. -- Он ведь, мошник, не как другие птицы: строчит-строчит, да как с азарту зашипит. Тут, ежели умеешь подскакивать под песню, твоя и удача будет. Понимаешь, какая хитрость: пока шипит мошник, он глухой и слепой; вот и поспевай подскочить, сделай несколько прыжков и опять жди, когда зашипит. Ты что, никогда не добывал весною глухарей? -- спрашивает он меня. -- Уж и побаловал, бы я тебя на току, да не добраться отсюдова до него. Пашка настораживается. -- Дедушка, ты давно обещал сводить меня на ток, пойдемте сегодня, -- просит он и кивает мне головой: дескать, поддержите. -- Неплохо бы добыть глухарей, -- поддерживаю я Пашку. -- Ведь в нашем распоряжении еще завтрашний день. -- Была бы тропа -- об чем разговор, тут не так уж далеко: километров десять напрямик, да болота не пустят. А в обход, поди, не найти мне теперь тока. Давно хаживал. -- Пойдем, дедушка!.. -- Ну, пристал!.. Гурьяныч выкладывает из чашки в кипящий котел картошку, бросает туда же лавровый лист, поправляет огонь. -- Глухие места там, -- усаживаясь на подстилку, продолжает он. -- Мало кто захаживает туда. Птица там еще водится. Вот разве попробовать Еськиной гривой пройти по-за озерами?! -- Пройдем, ей-богу, пройдем, дедушка! -- Да помолчи ты, пострел! Пусть старшие скажут. И опять же Кудряшке с вьюком не пройти -- места топкие. -- А мы часть груза на себя возьмем. -- Не знаю, что и делать. Воды много, нахлебаемся горя, за мое почтение. Но уже ясно, что вопрос о глухариной охоте решен Гурьянычем и что не позже как после обеда он поведет нас на ток по Еськиной гриве. Пашка об этом сразу догадался, обрадовался, начинает торопить нас: -- Чай пить не будем: как бы не опоздать на ток, напьемся в бору. -- Еще чего, без чая какой обед? Ишь заторопился. На тебя, Пашка, не иначе, узду надо надевать. Пьем чай. Кудряшка за это время съедает свою порцию овса. Собираемся в путь. Чтобы облегчить лошадь, мы взваливаем на себя часть груза. У Пашки за плечами рюкзак с посудой. На спине Гурьяныча полная котомка клади. Я несу спальный мешок. Робко переходим границу леса. Захлюпала вода под ногами. Расплылись перед глазами топи, завилял след по кочковатой земле. Вся равнина оперилась яркой зеленью троелиста и истекает сотнями ручейков... Путь не радует. Идем болотами, бесконечными болотами, будь они прокляты! -- Вот за тем колком, кажись, Еськина грива. Старик, подоткнув повыше полы однорядки, лезет через топь. Мы -- за ним. Впереди холмы за холмами. Небо бесцветное и низко висит над пустынной равниной, почти голой в матовых лоскутках застойной воды и утыканной дупляными лиственницами-уродами. Мох под ногами рвется; мы мокрые по пояс. С меня уже сошло сто потов: Я не рад, что поддержал Пашкину затею. Мне, человеку, выросшему в горах, равнина противопоказана, тем более заболоченная. Скучный рельеф меня быстро утомляет, тогда как среди скал, на вершинах гор, на ледниках, я чувствую себя превосходно. За колком. Гурьяныч останавливается, беспокойно озирается по сторонам и морщится, точно от боли. -- Совсем запамятовал: ведь Еськина левее той сопочки пошла, придется свернуть... Устал, говоришь, Пашка? На сухарик, пожуй, погоняй слюну... Чего, чего? Лямки жмут? А ты не обращай внимания, с песней иди. Ноги от песни не отстанут! -- И старик, замурлыкав что-то под нос, шагает дальше. -- Дедушка, ты хорошо опознал место? Мимо бы гривы не пройти, может, там и тропа будет! -- кричит ему Пашка. -- Ужо не обманусь. Там-то хорошо пойдем, только бы добраться до Еськиной, -- не оглядываясь, отвечает Гурьяныч. Если бы не уверенность старика, кажется, дальше и не пошел бы -- так намучился! 3а сопочкой попали на кочковатую непроходимую марь, залитую водою. Стали забирать вправо к ельнику, наткнулись на зыбун. Назад не стали возвращаться, полезли напрямик... Тут уж не до голода, не до лямок! В любом сухом месте, если вы устали, можете сесть и отдохнуть. Но здесь, на болоте, весною это невозможно -- все вокруг под водою. Дважды вытаскивали из грязи Кудряшку. Она покорно шла следом за нами. И мы на -нее не оглядывались. Но, как. только она попадала в беду, Жулик начинал лаять. Этим он снискал себе всеобщее прощение за проявленную трусость перед медведем. -- Дедушка, скоро грива? -- уныло пристает Пашка. -- Потерпи, внучек, вон впереди темнеет, то уж непременно Еськина. -- Еще так далеко! -- огорчается парнишка. -- Тут я, кажись, обмишурился: надо было с места на закат брать -- было бы ближе. -- И старик, стаскивая с мокрой головы шапку, пятерней чешет затылок. Мокрые, невероятно уставшие, наконец-то выбираемся из болота и с величайшим облегчением ступаем на сухую землю. Это поистине самые счастливые минуты в наших охотничьих приключениях! Ведь в течение этих пяти часов мы видели перед собою только топкую почву и холодные болота, безрадостный пейзаж и пустое небо. Гурьяныч, обернувшись, хитро смотрит на меня и от всей души громко смеется. -- Обманул, ей-богу, обманул! Никакой тут Еськиной гривы не было с самого сотворения мира. Черт бы тут хаживал. Это я придумал, иначе бы не прошли. Но у нас нет сил даже сердиться за этот обман. Быстро разводим костер, сушим штаны, портянки. Торопимся дальше в глубь леса. Скоро вечер. После вязких болот и кочковатых марей идешь по твердой земле легко. Пашка то и дело забегает вперед, торопится, и тогда Гурьяныч кричит: -- Уймись, чего высовываешься и меня сбиваешь с пути! Парнишка сдается, пристраивается следом за мною, но не может унять нетерпение. Солнце то впереди, то сзади. Старик сбился с нужного направления, и мы, как мне кажется, бесцельно бредем по однообразному сосняку. Через час выходим на свежую тропу. Присматриваемся: да. ведь мы тут шли! -- Нечистый попутал! -- сокрушается наш проводник. -- А вы не отчаивайтесь, Гурьяныч, осмотритесь спокойно. Может, ток не в этом бору? -- Должно, тут! Сам одряхлел, а память слава богу! Из дома идешь -- закатное солнце в это время держишь в затылок, а с озера -- надо ему быть на левой щеке. Видать, закружал. Ну, господи благослови, пошли! -- И старик торопится дальше. В вечернем лесу постепенно глохнут звуки. Редеют стайки мелких птиц. В небе уже ни одного коршуна. Изредка пропоет комар да ветерок безнадежно качнет вершину. Неужели опоздали? Какая досада! И вдруг потрясающий грохот над головой: огромный глухарь, хлопая тяжелыми крыльями, сорвался с сосны и, неуклюже виляя между - деревьями, скрылся в лесу. Правее взлетел второй... Гурьяныч отскочил вправо. Повернув к нам испуганное лицо, он подал знак не шуметь и торопливо увел всех в еле заметную лощину. Там мы и обосновались табором. -- Ты, Пашка, чего смотрел?! Надо же было ввалиться прямо на ток! Птицу разогнали... -- Я же, дедушка, впервые тут. -- "Впервые, впервые"!.. Сколько раз сказывал, что на току вершины деревьев всегда примяты. Об чем думал?! -- На тебя, дедушка, понадеялся, а то бы заметил. -- Другой раз гляди хорошо, не маленький. Отпускай Кудряшку, пусть чего-нибудь пожует. Жулика привяжи, потом за водой сходишь и дровишек на ночь припасешь. Пашка с упреком смотрит на Гурьяныча -- уж очень большая нагрузка. Но возразить не смеет. Ведь дед выполнил его просьбу. Молча уводит Кудряшку. -- Теперь ему хватит дел до ночи, чтобы не убег, -- поясняет мне старик. -- А ты не убивайся, что на ток вовремя не попали: успеешь, натешишься. Мошники к утру все на своих местах будут. -- Пожалуй, схожу без ружья, -- говорю я, -- послушаю, может, какой запоет. -- Пойди, пойди, только долго не задерживайся, к ужину поспевай. Становится прохладно. Накидываю на плечи телогрейку. Тороплюсь уйти подальше, в манящий сумрак. Давно я мечтал побыть в это весеннее время в хорошем бору, наедине со старыми соснами, вспомнить о детстве, о кавказских лесах. Осторожно пробираюсь между стволов. Иду на закат. В. лесу сгущаются тени. Исчезающее солнце бросает на тайгу последний луч. Природа наполняется грустью. Все чаще попадается на земле глухариный помет, сложенный кучками, похожий на спящих гусениц. В просторной синеве неба прокричал и смолк беркут. Пронесся какой-то жук. Вдали заурчал козодой. А вот и запоздалые дрозды облепили рябину, устраиваясь на ночевку. Я прислоняюсь плечом к сосне, стою молча и жду. Маленькая пташка в простеньком сером оперении, усевшись на сучке против меня, без умолку поет. Откуда столько задора у этой крошки?! Я вижу, как дрожит ее приподнятый и слегка распушенный хвост, как что-то переливается в ее раскрытом клюве. Она не сводит с меня своих черных, маленьких, как бусинки, глаз. Солнце уходит в бездонную глубину вселенной. Где-то над вершинами сосен в последний раз перед сном грустно пропел лесной конек. Неслышно в бор крадется мрак. Старые сосны, о чем вы мечтаете в эту тихую вешнюю ночь? О чем грустите? Я тоже погружаюсь в думы... И вдруг где-то впереди слышу странный, отменный звук, будто тяжелая капля воды упала на жесть. Что бы это значило? Стою жду. Умолкает пичуга. Я чутко прислушиваюсь: не повторится ли этот загадочный звук? Вот снова щелкнуло, но уже громче, потом еще и еще, и полилось глухариное пение сразу по всему сосняку, по всей засыпающей тайге, наполняя ее могучим, страстным призывом. Среди полной тишины глухарь пел громко, торжествующе. А я, забыв про все на свете, жадно слушал, как он неистовствовал... Но вот птица смолкает. Точно посвежело в воздухе. Я глубоко вздохнул. Где-то далеко пронесся по лесу ветерок, ласково коснувшись вершин своим крылом. Сосны качнулись не пробуждаясь, и все опять замерло. Слышу позади шорох тяжелых крыльев -- какая-то большая птица пролетела надо мною, с треском свалилась на вершину сосны и застыла черным настороженным силуэтом. Вот он, гордый красавец лесов! И так близко, что я даже различаю пестринки в оперении, белый кант на хвосте и лохматые ноги. Как жаль, что не взял ружья! Птица топчется на ветке, как бы устраиваясь поудобней, вертит головой, и я вижу, как она, поднимая веером хвост, вся раздувается, слышу, как упругими зубцами крыльев нервно чешет сук -- вот-вот запоет. Я жду. Раздается резкое: "Чок, чок, чк-чк-чк..." Глухарь поднимает к небу краснобровую голову и, захлебываясь, бросает в потемневшую синеву бора свой дерзкий вызов... Будто пробудившись, ему сразу со всех сторон отвечают певцы. Изредка слышатся то там, то тут тяжелые взмахи крыльев. Птицы шумно усаживаются на облюбованные вершины сосен и пропадают в темноте до утренней зари. Смотрю на часы: четверть десятого. Пора возвращаться. Осторожно, чтобы не вспугнуть смолкших в ночной передышке птиц, шагаю по бору. Еще больше сгустился мрак. Слышу, кто-то невидимый ходит по лесу, осторожно пробираясь между стволов. Вот сухая ветка звонко треснула, точно подломилась под лапой медведя. Я останавливаюсь. Часто-часто бьется сердце. Чувствую, кто-то из темноты пристально следит за мною. Кажется, сделай шаг -- и мы столкнемся... -- Да нет же, это мне чудится, -- вслух успокаиваю себя. -- "Глухой, неведомой тайгою..." -- запеваю тихо, и неприятное чувство неловкости пропадает. Вот и огонек блеснул. Синий дымок костра, медленно поднимаясь, окутывает тяжелые кроны деревьев. Освещенная пламенем стоянка между золотых стволов сосен кажется самым желанным приютом на земле. Я прибавляю шаг. И только теперь чувствую, как холодна ночь. -- Убег, ей-богу, убег! -- встречает меня Гурьяныч. -- Кинулся, ружжа нет. Кликнул -- митькой звали! -- Кажется, он тут по бору ходит, придет, никуда не денется, -- успокаиваю я старика. -- Птицу, дьяволенок, распугает. Вот я доберусь до него! -- Всех не распугает, а какая улетит, утром вернется. Пусть побродит в тайге, полюбит природу -- человеком станет. -- Как же!.. -- примирительно говорит Гурьяныч. -- Уж я-то по себе знаю. Без природы человек -- что дупляная лиственница на мари, нет в нем настоящей живости. К примеру, взять хотя бы нашего бухгалтера из леспромхоза. Придешь к нему в контору -- страшно к столу подойти. Ты ему еще слова не сказал, а он уж на тебя глазищи пялит, а заговорит -- что горячей лапшой обрызжет. Ну, скажи -- зверюга лютый! Люди страсть как его боятся. А настанет праздник, ко мне на смолокурню приедет подышать хвойным воздухом, посидит у заводи с удочкой... Скажи пожалуйста -- другой человек! Поймает пару пескарей и рад-радехонек, он тебе и папироску даст, побасенку расскажет. Ничего не позволит делать, все сам: и дров принесет, и ушицу сладит -- милейший человек, крылышки подвяжи -- и ангел. Так что природа для человека -- за мое почтенье! -- И старик часто-часто закивал головою. Но тут мгновенный свет, точно молния, блеснул в лесу, и тотчас же потрясающий гром выстрела взбудоражил тишину. Эхо долго ворочалось по глухим ложкам. Потом слышно было, как что-то тяжелое медленно сваливалось по веткам сосны и упало на землю. Мы переглянулись. -- Убил! Ужо я его ремнем приструню! -- возмущается Гурьяныч, а сам не может скрыть довольства, что Пашка такой отчаянный. -- Надо всыпать, -- поддакиваю я. -- А вы тоже не потакайте ослушнику, -- обращается ко мне Гурьяныч. -- Говорю, нам с вами надо держаться заодно, поодиночке он нас живо объегорит. -- Уже объегорил, Гурьяныч. Слыханное ли дело -- в этакую темень сшибить птицу с сосны!.. -- Он-то сумеет! -- с явной гордостью за Пашку перебивает старик. -- Весь в меня, дьяволенок. Таким же был... Мы усаживаемся к костру, ждем Пашку. Засыпает оглушенный выстрелом лес. Возвращается тишина -- будто и не было выстрела. Теперь, кажется, никому уж больше в темноте не грозит гибель. -- Да, да, таким же был... -- продолжает Гурьяныч. -- У ребят головным ходил, спуску никому не давал. Где что -- меня кличут. Помню, давно это было. Как-то пошли с ребятами весною в тайгу... Но тут вскочил, насторожился Жулик. Дремлющая поодаль Кудряшка подняла голову. Послышался хруст сушника. Я расшевелил огонь и в полосе яркого света увидел Пашку. Пятясь задом, он волоком тащил к стоянке глухаря. -- Как это тебя угораздило в темноте? -- спрашивает старик. -- Еще засветло, дедушка, приметил, где он сел, -- охотно объясняет тот. -- Пока дрова таскал -- стемнело. Подобрался к сосне, а его-то в хвое не видно. Ружье к плечу приложу и так, и этак -- не видно. Хотел было по стволу подобраться к нему, да он сам выдал себя -- заворочался, ну, я и пальнул. Я смотрю на убитого глухаря, на его краснобровую голову, на пышный фиолетовый зоб, на пестринки в брачном наряде, на лохматые лапы с сжатыми когтями, и меня съедает проклятая охотничья зависть. Пашка оказался непобедимым соперником. И тут, на глухарином току, он уже успел опередить меня. Теперь вся надежда на утро. Я готов просидеть всю ночь у костра, лишь бы не проспать зарю. Гурьяныч поднял глухаря, с восхищением потряс им передо мною и уже раскрыл рот, чтобы выразить восторг, но спохватился и сказал поучительно: -- Ты, внучек, тово, не жадничай, не спеши больно. За тобой не поспеть. Мне неудобно перед парнишкой, у которого Гурьяныч как бы выпрашивает для меня снисхождение. -- Молодец, Пашка, -- говорю я, приглушая охотничью зависть. А он стоит довольный, улыбающийся. Глухарь висит на сучке, и теперь наша стоянка напоминает бивак охотников. Если бы птица была убита мною, мы бы, конечно, устроили сегодня ночью пир. Но Пашка да, видимо, и Гурьяныч берегут ее как трофей. Представляю Пашку, идущего по поселку сквозь толпу детворы с глухарем, а то и с двумя, с перекинутым через плечо ружьем... -- А вы под песню мошника скрадали? -- спрашивает меня Гурьяныч, чтобы отвлечь от грустных размышлений. Я отрицательно качаю головою, хотя много раз бывал на глухариной охоте. -- Говорю вам, к мошнику всегда под песню подскочишь, ежели знаешь как. На примере бы вам показать -- сподручнее было бы. -- Старик вдруг чем-то загорается. -- Пашка, а ну встань! Я стрекотать буду, а ты покажи дяде, как под песню подскакивать. Пашка живо поднимается от костра, идет на свободное место, весь подтягивается и, как перед плясом, замирает. Свет яркого пламени золотит его кудри. -- Готов? -- спрашивает Гурьяныч, отпуская кушак на животе и набирая полную грудь воздуха. -- Подожди, я ружье прихвачу, -- кричит Пашка. Через минуту начинается представление. Гурьяныч тихо заводит: "Чо-ок, чок-чок-чк-чк-чк... Чшш-щщ..." Как только послышалось "чшшш", Пашка срывается с места, делает три огромных прыжка и замирает в тот самый момент, когда "мошник" перестает шипеть. Стоит он в странной позе, будто окаменевший: правая нога отстала и повисла в воздухе, весь он сгорбился, подался вперед, а голова, откинутая назад, в прыжке, так и осталась обращенной лицом к небу. Сделав паузу, Гурьяныч снова продолжает: "Чо-ок. Чок-чок-чк-чк..." Но Пашка начинает сбиваться, срывается с места раньше, чем зашипит "мошник", или запоздает остановиться. Гурьяныч сердится. -- Дедушка, ты лучше меня скачешь, давай я стрекотать буду. -- Эко, не можешь, кака тут наука!.. -- ворчит старик и уже уступчиво добавляет: -- Ну пострекочи, а я покажу. Пашка сходит с площадки, занимает место Гурьяныча на пне. Вижу, на лице у него какое-то лукавство. -Внимательно слежу за ним. Гурьяныч отходит от костра, подтыкает за пояс длинные полы однорядки, расправляет плечи, берет ружье двумя руками так, чтобы в любой момент можно было его приложить к плечу, и кивком дает знак внуку начинать. Тот застрекотал. Но как! Я, буквально обомлел. В его звуках слышалась живая птичья интонация, страстный ритм, удивительное подражание. Он изредка щелкал языком, будто птица в азарте касалась упругим крылом сучка. "Ишь ты, какой мастер!" -- подумал я. И как бы в подтверждение этого в лесу зачокал разбуженный его песней глухарь. Гурьяныч дождался, когда "мошник" зашипел, молодецки сделал три прыжка и замер. Пашка повторил песню еще и еще да вдруг как зачастит. Старик не хотел отстать от ритма, но в первом же прыжке задел ногами за валежник, споткнулся и, не удержав равновесия, упал. Я подбежал к нему, помог подняться. Пашка схватился за живот, беззвучно хохочет. -- Ведь сманул же, дьяволенок! Нарочно подстроил, ей-богу, подстроил. -- Гурьяныч трясет в сторону Пашки кулаком. -- Ужо я тебя отстегаю ремнем! Подожди, бабушке все расскажу, как глумишься над дедом, она те кудри завьет! Последняя угроза действует мгновенно. Пашка обрывает смех, послушно подходит к дедушке, подает ему слетевшую с головы шапку, стряхивает с однорядки мусор. -- Не говори бабушке, она расстроится. Садимся ужинать. Едим молча. Гурьяныч то и дело растирает ушибленное колено и с обидой косит глаза в сторону Пашки. Вижу, тот вычерпывает из чашки остатки похлебки, подносит ко рту да вдруг как фыркнет, как захохочет снова. Старик хотел было цыкнуть на него, да сам не выдержал и тоже рассмеялся. А за ними и я. Смеялись все дружно, безудержно, забыв про ужин. Я, пытаясь Остановиться, закрываю рот ушанкой, но смех душит меня. -- Ишь, погодка нашел для представления, -- примирительно говорит старик. Пашка прощен. Всем становится легко, весело. Мы с Пашкой моем посуду. Гурьяныч обхаживает костер: наваливает на него толстыми концами бревна. Где-то в лощине долго, надоедливо бубнит заяц. Даже из него весна делает музыканта! Потом появляется летяга -- забавный ночной зверек, похожий на белку, но с перепонками на боках, позволяющими ему делать затяжные планирующие прыжки. Летягу привлекает свет костра. Вот она быстро-быстро взбирается на вершину сосны, делает оттуда планирующий прыжок вниз и темным лоскутом проносится над нами. На противоположной стороне летяга липнет к стволу у самого основания, опять взбирается на вершину дерева, повторяет прыжки. Прыгает она бесшумно, с каким-то неутомимым азартом. Низко горят звезды. Одиннадцать часов ночи. Бор в этот поздний час кажется вымершим, мы -- безнадежно заплутавшимися в нем. Пашка молодец: уже забрался под одеяло, притих. Гурьяныч тоже готовится ко сну: раскладывает хвою, бросает на нее потник, снимает однорядку. Пора и мне. Разворачиваю спальный мешок, кладу под голову телогрейку, начинаю разуваться. Пашка опять как захохочет под одеялом. Гурьяныч растерянно смотрит мне в глаза и тоже смеется. Меня вдруг осеняет догадка: наверно, Пашка смеется уже не над дедом, а что-то еще замышляет и заранее радуется предстоящей проделке. Признаться, эта догадка не очень-то радует. Старик пальцем манит меня к себе, припадает щетиной усов к моему уху, заговорщически шепчет: -- Разбужу до зари, пойдем вдвоем, чтобы он не слышал. Хватит с него и одного глухаря. Пусть поспит утром. Я утвердительно киваю головой и, ничего не сказав о своем опасении, бесшумно отползаю к постели. Втайне я завидую этому конопатому озорному пареньку, его ловкости, находчивости. Моя привязанность к нему все крепнет. Но обстрелять его я все же должен! НЕОЖИДАННЫЙ ВЫСТРЕЛ Меня будит легкий толчок в бок. Раскрываю глаза -- вижу перед носом предостерегающий палец Гурьяныча: не шуметь! Воровски, осторожно выбираюсь из мешка. Пашка спит, согнувшись калачиком и закутавшись с головой в одеяло. Теперь уйти бы со стоянки незамеченными, и тогда... Словом, у нас есть шанс поправить свои охотничьи дела. Бедный парнишка, как же ты будешь огорчен, когда проснувшись, не найдешь ни меня, ни дедушки на месте! А ведь наверняка, засыпая, ты заказал себе встать раньше нас и исчезнуть прежде, чем мы пробудимся. На этот раз тебе не повезло! Я на ходу подпоясываю патронташ, хватаю ружье. Старик идет с шомполкой, весь обвешан припасами: порох он держит в бычьем роге, дробь в кожаном мешочке, пистоны -- в металлической коробочке. Все это висит на груди, как доспехи. Паклю для пыжей он хранит на голове под шапкой, чтобы в непогоду не отмокла. Уходим в лес, облитый лунным светом. Когда исчезает огонек костра за густыми стволами сосен, Гурьяныч оглядывается. -- Ужо спохватится! -- И он хитровато подмигивает мне. Вокруг мертво и пустынно. Идем не спеша по еле заметным просветам. Впереди -- старик. Твердой походкой он шагает по захламленному лесу и, не глядя под ноги, обходит пни, колоды, рытвины. Я не отстаю от него. -- Кажись, пришли. Тут переждем -- вот-вот мошник строчить начнет. Мы присаживаемся на валежину, ждем... Луна прячется за тучи. Тьма-тьмущая встает в таинственной глубине бора. Еще нет признаков рассвета. Еще ничто живое не проснулось, не выдало своего существования. Но по каким-то неуловимым признакам уже чувствуется, что просыпается старый лес от сладостных весенних грез, что вот-вот там, на востоке, за невидимыми хребтами появится победный свет утра. С какой-то внезапностью сквозь немую тишь дремлющего леса прорвался громкий гортанный крик. -- Куропат! Теперь скоро... -- шепчет Гурьяныч. Где-то далеко-далеко слабо зашумело -- то ветерок несет по лесу беспокойство. Опять тягостная тишина -- будто в заколдованный лес попали мы. Гурьяныч поглядывает на восток, грустно вздыхает. Ему тоже невмоготу ожидание. Неужели утро проспало свой час?! Каждый звук, долетающий до слуха, тревожит воображение. И вдруг знакомое: "Чо-ок..." Я вздрагиваю, точно от удара. Гурьяныч хватает рукой меня за плечо, замирает. Где-то повторилось: "Чок-чок..." -- Глухарь? -- не веря себе, спрашиваю шепотом. -- Он, мошник, -- отвечает тот едва слышно. Но вот слева, обжигая слух, неистово запела птица. Она пела среди полной тишины, бросая в пространство жгучий призыв. А на востоке, за густыми кронами сосен, просыпалось утро -- там уже отделилось небо от земли. В лесу еще больше сгустился предрассветный мрак ночи. Слышим, и справа зачокал глухарь. Другой запел сбоку. Сзади застонала копалуха... Лес захлебнулся. -- Шагов с полсотни пройдем, там и подскакивать станем. Ты только, тово, ногами не шаркай... Говорил, спусти штанины поверх голенищ. -- И Гурьяныч подтянул на животе кушак, убрал повыше полы однорядки, бесшумно зашагал меж деревьев. Я -- за ним. Стараюсь ступать шаг в шаг. Он останавливается -- и я тоже... Песня не стихает: то уходит от нас, то слышится рядом, и тогда мы со стариком замираем, долго всматриваемся в темные силуэты вершин деревьев. Но глухаря увидеть еще невозможно. Стоим. Не могу унять стук сердца. Все исчезает, не остается иных ощущений, кроме напряженного ожидания. А мошник поет. Сквозь мрак отступающей ночи, сквозь синие просветы крон, сквозь тишину разливается по всей громаде лесов его зовущий клич... Он умолкает в короткой передышке и снова бросает в пространство: "Чо-ок, чок, чк-чк-чк..." -- К нему подскочим, -- слышу шепот. Гурьяныч подает знак приготовиться. Он выбрасывает вперед шомполку, настороженно ждет. Я делаю то же самое. Пристально слежу за каждым его движением. В раздутых ноздрях старика, в пристальном взгляде, в спружиненной спине, во всей позе чувствуется крайняя напряженность, сосредоточенность опытного охотника. Бор оживает, все больше и больше наполняется глухариными песнями. Самцы поют наперебой друг перед другом, спеша насладиться короткой весенней зарею. Отовсюду доносится шум сильных крыльев. Это опоздавшие. Они с треском падают на вершины сосен и с ходу бросают в лесное пространство свой горячий призыв. Наш глухарь не обрывает "строчки". Мы уже с Гурьянычем подскочили близко к нему. Я его не вижу, но он где-то тут, рядом, в густых ветках старой сосны. Слышу, как в азарте он чертит упругими концами крыльев о сучок, как шелестит, падая на землю, сбитая им кора. Ищу глазами глухаря в темных кронах сосен, заслоняющих нежный свет зари. Нет, не вижу. Опять тягостная тишина, слитая с мраком. Над нами испуганно зацокала белка и смолкла, будто схваченная кем-то. На "полу" протяжно стонут копалухи. Я все смотрю в густое сплетение вершин -- ищу певца. Наконец-то вижу его, но не там, куда так напряженно смотрел, а рядом. Вот оно, живое, угольно-черное пятно. Теперь-то ты мой! Припадаю щекой к ложу ружья. Медленно поднимаю ствол. Не торопясь подвожу мушку под птицу. Не очень-то видно цель. Ах, что будет, то и будет! Хочу потянуть за гашетку, но в этот миг будто зарница яркая блеснула напротив за чащей -- и оттуда донесся выстрел. Это было неожиданно, в самый напряженный момент, когда, казалось, ничто не могло помешать нашей удаче. Мы не сразу понимаем, что случилось. Обрываются, смолкают песни. Пугливо проносятся по бору стайки дроздов. Глухарь в зеленой гуще крон, обрызганный свинцом, точно прощаясь с родным лесом, еще продолжает стрекотать, но все тише, все реже. Вот он встрепенулся, ожил, гордо поднял голову, черкнул резным краем крыльев о сучок, щелкнул в последний раз и рухнул на землю. Гурьяныч выводит меня из состояния оцепенения. -- Сострунить надо было тебя, Пашка! -- кричит он гневно, хватая рукою бороду, точно пытаясь за нее удержать себя на месте. -- Иди-ка сюда, ужо я тебе, безобразник. Но за чащей, откуда грохнул выстрел, тихо. Ни шагов, ни шорохов. Будто никого там и не было. -- Пашка, не дури. Айда сюда! -- раздраженно зовет старик парнишку. Но никого нет. Никто не подбирает глухаря. Еще с минуту ждем. Уже не верится, что был выстрел, что на земле под сосною лежит, распластав крылья, цветистый мошник. Теперь уже ясно: Пашка удрал. -- Какое наказание ему придумать? -- Старик потрясает кулаком в воздухе. -- Придешь на табор, ей-богу, соструню, а то и взаправду бабушке пожалуюсь. Она тебе живо пропишет, не по-нашему. Последние слова меня рассмешили. Видимо, Гурьяныч и сам побаивался бабушку. Но сейчас не до смеха! Ловко же он выбил у нас буквально из-под носа глухаря! Два -- ноль в его пользу. Не очень-то радостно. Все больше и больше светлеет. Тает сумрак ночи. Догорают звезды. Где-то у журавлиного болота проблеял бекас и смолк до следующей ночи. "Чок-чок, чк-чк..." -- преодолев страх, начинает робко ближний глухарь. Ему уже смелее вторят справа, слева. Песни слышатся звонче, торопливее. Бор оживает. Эхо разносит волнующие звуки по глухим закоулкам леса. -- Вы, Гурьяныч, берите глухаря и можете возвращаться на стоянку, варите завтрак, а я попробую сшибить вон того, за осинником, что на сосенке токует. -- Говорил я, он, шельмец, преподнесет нам пилюлю, -- ворчит недовольный старик. -- Носи за него, ишь чего придумал! Снова послышался выстрел -- и шорох падающей по веткам птицы. "Третий, -- подумал я. -- Так ведь можно и без единого выстрела остаться". И, даже не взглянув на убитого мошника, торопливо зашагал к осиннику. Какая-то слепая надежда ведет меня все дальше по посветлевшему бору. Впереди низкорослый, густой ерник. Дальше, метрах в полуторастах, на вершине маленькой сосенки -- глухарь, впечатанный черным силуэтом в небесную голубизну. С минуту осматриваю лес: не подкрадывается ли к этому мошнику Пашка? Слежу за песней. Отмахиваю огромными прыжками. Иногда мне удается скакнуть раз пять. Все ближе и ближе. Остается полсотни метров... сорок... Еще две песни -- и уж теперь-то ты мой. Но тут какая-то сухая веточка попала мне под ногу, треснула, и глухарь, точно сбитый волной, взмахнул крыльями, шарахнулся в сторону. Завилял между стволами деревьев, еще раз показался над вершинами сосен далеко за током и исчез. Досадую на свою неповоротливость. Но охотничье счастье, видимо, подкарауливало меня именно тут, за ерником. Слышу, справа надвигается на меня песня. Не чудо ли -- глухарь токует на "полу"! Я бесшумно поворачиваюсь в сторону звука, жду. Жду, а сам думаю, что уже день, что скоро смолкнут певцы и останется на душе горечь неудачи. Ах, этот Пашка! Вижу, что-то черное, огромное высунулось из-за ерника и исчезло за толстой валежиной. Дожидаюсь, когда зашипит. Прыгаю. Еще и еще. Пытаюсь нагнать певца, но он, кажется, сам торопится к развязке: поворачивается влево, обходит чащу, направляясь ко мне. Сколько важности в его медлительной, слегка покачивающейся походке! Шея убрана в туловище, как у индюка, хвост раскрыт, сам весь раздулся. Идет геройски на выстрел! Я дожидаюсь, когда он зашипит, спускаю боек... "Вот это глухарь... Смотри и завидуй!" -- обращаюсь я мысленно к Пашке. Перед кем же мне похвалиться, как не перед ним. Великолепный экземпляр -- хоть на выставку! Пусть лопнет от зависти, пусть и он проглотит пилюлю. Я впервые за эту охоту обрадован. Поднимаю глухаря, показываю его Гурьянычу, пришедшему на выстрел. Старик взял его у меня, взвесил рукою: -- Отменный мошник, ничего не скажешь. Супротив него Пашкины три не потянут. -- Что вы, Гурьяныч!.. И как я ни убеждаю себя в том, что для Пашки удача куда важнее, чем для нас, все же зависть не унимается во мне. Давно взошло солнце. Один за другим отлетели на кормежку глухари. Только на окраине сосняка еще стрекочет молодежь. -- Хватит, пошли, кончились песни, -- заявил Гурьяныч, перекидывая через плечо глухаря и направляясь на табор. Налетел недобрый ветер. Смолкли и молодые музыканты. Так хорошо начавшийся день внезапно помрачнел. Старик остановился, стащил с головы шапку, внимательно осмотрел плотный войлок туч, затянувших небо, прислушался, пытаясь понять, почему так тревожно гудит старый лес. -- Кажись, снегу надует, -- сказал Гурьяныч и торопливо зашагал дальше. На таборе тишина. Тоненькая струйка дыма дотлевающей головешки. Сонный Жулик. П