Григорий Анисимович Федосеев. Смерть меня подождет --------------------------------------------------------------- Изд: Новосибирское книжное издательство 1962 OCR&Spellcheck: Arch Stanton (mailarch@runbox.com), 2 jun 2001 --------------------------------------------------------------- ОТ АВТОРА Труд исследователя всегда был тяжелым испытанием. Ему я посвятил всю свою жизнь. Но я не подозревал, что написать книгу куда труднее. Порою меня охватывало разочарование, я готов был бросить свою работу, и только долг перед моими мужественными спутниками заставлял меня снова и снова браться за перо. В течение многих лет, находясь в условиях. первобытной природы, мы испытывали на себе ее могущество, ее силу. Именно там, в неравном поединке с ней, мы познали величие Человека. "Смерть меня подождет" -- это невыдуманный рассказ о подвиге советских людей, исследователей необжитых, малодоступных районов Сибири. Это прощальное слово о тех, кто ценою жизни заплатил за крошечные открытия на карте нашей Родины. Материалом для книги послужили личные дневники, впечатления и воспоминания моих спутников -- героев повествования. Описывая события, я старался изобразить правдиво обстановку и условия наших работ. Мне не нужно было фантазировать, придумывать ситуации -- действительность была слишком насыщена событиями, чтобы что-нибудь еще добавлять или преувеличивать. Это повествование о человеческой дружбе. Она связывала тугим узлом всех нас, участников похода. В тяжелые минуты, когда, казалось, не оставалось шансов на спасение, люди забывали о себе, во имя долга перед товарищами, и, пожалуй, только это помогло нам, хотя и с большими жертвами, добиться успехов. "Смерть меня подождет" -- это книга и о суровой природе Приохотского края, о ее обитателях. В походах я никогда не расставался с ружьем, но страстный зверобой уживался во мне с терпеливым натуралистом. С детства любил я таинственный мир растений, с увлечением наблюдал жизнь диких животных и птиц. Первая книга о моих путешествиях по Приохотскому краю называлась "В тисках Джугдыра". Ее главными героями были беспризорник Трофим Королев и старый эвенк-проводник Улукиткан. В процессе работы над второй книгой -- "Смерть меня подождет" явилась необходимость внести изменения и дополнения в первую книгу. Теперь она называется "Тропою испытаний" и полностью посвящена проводнику Улукиткану. В книге "Смерть меня подождет" я рассказал о сложной, трудной жизни беспризорника Трофима, воспитанника экспедиции, участника многих рисковых походов. Эта книга, хотя и написана как самостоятельное произведение, является как бы продолжением книги "Тропою испытаний". В ней, как и в первой книге, показана борьба человека с дикой природой. Пусть простят мне мои спутники, что я счел необходимым события, накопившиеся за шесть лет наших непрерывных путешествий по Приохотскому краю (1948-1954 гг.), вложить в два года. Только по этим причинам в книгах "Тропою испытаний" и "Смерть меня подождет" смещены многие фактические даты и некоторые места событий. * СМЕРТЬ МЕНЯ ПОДОЖДЕТ * I. СУДЬБА БЕСПРИЗОРНИКА I. Проводы Королева. Незаконченный ночной разговор. Тревожная радиограмма. Воспоминания. В тайгу! Скорее в тайгу! Не прошло и двух месяцев, как мы вернулись из очередной экспедиции, а уже устали от беспечной, размеренной городской жизни. Вечерами, все чаще и чаще, возникали "опасные" разговоры о кострах, о походах, о гольцах. И тогда мечта уносила нас к безграничным просторам тайги, к заснеженным вершинам гор, рисовала захватывающие сцены единоборства с медведем. Начались сборы... Который раз так вот, с волнением и тревогой, я покидаю родной очаг, чтобы один на один столкнуться с дикой природой, с препятствиями, которые лежат на пути к достижению цели. Много разных мыслей возникает в голове, когда ты надолго отрываешься от семьи, друзей, цивилизованного мира и отдаешь себя во власть случайностей. И хотя предшествующие походы, не менее трудные, убеждают тебя, что все обойдется хорошо и ты через год снова окажешься в кругу друзей, все же каждый раз перед отъездом тебя охватывает тревога, сомнения, болью наливается сердце, и ты вдруг, с поразительной ясностью сознаешь, как дорог тебе дом и как жестоко ты обрекаешь своих близких на долгое ожидание и вечную тревогу за твою судьбу. Рано утром мы покинули заснеженный Новосибирск и в этот же день высадились на восточной оконечности материка. Много лет штаб экспедиции располагался в крохотном дальневосточном городке Зея. В февральские дни здесь шумно Люди готовятся в поход, торопятся скорее попасть в тайгу. Это слово в их устах теперь звучит необычно торжественно. В нем и простор, и вольность, и что то неодолимо манящее. В человеке, видимо, до сих пор живет дух далекого предка -- кочевника. С детства тянет его в леса, в горы, к костру, к открытому небу, к бродяжьей жизни. Еще несколько беспокойных дней, и самолеты приступят к переброске подразделений. Одни улетят на Шантарские острова, другие -- к Охотску, многих забросят на Алданское нагорье, к Чагарским гольцам, к Джугджуру, на Удские мари... И там, на огромной неведомой территории, подлежащей обработке, будут вытоптаны первые тропки, загорятся ночные костры, люди вступят в единоборство с дикой природой. С первого дня меня полностью захватывают экспедиционные дела. Надо торопиться, пока еще на реках и озерах лед и самолеты могут безбоязненно идти на посадку. Первым отлетает техник Трофим Николаевич Королев с кадровыми рабочими Николаем Юшмановым, Михаилом Богдановым. Иваном Харитоновым и Филиппом Деморчуком. Они должны попасть в одну из бухт на Охотском побережье и пробраться в центральную часть Джугджура. Участок их работы самый отдаленный и трудный, поэтому туда и назначен Королев, смелый и напористый человек. Вылет подразделения Королева назначили на двенадцатое февраля. Накануне я задержался в штабе экспедиции до полуночи. Вместе с главным инженером Хетагуровым и помощником Плоткиным окончательно просмотрели маршрут Королева, еще раз проверили списки полученного снаряжения, продовольствия, условились о местах встреч. Когда мы вышли из штаба, город спал, прикрытый черным крылом зимней ночи. Две одинокие звезды перемигивались у горизонта. С окраины города доносилась протяжная девичья песня. -- У Пугачева огонь горит, сегодня проводы товарищей, может, зайдем? -- предложил Трофим, когда мы поравнялись с квартирой Пугачева. Нужно было оторваться хотя бы на час от цифр, схем, канцелярщины. За день так намотаешься, что теряешь даже ощущение усталости. Сон не берет, и, кажется, все равно, как дожидаться утра -- на ногах или в постели. Зашли В комнате накурено. На столе беспорядок, как это бывает после званого ужина. Экспедиция за двадцать с лишним лет существований совершила немало славных дел, и сегодня творцы ее маленькой истории собрались у Пугачева, старейшего работника. Давно еще, в 1930 году, будучи мальчишкой, Пугачев приехал на Кольский полуостров из глухой пензенской деревушки с дерзкой мыслью -- увидеть своими глазами северное сияние. Нас он нашел в Хибинской тундре. Мы тогда делали первую карту апатитовых месторождений. Мечтательному парнишке понравилась наша работа, да и скитальческая жизнь, и он навсегда остался с нами. Трофим Васильевич побывал с экспедицией в Закавказье, на Охотском побережье, в Тункинских Альпах, Забайкалье; дважды посетил центральную часть Восточного Саяна, был на всех трех Тунгусках, прошел маршрутом от Байкала почти до Амура. Жизнь научила его смотреть в лицо опасностям и испытаниям. Правда, незнакомцу, повстречавшемуся с этим маленьким человеком -- кротким и застенчивым, ни за что не угадать в нем отважного путешественника. Сегодня у Трофима Васильевича собрались такие же, как и он сам, следопыты и неугомонные путешественники -- Лебедев, Мищенко, Коротков и другие. Мне приятно видеть их вместе, я не раз попадал с ними в опасные переплеты, делил и невзгоды и радости. Едва мы уселись за стол, ввалилась молодежь. -- Откуда бредете, полуночники? -- Из кино. Увидели свет и зашли. Ведь завтра Королев открывает навигацию. Вот и не спится. Охота в тайгу. И вдруг чей-то молодой, нарочито простодушный голос: -- Есть, товарищи, предложение: поскольку тут тепло и уютно и учитывая настойчивую просьбу хозяина, давайте останемся за этим столом до рассвета. А утром все проводим Королева. У хозяина на лице растерянность. Он смотрит на опустошенный стол, потом лезет в дорожный ящик за закуской. Гости раздеваются, гремит посуда, комната наполняется свежими голосами... Через час мы с Королевым идем по пустым улицам, -- Что с тобою, Трофим, почему ты последние дни такой молчаливый? -- в темноте я совершенно не различаю его лица. -- Или не хочешь отвечать? -- А какой толк таиться? Вы ведь знаете, вот уже год, как я не получаю писем от Нины... -- Пора, Трофим, забыть Нину, как это ни тяжело. Ничего у тебя с ней не получится, не обманывай себя пустой надеждой. -- Это так. Но обидно: не сумел устроить свою жизнь. Все у меня наперекос идет, не как у людей... Скорей бы в тайгу, там проще. -- Не хочется мне отпускать тебя с таким настроением. Я затащил его к себе ночевать. До утра оставалось часа три. Хозяйка подала ужин. -- Мое прошлое -- непоправимая ошибка, а настоящее кажется мне случайностью. К моим ногам, вероятно, упала чужая звезда, -- говорил Трофим Николаевич медленно, не отводя от меня темно-серых глаз. -- Если бы я мог забыть трущобы, Ермака и все, что связывает меня с этим именем, я был бы счастлив. Вы только не посчитайте меня неблагодарным и не подумайте, что я не чувствую хорошего отношения к себе... Все это мне и близко, и дорого. Но повсюду за собой я тащу поняжку с прошлым. -- Удивляюсь тебе, Трофим, -- возразил я. -- Шестнадцать лет прошло с тех пор, как ты ушел от преступного мира. Пора о нем забыть. -- Легко сказать -- забыть! Это ведь не папироска: выбросил, как выкурил. Прошлое присосалось, как пиявка. А слово "вор", кто бы его ни произнес, бьет до сих пор. Но ведь я столько же виноват в своем прошлом, сколько и в своем рождении. Семилетним мальчишкой подобрали чужие люди, сделали из меня вора и вором толкнули в жизнь. Тогда, еще в трущобах, я где-то в глубине сознавал, что не этого мне надо. Но разве просто уйти от привычной среды, подавить в себе неравнодушие к чужим вещам, научиться иначе думать? И все же я ушел. А вот забыть прошлое не смог. Так и кажется, иду я сбоку жизни, спотыкаюсь на ухабах, как незрячий мерин. Знаю, меня никто не упрекает, мне открыты все дороги. Чего же не жить спокойно? Так нет! Скажите, кому, как не злой судьбе, нужна была наша встреча с Ниной? Она напомнила мне о прошлом и надсмеялась. Нина оттолкнула меня потому, что я -- бывший вор и могу теперь скомпрометировать ее. -- Ты не прав, -- перебил я его. -- Нина любит тебя, и ее не смущает ни ее собственное, ни твое прошлое. Но ты знаешь, она не может стать твоей женой. При всей моей привязанности к тебе, Трофим, я должен сказать: Нина поступила правильно. Тебе нужно жениться на другой. Разве мало хороших девушек у нас? А насчет того, что идешь сбоку жизни -- неверно. Подумай, разберись и не греши на себя. Что с того, что твоя дорога вначале шла по ухабам? Все это уже давно позади. Сейчас у тебя интересная работа. Ты любишь жизнь и не во имя ли ее столько пережил? Я не узнаю тебя, Трофим! Может, действительно, задержаться дня на два с вылетом? -- Нет, полечу, мне нужно скорее в тайгу! -- Боюсь, поедешь с таким настроением, рисковать начнешь и потеряешь голову. Трофим молчал, сдерживая волнение. -- Ложись-ка ты лучше спать. Утро вечера мудренее! -- Да, скорее бы рассвело... Знаете, чего мне хочется? -- вдруг сказал он, повернувшись ко мне. -- В пороги, на скалы! Ломать, грызть зубами, кричать, чтобы все заглушить! Вы же не знаете всего моего прошлого... -- Он встал и бесшумными шагами отошел от кровати. В комнате наступила тишина. Ветер хлопнул ставней, и отдыхавшая на диване кошка поспешно убралась за перегородку. Я чувствовал, как тяжелыми ударами пульсирует в голове кровь. Трофим стоял спиной ко мне, сцепив на затылке руки и устало опустив голову. На розовеющем востоке нарождалось солнце, и навстречу ему плыло по небу свежее, как зимнее утро, облачко. Город просыпался медленно. Нехотя перекликались петухи. У реки тяжело пыхтел локомобиль. Из труб высоко-высоко тянулись белые столбы дыма. ...У самолета собралась толпа провожающих. Шум, смех. Чувствовалось, что все живут одними мыслями, желаниями, одной целью. Приятно смотреть на этих людей, связанных долголетней совместной работой и искренней дружбой. Трофим повеселел, лицо, усеянное едва заметными рябинками, посвежело от румянца. Отъезжая, он верил, что в тайге не будет одинок. Повстречайся он с бедой, где бы она его ни захватила, мы придем да помощь. До отлета остались минуты. Машина загружена. Экипаж на местах, но люди еще прощаются. Все говорят одновременно, понять ничего нельзя. Королев вырвал из толпы Пугачева, обнял и, не выпуская из своих объятий, сказал, обращаясь ко всем: -- Спасибо вам. Я счастлив, что имею таких друзей. Вдруг чихнул один из моторов и загудел, бросая в нас клочья едкого дыма. Тотчас заработал второй, и самолет забился в мелкой нетерпеливой дрожи. Я прощался с Трофимом последним. -- Приедете ко мне в этом году? Легкая тень скользнула по его лицу, вероятно, вспомнил наш ночной разговор. -- Не обещаю. Скорее всего на инспекцию к тебе нагрянет Хетагуров. Ему ближе. Крепко жмем друг другу руки, обнимаемся. Лучи поднявшегося солнца серебрят степь, узкой полоской прижавшуюся к горе. В березовой роще жесткий ветер веет сыпучий снег. Самолет, покачиваясь, вышел на дорожку. Моторы стихли в минутной передышке, потом взревели, и машина, пробежав мимо нас, взлетела. Через несколько минут она потерялась в синеве безоблачного неба... В штабе остается все меньше народа. Мы торопимся до наступления распутицы разбросать все подразделения по тайге. Главное -- не упустить время, использовать лед на реках и озерах для посадки тяжелых самолетов. Двадцать шестого марта пришел и наш черед. Я решаю весну провести у топографов на Удских марях. Со мною Василий Николаевич Мищенко, с которым вот уже четырнадцатый год мы не разлучаемся, и Геннадий Чернышев -- радист, тоже не новичок в тайге. У нас давно все готово, проверено, упаковано. Сознаюсь, с удовольствием покидаю штаб со всей его канцелярией, сводками, телефонными звонками, озабоченными лицами штабных работников и обормотом-котом, наблюдающим мир из окна бухгалтерии. Иное ждет нас там, в глуши лесов, на нехоженых горных тропах. ...Мы летим над тайгой. Кругом зима -- ни единой проталины, пустынно. Самолет набирает высоту, отклоняется, идет на юго-восток. За равниной -- вздыбленные горы. На каменных уступах, у их подножий клубятся облака, и лишь пологие гребни, поднятые титанической силой земли к небу, облиты солнцем... Облака движутся, меняют свои мягкие очертания, остаются позади. За горами тайга, накинутая ворсистой шубой на холмы. И наконец широкая равнина, вся в брызгах озер, в витиеватых прожилках рек, прикрытая щетиной сгоревшего леса. В центре лежит ледяной плешиной озеро Лилимун, окольцованное темно-зеленой хвоей. Мы еще далеко, а у противоположного берега уже потянулся вверх сигнальный дымок. Моих товарищей первая часть пути разочаровывает. Ну что особенного: всего час назад поднялись в воздух, и вот уже посадка. Правда, не на аэродром, а на озеро, но что от этого изменилось? Нас окружают знакомые лица, звучат веселые голоса. Рядом с посадочной площадкой под охраной береговой чащи стоят палатки, лежит груз, горит костер подразделения топографа Михаила Закусина. Мы быстро и весело разгружаемся. Но больше всех довольны собаки, Бойка и Кучум. Они носятся по косе, лают и, наконец, исчезают в тайге. Михаил Закусин приглашает экипаж самолета в палатку. -- В городе вас таким обедом не угостят. Даже заправскому повару не приготовить так вкусно! К тому же, учтите, у нас все в натуральном виде, объемное. А какой воздух, обстановка, -- куда там вашему ресторану! Так что не отказывайтесь! -- Напрасно ты, Михаил, уговариваешь, мы ведь не из робких, -- отвечает командир Булыгин. -- Знаем ваши таежные прейскуранты, умышленно сегодня не завтракали. В палатке просторно. Пахнет жареной дичью, свежей хвоей, устилающей пол, и еще чем-то острым. -- Откуда это у вас петрушка? Зеленая -- и так рано! -- удивляется Булыгин, пробуя уху. -- Это уж обращайтесь к Мищенко, он у нас мичуринец. Даже тропические растения выращивает в походе, -- ответил Закусин. -- Он наговорит -- на березе груши! -- отозвался Василий Николаевич. -- Ей-богу в жизни не видел тропического дерева. В прошлом году на Саяне был, лимон в потке (*Потка -- оленья вьючная сумка) сгнил, а одно зернышко проросло, жить, значит, захотело. Дай, думаю, посажу в баночку, пусть растет. Ну и провозил лето в потке на олене, а теперь лимон дома, с четверть метра поднялся. А насчет зелени -- тут я ни при чем. От прошлого года осталось немного петрушки, вот я и бросил щепотку в ушицу. Травка хотя и сухая, но запах держит куда с добром! Через час самолет поднялся в воздух, махнул нам на прощанье крылом и скрылся с глаз. Вот мы и на пороге новой, давно желанной, жизни! До вечера успели поставить еще одну палатку, заготовить дров и установить рацию. День угасал. Скрылось солнце. Отблеск вечерней зари лег на лагерь, на макушки тополей и вершины гор, но мало-помалу и этот свет исчез. Появилась звезда, потом вторая, и плотная ночь окутала лагерь. К нам в палатку пришел Закусин. Геннадий, забившись в угол, принимал радиограммы. -- Проводники наши прибыли? -- спросил я Закусина. -- Тут где-то на марях живут с оленями, километрах в десяти от озера. Давно ждут вас. Вчера приезжал за продуктами Улукиткан. Мы тут с ним посидели с полчаса за чаем, и он уехал, а я все думаю: как может человек в восемьдесят лет столько хранить в своей памяти. Посуди сам, он мне рассказал подробно, как пробраться отсюда до Чагарских гольцов и к вершине Шевли. "Ты недавно тут был?" -- спросил я его. "Что ты, -- говорит он, -- однако, лет пятьдесят, больше". А рассказывал, будто. на карту смотрел. Есть же такие люди! Я ему ничего не ответил. Не могу равнодушно слышать имя Улукиткана. Не дождусь момента, когда, наконец-то, после зимней разлуки обниму старика, услышу его кроткий голос. Мы молча пьем чай. -- Есть неприятное сообщение от Плоткина. -- Геннадий, отрываясь от аппарата, передает мне радиограмму, принятую из штаба. -- Только что получили молнию от Виноградова с побережья Охотского моря: "По пути на свой участок заезжал в подразделение Королева, к Алгычанскому пику. Нашел только палатку, занесенную снегом. По всему видно, люди ушли из лагеря ненадолго и заблудились или погибли. В течение двух дней искали, но безрезультатно, никаких следов нет. Необходимо срочно организовать поиски. В горах сейчас небывалый холод. Работа на пике Королевым, вероятно, закончена, видел на вершине отстроенную пирамиду. Молнируйте ваше решение. Виноградов". Я еще и еще раз прочел радиограмму вслух и сразу вспомнил наш последний разговор с Трофимом. Он так и остался незаконченным, и Королев увез с собой тяжелые, угнетавшие его сомнения, в которых я не смог разобраться до конца. Мысли, одна за другой, метелицей закружились в голове... -- Не может быть, чтобы заблудились. Горы не тайга, а вот настроение у него, -- Василий Николаевич не закончил фразы. С минуту длилось молчание. Случайный ветер, ворвавшись в палатку, погасил свечу. На реке глухо треснул лед. -- В горах все может случиться! Долго ли оборваться, а то и замерзнуть. Отправьте нас на розыски, ребята у меня надежные, -- заговорил Закусин. Мищенко зажег свечу, и снова наступила тишина. -- Плоткин ждет у аппарата, -- буркнул Геннадий. -- Передай ему, пусть утром высылает за нами самолет, а тебе, Михаил, придется ехать одному на мари. Коли случилось такое несчастье, то на розыски полетим мы. Я попросил Плоткина телеграфировать Виноградову: "Завтра вылетаю с поисковой группой на побережье, далее пойдем на оленях маршрутом Королева к Алгычанскому пику, будем искать затерявшихся в районе западного склона гольца. Вам предлагаю не дожидаться нас, завтра выходить на розыски в район восточных склонов гольца. Оставьте письмо о своем маршруте и планах. В случае удачи вышлите к нам нарочного. Поиски не прекращать до получения распоряжения". Тревожная весть быстро облетела маленький лагерь. Все собрались в нашей палатке. В долине темно, шальной ветер рыщет по дуплам старых елей, да стонет рядом горбатый тополь. Хотя жизнь и приучила нас ко всяким неожиданностям, случай на Алгычанском пике глубоко встревожил всех. Конечно, Трофим в любом испытании не сдастся до последнего удара сердца, и его товарищи -- люди стойкие. Они не могли стать жертвами оплошности. Но надо спешить им на помощь! Геннадий, закончив работу, держал в руках книгу, но не читал, а о чем-то думал. Закусин беспрерывно курил. Про ужин забыли. Наступила полночь. Лагерь уснул. Стих и ветер. Запоздалая луна осветила палатку. Меня растревожили думы, одна за другой, как во сне, мелькали картины, связанные с юношеской жизнью Трофима Королева. ...В 1931 году мы работали на юге Азербайджана. Я возвращался из Тбилиси в Мильскую степь, в свою экспедицию. На станции Евлах меня поджидал кучер Беюкши на пароконной подводе. Но в этот день уехать не удалось: где-то на железной дороге задержался наш багаж. Солнце палило немилосердно, нигде нельзя было найти прохлады. -- Надо пить чай! -- советовал Беюкши. -- От горячего чая бывает прохладно. -- А если я не привык к чаю? -- Тогда поедем ночевать за станцию, в степь, -- ответил он. Пара изнуренных жарою лошадей протащила бричку по ухабам привокзального поселка, свернула влево Прямо в степи натянули палатку. Беюкши ушел в поселок ночевать к своим родственникам, а я расположился отдыхать. Не помню, как долго продолжался сон, но пробудился я внезапно, встревоженный каким-то необъяснимым предчувствием, а возможно, лунным светом, проникавшим в палатку. "Не Беюкши ли пришел?" -- мелькнуло в голове. Я приподнялся и тотчас отшатнулся от подушки: к изголовью бесшумно спускалось лезвие бритвы, разделяя на две части глухую стенку палатки. Пока я соображал, что предпринять, в образовавшееся отверстие просунулась лохматая голова, затем рука, в сжатых пальцах блеснула финка. Возле меня, кроме чернильницы, ничего не было, и я, не задумываясь, выплеснул ее содержимое в лицо бродяги. -- Зануда... еще и плюется! -- бросил тот, отскакивая от палатки. Через минуту в тиши лунной ночи смолкли торопливые шаги. Уснуть я больше не мог. Малейший шорох настораживал: то слышались шаги, то топот. В действительности же возле палатки никто больше не появлялся. Утром мы получили багаж, позавтракали в чайхане и тронулись в далекий путь. Лошади легко бежали по пыльному шоссе. Над равниной возвышались однообразные холмы. Кругом низкорослый ковыль, местами щебень. И только там, куда арыки приносят свою драгоценную влагу, виднелись полоски яркой зелени. Проехав километров пять по шоссе, мы неожиданно увидели возле кювета группу беспризорников. -- Стой! -- крикнул я кучеру и спрыгнул с брички. -- Ты резал палатку? -- спросил я одного из них. Беспризорники вскочили и скучились на краю дороги, словно сросшиеся дубки. Подбежал Беюкши. -- Где морду вымазал в чернилах, говори? -- крикнул он, и в воздухе взметнулся кнут. -- Не смей! Убью! -- заорал старший из ребят, поднимая над головою Беюкши костыль. Кнут, описав в воздухе дугу, повис на поднятом кнутовище. Беспризорник стоял на одной ноге, удерживая другую, больную, почти на весу. Он выпрямился, повернулся лицом ко мне и уже с пренебрежительным спокойствием добавил: -- Я резал, а лезть должен был он, Хлюст, но трогать его не смей, слышишь? -- И он гневно сверкнул глазами. -- Что, выкусил? -- Хлюст ехидно улыбался, выглядывая из-за спины защитника. Лицо у него было маленькое, подвижное, нос тонкий, длинный, бекасиный, глаза озорные. Чернила угодили ему в нос и полосами разукрасили щеки. На груди широкой прорехой расползлась истлевшая от времени рубашка, обнажив худое и грязное тело. Я рассмеялся, и какую-то долю минуты мы молча рассматривали друг друга. Это были совсем одичавшие мальчишки. Старшему едва ли можно было дать шестнадцать лет. Он стоял сбоку от меня, заслоняя собою остальных и опираясь на костыль. Вид его был жалок. Черное, как мазут, тело прикрывалось грязными лохмотьями. Больная нога перевязана тряпкой, на голове лежат прядями нечесаные волосы. Но в открытых глазах, в строгой линии сжатых губ, даже в продолговатом вырезе ноздрей чувствовалась дерзкая сила. -- Чего же ты не бьешь? -- спросил он меня с тем же пренебрежением. -- Гайка слаба, ишь бельмы выкатил! -- засмеялся Хлюст, передразнивая Беюкши. -- Ты мне смотри, бродяга! -- заорал тот гневно и шагнул вперед. -- Говорю, не смей! -- хромой, отбросив костыль, выхватил из рук Хлюста финку и встал перед Беюкши. Тот вдруг прыгнул к нему, свалил на землю и поволок на шоссе. Остальные ребята, оробев, отскочили за кювет. Я подобрал упавший нож. -- Вот сдадим тебя в сельсовет, будешь знать, как резать палатку. И за нож ты мне ответишь, -- говорил Беюкши, затаскивая парня в бричку. Мы поехали, а трое чумазых мальчишек остались у дороги. Наш пассажир лежал ничком в задке брички, между тюками, поджав под себя больную ногу. Из растревоженной раны сквозь перевязку сочилась мутная кровь и по жесткой подстилке скатывалась на пыльную дорогу. -- Тебе больно? Перевязку не делаешь, запах-то какой тяжелый. Подложи вот... -- сказал я, доставая брезент. Беспризорник вырвал его из моих рук и выбросил на дорогу. Беюкши остановил лошадей. -- Чего норовишь? Приедем в поселок, там живо усмирят. Мошенник! -- злился он. Я поднял брезент, и мы поехали дальше. Беспризорник продолжал лежать на спине, подставив горячему солнцу открытую голову. Трудно было догадаться, от каких мыслей у него временами сдвигались брови и пальцы сжимались в кулаки. Он тяжело дышал, глотая открытым ртом сухой и пыльный воздух. "А ведь в нем бьется человеческое сердце, молодое, сильное", -- подумал я, и мне вдруг стало больно за него. Почему этот юноша отшатнулся от большой, настоящей жизни, связался с финкой, откуда у него столько ненависти к людям? -- Тебя как звать? -- Всяко, -- ответил он нехотя, -- кто сволочью, а другие к этому имени еще и пинка прибавляют. -- А мать как называла? -- Матери не помню. -- Под какой кличкой живешь? Он не ответил. В полдень мы подъехали к селению Барда. Беспризорник вдруг заволновался и стал прятаться за тюки. В сельсовете никого не оказалось -- был выходной лень. -- Слезай, да больше не попадайся! -- скомандовал Беюкши. -- Дяденька, что хотите делайте со мной, только не оставляйте тут! -- взмолился беспризорник. -- Наверное, кого-нибудь ограбил? -- спросил я. Он утвердительно кивнул головой. Что-то подкупающее было в этом юношеском признании. Мне захотелось приласкать юношу, снять с него лохмотья, смыть грязь, а может быть, вырвать его из преступного мира Но эти мысли тут же показались наивными. Легко сказать, перевоспитать человека! Одного желания слишком мало для этого. И все же, сам не знаю почему, я предложил Беюкши ехать дальше. -- А куда его? -- Возьмем с собой в лагерь. -- Что вы! -- завопил он. -- Еще ограбит кого-нибудь, а то и убьет. Ему это ничего не стоит. -- Куда же он пойдет больной, без костылей? Вылечим, а там видно будет. Захочет работать -- останется, человеком сделаем. Беюкши неодобрительно покачал головой, тронул лошадей. За поселком мы свернули с шоссе влево и поехали проселочной дорогой, придерживаясь южного направления. Беспризорник забеспокоился. Разозленный собственной беспомощностью, парень гнул шею, доставал зубами рукав рубашки и рвал его. На мои вопросы отвечал враждебным молчанием. А мне захотелось помириться с ним. И когда я посмотрел на него иначе, без неприязненности, что-то необъяснимо привлекательное почудилось мне и в округлом лице, обожженном солнцем, и в темно-серых, скорее вдумчивых, чем злобных, глазах, прятавшихся под пушистыми бровями. Плотно сжатые губы и прямо срезанный подбородок свидетельствовали о волевом характере парня. Только на второй день он разрешил мне перевязать ногу. Сквозная пулевая рана, ужасная по размерам, была запущена до крайности. Я не спросил, кто стрелял в него и где он получил эту рану. И вообще решил не проявлять любопытства к его жизни, будто она совсем не интересовала меня. На четвертый день мы приехали в лагерь. Вокруг лежала безводная степь, опаленная июльским солнцем. Ни деревца, ни тени. В палатках душно. Местное население летом предпочитало уходить со скотом в горы, и от этого равнина казалась пустынной. Беспризорник дичился, отказывался от самых элементарных удобств. С нами почти не разговаривал. Жил под бричкой с Казбеком -- злым и ворчливым кобелем. Спал па голой земле, прикрывшись лохмотьями. По всему было видно, что он не собирался расставаться с жизнью беспризорника и надеялся уйти от нас, как только заживет рана. Жители лагеря относились к беспризорнику, как к равному. Ему сделали костыли, и он разгуливал между палатками или выходил на курган, под которым стоял лагерь, и подолгу смотрел на север. О чем думал парнишка, всматриваясь в мглистую степную даль? Он напоминал мне раненую птицу, отставшую от своей стаи во время перелета. Возвратившись с кургана, он обычно ложился к Казбеку и долго оставался грустным. Однажды, перевязывая ему рану, я, как бы между прочим, сказал: -- Нужно смыть грязь, видишь, рана не заживает, можешь остаться калекой. Он ничего не ответил. Со мною в палатке жил техник Шалико Цхомелидзе. Мы согрели с ним воды и, когда лагерь уснул, искупали парня. Его спина была исписана рубцами давно заживших ран. Но мы ни единым словом не выдали своего любопытства, хотя очень хотели узнать, что это за шрамы. Утром товарищи сделали балаган, и беспризорник переселился туда вместе с Казбеком. Несколько позже, в минуту откровенности, он сказал мне свое имя: его звали Трофимом. У юноши зарождалось ко мне доверие, очень пугливое и, вероятно, бессознательное. Я же, оставаясь внешне безразличным к его прежней жизни, осторожно, шаг за шагом, входил в его внутренний мир. Хотелось сблизиться с этим огрубевшим парнем, зажечь в нем искорку любви к труду. Но это оказалось очень сложным даже для нашего дружного коллектива. Я много думал, чем соблазнить беспризорника, увлечь его и заглушить в нем тоску по преступному миру. Вспомнилось, как в его возрасте мне страшно хотелось иметь ружье, как я завидовал своим старшим товарищам, уже бегавшим по воскресеньям на охоту. Я тогда считал за счастье, если они брали меня с собой хотя бы в роли гончей. Может быть, и в натуре Трофима таится охотничья страсть? Придя вечером с работы, я достал патронташ, нарочито на глазах у беспризорника зарядил патроны и выстрелил в цель. -- Пойдем, Трофим, со мной на охоту? Тут недалеко я видел куропаток. Он кивнул утвердительно головой и встал. Рана на ноге так затянулась, что парень мог идти без костылей. -- Бери ружье, а я возьму фотоаппарат, сделаем снимки. Он настороженно покосился на меня, но ружье взял, и мы не торопясь направились к арыку. Шли рядом. Я наблюдал за Трофимом. Парень будто забыл про больную ногу, шагал по-мужски твердой поступью, в глазах нескрытый восторг, но уста упрямо хранили молчание. Скоро подошли к кустарнику, показались зеленые лужайки, протянувшиеся вдоль арыка. Я взял у беспризорника ружье, зарядил его, отмерил тридцать шагов и повесил бумажку. -- Попадешь? -- спросил я. -- Ты когда-нибудь стрелял? Трофим покачал головою. -- Попробуй. Бери ружье двумя руками, взводи правый курок и плотнее прижимай ложе к плечу. Теперь целься и нажимай спуск. Глухой звук выстрела пополз по степи. Рядом с мишенью вздрогнул куст, и Трофим, поняв, что промазал, смутился. -- Для первого выстрела это хорошо. Стреляй еще раз, только теперь целься не торопясь. Ружье нужно держать так, чтобы прицельной рамки не было видно, а только мушку, ты и наводи ее на бумагу. Трофим долго целился, тяжело дышал и, наконец, выстрелил. От удачи его мрачное лицо слегка оживилось. Мы пошли вдоль арыка. -- Если понравится тебе охота, я подарю ружье, научу стрелять. -- Зря беспокоитесь, к чему мне это? А ружье надо будет -- не такое достану! В это время, чуть ли не из-под ног, выскочил крупный заяц. Прижав уши, он легкими прыжками стал улепетывать от нас через лужайку. Я выстрелил. Косой в прыжке перевернулся через голову, упал, но справился и бросился к арыку. А следом за ним мчался Трофим. В азарте он прыгал через кусты, метался, как гончая за раненым зайцем, падал и все же поймал. Подняв добычу, беспризорник побежал ко мне. -- Поймал! -- кричал он, по-детски торжествуя. Я пошел навстречу. Парнишка вдруг остановился, бросил зайца -- и словно кто-то невидимой рукой смахнул с его лица радость. Он дико покосился на меня. В сжатых губах, в раздутых учащенным дыханием ноздрях снова сквозила непримиримость. Я ничего не сказал, поднял зайца, и мы направились в лагерь. Трофим, прихрамывая, шел за мною. Иногда, оглядываясь, я ловил на себе его взгляд. В этот день Трофим отказался от ужина, до утра забился в угол балагана. ...Закончив работу, мы готовились переезжать на новое место. Рана у Трофима зажила. Иногда, скучая, он собирал топливо по степи, носил из арыка воду, но к нашим работам не проявлял сколько-нибудь заметного любопытства. Утром, в день переезда, случилась неприятность. Ко мне в палатку с криком ворвался техник Амбарцумянц. -- У меня сейчас стащили часы. Я умывался, они были в карманчике брюк, вместе с цепочкой, и пока я вытирал лицо, цепочка оказалась на земле, а часы исчезли. -- Кто же мог их взять? -- Не заметил, но сделано с ловкостью профессионала! -- Вы, конечно, подозреваете Трофима? -- Больше некому. -- Это возможно... -- принужден был согласиться я, -- Но как он мог решиться на такую кражу, заранее зная, что именно его обвинят в ней? Неприятное, отталкивающее чувство вдруг зародилось во мне к Трофиму. -- Скажите Беюкши, пусть сейчас же отвезет его в Агдам. Когда они отъедут, задержите подводу и обыщите его. Амбарцумянц вышел. Против моей палатки у балагана сидел Трофим, беззаботно отщипывая кусочки хлеба и бросая их Казбеку. Тот, неуклюже подпрыгивая, ловил их на лету, и Трофим громко смеялся. В таком веселом настроении я его видел впервые. "Не поторопился ли я с решением? -- мелькнуло в голове. -- А вдруг не он?" Мне стало неловко при одной мысли, что мы могли ошибиться. Нет, я наверное знал, что часы украдены именно им, что смеется он не над Казбеком, а над нашей доверчивостью. И все же, как ни странно, желание разгадать этого человека, помочь ему стало еще сильнее. Я вернул Амбарцумянца и отменил распоряжение. -- Потерпим его у нас еще несколько дней, а часы найдутся на новой стоянке. Не бросит же он их здесь, -- сказал я. Лагерь свернули, и экспедиция ушла далеко в глубь степи. Впереди лениво шагали верблюды, за ними ехал Беюкши на бричке, а затем шли и мы вперемежку с завьюченными ишаками. Где-то позади плелся Трофим с Казбеком. Новый лагерь принес нам много неприятностей. Началось с того, что пропал бумажник с деньгами на следующий день были выкрадены еще одни часы. Все это делалось с такой ловкостью, что никто из пострадавших не мог сказать когда и при каких обстоятельствах случилась пропажа. Наше терпение кончилось. Нужно было убрать беспризорника из лагеря. Но прежде чем объявить ему об этом, мне хотелось поговорить с Трофимом по душам. Я уже привязался к нему и был уверен, что в этом чумазом беспризорнике живет смелый, сильный человек, и, возможно, бессознательно искал оправдания его поступкам. -- Ты украл часы и бумажник? -- спросил я его. Он утвердительно кивнул головой и без смущения взглянул на меня ясными глазами. -- Зачем ты это сделал? -- Я иначе не могу, привык воровать. Но мне не нужны ваши деньги и вещи, возьмите их у себя в изголовье, под спальным мешком. Я должен тренироваться, а то загрубеют пальцы, и я не смогу... Это моя профессия. -- Он шагнул вперед и, вытянув худую руку, показал мне свои тонкие пальцы. -- Я кольцом резал шелковую ткань на людях, не задевая тела, а теперь с трудом вытаскиваю карманные часы. Мне нужно вернуться к своим. Тут мне делать нечего. Да они и не простят мне... В палатке собрался почти весь наш отряд. -- Если ты не оценил хорошего отношения к себе, не увидел в нас своих настоящих друзей, то лучше уходи, -- сказал я решительно. Трофим заколебался. Потом вдруг выпрямился и окинул всех независимым, холодным взглядом. Нам все стало понятно. Люди молча расступились, освобождая проход, и беспризорник не торопясь вышел из палатки. Он не попрощался, даже не оглянулся. Так и ушел один, в чужих стоптанных сапогах. Кто-то из рабочих догнал его и безуспешно пытался дать кусок хлеба. Как только фигура Трофима растворилась в степном мареве, люди разорили его балаган, убрали постель и снова привязали Казбека к бричке. В лагере все стало по-прежнему. Теплая ночь окутала широкую степь. Дождевая туча лениво ползла на запад. Над Курою пошептывал гром. В полночь хлестнул дождь. Вдруг послышался отчаянный лай собаки. -- Вы не спите? Трофим вернулся, -- таинственно прошептал дежурный, заглянув в палатку. Мы встали. Шалико зажег свечу. В полосе света, вырвавшегося из палатки, мы увидели Трофима. Он стоял возле Казбека, лаская его худыми руками. -- Не мокни на дожде, заходи, -- предложил я, готовый чуть ли не обнять его. -- Нет, я не пойду. Отдайте мне Казбека, -- произнес он усталым голосом, но, повинуясь какому-то внутреннему зову, вошел в палатку. С минуту длилось молчание. "Зачем он вернулся?" -- думал я, пытаясь проникнуть в его мысли. Дежурный вскипятил чай, принес мяса и фруктов, Трофима угощали табаком. -- Оставайся с нами, хорошо будет, мы не обидим тебя, -- сказал Шалико. -- Говорю -- не останусь! Нечего мне тут делать! -- Пойдешь воровать, резать карманы? Долго ли проживешь с такой профессией? -- Я не собираюсь долго жить, -- ответил он, пряча свой взгляд. Шалико вдруг схватил его за подбородок и повернул к свету. -- А ведь не за Казбеком ты вернулся, по глазам вижу. Не хочется тебе уходить от нас. Вот что, Трофим. Мы завтра собираемся в разведку, пойдем в Куринские плавни на несколько дней. С собой берем ружье, удочки, будем там, между делом, охотиться на диких кабанов, стрелять фазанов, куропаток, ловить рыбу. Будем жарить шашлык и спать возле костра. Нам нужно взять с собою Казбека, вот ты и поведешь его. Согласен? Трофим не смотрел на Шалико, но слушал внимательно, даже забыл про еду. -- А насчет пальцев, чтобы они у тебя не загрубели, проходи практику тут, у нас, разрешаем. Тащи, что хочешь, упражняйся. Ну как, согласен? Трофим молчал, поворачивая голову то в одну, то в другую сторону. -- А как вернемся, отдадите Казбека? -- неожиданно спросил он. -- Да он твой и сейчас. Значит, договорились? Утром Трофим не ушел из лагеря. Он сидел возле палатки мрачный, подавленный какими-то мыслями. Это была не внутренняя борьба, а только раздумье над чем-то неясным, еще не созревшим, но уже зародившимся в нем. Помню, отряд Шалико Цхомелидзе уходил к Куре поздним утром. Над степью висела мгла. Было жарко и душно. Трофим шел далеко позади, ведя на поводке Казбека. Шел неохотно, вероятно не понимая, зачем все это ему нужно. Из плавней Трофим вернулся повеселевшим. Он и внешне перестал походить на беспризорника: с лица смылась мазутная грязь, и теперь по нему яснее выступили рябинки, волосы распушились и побелели, глаза как бы посветлели. Сатиновая рубашка была перехвачена вместо пояса веревочкой. За плечами висел рюкзак. Мы тогда готовы были поздравить себя с успехом, пожать друг другу руки. Но Трофим, как и раньше, не хотел поселиться в палатке. Вечером рабочие долго играли в городки. Трофим отказался принять участие в игре. Сидя возле балагана, старался оставаться совсем чужим, безразличным ко всему окружающему. Но я заметил: когда среди играющих завязывался спор, парень сразу настораживался, приподнимался, и тогда у него было лицо настоящего болельщика. Спустилась ночь, и лагерь наконец угомонился. В палатку заглянула одинокая луна. Кругом было так светло, будто какой-то необыкновенный день разлился по степи. Вдруг до слуха долетел странный звук, словно кто-то ударил по рюшке. Я осторожно выглянул и замер от неожиданности: Трофим один играл в городки несколько поодаль от палаток. Воровски оглядываясь, он ловким взмахом бросал палку, и рюшки, кувыркаясь, разлетались по сторонам. Я наблюдал за ним и с радостью и с болью. В Трофиме, как и в каждом мальчишке, жило неугомонное желание поиграть, порезвиться. Но в той среде, откуда пришел он, обыкновенные детские забавы считались недостойным занятием, вся мальчишеская энергия тратилась на воровские дела. Утром меня разбудил громкий разговор. -- Ну и черт с ним! Волка сколько ни корми -- он все в лес смотрит. -- Что, Трофим сбежал? -- спросил кто-то. -- Ушел ночью и Казбека увел. Хитрая бестия! Чего ему было тут не жить? Рану залечили, нянчились с ним больше месяца, чуть ли не из соски кормили, и все бесплатно, а как дошло до работы, пружина ослабла. Ишь, на собаку польстился! В ноябре мы переехали в Муганскую степь и разбили свой лагерь возле кургана Султан-Буд. Днем и ночью в степи не умолкал крик прилетающих на зимовку птиц. За работой время проходило незаметно. Мы совершали длительные походы в самые глухие места равнины и все реже вспоминали Трофима. Срочные дела заставили меня выехать в Баку. Перед возвращением в экспедицию я пошел на Шайтан-базар -- один из самых старинных и популярных в Баку. Каждый приезжий считал тогда своим долгом побывать здесь, отведать пети (*Пети -- восточное кушанье из гороха и баранины) или купить восточных сладостей. Базар поражал обилием фруктов и овощей, пестрой толпой, заполняющей узкие проходы, криком торгашей, от которого долго шумело в ушах. Подчиняясь людскому потоку, я попал в мясные ряды и случайно оказался в гуще разъяренной толпы. Люди кричали, ругались, грозили кому-то расправой. Затем я увидел, как женщины ворвались в лавчонку и буквально выбросили через прилавок толстенного мясника. Его начали бить сумками, кулаками, бросали в него куски мяса. Он стоял, прикрывая лицо руками, и вопил, вздрагивая тяжелым телом. К нему прорвалась маленькая женщина. Она подняла руки и с ужасом на лице стала просить у людей пощады мяснику. Я кое-как выбрался из толпы, но у первого прохода увидел беспризорников и остановился. Хватаясь за животы, они дружно и с такой откровенностью смеялись, что могли заразить любого человека. "Что их так смешит? -- подумал я и подошел ближе. -- Да ведь это Хлюст!.." Он тоже узнал меня с первого взгляда. Гримаса смеха мгновенно слетела с его лица. Парнишка выпрямился и предупредительно толкнул локтем соседа справа. Тот повернул голову. -- Трофим! Здравствуй! -- воскликнул я, обрадованный неожиданной встречей. Он вскинул на меня темно-серые глаза, да так и замер. -- Что ты здесь делаешь? -- вырвалось у меня. Он неловко улыбнулся и покосился на стоявшую рядом девчонку. -- Вчера мясник Любку побил, за это мы натравили на него людей, пусть помнут немного. Толпа расходилась. Я взглянул на Любку и вспомнил, что однажды Трофим произносил ее имя. Любке было лет шестнадцать. Она дерзко смотрела на меня, пронизывая черными глазами. Что-то приятное, даже чарующее, было в ее бронзовом продолговатом лице. Тонкая и стройная фигурка девушки прикрывалась старым латаным платьицем неопределенного цвета. Бусы из янтаря, цветного стекла, монет и других безделушек еще более подчеркивали ее сходство с цыганкой. Беспризорница стояла, перекосив плечи, сцепив за спиной загорелые руки. Она была юна, но в ее непринужденной позе, в миловидном лице и даже небрежно расчесанных волосах сквозила самоуверенность девчонки, знающей себе цену. Она внимательно рассматривала меня, небрежно разгребая песок пальцами босой ноги. -- За что же он вас побил? -- спросил я ее. -- Хе! За что нас бьют? За то, что беспризорники, -- бойко ответил за нее Хлюст и вдруг улыбнулся. -- А мы у него не в долгу. И он кивнул головою на толпу. -- Заступились за вас? -- Ну да, заступятся! -- бросил он пренебрежительно. -- Сами придумали. Украли у железнодорожника здоровенного кабана и продали по дешевке этому мяснику -- он и рад. А хозяину мы сказали, что мясник его кабана зарезал. Вот из него и выбивали барыши. Гляньте, гляньте, он даже слюни распустил! -- и Хлюст громко рассмеялся. Все с интересом повернули головы к забытому зрелищу. Толпа успела уже рассеяться. Толстый мясник сидел возле своей лавчонки и плакал навзрыд, а маленькая женщина прикладывала к его голове мокрый платок. -- Пусть не трогает наших, -- процедил Трофим. С минуту помолчали. -- А где Казбек? -- Он с нами живет в карьерах, растолстел... -- ответил Хлюст. Мне хотелось о многом спросить Трофима, но разговор не клеился. Он вдруг оживился: -- Вы где живете? -- Я сегодня вечером уеду тбилисским поездом. Приезжайте все к нам в гости к Султан-Буду. И вы, Люба! -- Трошка, пошли! -- повелительно бросила девчонка и, демонстративно повернувшись, направилась к боковому проходу. Ушел и Трофим. Хлюст посмотрел на меня и, хитро щуря левый глаз, сказал: -- Оставайся, дяденька, у нас, работать научим, жить будем во как! Покажи-ка пальцы! Он взглянул на мои руки и, пренебрежительно оттопырив нижнюю губу, двинулся следом за своими. Мальчишка не шел, а чертил босыми ногами по пыльной дороге и, скользя между прохожими, успевал на ходу всех рассмотреть. За ним нельзя было наблюдать без смеха. ...Я уезжал из Баку, досадуя на себя, что не сумел поговорить с Трофимом. Поезд отходил. На перроне было безлюдно. Bдруг из-за багажного склада вынырнула подозрительная фигура, осмотрелась и побежала вдоль вагонов, заглядывая в окна. Я сразу узнал Трофима. У него в руках был небольшой сверток. Видимо, он искал меня. Но поезд набирал скорость, я не успел окликнуть Трофима, и он отстал. В ту ночь я долго не мог заснуть. Перед глазами был Трофим на краю перрона, со свертком в руках, с невысказанными мыслями. Я почувствовал ответственность за его будущее. В той среде, где он жил, были свои законы, свои понятия о честности и о людях. Душевная привязанность к тем, кто находился за чертой заброшенных подвалов, карьеров, ям, считалась там величайшим позором. Трофим перешагнул этот закон, пришел к поезду... Что же делать? Вернуться, разыскать и забрать его с собой? Но тут же передо мною вставали его спутники -- дерзкий Хлюст и красивая Любка, видимо, имевшая большое влияние на Трофима. Экспедиция, закончив работу в Муганской степи, перебазировалась в Дашкесан -- горный армянский поселок. Мы жили на станции Евлах, ожидая вагоны для погрузки имущества и лошадей. Как-то вечером сидели у костра. -- Чья-то собака пришла, не поймать ли ее? -- сказал один из рабочих, глядя в темноту. Все повернулись. В тридцати метрах от нас стоял большой пес. Он вытягивал к нам голову, нюхая воздух, и, видимо, уловив знакомый запах, добродушно завилял хвостом. -- Да ведь это Казбек! Я подбросил в костер охапку мелкого сушника. Пламя вспыхнуло, и в поредевшей темноте позади собаки показался Трофим. Он подошел к костру, окинул всех усталым взглядом. -- Здравствуйте! Хотел искать вас в степи, да вот палатки увидел и пришел. Мы молча осматривали друг друга. На лице Трофима лежала немая печать пережитого несчастья. Он стоял перед нами доверчивый и близкий... Была полночь. В палатке давно погасили свечи. Вдруг я почувствовал чье-то прикосновение. -- Вы спите? -- Это ты, Трофим? -- Я. У вас нет кокаина? Дайте немного, на кончик ножа, слышите?.. -- и его голос дрогнул. -- Что с тобой, Трофим? -- Все кончено. Милиция всех половила. Я бежал к вам. Дайте мне кокаина, мне бы только забыться... Мы переехали в Дашкесан и полностью отдались работе. Трофим робко и недоверчиво присматривался к новой жизни. Захваченный воспоминаниями или внутренними противоречиями, парень обнимал Казбека и до боли тискал его или молча сидел, с грустью глядя на всех. Мы должны были противопоставить его прошлому что-то сильное, способное увлечь юношу. Надо было отучить его нюхать кокаин, приучить умываться, носить белье, разговаривать с товарищами и, самое главное, равнодушно смотреть на чужие чемоданы, бумажники, часы. Хорошо, что экспедиция состояла из молодежи, в основном из комсомольцев, чутких, волевых ребят. Они с любовью взялись за воспитание этого взрослого ребенка. Между мною и Трофимом завязалась дружба. Я по-прежнему не проявлял любопытства к его прошлому, веря, что у каждого человека бывает такое состояние, когда он сам ощущает потребность поделиться с близкими людьми. Как-то я упаковывал посылку. В лагере никого не было, дежурил Трофим. -- Кому это вы готовите? -- спросил он. -- Хочу матери послать немного сладостей. -- У вас есть мать? -- Есть. Он печально посмотрел мне в глаза. -- А у меня умерла... Мы тогда переезжали жить к бабушке. Отца не помню. Мать заболела в поезде и померла на станции Грозный. Нас с сестренкой взяли чужие... Сестренка скоро умерла, а меня стали приучать к воровству. Сначала я крал у мальчишек, с которыми играл. Если попадался на улице, били прохожие, но больше доставалось дома. Били чем попало, до крови и снова заставляли красть. Когда я приносил ворованные вещи, меня пытали, не скрыл ли я чего, и снова били. Меня научили работать пальцами в чужих карманах, выбирать в толпе жертву, притворяться... В школу не пустили. Я сошелся с беспризорниками, убежал к ним и стал настоящим вором. Мне никогда не было жалко людей, никогда! Вы посмотрите! -- и он вдруг, разорвав рубашку, повернулся ко мне спиной. -- Видите шрамы? Так меня учили воровать! ...Шли дни, месяцы. Мы продолжали работать в Дашкесане и все больше привязывались к Трофиму. Он платил нам искренней дружбой, но открывался скупо, неохотно. Спустя месяц, осенью, мы провожали на действительную службу Пугачева. Все, кроме Трофима, подарили на память Пугачеву какую-нибудь безделушку. В хозяйстве у Трофима еще ничего не было. Он увязался со мной на станцию Ганжа, куда я отправился провожать призывника. Мы не поспели к очередному поезду и вынуждены были сутки дожидаться следующего. На вокзале было душно, и мы поставили близ станции палатку. Трофим весь день отсутствовал и появился только вечером. -- И я тебе принес подарок, -- сказал он взволнованно, подавая Пугачеву карманные часы. -- Хороши? Нравятся? Вспоминать будешь? -- Где ты их взял? -- спросил я, встревоженный догадкой. -- На базаре, -- ответил он гордо, будто перед ним стояли его прежние товарищи. -- Знаете, и бумажник был в моих руках, да отобрал, стервец, -- торопился он поделиться с нами. -- Стоят два армянина, разговаривают, будто век не виделись, я и потянул у одного из кармана деньги. Откуда-то подошел здоровенный мужик -- цап меня за руку. Ты, говорит, что делаешь, сукин сын? Молчи, пополам, -- предложил я ему. Он отвел меня в сторону, отобрал деньги и надавал подзатыльников. Я тут же сказал армянину, свалил все на мужика, ну и пошла потеха... -- Для чего ты это сделал, Трофим? -- спросил я, не на шутку обеспокоенный. -- Бери часы и пойдем в милицию. Пора кончать с воровством. -- Что вы, в милицию! -- испугался он. -- Лучше я найду хозяина и отдам ему, только на базаре будут бить. Страшно ведь, уже отвык... Я настоял, однако, на своем. В милиции пришлось подробно рассказать о Трофиме. Впервые слушая свою биографию, он, сам того не заметив, по отрывал на рубашке все пуговицы. Следователь подробно записал мои показания, допросил Трофима. Случай оказался необычным. Справедливость требовала оставить преступника на свободе, и пока я писал поручительство за него, между следователем и Трофимом произошел такой разговор: -- Будешь еще воровством заниматься? -- Не знаю... Хочу бросить, да трудно. С детства привык. -- Ты где до экспедиции проживал? -- В Баку. -- Городской, значит. С кем там работал? -- Жил с беспризорниками. -- Ермака знаешь? Он ведь главарь у вас. Трофим вдруг насторожился, выпрямился и, стиснув губы, упрямо посмотрел поверх следователя куда-то в окно. Пришлось вмешаться в разговор. -- Я ведь сказал вам, что парнишка уже год живет в экспедиции, поэтому вряд ли он что-либо скажет о Ермаке. -- Он знает. У них только допытаться нужно... Следователь вышел из-за стола и, подойдя к Трофиму, испытующе заглянул ему в глаза. Мелкие рябинки на лице Трофима от напряжения заметно побелели. Видимо, невероятным усилием воли он сдерживал себя. -- Молчишь, значит, знаешь! Говори, где скрывается Ермак, -- уже разгневанно допытывался следователь. Трофим невозмутимо смотрел в окно. Следователя явно бесило спокойствие парня. Он бросил на пол окурок, размял его сапогом, но, поборов гнев, уже спокойно сказал: -- Все равно найдем Ермака. Он от нас не уйдет, а тобой надо бы заняться: видимо, добрый гусь. Не зря ли вы ручаетесь за него, ведь подведет, -- добавил он, обратившись ко мне. -- Не подведу, коль в жизнь пошел, -- ответил за меня Трофим с достоинством и покраснел, может, оттого, что еще не был уверен в своих словах. -- Ты только шкуру сменил, а воровать продолжаешь. Так далеко не уйдешь, -- сказал следователь, принимая от меня письменное поручительство и часы. Мы распрощались, и я с Трофимом вышел на улицу. Над станционным поселком плыло раскаленное солнце, затянутое прозрачной полумглой. Давила духота. По пыльной улице сонно шагал караван верблюдов, груженных вьюками. -- Разве я мог подумать, что мне придется раскаиваться в своих поступках и просить прощения? -- вдруг заговорил Трофим надтреснутым голосом. -- Ведь понимаю, что я уже не вор, но какая-то проклятая сила толкает меня на это. Простите. Мне стыдно перед вами, а, с другой стороны, трудно отделаться от привычки шарить по чужим карманам. Вы не рассказывайте в лагере ребятам... -- Когда же ты покончишь с воровскими делами? -- спросил я Трофима. -- Я-то покончил, а вот руки не могут отвыкнуть. Мне стыдно перед вами. -- Это хорошо, если стыдно. Скажи, кто такой Ермак, про которого спрашивал следователь? Вожак? -- Был такой беспризорник. -- Где же он? -- Не знаю. Мы проводили Пугачева. Трофим весь этот день оставался замкнутым. Какие-то думы или воспоминания растревожили его душу. К сожалению, это был не последний случай воровства. В 1932 году наша экспедиция вела геотопографические работы на курорте Цхалтубо. Я с Трофимом возвращался в Тбилиси. На станции Кутаиси ждали прихода поезда. Трофим дежурил у вещей, а я стоял у кассы. Необычно громко распахнулась дверь, и в зал ожидания ввалился, пошатываясь, мужчина. Окинув мутными глазами помещение, он небрежно кивнул головой носильщику и поставил два тяжелых чемодана возле Трофима. -- Билет... Батуми!.. -- пробурчал вошедший, не взглянув на подбежавшего носильщика, и вытащил из левого кармана брюк толстую пачку крупных ассигнаций. Носильщик ушел, а мужчина, подозрительно взглянув на Трофима, уселся на чемодан и стал всовывать деньги обратно в карман. Но это ему не удавалось. Углы кредиток так и остались торчать из кармана. Мужчина был пьян. Он тер пухлыми руками раскрасневшееся лицо, мотал усатой головой, отбиваясь от наседающей дремоты, но не устоял и уснул. Вижу, Трофим заволновался, стал подвигаться к спящему все ближе и ближе, а сам делает вид, что тоже дремлет. Одно мгновенье, и я стоял между ним и деньгами. -- Гражданин, слышите, гражданин, у вас выпадут деньги! -- Что ты пристаешь, места тебе нет, что ли?! -- пробурчал спросонья тот. -- Ну и люди! -- Приберите деньги, -- настаивал я. -- Ах, деньги... -- вдруг спохватился он, вскакивая и энергично заталкивая кредитки в карман. Я повернулся к Трофиму. Он сидел бледный, с искаженным лицом. Из прикушенной губы сбегали на подбородок одна за другой капельки крови. Наши взгляды сошлись. Мы так понимали друг друга, что не было необходимости в словах. Но я не должен был вообще умолчать об этом случае. Уже в поезде, оставшись наедине с ним, я сказал: -- Зачем, Трофим, ты сделал мне сегодня больно? -- Вы мне верите? -- вдруг спросил он, окинув меня искренним взглядом. -- Я деньги вернул бы, они мне не нужны. Виновата привычка. Куда мне уйти с таким грузом?.. Но Трофим никуда не ушел. Он окончательно прижился у нас, освоился с лагерной обстановкой, с общежитием. Правда, ранее привыкнув к острым ощущениям, к дерзостям, он долго не мирился с затишьем. Но время сделало свое дело. Труд постепенно заполнил образовавшуюся в душе Трофима пустоту. В характере парня было много доброты, отзывчивости, и он заслуженно стал любимцем всего коллектива. Но прошлое еще напоминало Трофиму о себе. Мы делали карту Ткварчельского каменноугольного Месторождения. Шел 1933 год. Я собирался ехать в отпуск, проведать мать. Все уже было готово к отъезду. Ждали машину. Кто-то из провожавших сообщил, что видел Трофима с беспризорниками. Меня всегда беспокоили такие встречи, и я немедленно отправился на розыски. Трофим оказался возле подвесного моста через реку Гализгу. С ним был молодой парень и Любка. Я остановился, не зная, что предпринять. Любка заметно подросла, возмужала. Черты ее лица стали еще выразительнее. Она в упор смотрела на Трофима, потом вдруг шагнула к нему и, развернувшись, хлестнула рукой по щеке. Раз, второй, третий. И все звонче, яростнее. Она была бесподобна в гневе! И вдруг все в ней погасло. Она отошла от Трофима, упала на канатные перила и заплакала. "Нет, это уже не дружба. Это настоящая любовь", -- подумал я, живо представив себе, какая опасность грозит Трофиму. Тот подошел к ней, положил руку на плечо, но не сказал ни слова. -- Не хочешь вернуться? Уйди, продажная сволочь! -- крикнула Любка, вскакивая и торопливо поправляя на голове косынку. Она хотела еще что-то сказать, но захлебнулась от злости. Оттолкнув Трофима, девушка схватила за руку парня, сидевшего рядом, и пошла с ним, легко скользя ногами по настилу. Уходила гордая, красивая. Трофим бросился догонять их. Он бежал по раскачивающемуся мостику, хватался за канат и, наконец, остановился. Я подошел к нему, загородив проход. Под нами пенистыми бурунами неслась Гализга. Вдали виднелись заснеженные вершины Кавказского хребта. Это было осенью. Леса пылали в золотом наряде. -- Ты любишь ее? -- спросил я, прерывая молчание. Легкий румянец покрыл лицо Трофима. -- Я уговаривал ее остаться у нас. Да разве она бросит свое дело! Грозит мне, если не вернусь... -- Как она узнала, что ты здесь? -- Через беспризорников. После бегства Ермака из Баку там теперь Любка всеми руководит. Второй раз приехала. -- Об этом ты мне не говорил, а ведь обещал ничего не скрывать. Чем же Любка грозит? -- Она все может сделать... -- Ты хотел уйти с ней? Трофим молчал. Видно, трудно ему было устоять против настойчивости такой властной и красивой девчонки. Что же делать? Не ехать в отпуск я не мог. Оставить Трофима одного рискованно. Решил взять его с собой. Он запротестовал. Ему, несомненно, хотелось еще встретиться с Любкой. Но я был настойчив, и вечером того же дня мы с ним плыли на теплоходе "Украина". Моя мать знала о Трофиме из писем, и он не был ей безразличен. Когда же мы приехали и она познакомилась с ним ближе, то прониклась к этому юноше настоящей материнской любовью, принесшей ей на склоне лет много радости. А сколько заботы было! Трофиму за обедом лучший кусочек положит, и горбушку припасет, и сливок холодных, и початок молодой сварит, все для него, как для самого младшего сына. Парень, бывало, уснет, а она усядется у его изголовья, наденет очки и начнет штопать носки, белье, да так и задремлет возле него. Во время отпуска Трофим сдружился с моей маленькой дочкой Риммой и племянницей Ирой. Странно было наблюдать за этим взрослым человеком, впервые попавшим в общество детей. Рассказывать ему было нечего. Он не знал никаких игр, никогда не строил домики, не играл в прятки. Дети необъяснимым чутьем все это угадали с первой встречи. И чего они только не делали с ним! То он был конем, на котором они путешествовали по двору, то петухом, и тогда его "кукареку" раздавалось чуть ли не на всю улицу. Играл он с увлечением, будто пытался наверстать утерянное в детстве. Иногда, набегавшись, дети усаживались возле Трофима и рассказывали ему о коньке-горбунке, о богатырях, красной шапочке. Перед ним открывался сказочный мир, о котором он никогда не слышал... Трофим впервые жил в семье, узнал материнскую любовь, видел, как проходит у ребят детство. О прошлом он и теперь не любил рассказывать и только в минуты откровенности, когда мы оставались с ним наедине, вспоминал какой-нибудь случай из беспризорной жизни. Иногда говорил и о Ермаке. Это имя, как мне казалось, всегда для него являлось олицетворением мужества. Мы переехали в Сибирь и включились в большую, интересную работу по созданию карт малоисследованных районов. Трофим побывал с нами на Охотском побережье, в Тункинских Альпах, в Саянах, на Севере. Трофим возмужал, но не отличался хорошим здоровьем. Годы, прожитые в подвалах, и злоупотребление кокаином не дали молодому организму как следует окрепнуть. В 1941 году он ушел добровольцем на фронт. Война разлучила нас на пять лет, но экспедиция осталась для него родным домом. Он присылал нам проникновенные письма и всегда вспоминал в них, как самое светлое, первую нашу встречу у дороги и лагерь в Мильской степи. Ко времени демобилизации Трофим стал членом партии, имел звание капитана танковых войск. Нас он разыскал на Нижней Тунгуске и с азартом, отдался работе. Армейская жизнь, походы, победные бои влили в него большую жизнерадостность. Как быстро пролетели годы! Ему, уже перевалило за тридцать... Как-то мы вечером засиделись в палатке. -- Не пора ли тебе, Трофим, жениться? Посмотри-ка, сколько у нас хороших девушек, -- сказал я ему. -- Это не мои невесты. -- Неужели ты еще не забыл Любку? -- Нет. Да и не хочу забывать. Прошло несколько лет. Как-то осенью мы отдыхали с ним в Сочи. С возрастом у него все больше росла любовь к детям. Стоило Трофиму появиться на пляже, как ребятишки окружали его. Играя с детворой, он и сам превращался в ребенка. "Дядю Трошу" знали даже на соседних пляжах. Как-то к Трофиму подошел бойкий мальчонка лет четырех в новеньких голубых трусиках и серьезно потребовал покатать его. -- А у тебя проездной билет есть? -- спросил Трофим. -- Есть, -- ответил тот уверенно и исчез среди загоравшей публики. -- На, -- сказал он, возвратившись, и с гордостью подал фабричную этикетку, видимо, от своих трусиков. -- Билет-то, кажется, просроченный, -- пошутил Трофим. -- Как тебя зовут? -- Трошка, -- ответил мальчик бойко. -- Трошка? -- удивился тот, и лицо его вдруг стало грустным. Овладев собой, он сказал: -- Садись! Тезку покатаю бесплатно! Мальчик, довольный, влез на спину Трофиму, обнял пухлыми ручонками за шею, и "конь", окруженный детворой, побежал по гальке вдоль берега. Только скакал он вяло, словно отяжелел. А следом бежала женщина и кричала: -- Трошка... Трошка... Трофим вдруг остановился. -- Это мама меня зовет, -- сказал мальчик, слезая с "коня" и устремляясь к матери. Женщина и Трофим встретились взглядами, да так и замерли. -- Неужели... Любка?! -- Трошка! -- воскликнула та, бросаясь к нему. Море дохнуло прохладой. Ленивая волна пробежала по гальке. Над пляжем беззаботно кружились крикливые чайки. Трофим и Любка стояли молча, держась за руки. Они могли так много сказать друг другу, но слова словно выпали из памяти. Какой безудержный прилив счастья должен испытать человек, когда он, спустя много-много лет, после томительных страданий, встретил друга, к которому так долго хранил чувство любви и во имя которого переживал одиночество!.. Любка смотрела в открытые глаза Трофима. Она угадала все и смело потянулась навстречу. Над морем плыло раскаленное солнце. В потоке расплавленных лучей серебрились крылья чаек. Жаркий ветерок нехотя скользил по пляжу. Детвора расходилась. -- Здравствуйте, Люба! -- сказал я, протягивая ей руку. Она покосилась на меня и, всматриваясь, пыталась что-то вспомнить. -- Ах, это вы! Неужели с тех пор вместе? -- Да, с тех пор мы вместе. -- Нина Георгиевна, -- отрекомендовалась она, и мы пожали друг другу руки. -- Любка -- это было не мое имя. ...Мы с Трофимом занимали комнату в санатории "Ривьера". Вечером в тот же день Нина Георгиевна пришла к нам, и сразу завязался разговор о наших встречах, о прошлом. Передо мною была женщина лет тридцати. Те же пылкие глаза, тонкие губы и раздвоенный подбородок. На правой щеке -- чуть заметный шрам, а под глазами уже наметилась сетка морщинок. Во взгляде не осталось прежней девичьей дерзости. Нина Георгиевна была одета просто, но со вкусом. С прямых плеч спадало шелковое платье, перехваченное в талии тоненьким пояском. Обнаженные полные руки золотились от загара. Крупные локоны черных густых волос спускались на смуглую шею. -- Могла ли я когда-нибудь поверить, что дерзкая девчонка Любка, профессиональная преступница, полюбит людей и труд? После бегства Ермака из Баку я стала заправилой. Мне нравилось командовать мальчишками, меня боялись, слушались. Провинившихся я с наслаждением шлепала по щекам. А теперь страшно подумать, какое терпение проявлял к нам народ и чего он только не прощал нам. А сколько раз меня щадил закон! Но все кончилось тюрьмой. Глупая была, и там задавала концерты, да еще с какими вариациями! Позже люди надоумили бросить все и жить, как все живут. Из тюрьмы вышла -- не знаю, куда идти. Одна. Ни к чему не приспособлена. Поступила на табачную фабрику, и опять люди приласкали меня, определили в школу для взрослых. И словно второй раз родилась. Скоро бригадиром стала, замуж за нашего же инженера вышла. Теперь, когда на душе покой, а вокруг большая интересная жизнь, жутко оглянуться на прошлое. Нет в нем ни настоящего детства, ни радости юношеских дней. Смотрю я на своего маленького Трошку и завидую... Трофим все свободное от процедур время проводил с нею. Перед отъездом он ходил мрачный. И вот однажды в нашей комнате я застал заплаканную Нину Георгиевну и очень расстроенного Трофима. -- Будьте вы моим судьею, -- сказал она, обращаясь ко мне, и в ее голосе послышалось отчаяние. -- Я люблю Трофима, но я замужем, у меня сын и больной туберкулезом муж. Могу ли я бросить человека, который так много сделал для меня и для которого мой уход равносилен смерти? Трофим не хочет понять, что это было бы бесчеловечно. -- Пойми и ты, Нина, -- перебил ее Трофим, -- не во имя ли большого чувства к тебе я остался одиноким? Я пронес любовь через годы, бои, бессонные ночи. Пятнадцать лет я берег надежду, что мы встретимся. И теперь ты взываешь к человечности. Разве я не имею права хотя бы на маленькое счастье? Впрочем, решай сама. Я не хочу выпрашивать, я ко многому привык в жизни. -- Ты достоин и счастья и хорошей семьи, и мне больно выслушивать эти упреки, -- сказала Нина, с трудом сдерживая волнение. -- Жизнь оказалась куда сложнее, чем мы ее представляли когда-то в подвалах. Я по-прежнему люблю тебя, Трофим. Но я не могу, понимаешь, не могу разрушить семью... И ты не зови меня к себе. Может быть, это по отношению к тебе и жестоко, но знаешь ли ты, какими страданиями я заплачу за нашу встречу?! Она вдруг отошла к раскрытому окну. Плакала молча. А за окном, как в день их первой встречи, ленивая волна перебирала гальку и так же серебрились в лучах раскаленного солнца крылья беззаботных чаек. Мы с Трофимом уехали в Саяны, в экспедицию, а Нина Георгиевна вернулась в Ростов к мужу. Трофим загрустил. Ни горы, ни тайга не веселили его. Работой глушил он свое чувство. Не в меру стал рисковать. А Нина, видимо, решила окончательно порвать с ним. Вот уже год, как она перестала отвечать на письма. Даже на мои. ...Все это вспомнилось мне в ту ночь на озере Лилимун, когда мы получили тревожную радиограмму. Я не допускал мысли, что события на Алгычанском пике как-то связаны с настроением Королева. -- Нет, Трофим слишком любил жизнь, чтобы промахнуться. Но что-то случилось в горах. Как неудачно начинается этот год... Утром за нами прилетела машина. Снова загружаем в самолет свои вещи, вталкиваем недоумевающих собак, Я передаю своим проводникам, Улукиткану и Николаю Лиханову, распоряжение идти с оленями на базу партии к устью Шевли и там ждать дальнейших указаний. Как жаль, что не пришлось повидаться с ними! Прощаемся с Михаилом Закусиным и его спутниками. Сюда, на Лилимун, мы не вернемся, -- так и не удалось мне побродить весною по Удским марям с топографами. Надо спешить на помощь Трофиму. II. К берегам Охотского моря. На подступах к седловине. "Джугджур гневается". Какое счастье огонь! Эвенкийская легенда. У подножья Алгычанского пика. В штабе пришлось задержаться. Нужно было все до мелочи предусмотреть, отобрать горнопоисковое снаряжение. А главное -- выслушать советы врачей, что делать в том случае, если мы найдем своих товарищей обмороженными, истощенными от голода или изувеченными при какой-то катастрофе. Сборы отняли у нас полдня. Алгычанский пик, который занимал теперь все наши мысли, расположен в центральной части Джугджура, близ Охотского моря. В описании геодезиста Е. Васюткина, побывавшего у этой части хребта на год раньше нас, сказано: "...Пик не является господствующей вершиной, но он очень скалистый и труднодоступный. Его окружают глубокие цирки, кручи и пропасти. Нам удалось подняться на пик только с западной стороны. Этот путь идет по единственной лощине, очень крутой, и требует при подъеме большой осторожности. В других местах не подняться. Лес для постройки пирамиды на вершине Алгычана можно вынести только в марте, когда лощина забита снегом". После полдня двадцать седьмого марта мы уже летели над Охотским морем, вернее над разрозненными полями льдов. Под нами изредка проплывали скалистые островки да иногда слева обозначался мрачный контур материка. Открытое же море виднелось строгой чертой справа, далеко за льдами. -- Машина на подходе, -- неожиданно предупредил нас командир. Самолет, словно гигантская птица, ворвался в бухту и, пробежав по ледяной дорожке, остановился. Мы начали выгружаться. Слева по широкому распадку и по склонам сопок раскинулся поселок. На берегу расположились склады, судоремонтные мастерские и здания рыбозаводов. За поселком поднимались горы. Вклинившись далеко в море, они образовали бухту и надежно защищают ее от штормов. К Алгычанскому пику нам предстояло добираться на оленях. Но прежде чем тронуться в этот незнакомый путь, необходимо было получить все возможные сведения о местности, которую придется пересечь. Вечером я зашел к председателю райисполкома. Меня встретил высокий мужчина с крупными чертами лица и проницательным взглядом. -- Мы всегда рады новому человеку, не часто нас балуют гости, -- сказал он, убирая со стола бумаги. -- Я получил телеграмму о затерявшихся людях с просьбой выделить проводников для вас. Раздевайтесь, садитесь сюда вот, поближе к печке, и рассказывайте, что случилось, только прошу поподробнее. Я изложил ему все, что было мне известно о подразделении Королева и о планах поисков. -- Зимою в глубину Джугджурского хребта местные жители почти не ходят. Это ведь мертвые горы: камень да мхи, кажется, больше ничего там не растет, -- говорил председатель, изредка поглядывая на стену, где висела карта побережья. -- Но я, признаться, не верю, чтобы там могли заблудиться геодезисты, да еще опытные таежники... Случай, конечно, загадочный. Нет ли тут чего-нибудь другого? Не сорвались ли они со скалы? И не хорошо, что все это случилось именно на Джугджуре, далеко от населенных пунктов и в зимнее время. -- Где бы человек ни потерялся, в горах или тайге, одинаково плохо, -- заметил я. -- Но хуже на Джугджуре, -- перебил меня председатель, -- недоброй славой пользуется он у наших эвенков, неохотно посещают они эти горы и, видимо, не без основания. Впрочем, пусть это вас не смущает. Страшного ничего нет, поедете, сами увидите. Мы выделили надежных проводников, хороших оленей. Надо торопиться. Кто знает, какое несчастье постигло людей... -- Вы уж договаривайте до конца. Почему о Джугджуре сложилась плохая слава? -- Джугджур -- это район неукротимых ветров. -- Кажется, все тут у вас подвластно неукротимым силам стихии? -- Да, ветру, -- уточнил председатель. -- Здесь длительная пурга -- обычное явление. Суровый облик побережья создан главным образом им, ветром. То он приносит сюда слишком много влаги, тумана, то продолжительный холод. -- А море со своими штормами, бурями, подводными скалами разве меньше причиняет неприятностей? Председатель громко рассмеялся и, заметив мое смущение, предложил папироску. Мы закурили. -- Извините, но я должен разочаровать вас. Нелестное мнение о нашем море сложилось еще во времена первых мореплавателей. Для парусных судов, на которых они предпринимали свои рискованные путешествия, море действительно было опасным. Оно приносило им много бедствий. Но ведь это было давно. Теперь на смену неуклюжим парусникам пришли суда с мощными двигателями, и хотя море по-прежнему шалит, моряки давно уже перестали его страшиться. Человек ведь ко всему быстро привыкает, сживается. Да и не в этом дело. Главное -- что дает море человеку? Ради чего он пришел сюда? Море -- наше богатство, его сокровища неизмеримы. Вы только подумайте, сколько тут работы для ученого, натуралиста, просто для человека, любящего природу! Мы еще мало изучили морские пастбища рыб, жизнь нерпы, птиц, вообще мало знаем морскую флору и фауну. Пользуемся пока что только скупыми подачками моря. А оно ждет смелых разведчиков. И не из глубины материка нам, северянам, нужно ожидать изобилия. Надо добывать его из недр нашего моря и посылать туда, на материк... Мы расстались в полночь. Я возвращался берегом, огибая бухту. Было тихо, пустынно, и только струйка дыма возле нашей палатки, словно живой ручеек, устремлялась в глубину потемневшего неба. Море дышало предутренней прохладой. Румянился восток, и береговые скалы медленно выползали из темноты уже поредевшей ночи. В палатке на раскаленной печке выстреливал паром кипящий чайник. Пахло распаренным мясом. -- Люди есть? -- послышался внезапно громкий голос, и в палатку заглянуло скуластое лицо. -- Мы проводники, приехали за вами. Куда кочевать будем? -- спросил молодой эвенк, просовываясь внутрь. Следом за ним влез и второй проводник. -- Садитесь. Сейчас завтрак будет готов, за чаем и поговорим, -- ответил Василий Николаевич -- Звать-то вас как? -- Меня Николай, а его Афанасий. Мы из колхоза "Рассвет". Афанасий утвердительно кивнул и стал стягивать с себя старенькую дошку. Затем сбил рукавицами снег с унтов и, подойдя к печке, протянул к ней ладони со скрюченными пальцами. Ему было за пятьдесят. Николай продолжал стоять у входа. Лихо сбив на затылок пыжиковую ушанку, он с любопытством осматривал внутренность палатки. -- Какое место кочевать будем? -- снова спросил он. -- Пойдем через Джугджурский перевал, а там видно будет, -- ответил я. -- Хо... Джугджур?! -- вдруг воскликнул Афанасий. Слово прозвучало в его устах как нечто грозное. -- Гнать это время оленей через перевал? И Афанасий, повернувшись к Николаю, перебросился с ним несколькими фразами на родном языке. Наш маршрут явно встревожил проводников. -- Что вас пугает? -- спросил я. -- Ничего, переедем, только обязательно торопиться надо, пока небо не замутило, -- ответил уже спокойно Афанасий. Позавтракав, мы свернули лагерь. По заснеженной дороге дружно бежали оленьи упряжки. На передней сидел Афанасий. Он нет-нет, да и подстегнет поводным ремнем праворучного быка. Упряжка рванется вперед и взбудоражит обоз, но через минуту олени сбавляют ход и снова бегут спокойно, размашистой рысью. Скоро дорога потянулась в гору. Я шел впереди обоза и чем выше поднимался, тем шире разворачивалась передо мною береговая панорама. Прибрежные склоны гор подвержены влиянию ветров и одеты бедно. Деревья -- горбатые и полузасохшие кусты -- лежат, прижавшись к земле, а мох растет только под защитой камней. К часу дня мы добрались до последнего перевала Прибрежного хребта. Впереди видно Алдоминское ущелье, а дальше показался Джугджур. Высоко в небо поднимаются его скалистые вершины. Широкой полосой тянутся на север его многочисленные отроги. Именно там, в глуши скал и нагромождений, может быть, борется за жизнь горсточка дорогих нам людей. Дальше путь идет по реке Алдоме, берущей свое начало в центральной части Джугджурского хребта. Тут совсем другая растительность. Прибрежные горы прикрывают долины от холодных и губительных морских ветров, и это создало деревьям нормальные условия для роста. Мы видели здесь настоящую высокоствольную тайгу. Огромные лиственницы, достигающие тридцатипятиметровой высоты, толстенные ели, березы, тополя украшают долину. Они жмутся к реке и растут только на пологих склонах, защищенных от ветра. Сам же Джугджурский хребет голый. На нем ни кустика, ни деревца. На сотни километров лишь безжизненные курумы (*Курумы -- каменная россыпь). Трудно себе представить более печальный пейзаж. Ни суровое побережье Ледовитого океана, ни тундра, ни море не оставляли во мне такого впечатления безнадежности и уныния, как Джугджурский хребет. Хотелось скорее пройти, не видеть его. "Не поэтому ли у эвенков и живет недобрая молва про Джугджур?" -- размышлял я, вспоминая разговор в райисполкоме. Дорога, по которой мы ехали, местами терялась в кривунах реки, но Афанасий с удивительной точностью помнил все свороты. Мы ехали наверняка. Над нами все выше поднимались туполобые горные вершины, отбеленные убежавшим к горизонту солнцем. Долина постепенно сужалась и у высоких гор раздвоилась глубокими ущельями. Караван свернул влево. День кончился. Все чаще доносился окрик Афанасия, подбадривающего уставших оленей. Уже стемнело, когда упряжки с ходу выскочили на высокий борт реки. Здесь, на поляне, предполагалась ночевка. До перевала оставалось недалеко, а до Алгычанского пика день езды. Мы сразу принялись за устройство лагеря. На поляне всюду виднелись следы давнишних таборов и множество пней от срубленных деревьев. Проводники наготовили бересты, сушника, дров, все сложили рядом с палаткой, как нужно для костра, но не подожгли. -- Для чего это вам? -- спросил я Афанасия. -- Хо... Джугджур -- дорога лешего, худой. Может, завтра назад придем, костер зажигать сразу будем. Эвенки постоянно так делают. -- Что ты, что ты! Назад не вернемся -- пешком, но уйдем дальше, -- вмешался в разговор Василий Николаевич. Афанасий бросил на него спокойный взгляд. -- Люди глаза большой, а что завтра будет -- не видят, -- отвечал он эвенкийской поговоркой. За скалой давно погасла заря. Темно-синим пологом растянулось над лагерем звездное небо. Уже давно ночь. Мы не спим. Олени бесшумно бродят по склону горы, откапывая из-под снега ягель. -- Завтра надо непременно добраться до палатки, -- проговорил Василий Николаевич, выбрасывая ложкой из котла пену мясного навара. -- Славно было бы застать их у себя, только не верится, чтобы Трофим заблудился. Это ведь горы, тут поднимись "а любую вершину -- и все как на ладони. Видно, другое с ними случилось. Мы уже знали, что зимою на вершинах Джугджурского хребта, в цирках, по склонам и даже на дне узких ущелий не собрать и беремени дров, чтобы отогреться, и если у заблудившегося человека не хватит сил вернуться своим следом к палатке или спуститься в долину к лесу, он погибнет. Перед сном я вышел из палатки. Все молчало. Дремали скалы. ...Еще не рассвело, а мы уже пробирались к перевалу. На небе ни единого облачка. Утро этого столь памятного всем нам дня было такое, что лучшего, кажется, и не придумаешь. Извилистое ущелье, по которому караван поднимался к перевалу, глубоко врезается в хребет. Оленям приходится то огибать глыбы скал, скатившихся в ущелье, то спускаться на дно заледенелого ручья, то взбираться на каменистые террасы. -- Скоро перевал? -- спросил я у Афанасия, когда мы выбрались с ним на борт глубокой промоины. Он взглянул на хребет, и что-то вдруг встревожило его. -- Хо... Однако, дальше не пойдем. Джугджур гневается... -- сказал он, показывая на вершину, над которой вилась длинная струйка снежной пыли. Она то вспыхивала, то гасла. -- Это же ветер, -- попытался я успокоить Афанасия. Он ничего не ответил. Нас догнали остальные. Проводники о чем-то стали совещаться. -- Худо будет, надо скорее назад ходить, -- решительно заявил Николай. -- Давы с ума сошли, ей-богу! Ведь рукой подать до перевала. Чего испугались? -- запротестовал Василий Николаевич. -- Видишь, пурга будет, говорю, назад идти нужно. Джугджур не пустит, пропасть можем, -- настаивал Николай. -- Выдумали какую-то пургу, а на небе и облачка нет, -- удивился радист Геннадий. И пока мы убеждали друг друга, снежная пыль на вершине хребта исчезла. Вокруг, как утром, стало спокойно, и солнце щедро обливало нас потоками яркого света. Решили идти на перевал. Дальше дорога пошла еще тяжелее. Зажатое скалами ущелье становилось все уже, все чаще путь преграждали обнаженные россыпи и рубцы твердых надувов. Необъяснимым чутьем, присущим только жителям гор, наши проводники угадывали проход между обломками скал. Олени выбивались из сил. Но вот впереди показалась узкая щель, разделившая хребет на две части. Это перевал! До него оставалось всего каких-нибудь полтора километра крутого подъема. Взбирались по дну ручья. На гладком льду олени падали, раздирали до крови ноги, путались в упряжных ремнях и все чаще и чаще ложились, отказываясь идти. За час мы кое-как поднялись на полкилометра. Дальше путь перерезали небольшие водопады, замерзшие буграми. Пришлось взяться за топоры, чтобы вырубить во льду дорогу для оленей. Еще сотня метров подъема, и мы будем на перевале. Над нами высоко прошумел прилетевший вдруг откуда-то ветер. Мимо пронесся вихрь, бросая в лицо заледеневшие крупинки снега. И сразу закурились вершины гор, понеслись от них в голубое пространство волны белесоватой пыли. -- Не послушались, видишь, пурга!.. -- крикнул Афанасий, бросаясь с Николаем к оленям, которых мы оставили внизу. В одно мгновенье все изменилось. Из глубины долины надвигалась мутная завеса непогоды. По ущелью метался густой колючий ветер, то и дело меняя направление. Ожили безмолвные скалы, завыли щели, снизу хлестнуло холодом. Природа будто нарочно поджидала, когда мы окажемся под перевалом, чтобы обрушиться на нас со всей яростью. Что делать? Как быть с нашими товарищами? Неужели им не суждено дождаться нас? Все это мгновенно пронеслось в голове. А пурга свирепствовала. Холод сковывал дыхание, заползал под одежду и ледяной струей окатывал вспотевшее тело. Сопротивляться не было сил, и мы не сговариваясь бросились вниз, вслед за проводниками. Афанасий и Николай торопливо развязывали упряжные ремни и отпускали на свободу оленей. Геннадий чертыхался, проклиная Джугджур. Только теперь мы поняли, какой опасности подвергали себя, не послушав Афанасия. Ветер срывал с гор затвердевший снег, нее неведомо куда песок, мелкую гальку. Разве только ураган в пустыне мог поспорить с этой пургой. Вокруг потемнело. Задерживаться нельзя ни на минуту. Где-то справа от нас с грохотом сползал обвал. Захватив с собою две нарты с палаткой, печью, постелями, продуктами, мы бросаемся вниз навстречу ветру. Глаза засыпает песок, лицо до крови иссечено колючим снегом. Мы ползем, катимся, проваливаемся в щели и непрерывно окликаем друг друга, чтобы не затеряться. -- Гооп... гооп... -- доносится сверху встревоженный голос Василия Николаевича, отставшего с оленями и нартами. Я останавливаюсь. Но задерживаться нельзя ни на минуту: жгучая стужа пронизывает насквозь, глаза слипаются, дышать становится все труднее. Знаю, что с Василием Николаевичем стряслась беда. Возвращаюсь к нему, кричу, но предательский ветер глушит голос. Проводники где-то впереди. Следом за мною нехотя плетется Кучум, его морда в густом инее. Собака, вероятно, инстинктивно понимает, что только в густом лесу, возле костра, можно спастись в такую непогодь. Она часто приседает, визжит, как бы пытаясь остановить меня. Иногда далеко отстает и жалобно воет. И все-таки снова и снова идет за мною. Я продолжаю подниматься выше. А в голове клубок нераспутанных мыслей. Может, мы разминулись, и Мищенко уже далеко внизу? Найду ли я их там? Трудно спастись одному без топора, если даже и доберусь до леса. Нужно возвращаться, тут пропадешь... А если Василий не пришел и ждет помощи? Что будет тогда с ним? И, не раздумывая больше, я карабкаюсь вверх. -- У-юю... у-юю!.. -- кричу я, задерживаясь на снежном бугре. Кучум вдруг бросается вперед, взбирается на таррасу и исчезает меж огромных камней. Я еле поспеваю за ним. Василий Николаевич вместе с оленями и нартами провалился в щель. Сам вылез наверх, а оленей и груз вытащить не может. -- Братко, замерзаю, не могу согреться, -- хрипло шепчет он, и я вижу, как трясется его тело, как стучат зубы. Следом за мной на крик поднялся и Геннадий. Прежде всего мы отогреваем Василия, затем вытаскивает оленей. А пурга кружится над нами, воет голодным басом, и как бы в доказательство ее могущества снова где-то затяжно грохочет обвал. Через час мы уже далеко внизу, догоняем своих. Передвигаемся молча. Заледеневшие ресницы мешают смотреть. Вначале я оттирал щеки рукавицей, но теперь лицо уже не ощущает холода. Гаснет свет, скоро ночь, сопротивляться буре нет сил. Все меньше остается надежды выбраться. Решаем свернуть вправо и косогором пробираться к скалам. Снег там должен быть тверже. По-прежнему через двадцать-тридцать метров олени и нарты проваливаются. Мы купаемся в снегу. Я чувствую, как он тает за воротником, и вода, просачиваясь, медленно расползается по телу, отбирая остатки драгоценного тепла. Хочу затянуть потуже шарф на шее, но пальцы одеревенели, не шевелятся. -- Стойте, отстал Геннадий! -- кричит где-то позади Василий Николаевич. Остановились. Мокрая одежда заледенела коробом. Больше всего хочется просто привалиться к сугробу, но внутренний голос предупреждает: это смерть! -- У-люю... у-люю... -- хрипло кричит Мищенко, и из мутных сумерек показывается Геннадий. Он шатается, с трудом передвигает ноги, ветер силится свалить его в снег. Мы бросаемся к нему, тормошим, трясем, и сами немного отогреваемся. -- Надо петь, бегать, немного играть, мороз будет пугаться, -- советует Афанасий, кутаясь в старенькую дошку и выбивая зубами мелкую дробь. Наконец-то нам удается выбраться к скалам. Тут действительно снег тверже и идти легче. Мы немного повеселели. Все кричим какими-то дикими голосами, пытаемся подпрыгивать, но ноги не сгибаются, и мы беспомощны, как тюлени на суше. К ночи пурга усилилась, стало еще холоднее. Мы уже не можем отогреться движениями. А тут, как на беду, сломались обе нарты. Мы едва дотащили их до поляны. Густая тьма сковала ущелье. Уныло шумит тайга, исхлестанная ветром. Мы в таком состоянии, что дальше не в силах продолжать борьбу. Только огонь вернет нам жизнь. Но как его добыть, если пальцы окончательно застыли, не шевелятся и не держат спичку? Афанасий стиснутыми ладонями достает из-за пояса нож, пытается перерезать им упряжные ремни, чтобы отпустить оленей, но ремни закостенели, нож падает на снег. Я с трудом запускаю руку в карман, пытаюсь омертвевшими пальцами захватить спичечную коробку -- и не могу. Василий Николаевич ногой очищает от снега сушник, приготовленный вчера проводниками для костра, и ложится вплотную к нему. Мы заслоняем его от ветра. Он, зажимая между рукавицами спичечную коробку, выталкивает языком спички, а сам дрожит. Затем подбирает губами с земли спичку и, держа ее зубами, чиркает головкой по черной грани коробки. Вспыхнувшую спичку торопливо сует под бересту, но предательский ветер гасит огонь. Снова вспыхивает спичка, вторая, третья... и все безуспешно. -- Проклятье! -- цедит Мищенко сквозь обожженные губы и выпускает из рук коробок. Первым сдается Николай. Подойдя к нартам, он пытается достать постель, но не может развязать веревку, топчется на месте, шепчет, как помешанный, невнятные слова и медленно опускается на снег. Его тело сжимается в комочек, руки по локоть прячутся между скрюченными ногами, голова уходит глубоко в дошку. Он ворочается, как бы стараясь поудобнее устроить свое последнее ложе. Ветер бросает на него хлопья снега, сглаживает рубцы одежды. -- Встань, Николай, пропадешь! -- кричит властным голосом Геннадий, пытаясь поднять его. Мы бросаемся на помощь, но Николай отказывается встать. Его ноги, как корни сгнившего дерева. Руки ослабли, по обмороженному лицу хлещет ветер. -- Пустите... мне холодно... бу-ми (*Бу-ми -- пропадаю)... -- шепчет он. Афанасий, с трудом удерживая топор, подходит к упряжному оленю. Пинком ноги заставляет животное повернуть к нему голову. Удар обуха приходится по затылку. Олень падает. Эвенк острием топора вспарывает ему живот и, припав к окровавленной туше, запускает замерзшие руки глубоко в брюшную полость. Лицо Афанасия скоро оживает, теплеют глаза, обветренные губы шевелятся. -- Хо... Хорошо, идите, грейте руки, потом огонь сделаем! -- кричит эвенк, прижимаясь лицом к упругой шерсти животного. А пурга не унимается. Частые обвалы потрясают стены ущелья. Афанасию удается зажечь спичку. Вспыхивает береста, и огонь длинным языком скользит по сушнику. Вздрогнула сгустившаяся над нами темнота. Задрожали отброшенные светом тени деревьев. Огонь, разгораясь, с треском обнимает горячим пламенем дрова... Какое счастье огонь! Только не торопись! Берегись его прикосновения, если тело замерзло и кровь плохо пульсирует. Огонь жестоко наказывает неосторожных. Мы это знаем и не решаемся протянуть к нему скованные стужей руки, держимся поодаль. В такие минуты достаточно глотнуть теплого воздуха, чтобы к человеку вернулась способность сопротивляться. К костру на четвереньках подползает Николай, лезет в огонь. Его вдруг взмокшие скулы зарумянились, зашевелились собранные в кулаки пальцы. Василий Николаевич и Геннадий стаскивают с Николая унты, растирают снегом ноги, руки, лицо. Потом поднимают его и заставляют бегать вокруг костра. Афанасий ревет зверем, у него зашлись пальцы. А костер, взбудораженный ветром, хлещет пламенем по темноте. Только через час нам удается организовать привал: поставить палатку, наколоть дров, затопить печь. Мы долго не можем прийти в себя. Острой болью стучит пульс в ознобленных местах, кисти рук пухнут, болит спина. Лицо, руки у всех обморожены. У Николая на ступнях вздулись белые пузыри. Сон наваливается непосильной тяжестью. Ложимся без ужина. В последние минуты я думаю о Трофиме и его товарищах. Трудно поверить, что, заблудившись в этих горах, да еще без палатки, можно спастись от такой стужи. Неужели непогода надолго задержит нас под перевалом? В пургу спишь чутко. Тело отдыхает, а слух сторожит, глаза закрыты, но будто видят. Тихо зевнул Кучум, и я проснулся, расшевелил в печке угли, подбросил щепок, дров. Мутным рассветом заползает к нам утро. В горах бушует ветер, трещит, горбатясь, лес, с настывших скал осыпаются камни. В палатке снова накапливается тепло. Все встают. Закипает чайник, пахнет пригоревшим хлебом. -- С другой стороны от перевала близко, да ни один палка для костра нету, только камень там, в пургу сразу пропадешь, -- говорит Афанасий, наливая в чашку горячий чай. -- Пурга здесь часто бывает? -- спрашиваю я. -- Хо... Когда человек сюда приходит, Джугджур шибко сердится. -- Афанасий оставляет чай, калачом складывает босые ноги и достает кисет. Долго набивает трубку. -- Старики так говорят: когда близко море люди не жили и никто не знал про него, пришел аргишем к горам охотник. Долго он ходил, искал перевал, но нигде не нашел проход, все кругом скалы, камень, стланик. "Однако, это край земли, нечего тут делать, вернусь в тайгу", -- думал он, и стал вьючить оленей. -- Зачем, охотник, приходил сюда? -- вдруг слышит он голос. -- Хо... Ты кто такой, что спрашиваешь? -- Я Джугджур. -- Не понимаю, лучше скажи, что ты тут делаешь? -- Море караулю, ветру дорогу перегораживаю. -- А я куту (*Куту -- счастье) ищу -- густую тайгу, зверя, рыбу. Но не знаю, где найду. -- Я покажу, -- сказал Джугджур, -- а за это ты направишь ветер на восход солнца, видишь, он сделал меня голым. -- Хорошо, -- сказал охотник. Андиган (*Андиган -- клятва) дал Джугджуру. Вдруг впереди перевал получился, за ним глаз видит большое море и дорогу к нему. Повернул охотник оленей и пошел к морю. Чум поставил на берегу, рыбу ловил жирную, птицу стрелял разную, много-много добывал морского зверя. Куту нашел охотник, а про андиган совсем забыл. Вот и мстит Джугджур человеку за обман, не хочет за перевал пускать, пургу на людей посылает. Слышишь, как сердится? ...Медленно тянутся скучные дни. Мы безвылазно сидим в палатке. Я стараюсь гнать от себя мрачные мысли о затерявшихся людях: после такой пурги мало надежды разыскать их в живых. А над Джугджуром гуляет ветер. Снежный смерч властвует над ущельем. На третий день после полудня Бойка и Кучум оживились, стали потягиваться, зевать. У Афанасия развязался язык. -- Собака погоду слышит. Его нос маленький, а хватает далеко. Надо идти олень смотреть. Где копанину найдем, не знаю. Одевшись потеплее, они с Василием Николаевичем вышли из палатки и вернулись с хорошими вестями. -- За горами небо видно, скоро пурга кончится. В полночь, действительно, ветер стих. После непродолжительного снегопада унеслись куда-то и тучи. Все успокоилось и, казалось, погрузилось в длительный сон. Только изредка слух ловил скрипучие шаги оленей, да потрескивали старые лиственницы, как бы выпрямляясь после бури. Не дождавшись утра, забарабанил голодный дятел. Угораздило его начать день у нашего жилья -- всех разбудил! Когда я вышел из палатки, за скалистыми вершинами разгоралась заря. На реке весело перекликались куропатки. Напятнала по свежей перенове (*Перенова -- только что выпавший снег) белка, настрочили мелкими стежками мыши. А здесь недавно пробежал, горбя спину, соболь. Лиса надавила пятаков возле зарезанного оленя. Под скалою пересвистывались рябчики. Наголодавшиеся за три дня обитатели тайги чуть свет на кормежке. Каким испытаниям подвергается их жизнь в этих холодных и неприветливых горах! Пока готовили завтрак, проводники собрали оленей. Через час мы покинули спасшую нас стоянку. Джугджурский хребет сияет белизной только что выпавшего снега. Кругом тишина. Улеглись обвалы. На дне ущелья не всколыхнутся заиндевевшие деревья. Кажется, стужа сковала даже звуки. Поднимаемся мы быстро. Вот и брошенные на подъеме нарты. Пока их откапывают и приводят в порядок упряжь, я ухожу вперед, на перевал, осматриваюсь. Позади легло глубокое ущелье, обставленное с боков исполинскими скалами. А дальше и ниже, в узкой рамке заснеженных гор, темнеет тайга, покрывающая дно Алдоминской долины. На юго-запад от перевала открывалась неширокая панорама удивительно однообразных горных вершин -- пологих, пустынных. Только слева из-за ближнего откоса седловины виднелись мощные нагромождения черных скал главного Джугджурского хребта. Там и Алгычанский пик. На перевале я увидел небольшое сооружение, сложенное из камней. Это была урна, полузасыпанная снегом. Четыре плиты, установленные на широком постаменте, служили чашей. Чего только не было в этой чаше! Пуговицы, куски ремней, гвозди, спички, металлические безделушки, цветные лоскутки, гильзы, кости птиц, стланиковые шишки и много всякой мелочи. Пока я рассматривал содержимое чаши, подошел обоз. Возле урны караван остановили. Афанасий вырвал из головы несколько волосков и бросил их в чашу. Николай достал из кармана с десяток мелкокалиберных патрончиков и, выбрав из них один, тоже опустил в чашу. -- Для чего это? -- спросил его Василий Николаевич. -- Так с давних пор заведено. Каждый человек, который идет через перевал и хочет вернуться обратно, должен что-нибудь положить, иначе Джугджур назад не пропустит. -- Ты хитер, парень! Почему же положил негодный патрончик с осечкой? Николай добродушно рассмеялся. -- Джугджур не видит, немножечко обмануть можно, -- ответил он, доставая из ниши, сделанной в постаменте, ржавую железную коробку. -- Тут много всяких писем. Кто, куда, зачем ходил, кого обидел Джугджур -- все написано. Коробка была старинного образца, из-под чая, наполненная доверху разными бумажками. Я развернул одну из самых пожелтевших. Она была исписана неразборчивым детским почерком и читалась с трудом: "Джугджур, зачем угнал наших оленей, теперь мы должны вернуться домой пешком, сами тащить нарты, может, в школу скоро не попадем. Сыновья Егора Колесова". В другой записке было написано: "Не годится, Джугджур, так делать, ты десять дней не пускал нас через перевал, холод посылал на нас, и мы выпили много спирта, который везли Рыбкоопу. Как рассчитываться будем? Нехорошо!" Под текстом было четыре неразборчивых подписи. Датирована 1939 годом. Среди многочисленных записок я увидел знакомую бумагу, которой пользуются геодезисты для вычислительных целей. Это оказалась записка наших товарищей, работавших в прошлом году на Джугджурском хребте. "Перестань дурить, Джугджур! Взгляни на свою недоступную вершину, на ней мы выложили каменный тур. Ты побежден! Васюткин, Зуев, Хар