ченко, Евтушенко". Пока мы читали записки, Николай достал из другой ниши круглую банку, в которую проезжие складывали монеты. Он высыпал их себе на полу дохи и, присев на снег, стал считать. -- Двадцать... сорок... пять... рубль... К нему подошел Афанасий, лукавым взглядом стал следить за счетом. А Николай сиял. Шутка ли, горсть денег! Он высыпал обратно в банку щербатые и потертые монеты, остальные зажал в кулаке и потряс ими в воздухе. -- Спасибо, Джугджур! На пол-литру есть! Дай бог тебе еще сто лет прожить! Видимо, издавна стоит здесь, на Джугджурском перевале, эта урна. Кто ее установил, кто вынес сюда плиты? Афанасий, будто угадав мои мысли, стал рассказывать: -- У того охотника, который первый кочевал к морю, родились сын и дочь, -- так говорят наши старики. Когда сын вырос, отец навьючил много добра -- тэри (*Тэри -- калым) -- и послал сына за хребет в тайгу жену себе искать. Дорогу рассказал ему правильно, но сын не вернулся. Однако, беда случилась, решил отец и послал на розыски дочь. Много ездила она, долго искала, пока не попала на перевал. Видит, кости оленей лежат, пропавший тэри, от брата никаких следов. Стала звать, много ходила по горам, плакала. Вдруг слышит голос Джугджура: -- Суликичан, -- так звали ее, -- не ищи брата. Человек обещал направить ветер на восход солнца и обманул меня, за это я превратил его сына в скалу. Видишь, она стоит всегда в тумане, выше и чернее остальных. Взглянула Суликичан и узнала брата. -- Джугджур, -- сказала она, -- верни брата в его чум. Что хочешь возьми за это. Джугджур молчал, все думал, потом сказал: -- Хорошо. Сделай из тяжелых камней чашу, положи в нее самое дорогое для тебя, и пусть все люди, которые идут через перевал, тоже кладут часть своего богатства. Когда чаша наполнится, я верну человеку его сына. Согласилась Суликичан, вынесла на перевал тяжелые камни, сложила чашу и бросила в нее самое дорогое -- свою косу. С тех пор каждый охотник, который идет через перевал к морю и обратно, что-нибудь кладет в чашу. Много времени уже утекло, однако люди все не могут ее наполнить. Ждет Джугджур, сердится, а Алгычан все спит. -- Как ты сказал, Афанасий! Алгычан? -- переспросил его Василий Николаевич. -- Да. Идите сюда все. -- И старик повел нас на склон седловины. -- Видите большую скалу? Смотрите хорошо. У нее есть лоб, нос, губы. Это Алгычан, сын охотника. Джугджур сделал его скалой. -- Да ведь мы же идем к Алгычану! -- сказал я. -- Хо... Как люди могли ходить наверх, гора шибко крутой, -- удивился Афанасий. Не задерживаясь больше, мы спустились к оленям. На дне перевальной седловины находится большое озеро продолговатой формы. Возле него ни единого деревца, ни кустика. Только груды россыпей, сползающих с крутых гольцов. Миновав седловину, караван свернул влево. Наш путь вился крутыми зигзагами по отрогам все ближе к Алгычану. У последнего спуска задержались. Перед нами возвышался Алгычанский пик -- нагромождение колючих скал, собранных в одну вершину. На его крутых откосах ни россыпей, ни снега. Видны только следы недавних обвалов да у подножия какие-то руины, которые делали подход к пику недоступным. Голец издали действительно напоминал мертвого великана. -- А где же пирамида? -- удивился Василий Николаевич. -- Виноградов, кажется, сообщал, что она построена? -- Пирамиды нет, но тур стоит, -- ответил я, рассматривая в бинокль вершину Алгычанского пика. -- В самом деле, куда же девалась пирамида? У кромки леса люди задержались с оленями, чтобы заготовить дров, а я ушел вперед. Вот, наконец, и палатка наших товарищей. Она погребена под снегом, и, если бы не шест, установленный Виноградовым, трудно было бы отыскать ее среди многочисленных снежных бугров. Я с трудом прорыл проход и влез внутрь. Палатка имела жилой вид: всюду разбросаны вещи, которыми, казалось, только что пользовались, в кастрюле даже нарезано мясо для супа. Все это подтверждало вывод Виноградова, что люди ушли ненадолго и какое-то несчастье не позволило им вернуться в свой лагерь. Когда прибыл обоз, на вершины гор уже лег пурпурный отблеск вечерней зари. Медленно надвигалась ночь, окутывая прозрачными сумерками ущелье. Мы с проводниками взялись за устройство лагеря, а Василий Николаевич и Геннадий решили полностью откопать палатку Королева. Когда ужин сварился, я пошел за ними. -- Кажется, мы напали на след, -- сказал Василий Николаевич. -- Тут вот, под снегом, веревки нашли, кайла, гвозди, цемент, к тому же и вся посуда здесь, даже ложки. Думаю, они работу закончили, спустили сюда часть груза с гольца и пошли за остальным. -- Тогда куда же девалась пирамида? -- спросил я. Он в недоумении пожал плечами. -- Не знаю, но искать их надо только на подъеме к пику. Место тут узкое, никуда не свернешь, да и заблудиться негде. Длинной показалась ночь у Алгычана. В палатке тепло. Тихо кипит вода в чайнике. Из темноты доносятся сонные звуки, шорох, случайного ветра. -- Слышите, гром, что ли? -- сказал вдруг Василий Николаевич, приподнявшись. До слуха долетел грохот отдаленного взрыва, на вершине что-то откололось и, дробясь, покатилось вниз. -- Обвал... -- прошептал Геннадий. Мы вышли из палатки. Казалось, лопались скалы, рушились утесы и сползали с вершины целые потоки камней. Можно было поверить, что проснулся легендарный Алгычан и сбрасывает с себя гранитные оковы. Через несколько минут гул стих, но где-то еще скатывались одинокие глыбы, сотрясая ударами скалы. Мы теряли последнюю надежду спасти наших товарищей... Время подкрадывалось к полумочи. В печке потрескивали гаснущие угли. Палатку сторожил холод. Василий Николаевич лежал на шкуре с закрытыми глазами, плотно сжав губы. В его руке не угасала трубка. Геннадий, забившись в угол, сидел, ссутуля спину, над кружкой давно уже остывшего чая. Что-то нужно сказать, отвлечь всех от мрачных мыслей. Но язык будто онемел, слова вылетели из памяти. А от тишины еще тяжелей на душе... III. Поиски затерявшихся людей. Догадка проводников. Встреча с обреченными. Снова вместе. Возвращение в бухту. Расставание с Королевым. Прежде всего нужно было обследовать подножие Алгычана. Василий Николаевич идет влево от нашей стоянки, намереваясь проникнуть в недоступную северную часть гольца, где скалы отвесными стенами поднимаются к главной вершине. Там, вероятно, скопилось много лавинного снега, в нем, быть может, ему удастся обнаружить обломки упавшей с пика пирамиды. Я иду направо. Хочу по гребню подняться как можно выше и обследовать цирки, врезающиеся в голец в юго-западной стороне. В лагере остается Геннадий. Он установит рацию. Нас давно ждут в эфире и, конечно, беспокоятся. В котомку кладу бинокль, теплое белье, меховые чулки, свиток бересты для разжигания костра и дневной запас продуктов для себя и Кучума. От лагеря сразу поднимаюсь на гребень. Хорошо, что у меня лыжи подшиты сохатиным камусом, они легко скользят по затвердевшему снегу и совершенно не сдают даже на очень крутом подъеме. Кучум идет на длинном поводке. Он горячится, рвется вперед и почти выносит меня на первый взлобок. Достаю бинокль и внимательно рассматриваю склоны гор, но нигде не видно ни следа, ни каких-либо иных признаков присутствия людей. Иду дальше. Гребень щетинится торчащими из-под снега острыми камнями. Впереди громоздятся высокие террасы склонов Алгычана. Всюду россыпи, местами лежат глыбы упавших скал. Подбираюсь к каменным столбам, торчащим, словно истуканы, по краю гребня, и, не найдя здесь прохода, останавливаюсь. Справа подо мной небольшой цирк с миниатюрным озерком у самого края. Стенки цирка довольно крутые, и их снежная поверхность исчерчена постоянно скатывающимися камнями. За противоположной стеною, судя по рельефу, должно быть обширное углубление, но мне его не видно. Кучум, усевшись возле меня, смотрит куда-то в пространство и длинными глотками втягивает воздух. Видимо, что-то доносит еле уловимый ветерок, изредка налетающий снизу. Я просматриваю склоны Алгычана. Солнечный свет широким потоком ворвался в цирк. На снежной поверхности обозначились морщинки, бугры, рубцы передувов, и совершенно неожиданно среди них я увидел следы. Они вошли в цирк снизу, обогнули озерко и исчезли неровной стежкой за соседним гребнем. "Кто мог бродить здесь?" -- подумал я, надеясь открыть причину загадочного исчезновения людей. Нужно было спуститься к следу, но как? По стенке цирка -- круто, к тому же снег там заледеневший, местами торчат острые камни. На лыжах -- опасно. Лучше вернуться назад и пойти в цирк снизу. Пока я размышлял, Кучум вдруг заволновался, выпрямился и, бросив беспокойный взгляд на соседний гребень, замер. Хотя человек и обладает зрением лучшим, чем у собаки, все же я ничего там не заметил. Но Кучум взбудоражен, он громко втягивает в себя воздух и, наконец, бросается в сторону гряды. С трудом сдерживаю разгорячившуюся собаку, та упорствует, запускает глубоко в снег когти и делает отчаянную попытку сорваться с поводка. Мне тоже хочется скорее попасть на соседний гребень и заглянуть в скрытую за ним чащину. Может быть, собака улавливает запах человека или дыма? Я пытаюсь преодолеть упрямство Кучума, но тот продолжает рваться вперед. Он здоровый, сильный, и мне на лыжах нелегко справиться с ним. Единственный выход -- рискнуть спуститься по стенке на дно цирка. Связываю лыжи и пускаю их вниз. Они, скользя, несутся по снежному откосу, то взлетая, то прячась, наконец скрываются где-то в глубине. Теперь наш с Кучумом черед. Как же затормозить бег, чтобы не разбиться на этой стене? Вспомнилось детство и ледянка, на которой часто катался с гор. Снимаю телогрейку, усаживаюсь на нее, пропустив рукава между ног, и отталкиваюсь. Вначале Кучум бежит впереди, но скорость нарастает. Собака уже не поспевает за мною, падает, летит кувырком. Я работаю руками и ногами, удерживаю равновесие. Спускаемся с невероятной быстротой. Снизу, сквозь телогрейку, начинает холодить. Но вот, наконец, и дно цирка. Кучум встряхивает шубу и садится, а я смеюсь: от телогрейки остались только рукава да ворот, на брюках -- большая дыра. Хорошо, что в шапке всегда имеется иголка с ниткой. Пересекаю чашу и поднимаюсь на гребень. Кучум торопится. Над нами яркое солнце. Воздух потеплел. Ни одной птицы не видно, и ничто не напоминает о близости живых существ. Только шорох лыж да тяжелое дыхание собаки нарушают покой гор. Едва мы преодолели подъем, как Кучум снова взбудоражился. Спускаюсь ниже. До слуха вдруг доносится стук камней. Кто-то удаляется от нас косогором. Собака вытягивается в струнку, готовая броситься на звук. Вот что-то мелькнуло, из-за крутизны вырывается стадо снежных баранов и на наших глазах уходит влево, к скалам. Я приседаю. Кучум не шевелится, следит, как они прыгают с камня на камень. Затем, оглянувшись, смотрит на меня, как бы спрашивая, почему я не стреляю. А бараны, отбежав метров двести, вдруг остановились и, повернув головы в нашу сторону, замерли. Их семь. Все рогачи, толстые, длинные, на коротких ногах. На фоне серых камней они кажутся почти белыми. Мгновение -- и животные пугливо бросаются дальше. До слуха снова долетает стук камней. Через сто метров бараны опять останавливаются, потом бегут дальше, и так, небольшими рывками с остановками, они уходят от нас. Добравшись до скал, звери вытягиваются в одну линию, скачут с карниза на карниз, по уступам и, забираясь все выше и выше, исчезают в щелях. "Вот они, красавцы, обитатели бесплодных гор", -- думаю я, долго находясь под впечатлением неожиданной встречи. Продолжая поиски, внимательно осматриваю дно цирка, склоны хребта, хорошо видимые с того места, где мы стоим. Нигде никаких признаков людей. Обследовав дно впадины и соседнюю долину, собирающую ручейки с юго-западных склонов Алгычана, я ни с чем вернулся в лагерь. Василия Николаевича еще не было. Меня встретил Геннадий. -- Сколько беспокойства наделала пурга! Трое суток все наши станции дежурят, ищут нас, а мы только сегодня вылезли в эфир, -- говорит он. -- Что нового? -- Ничего. Все ждут от нас сообщения. -- Сообщать-то пока нечего... Василий Николаевич вернулся поздно вечером, усталый и тоже без результатов. -- Ну и пропасть же с той стороны гольца! А какие высокие скалы! Разве там что найдешь, все завалено снегом и камнями... На следующий день решили обследовать единственный проход к пику, взобраться на вершину и выяснить, куда же исчезла пирамида. А проводники перекочуют ближе к лесу. Там, где мы стоим лагерем, очень крепкий снег, олени не могут копытить и уходят далеко вниз. На этот раз идем все трое. День обещает быть хорошим. Восход солнца застает нас в пути. От лагеря лощина сразу сужается и узкой бороздою въедается в голец. Передвигаемся медленно, присматриваясь к волнистой поверхности снега. Но и тут не видно даже признаков недавнего пребывания людей, все сглажено или запорошено выпавшим позавчера снегом. За последним поворотом лощина неожиданно раздваивается, и мы видим гору грязного снега, смешанного с камнями, -- это остатки обвала. Его следы лежат широкой полосой по ребристым террасам Алгычана. Но главная масса сдернутого снега и камней слетела в развилку лощины, часть даже перемахнула ее и наростом прилипла к противоположному откосу. Мы молча стоим у застывшей лавины, которая, быть может, стала могильным курганом над близкими нам людьми. Потом тщательно осматриваем снежные глыбы, сжатые гармошкой, поднимаемся на верх обвала и, наконец, в щели находим рюкзак. В нем гвозди и веревка. Больше ничего... Сомнений не осталось: товарищи погибли, Видимо, их захватила лавина. Не могу примириться с мыслью, что никогда не увижу Трофима. С минуту длится скорбное молчание. -- Там вон вроде площадки... Надо бы тур выложить и имена высечь на камне, -- говорит Василий Николаевич, кивнув головой в сторону левой скалы. Мы собираем плиты для могильного тура. Вдруг снизу долетел выстрел. Нашим следом быстро поднимался человек, таща за собой какой-то груз. -- Никак Афанасий! -- первым угадал Геннадий. -- Не случилось ли еще какой беды? Афанасий, заметив нас, остановился, снова выстрелил и стал махать руками, кричать. -- Люди там... Люди... -- наконец разобрали мы. -- Где? Какие люди? -- кричал, в свою очередь, Василий Николаевич. -- На Алгычане, на самом верху. Мы побежали вниз, падали, кувыркались. -- Я же говорил, не такие ребята, чтобы погибнуть! -- ликовал Геннадий. Афанасий передохнул и стал рассказывать: -- Как только мы палатку поставили, Николай и говорит: "Смотри, однако, на Алгычане дым!" Я посмотрел -- и верно, дым. Вот и побежал сюда. На таборе захватил ящик с продуктами, взял веревок, может, нужно будет. -- Не перед пургой ли курятся сопки? -- перебил я его. -- Хо... Я что, дым не знаю? Говорю, люди живут на Алгычане. Надо идти туда, стрелять, пусть услышат. -- И, перезарядив ружье, он выстрелил. Сверху послышался протяжный гул. Меньше чем через минуту он повторился еще и еще. Геннадий схватил за плечо Василия Николаевича. -- Слышишь, камни бросают, значит, верно, живы... Теперь, как никогда, нужно было торопиться к ним, к нашим попавшим в беду товарищам. Никакие препятствия или преграды не могли уже задержать нас. Мы кинулись вверх. Какая крутизна! Нам бы ни за что не взобраться без специального снаряжения, если бы под ногами не было свежего, еще не заледеневшего снега. День принес тепло. Василий Николаевич шел впереди, отмеряя крутизну мелкими шагами. За ним мы тянули на веревке лыжи с грузом. -- Доберемся вон до того выступа и отдохнем, -- подбадривал Василий Николаевич. Чем выше, тем чаще попадаются затвердевшие передувы. Ноги скользят, рукам не за что ухватиться. Наконец мы у выступа; но Василий Николаевич, забыв про обещанный отдых, продолжает карабкаться дальше, торопится, местами ползет на животе, оставляя на снегу отпечатки вдавленных пальцев. -- Вон на плиту взберемся, там легче будет... А ну, вперед... Так, не отдыхая, мы лезли все выше и выше. До пика уже совсем немного. Но путь неожиданно преградила совершенно отвесная стена снежного надува. Тут только мы догадались, что произошло с людьми Алгычана. Обвал, следы которого мы видели на дне лощины, зародился именно здесь. Он оставил отвесную стену надува и отрезал наших товарищей, находящихся на пике. Ни по снежной стене, ни по скалистым бортам щели, ни в других местах нельзя было спуститься. Они оказались пленниками Алгычана, обреченными на медленную смерть. -- У-у-гу!.. -- закричал Геннадий. Эхо оттолкнулось от ворчливых скал, скользнуло по откосам в ущелье и, не вернувшись, заглохло. Через минуту сверху загрохотали камни. Затем донеслись ответные крики. Люди спустили нам камень с запиской, привязанной к тонкой, сплетенной из лоскутков трикотажного белья, веревочке. "Кто вы? -- писали они. -- Мы геодезисты, нас пятеро, попали в беду, не можем спуститься. Сегодня дожгли последние остатки пирамиды. Помогите, подайте веревку, мы седьмой день голодные, совсем обессилели, есть тяжелобольной. Юшманов". "Не волнуйтесь, -- ответил им я. -- Мы приехали разыскивать вас. Рады, что все живы. Вяжем лестницу, через час подадим конец, закрепите его, и мы поднимемся к вам". Веревочная лестница без палок оказалась очень неудобной для подъема, но все же нам удалось взобраться наверх. Четверо товарищей поджидали нас у края надува. Какое страшное зрелище я увидел! Предо мною стояли люди, вконец истощенные, все странно скуластые и до того черные, будто обугленные. Глаза у всех ввалились и потускнели, губы высохли, тело прикрывали лохмотья полусгоревшей одежды. Никого из них распознать было невозможно. -- На кого же вы, братцы, похожи! -- кричал Василий Николаевич, загребая в свои объятия первого попавшегося и прижимая к губам закопченную голову. Говорили все разом, каждый торопился излить свои чувства. К обреченным вернулась жизнь, и вершина Алгычана огласилась радостными человеческими голосами. -- А где же Трофим? -- спросил я, заметив сразу отсутствие Королева. Все вдруг смолкли. -- Он плохой... Лежит. Думали, сегодняшней ночью умрет, -- тихо ответил кто-то из товарищей. Почему-то казалось, что у Трофима не хватит сил пережить радость, и, стараясь опередить время, я бегу по россыпи меж крупных камней, прилипших к крутому склону пика. Долго ищу жилье. Наверх выходят остальные. -- Вот и наша нора, -- сказал Юшманов, показывая на отверстие в сугробе. Я пролез на четвереньках внутрь. Узкий вход шел глубоко под скалу. Помещение было низкое, темное, изолированное от внешнего мира каменным сводом и двухметровым слоем заледеневшего снега. Через маленькую дыру в своде просачивался слабый свет. Дыра, видимо, служила и дымоходом. Вскоре глаза привыкли к темноте. В углу на каменной плите, выстланной мхом, лежал Трофим. Его ноги были завернуты в лохмотья, шея перехвачена ватным лоскутом, на голове шапка. Скрюченное тело жалось к маленькому огоньку, поддерживаемому лучниками. Он приподнялся на локти, хотел что-то сказать, но хриплый кашель заглушил голос. -- Я узнал вас по шагам, только вы что-то долго поднимались. Думал, не дождусь... Трофим протянул мне костлявые руки, обтянутые черной морщинистой кожей. Сухими губами он беззвучно хватал воздух. В широко открытых глазах сомнение: он все еще не верил в наш приход. Я прижал Трофима к себе. -- Ты успокойся, мы сейчас унесем тебя отсюда, и все будет хорошо. Его подбородок судорожно задрожал от беззвучных рыданий. В нору влез Василий Николаевич. -- Сядьте ко мне ближе, согрейте немножко, у меня все заледенело... Хорошо, что поспели, думал, не увидимся... -- И Трофим в изнеможении опустился на холодную плиту. Василий Николаевич стащил с него обгоревшие лохмотья и надел свою телогрейку. Я подбросил в огонь пучок лучинок. Геннадий и Афанасий принесли продукты. Но Трофим отказался есть. Огнем горело его тело, было слышно, как хрипит у него в легких. -- Пока работали, тепло стояло, бетон в туре хорошо схватился, заканчивали постройку. А оно не тут-то было, случись обвал, да захвати нас на пике, когда тут, наверху, не осталось ни веревки, ни топора, ни палатки... -- рассказывал он тихо, часто проводя языком по высохшим губам. -- Бросились к надуву, но где же там -- отвесная скала. А снег твердый как камень, голыми руками не взять. В одном месте увидели старые следы диких баранов. Обрадовались. Ничего не оставалось, как рискнуть спуститься их следом, думали, все одно погибать... Ведь ни одежонки на нас, ни куска хлеба, а помощи ждать неоткуда! Разобрали пирамиду, проложили одно бревно к карнизу, где прошли бараны, по бревну сполз туда я. А дальше -- пропасть. Звери прошли по выступу, им привычно... А нам нечего и думать. Стал подниматься с карниза -- и не могу. Не то оробел, или уж очень скользким было бревно... Часа два мучились ребята. Пришлось снять с себя белье, привязаться к бревну, только так и вытащили меня. А пока стоял на карнизе, -- место там продувное, холодно -- меня и прошило ветром. Хриплый грудной кашель то и дело прерывал его рассказ. Трофим стонал от боли, поворачивался лицом к стене и подолгу трясся от непрерывного кашля. Мы укрыли его потеплее своей одеждой. -- Что-то надо было делать. Не хотелось сдаваться, хотя и не на что было надеяться, -- продолжал свой рассказ Трофим, отдышавшись. -- Стали убежище ладить, решили закопаться поглубже в россыпь, под обломки, тут все же затишье, не так берет холод. Работали всю ночь, ребята не растерялись, молодцы, к утру закончили. Лес с пирамиды изломали и камнями раскрошили на лучинки. Развели огонек, и ребята уснули. Меня жаром охватило, как-то нехорошо стало. А наверху ветер разыгрался. Чувствую, дует из угла, где-то щель осталась. Вылез и, пока забивал снегом дыры, ослаб, земля из-под ног выскользнула, перед глазами, почудилось, не снег, а сажа. Упал, но все же как-то добрался сюда и вот с тех пор не встаю... Страшной кажется смерть, когда о ней долго думаешь и когда она не берет тебя, а только дразнит. Ребята сжевали все, что подсильно было зубам. Ели ягель, обманывали желудок. Огонь берегли, спали вповалку друг на друге, чего только не передумали. Обидно было, что пропадаем без пользы, глупо. -- Трофим вдруг стал задыхаться. -- Тяжело дышать, колет... в груди колет. Неужели конец? -- Ты что, Трофим, с чего это ты помирать собрался?! Выпей-ка горячего чая, погрей нутро, легче будет. Я сухарик размочил, пей, -- хлопотал возле больного Василий Николаевич. Трофим приподнялся, взял чашку. Но руки тряслись, чай проливался. Пришлось поить его. -- Хорошо, спасибо, только сухарь как хина... И от чая совсем ослаб. Видно, не жить, -- сказал, сжимая холодными руками грудь. Его губы дрожали, в глазах боль. Он говорил тем же тихим голосом: -- Если конец, скажите друзьям спасибо... Душно мне, отвалите камни, дайте воздуха... Через полчаса мы одели Трофима и помогли выбраться из норы. Горы были политы щедрым светом солнца, уже миновавшего полдень. Из-за прибрежного хребта краешком улыбалось нам светлое облачко. Трофим попросил вынести его на пик. Это было всего полсотни метров. Опираясь на тур, он долго всматривался в синеющую даль необозримого пространства. О чем он думал? О том, что эти горбатые хребты, кручи, долины вскоре лягут на карту? Что "побегут по ней голубые стежки рек, ручейков, зелеными пятнами обозначится тайга? Только никому не узнать, что перенес туг с товарищами он, Трофим Королев, во имя этой карты. Вниз, к стоянке, спустились быстро. В палатке тепло. Василий Николаевич вскипятил воду. Мы обмыли Трофима и уложили в спальный мешок. После всего пережитого он впал в забытье, метался в жару, бредил и бился в затяжном кашле. Геннадий настойчиво стучал ключом, вызывая свои станции, хотя до назначенного времени оставалось более двух часов. Его упорство закончилось удачей, и в эфир полетела радиограмма: "Все затерявшиеся живы, находимся лагере под Алгычаном. Королев тяжелом состоянии, срочно вызовите аппарату врача, нужна консультация, оказание помощи больному". Остальные из пострадавших нуждались лишь в нормальном питании. Почувствовав тепло и присутствие близких им людей, они понемногу стали приходить в себя. Врачи по признакам болезни определили у Королева воспаление легких. Болезнь протекала тяжело. Трофим лишь изредка, и то ненадолго, приходил в себя. Через несколько дней мы снова вынесли на голец строительный лес и воздвигли на пике пирамиду. Стоит она и сейчас на зубчатой громаде Джугджурского хребта, как символ победы советского человека. Болезнь Трофима очень тревожила нас. У него не прекращались кашель и одышка. Температура упорно держалась выше тридцати девяти градусов. Утром и вечером у аппарата появлялся врач и давал советы по уходу за больным. Восьмого апреля мы, наконец, тронулись в обратный путь, к бухте. Теперь дорога нам была знакома, а дни стояли солнечные, теплые. Для Трофима были сделаны специальные нарты с капюшоном. Упряжку всю дорогу вел Василий Николаевич, а на крутых спусках и в опасных местах оленей выпрягали и нарты тащили вручную. В бухте Трофима Николаевича положили в больницу: у него действительно оказалось воспаление легких. Хотя теперь он находился под непосредственным наблюдением врачей и в хорошей обстановке, жизнь его все еще была в опасности. Ожидался кризис. На второй день утром за нами прилетел самолет. На смену Королеву прибыл техник Григорий Титович Коротков. Среди привезенных журналов и газет я нашел два письма, адресованных мне и Трофиму. Их прислала Нина Георгиевна. "Я вам не отвечаю более года, -- писала она мне. -- Нехорошо, знаю. Вы меня ругаете, конечно, плохо думаете. У меня умер муж, человек, которого я тоже любила. Теперь, когда прошло много времени, я смирилась со своим горем и могу подумать о будущем. Я написала подробное письмо Трофиму, не скрывая ничего, пусть он решает. Я согласна ехать к нему. Если его нет близко возле вас, перешлите ему мое письмо. Остальное у меня все хорошо. Трошка здоров, пошел в школу. Ваша Нина". Наконец-то можно было порадоваться за Трофима, если... если это письмо вообще не запоздало. Жизнь Королева по-прежнему в опасности. Но я верил, что письмо Нины ободрит больного, поможет побороть недуг. Пока загружали машину, мы с Василием Николаевичем и Геннадием пошли в больницу. Дежурный врач предупредил, что в палате мы не должны задерживаться, что больной, услышав гул моторов, догадался о нашем отлете и очень расстроился. Трофим лежал на койке, прикрытый простыней, длинный, худой. Редкая бородка опушила лицо. Щеки горели болезненным румянцем, видимо, наступил кризис. Больной ни единым словом, ни движением не выдал своего волнения, хотя ему было тяжело расставаться с нами. -- Нина Георгиевна письмо прислала, хочет приехать совсем к тебе, -- сказал я, подавая ему письмо. -- Нина?.. Что же она молчала так долго? -- прошептал он, скосив на меня глаза. -- Она обо всем пишет подробно... Почему ты не радуешься? Он молча протянул горячую руку. Я почувствовал, как слабо бьется у него пульс, увидел, как трудно вздымается грудь, и догадался, какие мысли тревожат его. -- Не беспокойся, все кончится хорошо. Скорее выздоравливай и поедешь в отпуск к Нине. Трофим лежал с закрытыми глазами. Собрав всю свою волю, он сдерживал в себе внутреннюю бурю. На сжатых ресницах копилась прозрачная влага и, свернувшись в крошечную слезинку, пробороздила худое лицо. -- Мне очень тяжело... Трудно дышать... Он хотел еще что-то сказать и не смог. -- Крепись, Трофим, и скорее поправляйся. Он открыл влажные глаза и устало посмотрел за окно. Там виднелись трубы зимующих катеров, скалистый край бухты, затянутый сверху густой порослью елового леса, и кусочек голубого неба. До нас доносился гул моторов. -- Вам пора... -- и он сжал мою руку. Тяжело было расстаться с ним, оставить одного на берегу холодного моря. Трофим уже давно стал неотъемлемой частью моей жизни. Но я должен был немедленно возвратиться в район работ. Мы распрощались. -- Подождите минутку, -- прошептал Трофим и попросил позвать врача. Когда пришел врач, Трофим приподнялся, сунул руку под подушку и достал небольшую кожаную сумочку квадратной формы с прикрепленной к ней тонкой цепочкой. -- Это я храню уже семнадцать лет. С тех пор, как ушел от беспризорников. Здесь зашито то, что я скрыл от вас из своего прошлого. Не обижайтесь... Было страшно говорить об этом, думал, отвернетесь... А после стыдно было сознаться в обмане. Евгений Степанович, -- обратился он к врачу, -- если я не поправлюсь, отошлите эту сумочку в экспедицию. А Нине пока не лишите о моей болезни... -- И Трофим опустился на подушку, Врач проверил пульс, поручил сестре срочно сделать укол. -- У него стойкий организм. Думаю, что это решит исход болезни. Но для полного восстановления здоровья потребуется длительное время. Выйдя из больницы, я медленно побрел по льду к самолету. Я думал о Трофиме, об удивительном постоянстве его натуры, проявившемся в глубоком чувстве к Нине, о сильной воле, которая не изменила ему и сейчас, в смертельно трудные минуты. Горько думалось и о том, что, может, ему не придется вкусить того счастья, к которому он стремился всю жизнь и которое стало близким только сейчас, когда жизнь его висит на волоске. Не выходили у меня из головы и слова Трофима о таинственной кожаной сумочке. Мне казалось, что я знал все более или менее значительное о его прошлом, знал и о преступлениях, совершенных им вместе с Ермаком, возглавлявшим группу беспризорников. Что же Трофим мог скрыть от меня? Коротков со своим подразделением должен будет еще с неделю задержаться в бухте, пока окончательно не придут в себя спутники Трофима Николаевича -- Юшманов, Богданов, Харитонов и Деморчук. К ним уже вернулась прежняя жизнерадостность. В молодости горе не задерживается. Через час самолет поднялся в воздух, сделал прощальный круг над бухтой и взял курс на юг. Тринадцатого апреля в полдень мы были дома, в штабе экспедиции. IV. Колхозный смолокур. Знакомство с Пашкой. Голубая лента. Избушка на краю бора. Пашка-болельщик. В штабе затишье. Все подразделения уже далеко в тайге, и странно видеть опустевший двор, скучающего от безделья кладовщика и разгуливающих возле склада соседских кур. Необычно тихо и в помещении. На стене висит карта, усеянная флажками, показывающими места стоянок подразделений. Самую южную часть территории к востоку от Сектантского хребта до Охотского моря занимает топографическая партия Ивана Васильевича Нагорных. Севернее ее до Станового расположилась геодезическая партия Василия Прохоровича Лемеша, на восточном крае Алданского нагорья -- Владимира Афанасьевича Сипотенко. Как только наступит тепло, все флажки придут в движение, до глубокой осени будут путешествовать по карте, отмечая путь каждого подразделения. Южные ветры все настойчивее бросают на тайгу тепло. В полуденные часы темнеют тополя, наполняя воздух еле уловимым запахом оживающих почек. С прозрачных сосулек падают со стеклянным звоном первые капли. На крышах сараев, по частоколам, на проталинах дорог уже затевают драки черные, как трубочисты, воробьи. Только и слышен их крик: "Жив, жив, жив!" Подумаешь, какое счастье! Неужели тепло опередит нас? В горах начнется таяние снегов, проснутся ключи, но рекам поползут наледи, и нам никуда не улететь. Апрель и часть мая пришлось провести в штабе. Этого требовала обстановка, да мне и трудно было уехать в тайгу до полного выздоровления Трофима. Из Аяна приходили скупые вести, и я все время жил в тревоге. Время тянулось страшно медленно и скучно. Василий Николаевич истосковался по лесу, по палатке, по костру, по тяжелой котомке, по собакам, держащим зверя, -- ходит как тень. Бойка и Кучум встречают меня хмуро, как чужого. Надоело им сидеть на привязи, расчесывать когтями слежавшуюся шерсть на боках, скорее бы к медведям, к свеженине! Как-то ко мне зашел Василий Николаевич. -- Когда же поедем? -- спросил он меня хриплым, как после долгого молчания, голосом. -- Подождем еще немного. -- Сколько же можно? -- с болью произнес он. В комнату хозяйка внесла кипящий самовар. -- К вам дедушка пришел, войти стесняется, может, выглянете, -- сказала она, заваривая чай. В сенях стоял дородный старик, приземистый, лет шестидесяти пяти, в дубленом полушубке, перевязанном кумачовым кушаком, в лисьей шапке-ушанке, глубоко надвинутой на брови. -- У нас промежду промышленников слушок прошел, будто вы охотой занимаетесь, вот я и прибежал из зимовья, может, поедете до меня, дюже коза пошла! -- проговорил он застенчиво, переступая с ноги на ногу. -- Вы что же, охотник? -- Балуюсь, -- замялся он, -- с малолетства маюсь этой забавой. Еще махонький был, на выстрел бегал, как собачонка, так и затянуло. Должно, до смерти. -- Заходите! Старик потоптался, поцарапал унтами порожек и неловко ввалился в комнату. -- Здравствуйте! Он уселся на краешек табуретки, сбросил с себя на пол шапку-ушанку, меховые рукавицы и стал сдирать с бороды прилипшие сосульки, а сам нет-нет, да и окинет пытливым взглядом помещение. -- Раздевайтесь! -- Благодарю. Ежели уважите приехать, то я побегу. А коза, не сбрехать бы, вон как пошла, табунами, к хребту жмется, должно, ее со степи волки турнули. Василий Николаевич так и засиял, так и заерзал на стуле. -- Да раздевайтесь же, договориться надо, где это и куда ехать, -- сказал он. -- Спасибо, а ехать недалече, за реку. Я ведь колхозный смолокур, с детства в тайге пропадаю. Так уж приезжайте, два-три ложка прогоним и с охотой будем... -- Где же мы вас найдем? -- Сам найдусь, не беспокойтесь. Пашка, внучек, вас дождется и отсюда на Кудряшке к седловине подвезет. Он, шельма, насчет коз во как разбирается, мое почтенье! Весь в меня, негодник, будет, -- и его толстые добродушные губы под усами растянулись в улыбке. -- В зыбке еще был, только на ноги становился, и что бы вы думали? Бывало, ружье в руки возьму, так он весь задрожит, ручонками вцепится в меня, хоть бери его с собой на охоту. А способный какой! Малость подрос -- ружье себе смастерил из трубки, порохом начинил его, камешков наложил... Вот уж и грешно смеяться, да не утерпишь. Бабка белье в это время стирала. Он подобрался к ней, подпалил порох да как чесанул ее, она, голубушка, и полетела в корыто, чуть не захлебнулась с перепугу... Так что не беспокойтесь, он насчет охоты разбирается... Где умишком не дотянет, хитростью возьмет... -- По случаю нашего знакомства, думаю, не откажетесь от рюмки водки. Пьете? -- спросил я старика. Тот смешно прищелкнул языком и, разглаживая влажную от мороза бороду, откровенно взглянул на меня. -- Случается грех... Не то, чтобы часто, а приманывает. Пора бы бросить, да силен в ней бес, ой, как силен! Старик выпил, вытер губы, а бутерброд есть не стал, переломил его пополам и всунул в рукавицу. Василий Николаевич вышел вместе со стариком. Я стал переодеваться. Слышу, приоткрылась дверь, и в комнату просунулась взлохмаченная голова с птичьим носом, густо окропленным мелкими веснушками. Парнишка боком просунулся в дверь, снял с себя козью доху, бросил ее у входа. Это был Пашка -- в ватной паре с чужого плеча и больших унтах, вероятно, дедушкиных обносках. Из этого костюма, напоминающего водолазный скафандр, торчала на тоненькой шее большая верткая голова. Серые ястребиные глаза мгновенно пробежали по всем предметам комнаты, но во взгляде не мелькнуло ни тени удивления или любопытства. -- Здравствуйте! -- сказал он застенчиво. -- У вас тепло... Вы не торопитесь. Пока дедушка добежит до лога, мы лучше тут подождем, в тайге враз продует. -- Куда же он побежал? -- Мы-то поедем прямиком до седловины, а он по Ясненскому логу пугнет на нас коз. -- Пешком и побежал? Пашка улыбнулся, широко растягивая рот. -- Он у нас чудной, дед, сроду такой! До зимовья двенадцать километров, а за тридцать лет, что живет в тайге, он на лошади ни разу туда не ездил. Когда Кудряшка была молодой, следом за ней бегал. А теперь она задыхается в хомуте, спотыкается. Так дед пустит ее по дороге, а сам вперед рысцой до зимовья. Она не поспевает за ним. -- А как же зовут твоего дедушку? -- Не могу выговорить правильно, сами спросите. Его все Гурьянычем, по отчеству, величают. Сказывают, он будто был одиннадцатым сыном, родители все имена использовали, ему и досталось самое что ни есть крайнее. Ниподест, что ли! -- Анемподист? -- Во, во... Он у вас ничего не просил? -- Нет. -- А ведь ехал с намерением. Значит, помешкал. У нас на смолокурке все к краю подходит: зимовье на подпорках, бабушка старенькая, да и Кудряшка тоже. А Жучка совсем на исходе, даже не лает, так мы с дедушкой хотели щенка раздобыть. Говорят, у вас собаки настоящей породы, -- и паренек испытующе посмотрел мне в глаза. -- Собаки-то есть, только когда будут щенки, не знаю, да и будут ли. -- Бу-у-дут, -- убежденно ответил Пашка. -- К примеру, наша Жучка каждый год выводит щенят, да нам хотелось породистого. Мы уже и будку ему сделали и имя придумали -- Смелый... Значит, еще не известно? Пока он рассказывал семейные секреты, я переоделся. -- Чаю со мной выпьешь? -- С сахаром? А что это у вас, дядя, за коробка нарядная? -- С монпансье. -- Знаю, это такие кисленькие леденцы, -- и он громко прищелкнул языком. -- Могу тебе подарить. -- С коробкой? -- Да. -- Что вы, ни-ни!.. -- вдруг спохватился он. -- Дедушка постоянно говорит, что я за конфетку и портки продам, брать не велит. А чай с момпасье выпью... Какие у вас маленькие чашки. Пил Пашка долго, вольготно, даже вспотел, и все время шмыгал носом. А беспокойные глаза продолжали шарить по комнате. -- У вас, видно, настоящая дробовка? Наверно, тыщу стоит? -- и Пашка, покосившись на мое ружье, затяжно вздохнул. -- А дедушка с пистонкой промышляет. Старая она у нас, к тому же ее еще и грозой чесануло: ствол сбоку продырявило и ложу расщепило. И стреляет смешно: вначале пистон треснет, потом захарчит, тут уж держись покрепче и голову нужно отворачивать: может глаза огнем вышибить. Дедушка говорит, нашей пистонке трудно запалиться, а уж как стрелит -- любую зверушку сразу сшибет. -- Стаким ружьем не долго беды нажить. Новое нужно. -- Край, как нужно, да что поделаешь с бабушкой, она с нами не согласна насчет покупки ружья, денег не дает, а то бы мы с дедушкой давно купили. В магазин сколько раз заходили, дедушка все ружья пересмотрит, выберет и скажет: "Ну и хороша же, Пашка, дробовка!" С тем и уйдем из магазина. -- Почему же бабушка против покупки? -- Говорит, что я тогда из тайги вылезать не буду, школу брошу. -- Ты тайгу любишь? -- Люблю. Эх, ружье бы! Вот если бы ружье! -- и Пашка задумался. Он смотрел в угол, где стояла моя двустволка, а воображение, наверное, рисовало заманчивую картину, как он с настоящим ружьем бродит по тайге, стреляет зайцев, косачей и как, нагрузившись дичью, возвращается к бабушке в зимовье. Пришел Василий Николаевич, и мы, не задерживаясь, покинули избу. Заворотами дремала тощая грязно-серой масти лошаденка, запряженная в розвальни. -- Ну-ка, Кудряшка, прокати! -- ласково крикнул Пашка, отвязывая вожжи. Лошадь качнулась, махнула облезлым хвостом и лениво потащила нас по незнакомым переулкам. -- Надо бы торопиться, солнце низко, -- посоветовал Василий Николаевич. -- Ее не раскачать, а собаки попадутся -- совсем станет. Только уж не беспокойтесь, я дедушку не подведу, вовремя приедем. Ну, ты, Кудряшка, шевелись! За поселком Кудряшка будто пробудилась и побежала мелкой рысцой, грузно встряхивая тяжелым животом. -- Она у нас подслеповатая, думает, впереди дед бежит, вот и торопится. Иной раз даже заржет, только от голоса у нее осталась одна нотка, да и та тоненькая. Колхоз давно другого коня давал, а дедушка говорит: нам торопиться некуда. У нас с ним все ведь распланировано: в это лето зимовье новое сложим, осенью ловушки в тайге подновим, а Кудряшка включена в наш план до ее смерти... -- А как твои дела в школе? -- спросил его вдруг Василий Николаевич. -- Со школой? -- Пашкино лицо помрачнело. -- С арифметикой не в ладах, -- процедил он чуть слышно. -- Пока примеры были, понимал что к чему, а как пошли задачи -- вот тут-то и прижало меня. Дедушка сказывает, у нас во всем роду считать сроду не умели, вся надежда, мол, на тебя! Ежели, дескать, арифметику не одолеешь, то нашему роду каюк. Сам, говорит, видишь, что делается на этом свете, без арифметики теперь жить нельзя, сзади окажешься. Вишь, куда он клонит! Значит, я должен за весь род ответ держать! -- Дед правильно говорит. А ты как думаешь? -- Конечно, жалко мне свой род, -- снисходительным тоном ответил Пашка. -- Придется бороться с арифметикой, а то, и верно, затолкают нас под низ. За рекою дорога свернула влево, прорезала степь и глубокой бороздою завиляла по березовым перелескам. По синеющему небу плыли легкие облака, облитые лучами заходящего солнца. Навстречу нам лениво летели вереницы ворон. Вечерело... У холмов Пашка подъехал к стогу сена, остановился. -- Дедушка теперь на месте. До заката солнца стукнет. Коза сразу пойдет, не задержится, чуткая она, далеко хватает. Мы с Василием Николаевичем помогли Пашке распрячь лошадь, развести костер. Я поднялся на левую седловину и осмотрелся. За ней лежал старый лиственничный лес, и дальше -- серебристая степь, прочерченная темными полосками ельников. У толстого пня я утоптал снег и замер в ожидании. Василий Николаевич затаился справа, на соседней седловине. Тихо догорал холодный февральский день. Солнце, вырвавшись из-под нависших туч, на какое-то мгновение осветило лежащую позади широкую равнину и потухло, разлив по небу багряный свет. Все тише становилось в лесу. Вдруг далеко-далеко, где-то в глубине лога, точно вскрикнул кто-то. "Кажется, гонит", -- мелькнуло в голове. Я смотрю вниз, прислушиваюсь. Слабой волной дохнул ветерок, освежая лицо. Сердце стучит напряженно, но тишина по-прежнему нерушима. Ничего не видно. Меркнет у горизонта заря. Темнеет лог, и где-то на холме стукнул последний раз дятел. Вдруг словно в пустую бочку кто-то ухнул -- заревел козел. Далеко внизу мелькнул табун коз и остановился, как бы выбирая направление. Гляжу, идут на меня. С какой легкостью они несутся по лесу, перепрыгивая через кусты, валежник! Но на бегу козы забирают левее и проходят мимо, к соседней седловине. Еще не смолк шелест пробежавшего по снегу табуна, вижу, оттуда же, из глубины лога, невероятно большими прыжками несется одинокий козел. Быстро мелькает он по лесу, приближаясь ко мне. Мои руки сжимают ружье. Трудно, почти невозможно убить козла на таком бешеном скаку. Вот он уже рядом. Три прыжка -- и мы столкнемся. Палец касается спуска, еще одно мгновенье... Но козел неожиданно замер возле меня. Выстрел задержался. Козел стоял боком, смело повернув ко мне голову, показывая всего себя: дескать, посмотри, каков вблизи! Я не мог оторвать глаз. Какая точность линий, какие изящные ножки, мордочка, какая стройная фигура! Кажется, ни одной шерстинки на нем нет лишней, и ничего нельзя добавить, чтобы не испортить красоты. Большие черные глаза светились детской доверчивостью. Он осматривал меня спокойно, как знакомца. Потом поднял голову и, не трогаясь с места, уставился в глубину лога, медленно шевеля настороженными ушами. Тревога оказалась напрасной. Козел, не обращая на меня внимания, принялся срывать листья сухой травы... Что это?! Тут только я заметил на его вытянутой шее голубую ленту. Да, настоящую голубую ленту! -- У-ю-ю-ю... -- с края лога донесся голос Гурьяныча, Козел сделал прыжок, второй, мелькнул белым фартучком и исчез, как видение. А я все еще был под впечатлением этой необычной встречи. Кто привязал козлу голубую ленту? Чья рука касалась его пышного наряда? Вдруг справа и ниже седловины щелкнуло два выстрела. Неужели убит? Может быть, он только ранен и его удастся спасти... Я, не задерживаясь, зашагал по следу. Тучи, проводив солнце, сгустились, нахмурились. Все темнее становилось в тайге. Шел я медленно, с трудом различая след, который привел меня не на седловину, к Василию Николаевичу, а к глубокому ключу. Стало совсем темно. На небе ни единой звездочки. И холмы на горизонте точно исчезли. Вскоре я потерял след. Куда же теперь идти? Пожалуй, лучше ключом, по нему скорее выйду на седловину. Скоро ключ раздвоился, затем еще и еще, а седловины все не было. Стало ясно, что я заблудился. Далеко-далеко послышался выстрел -- это наши подавали сигналы. Я иду на звук, иду страшно долго. Знаю, что меня ищут, мне кричат, но я брожу где-то по кочковатой равнине, по-прежнему тороплюсь и в этой спешке больше запутываюсь. Ко всему прибавилась еще и усталость. Когда перевалило за полночь, пошел снег. Я уже решил было развести костер и бросить бесполезные мытарства в темноте, но неожиданно набрел на дорогу. Куда же идти: вправо или влево? Любое направление должно привести к жилью, с той только разницей, что с одной стороны должна быть колхозная заимка, как мне казалось, километрах в шести, а с другой -- прииск, до которого и сотню километров насчитаешь. Сам не знаю, почему я пошел вправо. Иду долго, все увалами да кочковатым болотом. Наконец во тьме блеснул долгожданный огонек. Как я ему обрадовался! Огонек светил в лесу. Там стояло старенькое зимовье, маленькое, низкое, вросшее в землю и сильно наклонившееся к косогору. Я с трудом разыскал дверь и постучал. -- Заходи, чего стучишь, -- ответил женский голос. -- Нездешний, что ли? -- Угадали, -- сказал я, с трудом пролезая в узкую дверь. Свет керосиновой лампы освещал внутренность избушки. Слева стоял стол, Заваленный посудой, возле него две сосновые чурки вместо табуреток. У порога лежала убитая рысь, прикрытая полой суконной однорядки, и несколько беличьих свежих тушек. На бревенчатой стене висели капканы, ремни, ружья, веники и связки пушнины. В углу на оленьих шкурах лежала женщина с ребенком. -- Однако, замерз? Клади в печку дров, грейся! -- сказала она спокойно, будто мое появление не вызвало в ней любопытства. Это была эвенка лет тридцати пяти с плоским скуластым и дочерна смуглым лицом. -- Вы одна не боитесь в тайге? -- спросил я ее, немного отогревшись. -- Привычные! Постоянно охотой живем... Какое у тебя дело, что ты ночью ходишь? -- вдруг спросила она, пронизывая меня взглядом. -- Я заблудился, увидел огонек, вот и пришел. -- А-а, это хорошо, мог бы замерзнуть. В кастрюле бери чай... Сахар и чашка на столе, -- сказала она, отвернувшись к ребенку, но вдруг приподнялась: -- Еще кто-то идет! До слуха донесся скрип лыж. Дверь приоткрылась, и снаружи просунулась заиндевевшая голова Гурьяныча. Старик беспокойно оглядел помещение, широко улыбнулся и вывалился всей своей мощной фигурой на середину зимовья. -- Здравствуй, Марфа. Ты чего это мужиков стала приманивать к себе? -- Сам идет. Окошко сделали нарочно к дороге, огонь ночью не гасим, кто заблудится, тот скорее зимовье найдет. -- Вот они и лезут к тебе, как мухи на свет, -- перебил ее Гурьяныч. -- Тешка где? Увижу, непременно заболтаю на тебя. -- Ушел ловушки закрывать, скоро промысел кончается. -- Борьки тоже нет? Зря его пускаешь, -- продолжал старик уже серьезно. -- Он большой, сам как хочет живет. Гурьяныч откинул ногой полу однорядки, прикрывавшую рысь. -- Эко здоровенная зверушка! В капкан попалась? -- Нет, собака на дерево загнала, а я убила. Раздевайся! -- Спасибо, Марфа, побегу, чай даже пить не стану, -- ответил он и, повернувшись ко мне, добавил: -- Ну и покружили же вы, во как, дай бог здоровья, да и все петлями, то взад, то вперед. Еле распутал! -- А где наши? -- Пашка в обход пошел к заимке, я -- вашим следом. А Василий Николаевич на сопке костер держит, кричит да стреляет, знак подает. -- Сколько беспокойства наделал, -- произнес я вслух, досадуя на себя. -- Ничего, бывает. Я вот сколько лет живу в зимовье на смолокурке, а иной раз встанешь ночью, выйти надо, и дверь не найдешь -- блудишь в четырех стенах за мое почтенье! А тут ведь тайга. Так что спите себе спокойно, утром раненько Пашка на Кудряшке прибежит за вами. -- А вы куда? -- К ребятам, мы ведь договорились сойтись у стога. Побегу! -- Я пойду с вами. -- Без лыж, упаси бог, не пройти, снегу навалило во! -- И он ладонью прочертил возле коленки. -- К тому же я напрямик срежу. Места знакомые. Скрипнула дверь, и в темной, растревоженной ветром тайге смолкли шаги Гурьяныча. Вот они, наши старики сибиряки! Ведь Гурьянычу шестьдесят пять лет. Что же гонит его в такую непогодь из теплой избы, зачем старик бродит по темному лесу? Пожалуй, он и сам не ответит. В зимовье стало жарко. Я прилег на шкуру и крепко уснул. А снег все шел и шел... Утром меня разбудил детский плач. Хозяйка уже встала и возилась возле печки, готовя завтрак. Пахло распаренной сохатиной и луком. -- Чем это он недоволен? -- спросил я. -- Петро-то? Должен был Борька прийти, да чего-то задержался, вот он и ревет. Да и я беспокоюсь тоже, чего доброго заплачу. -- У вас сколько же детей? -- Двое: Петро да Борька. Снаружи послышался легкий стук. Петро вдруг смолк и, вытирая рукавом слезы, заулыбался, а Марфа открыла дверь. Вместе со струей холодного воздуха в зимовье ворвался тот самый козел с голубой лентой. Радостный, веселый, он, как весенний день, был полон энергии. -- Пришел, Боренька, хороший мой, -- сказала ласково, нараспев, Марфа, приседая. Тот бросился к ней, лизал лицо, руки, а Петька гоготал от радости, обнимал, виснул на Борьке. Я встаю, невольно взволнованный этой трогательной картиной. Меня поражает не красота молодого козла, а настоящая любовь, которой связаны эти три существа, живущие в ветхом зимовье, на краю старого бора. Мне делается страшно при одной мысли, что я мог убить Борьку. Ласкаясь, Борька косит свои черные глаза на стол. Марфа ревниво отворачивает его голову, но козел вырывается. В дальний угол кувырком летит Петька и, стиснув от боли пухлые губы, молчит, а слезы вот-вот брызнут из глаз. -- Любит дьяволенка, не плачет, а ведь ушибся, -- говорит Марфа, поднимая сына. На столе Борьку ожидает завтрак -- хлебные крошки. Он поднимает голову и, ловко работая языком, собирает их в рот. А Марфа что-то ворожит в углу, нагнувшись над деревянной чашкой. Борька слышит, как там булькает вода, это его раздражает, он начинает торопиться и нервно стучит крошечными копытцами о пол. Петька подбегает к матери, явно намереваясь преградить Борьке путь к чашке. Мальчишка разбрасывает ручонки, упирается ножонками в пол, надувая покрасневшие щеки. Но Борька смело налетает на него, отталкивает грудью и лезет к чашке, а Петька доволен, хохочет, заражая смехом и меня. Припав к чашке, Борька с жадностью пьет соленую воду, фыркает, обдавая брызгами мальчишку. -- Иссе... Иссе... -- кричит тот, захлебываясь от смеха. С Петькой Борька расправляется, как с надоедливым братишкой. Да и есть за что. Мать то и дело кричит сыну: "Петька, не приставай, не висни!" Но какой мальчишка утерпит не дотронуться до такой замечательной живой игрушки? После завтрака Борька становится вялым, им начинает овладевать какое-то безразличие. -- Хватит смеяться! -- повелительно кричит Марфа. Она ловит сына, одевает в меховую дошку и выталкивает за дверь. -- Иначе не даст уснуть Борьке, -- говорит она, подбрасывая в печку дров. А козел крутится посреди зимовья. Он ищет место для отдыха, бьет по полу копытцами, отгребает ногами воображаемый снег и падает. Ему кажется, что он лег в лунку, сделанную им на земле. Мы вышли из зимовья. Неведомо куда исчезли тучи. Над заснеженной тайгою появилось солнце, и тотчас словно брызнул кто-то алмазным блеском на вершины сосен. -- Он прибежал к нам прошлой весною, -- рассказывала Марфа спокойным голосом. -- Слышу, кто-то кричит, совсем как ребенок. Потом увидела, бежит ко мне козленок, маленький, только что родившийся, мать зовет. Проклятые волки тут на увале ее разорвали. Поймала я козленка и оставила у себя. Так он и прижился. А вот теперь, если не придет утром из тайги, сердце болит, нехорошие мысли в голову лезут. Борька ласковый, мимо человека не пройдет, а не понимает, что опасность, -- могут по ошибке, а то и со зла убить... Люди разные, иной хуже зверя, так и норовит нашкодить. -- А вы не пускайте его из зимовья, -- посоветовал я, вспомнив свою встречу с ним. -- Что ты! Без тайги зверю неволя. Нельзя не пускать. Вечерами Борька уходит в лес и там живет с дикими козами, кормится, играет, а утром обязательно прибежит. Хороший он у нас, даром что зверь. Смотри сюда. Видишь, дыра в обшивке двери, это он копытом пробил, когда стучался. Утром постоянно ждешь этот стук, Петька ревет, и сама думаю: придет ли? -- Надо бы ему пошире ленту на шею привязать, чтобы дальше было видно. -- Скручивается она на нем в лесу. Понимаю, что нужно... -- Тпру... -- вдруг послышался голос Пашки. -- Здравствуйте, тетя Марфа. -- Ты что так рано, мы еще не завтракали, -- сказала она. -- За дядей приехал, -- ответил он, подходя к Петьке. -- Здорово, мужик! Где твой Борька? Убежал? -- Тише, спит... -- прошептал мальчишка, пригрозив пальчиком. Я поблагодарил хозяйку за гостеприимство, распрощался с толстопузым Петькой, и мы уехали. Кудряшка лениво шагала по занесенной снегом дороге. Точно зачарованная, стояла старая тайга, принарядившаяся, посвежевшая. -- Василий Николаевич здоровенного козла сшиб, еле стащили с седловины. А вы, значит, того? Дедушка промажет, начинает хитрить, дескать, мелкая дробь попалась или веточка не дала выцелить... -- говорил Пашка, явно вызывая меня на разговор. Но я все не мог оторваться мыслями от лесной избушки. Так и запечатлелся козел, ласкающийся к Марфе, с повисшим на нем Петькой... Снова потянулись скучные дни ожиданий. Уже взбунтовались реки, прошел ледоход. Забурела тайга. Молодые березки, тальнички, осинник стоят еще голые, но почки уже набухли, и какой-то нежный, едва уловимый, розоватый налет, -- след пробудившейся жизни, -- растекается по веткам. Чувствуется, что вот-вот, как только по-настоящему пригреет солнце, все доверчиво раскроется, зазеленеет, расцветет яркими красками, и могучая тайга зашумит по-весеннему. И тогда в лесу все станет понятным, доступным, прекрасным. Только птицы не ждут, торопятся. День и ночь в воздухе шелест упругих крыльев и радостный крик возвращения. Он выворачивает всю мою душу. Ах, если бы они взяли меня с собою на север! Обстоятельства складываются так, что мы должны будем отправиться вверх по реке Зее и обследовать Становой к западу от Ивакского перевала. Эти горы не посещались людьми, никто не знает, что встретит там путешественник. В прошлом году, когда искали перевал, мы с Улукитканом видели их издали с вершины, и теперь они представляются мне в виде беспорядочного нагромождения хребтов, изъеденных ущельями, покрытых курумами, с глубокими цирками, врезанными в каменные корпуса. Мы, вероятно, попадем туда раньше других. Нам придется сказать первое слово об этих горах и там пережить то, что невозможно даже заранее представить. Мысленно мы давно уже бродим по Становому, и порой, точно в яви, заноют на плечах старые натертости от лямок тяжелой котомки или вдруг послышится грохот камней под ногами удирающего стада снежных баранов. Невольно вздрогнешь и с болью поймешь, что ты еще далеко от гор, от заманчивых мест. Двадцать шестого мая мы получили телеграмму из Аянской бухты, что Трофим поправляется и дней через десять будет выписан из больницы. Я оформил приказ о предоставлении ему двухмесячного отпуска, и мы стали собираться в путь. Как-то вдруг полегчало на душе. Трофим уедет к Нине, отдохнет, и оба вернутся к нам. Я рад за них, они достойны счастья. ...Машину загрузили с вечера. Вылет назначен на восемь часов утра. Закончив с делами в штабе, я еще засветло пришел домой и только разделся, как послышался стук в дверь. -- Заходите! Дверь тихо скрипнула, и в образовавшуюся щель просунулась нога, обутая в унт. Затем показались два косача, заткнутые за пояс головами. Я сразу догадался, кто это пожаловал. -- Проходи, что остановился?! -- За гвоздь, однако, зацепился, -- слышится за стеной ломкий мальчишеский голос, но сам Пашка не показывается, трясет косачами, явно дразнит. Я хотел было втащить его, но парень опередил меня, уже стоял на пороге в позе гордого охотника: дескать, взгляни, каков я и на что способен! -- Где же это тебя угораздило, да еще двух? -- говорю я, с напускной завистью рассматривая птиц и заранее зная, что этого-то от меня и добивается парнишка. Стараясь держать косачей впереди, Пашка боком высунулся на середину комнаты, стащил с головы ушанку и вытер ею грязный пот на лице. -- Там же, по Ясненскому, где коз гоняли. Поедете? Страсть как играют. Иной такие фигуры выписывать начнет, -- и, склонив набок голову, растопырив полудугою руки, он задергал плечами, пытаясь изобразить разыгравшегося на току косача. -- В которых местах много слетится, как зачуфыкают да замурлыкают, аж дух забирает. Другие обзарятся -- по-кошачьему кричат... Эх, и хорошо сейчас в тайге! -- Не соблазняй, не поеду. Завтра улетаем и до осени не увидимся. -- Значит, не поедете... И парнишка вдруг охладел. На лице потухло оживление. Неловко переступая с ноги на ногу, Пашка выдернул из-за пояса косачей и равнодушно бросил к порогу. -- Еще и не здоровался, а уж обиделся. Раздевайся, -- предложил я ему. -- Значит, зря я вам скрадки налаживал на токах, -- буркнул он, отворачивая голову. -- Думал, поедете, заночевали бы у костра, похлебку сварили из косача -- ну и вкусная же! В кухне зашумел самовар, и хозяйка загремела посудой. -- Пить охота, -- сказал Пашка. -- Я нынче со своей кружкой пришел. У вас чашечки маленькие, из них не напьешься. Он достал из кармана эмалированную кружку и уселся за стол. -- Я хочу что-то у вас спросить, только дедушке не сказывайте, рассердится, а мне обижать его неохота. Можно мне в экспедицию поступить работать? -- И, не дожидаясь ответа, заторопился: -- Я в тайге не хуже большого, любую птицу поймаю. А рыбу на обманку -- за мое почтение! Петли на зайцев умею ставить. В прошлое воскресенье водил в тайгу городских ребят. Смешно, -- они, как телята, след глухариный с беличьим путают, ель от пихты отличить не могут. Я даже дедушку на днях пикулькой подманул вместо рябчика. Ох, уж он обиделся! Говорит, ежели ты, Пашка, кому-нибудь об этом расскажешь, портки спущу и по-праздничному высеку! -- Ну, это уж привираешь... Как это ты мог дедушку-таежника обмануть? -- перебил я его, раззадоривая. -- Вам расскажу, только чтоб дедушка не узнал, -- предупредил он серьезно, пододвигая ко мне табуретку и опасливо покосившись на дверь. -- Вчера прибежал ночевать в зимовье к дедушке, да запоздал. Ушел он в лес косачей караулить. Ну и я туда же, его следом. Места ведь знакомые. Подхожу к перелеску, где ток косачиный, и думаю: дай-ка пошучу над дедом. Подкрался незаметно к валежине, достал пикульку и пропел рябчиком, а сам выглядываю. Ухо у дедушки острое -- далеко берет. Вижу: он выползает из шалаша, шомполку в мою сторону налаживает, торопится, в рот пикульку засовывает. И поет: "Тии-и-ти-тии". Я ему в ответ потихоньку: "тии-и-ти-тии". Он припал к снегу, ползком подкрадывается ко мне, а сам ружье-то, ружье толкает вперед, глаза варежкой протирает, смотрит вверх. Это он на ветках рябчика ищет. Ему и невдомек, что Пашка свистит. Я опять: "Тии-ти-тии". Метров на тридцать подполз он ко мне и вдруг ружье приподнял да как бухнет по сучку. Я и рассмеялся. Вот уж он осердился, с лица сменился, думал, подерет. Для этого, говорит, я тебя, негодник, учил пикать, чтобы ты деда обманывал? И пошел, и пошел... Возьмите с собою! -- вдруг взмолился Пашка, меняя тон. -- Хорошо, что ты любишь природу, но чтобы стать путешественником, нужно учиться и учиться. А у тебя вон с арифметикой нелады... У Пашки сразу на лбу выступил пот. Парень повернулся на стуле и торопливо допил чай. -- Что же ты молчишь? Или неправда? -- Вчера с дедушкой вместе решали задачу насчет автомашин с хлебом. Он говорит: я умом тут не соображу, мне нужно натурально, а пальцев-то на руках не хватает для счета -- машин много. Он спички разложил и гоняет их по столу взад-вперед. Вспотел даже, разгорячился. Бабушка и говорит ему: "Ты бы, Гурьяныч, огурешного рассольцу хлебнул, может, легче будет, к автомашинам ты же не привышный". Даже богу стала молиться, чтобы задача у нас с дедушкой сошлась. -- Ну и что же, решил он? -- Нет, умаялся да так за столом и уснул. А бабушка поутру баню затопила, говорит, еще чего доброго от твоих задач дед захворает. Всю ночь бредил машинами. -- Это уж ты выдумываешь. -- Не верите? -- и Пашка засмеялся. -- А сам-то ты решил? -- Решил. Только неверно... Вы когда полетите? -- вдруг спросил он, явно отвлекая меня от нежелательного разговора. -- Завтра утром. -- Я приду провожать. Охота взглянуть на самолет, а без вас не пустят. В комнату вошел Плоткин, и наш разговор оборвался. Пашка засуетился, стал собираться и исчез, забыв косачей. -- Вот вам настоящий болельщик, -- сказал Рафаил Маркович. -- Нет дня, чтобы он не забежал в штаб или к радистам узнать, есть ли какие новости. Когда искали Королева, он часами просиживал у порога. Вы его не пускайте к себе, ведь он совсем забросит школу. -- Можно? -- вдруг послышался голос Пашки. -- Чуть не забыл! Он схватил со стола свою кружку, за ним захлопнулась наружная дверь. Мы рассмеялись: хитрец, ведь он подслушивал, что будем говорить про него! Пашка, пользуясь нашим покровительством, с утра уже был у самолета и с любопытством осматривал его -- ощупывал руками, заглядывал внутрь, удивлялся. Он, кажется, завидовал не только отлетающим, но даже тюкам и ящикам, которые грузили в машину. Я привел его в кабину управления самолета и представил командиру корабля. -- Михаил Булыгин, -- отрекомендовался тот, пожимая парнишке руку. Пашкины глаза не знали, на чем остановиться: столько тут было разноцветных рычажков, кнопок, приборов. Даже карта висела в большой планшетке. -- Садись на мое место, и мы сейчас с тобой полетим, -- шутливо предложил пилот. Пашка недоверчиво покосился на него и осторожно подвинулся вперед. На сиденье взбирался боязливо, будто на мыльный пузырь, готовый лопнуть при малейшем прикосновении. -- Ставь ноги на педали и бери в руки штурвал. Да смелее, не бойся, -- подбадривал его Михаил Андреевич. Пашка прилип руками к штурвальной колонке. Вот посмотрел бы в этот момент дедушка на своего внучка -- какой восторг пережил бы Гурьяныч! -- Бери штурвал на себя... Так. Мы поднимаемся... А чтобы повернуть самолет вправо или влево, нужно нажать ногою соответствующую педаль. Понял? Парнишка утвердительно качнул головой, нажал педали, видимо живо представляя, что послушная машина несется в воздухе и все ребята следят с земли за ним, за Пашкой, который так ловко управляет самолетом. Я спустился к провожающим. Вылет задерживался из-за каких-то "неполадок" в атмосфере. Только в одиннадцать часов мы поднялись в воздух. Летели высоко. Под нами облака, словно волны разбушевавшегося моря, перегоняли друг друга, мешались и, вздымаясь, надолго окутывали нас серой мглой. От напора встречного ветра машину покачивало, и казалось, летит она не вперед, а плывет вместе с облаками назад. Вдали, точно упавшая на облака глыба белого мрамора, виднелся величественный Становой, облитый солнцем. К нему устремляется наша машина. А под нами, в образовавшихся просветах, показалась долина Зеи, багровая от весенних ветров и тепла. Еще через несколько минут облака поредели, и я узнал устье Джегормы, куда в прошлом году привел меня ослепший Улукиткан. Ниже Джегормы, в двух километрах от слияния ее с Зеей, широкая коса -- посадочная площадка. Никого на ней нет. Летчик разворачивает машину, заходит сверху, "падает" на галечную дорожку. Пустынно и одиноко на берегу. Мы разгружаем машину. -- Ты как сюда попал? -- вдруг послышался строгий голос Василия Николаевича. -- Дядя, не кричи, я тебе дедушкину пикульку для рябчиков подарю, -- ответил вкрадчиво детский голос, и из-под тюков показалась голова Пашки. -- Я не успел слезть, -- оправдывался он, стряхивая с ватника пыль и хитровато всматриваясь в лицо Василия Николаевича. -- Врешь, а как попал под тюки? -- С испуга, хоть провалиться мне, с испуга. Как загудели моторы, я хотел в дверь выскочить, а меня занесло вишь куда... Василий Николаевич ощупал у него сумку и покачал головой. -- Знал, что испугаешься, хлеба захватил? Мальчишка заглядывал в лицо Василию Николаевичу, как бы пытаясь разгадать, насколько серьезен разговор. А тот вывалил на тюк содержимое сумки. Чего только в ней не было! Сухари, дробь, пистоны, селедка, столовый нож, пикульки, крючки, обманки, пробки, -- словом, все, что Пашка успел нажить за двенадцать лет жизни. -- Ты, дядя, не сердись, -- сказал Пашка, уже разгадав покладистость Василия Николаевича. -- Ведь никто даже не подумает, что Пашка Копейкин на самолете улетел. Чудно получилось! -- Слезай-ка! Кто разрешил тебе лететь? -- спросил я, стараясь придать своему голосу строгий гон. -- Вы же сами меня посадили! -- ощетинился Пашка. -- Но я тебе не разрешал лететь. Ты что? Не хочешь учиться? Пашка молчал. -- Известное дело, не желает! -- рассердился вдруг Василий Николаевич. -- Я вот сейчас спущу с тебя штаны да такую таблицу умножения разрисую, надолго запомнишь. Ишь, чего вздумал -- кататься! -- Мищенко не выдержал и рассмеялся. А Пашка не сдавался. -- Мне, дядя, только бы на оленей взглянуть. Я сбегаю за лес? -- Ты никуда не пойдешь и не скроешься. Через пять минут улетишь обратно. Пашка обиделся, отвернулся от меня и стал рыться в своей сумке. -- Ладно, не останусь... А вы напишите бумажку, что я летал на самолете, без нее ребята не поверят, -- сказал он, а в озорных глазах торжество: проделка удалась. II. В СТРАНЕ БЕЗМОЛВИЯ I. Встреча с проводниками. Яйца с рыбой хорошо! Баюткан, сын дикого сокжоя. На долбленке по шиверам. Снегопад у астрономов. Наши проводники Улукиткан и Николай Лиханов уже прибыли на Зею с озера Лилимун. Они поселились на устье Джегормы. Там среди безмолвия тайги старики чувствуют себя прекрасно. Им не надоедает одиночество, не томит скука. Но мы знаем, они с нетерпением ждут нас, чтобы отправиться в далекий путь. Всех нас манят дали. Как только самолет с Пашкой скрылся из глаз, я отправился к Улукиткану, на устье Джегормы, тут недалеко. Бойка и Кучум уже несутся туда, минуют скальный прижим, скрываются в зарослях, и там вспыхивает дымок обновленного костра. Меня догоняет Василий Николаевич. Ему тоже не терпится. Но идем не торопясь. Как далеко мы вдруг оказались от жилых мест, и как волнующе дорог нам этот пейзаж, напоенный весною! Не могу надышаться воздухом. Чувствую, как он будоражит всю кровь и каждый глоток его прибавляет здоровья. Глаз не оторвать, не наглядеться на зеленые кружева гибких тальников, на лес, обрызганный белым черемуховым цветом, на далекие холмы, прикрытые плотным руном бескрайней тайги. Все живое ликует, дразнится, пищит, прославляя весну. И над всей этой обновленной землею стынет голубовато-свинцовое небо. Мы только миновали прижим, как из леса вышло стадо оленей. Животные спустились по каменистой осыпи к реке, стали пить воду. Следом за стадом выбежала молоденькая самочка. Увидев нас, она внезапно остановилась. Что-то знакомое во всей ее изящной фигурке, в манере ставить размашисто ноги, в черных озорных глазах. Не могу вспомнить, напрягаю память. -- Майка! -- вырывается у Василия Николаевича. Теперь узнаю и я... -- Майка, Майка! -- кричу обрадованно. Шагаю к ней, ищу в кармане лакомство, хочу напомнить ей о себе. Она, при слове "Майка", настораживается и неожиданно бежит к стаду. Обидно, не узнала. А мы-то все помним. Родилась она прошлой весною в походе на речке Кунь-Манье и первое свое путешествие совершила на нарте со связанными ногами, завернутая в старенькую дошку Улукиткана. Она стала нашей любимицей, но всегда недоверчиво относилась даже к ласкающим ее человеческим рукам. В ней больше, чем в других оленях, передался гордый дух предка -- дикого сокжоя. Улукиткан убежден, что новорожденный теленок приносит эвенку счастье. В прошлом году он не расставался с Майкой, окружал ее трогательной заботой. Даже когда врачи вернули старику, ослепшему в походе, зрение, он был убежден, что это сделала Майка. Улукиткан и в этом году взял ее с собою, надеясь, что она оградит его от бед. Навстречу бегут собаки. За ними показываются старики. Я обнимаю Улукиткана. Как дорог мне этот маленький, похожий на усохший пень, человек с заиндевевшими от седины волосами на голове, с проницательными глазами, одетый в старенькую дошку. Он прижимается ко мне, я слышу, как часто бьется его сердце. -- Я думаю, напрасно мы тут живем, пошто так долго не приезжали! -- говорит он с болью. -- Задержались, Трофим тяжело болел. Теперь все уладилось, он выздоравливает. Я обнимаю Николая. На его плоском лице радость. -- Куда след поведем? -- не терпится Улукиткану. Его явно беспокоит этот вопрос. -- К Становому, и от Ивакского перевала повернем на запад по хребту. -- Э-э, -- удивляется старик, -- опять худой место выбрал. Туда люди еще не ходи. -- Поэтому мы туда и идем. -- Какое дело у тебя там? -- Надо посмотреть, что это за горы, какие вершины, можно ли пройти туда с грузом на оленях и с какой стороны, где лучше организовать лабазы. После нас туда пойдет много отрядов, наша задача сделать легче им путь. -- Тогда пойдем. Ты только не забывай, что сказал старик: место там худой, тропы нет, кругом пропасть. Через два часа мы поставили свои пологи рядом с палаткой проводников, разожгли костер, сварили обед... И с необыкновенной ясностью почувствовали, что переступили границу, за которой нас ждет неизвестность. Кажется, ничто не омрачает этот первый день нашего путешествия: небо чистое, воздух прозрачный, дали доступны взгляду. Когда мы заканчивали обед, собаки лежали на песчаном бугорке, рядом с палаткой: Кучум, сытый, довольный, растянувшись во всю длину, грелся на солнце, а Бойка заботливо искала в его лохматой шубе блох. Но вдруг обе вскочили. -- Кого они там увидели? -- Василий Николаевич отставил кружку с недопитым чаем, встал. Поднялся и я. Бойка и Кучум, насторожив уши, готовы были броситься вниз по реке. Наконец оттуда долетел легкий всплеск волны и затяжной скрип. -- Кто-то плывет, -- сказал Лиханов, и мы все четверо вышли к реке. Из-за мыса показалась долбленка. Она свернула в нашу сторону и медленно поползла вдоль каменистого бережка навстречу течению. Впереди, к нам спиной, сидела женщина, натужно работая веслами. Вода под лодкой в лучах солнца кипела плавленым серебром, и от каждого удара рассыпались далеко вокруг каскады брызг. Кормовым веслом правил крупный мужчина. -- Что за люди, куда они плывут? -- спросил я Лиханова. -- Делать тут человеку нечего, зачем они идут -- не знаю. Лодка, с трудом преодолевая течение, приближалась к нам. Теперь можно было и по одежде и по плоскому лицу мужчины угадать в незнакомцах эвенков. -- Это Гаврюшка Бомнакский, -- пояснил Лиханов, -- где-то у ваших проводником работает. Лодка развернулась и с ходу врезалась в берег, вспахав размочаленным днищем гальку. -- Здорово, Николай, смотри-ка, опять сошлись наши тропы с тобой, -- сказал кормовщик, растягивая зубастый рот. -- Здорово, здорово, Гаврюшка, -- ответил Лиханов. -- Чего тут зря воду мутишь? -- Смотри хорошо, воду мутит жена, да что-то плохо, видно, весла малы, надо бы уже на месте быть, а мы только до Джегормы дотянулись. Мужчина с полным равнодушием извлек кисет и стал закуривать. -- Вы что не сходите на берег, разве ночевать не будете? -- спросил Василий Николаевич. -- Нет, дальше пойдем. Надо добраться до места. -- Далеко ли? -- Однако, двадцать, а то и больше кривунок будет -- далеко... -- Тогда чайку попейте, дня еще много, успеете. -- Спасибо, близко за мысом, такое дело было... Мы у инженера работаем, звезды смотрим. Он на оленях вперед ушел, а мы на лодке тащимся. -- У астронома Новопольцева работаете? -- спросил я. -- Во-от, Новопольцева. Ты знаешь? Ему помощница девка Нина. -- Да, да, Нина. Между ним и Лихановым завязался разговор на родном языке. И пока они выпытывали друг у друга новости, я рассматривал гостей. Женщина была маленькая, щупленькая и чуть-чуть сгорбленная. Она повернулась к нам, но на ее обветренном до блеска лице не выразилось сколько-нибудь заметного любопытства. Мы молча рассматривали друг друга. Она, казалось, ни о чем не думала. В ее косо сжатых губах, уроненных на колени руках, загрубевших от воды и весел, даже в складках поношенной одежды чувствовалась чрезмерная усталость, маленькие черные глаза, выглядывающие из-за густых ресниц, переполнены покорностью. Женщина, не отрывая взгляда от нас, достала из-за пазухи трубку с прямым длинным чубуком. Муж бросил ей кисет с махоркой. Не торопясь, все с тем же спокойствием, она закурила. Затем, откинувшись спиной на груз, долго смотрела в голубеющее небо. Ласковые лучи солнца скользили по ее плоскому лицу, ветерок бесшумно шевелил черные волосы. В руке сиротливо дымилась трубка. Зея, шутя, качала долбленку. Мужчина сошел на берег и подал всем нам поочередно свою костлявую руку. Это был на редкость среди эвенков высокий человек, с узкими скошенными плечами. С шершавых щек сбегала жиденькая бороденка, примятая у подбородка. Нос казался вдавленным в прямое, сильно скуластое лицо. Говорил он медленно, с трудом выжимая слова. Они уселись с Лихановым на гальке и, как уж принято при встрече, подложили в трубки свежего табаку. Николай стал рассказывать первым. Гаврюшка слушал с полным равнодушием, изредка вставляя в повествование Николая отдельные слова. Затем наступил его черед. Он оживился, энергично жестикулировал руками, часто обращался за подтверждением к жене, и та покорно кивала головою. Долго дымились трубки. Речная волна лениво перебирала береговую гальку. Солнце пошло на убыль. Стало прохладнее. С востока давила распластавшаяся над лагерем туча. Гости забеспокоились. -- Однако, торопиться надо, как бы дождь не упал. Мы оттолкнули лодку. Женщина на прощанье молча кивнула нам головой, а на лице так и осталась печаль. Она взяла весла и теперь казалась еще более маленькой, еще более покорной. От первого удара веслами долбленка вздрогнула, закачалась и, зарываясь носом в быстрину, поползла вверх, вдоль берега. Дико было видеть на гребях эту щупленькую безропотную женщину рядом со здоровым мужиком, сидящим в корме почти без дела. Василий Николаевич не выдержал: -- Гаврюшка! -- крикнул он вдогонку. Как здорово липло к нему это имя! Тот обернулся, и женщина перестала грести. -- Чего же ты жену за весла посадил, а сам, такой здоровенный, сел в корму? -- Ей-то что, греби да греби, а мне думать надо, как жить, -- донеслось из лодки. С неба обрушились тяжелые раскаты грома и, дробясь, покатились к горизонту. Долбленка уходила медленно. Мы стояли и смотрели, как под ней мешалась, словно серебро, взбитая тяжелыми веслами вода, Стоянку накрыл мелкий липкий дождь. Птицы, хотя и успели попрятаться в своих незатейливых убежищах, не умолкали, продолжали весеннюю перекличку. Значит, дождь ненадолго. Действительно, побарабанил он по палатке, взбаламутил ручьи и, убегая на запад, утащил за собой послушные тучи. На небе появились голубые проталины. Все снова ожило, и день продолжался в песнях, суете, в любовных играх таежных обитателей. Скоро вечер. Мне не сидится в палатке. После дождя должна быть хорошая видимость, ну как удержаться, не взойти на сопку и не взглянуть на окружающую нас местность. В лесу сыро. С веток гулко падают на землю тяжелые капли влаги. Под ногами крутой подъем по мокрому ягелю, плешинами прикрывшему каменистый склон сопки. А позади солнце уже коснулось нижним краем своей колыбели. Вот и вершина. Я усаживаюсь поудобнее на камень и достаю бинокль. Смотрю в сторону Станового, спрятанного за взлохмаченными грядами ближних гольцов. Взору открылась широкой панорамой тайга. Куда ни посмотришь -- все лес и лес. По нему разметались косы топких болот да мелкие россыпи холодных озер. Из вечерней мути, через обожженные закатом мари, бугры, перелески, ползет Джегорма, тайком подкрадываясь к Зее. И там, где она, выгибаясь в последнем усилии, вырывается из объятий тайги, чтобы слиться с Зеей, дымится лагерный костер -- единственное пристанище человека на всем видимом с сопки пространстве. Я поворачиваюсь к убежавшему солнцу. Гаснет закат. Лиловым сумраком наполняются провалы. По дну широкой долины полноводьем беснуется Зея, ревет, точит нависшие карнизы левобережных скал. В схватке с гранитом волны дыбятся, хлещут друг друга и, отступая, уносятся гигантскими прыжками в невидимую даль. А за рекой, от каменного русла до далеких гор, распласталась ширь лиственничной тайги, прошитая жилами студеных ручейков. Неожиданный шорох привлек мое внимание. Неслышно поворачиваю голову. Метрах в десяти вижу серый комочек. Он вдруг вытянулся, стал свечой. Это заяц. Как же не обрадоваться! Значит, здесь я не один. Видимо, и он вышел сюда, на вершину сопки, полюбоваться закатом. Зверек косит глазами на узкую полоску дотлевающего горизонта и не торопясь прядет длинными ушками. "Тоже что-то соображает!" -- подумал я и тихонько свистнул. Два прыжка, и заяц возле меня. Сижу, не шевелюсь. Смотрю на него в упор. Чувствую, как губы мои растягиваются в улыбке, давят смех. А косой замер свечой, на морде недоумение: что, дескать, это такое -- пень или опасность? И сам носом тянет воздух, шевелит жиденькими усами, присматривается, видимо, вспоминает, было ли тут раньше такое чудо? Вдруг прыжок, и заяц затаился между камней, прижав плотно к спинке свои длинные уши. Я еще не разгадал, что с ним случилось, как снизу взвился ястреб, пронизав посвистом настывший воздух. Замирая над нами, хищник быстро-быстро трепыхал острыми крыльями. "И он перед сном сюда заглянул", -- подумалось мне. Одно мгновение -- и ястреб, заметив меня, исчез во мраке, оставив позади себя лишь шум упругих крыльев. Уши у зайца зашевелились, приподнялись и в напряжении как-то смешно растопырились. Осторожно приподнявшись, он осмотрелся и решил поскорее убраться в чащу. Я стою долго... Уже ночь. Далеко в потемневшей тайге бубнит филин. Со скал к реке ползет туман, расстилаясь низко над водою. На пушистых лишайниках лежит еще нежно-розовая пелена исчезнувшей зари, а уж тьма затянула вершины. Пора возвращаться в лагерь. В этот вечер мы договорились идти дальше двумя группами. Я с Василием Николаевичем отправлюсь на лодке вверх по Зее. Мы по пути посетим астрономов, проверим их работу и узнаем, каким маршрутом они пойдут дальше. Улукиткан же с Николаем и Геннадием захватят весь груз, уйдут кружным путем вверх и дождутся нас на Зее. Все следующее утро мы с Геннадием просидели у радиостанции. Мне надо было связаться с полевыми подразделениями, разбросанными по этому безлюдному краю, ответить на запросы и предупредить, что дней семь я не буду на связи. Выбираюсь из палатки. Солнце высоко. Проводников все еще нет с оленями. Собаки слоняются по берегу, не зная, куда девать себя. Дотлевает забытый всеми костер, над ним раздается стенание одинокого комара. А из тайги, разомлевшей от теплых южных ветров, от первых весенних дождей, от солнца, несет пахучей прелью, слежавшимися мхами, запахом отогретой коры и еще чем-то дразнящим, обещающим. Из леса пришел Лиханов. За плечами у него ружье. В поводу связка оленей. В руках он держит чем-то заполненную шапку, бережно прижимая ее к животу. -- Ягод принес? -- Яйца, -- сказал он, привязывая к лесине оленей. -- Яйца?.. Откуда ты их взял? -- В тайге нашел, смотри... Они все свежие. В шапке действительно лежало шесть яиц, величиною почти с куриные, светло-пепельные, с мелкими крапинками на утолщенной стороне. -- Что так смотришь, не узнаешь? Глухариные, -- пояснил Лиханов. -- Узнаю и удивляюсь. Зачем разорил гнездо, отнеси обратно. -- Что ты! -- запротестовал он. -- Они еще лучше домашних. Сейчас огонь поправим, сварим их. Разве ты яйца не ешь? -- Нехорошо, Николай! Разве ты не понимаешь, что из каждого яйца вывелся бы глухарь. -- Это меня Улукиткан научил. -- Чему научил? -- Яйца собирать. -- Вот уж этому не поверю! Улукиткан без надобности веточку в тайге не сломит, а ты говоришь -- учил гнезда разорять! Николай хитровато щурил глаза. -- Старик шибко мастер искать яйца, лучше лисы. А оттого, что он их собирал, глухарей не меньше родилось. -- Ты, я вижу, шутками хочешь отделаться. Верни яйца в гнездо. -- Ты не серчай, Улукиткан говорит: каждая птица хорошо знает, сколько должно быть в гнезде яиц, чтобы бросить нестись. Но она не умеет их считать. Если ты понемногу начнешь таскать у нее яйца, не все сразу, а обязательно оставлять одно-два, то птица не догадается о пропаже. Она будет нестись, пока в гнезде не станет их столько, сколько нужно. Это правда. -- Но ведь копалуха не может бесконечно нестись! -- И то правда, нужно знать, когда брать. А за копалуху ты не горюй: ей делать нечего, пусть маленько поработает на нас. Курица не умнее ее, а сколько яиц дает, а? С реки прибежали собаки. Следом за ними показался Василий Николаевич. На горбу у него мокрая сеть, в правой руке на кукане бьются липкими хвостами блестящие рыбины. Он принес с собою в лагерь живой, дразнящий запах свежих огурцов -- так пахнут только что пойманные сиги, это их природный запах. Увидев яйца в шапке Николая, Василий Николаевич обрадовался: -- Мы как сговорились с тобою, Николай, ты яиц принес, а я рыбы да еще и зеленого луку для оформления, -- сказал Василий Николаевич и, повернувшись к палатке, громко крикнул: -- Геннадий, быстро сюда! Тот высунул стриженую голову в просвет и заулыбался во весь рот. -- Вот это да-а-а! -- протянул он нараспев. -- Очисть пару и на сковороду, только накали ее пожарче, чтобы сиги с корочкой получились, да и зальешь их яйцами. Так, что ли, Николай? -- Яйца с рыбой -- шибко хорошо! -- ответил тот. Мы с Василием Николаевичем развесили на солнце сеть. Я стал выбирать из нее мусор, а он занялся починкой. Сетка-одностенка старенькая, вся в заплатках, второй год с нами путешествует. Пора бы выбросить, надоело чинить, да уж больно липнет к ней рыба. Диву даешься -- смотреть не на что, а в воду опустишь -- словно оживет. В других сетях пусто, а в ней непременно добыча. -- Рыба пошла, -- говорит Василий Николаевич, ловко работая челноком. -- Валом прет, торопится, будто ее кто гонит... А подумаешь -- и у ней своя забота. Хариусы да всякая мелюзга спешит к вершине ключей, там ей летовать безопаснее, не каждый хищник туда по мелководью доберется. Какая покрупнее рыба -- кормистее места хочет захватить. А ленок икру несет, к мелким перекатам прибивается нереститься. Вот она что весна-то делает! Не зря говорят, она и мертвого расшевелит. -- Таймень в Зее есть? -- перебил я его. -- Как же, есть. Тут его дом: ямы большущие и корму вдоволь. Утром вышел я на реку, зорю проводить, а он, окаянный, с баловства, что ли, близ берега вывернулся, здоровенный, что бревно, хвостом как мотанет, всю заводь, дьявол, взбаламутил. Какая поблизости рыба была, веришь с перепугу поверх воды дождем сыпанула. То-то, боится тайменя... На спиннинг бы этого жеребца поддеть, не то запел бы он на быстрине, долго уговаривать пришлось бы... -- Вода посветлее, попробуем, авось какого-нибудь и обманем. А в это время Геннадий, красный, вспотевший, дожаривал рыбу. Густым, сочным паром клубилась сковорода. Запах острой смеси перца, масла, лука и крепко поджаренного сига расползался по лагерю. Кучум, примостившись рядом с поваром, посиневшими глазами наблюдал, как на сковороде пузырилась подлива, в изо рта его тянулась до земли двумя прозрачными нитками слюна. -- Ты, Геннадий, долго будешь мучить нас? -- кричит Василий Николаевич. -- Ишь, распустил запахи! -- Готова, можно завтракать. -- И повар, смахнув рукавом с лица крупинки пота, поставил дымящуюся сковороду на хвойную подстилку. Улукиткан привел оленей, и мы сели за "стол". После завтрака сворачиваем лагерь, распределяем груз. Мы с Василием Николаевичем стаскиваем свои вещи к лодке. Улукиткан достает из потки знакомую нам лосевую сумочку с рукавицу, наполненную солью и увешанную по шву когтями рыси и белохвостого орлана. Он трясет ею в воздухе, и когти, ударяясь друг о дружку, гремят, как побрякушки. Олени вскакивают, разом бросаются на звук, окружают старика, тянутся черноглазыми мордами к сумочке. Но старик продолжает трясти сумочкой, косит глаза на ельник. Вижу, там из сумрака, из-за толстых стволов, осторожно вышагивает крупный олень с огромной короной черных рогов на голове. Он выходит из леса, но вдруг пугливо шарахается обратно в ельник. Однако далеко не убегает, желание полакомиться солью заставляет его задержаться. -- Баюткан (*Баюткан -- олень, рожденный от домашней самки и сокжоя) -- совсем дикий, как сокжой, -- не без гордости поясняет Улукиткан. Он передает мне сумочку, сам вытаскивает из вьюка маут -- тонкий, метров двенадцать длиною, ремень, употребляемый как аркан для ловли оленей. Старик по привычке проверяет, насколько надежно прикреплено к концу ремня металлическое кольцо, накидывает маут на правую руку небольшими кругами, а по тому, как легко и ровно вьются кольца маута, можно наверняка сказать, что арканом старик владеет в совершенстве. Глаза его приковывают Баюткана. Тот все еще стоит в ельнике, но теперь его уже не соблазняет знакомый дребезжащий звук. Он настороженно, по-звериному, следит за стариком, точно догадываясь, что должно сейчас произойти. Улукиткан прячется за толстой лиственницей, держа наготове маут. Мы обходим Баюткана полукругом с тыльной стороны. Он поворачивает голову в нашу сторону, прядет ушами. Секунды две стоит, спружинив спину, потом вдруг бросается в тайгу, будто спугнутый выстрелом зверь. Слышится глухой топот и хруст веток под тяжелыми прыжками. Баюткан шарахается между стволов, летит по просветам, но всюду люди. Пугливым взглядом окидывает лесной сумрак, бросается очертя голову в чащу, но и тут на его пути встает мощная фигура проводника Николая. Баюткан вдруг поворачивает назад и замирает. Весь собранный, как перед поединком, он долго косится на лиственницу, за которой таится Улукиткан. Олени у дымокуров поднимают любопытные морды. Тайга замирает. Мы бесшумно, не торопясь, сжимаем кольцо. Баюткан неожиданно рванулся изо всех сил навстречу опасности, мелькнул рыжей тенью между стволов, понесся с закинутыми назад рогами мимо Улукиткана, гордый, неустрашимый. Свистнул маут, нагоняя одичавшего оленя, и едва только ремень лег на шею, как животное, словно увидев перед собою пропасть, остановилось, глубоко занозив в рыхлую землю все четыре ноги. Мгновенье -- и не осталось в нем ни дикой гордости, ни страха. Улукиткан, свивая в кольца маут, подошел к Баюткану, надел узду, привязал к березе. Старик горд, что у него в связке этот дикий красавец. ...Вести большой аргиш по тайге дело сложное, не каждому эвенку доступное. Его тайны известны только опытным каюрам. Кроме уменья угадывать путь, находить броды через большие реки, добывать пищу в пути, проводник должен уметь вьючить оленей. Это самое главное. От того, как хорошо он знает своих животных, как подогнаны седла, с какой точностью уравновешены полувьючки, олени, при одних и тех же условиях, могут работать годы и могут через месяц пропасть. Улукиткан всем своим существом сросся с этими животными. Да иначе и не могло быть. К оленям он привык с раннего детства. Вначале, кочуя по тайге в люльке, перекинутой через спину учага (*Учаг -- верховой олень), позже -- привязанным ремнями к седлу. В семь лет он уже правил упряжкой. Весь нелегкий опыт Улукиткана говорил ему, что без оленей эвенку не прожить в этих скупых, безлюдных дебрях, и он унес с собою в долгую жизнь заботливую любовь к этим трудолюбивым и покорным животным. С Улукитканом можно кочевать все лето по тундре, ломать захламленную тайгу, подниматься на высоченные перевалы, и его олени будут выглядеть к концу путешествия бодрыми, резвыми, сытыми. Вот и теперь, прежде чем начать вьючить оленей, проводники внимательно осматривают животных: ощупывают их спины, тонкие, жилистые ноги, заглядывают в глаза. Затем связывают друг за другом в строгом порядке: за сильным привязывают слабого, за слабым -- сильного, и вот все двенадцать оленей в связке получили свои места -- теперь уже до конца лета. Вьючить легче вдвоем. Улукиткан берет себе в помощники Василия, а Николай -- Геннадия. Делим весь груз между проводниками, а те, в свою очередь, распределяют его между своими оленями, тоже на все время похода. На это уходит много времени. Первый день путешествия всегда хлопотлив, и важно, чтобы караван в этот день, хотя бы к вечеру, тронулся с места, непременно тронулся бы. Наконец-то вьюки готовы, можно отправляться в путь. Лиханов делает на дереве затес, под ним укрепляет горизонтально ерниковую веточку и привязывает на нитку дециметровую палочку, рогульками вниз. Мы знаем, что первое означает: "ушли далеко, не вернемся", а второе -- "на этой стоянке утерян один олень". Наутро и мы с Василием Николаевичем покидаем лагерь. Проводить нас прилетели три ворона. Рассевшись по вершинам деревьев, птицы воровски осматривают стоянку, что-то нетерпеливо бормочут. До этого я их не видел. По каким же признакам они узнали, что люди покидают берег Джегормы и тут будет чем поживиться? Позднее к ним присоединился и осторожный коршун -- солидный конкурент. Этот, видимо, по поведению воронов догадался, что здесь будет добыча. Я залил огонь. Еще раз осмотрел закоулки -- не забыли ли чего. В лагерной пустоте гудели комары. Пахло черемуховым цветом. В каплях холодной росы ломались лучи утреннего солнца. Но вот лодка загружена. Бойка и Кучум уже лежат на корме, нетерпеливо поглядывая на нас. Василий Николаевич обмакнул в воду шест, протер его руками и, упираясь широко расставленными ногами в дно лодки, подал мне знак занимать место в носу. Дружно перекликнулись первые удары железных наконечников о камни. Вздрогнула долбленка и, повинуясь кормовщику, скользнула змеей вверх по течению. Разломилась под ней струя, назад поползли каменистое дно реки и галечный берег. Позади осталась Джегорма. День ветреный. По небу заходили тучи. В низовьях вяло постукивает гром. Медленно ползем вверх по Зее. Справа чередуются серые скалы, и у каждой из них у изголовья непременно перекат. А слева тайга пестрыми латками прикрыла всхолмленную низину. От шестов деревенеют руки. Давно бы надо остановиться, но Василий Николаевич неумолим. -- Еще маленько, может, за тем перекатом заводь будет, сетку бросить. Там и приткнемся... На его обветренное лицо легла усталость. Остыл взгляд. В ударе шеста уже меньше силы, во взмахе не та четкость. Я готов отказаться от ухи, о которой мечтал весь день, но на мой умоляющий взгляд Василий Николаевич отвечает молчанием и, горбя спину, энергичнее наваливается на шест, толкает лодку вперед. Между мною и Василием Николаевичем давно, как-то сами по себе, без сговора, установились такие отношения. Когда мы остаемся вдвоем, в походе ли, в лагере, или на охоте, я безропотно подчиняюсь ему. Долгие годы совместной борьбы накрепко связали наши жизни. У меня было много случаев проверить его отношение к себе. Я привязался к этому удивительно простому, настежь открытому человеку. Сколько в нем непоказного трудолюбия! Какая неиссякаемая энергия! Какие умные руки, за что ни возьмутся -- все ладно. Он лучше меня знает мелочи походной жизни: как сделать весло, нарту, трубку, ложку, как починить сеть, испечь хлеб, постричься, выбрать место для ночевки. В работе он надеется только на себя. Не скрою, возле него мне легко, с ним спокойно. -- За этим перекатом переночуем. Он произносит это уже в который раз! Но руки его не бросают шест, и мы ползем дальше. Уже вечереет. Ветерок несет сверху дробный шум большого переката. Видно, как скачут по камням волны лохматыми беляками. Останавливаемся. Василий Николаевич бежит вперед, осматривает проход. Что-то не нравится ему: крутит курчавой головой, чешет затылок. Возвращается молча, то и дело поворачивается, поглядывает на перекат. -- На ту сторону держать будем, там должны бы пройти, -- говорит он уставшим голосом. Лодка перемахнула реку и как бы в нерешительности замерла, прижавшись к валуну. Кормовщик, вытягивая по-гусиному шею, прощупывает проход, морщит от напряжения лоб. -- Черт... -- бросает он с явной досадой. -- Смочи шест да стань потверже, а то слизнет. -- А сам сбрасывает с плеча пиджак и почему-то засучивает повыше штаны. По правилам шестовики должны всегда стоять лицом к берегу, а лодка -- держаться как можно ближе к нему, лишь бы дно не задевало о камни. Сложнее на перекате, так как тут на вас давит разъяренный поток, всюду, как воронье, подкарауливают камни, того и гляди -- накинет! Все зависит от ловкости кормовщика. Ткнись не туда, не успей упереться шестом, оттолкнуться -- и не опомнишься, как волна захлестнет и отбросит назад, а то и упрячет. В разрыве облаков появилось солнце. Ожил, радужно засверкал перекат. Ветер -- шальной, срезает лохматые гривы волн, бросает в лицо холодные брызги. Над рекой висит угрожающий рев потока. Лодка выскользнула из-за камня и, высоко подняв нос, смело полезла на вал. Застучали, разбиваясь о борта, упругие волны. Долбленка тряслась, как в лихорадке, и гулко стонала. Но кормовщик властными ударами шеста гнал ее дальше в проход, в бурлящую пену потока. У камней густой чернотой кипела вода. Свинцом наливались прилипшие к шестам руки, до хруста горбились спины. Вот и край переката. Рев отступает. Показывается черная полоса широкой заводи. Лицо Василия Николаевича размякает. Он делает последний взмах, но шест крепко застревает между камнями. Один-другой рывок -- долбленка качнулась, зачерпнула воды, а я, не удержавшись, на ногах, вывалился в воду. В одно мгновение лодку развернуло, бросило назад, в горло бушующего переката. Василию Николаевичу удалось поймать мой шест. Невероятным усилием он толкнул долбленку к противоположному берегу и ускользнул от камня. Быстро перебросил шест с правого борта на левый, удар -- и лодка, подняв к небу нос, замерла в предельном напряжении. Еще удар, другой -- и она послушно поползла на пенистый горб переката. Но вдруг заколебалась, как бы не в силах превозмочь крутизну, и медленно стала отступать. А за кормой огромный камень уже выпятил черную острую грудь. Настала страшная минута -- кто кого?! Бойка и Кучум, почуяв опасность, спрыгнули в воду и исчезли в бурлящем потоке переката. Я готов был бежать под перекат ловить вещи. Но Василий Николаевич заупрямился. Кровью налились глаза, шея напряглась, на скрюченной спине лопнула рубашка. Я видел, как дугой выгнулся шест и лодка остановилась, словно уперлась в скалу. Еще полметра -- и от нее остались бы щепки! А справа и слева на долбленку налегали волны. Упругий ветер рвал их косматые гривы, захлестывал нас. Но человек, приникший к шесту, казалось, не замечал опасности. Сильным рывком он бросил лодку на верх гребня. Спохватился разъяренный перекат, всплеснул бурунами, да было уже поздно. Человек победил! Внезапно черные тучи пронзила световая стрела, ударил сухой трескучий гром. Кормовщик, быстро переставляя шест, гнал лодку от переката. По берегу, стряхивая на бегу воду, бежали собаки. Василий Николаевич в последний раз оглянулся на оставшийся позади перекат, неодобрительно покачал головою. Казалось, только теперь он понял, какая опасность подкарауливала его. Уже стемнело, когда наша лодка, обогнув скалу, причалила к берегу. По широкой заводи бежала мелкая рябь, пряча под собой каменистое дно водоема. Огромный валун, отполированный водою, лежал у подножья очередного переката, преграждая широкими плечами бег реке. Поток наваливался на него чудовищной силой, чесал бока и, обессилев, тихо скользил с последнего порожка. За валуном чернела глубокая яма с отраженной в ней скалою, лесом, клочьями туч на небе. -- Тут уж непременно большеротый живет. Как бы нам его в уху заманить! -- сказал Василий Николаевич, азартным рыбацким взглядом осматривая яму. А в это время близ струйки, огибающей валун, что-то вывернулось пепельно-серое, с ржавым большим плавником и так хлестнуло по воде, что даже Бойка и Кучум вскочили. -- Эко здоровенный супостат! Сам просится, -- и Василий, взглянув на багровеющий закат, соскочил на берег. Мы выгрузили лодку, достали сеть и быстренько растянули ее у изголовья заводи. Небо грязнили тучи. Пока мы устраивали ночлег, в сетку попала пара ленков: значит, на ужин обеспечена уха! Палатка стоит у самого берега, под защитой густого тальника. Мы сидим у костра, наблюдая, как на реке угасает последний отсвет мутного заката, и прислушиваемся к порывистому дыханию переката у изголовья заводи. Кажется, там в бурунах бьется непонятная жизнь. А где-то за скалою, в складках темно-багровых туч, забавляется молния. С прибрежных марей и луговин тянет затхлой теплотой. Ночь ложится на землю. Тишина... -- Смотри, смотри, попался! -- кричит Василий Николаевич. У скалы всплеснула тяжелая рыбина, сверкнув в темноте серебристой чешуей. Вздрогнула заводь. Поплыли по ней отраженные блики костра, застучали волны о галечный берег. -- Не все тебе ловить других, поймался и сам, -- говорил Василий Николаевич, поправляя огонь. Мы не торопимся. На небе теперь ближе и ярче вспыхивают молнии, на миг освещая тугой свод неба, В тишине все тот же безнадежный всплеск да надсадная трескотня козодоя. Мы садимся в лодку, подплываем к валуну, где укреплено удилище с жерлицей. Василий Николаевич хватается за шнур и подтаскивает к себе притомившу