Это близнецы-мальчики. Симпатичные ребята! Они удивительно похожи друг на друга: оба плосколицые, узкоглазые, смуглые, типичные эвенки, и оба отменно голосистые. Орут изо всех сил и брыкаются плоскостопыми ножками, а я, как квочка, оставленная утятами на берегу речки, не знаю, что делать? Чего только я им не предлагал: и колыбельную пою, и соловьем свищу, то угрожаю, то изображаю зайца, медведя... Но увы, ничто не помогает! Орут пуще прежнего! Чувствую, что в этом деле у меня полнейший пробел, никакого опыта. К тому же малыши, вероятно, не слышали русского языка, и как бы я сладко ни пел, для них это явно непонятные звуки. Они проголодались, требуют мать -- и довольно-таки энергично. Но где же она? Неужели ее не тревожит детский крик? А вдруг с людьми что-нибудь случилось в этой трущобе, и они, возможно, больше не вернутся на табор? Что я буду делать с близнецами, чем их кормить? Не бараниной же! При этих мыслях меня охватывает страх и ощущение полной беспомощности. Вот тебе и счастливый день: кажется, из одной беды я попал в другую, еще более горькую!.. Солнце над головою. Никто не появляется, и я не знаю, что мне делать. Близнецы орут, просят есть, я уж и не рад этой встрече. Присаживаюсь к ним, беру на руки, и они немножко успокаиваются, но еще продолжают всхлипывать, будто передразнивая друг друга. Однако они быстро обнаруживают, что нянька из меня никудышная, и снова поднимают энергичный крик, вынуждают встать. Я брожу с ними по поляне, баюкаю, и малыши умолкают. Вот и хорошо! Но стоит мне остановиться на секунду, как они дружно принимаются за свое... Подумать только -- уже три часа, как я вожусь с буянами! Теперь нет сомнения, что с людьми что-то случилось и мать уже больше не вернется к детям, иначе как могла она бросить грудных детей на такое время? Что же мне делать с ними? Я забываю даже о Трофиме, мучительно раздумывая над судьбой этих несчастных, изголодавшихся малышей. Если мать не вернется, они обречены на голодную смерть, и все это должно произойти у меня на глазах!.. Бывает ли в жизни человека положение нелепее, чем то, в какое я попал? Знаю, не уйти мне с поляны и не бросить на произвол эти две маленькие беспомощные жизни. И в то же время чувствую со всей остротою свою полнейшую беспомощность, будто я попал в иной мир, где весь мой жизненный опыт и навыки оказываются бесполезными... Как же, как все-таки накормить малышей? Время тянется медленно. Я не заметил, как ушли от дымокура олени. Знойный воздух полон гнуса. Бедные близнецы, они охрипли, до неузнаваемости искусаны мошкой. Поблизости нет воды, и я не знаю, как далеко она от стоянки. Вдруг Кучум вскакивает, замирает, насторожив острые уши. Я прислушиваюсь, но ничего не улавливаю. Только ветер, проносясь мимо, задевает невидимыми крыльями макушки стлаников, да гудит комар, как перед непогодой. Но собака, сбочив голову, раздувает ноздри, внюхивается в воздух и, очевидно, что-то слушает. Я снова, напрягая зрение и слух, жду. И вот в дальнем углу поляны чуть качнулась ветка, другая, и оттуда доносится непонятный звук. Еще минута, и я вижу, как из чащи высовывается рогатая голова оленя, затем показывается седок и еще один олень, идущий в поводу. Это несомненно она -- наша затерявшаяся мать! Олень под нею устал, не отдышится, широко раздувает ноздри. Но женщина поторапливает его, подталкивает в бока пятками. На ее озабоченном потном лице испуг и тревога. Словно совсем не замечая меня, она молча выезжает на поляну, привязывает оленя к кусту, сбрасывает седло с переднего и вьюк со второго оленя, которые тут же валятся на землю. А я, бесконечно обрадованный, стою с близнецами на руках и слежу за женщиной. -- Здравствуй! -- глуховато бросает она и, чуть задохнувшись от последних шагов, кидается ко мне с сердитым возгласом: -- Ты разве не был отцом, как держишь детей? Откуда взялся? Она забирает у меня близнецов, и те мгновенно умолкают. Настает такая благодатная тишина, делается так легко на душе, что даже хочется рассмеяться. Несколько секунд мы молча глядим друг на друга. -- Ты скорее корми их, а я схожу за водою, чай вскипячу, потом рассказывать буду, -- наконец смущенно выговариваю я. Женщина молода, смугла до черноты, в полном расцвете сил. Чуточку плоское, крупное, но красивое лицо с высоким лбом и свежими, слегка припухшими губами озарено какой-то мыслью, на нем ни капельки смущения. Черные бусинки глаз, выглядывающие из-под тяжелых век, кажется, не выражают ни восторга, ни удивления, в них светится ум. Какое-то необъяснимое, но поразительное сходство с окружающей природой живет в этой женщине, и можно безошибочно сказать, что она родилась где-то здесь в скупых горах, обездоленных ветрами, в чахлых лесах, распластавшихся облезлой шкурой по дну широких долин, сбегающих к Зее. Она по-девичьи свежа, по-матерински заботлива и, видимо, по-человечески добра. -- Неси воды, чай пить надо, -- спокойно приказывает она, усаживаясь, как гусыня, на землю и укладывая малышей на коленях. Она долго целует детей в крохотные губки, в заплаканные глаза, прикладывает к губам их розовые и мягкие детские пятки. "Вот, оказывается, что им нужно!" -- думаю я. А буяны, почувствовав близость матери, ее ласку, потешно гукают и от удовольствия пускают пузыри. Я с наслаждением наблюдаю эту нежную картину. Впервые за много лет общения с эвенками я оказался свидетелем таких страстных излияний материнского чувства. Мне ни разу не приходилось видеть, чтобы женщины этого племени целовали своих детей. И вдруг такая картина! Очевидно, это пришло к ним с новой жизнью. Мать привычными движениями высвободила из платья налитые, тугие груди, и близнецы, приникнув к ним, начали сосать, аппетитно причмокивая влажными губами. Только теперь, при этом соединении с сыновьями, на лице матери появилось выражение блаженства, ее взгляд потеплел и засветился. Я отправился искать воду. Огненный диск солнца уже скатился по прозрачной синеве неба к краю земли, но было еще душно и жарко. Когда я вернулся на поляну, крикуны уже спали под ситцевым пологом, заботливо натянутым матерью. Горел костер. Олени ушли кормиться. Мать сидела у костра, чинила детскую рубашонку. Поджидая, когда вскипит чай, мы разговорились. -- Ты спрашиваешь, как меня зовут? -- охотно говорила женщина. -- Хутама, по-русски значит -- краснощекая. А река эта -- Утук, ты угадал. Шибко худой речка, как бешеный... -- Куда же ты идешь? -- К матери в Альгому, -- Хутама ощупывает меня любопытным взглядом. -- А ты был в Альгоме? Нет? Будешь близко -- заезжай, все равно что город, семь домов, магазин... -- Зачем бросила надолго малышей, ведь они от одного крика могли умереть? -- Олень с вьюком отвязался на тропе, а я сразу не заметила, только здесь спохватилась. Вот и вернулась за ним. Думала, скоро найду, а оно, видишь, весь день пропал... Теперь бы как далеко была! -- А раньше здесь люди ездили? -- Может, и ездили, не знаю. Старики пастухи сюда меня послали, говорили, что по Утуку можно пройти до озера Токо правой стороной. Тут где-то солонцы, эвенки раньше добывали баранов. Вот я и поехала. А дорога-то шибко худой, кругом стланик, камень, пропастина. Однако, напрасно послушалась стариков. -- И ты не побоялась одна ехать? Она удивленно скосила на меня свои черные малюсенькие глаза. -- Чего бояться? И одному человеку в тайге хорошо: если на себя надеешься. Ты далеко идешь? Где ружье, топор, есть ли спички? Тут без этого пропадешь... -- Ружье у товарища, он недалеко остался, на солонцах. При этих словах Хутама совсем оживилась: -- Солонцы, говоришь, тут близко, а почему твой котомка без мяса? -- Полную котомку нести мне тяжело. Мы там утром убили большого барана, я немного отварил мякоти на дорогу и ушел, а товарищу не в чем идти, сапог нет, понимаешь? Ноги сильно поранил. Я его оставил там. Хутама посмотрела строго, обвиняюще. -- Ты, однако, худой человек! Зачем товарища бросил?! Такого закона нет в тайге. Пьем чай -- и надо ходить за ним. -- Я его оставил на несколько дней, чтобы прислать за ним с устья Ивака оленей. -- Разве тут близко еще есть люди? -- Да, есть, эвенки и русские. Это экспедиция. -- А-а-а, -- протянула нараспев Хутама, будто это слово сказало ей все. -- Проводник у них Улукиткан. Знаешь такого? -- Из Покровского, которого в прошлом году слепого собака к Джегорме привела? Давнишний старик? -- Да, да! Вот эта собака, Кучум, спасла его. -- Эко здоровенный, как медведь! -- удивилась женшина. -- Видишь, собака товарищ лучше, чем ты. Чего смотришь, я правду говорю! Подкладывай дров, пусть скорее чай кипит, ходить буду за твоим другом. Хутама свернула починяльную сумочку, завернула ее в распашонку, положила в потку. -- Улукиткан хороший люди. Его язык не знает худой слова, его руки умей делать добро, кто ходил его тропою, не видел горя -- так у нас говорят. Все его знают. Добро, как ветер, далеко ходит по тайге. Скоро мы пили чай. Хутама оказалась пастушкой колхоза "Ударник", Как свободно она чувствует себя в этих диких горах, как далека она от многих условностей городского общежития! Ее дом -- зимою полотняная палатка, а летом -- закопченный берестяной чум. Ее одежда и обувь сшиты своими руками. Друзья Хутамы -- тайга, костры, пурга, а желания -- дали. Пастухи-эвенки, жители этих мест, в силу необычных условий содержания оленей, принуждены весь год кочевать с колхозными стадами по широким просторам Приохотского края. Они сохранили в своем быту все лучшее, что дошло до них от предков -- лесных кочевников. И в то же время впитали в себя много нового. Там, в глуши лесов, вдали от поселений, у дымных очагов, рождаются и дети этого отважного племени. Нужны ли будут в будущем эвенку олени -- это решит судьбу пастухов. А пока что они свободны, как соколы, живут вместе с семьями в тайге, идут, куда ведут их стада. Хутама допила чай, вытерла подолом чашку и вместе с блюдцем спрятала в потку. -- Говоришь, убили барана? Жирный? -- почему-то вспомнила она и, не дождавшись ответа, добавила: -- Баран мясо хорошо! -- Она вдруг поднялась и, захватив узды, молча направилась за оленями. Минут через двадцать Хутама уже была готова покинуть стоянку: Кроме ездового, она взяла с собою трех оленей под вьюки. Расспросила коротко о пути, строго наказала: -- Не забудь, дров припаси, с мясом ночь будет длинная... Хутама бросает беглый взгляд на солнце, как бы засекая время отъезда, косит ласковые глаза на полог, где спят малыши, и покидает табор. -- Мод... мод... -- покрикивает она, скрываясь в чаще словно привидение, неслышными шагами. Следом за нею бесшумно, почти не касаясь земли, исчезают послушные олени. Красный платочек на голове Хутамы мелькает в стланиках. Я долго стою, смотрю ей вслед, взволнованный ее мужественной простотой, и все еще мне трудно понять, как можно женщине одной отправиться в такой далекий путь по дикому Утуку к Алданскому нагорью. Сколько жизненного опыта нужно человеку, да еще с грудными близнецами на руках!.. Для нас это героизм, а для нее -- будни. Томительно тянутся часы ожидания. День близится к закату. Уже конек творит вечернюю молитву. Вот он взлетает над дремлющими в тиши макушками леса, замирает, страстно трепеща в воздухе крылышками, и роняет с высоты свое однообразное: "Тир... тир... тир... сиа... сиа... сиа..." Тяжелый сумрак давит туман. В потемневшей синеве неба, низко над пылающим закатом прорезался кособокий месяц. Зажглись первые звезды. Караван вернулся потемну. Хутама вела трех навьюченных мясом оленей, а Трофим завершал шествие верхом. Оживший костер осветил стоянку. -- Ну и повезло же нам, пожалуй, за всю эту неделю привалило счастье! -- сказал весело Трофим, здороваясь. -- Кто мог подумать, что в этих дебрях мы встретим человека, да еще такого доброго и мужественного, как Хутама, -- ответил я. Пастушка устало бросила на землю повод, снова превратилась в заботливую мать. Снова ее строгое лицо озарилось внутренним светом, она припала лицом к голым малышам, покрывая их тельца горячими поцелуями. От нас она, по-видимому, не ждет каких-либо изъявлений благодарности, -- так уж положено у лесных людей, -- считать чужое горе своим... Мы с Трофимом развьючили оленей, отпускаем их пастись, и я принимаюсь готовить ужин. Наконец-то за много дней путешествия по Становому мы имеем возможность по-человечески поужинать, уснуть спокойно, не терзаясь сомнениями о завтрашнем дне. С нами Хутама, опытный советчик и проводник. Троим нам куда легче и проще закончить путешествие. Тревога слетела с плеч! Трофим достает из рюкзака круглую железную коробочку с леденцами, хранившуюся у нас как "НЗ". При виде ее у Хутамы от удивления поднялись брови, но через миг, от какой-то догадки, в глазах мелькнуло торжество. Она отобрала у Трофима коробочку, раскрыла ее, несколько штук плоских леденцов бросила в рот. Крепкие зубы мигом размололи их, и сухие крошки падали с пухлых губ на подставленную ладонь. -- Эко добро, слаще переспелой брусники! У тебя па-верное еще есть, а это я повезу Альгома, дарить буду матери, -- и, плотно закрыв коробочку, она поспешно засунула ее глубоко в свою потку. -- Ты достойна большего, но у нас ничего нет, кроме этих леденцов и добрых слов, -- ответил Трофим. Глухая полночь. Уходит с неба месяц. На севере уже схлестнулись зори. Ужинаем молча. Хутама угощает нас на удивление белыми пышными лепешками. Как сосредоточенно и быстро она ест, забыв про нас, ничего не замечая, кроме жирной баранины. Кажется, что автоматически работает у самых губ острый нож, отсекая один за другим сочные кусочки баранины. С горячего мяса стекает по ее рукам белое, как вата, сало. Оно стынет узорными кольцами на пальцах, охватывает запястье широким браслетом. Хутама слизывает с рук белый налет, запивает его жирным бульоном и продолжает работать ножом. Как далеко сейчас мы с Трофимом отброшены в прошлое, где ничто не напоминает о современной культуре, о жизни на Большой земле. Наш приют под толстой лиственницей, эвенкийский скарб, пасущиеся олени живо напоминают стоянку лесных кочевников из далекого прошлого. Да и сама Хутама, с ее удивительной для нас непосредственностью, с открытой, по-детски, женской душой, с незапятнанной совестью, с древними застольными привычками и вкусами, тоже будто явилась из безвозвратно ушедших первобытных времен... Мы с Трофимом уходим от праздничного неба, от гостеприимной лиственницы, от костра под сень ситцевого полога. Разве была когда-нибудь такая чудесная ночь! Даже если бы сейчас разверзлись небеса и на тайгу свалилась грозовая буря, ночь для нас не потеряла бы своей прелести. Мы заплатили за нее немалой ценою и благодаря только доброму сердцу Хутамы снова оказались вместе. Вот мы лежим на хвойной подстилке, раскрепощенные от тяжких дум, нежимся в атмосфере уюта. Мир кажется нам блаженством, а будущее полно радостей. Мы засыпаем счастливцами. Пробудился я перед зарею. В небе доспевали звезды. Серебрилась поникшая трава. Из лесной глубины разливался по долине, то затихая, то возрождаясь, загадочный звон колокольчика. И только он один, этот неровный металлический звук, жил во всеобщей дреме. Пастушка, сгорбившись у огня, что-то шила. -- Хутама, ты почему не спишь, уже скоро утро? Хутама повертывает ко мне лицо, зарумяненное костром, смотрит на меня усталыми глазами и тихонько говорит: -- Спать не буду, тебе штаны надо, твоему товарищу олочи надо. Как пойдете дальше? Тут лавки нету... Меня растрогали ее слова. Я не знал, что сказать этой женщине, случайно появившейся на нашем горьком пути. Хутама не прилегла в эту ночь. Мне она преподнесла "насовсем" свои штаны, только что расклиненные ею цветным лоскутом, а Трофиму олочи, сшитые из лосины. Мы в восторге, не находим слов благодарности. Снова поражаемся ее удивительной простоте, ее материнской заботе о нас. На чащу обрушивается солнечный ливень. Близнецы давно проснулись, позавтракали и теперь блаженствуют на оленьей шкуре у огня. Они в крошечных трикотажных носочках и в белых фланелевых распашонках фабричного пошива. Мать одела их с явным желанием подивить нас, чего и добилась, заставив меня смутиться. Ведь еще вчера я считал дикарями этих крохотных, голых, завернутых в кабарожью шкуру и связанных ремнями малышей, а сегодня, пожалуйста, это -- щеголи, все на них европейское, и они, негодники, кажется, еще и посмеиваются надо мной своими беззубыми ртами... А вообще это удивительно дружные братцы, до чего же они копируют друг друга! Стоило одному подать голос, как второй не заставил себя ждать. У матери много времени уходит, чтобы сложить из походного имущества вьюки. Мы с Трофимом собрали оленей. Близнецы раскричались на всю тайгу. -- Чего они хотят? -- спросил я Хутаму. -- Ехать надо. На олене кричать не будут, -- ответила пастушка деловито, готовя сыновей к отъезду. Прежде чем спеленать ребят, Хутама принесла из леса сухой пень, раздробила его ногою, отсеяла труху, размяла в ладонях и пересыпала ею у детей в паху. -- Что ты делаешь? -- крикнул Трофим. Та, закончив свое дело, сказала сухо и. назидательно: -- Так хорошо, преть не будет! Затем она стащила с ребят распашонки, носочки и, невзирая на энергичное возмущение малышей, завернула их в пеленки из шкуры. Мы помогли Хутаме навьючить на оленей весь скарб. Затем она взялась за близнецов. У каждого лубочная люлька с приподнятым изголовьем. Связав люльки ремнем, Хутама перекинула их через седло и крепко при-вьючила. Пока она все это делала, близнецы неистовствовали, но стоило оленю сделать первые шаги, как крик прекратился и не возобновлялся на протяжении всего пути. Вот так, с раннего детства, эти будущие пастухи или разведчики привыкают к кочевой жизни. С этого возраста им прививается привычка к скитальческой жизни, любовь к просторам и движению. Мы выстраиваемся гуськом: Хутама ведет караван, следом иду я, Трофим верхом завершает шествие. Наш и пастушки путь идет к устью Ивака. От поляны недалеко начинается спуск в ущелье. Впереди чуть заметно вьется тропка. Как осторожно, легко, неслышно спускает передний олень с горы близнецов, точно понимая, какой на его спине ценный груз. Он, как ящерица, извивается между деревьями, боязливо скользит по чаще, не заденет люльками, не толкнет. И малыши, по-видимому, довольны, не подают голосов, возможно, даже спят, убаюканные плавным движением. Мы на дне ущелья. Оно никогда не продувается ветрами, воздух здесь сырой, затхлый. Слева ревет Утук.. Справа дыбятся, убегая в синеву, откосы. Небо пятнистое, чуть просматривается сквозь кроны лиственниц. В поисках проходов через крутизну нам часто приходится вплотную прижиматься к Утуку. Река распилила глубоким шрамом дно ущелья, почти скрылась в каменную твердь, простившись с солнцем, небом, окутанная мраком. Только стланики, склонившись над пропастью, видят, как в темной глубине ее бьется в вечных судорогах Утук, силясь раздвинуть камень, очистить себе путь и обзавестись заводями, где бы можно было на минутку оборвать свой бег. Караван наш взбирается на высокий обрыв, останавливается. Хутама, не снимая люлек с оленя, поочередно кормит сыновей, и мы идем дальше. Наша проводница все чаще замедляет шаг, осматривается, прислушивается, то вдруг припадет к земле, ощупывает рукою чьи-то, заинтересовавшие ее, следы. -- Однако, где-то близко люди есть. Олень тут вчера ходил, -- кричит она, догоняя меня. -- Может, это след сокжоя? -- переспрашиваю я. -- Не слепая, чтобы ошибиться. Говорю, люди близко есть! -- Неужели наши? -- и я прибавляю шаг, весь наполняюсь радостью ожидания. Слышу, где-то далеко-далеко, словно в подземелье, лает Кучум. Все чаще и сам вижу свежие следы оленей. В ущелье становится свободнее. Небо раскинулось надо мною шире, просторнее. Справа показалась глубокая лощина. По дну ее течет большой правобережный приток Утука, собирающий воду с огромной территории, обойденной нами с юга. Река, вырываясь тугой струею из-за утесов, падает кувырком вниз по камням, точно сброшенная со страшной крутизны какой-то дьявольской силой. Ниже, среди крупных валунов, она схлестывается с седым Утуком в буйном объятии, да так, обнявшись, и мчатся обе реки навстречу новым порогам и перепадам. Я осторожно перебредаю студеную, как лед, реку и выбираюсь на большую площадку, расклинившую тесное ущелье Утука. Если здесь есть люди, то они непременно воспользовались этой равниной и редкой лиственничной тайгою. Вдруг издалека, откуда слышался лай Кучума, доносится выстрел. Это озадачивает меня. Куда идти? Решаю сначала обследовать площадку, а затем уже идти на выстрел. И вскоре новое открытие, да еще какое, заставляет сильно забиться сердце -- поднимаю с земли свежий окурок цигарки, свернутой из знакомой бумаги, на которой геодезисты делают свои вычисления. Как я обрадовался этой находке! Ноги сами несут меня вперед, не разбирая, что под ними -- валежник, рытвины или пни... Вдруг позади себя слышу какой-то шорох, оглядываюсь. -- Бойка! Бойка!.. -- исступленно кричу, узнав свою собаку. Она с разбегу бросается мне на грудь, визжит от радости. Я прижимаю ее, ласкаю, как дорогое, родное мне существо. Где-то близко мои спутники! А вот и Кучум. Он чертовски, как горец, ревнив. Сразу вклинивается между мною и Бойкой, и та, как всегда, по-матерински, уступает ему свое место возле меня. Я тороплюсь дальше. События как-то сразу захватывают меня своей неожиданностью. Впереди, сквозь густые кроны лиственниц, пробился свет, деревья неохотно расступились, и я, не помня себя и не чувствуя усталости, выбегаю на поляну. И тут, среди низких стлаников, передо мною возникает чудесное, как мираж, видение -- полотняный лагерь, кажущийся сейчас целым светлым городком! По тому, как расставлены палатки, как по-хозяйски все прибрано к месту и еще по каким-то необъяснимым признакам, давно знакомым глазу, узнаю лагерь Пугачева. И, уж совсем пораженный, вижу среди палаток свой цветной полог, аккуратно натянутый, поджидающий меня! Значит, здесь все наши. Наконец-то мы все вместе! Но где же люди? Ни единой живой души! Не дымится костер. Затухли дымокуры, куда-то разбрелись олени. Заглядываю в первую из палаток -- пусто. Во второй -- неубранные постели и туча комаров... Вдруг до слуха долетает какой-то неясный звук. Я заглядываю за палатку и глазам не верю: на сложенном вдвое брезенте лежит, раскинув ноги, здоровенный мужчина, а Пугачев, нагнувшись над "заказчиком", скрипящими ножницами кроит из брезента по нему штаны. -- Ну и вытянуло тебя, Алексей! Как чертополох, со всякими излишками. Брезента-то не хватает в длину! -- озабоченно ворчит Пугачев. -- Сам маюсь: ни ватника не подобрать, ни сапог... Девчата смеются, стропилой зовут, -- добродушно кряхтит лежащий. -- Вряд ли, парень, из тебя стропило-то выйдет, хлюпкий и ломкий ты, зря прозвище прилепили... -- Заказы на пошив здесь принимаются? -- не выдерживаю я. Пугачев изумленно оглядывается, ножницы выпадают из его рук. -- Фу ты, господи, наконец-то! Совсем извелись, ожидая. Мы крепко обнялись. Невыразимо приятно почувствовать рядом этого человека, с которым пройден большой нелегкий путь. Всегда вместе -- двадцать с лишним лет, отданных исследованию окраин Союза. И всегда, разлучаясь даже на какое-то короткое время, мы скучали друг о друге, ждали встречи. -- Бородищу-то отпустил, не узнать! -- говорю я, рассматривая Пугачева. -- В этом-то и сила! Люди у меня на подбор, богатыри, словом не возьмешь, так я бородою их стращаю. Ничего, получается, -- смеется Трофим Васильевич и продолжает: -- Мы уже все сроки переждали. Чего только не передумали о вас. Решили начать поиски. Улукиткан с Василием и двумя парнями ушли по притоку к вершине, а я должен был подняться по Утуку. Хотел Алексею штаны сшить и трогаться. А где Трофим? Дьявол, изболелась по нему вся душа. -- Сейчас подъедет. -- То есть, как подъедет? -- Попалась нам на Утуке краснощекая попутчица с оленями... Вот и они! -- На тропе послышался женский голос: -- Мод... мод... Пришел караван. Лагерь ожил, наполнился людским говором. Два Трофима: Пугачев и Королев -- с детской радостью осматривают друг друга, а затем надолго сплетаются в объятиях. Они оба -- воспитанники нашего экспедиционного коллектива, оба давно стали для меня родными. Эти люди, такие разные по своему прошлому и по характерам, ни в чем не повторяющие друг друга, связаны нерасторжимой дружбой, закаленной в труднейших походах. -- Ну-ка, погляди на меня, воскресший из мертвых! Значит, здорово прижало на Алгычане? -- растроганно говорит Пугачев, не выпуская друга из объятий. -- Все прошло, бурьяном поросло, стоит ли вспоминать! -- А Нина? Трофим некоторое время молчит, и какие-то затаенные мысли омрачают его лицо. -- У Нины несчастье. Муж умер. Осенью поеду за ней. -- И сразу свадьбу! -- перебивает его Пугачев. -- Там видно будет... -- Пронька, где ты, опять дрыхнешь, айда сюда! -- кричит Трофим Васильевич, повернувшись к палаткам. -- Тут я, -- слышится оттуда. -- Собирай котомку и догоняй Улукиткана, пусть возвращается. Пронька, огромный детина лет двадцати, молча потоптавшись возле нас и почесав затылок, собирается и уходит. А Хутама отчужденно смотрит на всех нас, видимо, ей не все понятно в наших разговорах и отношениях друг с другом. Она отвела в сторону от палаток караван и решила обосноваться под одинокой лиственницей. Я помог ей развьючить оленей, натянул полог. Парни натаскали дров, разожгли дымокуры. И тут, в тишине знойного дня, над разомлевшим от истомы лагерем, раздаются голоса близнецов. Их дуэт производит поразительное впечатление на загрубевших, давно оторванных от своих семей, лишенных ласки людей. Детский крик напоминает им о многом... Хутама долго кормила малышей, и что-то ласково, почти шепотом, рассказывала им на родном языке, и весь лагерь притих, украдкой наблюдая за этой картиной. А из-за гор, вдруг потемневших, словно из берлоги, выползали тяжелые дождевые тучи. Надвигалась гроза. Упряталось солнце. Сумрак наполнил тайгу. Где-то на юге, за хребтом, баловалась молния, синеватые отсветы трепетали над всплывшими из мрака вершинами. Пастушка тревожным взглядом окинула взбунтовавшееся небо и заторопилась устраивать ночлег. Мы предлагали ей перебраться в палатку, но она отказалась и решила ставить под лиственницей свой берестяной чум. А тучи уже нависли свинцовыми глыбами над стоянкой. По притихшей тайге задул, меняя направление, тугой влажный ветер. Мы общими силами нарубили Хутаме жердей, установили их конусообразно и молча наблюдали, как привычно и ловко ее руки раскладывают поверх жердей полотнища бересты. Чум был готов раньше, чем на землю упали первые капли дождя. Хозяйка разожгла внутри чума дымокур, перетащила туда вьюки, но сама с малышами осталась под лиственницей. Она придвинула костер поближе к стволу дерева, расстелила оленью шкуру и, распеленав близнецов, уложила их на нее, дескать, смотрите, какая бывает гроза в горах, привыкайте ко всему! И дети молча таращились на грозовые небеса, слушали, что творится в мире. С черного неба на затаившиеся горы обрушились тяжелые раскаты грома. Они повторялись снова и снова, все ближе, все тяжелее. По тучам шныряли молнии, осыпая горячим блеском тайгу. Земля дрожала, в воздухе стоял непрекращающийся гул. Дождь сразу превратился в ливень и загнал нас в палатки. Я продолжаю наблюдать за Хутамой. С редкой кроны лиственницы, под которой сидит женщина, вода сбегает непрерывными струями. Уже залит костер, уже напиталась водою почва, но возле толстого ствола лиственницы еще остается крошечный клочок сухой земли, на нем-то и ютится пастушка со своими полураздетыми близнецами. На лице ее ни тени беспокойства, она будто не замечает ни потрясающих горы разрядов, ни падающего холодного дождя. Запрокинув голову, она смотрит безучастным взором в черное небо и о чем-то раздумывает. Когда же дождь стал мельчать и гроза отдалилась, Хутама раздула костер и прикрыла малышей подолом своей широченной юбки, видимо считая, что самое интересное закончилось. Позже, когда лагерь осветили косые лучи заходящего солнца, пастушка переселилась в чум вместе с костром, и оттуда долго слышалась колыбельная песня. Куда-то за плоский хребет укатилась гроза. В голубом, прозрачном небе дотлевают последние лучи. По мокрой тайге расплывается сумрак летнего вечера. Как свежо стало в лесу! Ни единого комара, смолкли все таежные звуки, и только взбухший от ливня Утук, закусив удила, мчится по каменистому руслу. Из палаток к костру выползают люди. Лагерь наполняется обычной суетой: кто сушится у огня, кто заканчивает прерванную работу, а некоторые не прочь что-нибудь поесть. Трофим Королев в палатке стучит ключом рации, посылает в эфир позывные -- вызывает штаб. Готовится ужин. В ясном небе померкло одинокое облачко, и тайгу до краев захлестнула тьма. Неожиданно из мрака лесной чащи послышался знакомый окрик Улукиткана, подбадривающего оленей. Через несколько минут на поляну вышел уставший караван, и мы увидели стариков, Василия Николаевича и других людей, отправившихся искать нас по притоку. -- Сами узнали, без Проньки, что вы пришли, -- говорит Улукиткан, отогревая у огня закоченевшие руки. -- Уже далеко отсюда были, слышим, чужая собака лает. Кому, думаю, тут ходить, место худое, следа зверя нет. Потом угадали, однако, Кучум. Мы стреляли, чтобы вы слышали, и повернули назад. Почему вы так долго ходи? -- Погода задержала. Улукиткан и Лиханов располагаются под лиственницей, вместе с Хутамой. Возле чума развешивается одежда, старики что-то громко и живо рассказывают Хутаме. Остальные собрались у большого костра. Теперь можно рассмотреть всех обитателей лагеря. Подразделение Пугачева состоит из шести дюжих, по-гвардейски сложенных парней и одного маленького, шустрого человечка с быстрыми глазами и огромной порыжевшей от солнца бородой -- самого Пугачева. Все они крепко спаяны в один коллектив. Никого не тронь: один за всех, все за одного! Беде тут не так просто поживиться. Власть Пугачева над всеми безгранична, этому способствует его опыт и заразительный оптимизм. У тайги с геодезистами свои давние счеты, особая непримиримость. Не многие из них выдерживают, а те, кто продолжает, -- сживаются с постоянным риском, с неудобствами походной жизни, делаются смельчаками, и тогда нет для них иной жизни, как напряженная борьба с природой. Я гляжу на этих людей, освещенных скупыми бликами костра, на их истоптанную обувь, многочисленные латки на штанах и рубашках, на ссадины -- и с гордостью думаю, сколько дерзновенной силы и воли живет в каждом из этих мужественных землепроходцев, неутомимых тружеников, создающих карту родной земли. Карта... Сколько человеческого труда, героизма вложено в нее! Знайте это, помните об этом, когда рассматриваете карту, когда прослеживаете взглядом условные голубые змейки рек, зеленые клинья тайги, коричневые извивы горных кряжей, когда читаете глубины морей и океанов... Отряд Пугачева еще долго будет трудиться на Становом. Еще только начало, а впереди огромная территория неисследованных гор. Людям придется проложить не один проход в глубину, к сердцу хребта, побывать на многих вершинах и на самых высоких отстроить геодезические знаки. Не раз у них со спины слезет кожа, натертая котомками, они и наголодаются тут, и погрустят, и не раз будут наказаны за дерзновенную попытку обуздать дикое, первобытное. Но с какой величайшей радостью они, закончив работу, будут смотреть с последнего гольца на побежденный Становой! Вот мы и собрались все у костра, чтобы решить: каким маршрутом идти дальше отряду Пугачева, куда доставить ему продовольствие, материал, когда выслать смену оленям, на каком хребте он соединится с подразделениями, идущими к нему навстречу по Зее? Поскольку еще нет на этих горах ориентиров, а большинство рек и вершин еще не имеет названий, решили опорным пунктом сделать Ивакский перевал, расположенный примерно в центре работ на Становом. Ему суждено стать местом будущих встреч, через него пройдет путь геодезистов, топографов, астрономов, там будет организован склад запасов продовольствия для всего района. В последующие годы им пользовались многие поисковые партии, пришедшие сюда после нас. Поздно люди разошлись по палаткам. Глухая ночь. Под седыми космами тумана буйствует Утук. И вся необъятная теснина словно колышется. Мы с Пугачевым одни остаемся под открытым небом. Я думаю о том, как нелегко достается ему благополучие подразделения, сколько трудностей еще впереди, на подступах к главной водораздельной линии хребта, и сколько еще горечи он хлебнет на скалистых вершинах Станового! Трофим Васильевич сидит напротив, завертывает ноги в сухие портянки, перевязывает их ремешками -- готовится спать. На освещенном его лице еще не растаял след забот и тревог прошедшего дня. -- Тяжело, Трофим Васильевич? -- тихонько спрашиваю я. В отличие от Трофима Королева, я всегда зову его по имени и отчеству. -- Не в этом беда, -- отвечает он. -- Ребята у меня золотые, а опыта у них нет. Не отбери вы весной мои старые кадры, я бы с ними шутя одолел Становой. А этих сначала ко всему приучать надо, и не все им сразу дается. Да и места, вишь, какие неподходящие, тут чуть ошибись и -- поминай как звали человека! -- А что бы делали без твоих опытных рабочих молодые инженеры, впервые попавшие в тайгу? Им тоже надо у кого-то учиться... -- Знаю, надо, но зачем было всех забирать, -- упрямо возражает Пугачев. -- Не всех. Думаю, и этих молодцов ты обучишь. Меня беспокоит другое: управишься ли ты с заданием? Работы много. -- Сидеть сложа руки не будем, но гарантию дать не могу, кто знает, с чем еще мы тут можем столкнуться?! -- А если не завершишь работ -- сам знаешь, во что обойдется на следующий год их доделка. Рисковать этим не следует. Можем к осени сюда прислать еще одно подразделение. Пугачев поднимает голову, косит на меня свои глаза. -- Зачем? -- Тебе в помощь. Он ежится от холода, насупившись, молчит и начинает устраиваться спать, как обычно, сидя. Натягивает на голову капюшон плаща, сердито поджимает под себя завернутые в портянки ноги и бросает с обидой: -- Сами управимся... Я чувствую, что своей последней фразой неосторожно задел его больную струну. В ушах звенит его безапелляционное "сами управимся". Искать помощь на стороне -- этим недугом он не страдает. По-юношески влюбленный в свое дело, привыкший все додумывать и рассчитывать сам, мог ли он согласиться с моим предложением? Не промолвив больше ни слова, он и уснул обиженный. Я долго смотрю на Пугачева, согнувшегося в комочек. Только люди с неугасимой энергией, для которых никогда не обрывается трудовой день, могут спать стоя, сидя, в любом положении, как он. Удивительный человек! В городе вы его не узнаете. У него и рост, и внешность, и голос -- неприметные. Ходит по улице как-то боязливо, будто по чужой земле, всего сторонится, робеет на людях. Но стоит ему глотнуть таежного воздуха, увидеть дали, встретиться с какой-нибудь опасностью, как весь он преображается, и тогда нет предела его энергии и нет силы, которая бы укротила кипучую натуру этого человека. Здесь, в тайге, он как будто становится выше, сильнее и красивее. Вот и спит-то он по-птичьему, настороже, боится проспать восход... И я не знаю случая, чтобы его опередило утро. День начался хмурым рассветом. Трофим Королев с вечера предупредил все наши полевые станции явиться в эфир пораньше, поэтому мы с ним до завтрака занялись переговорами. А Пугачев уже командовал своим подразделением. Его властный голос доносился то с одного, то с другого конца лагеря. Он уже отправил куда-то за грузом свой транспорт; двоих рабочих усадил за починку мешков; каюров заставил пересмотреть вьючные седла и собрать больных оленей, чтобы залить креолином раны. Улукиткан, Николай и Хутама под лиственницей наслаждаются утренним чаепитием и о чем-то беседуют. После завтрака мы с Пугачевым отправляемся на голец, где только что отстроен геодезический знак, чтобы на месте принять его, -- и там, обозрев хребет с большой высоты, окончательно решить все вопросы, связанные с дальнейшей работой подразделения. Завтра все мы покинем Утук. Хутама, узнав, что до устья Ивака отсюда прорублена Пугачевым тропа, заторопилась к своим, не стала дожидаться завтрашнего дня. Я дарю ей пачку сахару, Королев -- два метра ситца для близнецов, а Пугачев -- пачку барнаульской махорки. От своих скромных продовольственных остатков уделяем ей еще немного муки. Мы тепло прощаемся с Хутамой, провожаем ее за лагерь, и она исчезает с глаз в густых зарослях берегового леса. Через полчаса покинули лагерь и мы с Пугачевым. -- А вы не пускайте Трофима Васильевича вперед, за ним ведь: не угнаться. Хорошо бы с пудик голышей ему в котомку подбросить для торможения! -- шутя говорит кто-то из рабочих. Пугачев сердито оглядывается, хочет что-то ответить, но довольная улыбка выдает его. IV. С Пугачевым на голец. Прощай, Становой! Мы пройдем по Мае! Последняя переправа. Одинокий крик чайки. Лагерь на берегу Мулама. Маршрут не отменяется! Шагается легко, наверное, оттого, что ноги отдохнули и на душе спокойно. Приятно сознавать, что с тех пор, как мы покинули Ивакский перевал и не имели связи с подразделениями, в экспедиции ничего тревожного не произошло, и мы можем сейчас распоряжаться собою так, как этого требует обстановка. Я думаю о том, что, вероятно, это мое последнее восхождение на Становой. С величайшим удовлетворением я еще раз взгляну на первобытные горы, оставившие так много незабываемых воспоминаний. Затем до осени мы будем бродить по Алданскому нагорью. Там другое: немая равнина, топкие мари, бесцветное небо. С удовольствием бы не пошел туда, не расстался с горами, но работа есть работа. Идем долго. Свежая тропка с притоптанной травой и раздавленным ягелем, недавно проложенная геодезистами, ведет нас дикими лощинами. Она то бежит по стланику, то прижимается к уступам, взбирается наверх к черным туфам. Когда-нибудь придет сюда строитель. Как обрадуется он, увидев эти горы чудесного туфа, из которого будут воздвигнуты дворцы культуры, университеты, города. А пока что огромные, не поддающиеся учету запасы этого невесомого и прочного материала остаются втуне, как и многие другие богатства, ревниво оберегаемые суровой природой Станового. Мы взбираемся на верх скалы и продолжаем путь дальше на восток. За первым водопадом по дну ущелья пошли террасы -- гигантские ступени, по которым скачет размашистыми прыжками поток. И снова впереди нас в радужной испарине водопадов вздымаются голубые видения. Пугачев верен себе, бежит впереди, забывая, что он не один, а когда вспомнит об этом, то не останавливается, чтобы дождаться меня, а спешит навстречу. Он все время в движении. -- Да присядь ты, отдохни, успокой сердце, -- уже который раз говорю я ему. -- А вот за тем поворотом есть утес с хорошим видом, залюбуешься, -- там и отдохнем! Но за поворотом все та же непролазная чаща, сквозь которую вьется прорубленная топорами узенькая тропка, а "вид" составляет кусочек неба над нашими головами. -- Память подводить стала, -- лукаво оправдывается Пугачев. -- Помню утес, но он ведь вон за тем носком, недалеко. -- Нет, хватит! Ты беги туда, а я вот здесь, на валежнике отдохну, вымотал ты меня, ей-богу, спутывать тебя надо, Трофим Васильевич. Он виновато смотрит на меня, осторожно присаживается на краешек камня, прислоняется спиною к стволу лиственницы и на минуту успокаивается. -- Тебя, кажется, и годы не берут, куда спешишь? -- Привычка, -- отвечает он спокойно. -- С детства засела во мне занозой обида, что ростом не удался. Ведь я нарочно подбираю себе в отряд здоровущих гвардейцев, чтобы доказать им, что я не лыком шитый. Из кожи вон лезу, хочу сделать лучше их, быстрей, больше. А с котомками пойдем на пик, боже упаси, если кто обгонит меня -- изведусь! Вот ведь какой во мне черт живет! Знаю, пора бы остепениться, да что поделаешь с этой проклятой привычкой, никак руки-ноги унять не могу. Видели плотника Федора, парень с виду неказист, курносый, молчаливый, как бирюк, но на работе все у "его горит, удержу не знает. Золотой парень, радоваться бы на него, а нет, сосет меня зависть, точит втихомолку -- боюсь, обгонит. Одно время так растревожил меня, хотел уволить, избавиться от него, да совесть не позволила. Вот оно какие дела! -- Но ведь так не может продолжаться всю жизнь! -- Я и то подумываю, что придет время, не за горами оно, когда столкнут меня с тропы мои же гвардейцы, да еще и притопчут... Тогда уйду из тайги, брошу к черту работу, вернусь домой, зароюсь, как крот, в свою нору. И конец Пугачеву: был конь, да изъездился! -- Надо, Трофим Васильевич, поберечься, нельзя так расточать себя. -- Да вы же сами, можно сказать, всю жизнь подстрекали меня, а теперь говорите -- тише на поворотах! Поздно! -- Но ведь от того, что ты всюду сам, все сам, пользы не так уж много, других расхолаживаешь... -- Вот это не верно, -- гневно протестует он. -- У меня без дела никто не посидит, но примером всем должен быть я... Однако что же мы засиделись! -- вдруг спохватывается он, как-то сразу взвивается, и ноги привычно несут его дальше. Проходим растительную зону. Путь к гольцу открыт. Ноги уже касаются россыпи, наплывающей на нас с высоты широким потоком. Кажется, нигде так близко мертвое не прикасается к живому, как именно здесь, на границе курумов. Подъем становится все круче. Идем по острой грани откоса. Шире, просторнее открывается кругозор. Пугачев, конечно, впереди. Я вижу, как он скачет с выступа на выступ, будто снежный баран, и вероятно сейчас чувствует себя счастливейшим из людей. И нет другой работы, другого места на земле, которые бы удовлетворяли его больше, где бы он был нужнее со своим опытом, сноровкой, чем именно здесь, в диких горах. И я не могу сказать, чтоб он когда-нибудь расточал понапрасну свою энергию. Нет. Под макушкой гольца он все же дождался меня, и мы вместе взбираемся наверх. Уже показалась пирамида. В лучах солнца здесь, на бешеной высоте, она выглядит чудом. Упираясь тяжелыми ногами в края горбатого пика, она, поднявшись, застыла в гордой позе над покоренной вершиной. Под пирамидой бетонный тур для установки тяжеловесных геодезических инструментов, а под ним " впаяна в скалу на веки веков марка. Во всем этом сооружении, еще пахнущем человеческим потом, нет и намека на тех, чьими колоссальными усилиями вынесен сюда, на голец, лес, цемент, железо, песок и выстроен на крошечной площадке пика геодезический пункт. Узнаю безграничную скромность Пугачева. А ведь зря! Придут сюда когда-нибудь, а может быть, совсем скоро, люди и, увидев на скале пирамиду, подивятся работе, но ничего не узнают о ее творцах. Да и история не сохранит для веков имена героев, первыми проторивших сюда тропу своими тяжелыми шагами, поставивших на гольце обелиск советскому мужеству. Сейчас на вершине гольца еще свежи следы пребывания и работы людей. Среди щепок, обрезков дерева, комков засохшего бетона валяются изношенный сапог, лоскуты истлевшей одежды, окровавленные бинты. Вот хотя бы и по этим жалким остаткам можно примерно судить о цене новой географической карты этих необжитых районов. Ведь даже и ныне, в век величайших технических открытий, в том числе и в области геодезии, авторы карты вынуждены вручную вести многие наземные работы, сопряженные с большой физической нагрузкой для человека. Почти час уходит на приемку пункта. Ничего не скажешь -- знак сделан хорошо. Осматриваю обширный горизонт, залитый солнечным светом. Пугачев показывает мне вершины, намеченные им для следующих пунктов, километрах в тридцати на юг и восток. Здесь, на вершине гольца, мы вместе принимаем окончательное решение о дальнейших работах на Становом. Можно спускаться вниз. Однако я не могу уйти, не заполнив хотя бы страничку дневника, не записав своих последних впечатлений об этих горах. На север от гольца, где мы стоим, простираются безграничные пространства Алданского нагорья, открытые равнины и плоскогорья, навевающие уныние даже при знакомстве с ними издали. Нагорье охватывает весь видимый к северу горизонт, обширное, как море, и, как последнее, беспредельное. Беспокойное чувство усугубляется еще полнейшим отсутствием на этих равнинах оседлого населения. Последний запоминающий взгляд. И вдруг вершины Станового как бы приподнялись на моих глазах, стали еще более дерзкими. Трудно передать, какими они все вместе кажутся недоступными! Восемь дней, проведенных мною с Трофимом на тропах снежных баранов, остаются в воспоминаниях чудесной страницей. В лагерь вернулись поздно. Люди еще не спят. Горят костры. Дышит прохладой звездное небо. -- Вас ждет у микрофона Хетагуров, -- встретил меня Трофим. -- Что случилось? -- У него есть какое-то сообщение. Я успеваю освежить лицо холодной водою, выпить кружку горячего чая и забираюсь в палатку Трофима к рации. Там уже Улукиткан, Василий Николаевич и Пугачев. Остальные разошлись спать. Трофим дает последнюю настройку. Слышимость хорошая. Голос главного инженера Хетагурова звучит четко, впечатление такое, будто он сидит рядом за палаткой. -- Где находишься, Хамыц, как дела на южном участке? -- спрашиваю я. -- Хвалиться особенно нечем. Сегодня пришел с Удских марей на устье Шевли. Был там у топографов, у наблюдателей, дела идут неплохо. С рекою Маей у нас все еще нелады. А как у вас на Становом? -- Обследование закончили, все в норме. Завтра уйдем на озеро Токо, к Сипотенко. Хочу проинспектировать работы на Алданском нагорье, побывать у наблюдателей, у нивелировщиков. Что у вас за нелады с Маей? -- Не можем организовать обследования. Надо же было какому-то чудаку дать бешеной речке такое милое название -- Мая! Никто из проводников не хочет вести по ней подразделение, все убеждены, что летом по ней не пройти на оленях, а обходные тропы идут очень далеко от реки. К сожалению, при проектировании наших работ все это не учитывалось. Надо принимать какое-то решение, времени остается немного. Майский объект мы должны начать в этом году, не откладывать же его еще на год. -- Что ты предлагаешь? -- Организовать обследование с вершины Маи вниз по течению, говорят, так будет легче. -- Кого же туда послать? -- Конечно, опытного человека, для которого нрав Маи не был бы неожиданностью. Лебедева или Пугачева. -- А кто же будет работать на Становом? Тут обстановка похлеще Маи. Не получится ли так, что хвост вытащишь, а нос завязнет? Маю мы должны обследовать, это ясно, но как это сделать -- нужно еще подумать. Не наломать бы дров. О Пугачеве разговора не может быть, у него и здесь дела по горло. Речь может идти только о Лебедеве. Ты, Хамыц, подожди у микрофона, я вызову Сипотенко... -- Я слушаю вас, -- тотчас слышится из эфира голос начальника партии Сипотенко. -- Лебедев перевалил через Джугджур, вчера был от него нарочный. -- Сколько еще пунктов остается ему сделать? -- Пять, работы почти на два месяца. Я протестую против его откомандирования. Лебедев должен закончить работу здесь, у меня нет запасного подразделения для его замены. -- Не торопитесь, Владимир Афанасьевич, с протестом. Мы еще никакого решения не приняли. Лучше посоветуйте, как сделать, чтобы и ваш объект и соседний были закончены. Словом, давайте сообща подумаем над этим, а в шесть утра снова соберемся у микрофонов. Затем я выслушал информацию главного инженера и начальников партий, принял сводки и ответил на радиограммы. Мы с Королевым покидаем палатку последними. Лагерь спит. Груда затухающих углей прикрылась пеплом. И только седой Утук все буйствует, шумит, облизывая гладкие утесы. В пологе кажется душно. От нахлынувших мыслей не могу уснуть, ворочаюсь. Как заманчива Мая своею недоступностью! Чувствую, как в душу вползает дьявол соблазна... Слышу чьи-то шаги. Кто-то пригибается, поднимает борт полога. Это Трофим. Он усаживается рядом, и мы долго молчим. -- Ни Пугачева, ни Лебедева снимать отсюда нельзя... -- наконец тихо произносит он. -- Говори сразу, зачем пришел, -- не выдерживаю я, усаживаясь на постели. Молча смотрю на него, а перед глазами Мая, вся в перекатах, провалах... И как-то сразу, без колебаний и раздумья, приходит решение и властно овладевает мною. -- Может, сами попытаемся пройти? -- Боюсь, не успеем вернуться оттуда, а работы у нас здесь много, -- отвечаю я, не выдавая своего решения. -- Тогда отпустите меня с кем-нибудь. Я пробьюсь, если не на оленях, так на плоту! Чувствую, как он рвется в этот поединок, и радуюсь за него. -- Нет, Трофим, если уж идти на Маю, то всем. -- Значит, вы согласны? Я сейчас разбужу Василия, вот обрадуется! -- И Трофим мгновенно выскакивает из-под полога, а брошенные мною слова: "Подожди, это еще не решено!" -- он не захотел услышать. Итак, снова в нашей жизни перелом, крутой, неожиданный. Все наши вчерашние планы летят в тартарары. Утром меня будит веселая песня Василия Николаевича. Догадываюсь, откуда у него такое настроение: уже знает от Трофима, что мы отправляемся обследовать Маю. Я лежу и снова пытаюсь прислушаться к внутреннему голосу, проверить еще раз верность принятого решения. Прежде всего, конечно, надо посоветоваться с Улукитканом. Он неодобрительно качает головою. -- Худой там место: прижим, шивера, кругом скалы, олень совсем пропади. Зачем тебе речка, можно кругом ходить через большой хребет Чагар, там есть перевал... -- Но ведь нам, Улукиткан, непременно нужно осмотреть ущелье. -- Что тебе, свой голова не жалко? Говорю, худой, совсем худой место. Там люди и раньше ходить не могу. -- У людей, может быть, не было в этом надобности, -- пробую я возражать старику. -- А нас заставляет работа, значит, должны пройти. Только как лучше пробиться: на оленях, на плоту или на лодке? -- Глаза человека не видели, что в ущелье летом бывает. Понимаешь?! Никто не скажет, как туда идти. Ты пойдешь, увидишь, потом нам расскажешь, -- укоризненно, сердито говорит Улукиткан. -- А как нам лучше отсюда попасть на Кунь-Манье? -- Назад ходи надо своим следом, через Ивакский перевал... -- А если через озеро Токо? -- Далеко. Там место топкий. Оленю тяжело будет, лучше тут. После этого разговора я по радио совещаюсь со штабом и с остальными людьми. Все -- за поездку. Но в план ее вносится одна поправка: сначала я должен посетить Алданское нагорье, его южный край, хотя бы на очень короткое время, после чего можно будет полностью заняться обследованием Маи. Приходим к решению, что Улукиткан с Василием Николаевичем и с Лихановым уйдут обратно на Зею и дальше на устье Кунь-Манье со всем нашим имуществом и оленями. Я же с Трофимом и проводником Пугачева отправлюсь к озеру Большое Токо, в партию Сипотенко и дальше на восток, вдоль барьера Станового до реки Удюм. Затем через Майский перевал, который обследовали в прошлом году, спустимся к своим. За время нашего отсутствия Василий Николаевич должен будет выдолбить лодку. В случае, если мы не пройдем на оленях по Мае, отправимся втроем по реке на долбленке. Я сообщаю о своем решении Хетагурову. -- Очень хорошо! -- обрадованно кричит он в микрофон. -- Когда будете на устье Маи? Разрешите встретить вас? -- Наш маршрут по Алданскому нагорью займет не более двадцати дней. Непременно держи с нами связь. Остальное решим позже. После Маи я, вероятно, останусь на южном участке, а тебе придется перебазироваться на север. Мы еще от зимы не отогрелись, а вам, вероятно, тепло надоело. -- Ни пуха ни пера! До свидания! -- звучит издалека голос Хетагурова. Пугачев дает команду свертывать лагерь. Все приходит в движение: люди весело и шумно снимают палатки, упаковывают вещи, вьючат оленей. И судя по тому, с каким рвением все принялись за дело, можно легко заключить, как люди ждали этой желанной минуты. Ко мне подошел Глеб неторопливой косолапой походкой, придающей ему забавную важность. -- Ну, а мне куда? -- спросил он. -- Про тебя-то, Глеб, я и забыл, выпал ты у меня из памяти, вроде как лишний, никому не нужный. -- Оставьте меня у Трофима Васильевича. -- У Пугачева?! -- удивился я. -- У Глухова на рекогносцировке не ужился, а тут ведь потруднее. -- Зато денежно, -- перебил он меня обрадованно, точно вдруг сделал для себя какое-то открытие. -- Рубль почуял, загорелся? -- Пусть останется, -- вмешался в разговор длинный Алексей, -- узнает, почем денежки. В бригаде живо из него сырость выжмут. -- Слышишь? Предупреждение серьезное. -- Так уж и выжмут! -- огрызнулся Глеб на Алексея и, повернувшись ко мне, попросил: -- Пусть Трофим Васильевич зачислит. -- Пугачев, принимай добровольца! -- крикнул я, а сам так и не разгадал, что скрывалось за его решением остаться у Пугачева. В этом подразделении он действительно узнает, почем денежки, а уж фокусничать не будет. (Уже зимою, после работы, я увидел Глеба в штабе, он получал зарплату и был в отличном настроении. -- Ну как, Глеб, насчет сырости? -- спросил я, искренне обрадованный встречей. -- Черти у Пугачева, не ребята! -- ответил он и с восторгом потряс пачкой денег). Через час легко нагруженный караван в шестьдесят оленей, управляемый каюрами, покинул стоянку. Мы сразу попадаем в тиски залесенного ущелья. Горы все сильнее сжимают Утук, теснятся над его гремящим потоком. Тропка, прорубленная Пугачевым, то падает в глубину боковых ложков, то круто взбирается вверх, цепляясь за малейшие выступы, и часто повисает над рекою. Олени шагают осторожно, все время прядут ушами в сторону обрывов и буквально на цыпочках обходят опасные проходы. В узких местах наш караван разбивается на мелкие связки, по три-четыре оленя. Продвигаемся все медленнее. Уже не кричат истомленные погонщики, не лают собаки. Все устают, и короткие передышки не восстанавливают силы. Гнус буквально осатанел. В тайге летом даже севернее 56 градуса широты бывают дни необъяснимой, почти тропической духоты, чаще перед грозами. Но вот откуда-то свалился ветер, он смахнул с оленей гнус, и животные пошли веселее. В клину слияния Утука с Иваком с правой стороны скала преграждает нам путь. Тропа выводит к каменистому берегу. Оборвав свой стремительный бег, река Утук здесь разливается широким, усталым потоком. Каюры перед бродом поправляют на оленях вьюки, подтягивают ремни, и один за другим переводят животных на противоположный берег. За ними перебираются пешеходы, последними переплывают собаки. Нас сопровождает дождь. Вот мы и на левом берегу, в густой лиственничной тайге. Но радоваться еще рано, через полкилометра предстоит второй брод как раз в том месте, где грозный Утук сливается с Иваком. Тут все бурлит, словно два заклятых врага схватились в смертельной схватке. Улукиткан встревоженно поторапливает всех к броду. -- Видишь, дождь большой, вода поднимается, олень бродить не могу! -- кричит он мне и направляет караван к излучине. При первом же взгляде на место переправы нам ясно, что в брод реку перейти уже невозможно. А резиновой лодкой Пугачева, оставленной здесь для переброски грузов, воспользовалась Хутама, и теперь лодка находится на противоположной стороне. Ничего не попишешь, придется оборвать здесь свой путь, поставить палатки и ждать утра. Грозовые тучи правятся на восток, с неба продолжает сыпаться мелкий дождь. Уже поставлены палатки, кто-то пытается разжечь костер, по лесу разбрелись голодные олени, Я стою над обрывом, прислонившись мокрой спиной к корявому стволу лиственницы, наблюдаю за Утуком. С крутых берегов стекают потоки мутной дождевой воды. Река уже сменила свой праздничный бирюзовый наряд на серую рабочую спецовку. Уже задушен перекат, залиты камни, косы, прибрежные кусты. ...Всю ночь идет дождь. Гул катится по вершинам леса. Где-то недалеко бушует ручей. Сквозь нависшие тучи медленно сочится сырое утро. Люди давно проснулись, но никто не встает, все знают -- завтракать нечем. Пока уровень воды в Утуке не спадет -- невозможно перебраться на правый берег к лабазу за продуктами, и нам ничего не остается, как терпеливо ждать... -- Дежурный, почему не разжигаешь костер? -- кричит Пугачев из своего полога. -- Буди Федьку, он ведь должен дежурить, -- слышится чей-то сдержанный голос в соседней палатке. Федор долго одевается, поправляет брезентовый навес, стучит лениво топором. Оживает давно затухший костер. Лагерь наполняется людским говором. Громко зевают собаки. А небо неумолимо крапит тайгу густым мелким дождем. Пугачев с Трофимом быстро оделись и направились куда-то вверх по реке, не сказав никому ни слова. Видимо, сговорились и что-то затевают. Я уже хотел вылезти из полога, но ко мне пришел гость -- Улукиткан. Он долго устраивается, что-то додумывает. -- Послушай старика: не ходи Мая, худо там, шибко худо, пропадешь, -- наконец начинает он надтреснутым голосом. -- Люди всегда обходили ее далеко, никто не знает, какой сатана там живет летом. Не лезь сам в капкан. -- Дорогой Улукиткан, спасибо за твою заботу, я верю тебе, что поход будет тяжелым и опасным, но кому-то же надо обследовать эту реку. Надо же узнать, почему люди боятся ее, какие препятствия там -- без этого нельзя начинать работу. И уж чем других посылать, а потом болеть за них душою, лучше самому идти! -- Говорю, ни тебе, ни другому ходить туда не надо. Помни: орлу без крыльев не подняться в небо. -- Но может и так случиться, что пройдем? -- Случай слепой, как и ты. -- Я вижу, Улукиткан, ты очень озабочен этим маршрутом. Может быть, тебе тяжело туда идти, устал, хочешь домой, скажи правду. -- Да, сердце делается холодным оттого, что ты не слушаешься старика. Но я пойду, куда пошлешь. -- Неужели уж так никто летом и не ходил по Мае? -- Ты думаешь, люди дурной, жить не хочет? Потом сам скажешь, что и я говорю, если твой язык еще будет работать. Старик просидел еще с минуту и молча покинул полог. Знаю, Улукиткан никогда не склонен что-либо преувеличивать, и это заставляет меня крепко задуматься над тем, как лучше осуществить маршрут. А о том -- идти туда или нет -- теперь уже не может быть и речи -- решение принято. Я выхожу на берег умыться и не узнаю реки: могучий поток мутной воды, как хищный зверь, крадется по дну глубокого ущелья. Плывет коряжник, мусор; стучат по дну реки сбитые потоком валуны. Ни перекатов, ни береговой черты, все приглушено, скрыто, снесено, и только гранитные утесы на поворотах по-прежнему склоняются над рекою. Вижу, берегом пробираются Пугачев с Трофимом. -- Куда это вы ходили по дождю? -- Смотрели лес. Ждать неохота, когда река передурит. Улукиткан пророчит надолго дождь. Одному бы проскочить на салике (*Салик -- маленький плот) к лабазу, а обратно на резиновой лодке продукты привезти. -- С ума сошли! Куда же вы на плоту в этакую быстрину, снесет черт знает куда и замоет! -- А что другое можно придумать? -- говорит Пугачев. -- Резать оленя? Но так мы совсем без транспорта останемся, если при каждом случае будем обращаться за помощью к стаду. Конечно, плот снесет далеко, но и нам не впервые плыть по такой воде. -- Может быть, не следует рисковать, перетерпим? -- говорю я. -- Конечно, можно несколько дней поголодать, хотя бы ради профилактики, а время, его -- не вернешь. Я чувствую, что уговаривать бесполезно: Пугачев вошел в роль, загорелся, и теперь уж ничто его не удержит. Вся надежда на его ловкость. Через несколько часов салик готов. Все обитатели лагеря на берегу. Пугачев заправляет нательную рубашку в штаны, засучивает их туго выше колен, становится на плот, упирается босыми ногами в бревна и устремляет внимательный взгляд на реку. -- Отталкивай! -- властно приказывает он. Один ловкий удар шестом, всплеск мутной волны, и мощное течение подхватывает салик. Пугачев держится спокойно, уверенно, даже не глянул на провожающих, будто в сотый раз отправляется от этого берега в привычное плавание. Он выводит свое плоское суденышко на струю, изо всех сил работает шестом, но своенравная река гонит его к левобережной скале. Все чаще в воздухе взметывается шест, все напряженней поза человека, пригнувшегося к салику, все ближе скала... Мы замираем в немом ожидании. Я в ужасе закрываю глаза: салик с разбегу липнет к скале. Сквозь гул потока доносится короткий человеческий вскрик. Мы все бросаемся к повороту. Бежим долго по густому стланику. Река, сворачивая влево, уносит салик... На противоположном берегу, среди камней у кромки воды, Пугачев, торжествуя победу, размахивает руками, прыгает, будто исполняет какой-то дикарский танец. Очевидно, за второй скалою Пугачев бросил разбитый салик и вплавь добрался до берега. Возвращаемся в лагерь, полные восторга и изумления. -- Да он и без салика переплыл бы! -- горделиво рассказывает кто-то из гвардейцев. -- Однажды ходил я с ним на рекогносцировку. Полез он на скалу, место ему надо было осмотреть. И скажи, ведь какой липкий! Отвесная скала, будто и не за что зацепиться, а ему хоть бы что, пошел и пошел. Уродится же такой человек. А дождь льет немилосердно. Пухнет Утук. Я с болью Б душе думаю о Пугачеве: мерзнет он там один, на противоположном берегу, ради всех нас, а мы ничем не можем ему помочь. Впрочем, Трофим Васильевич принадлежит к числу людей, которые глубоко верят в себя, никогда не раскаиваются в своих поступках и не ищут помощи со стороны. Через час Пугачев вернулся на резиновой лодке с продуктами, весь продрогший, злой на непогоду. Утром все мы перебрались на противоположный берег и отаборились у лабаза, в двухстах метрах ниже устья Ивака. Улукиткан с нами, а каюры и олени остались на левом берегу. Как только мы перевезли свое имущество, дождь перестал. С вершин спустился туман и стал медленно таять. Река постепенно очистилась от коряжника, присмирела. Дружно готовимся к походу. Василий Николаевич получает от Пугачева продукты, запасную обувь, одежду, тару, словом, все необходимое для предстоящего нашего похода на Маю. Готовится и Трофим Васильевич в далекий маршрут на восток, чтобы там, на облюбованной им вершине зубчатого гольца, воздвигнуть со своими гвардейцами вечный знак. Затем он вернется сюда, к лабазу, снова запасется продуктами, материалами и уйдет на перевал, к истокам правого Ивака. И так все лето, пока из гор осенью не выживет их снег. Тучи беспорядочными толпами бегут на восток. -- Однако, хороший погода идет, может, долго простоит, -- говорит Улукиткан, поглядывая подслеповатыми глазками на мрачное небо. -- Откуда это видно? -- спросил я его. Он, не взглянув на меня, поясняет: -- Хорошо смотри на тучи, это порожняк идет к морю. Обратно вернется груженый, может, через неделю, а то и больше, -- отвечает он. Улукиткан умеет предсказывать погоду. Он хорошо знает свой край, знает, когда и какие воздушные течения приносят сюда дождь или ведро. Мы верим старику, и тучи, бегущие на восток, действительно кажутся нам порожними. Пришел конец неустойчивой погоде, и мы сможем беспрепятственно продолжать свою работу. На следующее утро наш лагерь не узнать. Палатки сняты, приготовлены вьюки, пастухи сгоняют оленей. День ясный, обещающий. Вершины Станового облиты солнечным светом. Первыми уходят к Ивакскому перевалу Улукиткан с Лихановым и Василием Николаевичем. Затем стоянку покидает транспорт Пугачева, сам он остается проводить нас как хозяин. Наконец, покидаем устье Ивака и мы с Трофимом. Ущелье опустело. Успокоился Утук. Наш путь идет на север к Алданскому нагорью, куда мы давно стремились попасть. С чувством гордости мы покидаем Становой. Все в прошлом. Развеян миф о его недоступности! ...Там, где сливается Ивак с Утуком, по ущелью раскинулась могучая тайга, вскормленная прохладой двух рек. По ней на север вьется тропка, протоптанная геодезистами по звериным следам. Она пугливо обегает скалы и бурелом, часто теряется. За лесом марь. Вечная мерзлота прикрыта на ней только толстым слоем бурого мха. Наш небольшой караван, состоящий из десяти оленей, ведет пожилой проводник Демидка из Омахты, маленький щупленький человек, прихрамывающий на правую ногу. Мы выходим к краю леса, прощаемся с Утуком. Он змеей уползает в узкую щель, и гранитные утесы скоблят его упругие бока. Тропа ведет нас вправо, к озеру Малое Токо. Полтора часа бьемся с топями. Олени и вьюки в грязи, мы мокрые. Проводник охрип от крика и понукания. С великим трудом добираемся до озера. Оно поражает нас дикой красотой. Темная сталь воды, вправленная в резную раму скал, постепенно сужаясь, уходит на восток и там теряется в прозрачно-сизом тумане. Слева от нас крутой черный откос. Справа с поднебесной высоты падает Становой, загромоздив обломками скал почти пятисотметровый спад. Озеро безжизненно: ни всплеска рыбы, ни птицы, только гладкая синева бездонья. Караван задерживается. Трофим с Демидкой поправляют вьюки, а я иду вперед. Тропа обходит озеро правой стороной по каменистому берегу. Солнце уже подбирается к зениту. Два огромных облака -- одно в небе, другое в озере -- плывут на север. И вдруг тишину разрывает лай Кучума. Сбрасываю с плеча карабин, бегу на помощь псу. За поворотом вижу медведя, яростно отбивающегося от собаки. Почуяв человека, хищник бросается наутек и уводит за собою Кучума. Все это происходит так быстро, что я даже не успеваю разрядить карабин. Иду дальше. Кучума не слышно. В глубине заливчика путь преграждает густая ольховая чаща. Ищу проход и натыкаюсь на широкую примятую полосу -- кто-то до нас протащил через кусты какую-то тяжесть. Приглядываюсь -- кровь. Дальше нахожу отпечатки больших лап медведя. Это он тут хозяйничал. Но почему его следы идут навстречу поваленным кустам? Значит, медведь тащил свою добычу, пятясь задом. Это в его манере. Тяжести он таскает именно так. Интересно, что за добыча попалась ему? Судя по потаску, это крупный зверь. Куда и зачем он его тащил? Пробираюсь осторожно. А сам на всякий случай держу наготове карабин. За россыпью вижу странную картину: поодаль от берега все кусты помяты, вырваны с корнями, с камней содран мох -- и все это сложено большой горкой. Подхожу ближе. Из кучи на меня жутко смотрит большой глаз крупного животного. Узнаю сокжоя. Как попал этот осторожный зверь в лапы медведю? Он мог поймать его разве только сонным, для этого косолапый хищник обладает достаточной ловкостью. Но могло все это произойти и при других обстоятельствах: звери, как и человек, тоже болеют, теряют слух, у них притупляется к старости обоняние, и тогда они легко становятся жертвой хищника. У меня нет времени разобраться в этой звериной трагедии -- мы торопимся сегодня добраться до Большого Токо. Поджидая своих, я разворочал кучу. Какой нужно обладать чертовской силой, чтобы когтями разорвать крупного сокжоя на части! Разделанную добычу медведь прикрыл лесным хламом и мхом, содранным с камней вместе с кустарником. Он не очень-то любит свеженину, предпочитает к "столу" мясо с душком, вот и сложил его, чтобы "пропарить". Закончить работу медведю помешал Кучум. С собакой бы он, конечно, справился, но появился человек, и ему пришлось быстро убраться. За озером по бору выходим на последний перевал. Даем отдохнуть оленям. Видимость хорошая. Нагорье как-то неожиданно, почти внезапно, сменяет горы. Становой остается позади, обрывается бесцветной стеною, виснет зубчатыми глыбами над пропастями -- все это не стертые временем следы великих геологических катастроф. Трудно представить то далекое время, когда эти горы громоздились друг над другом и в каменном скрежете, в извержениях кипящей лавы менялось лицо земли. Так и осталась до последних дней ее поверхность искаженною творческими муками. Прощай, Становой! Горы, долго терзавшие наше любопытство и принесшие много неприятностей, вдруг стали так дороги!.. Мы рады этому чувству и той грусти, что охватила нас в минуты расставания. Вернемся ли еще когда-нибудь к тебе? Ощутим ли еще раз твое величие, твое холодное дыхание? А впереди Алданское нагорье -- плоская земля, словно оспой, изъеденная болотами да зыбунами, вся в латках, старая, уставшая, не политая слезой, не топтанная человеком. Живет она без памятников и легенд, пленница стужи. Сразу за перевалом начинаются исконные земли нагорья. Тропа вьется по густому стланику, уводит караван влево. Мы теряем из виду горы, с тревогой погружаемся в эти загадочные заросли, заполонившие, как океан, огромное, непосильное для взгляда пространство. На пологих увалах везде выступают камни, бесцветные от старости, источенные веками, наполовину уже погруженные в могилу. В ложках топи, обманчиво прикрытые чудеснейшим ковровым рисунком из мха. Но только соблазнись, шагни на этот ковер, и тебя засосет разжиженная глина, притаившаяся за растительным покровом. Олени боятся топей, останавливаются, и тогда крик погонщика разрывает дремотный покой низины. Солнце, позолотив нижний край туч, нависших над нагорьем, опускается в неизмеримую глубину. Тайга погружается в спокойное ожидание ночи. Встречный ветер резок и холоден, как ключевая вода. Где-то близко, за последним холмом, слышатся гулкие всплески волн и тревожный крик чайки. Проводник сворачивает с тропы влево, ведет караван на крик. Еще небольшой спуск вдоль топкого ручья, и мы видим сквозь ветви последней лиственницы озеро, утонувшее в темной синеве. Это Большое Токо. Оно как-то сразу открывается нашему взору и в сумерках кажется необозримой равниной. Ветер гонит тяжелые волны, окаймляет берег белой пеной, падает на стланики. Далеко гудит прибой. Чувствуется, что на этом безлюдном озере ночами властвует буря и теперь приходит ее час. Крик чайки вырывается из грохота и воя волн. Птица бьется с бурей. Скашивая то левое, то правое крыло, она бросается в воду, пропадает в ухабах, взлетает на высокие гребни и, наконец, исчезает в брызгах. Но из тьмы еще долго несется ее скорбная жалоба. И этот крик, теряющийся в пустынном пространстве, пронизывает душу болью одиночества. Тучи поглотили остатки света, нависают над озером чернотой. Озеро гудит ровно, победно. Влажный ветер клонит к земле густые стланики. Караван столпился на небольшой прибрежной поляне. Мы с трудом поставили палатку, сварили ужин и уснули, убаюканные бурей. К утру погода стихла. Вдали, в светлом пару, тают вершины Станового. Золотистые линии хребта едва различимы в лучах солнца. Ближе к нам, и дальше на север, в прохладной свежести утра лежит озеро. Оно еще дремлет, прикрытое туманом, словно упавшим парусом. Легкий, еле уловимый бриз качает его своим холодным дыханием. И опять слышится крик одинокой чайки. И кажется, будто она одна живет в этом холодном крае и с безнадежной тоскою зовет подругу. Ей никто не отвечает, и крик уплывает в туман. Мы свернули лагерь, пошли дальше на север. Все вокруг дышит вольной свежестью озера. Голубизна вонзается в чащу узкими заливчиками, оживляя своим присутствием окрестности. На озере штиль, и оно лежит перед нами огромной выпуклой линзой, площадью более ста квадратных километров. Вода в нем прозрачная. Берег усыпан мелкой, промытой прибоями галькой, притоптан следами хищников. Напрасно я искал что-то запоминающееся в пейзаже озера. Здесь нет тенистых берегов, нависающих утесов, загадочных бухт, и ветер напрасно ищет паруса. Все тут пустынно и бедно. Обливают ли озеро солнечные лучи, прикрыто ли оно густым туманом, или завалено отраженными облаками -- во всех этих уборах оно одинаково скучно, печально. Уже близко узкий край озера. Но берега не сходятся, образуют щель. Вода тайком сползает к ней по галечному дну. Тут она настолько прозрачна, что кажется -- нет ее совсем. Но вот у края слива, наткнувшись на каменную гряду, вода обнаруживается вся сразу, взлетает над ней тяжелым валом и, гремя, падает на валуны, дробится, сверкает каскадами снежной пыли" Поток несется дальше с головокружительной быстротою, оставляя позади забрызганные пеной берега и клубы пара над грядой. Это Мулам -- большая река, берущая свое начало из озера. Мы покидаем Токо, застывшее в полуденном покое. Еще раз склоняем свои головы перед величественным Становым, хорошо видимым за озерной синевой, -- в знак нашей дружбы, нашего восхищения, и скрываемся за стлаником. От озера идет торная тропа вдоль Мулама, но не берегом, а по залесенной возвышенности, в непосредственной близости от реки, прокладывающей себе путь в глубь Алданского нагорья. Тайга вдруг обрывается высокой стеной лиственниц. За ней, на обрывистом берегу седовласого Мулама, показываются палатки -- одинокое становище геодезистов. Это тут, в глуши лесов, так далеко от населенных мест, обосновался лагерем начальник партии Владимир Сипотенко. Нас заметили, и все жители становища высыпали навстречу. -- Что-то вы не особенно рады нашему появлению? Мы долго не задержимся, дня два -- и уйдем на Маю, -- говорю я, пожимая руку Владимиру Афанасьевичу. -- Ну, как не рады! Давно ждем. Без людей тут совсем одичали, обрадуешься не только человеку, но и черту! А с Маей не спешите. Вас со вчерашнего дня ищет штаб, все наши радиостанции день и ночь дежурят, -- ответил Владимир Афанасьевич. -- Зачем это я им так срочно понадобился? По уговору мы должны появляться в эфире по четным числам, значит -- сегодня. -- Вызывают вас в штаб. -- Что случилось? -- Нам не известно. Штаб, как обычно в таких случаях, не балует нас подробностями... Что же мы стоим, давайте устраиваться. Эй вы, ребята, разжигайте костер, тащите из садка тайменя, готовьте ужин. -- Когда связь? -- Через полчаса. -- Вызывайте Плоткина. Пока развьючивали оленей, ставили палатку, пришло время связи. На душе неспокойно. Неужели беда? В палатке горит свеча. В тишине четко отдаются торопливые удары ключа. У всех на лицах ожидание. -- Плоткин у микрофона, -- слышится знакомый голос. -- Здравствуйте, Рафаил Маркович. Мы только что пришли к Сипотенко. Что у вас случилось? -- Вчера из Министерства госконтроля прибыли два ревизора, просят вас в штаб. -- Ну, это легче. Надо было им приехать на месяц позже, мы бы закончили обследование Маи, а теперь придется отложить эту работу на неопределенное время, -- не без досады говорю я. -- Завтра вышлю за вами самолет, сообщите погоду. Уже ночь. Тайга не спит, затаилась в своих думах. Долго сидим у костра. -- А как же теперь с Маей? -- спрашивает Трофим. -- Василий и Улукиткан будут ждать. -- Сейчас трудно решить. Пусть все останется так, как задумано. Ты с Кучумом пока поживешь здесь, а я должен лететь. Вдруг подумалось: неужели придется кого-то посылать на Маю? И при мысли, что мы не попадем туда, что кому-то другому достанется счастье первому проплыть но ней, становится не по себе. Мы с Владимиром Афанасьевичем на всю ночь забираемся ко мне в полог: никто не предполагал, что мое посещение продлится всего лишь полсуток. А у начальника партии накопилось много технических и хозяйственных вопросов, требующих неотложного решения. Да и мне необходимо просмотреть законченный полевой материал, уточнить план на будущее. Но решать все вопросы так сразу, за один присест, невозможно. ...Слабый рассвет уже сочится сквозь ситцевую стену полога. Из поредевшей тьмы встает знакомая тайга. -- Пора, Владимир Афанасьевич, кончать, а то, чего доброго, еще поссоримся. Я увижусь с Хетагуровым, с Плоткиным и по всем неразрешенным вопросам договорюсь с ними. -- Когда же это будет? -- сокрушенно спрашивает он. -- Дня через два. -- Если не пришлете дополнительно двоих наблюдателей, план не выполним. -- Попробуйте не выполнить! Вы же знаете, что экспедиция из-за длительных пожаров не выполняет план наблюдений. Отстает топография, можем сорвать выпуск карт. Где же мы возьмем вам дополнительные подразделения? Думаю, всем руководящим работникам придется через месяц, а то и раньше, вспомнить былое -- встать за инструменты. Так не лучше ли сейчас уже подумать, как это сделать. И чем раньше вы выбросите из головы мысль о помощи со стороны, тем лучше для вас! -- Но ведь не хватает людей! -- Знаю, но лишних нет и у нас, а дальше их не будет хватать и вовсе. Более того, я должен предупредить вас, в случае, если мне не придется в скором времени вернуться сюда, вы перебросите подразделение Лебедева на обследование Маи. -- И Лебедева?! -- Его маленькие глаза зло округлились. -- Да его теперь и днем с огнем не сыскать! -- Вот я и боюсь, что поссоримся. Считайте, что вы предупреждены о Лебедеве, и хватит на этот раз. Смотрите, какое утро, как хорошо жить на земле, стоит ли расстраиваться по пустякам? -- Хорошие пустяки! С тебя снимают последнюю рубашку, а ты должен улыбаться и радоваться рассвету. -- Перепел, слышите? Бьет-то как звонко! -- кричу я обрадованно, хватая Владимира Афанасьевича за плечи. Он осторожно высвобождается из моих рук, выбирается из-под полога и, уходя к себе, бросает сердито: -- Уж лучше бы и не приезжали! Утро ясное, прохладное. Под перекатом в улове полощутся сиги. Я забираюсь в спальный мешок с желанием уснуть. А перепел бьет страстно, громко: "Пить пойдем... пить пойдем..." Нет, не уснуть! Как попал он сюда, так далеко от привычных ему мест? Случайно или тут, на скупой и холодной земле, его родина? Он тревожит во мне давно забытые воспоминания о далеком Кавказе, возвращает меня в юность. Вижу гору Шахан, где когда-то давно клал по лугам острой косою ряды тучных трав, где утрами будил меня вот такой же звонкий перепелиный бой, где я, конопатый паренек, бродил с собакой и ружьем по полям и предгорьям. Как далеко я ушел, и еще не окончен поход!.. Так и уснул я с мечтой о Кавказе, а перепел бил, но все реже и реже... Сквозь сон я слышал, как радист давал погоду, как прибежали из тайги к дымокурам олени, как кто-то хвалился пойманным тайменем, но проснуться не мог. ...Ждем самолет. С собою, кроме карабина, ничего не беру. Надеюсь скоро вернуться. Кучум настороженно следит за сборами. Он, кажется, догадывается, что я собираюсь в поход один, и награждает меня недружелюбным взглядом. За завтраком Сипотенко снова возвращается к ночному разговору. -- Не отбирайте Лебедева, кто будет доделывать его работу? -- Кого вы предлагаете послать на Маю? -- Сам поеду. -- А наблюдения за вас будет делать медведь? -- Людей не даете, придется обращаться за помощью к нему. -- Запомните: все, что связано с наблюдениями, решайте своими силами, запасные инструменты пришлем. -- Ну, а если опять поднимутся пожары? -- Относительно пожаров я должен вам сказать прямо: мы одни здесь во всей округе и, к сожалению, плохо обращаемся с огнем, вот и расплачиваемся за это. -- Не совсем так, -- возражает он. -- Самолет на подходе! -- кричит радист из палатки. Машина с гулом надвигается на стоянку, разворачивается, осторожно, с какой-то опаской, касается гальки. Мотор глохнет. Распахиваются двери, и на сходнях самолета появляется Михаил Михайлович Куций. -- Миша! -- кричу я, стаскивая его с трала. -- Каким ветром тебя занесло к нам? -- После расскажу, дай обнять Трофима! А-а... Владимир Афанасьевич, здравствуй! Прибыл в твое распоряжение, с инструментом для наблюдений. У того широко распахиваются веки. -- На наблюдения?! Вот это здорово! . . - -- Взял отпуск, выбрал инструмент и прикатил. Любо или не любо -- принимай! Отстаете же вы, дьяволы, с планом, ну как тут вытерпеть, не помочь своим! -- Ай, какой же ты молодец, Миша! Вижу, семнадцать лет, прожитые вместе в экспедиции, не пропали даром для тебя, помнишь наши хорошие традиции -- не бросать товарища в беде. -- Значит, я остаюсь у Владимира Афанасьевича? -- Твое право выбирать, тут уж я ни при чем. -- Выгружай инструменты! -- кричит обрадованный Сипотенко и сам лезет в самолет. -- Ты, Владимир Афанасьевич, не слишком радуйся! Ведь у меня отпуск месяц, на многое не рассчитывай! -- кричит ему вслед Михаил Михайлович. -- Нет уж, коли приехал помогать, так засучивай рукава! -- говорю я ему. -- Боюсь, что ты задержишь меня... -- И не ошибся. К тому же сам напросился к Владимиру Афанасьевичу. А известно ли тебе, что отсюда до жилья без малого тысяча километров, и все тайгою да болотами. Попробуй сбежать! Но мы не будем к тебе жестоки. Отнаблюдай нам шесть пунктов и с богом! В Новосибирск самолетом доставлю. -- Ты с ума сошел, честное слово! Шесть пунктов!.. Да ведь это же почти годовая норма! -- Вон Владимир Афанасьевич показывает цифру пять. Согласен на пять пунктов? Чувствуешь, как мы сразу тебе идем на уступки, и это лишь потому, что у Сипотенко действительно плохо с наблюдениями. -- Нет, без шуток, я должен вернуться из отпуска в срок. Сам знаешь строгости начальника предприятия. -- При чем тут Чудинов, ты -- в нашей власти! -- Вот и приезжай к вам с добрыми намерениями! Но ведь я знаю, на этом не кончится. Как только ты улетишь, Владимир Афанасьевич скажет: "У нас не хватает рабочих, оленей, нет надежного помощника, придется тебе как-нибудь обходиться". -- Угадал, честное слово, угадал! -- обрадовался я. -- Значит, все это не будет для тебя неожиданностью. Я улетаю спокойным за твою судьбу, верю, ничто тебя здесь не поразит. -- Братцы, вы одичали! Куда я попал! -- В ту самую экспедицию, где добрая половина хороших традиций вырабатывалась при твоем участии. -- Шутки шутками, а из отпуска я должен вернуться вовремя. Разреши мне на время, пока ты будешь в штабе, взять в помощники Трофима? -- Мне бы не хотелось давать ему большую нагрузку, ты сейчас набросишься на работу, как голодный лез на добычу, а он еще не совсем окреп после Алгычанского пика. К тому же я его жалеючи затаскал. Ему лучше остаться здесь, у Владимира Афанасьевича, и отдохнуть. Да он может и не согласиться. -- Согласится, мы с ним уже перемигнулись. -- Дело его. -- И вот еще что: Плоткин мне говорил о твоих планах относительно Маи. Если ты не сможешь скоро вернуться сюда, то разреши нам с Трофимом отправиться в этот маршрут вместе с Улукитканом и Василием? -- Вот ты о чем! К твоему сведению, Мая очень капризная река, стоит ли рисковать, Миша, ты за два года, как ушел в аппарат, поотвык от тяжелых походов. , -- Поеду, и даже с удовольствием. -- Но это займет у тебя месяца полтора-два? -- Не страшно, попробую тряхнуть стариной! -- А как же с отпуском? -- Договорись с Чудиновым, что-нибудь придумай. -- Согласен, но на одном условии: если он не разрешит остаться, то в этом случае ты поедешь на свой риск обследовать Маю. -- Хорошо, значит, благословляешь. -- Бедный же ты будешь, вернувшись в предприятие. Представляю твою встречу с Чудиновым. Незаметно к нам подходит Кучум, кладет вытянутую голову мне на колени, смотрит печальными глазами. В них и ласка, и грусть. Неужели он предчувствует разлуку, догадывается, что я не беру его с собою? -- Да-да, Кучумка, мы должны расстаться, но потом (непременно будем вместе, так надо, -- говорю я и обнимаю своего четвероногого друга. Пес от ласки добреет и уже не отходит от меня. -- Остается две минуты -- прошу в самолет, -- слышится голос пилота. Мы прощаемся. Самолет вырулил на дорожку и с торжественным гулом оторвался от косы. В окно мне было видно, как следом за нами бежал по земле Кучум в бессильной попытке не отстать от самолета. ...Только спустя месяц я смог вернуться на Токо. Пожары стихли. Погода установилась хорошая. Теперь можно заняться обследованием Маи. Путь туда идет по заболоченной Алданской низине. IV. ЗАСТЕНКИ ДИКОЙ МАИ I. Прощай, Алданское нагорье! Снова у истоков Маи. Мы расстаемся с проводниками. Вот они, дикие застенки Маи. Нас не сломили неудачи Остались позади скучные дни пути вдоль южного края Алданского нагорья. Места там однообразные: холмы, безлюдье и гнус. Путь шел болотами, по кочковатой земле, по ржавым мхам, толстым слоем лежавшим на буграх, выпученных вечной мерзлотой. Двигались без тропы, доверяясь чутью проводника Демидки. Жили одним желанием -- как можно скорее пройти эту забытую людьми землю. И вот перед нами снова горы -- каменные кряжи Станового и Джугджура. Они как-то внезапно, стеною, поднимаются над Алданским нагорьем. Ветер бросает в лицо знакомый запах глубоких ущелий, обнаженных недр, снежников. Как приятно все это после нагорья, где в душном воздухе только запах болот. Все долгие дни похода по всхолмленной равнине мы с Трофимом ни на минуту не забывали о предстоящем маршруте по Мае. Наши мысли, наши желания уже давно там, в диком ущелье. Какая-то дьявольская сила тянет нас туда. Идем вверх по Удюму. Демидка только по рассказам знает, как попасть с нагорья на реку Маю. Однако это его не беспокоит. Он ни разу не сбился с пути, привел нас, как намечали, к стыку Станового с Джугджуром. В его способностях хорошо ориентироваться в тайге он убедил нас с первого дня путешествия. Истоки Удюма глубокими шрамами врезаются в северные склоны гор, расчленяя их на многочисленные отроги. С нами вместе поднимается к перевалу лес. Тут он на береговой наносной почве стройнее и гуще, нежели на холмах, и когда погружаешься в этот зеленый мрак, невольно теряешь представление о времени и месте. Караван пробирается сквозь заросли, уводит нас в глубь гор. Мы давно уже устали. Где-то впереди бежит Кучум. В ущелье меркнет летний день. Пора бы остановиться на ночевку. Но за лесом неожиданно обнаруживается ерниковая степушка. Что-то знакомое в контуре отрога, нависающего над ущельем с запада. Я внимательно осматриваю место. Узнаю: тут мы были в прошлом году в середине апреля. Степушку тогда покрывала наледь и кругом лежал снег. А вот на том, чуть заметном гребне, справа, мы с Василием Николаевичем добыли круторога. Узнаю и ельник слева -- под ним прячется звериная тропа, по которой можно подняться на перевал. Пересекаем степушку. Сворачиваем влево к ельнику и тут решаемся заночевать. Над горами густой вечерний сумрак. В тишине сбивчиво поют колокольчики да звенит холодный ручей. Дым костра поднимается над лесом, прячет ельник от загорающихся звезд. Мы долго пьем чай. У каждого свои думы. Трофим грустными глазами смотрит, как плавятся угли, как беспомощно вспыхивает и гаснет пламя. -- Устал, Трофим? -- спрашиваю я, смотря в его простодушное, доброе лицо. Он зябко вздрогнул и потянулся руками к огню. -- Нет, не устал. Нину вспомнил, вот и грустно стало: как она там одна с Трошкой? -- Надо было ехать к ней сразу после больницы -- и не было бы грустно. -- Может, и надо было... -- ответил Трофим не без сожаления. Он поправил костер, подсел поближе к теплу. -- У меня предложение есть, -- обрадованно говорю я, -- послать кого-нибудь за Ниной и Трошкой. Пусть переезжают в Зею. В октябре и мы заявимся туда, вот и праздник будет. -- Подождем, разве вот после Маи? -- Опять -- после! Ты слишком долго ждал, чтобы еще откладывать. -- Подуправимся, работу закончим, сам съезжу, -- упорствовал Трофим. -- С тобою, кажется, не договоришься. Утром дам команду Плоткину, пусть организует ее переезд, -- и я пожалел, что раньше не подумал об этом. На второй день мы поднялись на перевал. Тут геофизическая граница: справа к седловине падают тесные отроги Станового, а слева поднимается Джугджур. Седловина длинная, она делит узкой щелью большие горы на два хребта, отличающиеся друг от друга только названием. Горы лежат и впереди "ас, к югу. Но там мы видим не линии хребтов, а хаос вершин, разбросанных по огромному пространству. Зарождающаяся над перевалом Мая пронизывает их узкой щелью и по ней уползает к далекой Удской равнине, чтобы сбросить свои воды в Охотское море. Я решаюсь подняться на верх отрога и осмотреться. Мне надо увидеть, хотя бы издали, уже отстроенные на вершинах гор геодезические знаки и их расположение. Полдень. Со мною Кучум. Все, что видит глаз, я осматривал зимою, тогда горы утопали в снегу. Теперь другое: нет бесформенной белизны, гладких откосов, ледопадов. Хребты возвышаются предо мною в нищенском одеянии, прикрытые ржавыми лишайниками, обломками гранита да полосками зелени, просачивающейся сюда со дна провалов. Горизонт затянут легкой дымкой -- где-то далеко горит тайга. Но мне удается увидеть "а господствующих вершинах конусы пирамид. Как приятно сознавать, что люди недаром топтали ногами эту скудную землю. След их труда уйдет в века. Мы уже собрались покинуть вершину, как на нашем следу послышался стук камней. Не медведь ли? Я сбросил с плеч карабин. Вижу, на верх гребня, словно ветром, выносит черный комочек. Узнаю Бойку. Она мчится по нашему следу. Где-то близко наши. Обрадованный, спешу на перевал. На седловине у маленького дымокура сидит Василий Николаевич. Машу ему шляпой. Он идет навстречу. -- Наконец-то! Чего это вы так задержались? -- говорит он, переводя дыхание. -- Торопились, а время обогнало нас. Надо было попасть к Сипотенко, но разыскать его оказалось не так просто в этих пустырях. Что у вас тут нового? -- Скажу прямо -- дела не важные. Ходил от Кунь-Манье вниз по Мае, насмотрелся на нее, не река, а черт бешеный. -- Видно, напугала она тебя, Василий, А идти придется. -- Только не на оленях. Щель узкая, скалы стоят над рекою тесно с двух сторон, не пропустят и не обойти их, горы страшенные. Вот разве на лодке рискнуть! -- Ты думаешь, проплывем? -- Кто его знает! Лодку сделал большую, добротную, попробуем. -- Табор ваш где? -- Под перевалом, пришли недавно с Кунь-Манье. Там олени корм выбили, стали далеко уходить, вот мы и решили передвинуться сюда, навстречу вам. С оленями беда: в тайге появились грибы, как отпустишь их -- ну и прощай, бегут, как очумелые, один перед другим, ищут грибы... Да что же это мы места другого не найдем для разговора?! -- спохватился он. -- Пошли. На таборе ждут нас. Мы спускаемся на дно долины. Чувствую, ноги уносят меня навсегда от этих хребтов, от этих мрачных расщелин, от их немого покоя. Что ж, мы расстаемся друзьями... По высоким гребням уже золотится мелкий ерник, прихваченный первыми осенними заморозками. В ветерке, случайно набегающем на нас, уже нет прежней ласковости, и небо кажется выцветшим, полинялым. Вижу палатки у слияния двух ключей -- истоков Маи. Улукиткан идет навстречу с протянутыми руками. Он хлопает загрубевшей ладонью по моей спине, смотрит ласково в глаза и что-то шепчет на родном языке. Затем я здороваюсь с Лихановым. Сегодня мы -- гости. За нами ухаживают, нам подкладывают лучшие куски баранины. Последнее время мы питаемся только консервами. Ну и вкусным же показалось нам свежее мясо! После обеда прощаемся с Демидкой. Он возвращается на Алданское нагорье, а мы вьючим оленей, спускаемся вниз по Мае к устью Кунь-Манье, к исходной точке нашего предстоящего путешествия. Путь проходит по знакомой долине. Тут мы тащили прошлую зиму нарты. И хотя сейчас нас окружает летний пейзаж, привычный глаз находит знакомые контуры гребней, утесов, памятные излучины реки. Становой уплывает в голубеющую даль и постепенно скрывается за ближними отрогами Джугджура. Только отдельные вершины как будто тайком следят за нами с высоты. Вот и Кунь-Манье. У края наносника стоит большой лабаз с продовольствием и запасным снаряжением для полевых подразделений экспедиции, которым предстоит работать в верховье Маи. На дверках еще висит пломба. Но за продуктами уже приходили непрошеные гости. Они оставили на столбах следы когтей и острых клыков. Узнаю медведей. Хорошо, что строители предусмотрительно ошкурили столбы, на которых стоит лабаз, по ним даже самому ловкому молодому медведю не взобраться. Дня еще много. Трофим и Василий Николаевич устраивают баню. Меня мучает нетерпение. Беру карабин и отправляюсь вниз по Мае: надо ж взглянуть на реку, прежде чем окончательно определить маршрут. От устья Кунь-Манье Мая срезает левобережный отрог, и у переката впервые зарождается ее непримиримый рокот. Я поднимаюсь на утес. Впереди, куда стремительно несется река, сомкнулись береговые отроги. Долина выклинилась, и Мая, с гулом врываясь в скальные ворота, прикрытые сторожевым туманом, как будто уходит в глубину земли. Я долго прислушиваюсь к этому предупреждающему гулу. Василий прав, с оленями по ущелью не пройти. На лодке -- так на лодке! Чувствую, всего меня захватывает профессиональное любопытство. Знаю, путь будет трудным испытанием и в то же время будет полон заманчивой неизвестности, необыкновенных приключений, представить которые реально невозможно, "о можно предвидеть. В лагере уже готова баня, Василий Николаевич льет на раскаленные камни воду, палатка от пара раздувается, как жаба. Я забираюсь внутрь, нещадно хлещу себя горячим стланиковым веником. После длительного пути, утомительных переходов баня -- большое удовольствие. Все собрались у костра. Наступила ночь окончательных решений. Улукиткан мрачен. Он не согласен, он молчит, посматривая на нас не то с упреком, не то с сожалением. -- Послушай, Улукиткан, мы должны - непременно обследовать реку, иначе нельзя начинать здесь работы. Вы пойдете кружным путем на оленях, а мы на лодке. Ты лучше подумай, где нам встретиться, чтобы можно было выбраться к населенным пунктам на оленях, в случае, если по Мае не пройдем до устья. Старик долго думает, о чем-то советуется с Лихановым и опять молчит. Ночь тихая, мягкая. Тайга до краев захлебнулась тьмою. Утонули во мраке хребты. И только река, невидимая в темноте, шумит и шумит. -- Если обязательно так надо -- иди на лодке, -- говорит Улукиткан и тяжело вздыхает, будто поднялся на крутой перевал. -- Только помни: моему сердцу будет больно, пока глаза не увидят вас. Мы по тайге кругом будем ходить, близко к Чагару. Я говорил, такой хребет будет перед Удой. Там есть большой речка Эдягу-Чайдах, на его устье встретимся. -- А как мы узнаем, что это Эдягу-Чайдах? -- По Мае пройдешь -- увидишь посредине речки большой камень -- Совиная голова -- так его зовут эвенки. Сколько до него проплывешь отсюда -- там еще столько же до Эдягу-Чайдаха. -- Откуда ты это знаешь? -- Зимою, когда лед "а реке, люди тут ходи, говорили мне. -- А на Эдягу-Чайдахе ты был? -- Нет, тоже старики говорили. . -- Может, не найдешь? Он покосился на меня. -- Если уши хорошо слушали слова стариков, глаза доведут, не обманут. -- Сколько же вы дней будете идти до устья Эдягу-Чайдаха? -- Сказать не могу, видишь, время какое пришло, олень одно место не кормится, бежит по тайге, как сумасшедший, ищет гриб, на дымокур не приходит. Трудно искать его. Если бы не эта беда, за пять дней дошли бы с Николаем. -- Пять дней?! Это очень долго, Улукиткан. Нас, вероятно, пронесет быстрее до Эдягу-Чайдаха. -- Подожди, может, не пронесет, -- сказал он просто. -- Ты не знаешь. -- Хорошо, Улукиткан, не будем считать дни, мы встречаемся на устье Эдягу-Чайдаха. Если что случится, и нас не дождетесь -- возвращайтесь домой, -- Все будет, как сказал. Еще долго костер отбивался от наседающего мрака ночи. Долго не смолкал говор. Мы трое подтвердили " друг другу, что отправляемся в этот маршрут совершенно добровольно, что все одинаково несем ответственность за жизнь каждого из нас. Трофим и Василий Николаевич поклялись повиноваться мне при любых обстоятельствах, даже если это будет связано с риском для жизни. Остаток ночи пролетел быстро. Начинался рассвет. Тьма пугливо убегала за мысы. Шальная Мая скакала по каменистым грядам и ревом будила тишину. Лодка, на которой мы должны отплыть, сделала искусным мастером -- Василием Николаевичем. Уж он постарался: кокорины вытесал из лиственничных корней, набоки к бортам прибил добротные, без сучочка. Посудина получилась емкая, килограммов на семьсот груза, только длина ее не в пропорции с шириной -- коротковата лодка. Но тут мастер не виноват -- не нашлось доброй лесины. Лодка лежит на берегу вверх дном, греет на солнце брюхо. Рядом шесты, весла, все Строганов, новенькое. Мы стащили лодку в воду, и Трофим не выдержал, чтобы не показать нам свое искусство. Реку он любит и шест предпочитает посоху. Засучив штаны выше колен, Трофим уперся расставленными ногами в дно лодки и бросил косой взгляд на реку, туда, где плескался перекат. От первого сильного удара шестом долбленка вздрогнула, словно табунный конь, почуяв седока, и рванулась вперед. Еще удар шестом, второй, третий... С ревом наплывает перекат. Волны дробятся о лодку, хватаются за нос, напирают пенистыми беляками. Трофим, выгибая спину, бросает шест далеко вперед, давит на него всей своей тяжестью и гонит долбленку в горло прохода. Вот лодка взлетела на последний гребень, еще мгновение -- и кормщик, уходя дальше по гладкому сливу, махнул нам рукой. -- Хороша долбленочка! Угодил, ей-ей, угодил, Василий! -- говорит он, возвращаясь. Загружаем лодку. Дно замащиваем сухими жердями, а поверх расстилаем брезент. Все, без чего сможем обойтись пять-шесть дней: неприкосновенный запас продуктов, одежды, личные вещи -- укладываем вниз. Остальное: спальные мешки, посуду, рацию, немного продуктов, все, что нужно будет каждодневно на стоянках, уложим сверху утром. Василий Николаевич с Трофимом вырубили березовый корень, прикрепили к нему тяжелый камень -- это якорь. Он пригодится: в случае опасности можно будет задержать бег лодки. Вечером вызвали штаб. Явились все станции пожелать нам счастливого пути. Я передал последние распоряжения по экспедиции, попросил Плоткина организовать дежурство станций. Хотя мы и оставили для своей рации ранее установленное время работы, но мало ли что могло случиться... Ежедневно с семи до двадцати четырех часов в эфире нас будут караулить. Условились и с главным инженером экспедиции Хетагуровым. Он будет встречать нас на устье Маи дней через семь. Там совместно и решим все вопросы, связанные с проведением геодезических работ по этой реке. -- Еще передай одну радиограмму в штаб, и на этом закончим, -- говорю я Трофиму, кладя перед ним исписанный клочок бумаги. Он, как обычно, читает текст вслух, но с первого же слова голос