его падает, глохнет, переходит в шепот: "Плоткину. Прошу организовать переезд Нины с сыном из Ростова в Зею. Предварительно свяжитесь по прямому проводу, передайте ей, что это желание Трофима и мое. Работой будет обеспечена. Можете послать за ней человека". Трофим долго смотрит на исписанный лист, тщетно пытаясь скрыть от меня волнение. Потом уверенно кладет руку на ключ передатчика. На смену закатившемуся солнцу появилась кособокая луна. Серебром вскипели перекаты. Оконтурились чернотою горбы хребтов. Позже, в одиннадцать часов, как условились, отозвалась наша станция из районного поселка Бомнак на Зее. Это последняя попытка получить от местных жителей какие-либо сведения по нашему маршруту. От Улукиткана мы знаем, что летом эвенки не посещают Маю. Он объясняет это ее недоступностью для оленей. А для людей? Нам важно было знать, что скажут другие? У микрофона оказался районный прокурор, местный эвенк, по фамилии Романов. Когда я ему сказал, что мы собираемся пройти Маю на оленях, он удивился: -- Кто вам посоветовал? Разве в тайге не осталось троп наших отцов? -- спрашивает прокурор. -- Только сумасшедший рискнет идти на оленях, там прижимы, пропадете! -- А если на лодке? -- Да и на лодке никто не плавал. Разобьетесь и не выберетесь. -- Нами руководит не спортивный интерес, а необходимость, -- сказал я. -- Если река недоступна для каравана и для лодки, придется изменять проект, а для этого нужно время и лишние средства. Но представьте себе, что мы согласимся с ее недоступностью, откажемся от работы на ней без обследований, а позже выяснится, что по Мае можно пройти. Кто же нам простит такое? Лучше помогите советом. -- Мой дед говорил про Маю так: если бросить бревно в реку у Большого Чайдаха, оно до устья не доплывет, измочалится. Что я могу вам посоветовать в этом случае? Вернитесь! Я отблагодарил прокурора за совет, но от маршрута не отказался. Наоборот, его предупреждение окончательно утвердило во мне решение идти по Мае. Будь что будет -- мы поплывем! Скоро рассвет. Пора на покой. Я забираюсь в спальный мешок, лежу в странном полузабытьи. Пытаюсь представить себе нашу жизнь в этом ущелье, где мы будем лишены необходимого, где опасность встанет перед нами с первого шага и не отступится до конца путешествия. Проскочим ли? Улыбнется ли и на этот раз нам счастье? Мысли меняются, как весенние облака в зависимости от того, с какой стороны дует ветер. Я могу убедить себя самыми неопровержимыми доводами, что избранный нами путь полон коварных неожиданностей, НО чувствую, что отступиться от него не могу. Нет, и верю в успех! Я слишком уверен в своих спутниках. Более смелых и стойких не найти. Без колебаний вручаю им свою судьбу. В день отплытия, седьмого августа, было свежо. На реке перекликались кулички. Ко мне подошел Улукиткан. -- Однако, твой путь обязательно кончится хорошо, -- сказал он обрадованно и серьезно. -- Теперь сердце мое не болит. -- Спасибо, Улукиткан, за теплое слово. Как угадал? -- Сон видел. Будто я дома, уже пришла зима, совсем холодно стало. Люди с моря передали, что ты шибко больной лежишь, один тайга, никого нет. Как, думаю, один, больной, надо ходить искать тебя, хороший чум делать. Котомку взял и пошел на лыжах. Мороз под дошку лезет, остановиться -- оборони бог, нельзя, схватит. Иду сосняком. Пора бы ночевать. Ищу место, да не сразу хорошее найдешь. Хожу долго туда-сюда. Вижу, с дерева шишки падают, все в одно место, в одну кучу. Ну, думаю, совсем хорошо, на всю ночь их хватит и дров не надо. Поджег шишки, набрал в котелок снега, чай, думаю, надо варить. Шишки разгорелись хорошо, тепла много. А сам думаю: где искать тебя буду, как бы уже не пропал, такой холод. Смотрю на костер, что, думаю, такое? Из огня ты поднимаешься, мучаешься, тебе шибко больно. Я хотел помогать, да не могу, рукам горячо. Потом шишки сгорели, ты встал, совсем такой, как сейчас, говоришь: "Здравствуй, Улукиткан! Люди меня похоронили, шишками засыпали, хорошо, что ты пришел, отогрел, теперь ходить будем вместе..." Сон не обманет, обязательно увидимся! Я рад, что беспокойство старика рассеял сон. Догружаем лодку, накрываем поклажу брезентом и туго увязываем веревками так, чтобы при любой аварии ничто не могло выпасть в воду. Командует долбленкой Трофим. На реке мы с Василием в полном его распоряжении. Погода великолепная: в вышине голубеет обширное небо. В отдалении синеют хребты, над рекою клубится туман, пронизанный лучами только что поднявшегося солнца. В природе какая-то необыкновенная свежесть, и от этого на душе легко. Наступила минута расставания. Улукиткан вдруг за" беспокоился. Ласковое, но несколько рассеянное выражение на его лице сменилось настороженностью, словно только сейчас старик понял, куда мы отправляемся. Наши руки скрестились. В этот момент, кажется, он не верил в свой сон, и тяжело было оставлять старика опечаленным за нашу судьбу. -- Помни, смерть сильная, шутить не надо с ней. -- Не беспокойся, Улукиткан, еще встретимся. -- Только не гордись, у красавицы тоже горе бывает. Старики усаживаются на камни, и оба внимательно следят за нами. Бойка и Кучум уже заняли свои места. Затем садится кормовщик. Мы с Василием Николаевичем на носу дозорными -- держим наготове шесты, чтобы вовремя оттолкнуться или направить лодку в нужном направлении. У ног Трофима на корме лежит якорь -- наша надежда. И все же мы не в силах скрыть своей радости. Лодка оттолкнулась от берега, не спеша развернулась и, подхваченная течением, понеслась вниз стремительно, легко, как отдохнувший конь по чистому полю. Старики машут нам шапками, что-то кричат, пока долбленка не скрывается за поворотом. Дует встречная низовка. По небу бродят одинокие тучи, навевая грустное раздумье. Внезапно нарождаются запоздалые мысли: прав ли я, соблазнив на это рискованное предприятие близких мне людей? Может, задержаться?.. Но поток гонит послушную долбленку дальше. Минуем устье Кунь-Манье. Лодка проскальзывает совсем рядом с потемневшими валунами, не задевая их и не попадая в пасти водяных отбоев. Шест кормовщика еле успевает касаться каменистого дна -- так стремительно несет нашу лодку река на своих бурунах. Убегают назад одинокие прибрежные лиственницы. Берега неожиданно становятся круче. Лодка с разбегу врезается в волны, зачерпывает носом воду, и мы вынуждены причалить к берегу. Обнаруживается, что набои на лодке для такой реки узкие, и нужно, не откладывая, добавить еще по одной доске... Но поблизости нет ельника. Придется спуститься ниже до первой таежки. Над Маей еще просторный шатер неба. Мы не сводим глаз с надвигающихся на нас оголенных гор, ищем щель, по которой Мая уходит в свое таинственное ложе. Но у входа в ущелье как нарочно клубится туман. Что прячет он от пристального взора? Пороги? Склады драгоценных металлов? Сказочные водоемы, обрамленные цветным гранитом? Посмотрим. А пока что пытаемся убедить себя, что нам решительно надоели и скучная тайга, и простор нагорья, и оленьи тропы. Кормовщик всматривается в туман, прислушивается к реву невидимого переката, кричит повелительно: -- К берегу! Надо переждать! Лодка, развернувшись, с разбегу вспахала носом гальку. Мы сходим на берег. Из ущелья, словно из недр земли, веет затхлой сыростью, запахом отмокших лишайников и прелью древних скал. Плыть по туману опасно. Трофим уходит вперед посмотреть проход. Возвращается озабоченный. -- Ревет окаянная! Он достает из кармана кусок лепешки, лениво жует -- значит, нервничает. Сквозь туман виден тусклый диск солнца. Уже давно день, а береговая галька еще влажная с ночи, и на кончиках продолговатых листьев тальника копится стеклянная влага. -- Где-то над нами, по крутому косогору, затянутому стланиковой чащею, кричат, подбадривая оленей, проводники. Еще не поздно окликнуть их, отказаться от маршрута, но рот онемел. Крик наверху уплывает в за-хребетное пространство вместе со стариками, с оленями, с последней надеждой. Нас вдруг охватывает состояние одиночества, знакомое только тем, кому приходилось долго быть в плену у дикой природы. Вот когда Мая по-настоящему займется нашим воспитанием!.. Наконец подул ветерок. На фоне далекого неба показалась вершина утеса, и тотчас с его угловатых плеч, словно мантия, упал туман. Обнажились влажные уступы, оконтурилась щель. Мы увидели узкое горло реки и дикий танец беляков по руслу. -- Пора! -- кричит Трофим. Лодку подхватывает течение, и она покорно скользит по сливу. А впереди, в узком проходе, ершатся почерневшие обломки валунов, упавших сверху. Мая сваливается на них, тащит нас с невероятной быстротою. А мы рады -- наконец-то осуществилась наша мечта и мы надолго схватились с Маей. Пока мы чувствуем себя здесь сильнее любых обстоятельств. Пока... За перекатами, в реве взбесившейся реки, на нас вдруг надвинулась скала, принимающая на себя лобовой удар потока. -- Береги нос! -- кричит кормовщик и ловким ударом шеста выбрасывает долбленку на струю, круто поворачивает ее на спуск. Долбленка вертится в отчаянной пляске среди скользких валунов. Жутко смотреть, как нас швыряет от камня к камню, как вздымаются буруны и как лодка воровски проскальзывает, разрезая дымящиеся волны. Мы с Василием Николаевичем нацеливаем шесты. Еще миг, еще удар, и долбленка чешет бок о скалу. Но в последний момент ее захлестывает волна. Первыми соскакивают собаки. Спрыгиваю и я с носовой веревкой. За мною Василий Николаевич. Трофим покидает корму позже всех. Хорошо, что за скалой тихая заводь. Лодку подталкиваем к берегу, как измученного тайменя на кукане. Спускаем ее на руках с километр, где чернеет ельник. Теперь мы окончательно убеждены, что без дополнительных набоев плыть нельзя. Трофим остается разгружать долбленку и сушить вещи, а мы с Василием Николаевичем беремся за топоры. В маленькой таежке, прижавшейся узкой полоской к реке, мы нашли высокую ель. Свалили ее, раскололи пополам и из каждой половины вытесали по доске. За это время солнце поднялось уже высоко. Насторожились скалы, прислушиваясь к стуку топоров. Возвращаемся к долбленке. Берег устлан цветными лоскутами: сушатся постели, пологи, продукты, личные вещи. За каких-нибудь десять минут, пока лодка была под водою, весь груз промок. -- Батареи-то -- отсырели! -- встречает нас Трофим, и слова его звучат безнадежно. -- Не может быть? -- Посмотрите... -- Но ведь сегодня у нас связь со штабом! -- настаиваю я. -- Ничего не выйдет, -- заявляет он категорически, -- Неужели совсем размокли? Трофим смотрит на меня виноватыми глазами. -- Хотя бы предупредить, чтобы не ждали нас в эфире, -- продолжаю я. -- Ведь если мы не будем сегодня на связи, не обнаружат нас и завтра, -- черт знает что подумают! -- Подождем до вечера, может высохнут, -- и он бережно раскладывает их на солнце. Прибиваем набои, складываем груз, и лодка снова несется по водяным ухабам. Я с завистью смотрю, как Трофим работает шестом. В опасных местах он правит долбленкой стоя, упираясь сильными ногами в днище, и тогда кажется -- кормовщик и лодка сделаны из цельного материала. Минуем наносник, за ним крутой поворот влево. И перед нами внезапно открывается грандиозная картина -- ряды высоченных скал обрамляют ущелье, нависают над ним бесконечными уступами. Кажется, будто мы спускаемся по узкому каньону в глубину земли, где под охраной грозных скал спрятаны образцы пород, из которых сложены все эти горы. Вот они, дикие застенки Маи, пугающие человека! Я не могу оторвать взора от левобережных скал -- от берегов до дна реки все облицовано нежно-розовым мрамором, и кажется, что эту красоту создала не слепая стихия, а величайший из художников. Надо бы остановиться: ведь все это неповторимо. Но нас проносит дальше. Рассеченные холодным острием реки, совершенно отвесные, высятся скалы, увенчанные фиолетовыми, буро-желтыми и, как небо, голубыми зубцами. Как близко поднимаются они к небу, как четки их грани! Картину дополняет стая воронов, вспугнутых нашим появлением. Мы не любим этих черных зловещих птиц! Лодку выносит за кривун. Мы оглядываемся: жаль, что так быстро опустился каменный занавес! За поворотом другая картина. Скалы растаяли, небо расширилось. Горы справа отступили от берега, и казалось, уставшая река уже спокойнее течет по каменистому руслу. -- Теперь можно и погреться на солнышке, пусть несет, -- говорит Трофим, беспечно откидываясь спиною к корме. Василий Николаевич достает кисет, не торопясь закуривает. Тепло. Лодку легонько качает волна. -- Не шевелитесь, справа звери, -- шепчет Трофим. Мы замираем. Видим, из чащи на галечный берег вышло стадо сокжоев. Увидев лодку, они подняли головы с настороженными ушами. Долбленка проплывает мимо зверей. Их семь: четыре взрослые самки и три телка. Мы хорошо видим их любопытные морды, их черные, полные удивления глаза. Они стоят неподвижно, зорко следят за лодкой. И вдруг все разом бросаются вдоль реки, исчезают в береговой чаще. Но один теленок обрывает свой бег и, повернувшись к нам, остается стоять, пока мы не пропадаем в волнах. Какой диковинкой показались мы ему! Километра два плывем спокойно. Небо легкое, просторное, голубое. Готовясь к ночи, темнеет береговой лес. Вдруг откуда-то взметнулся ястребок и замер в чистом воздухе. И кажется смешной наша настороженность, с какой мы вступили в пределы Маи. Трофим стряхнул дремоту, засучив повыше штаны, встал, взял в руки шест. -- Шумит, -- говорит он спокойно, кивая головою вперед. -- Немного проплывем и ночевать будем. Мы тоже берем шесты. Из-за высоких елей, откуда надвигается гул, неожиданно вынырнула скала в древней зубчатой короне. Что-то предупреждающее было в ее внезапном появлении. Кормовщик насторожился и, вытягивая шею, заглянул вперед. -- Опять начинается чертопляска, -- сказал он дрогнувшим голосом. За скалой утесы, то справа, то слева, все выше, все грознее. Быстрее побежала река. Мы наготове. Заметалась лодка меж обломков. Напряглась шея кормовщика. Запрыгал шест гигантскими прыжками... Как послушна Трофиму долбленка! Уже близко слив. За ним провал, и дальше ничего не видно. Сдавленная береговыми валунами в тугую двадцатиметровую струю, река скользит по крутизне вниз. Из темной речной глубины поднимаются огромные валы. В необъяснимом смятении они толкаются, хлещут друг друга, мешаются, и зарождающийся в них ветерок бросает в лицо влажную пыль. Страшная сила! -- Вправо, ближе к берегу! -- прорывается сквозь рев голос Трофима. Лодка осторожно, ощупью вышла к сливу, качнулась, как бы поудобнее устраиваясь на зыбкой волне, и, подхваченная стремниной, нырнула в узкий проход... За поворотом на нас снова обрушивается гул потока. Кажется, ревут камни, берега, утесы. -- Надо бы притормозить, осмотреться, -- кричит Трофим. Мы с Василием Николаевичем, упираясь шестами в дно, сбавляем скорость лодки. Кормовщик поднимается на ноги, заглядывает вперед. -- Ничего не видно, маленько послабьте, пусть снесет. А лодку уже не удержать. Нас подхватывает поток, несет на скалу. Смутно вижу посредине реки черный обломок, делящий поток пополам. -- Правее, за камень! Напрягаем силы, разворачиваем лодку. Устрашающая крутизна! Мелькают, как на экране, полосы зеленого леса, галечные берега. Уже близко камень. Еще два-три дружных удара шестами, и мы минуем его. Но "а самой струе, в самый критический момент, когда мы уже были у цели, у Трофима вырывает шест. Нет времени схватить запасной. Опасность перерастает в катастрофу. В воду летит якорь. Долбленка, вздрогнув, замирает, придушенная бурунами, но в следующее мгновение якорная веревка рвется, и разъяренная река несет никем не управляемую лодку в дань скале. На нас надвигается гранитная стена. Заслоняет небо. Мысли рассеиваются. Еще какой-то неуловимый отрезок времени, и долбленка с треском липнет к скале. Море воды обрушивается на нас. Трещит, лопается днище, набои. Меня накрывает отбойная волна, подминает под себя и выносит за скалу. Ниже бьются в поединке с потоком Василий Николаевич, удерживая за веревки разбитое суденышко. Не сразу приходим в себя. Собираемся вместе, мокрые, злые, обескураженные неудачей. Быстро темнеет. Мы разгружаем лодку, вытаскиваем на берег никому не нужные обломки. Неодолимая усталость... -- Нашел, где долбленку испытывать! -- ворчит Василий Николаевич, и его губы вытягиваются вперед больше обыкновенного. -- Так получилось, -- оправдывается Трофим. -- Шест занозил между камней, не успел выхватить, а якорь разве удержит на такой быстрине. -- Вот я и говорю: табачок высушим, а лодке хана! Мы отжали из одежды воду. Натянули палатку. Поужинали. Василий Николаевич лег спать расстроенный. Стольких трудов стоила ему долбленка! И теперь она лежит на берегу ненужной развалиной, печально закончив свою короткую жизнь. Трофим у костра возится с батареями. Он, кажется, готов влить в них свою кровь, отогреть их своим дыханием, лишь бы они ожили. Но, увы! Я видел, как он забрал батареи в охапку, тяжелыми шагами подошел к высокому берегу реки, побросал их в воду. -- Может, черти вас воскресят! Чтобы немного отвлечься, я ухожу от стоянки. Бесцельно шагаю по мокрому песку. Вспугнутый куличок тревожит покой ночи. Вспомнилось предупреждение бомнакского прокурора Романова. Как выбираться будем отсюда? Утешенье в том, что мои спутники не пали духом. Еще не край, -- убеждаю я себя, -- и не так уж плохо! Мы должны благодарить судьбу, что после катастрофы у нас остался весь груз, что нас не мочит дождь и мы спим в своих спальных мешках. А главное -- в нас еще не умерло желание двигаться вперед. С невидимого неба падает дождь. Я возвращаюсь на стоянку. Мои спутники спят. Костер безуспешно борется с темнотою. Обитатели ущелья никогда не видят восхода, не знают закатов. Солнце сюда заглядывает только в полдень и ненадолго. Здесь царство туманов, сырых и холодных. Никогда не исчезнуть из моей памяти этому мрачному утру. Настроение ужасное. Вернуться? Это слово теперь потеряло для нас свой смысл -- путей отступления нет. Плыть дальше на плоту? Но разве то, чему мы были свидетелями, не ставит жирный крест на этот план! И все же плот -- единственный выход. Мы все разом выбираемся из палатки. Помутневшая река проносится мимо. О вчерашнем живо напоминают угловатая скала, куски долбленки, вытащенные на берег. Скупой свет утра сочится сквозь туман. Ветер сильно дует снизу, крепко несет грибной сыростью и заплесневевшим мхом. -- Пахнет лесом, где-то близко тайга, -- говорит Василий Николаевич. -- Надо торопиться. В штабе, встревоженные нашим вчерашним молчанием, стучат ключом, зовут, ищут нас в эфире. Люди еще будут надеяться, что сегодня мы появимся. Представляю, что будет завтра! Ведь мы всегда были пунктуальны в отношении связи, и наше молчание, естественно, вызовет тревогу, породит страшные догадки. Я хорошо знаю своего заместителя Плоткина, он немедля всех поставит на ноги, и начнутся поиски. Но у нас нет возможности предупредить, что с нами ничего страшного не случилось. Дождь перестал. По ущелью бродит редеющий туман. Трофим с Василием Николаевичем уходят вниз по реке искать сухостойный лес для плота, а я остаюсь на стоянке. Надо сушить вещи, но нет погоды. Как же все-таки дать о себе знать? Это необходимо еще и потому, что дальнейший путь на плоту более опасен. И может случиться так, что мы без посторонней помощи не выберемся отсюда. Дроблю остатки лодки на мелкие куски и на каждом из них делаю надпись: "Экспедиция седьмого августа потерпела аварию -- разбилась лодка. Рация вышла из строя. Продолжаем путь на плоту". Пишу цветным карандашом и надпись заливаю растопленной еловой смолой. Куски бросаю в реку. Если начнут нас искать, то непременно снизу по Мае. Так будет легче обнаружить следы катастрофы. И, конечно, люди, увидев обломки лодки, не пройдут мимо. Разведчики застают меня еще за работой. -- Кажется, не все счастье унесла вода, -- говорит Трофим, присаживаясь рядом. -- Что, готовый плот нашли? -- Еще бы! Тут за мыском, у самого берега, хороший еловый сухостой, километра полтора отсюда. Давайте поторапливаться. А в это время на противоположном берегу огромный медведь, белогрудый стервятник, вышагивает вдоль реки по гальке. Лобастая голова опущена низко, весь будто захвачен какими-то думами, не смотрит по сторонам, не видит через реку ни палатки, ни костра, ни людей. Какая самоуверенность в его ленивых движениях! И вдруг снизу доносится грохот камней. Мы вскакиваем. Медведь все еще не замечает нас. Видим, из-за скалы торопятся собаки. Они раньше нас заметили зверя и успели переплыть реку. Ну, берегись, косолапый, сейчас они тебе расчешут галифе! А он делает еще одну глупость -- поднимается на задние лапы, не понимает, откуда взялись такие смельчаки. Первым из-за развалин вынырнул Кучум. Беспощадный, злой, несется он очертя голову на зверя. Тот все еще стоит на задних лапах, но вдруг бросается в реку. Гора брызг окутала медведя. За ним бросились собаки. Вода подхватила всех троих и понесла вниз за поворот. Через час мы в ельнике. Я с Василием Николаевичем остаюсь делать плот, а Трофим за это время перенесет сюда наш груз. Мы имеем представление о том, что придется выдержать плоту и каким он должен быть. Десятиметровые бревна соединяем двойным креплением: кольцами, сплетенными из тальниковых прутьев, и шпонками. Для большей прочности прошиваем, где нужно, гвоздями. Два длинных шестиметровых весла, уложенных на специальных подмостках на носу и на корме, должны будут вести его в нужном направлении. Плот получился узким, но длинным -- то, что надо для быстрой реки. На этом примитивном суденышке наших пращуров мы и отправимся в дальнейший путь. Сталкиваем плот на воду. С удовольствием бы разбили о носовое бревно бутылку шампанского, как это положено при спуске на воду порядочного судна, но увы, шампанского у нас нет, а спирт бережем для более торжественного случая, если, конечно, доживем до него. Трофим с Василием Николаевичем стаскивают вещи на плот, накрывают их брезентом, увязывают. Я сажусь за путевой журнал. "Мы еще слишком мало проплыли, чтобы сделать общий вывод о предстоящих работах. Однако уже можно сказать, что проект передачи высотной отметки от Охотского моря на Алданское нагорье по реке Мае встретит большие затруднения. Берега Маи неблагоприятны для нивелировки. Всюду по пути встречаются скалы, обойти которые по горам невозможно. Трасса будет бесконечно перебрасываться с одного берега на другой, что не всегда позволит выдержать заданную точность. А прижимы? Их вообще не обойти. Придется, вероятно, искать для нивелировки новые пути, минуя Маю. Отказаться же от проведения здесь других работ у нас еще нет оснований -- Мая не так уж напугала нас, а постигшая нас авария -- это случайность. Посмотрим, что будет дальше". II. Путь продолжается. Ночь под охраной бурунов. Откуда ты взялась, Берта? Вот и Совиная голова. Гуси, гуси!.. Неужели это Эдягу-Чайдах? После дождя уровень воды в Мае поднялся, но не настолько, чтобы облегчить наш путь. Наоборот, течение прибавилось и сильнее взбунтовались перекаты. Но поднимись вода еще на метр, -- тогда бы мы без приключений добрались до Эдягу-Чайдаха. Бесшумно, медленно плот выходит на струю, разворачивается и, покачиваясь, плывет вниз. Здесь уже вечер, на поворотах нас сторожит зарождающийся туман. А наверху еще день. Ярким светом политы поднебесные грани скал, убранные зеленой чащей. Плот набирает скорость, скользит меж острогрудых обломков, проскакивает скальные ворота. На корме Трофим. Как только его руки касаются весла, с лица слетает беспечность. Он становится холодным и безмолвным, как камень. Нет, его не пугают вздыбленные над нами скалы, не тревожат крутые повороты и бешеный бег реки, но он весь вмиг перерождается, как только до слуха долетает рев потока. Его глаза дичают от напряжения, лицо багровеет, весь он уносится вперед, к опасности. Острой болью засел в душе упрек Василия Николаевича насчет погибшей лодки, и теперь не дай бог промазать или ошибиться!.. За скальными воротами река теряет свой бег и темной вечерней синевою расплескивается по дну ущелья. Ни единой морщины на ее холодной поверхности. Потускневшая гладь воды подчеркивает глубину. А нависающие скалы грозятся сверху. Они склоняются, высовываются вперед, чтобы проследить за нами. Всеобъемлющая тишина. Беспомощно повисли весла. И странной кажется под нами утомленная Мая. Василий Николаевич выжимает штаны и что-то ворчит себе под нос. Плот несет медленно, почти незаметно. Неожиданно впереди, у края глади, кто-то сильно шлепнул по воде, подняв столб брызг. Водоем всколыхнуло большими кругами. Это таймень на вечерней кормежке гоняет рыбу. -- Здоровущий, сатана, вишь, как бьет! -- И Василий Николаевич переводит взгляд на меня. Где же тут удержаться от соблазна, не попытать счастья со спиннингом? -- Попробуем? -- спрашиваю я. -- Не плохо бы ушицу сладить. Снасти возим, а не мочим, без рыбы живем на такой реке! -- бормочет Василий Николаевич, набивая самодельную трубку табаком. -- Тогда причаливаем к берегу. Только не надолго -- минут на двадцать, -- бросает Трофим, явно обеспокоенный задержкой. -- Надо успеть к лесу добраться, а кто знает, где тут есть он. Подталкиваем плот шестами к правому берегу. Собак привязываем, чтобы не убежали. Достаю спиннинг. Наконец-то до него дошла очередь! Пока налаживаю снасть -- спутники насыпают на край плота горку гальки и на ней разжигают костер. Уже пристраивают таган, собираясь варить уху. А рыба еще в воде. Делаю первый заброс. Звук разматываемой катушки приятно ласкает слух. Сознаюсь, к рыболовному спорту я неравнодушен. А сегодня тем более приятно порыбачить -- передышка для нервов. Медленно передвигаюсь по узкой полоске береговой гальки. Катушка поет. Блесна послушно обшаривает дно водоема. Сквозь прозрачную воду я вижу, как она соблазнительно вьется, мигая то серебристой спинкой, то ярко-красным брюшком. И вдруг какая-то тяжесть навалилась на шнур. Не задел ли за корягу? Подсекаю. Нет, что-то живое рванулось, затрепетало, потянуло. Подсекаю энергичней. Слышу -- по гальке бегут ко мне Трофим и Василий Николаевич. Рыба на поводу упрямится, рвется, тянет в глубину. Осторожно, с трудом подтягиваю ее к отмели... Это ленок. -- Стоило из-за такой мелочи время терять! -- слышу упрек Трофима. А я еще надеюсь на успех. Снова и снова бросаю блесну. И вот ясно вижу, два таймешонка сопровождают блесну, словно адъютанты: один справа, другой слева, и какая-то длинная тень выползает вслед за ними из темной глубины, быстро надвинулась к приманке. Таймешат как не бывало. Это тупомордый таймень. Но блесна уже у берега. Экая досада! -- Бросайте, темнеет, -- напоминает Трофим. -- Последний раз! -- отбиваюсь я. Не торопясь кручу катушку. В прозрачной воде серебрится "байкал". И вдруг сильно стукнуло сердце: из темной глубины ямы выползает длинная тень. Таймень! Он виден весь. Важный, морда сытая, как у откормленного борова, плывет спокойно, словно на поводу. Как легко и привычно он скользит в прозрачной воде! В рысиных глазах алчность. Но странно: приманка почти у самого носа тайменя извивается, как живая, блестит чешуей, дразнит, но хищник челюстей не разжимает. -- Не голодный, бестия, бросайте!.. -- шепчет Василий Николаевич. Нет, теперь не уйти мне от заводи. По ловкости и силе таймень -- что подводный тигр. Велик соблазн обмануть его. И я продолжаю бросать блесну, стараюсь не слышать уговоров спутников, что надо плыть. В конце концов благоразумие берет верх. Делаю последний заброс, и тут только возвращается ко мне рыбацкое счастье. Чувствую решительный рывок и -- шнур запел... Взнузданный таймень вынырнул на поверхность, угрожающе потряс головой и, падая набок, взбил столб искристых брызг. -- Держите, не пускайте в глубину! -- кричит Трофим и торопится ко мне на помощь. Таймень ищет спасения в глубине, мечется по заводи, как волк в ловушке. С трудом сдерживаю эту чертовскую силу, взбудораженную смертельной опасностью. Но рывки слабеют, тяжесть становится послушнее. Хищник тянется на поводу, буравит воду нарочито растопыренными плавниками. Вот он уже в семи метрах от нас, выворачивается белым брюхом, широко раскрывает губастую пасть. Малюсенькие глаза вдруг обнаруживают нас, и таймень рвется в глубину. Сильный рывок, треск, и в руках моих остается всего лишь обломок удилища с оборванным шнуром на катушке. Трофим бросается за уплывающим концом, но разве догонишь!.. За скалами меркнет день. До чего же обидно! Бросаю остатки удилища в воду. Теперь надо торопиться. Мы отталкиваем плот, выводим его на струю. Леса не видно, только бесцветный камень ершится по берегам, да где-то впереди перекат бросает в ночь тревожный шум потока. Кормовщик всматривается в сумрак. Мы с Василием Николаевичем у переднего весла ждем команды. Минуем слив. За ним внезапно вырастает гряда валунов. -- Бейте влево! -- и кормовщик шлепает длинным веслом по налетающим белякам. Плот швыряет в сторону. В поисках прохода он скользит по валунам, ныряет в провалы, заплескивается и, наконец, у самого края переката, садится на подводный камень. Мы помогаем течению развернуть плот, шатаем его из стороны в сторону, пытаемся шестами сдвинуть с места, но не тут то было, как прилип! Нас быстро накрывает ночь. В густую тьму уплывают грозные утесы. Все исчезает: и ложбины, и нависающие стены прохода, и пугающая глубина. Остается только бледная полоска неба над нами, вправленная в курчавую грань верхних скал, да плот на камне, окруженный сторожевыми беляками. -- Лучшего места не мог выбрать для ночевки, -- ворчит Василий Николаевич, пронизывая строгим взглядом Трофима. -- Можно было выше посадить, на тот большой камень, да промазал, -- отшучивается кормовщик. -- Ладно, ребята, ничего не случится, если и переночуем на шивере. Переждем до утра. Места хватит для всех, дрова есть, уху сварим и спать, -- успокоил я спутников. Плот сидит крепко. Собираем в одну кучу рассыпанную между бревен гальку, разжигаем на ней небольшой костерок. На воде холодно и очень сыро. Хочется есть. Мы с Трофимом набрасываем на плечи телогрейки, подсаживаемся к огоньку и молча наблюдаем, как Василий Николаевич "ладит ушицу". Ночная тьма окончательно заполняет ущелье. Пламя костра вдруг вспыхнет на миг, высветит под нами бирюзовую глубину переката, скользнет по черным горбам волн или заденет краем шальной беляк, набегающий с шумом на плот. И тогда кажется, будто мы окружены какими-то фантастическими чудовищами. Василий Николаевич снимает с углей котелок, выкладывает на бересту куски ленка, подсаливает их. Уху посыпает зеленым луком, добавляет черного перца, кипятит. Но прежде чем разделить уху по чашкам, отламывает кусок горячей лепешки, прикладывает его к носу и втягивает в себя хлебный аромат. -- Ты, Василий, брось разыгрывать нас, тут и без комедии невтерпеж. Разливай уху! -- говорит Трофим, пожирая глазами повара. -- Ну и пахнет, братцы! -- не унимается тот. -- Бог даст, вернемся домой, первый заказ будет Надюшке -- состряпать лепешки. Есть буду непременно с медом, а еще лучше со сметаной. Вот этак подденешь копну и в рот, а она там тает, плывет по губам... -- Так уж и плывет... -- перебивает Трофим, и в его горле хлюпает тяжелый глоток. После ужина мои спутники уснули. Я дежурю один у тлеющего огонька, окруженный дикими волнами. Рядом мирно дремлет Кучум, изредка награждая меня сочувственным взглядом. Плот дрожит как в лихорадке. Он то вдруг наклонится и черпнет дырявым краем мокрую темноту, то со старческим стоном снова повиснет на камне. А то вдруг почудится, будто плот, подхваченный беляками, летит в бездонную пропасть. Я не сплю, и не спит маленький костерок, вместе караулим утро. Где-то высоко слева продырявилось небо, и оттуда нежными струями льется бледный свет. Уже политы им остроглавые вершины откосов. Он медленно стекает по уступам вниз, струится по щелям, трепетно замирает на листьях багульника, по карнизам. Доступнее кажется остывшее небо. Вижу, из-за курчавых отрогов бочком выплывает луна. Под ее чудесным светом суровый мир становится сказочным видением. Все преображается, старые утесы, нагие скалы теряют свой грозный облик, украшают своими строгими контурами волшебный замок, возникший на моих глазах. Свет проникает в самую глубину ущелья, пронизывает прозрачную толщу воды, и на дне реки разжигает костры из разноцветных камней. Но что это? Волны? Нет, добрые феи. Вот они поднимаются из холодной глубины переката, обливают упругие груди текучим серебром, плещутся, ныряют, сплетая косы бурунами. А левее, там, где только что растаял туман, с высокой стены низвергается двумя струями водопад, залитый густым лунным светом, будто лежат косы двух сестер, что тайком поднялись на уступ. Вздрагиваю от холода, и фантастический мир исчезает. Я прислоняюсь бочком к Кучуму, натягиваю на голову телогрейку, сжимаюсь в комочек -- так теплее. Засыпает костер. За ним и я медленно погружаюсь в пустоту. -- Самолет!.. -- слышу сквозь сон крик Трофима. Все вскакиваем. Давно утро. В вышине за молочной мутью тумана гудят моторы. Это Л-2 летит над Маей. Теперь ясно -- нас ищут, а мы сидим в западне. И надо же было собраться такому туману в это утро! -- Наделали хлопот... Чего доброго, дома узнают, а у Надюшки сердечко слабое, того и гляди... -- Василий Николаевич обрывает фразу, точно испугавшись последнего слова. По туману плыть опасно. Сидим у огонька и пьем чай, скучаем по земле. Появление самолета здорово подбодрило нас. Я переглядываюсь с Василием Николаевичем и Трофимом, и мы все улыбаемся. Усталые глаза спутников светятся мальчишеским задором, точно им действительно тут хорошо на камне: тепло и уютно. И мне от их ласкового взгляда становится веселее. На миг смешным кажется уныние. Теперь скоро должно стать лучше: снимемся с шиверы, причалим к берегу, разведем огромный костер, высушим штаны, рубашки, попьем чаю с горячими лепешками. А тем временем нас увидят с самолета, догадаются, что мы потерпели аварию, помогут. Мечты, мечты!.. Через полчаса снова из невидимой высоты доносится гул моторов -- самолет возвращается своим маршрутом. Звук не торопясь уплывает на юг и там глохнет вместе с нашей надеждой. К нам возвращаются мрачные мысли. Дотлевают последние головешки. Наступает третий, пожалуй, самый безрадостный день нашего путешествия. Как будто и немного времени прошло, а все заметно изменилось. Василий Николаевич грустный, чем-то озабочен. Лицо вспухло -- недосыпает. Трубка прилипла к губам, теперь она его тайный советчик в раздумьях. А Трофим разве был когда-нибудь таким грустным? Какое предчувствие пробралось в его душу? О чем он думает, провожая уставшими глазами беляки? -- Может быть, зря я потревожил Нину? -- вырывается у него, и он смотрит на меня долгим, немигающим взглядом. -- Почему зто вдруг у тебя такие мысли? -- Боюсь за нее. Вдруг не выберемся, что она будет делать здесь, на Дальнем Востоке, одна с Трошкой? И место непривычное, и люди незнакомые. -- Как это не выберемся -- зря говоришь, -- вмешивается в разговор Василий Николаевич. -- Не так страшен черт, как его малюют. Снимемся с камня, и все пройдет. Видно, тут место такое проклятущее. У меня тоже на душе ржавчина, но терплю. -- Не о себе беспокоюсь, что всем, то и мне, а вот Нина... -- Что Нина? Пока будем добираться до устья Маи, она появится в Зее, мы вызовем ее к себе, пусть походит с нами по тайге, ей это будет интересно, да и мы в походе скорее сроднимся. Трофим косит на него вдруг посветлевшие глаза. -- А Трошку куда денем? -- Не твоя забота, может и у Надюшки моей оставить. -- Вот и договорились, -- заканчиваю я. Трофим рубит на мелкие куски запасной шест, и мы поддерживаем свой костер. Кажется, именно огня и не хватало, чтобы наши мысли повеселели. Туман недвижимо лежит на дне холодного ущелья, оседает малюсенькими капельками на скалах, на обломках, на одежде. Но вот воздух стал словно легче. Волны звучнее бьются о камни. Подул ветер, и, будто вспугнутая им, пара гоголей налетела на нас из серой мглы. Туман закачался, пополз, раздвигая нагие утесы. Пора и нам сползать с этого проклятого обломка! За ночь уровень воды в Мае упал сантиметров на десять. Плот лежал брюхом на плоском валуне, и снять его при помощи шестов нам не удалось. Пришлось мне и Василию Николаевичу лезть в воду. Какая же это неприятная процедура! Вода в Мае никогда не прогревается солнцем и даже в конце лета буквально ледяная. Вот и попробуй, окунись, да еще при таком бешеном течении. Мы приподняли один край, плот скрипя, неохотно сполз с камня и, подхваченный течением, вместе с нами понесся от шиверы. Снова сказочная глушь обнимает нас со всех сторон. В быстром беге оставляем позади гранитные утесы, кривуны, таежки. За каждым поворотом новый пейзаж, новый ансамбль скал. Мы постепенно свыкаемся с рекою, с тем, как бесцеремонно она обращается с плотом, и нас уже не так пугает ее злобный нрав. Мы даже испытываем некоторое удовольствие, когда проносимся по шивере, захваченные бурунами. Мая выпрямляет сутулую спину, усмиряя бег, течет спокойно по гладкому руслу. Веслам передышка. Василий Николаевич чистит трубку, заряжает свежим табачком. Трофим, склонившись на весло, безучастно смотрит в небо, затянутое серыми облаками. День холодный, неприветливый. Я не налюбуюсь сказочной дикостью ущелья. Нежнейший желтый мрамор с темными прожилками нависает зубчатым бордюром над тенистыми провалами, вдоль которых стекают в подземелье живительные лучи солнца. Скалы необозримы, недоступны. В их хаотическом беспорядке есть какая-то стройность. И каждая в отдельности кажется величайшим творением природы, Но для кого все это в глубине земли? В этот день в дневнике я записал: "Мы во власти Маи, и я легко отдаюсь думам, навеянным холодным ущельем и стремительным бегом воды. Тут я сильнее, нежели в других местах, ощущаю вечность скал, реки, неба. А что твоя жизнь, смертный человек? Мгновенье! Тогда зачем ты здесь, в лишениях и риске, расточаешь краткие сроки земного пребывания? О, нет! Пусть будет меньше прожито, пусть твои годы пройдут вдали от цивилизованного мира, но в буре, в стремлении покорить себе реки, горы, небеса... Нас несет дикая река. Мы как заклятые враги. Она на каждом повороте напоминает нам, что смертны мы, а она вечна. Да, мы умрем, а река уйдет в века, но власть над нею, над скалами и небом будет наша и наших правнуков. Ты, человек, сильнее самого бессмертия! Во имя этого мы здесь и не жалеем, что рискуем жизнью". Ширина реки метров полтораста. Плот идет левой стороною. Я вижу, на правом берегу что-то серое вынырнуло из чащи и, не замечая нас, направляется вверх. -- Волк! -- срывается у меня, и я хватаюсь за карабин. -- Не торопитесь, -- предупреждает Василий Николаевич. Я кладу на груз ружье. Припадаю к ложу. Всполошившихся собак унимает Трофим. Волк ленивой рысцой продвигается вперед, все еще не видит нас. Плот сильно качает. С трудом подвожу мушку под хищника, и звонкий выстрел потрясает ущелье. Пуля взрывает под волком гальку и точно подбрасывает его высоко. Но в следующую секунду хищник поворачивается к нам. Я тороплюсь подать в ствол второй патрон. Вижу, волк бросается в воду, гребет лапами, явно пытается догнать нас. -- Не бешеный ли, сам просится на пулю, -- говорит Трофим. Пока волк проплывает край тиховодины, нас подхватывает течением, несет быстрее. Но зверь еще пытается догнать нас. Я не стреляю. Ждем, что будет дальше. -- Да ведь это собака! -- кричит Василий Николаевич. -- Верно, собака, видите, уши сломлены, -- замечает Трофим. -- Неужели близко люди? -- Ты думаешь, на свете еще есть такие чудаки, как мы! -- не без иронии говорит Василий Николаевич. Мы хватаемся за шесты, тормозим плот. Видим, животное напрягает последние силы, захлебывается в волнах, и из его рта все чаще вырывается стон. В нем и жалоба, и тревога, и боязнь потерять нас. Да, это собака. Она уже близко, ее подносит к плоту, вот она поднимает лапы, карабкается на бревно, но нет сил удержаться, падает в воду, снова карабкается. -- Берта! -- кричу я, узнав собаку. Она, кажется, догадывается, что попала к своим, обнюхивает меня, узнает собак и вдруг дико воет, подняв к небу разъеденную мошкой морду. Эхо в скалах повторяет вой, отбрасывает назад к нам скорбным стоном. Берта принялась лизать собак, нашу одежду и, наконец, свалилась. Вид собаки плачевный-плачевный, видимо, она немало пережила: худущая -- кости под полуоблезшей шкурой. Хвост по-волчьи повис обрубком, уши сломились. -- Берточка, милая собака, да как же ты сюда попала? -- спрашивает растроганно Трофим, ощупывая руками живой скелет. -- Да у тебя даже нет сил стряхнуть с шерсти воду! -- Где же ты была, куда шла, зачем? -- спрашиваю я. Берта смотрит мне в глаза долгим взглядом и продолжает тихо стонать. Жаль, что собака <не умеет говорить! Как много она рассказала бы нам из того, что пережила, потеряв в этих пустырях хозяина. Может быть, весною она тяжело заболела и была оставлена Лебедевым на стоянке? Или увязалась за зверем, далеко ушла и на обратном пути потеряла свой след, заблудилась? Нам этого не узнать, пока не встретимся с Лебедевым. Одно ясно -- Берта убедилась, что без человека ей не прожить в тайге даже летом, это заставило ее догонять плот с людьми. За шиверой тиховодина. Судно лениво покачивается на текучей зыби. -- Смотрите, бамбук! -- и кормовщик показал на заводь. Действительно, в воде я увидел торчащий конец удилища от спиннинга, сломанного тайменем. Он удерживался на одном месте, словно за что-то зацепился. И вдруг быстро поплыл против течения, близко огибая плот. Мне удалось схватиться за бамбук, и тотчас я почувствовал сильный рывок. -- Держи! -- бросился мне на помощь Трофим. Таймень ожесточенно сопротивляется. Выпрыгивает из воды, трясет головою в воздухе, бросается в стороны. А плот уходит вниз по течению, уводя за собою на поводу рыбу. Мы не торопимся, знаем, что теперь время играет на нас. Реже и реже становятся всплески, слабеет шнур. Рукам все легче, И вот таймень лежит на плоту, толстый, длинный, облитый серебром, с позолоченными плавниками, привязанный крепким куканом к бревну. И тут он не хочет сдаваться без боя, молотит хвостом по мокрым бревнам, гнет дугою хребет, угрожающе хватает воздух страшной пастью. Справа светлеет. Скалы делаются ниже. С вершины к руслу сбегает лес. Боковая долина, раздвинув горы, уходит далеко на запад. Нас несет присмиревшая река. Настроение хорошее. Жаль, что небо затянуто тучами и мы лишены солнца. Да ветер озлобился, хлещет в лицо. -- Не Совиная ли это голова? -- кричит Трофим, показывая рукою вперед. За кривуном широкая лента реки, убегающая на юг. На ее зеркальной поверхности, почти на средине, мы увидели округлую скалу -- останец, обточенную со всех сторон водою. Это несомненно Совиная голова, про которую говорил Улукиткан. Значит, со счета долой добрую половину пути до Эдягу-Чайдаха! Причаливаем к берегу. Выходим "а гальку. На земле куда надежнее, нежели на плоту. Мы свободны в своих движениях, в своих желаниях. А сколько радости принесла эта остановка собакам! Им тоне надоело безделье. Ишь, как они носятся по гальке, падают, прыгают, пробуют свои голоса! Только Берта не сошла на берег. Грустными глазами она наблюдает за Бойкой и Кучумом. Трофим с Василием Николаевичем хлопочут у костра -- готовят обед. Мне не терпится узнать, что это за прорыв в горах справа, что за река протекает по дну боковой широкой долины. Звериная тропа, проложенная сокжоями по мягкому темно-зеленому мху, обильно крапленному бархатным ягелем, приводит "а пригорок. Отсюда виден далекий горизонт, обставленный рядами плоских отрогов. Что-то знакомое чудится мне и в прямолинейном контуре долины, и в еловых лоскутах, прикрывающих реку, и в очертаниях гор, -- Да ведь это Большой Чайдах! -- вырывается у меня радостный крик. Там, в глубине долины, затянутой синевой старой гари, прошлой весною ослеп Улукиткан. Оттуда слепой проводник вел меня к своим, на устье Джегормы... Нет, этого нельзя забыть! Оно живет со мною неразлучно, как родимое пятно на теле, свежо, как сегодняшний день, и остро, как боль растревоженной раны. Вот тогда в большом несчастье я познал этого старого эвенка, человека чудесной души, несгибаемой воли... Я продолжаю стоять на пригорке, поглощенный нагрянувшими думами. Перед глазами поплыли вереницей картины тех печальных дней борьбы за жизнь. Вспомнился умирающий старик под корягой у Купуринского переката, кусок лепешки, тайком подложенный Улукитканом в мою сумку. Я увидел себя, свое лицо, отображенное в озерце, из которого пил воду раненый медведь... Разве мог я тогда подумать, что Улукиткан останется жив, ему вернут зрение и он еще много лет будет водить меня по тайге. Смерть -- и та умеет уважать сильных духом! Когда я вернулся, обед уже был готов. Надо отдать должное Василию Николаевичу: ушицу он сладил на славу. Не пожалел специй. -- С чего это ты, Василий, сегодня расщедрился? Давно так не перчил уху, -- говорит Трофим, подставляя миску для добавки. -- Ешьте, не жалко. -- Идея какая зародилась? -- осторожно спрашивает Трофим. -- Не то, чтобы идея, а так, подумалось: ведь жадничаю, а пропадет тут -- никому не достанется. Для себя брали, сами и кончать будем. -- И со спиртом так же? Василий Николаевич хитро щурит глаза. -- Может, еще ушицы добавить? -- Ты не лукавь. Для чего спирт бережешь? На поминки, что ли?! -- не отступает Трофим. -- Есть маленько, так уж и до него хотите добраться. Не дам! -- вдруг ощетинился повар. Он неожиданно подает на "стол" отваренную тайменью голову. Ну до чего же вкусно она пахнет! Тут уж не до спирта. Все торопимся захватить получше кусочек, смачно жуем. Наш начпрод доволен, что маневр удался, успокаивается. Солнце так и не показалось. Тучи низко ползут с юга, и оттуда, словно дыхание разгневанного неба, дует холодный ветер, гонит навстречу нам волны. Прощаемся с Совиной головою. Через три километра проплываем устье Большого Чайдаха и густую таежку, выбежавшую из боковой долины проводить Чайдах в далекий путь. Пополневшая Мая набирает силу. Мелкие перекаты, воскресающие только в малую воду, молча пропускают нас мимо. Уходит вправо просторное небо. Ближе к руслу жмутся отроги. Появляются утесы -- безмолвные сторожа у врат таинственных застенков. Река мечется из стороны в сторону, бросается на каменные стены, взрывает глубины перекатов. А скалы все выше поднимаются над ней, нависают уступами, стискивают русло. Знакомая картина. Все хорошее порождается в нас стремлением вперед. Жалкими были бы мы тут, утратив этот путеводный огонек. Благодаря ему мы еще плывем и, черт побери, еще надеемся добраться до устья. Дождь обманул наши надежды, ушел стороною к Джугджуру. А как он нужен нам! Исчезающее солнце бросает на грани угловатых вершин свой прощальный луч. Закат всегда навевает на человека грусть, а здесь, среди скал на дикой реке, он гнетет душу неодолимой тоской. Так бы вот, кажется, и вспорхнул, и взлетел бы выше скал, в самую синеву, чтобы не дышать этим заплесневелым воздухом, не слышать рева реки. В эти минуты, наблюдая из глубины щели далекий отблеск заката, почему-то думаешь, что никогда уже не вернется на землю день и что ночь будет вечно властвовать над нами. Вдруг из-под камней срывается табунок крохалей. Они стелются низко над водою, летят дальше и на своих звонких крыльях уносят прочь уныние, навеянное невидимым закатом. За поворотом нашему взору открылось необычное зрелище: справа над рекою поднимается уступами грандиозная скала в несколько сот метров высотою, причудливой формы. Она сложена из белого мрамора и облицована бурым поливом. Незажившими ранами выглядят на ней следы недавних разрушений. Не надгробье ли это, не под ним ли земля сохранила свои драгоценности?" -- думал я, любуясь чудом природы. Огромные глыбы, сваливаясь с высоты, сбивали на пути другие и оседали у подножья, словно белый хлопок. Обломки белого мрамора перепружают Маю, украшая узорчатой белизною ее дно. Плот проносит. На дне реки тускнеет белизна. Мы причаливаем к левому берегу. Наконец-то закончился сегодняшний путь. Хочется скорее сойти на землю, она самая желанная. Знакомо шумит еловая тайга, темным лоскутом прижавшаяся к берегу, хрустит галька под ногами, и далеко за сливом ревут буруны. Разве это не настоящая радость?.. Жизнь все-таки прекрасна! Василий Николаевич устраивает ночевку, а мы с Трофимом стучим топорами. Надо вырубить сухую ель для запасного весла, шеста, березовые комельки для ронжи. Мы ни на минуту не забываем, что пока река милостива к нам, надо держать свое суденышко в исправности. В ущелье давно ночь, но над вершинами гор, над безбрежной тайгой, отгороженной от нас каменными стенами, закат расточает краски. Позже поднялась луна. Видим, над самым высоким уступом в прозрачную полосу воздуха что-то врезалось живое и четко выкроилось на белом мраморном пятне. Узнаю силуэт барана-рогача. Настороженно смотрит он в ночь, медленно поворачивает голову. Вот он шагнул вперед. Опять застыл на фоне мрамора, как литое изваяние. Откуда-то словно нарочно появляется тучка и прикрывает луну. Картина мгновенно мрачнеет. Стираются грани стен, теряется глубина, чернеет вода, таежка, и в сумрачной высоте растворяется баран. Не дождался, ушел. Нет, не ушел, навсегда остался в моей памяти, впаянный в мраморную белизну. Рано утром плот был готов пуститься в путь, но реку перекрыл туман. Вероятно, туман -- явление постоянное для Маи, во всяком случае он нас сопровождает по утрам, отнимает дорогое время. А что делается там, за его пределами, над Большой землею? Взошло ли солнце или нависли дождевые тучи? Василий Николаевич второй раз навешивает чайник. Уже давно день. Но туман и не думает редеть. И вдруг к нам сквозь серую завесу прорывается гул мотора. Он доносится издалека, усиливается, наплывает, проходит над нами. -- Чертов туман! Опять не заметили. Теперь могут и поминки справлять, -- в сердцах говорит Трофим. День обещает быть солнечным. Решаемся задержаться, может, вернется самолет. А я воспользуюсь дневкой, выйду на хребет, чтобы взглянуть на местность, -- это входит в наш план обследования и позволит решить главные вопросы: как далеко будут удалены пункты от реки, какие надо будет строить знаки и позволит ли расположение главных вершин создать хорошую конфигурацию ряда. Со мною Василий Николаевич, Бойка и Кучум. Трофим остается сторожить самолет. Идем прямиком к отрогам сквозь густую высокоствольную тайгу. Лес полон жизни. Всюду шныряют бурундуки с набитыми защечными мешками -- у них пора заготовок. Мы не обращаем внимания на выводки рябчиков, со, звонким треском поднимающихся перед нами. Нас не тревожат белки, смело прыгающие по пням и веткам, цокающие над нашими головами. Даже свежие следы крупных зверей остаются без внимания. Появляются широкие просветы. Лес редеет, и мы выходим к отрогу. Тут и граница тайги. Деревья замирают стеною у самого подножья. Но не все. Некоторые лиственницы прорвались вперед, поднялись по склону и там, будто сраженные грозою, прижались к земле, да так скрюченными и окаменели. За скалой узкий вход в боковое ущелье. Сворачиваем в него и сразу попадаем на звериную тропу. -- Это сокжои вытоптали. Вот обрадуются нашему появлению! -- и Василий Николаевич прибавляет шаг. Мы заранее уговорились не стрелять зверей. Идем свободно, не напрягая зрения и слуха, но ноги по привычке ступают мягко, бесшумно. Справа, слева, впереди крутые отроги, увенчанные развалинами старых скал. Тропа плавно набирает высоту. От Маи прорывается ветер. -- Этот даст знать о нас! -- замечает Василий Николаевич. Тотчас же слева донесся грохот камней. Из лощины вывернулась черная глыба и замерла, подняв высоко рогастую голову. Сохатый ошеломлен неожиданностью нашего появления. Зверя охватывает панический страх. Он легким прыжком отбрасывает тяжелый корпус в сторону и, откинув на спину лопастые рога, кидается к отрогу. Мы долго смотрим, как в быстром беге плавно качается над зеленью стлаников его черная спина. Так он, не задерживаясь, ни разу не оглянувшись, поднялся на каменистый гребень, пробежал по нему вверх и скрылся за изломом. Тропа все чаще расклинивается, мельчает, местами теряется. Склон, по которому идем, сплошь покрыт ягелем, точно волнистым каракулем нежно-желтого цвета. Какое это чудесное убранство! Тем более, когда по этому бледному фону поднимаются ярко-зеленые купы молодых лиственниц. Всюду видны следы недавней кормежки сокжоев. И как-то невольно весь напрягаешься в ожидании, знаешь -- где-то тут отдыхают звери. А вот и они: выкатываются из лощины, гремят по камням и замирают все разом, прикрыв россыпь плотным серым войлоком. Огромное стадо. Тут самки, молодняк, и среди них один старый самец. Не угадав опасности, стадо растекается по склону, начинает пастись, но самец настороже, стоит на пригорке с приподнятой головою. Вдруг снизу, над землею, шевеля нежные макушки ягеля, пронесся ветерок, и сокжои все разом, в одно мгновение, точно опавшие листья, подхваченные ураганом, срываются с места, несутся беспорядочными толпами вверх. Взбираемся дальше по отрогу. Минуем границу стлаников. Впереди серые безмолвные россыпи, обрызганные редкими цветами, невесомыми, бледными, без запаха, неспособными к размножению. Выше они мельчают и исчезают. Их сменяют лишайники. Но и эти нетребовательные представители растительного мира не выдерживают высоты, скоро тоже исчезают. Под ногами баранья тропа. Она, как исполинская змея, ползет между камней, извивается у развалин, уводит нас в высоту. Ветер здесь чист и прохладен, как ключевая вода в знойный день. Я оглядываюсь. Даже с этой высоты не просматривается ущелье Маи -- так глубоко река пропилила горы. Вот и "вершина, окруженная пепельно-серыми отрогами и синеющими вдали хребтами. Все, что доступно глазу, -- незыблемо, мертво. Эти горы уже не воскресить солнцу, не пробудить пурге, и когда небо, будто разгневанное их вечным молчанием, потрясает грозою землю, тут даже эхо не откликается. На запад хорошо виден Джугджур, чуть сгорбленный, точно уснувшее после сытой трапезы чудовище. Некоторые из его пологих вершин можно будет использовать под геодезические знаки. На восток -- все загромождено высокими гребнями. С них-то наверняка откроется далекий горизонт, то, что нужно геодезистам. Я доволен. Рельеф местности нас удовлетворяет. Теперь дело за Маей. Она должна стать главной магистралью, по которой будет осуществляться заброска грузов для подразделений. То, что осталось позади, -- нас устраивает, на крайний случай. Посмотрим, что впереди? Отдыхая, мы с Василием долго лежим на вершине. Оба молчим. Дуновение ветерка кажется лаской. Я закрываю глаза, чувствую себя счастливым -- недалеко то время, когда, пробудившись, эти дикие горы будут смутно вспоминать былой покой, отнятый у них человеком. И в песнях, что сложат про эти горы первые переселенцы, уже не будет страха перед их недоступностью. Приятно сознавать, что в пробуждении окаменевших хребтов и твоя, хотя и микроскопическая, доля "вины". Крик беркута поднимает нас. Достаю буссоль, измеряю азимуты, делаю зарисовки и мысленно представляю, как расположатся на хребтах пункты. С запада к морю прорвались грозовые тучи. Мы спешим вниз. Ветер дует в лицо, забирается в рукава, холодит тело. Я думаю: зря торопимся, придется ли еще побывать в горах, увидеть дали, подышать свежим воздухом? Вечер быстро накрывает ущелье. Нас опережает большой гурт белых куропаток. За ними молча летят разрозненные стайки кедровок. Бурундуки торопятся укрыться в своих убежищах. Ветер полощет стланики, воет диким зверем в вышине. Мы заражаемся общей суматохой, тоже спешим, и уже на тропе нас накрывает дождь. Он льет потоком, точно из прорехи в тучах. Мы мокрые, под ногами скользкая подстилка, бежать опасно, а до леса еще добрых полчаса хода. Ну и пусть мочит, пусть холод пронизывает до костей, пусть ее будет костра, все же это лучше проклятого подземелья! Мы неохотно покидаем чудесный уголок гор, где вольно пасутся табуны диких зверей, не знающих выстрелов, лая собак, человека. Мы несказанно довольны этой чудесной прогулкой. Я не люблю спокойное море, дремлющую на солнце тайгу, полированную синеву неба. Потоки диких рек и грозы в горах меня пленяют больше, и с какой-то особой нежностью я отношусь к дождю. Люблю, когда он в сумрачные вечера окатывает прохладой тайгу, цокает невидимыми копытцами по листьям, по камням, по полотняной крыше. После целого дня, проведенного в горах, после стольких впечатлений, начавшихся со встречи с сохатым и закончившихся проливным дождем, наступающая ночь -- такое счастье! Она встречает нас у входа в тайгу густым холодным мраком. Темень страшная. Ноги не знают, куда ступить. Глаза слепнут. Вдруг молния обливает нестерпимым блеском тайгу, и, помешкав, землю потрясает разряд грома. Через минуту опять блеск почти кровавый, и теперь удар совсем рядом. Кучум бросается вперед, тянет за поводок, я безропотно бегу за ним, прикрывая ладонью глаза. Бойка где-то впереди. Гневное небо пронизывает лес огненными стрелами, выхватывая из тьмы стволы деревьев, их вершины и грозные контуры туч. Но уже сквозь шум дождя слышен рев реки -- где-то близко палатка, тепло... Бежим дальше. Ветер пропадает, небо немеет. Сквозь мрак мигает огонек. -- Не пришибло? -- кричит обрадованный Трофим, выглядывая из палатки. -- Давеча за малым не угодило, -- отвечает Василий Николаевич. -- Покукарекал бы тут без нас на Мае! -- Что и говорить! Всяко, брат, передумал, жутко одному в грозу. Мы надеваем сухое белье, забираемся в меховые спальные мешки, и через минуту наступает настоящее блаженство. Ради этого уже стоило промокнуть и промерзнуть! -- Вот и чай, сахар кладите сами! -- И Трофим ставит перед нами объемистые кружки с ароматной влагой. Дождь перестал, тучи разбежались. Притихла мокрая тайга. От граней верхних скал, облитых луной, сочится к нам в подземелье бледный свет. Мы засыпаем счастливыми. Утром по ущелью разгулялся недобрый ветер. Ждать нечего. Сворачиваем лагерь, загружаем плот. Запасаемся дровами, чтобы не делать остановок. После ночного дождя река вздулась, налилась черной кровью. С бешеной высоты скал на посвежевшие бока откосов падает живая бахрома воды. Уже залиты галечные берега, затоплены мелкие перекаты. Путь открыт. Только голые утесы караулят нас по-прежнему. Сейчас особенно хорошо видно, какой крутой спад у Маи. На поворотах те осталось перекатов. Плот несет легко и быстро по матовой глади. Мимо пробегают стрельчатыми башнями лиственницы, глухие овражки, одинокие останцы. Вместе с нами уплывают от родных берегов смытые половодьем деревья. Отбросив далеко вперед изломанные вершины, они в отчаянной попытке задержаться хватаются корнями за шероховатое дно реки, за уступы, вонзают обломки сучьев в стены. Но поток упрямо гонит их дальше. Мы сторонимся такого соседства. Это опаснее шиверы. Картина половодья в узкой щели Маи незабываема. Обнаженные громады скал, неизмеримая глубина провала, могучий разбег взбунтовавшейся реки потрясают нас. Вот когда разгулялась Мая! Слышатся непрерывные глухие удары, точно кто-то под водою бьет в бубен. То стучат на дне камни, гонимые потоком вниз. Каждый поворот в этом бесшабашном беге кажется последним. Из-за ельника, будто из засады, бросается нам навстречу широкогрудая скала, украшенная цветными лишайниками, словно медалями. Лицо кормовщика каменеет. Сатанинская сила толкает плот в буруны. Ничего не видно за гигантскими взмахами волн. Мы налегаем на весла. Изо всех сил пытаемся смягчить удары. Плот не повинуется на быстрине. Мы не успеваем перехватить инициативу, и через секунду грохот удара о скалу глушит рев потока. Судно перекосилось, и, пока разворачивалось, его накрыла вершиной лиственница, окунула в воду. Буруны хлещут через нас. Впереди опять скала. Ну, тут -- конец!.. -- Топор! -- слышу я крик кормовщика. На ощупь в воде нахожу топор, воткнутый в бревно, и подаю Трофиму. Лиственница вздрагивает от ударов. Летят брызги, щепки. Подрубленная вершина с оглушительным треском ломается, уходит от нас. Плот подхватывает стремнина и точно детский кораблик несет дальше. До хруста гнем спины. Сходим с главной струи. Спасаемся бегством... Прибиваемся к осыпи, сильно подточенной половодьем. Выбираемся на берег. Солнце клонится на запад. Скалы курятся сизой ласковой дымкой. Берега Маи широко раздались по сторонам, но река все еще в полном разбеге. Пока сушится одежда, вещи, мы отогреваемся горячим чаем. Починяем плот. Настроение у всех неважное. Правда, оно довольно быстро приходит в норму. До вечера еще далеко. Река присмирела. Отбросив золотистый кант из прошлогодней хвои, она неохотно отступает от берегов. На мелях оседает наносник. В ельниках глохнут обессилевшие ключи. -- Пора! -- говорит Трофим, и мы занимаем свои места. Снова вместе с рекою уплываем за кривун. Как черепаха, плот тяжело переваливается на увалах, послушно скользит рядом с потемневшими камнями, не задевая их. Так бы вот плыть вечно, без тревог, без опасности. Но мы все время чувствуем, что стоим лицом к лицу с титанической силой, перед которой наша жизнь -- игрушка. Следом за нами вверх по ущелью ползет туман. Мая светлеет. На перекатах среди седых ревущих волн встают каменные гряды. И вдруг впереди, вспахивая потемневшую гладь реки, поднимается стая тяжелых гусей. Широко и звонко раздается в тишине их гортанный крик. -- Гуси, гуси! -- обрадованно кричит Трофим. -- Не иначе, где-то близко открытые места или озера. -- А может, Эдягу-Чайдах? -- И я с замиранием сердца смотрю вперед. Птицы набирают высоту спокойными взмахами крыльев и, срезая кривуны, тянут напрямик к югу. На миг забыты весла. Смотрим вперед, сквозь сизый сумрак. Там, за темно-зелеными мысами, за рядами голых маяков, гуси попадают в яркую полосу заката и долго плывут, купаясь крыльями в золотом разливе. Прочь сомнения, впереди Эдягу-Чайдах! И мне вдруг стало легко. А горы распахиваются шире и шире. Раздвинулись, отошли от берегов. В просветах золотится даль. Нас несет быстро. Скалы и камни словно бы дышат нам вслед. Нет, так покойно еще не было на душе! И это не слепое предчувствие. Ведь гуси-то действительно летали над широкой долиной, что справа от реки. -- Может, Улукиткан уже здесь? -- и Трофим, вытягивая шею, заглядывает вперед. Я вскакиваю на груз. В лицо дует слабый ветер. Лес, горы слились, все окуталось густым сумраком. -- Огня не видно, не приехали еще. -- Тогда -- остановка. Утром разберемся, -- командует кормовщик. Причаливаем к голому каменистому берегу. Место для ночевки неудачное, никому не нравится. И дров нет. Я бегу вниз, хочу узнать, что там за шум. Тороплюсь: вот-вот совсем стемнеет. Подбегаю к неведомой реке. Она скользит по дну боковой долины и делает свой последний прыжок, чтобы соединиться с Маей. С трудом различаю на противоположной стороне таежку, рядом сухую протоку и за ней что-то черное, кажется, наносник, про который говорил Улукиткан. -- Да, это Эдягу-Чайдах! Я бегу к своим с радостной вестью, и мы на шестах спускаем плот за устье речки, причаливаем к пологому берегу, усеянному крупными голышами. Наконец-то достигли заветного места! Иду к наноснику. Место около него ровное, можно переночевать. Дрова и вода рядом. Зажигаю спичку, осматриваюсь и не могу удержать крик радости: песок, на котором я стою, весь взбит копытами оленей, всюду свежий помет. Нет сомнения, где-то близко наши проводники. Бегу к плоту, хватаю карабин и разрываю тишину громовым раскатом выстрела. Долго бранятся разбуженные скалы. В недрах уснувшей тайги смолкает эхо. И опять тишина. -- Видно, патрон с осечкой попался Улукиткану, не может ответить, -- говорит Трофим. Опять ждем, ждем долго... -- Не уснули ли старики? Снова выстрел тревожит тишину. -- Неужели с ними нет ружья? -- забеспокоился я. -- Что вы! -- возражает Василий Николаевич. -- Улукиткан без берданы не может, она приросла к нему навеки. -- Тогда почему же не отвечает? -- Завтра узнаем, а сейчас давайте устраиваться на ночевку. Мы уходим к наноснику, захватив с собою постели, продукты, посуду. Какое счастье -- нас пронесло до Эдягу-Чайдаха! Разгорается костер. Навешиваем котелок, чайник. Василий Николаевич, засучив по локоть рукава, месит тесто, а сам нет-нет да и улыбнется каким-то мыслям. Трофим шарит по карманам, что-то ищет, досадуя на себя. Рядом с ворохом постелей, одежды и рюкзаков лежат собаки. Полураздетый, я выкручиваю штаны, гимнастерку, накидываю их на вешала. Наш бивак причудливой полудугой охватывает наносник. Пламя вспыхивает, бросает в глубину его изломанные тени, и от этого кажется, будто рядом с нами не гора древесных стволов, а тугой клубок живых удавов. -- А вы хорошо смотрели, оленьи ли следы под наносником? -- вдруг почему-то вспомнил Василий Николаевич. Я тоже об этом только вот сейчас подумал: не сокжои ли тут были? -- Давайте сейчас сходим, чтобы не гадать, -- и Василий Николаевич, приставив на ребро к огню допекать последнюю лепешку, встал, соскреб ножом с ладони присохшее тесто. Я нашел кусок березовой коры, вправил его в расщепленный конец палки, зажег, и мы с факелом отправились на другую сторону наносника. -- Это не наши олени, дикие, -- заявил твердо Василий Николаевич. -- Смотрите, вот след теленка, а у наших нет молодняка. К тому же тут и давнишний помет. Значит, зря порадовались. -- Выходит, так, -- соглашаюсь я. Разочарованные, возвращаемся к мигающему огню костра. За высохшей протокой молчит удушенная мраком тайга. Над смутными силуэтами гор -- россыпь искристых звезд. Тишина первозданная, неодолимая. Покончив со всеми делами, я забираюсь в спальный мешок и тут только ощущаю небывалую физическую усталость, такую расслабленность и боль во всем теле, что кажется, никакие блага, никакая опасность не заставят меня сейчас покинуть постель. Мы на Эдягу-Чайдахе, но все еще далеко от своих и от цели. Я пытаюсь вспомнить оставшийся позади путь. Там было много случайностей, но были и серьезные предупреждения. Следует ли рисковать дальше? Может, пора отблагодарить судьбу, дождаться проводников, переложить груз на оленей и пробираться пешком через Чагарский хребет на Уду, к своим? Так будет надежнее. А как же с обследованием Маи? Согласиться с эвенками, что река недоступна? Так ли уж недоступна? Пропадает сон. Закрываю глаза, забираюсь поглубже в мешок, но не могу освободиться от дум. Надо идти по Мае, иначе никогда в жизни себе не простишь. А как быть с Василием и Трофимом? Они безропотно поплывут дальше, но имею ли я право подвергать их новым опасностям, новому риску? Конечно, нет! Пора остепениться. Хватит! Пойдем через Чагарский хребет. Скажут -- отступили? Пусть! На душе облегчение, словно все прояснилось и не осталось в жизни крутых поворотов. III. Так я и уснул с решением идти через Чагар. Мы дальше не плывем, хватит! Старики нас нашли. Вечерняя заря на старой наледи. Улукиткан хочет обмануть осторожного сокжоя. С жирным мясом ночь короткая. Меня будит холод. Погода мерзкая, идет мелкий дождь. Буйные порывы ветра налетают на угрюмую тайгу, и она отвечает ему с тем же гневом. Я поднимаюсь. На стоянке никого нет: ни спутников, ни собак, ни вещей, только давно потухший костер да остатки вечерней трапезы. И плот лежит на берегу без груза. Что случилось? Оказывается, уже давно день. Мои спутники решили перекочевать на край таежки. Перетащили туда весь груз, поставили палатку, пологи и теперь что-то делают на галечной площадке возле Эдягу-Чайдаха. В лесу среди мягкой зелени листвы, под охраной столетних деревьев, уютнее, да и не так ветром берет. Василий Николаевич и Трофим натаскали на косу еловых веток и из них выложили на гальке крупными буквами: "СБРОСЬТЕ БАТАРЕИ". -- Вряд ли с самолета удастся прочесть надпись, ведь ЛИ-2 летает здесь высоко, -- усомнился я. -- Лишь бы заметили дым, а уж прочесть -- непременно прочтут, бинокль наверняка с ними, -- с жаром отстаивает Трофим. . -- Если ты уверен, тогда надо добавить три слова: "Идем через Чагар". -- Почему через Чагар? -- поразился он. Василий Николаевич тоже повернулся ко мне, насторожился. -- По Мае не поплывем. Хватит. -- А как же с обследованием? -- разочарованно спрашивает Трофим. -- Останется незавершенным. Весною попробуем на резиновых лодках, мне кажется, на них будет надежнее, нежели на плоту. -- Если на следующий год снова начинать, то лучше нам плыть до конца. У нас есть опыт, да и река здесь полноводнее, меньше риску. -- Не слишком ли ты надеешься на себя? -- Надо кончать с Маей. На таборе залаяли собаки. Бойка и Кучум перемахнули вплавь мутный Эдягу-Чайдах, бросились вверх по реке. Неужели Улукиткан? Как, должно быть, взволновался он, услышав лай собак, и как радостно забилось его сердце, утомленное тревогой за нас! Мы стоим на берегу, захваченные ожиданием. После дождя все умылось, и цепенеющий сонный воздух окутывает землю. Чувствуется, солнце уже спустилось к горам, и от этого становится еще холоднее и неприветливее. И вот знакомый окрик волнует слух: -- Мод... мод... мод... Видим, как из тайги показывается рогастый олень. На нем -- Улукиткан. Мы сразу узнали его по сгорбленной спине, по бердане, торчащей кверху дулом из-за левого плеча, по тому, как покачивается он в седле в такт торопливым шагам учага. Караван еле поспевает за ним. Следом появляется и Лиханов. Улукиткан сворачивает вправо, перебредает речку и, соскочив с оленя, подходит к нам. Теперь он кажется стареньким-стареньким -- от тяжелого и долгого пути. Но в глазах радость. Старик стаскивает с головы свою убогую шапчонку, вытирает ею потное лицо и, немного успокоившись от быстрых шагов, говорит: -- Меня может Обмануть злой дух -- Харги, дикий зверь, даже друг, но сон не обманет. Я же говорил, обязательно живой придешь на Эдягу-Чайдах. Теперь ты должен верить старику, что Мая худой речка, что нам лучше вместе аргишить, делать один след. Мы здороваемся. Все рады, что снова вместе. -- Ты прав, Улукиткан, нам не нужно расставаться. Когда с нами нет тебя -- мы словно в чужой стране. Я мысленно даю себе клятву не отпускать от себя больше старика. Следом за Улукитканом на косу выходит Лиханов. На его почти черном скуластом лице отпечаток нелегкого пути, бессонных ночей, а на одежде он принес запах рододендронов и стланиковых чащ. Вряд ли когда-нибудь здесь, на устье Эдягу-Чайдаха, собиралось такое беспокойное общество. Мы помогаем проводникам развьючить оленей, отпускаем животных на корм. Ужинать забираемся в палатку. -- Как дальше ходить будем? -- спрашивает Улукиткан, не отрывая губ от блюдца. -- Через Чагар. -- Пусть олень два-три дня отдохнет, потом хорошо пойдем, -- отвечает он. -- Пройдем ли? Ты знаешь проходы? -- Тут никогда не ходил, но старый люди говорили, что от устья Эдягу-Чайдах по второму ключу можно подняться на хребет. Только вперед нам надо маут делать, свой мы потеряли, а без него Баюткана не поймаешь, и олочи, видишь, совсем кончал, надо подошву добывать, да и потники попрели, менять будем. -- Из чего же ты будешь делать маут? Из веревки? Он пренебрежительно посмотрел на меня. -- Ты разве видел маут из веревки? Надо искать большой сокжой, тогда все будет: и подошва, и нитки, и потники. Сейчас время жирного мяса, хорошей шкуры, а лист упадет, сала не останется и шкура испортится. Вот и надо торопиться, охота уходит. -- Куда же ты пойдешь? -- Вверх по Эдягу-Чайдах есть старый наледь, там надо искать сокжоя. -- Ты думаешь, на наледи удача будет? -- Если глаза есть -- можно не думать. Где отдыхает зверь -- там остается шерсть; где ходит он -- обязательно найдешь след; где кормится -- будет примят ягель. Все это мои глаза видели там сегодня. -- Меня возьмешь в помощники? -- спрашиваю я, заранее зная его ответ. Старик хитро смеется, кивая головою. -- Пойдем, места там много, кому-нибудь зверь попадется. Утро бы. не прозевать, -- и он что-то додумывает, озабоченно мнет свою реденькую бороденку. Мы допиваем чай и на этом заканчиваем свой пир. Меня уже зовет, волнует завтрашний день. Перед сном мы выбираемся из палатки подышать свежим воздухом. Над лагерем, над облитыми лунным светом горами -- ночь. Тайга дремлет в тени. Вдали, в полосе прозрачного воздуха, видны кружевные узоры береговых утесов. Где-то выше зазывно поет хрустальный ручей да за наносником, где пасется стадо, о чем-то гутарят бубенцы. -- Видел? -- сказал Улукиткан, показывая рукою на запад, где только что небо пробороздил метеорит. -- Это хорошая примета, удача нам будет. Утро входило в свои права медленно. Жидкий полусвет поднимался меж деревьев, стучали дятлы, назойливо пищала в чаще какая-то пичуга. Гуси, пролетая над стоянкой, подняли тревожный крик. Лагерь пробудился. Улукиткан давно встал и ушел за оленями. Трофим остается в лагере с Николаем. Они будут держать дымовой костер на случай появления самолета, напекут лепешек и займутся починкой вьючного снаряжения. А Василий Николаевич после того, как туман поднимется, выйдет на одну из правобережных вершин, ниже устья Эдягу-Чайдаха, и оттуда осмотрит горы, сделает зарисовки горизонта и постарается проследить Маю: куда она уходит -- и не понижаются ли дальше горы? Не представляю, что сейчас делается в штабе экспедиции?! После неудачных попыток обнаружить нас с воздуха усилят наземные поиски. Догадается ли Плоткин искать нас с устья Маи, и не пошлет ли он людей по нашему пути от Кунь-Манье? В десять часов мы с Улукитканом покидаем лагерь. С нами пять оленей и Кучум. Туман, как молоко, растекается по широкой долине, редеет. Идем вверх по долине Эдягу-Чайдаха. Необозримые стланики. Они то лежат сплошным покровом по болотистой почве, то карабкаются по склонам в вышину, то расплескиваются волнами по отрогам Чагарского хребта. Лиственничная тайга здесь поредела, не выдерживает конкуренции. Обоснует ли когда-нибудь человек тут, в глухомани, свое жилье, и назовут ли его дети этот печальный пейзаж, вправленный в низкое серое небо, своей родиной? Кто-то совершит этот подвиг, но -- не скоро. Стланики теснят нас к реке. В поисках проходов мы перебредаем холодный Эдягу-Чайдах. Улукиткан подбадривает пятками своего верхового оленя, явно торопится. С неба сваливается мелкий дождь. Налетает ветер. Он словно во хмелю дует то снизу, то сверху. Мы сворачиваем по ключу влево, находим хороший ягель и там разбиваем стоянку под кронами лиственниц. Вечереет. -- Однако, ветер всем разболтал, что мы тут, -- говорит Улукиткан убежденно и зябко вздрагивает от сырости. -- Может, спустимся километра два и там заночуем? Какая охота по дождю. Старик смотрит по сторонам, прислушивается к шелесту стекающей по хвое влаги, поднимает голову, окидывает прищуренным взглядом волнистую кровлю неба. -- Еще никто не знает, что будет через час, -- заключает он. -- Если дождь не перестанет -- ночевать пойдем ниже. Мы ждем. Минуты капают медленно. Замечаю: лицо Улукиткана светлеет от какой-то догадки. Неужели старик предчувствует перемену погоды? По каким признакам? Мне тоже хочется сделать открытие. Напрягаю зрение, слух, но, увы, кроме падающего дождя, ничего не замечаю. Ему кажется, что и я уже догадался о перемене. Так сытому кажется, что все люди сыты. Он молча развязывает кожаную сумочку, начинает копаться в патронах, выбирая самый надежный для первого выстрела. -- Ты пошто не собираешься, не хочешь идти зверя караулить? -- спрашивает он, выглядывая из-под брезента. -- Как не хочу?! Но ведь дождь идет. У старика поднялись брови. -- Ты мала-мала думай: сперва дождь падал тяжело, как на дырявый барабан, а теперь, слушай, хорошо шумит, значит, скоро кончится. Э, беда, глухой в тайге! -- Не обижайся, Улукиткан, ты в лесу родился, вырос и прожил более восьмидесяти лет, а я ведь здесь, по сравнению с тобой, всего лишь юноша. Поживу столько, может, и научусь чему-нибудь. -- Нет, -- говорит он категорически. -- Сколько ни бей оленя, он сохатый не станет. -- И Улукиткан, подогнув под себя ноги, нахохлился от досады, как голодный сыч. Я молчу. Дождь падает на землю звучно, словно не на листья, не на мох, а на жесть, и я удивляюсь, почему не заметил этого раньше. Туча еще не успела сбросить последний груз, как выглянуло солнце. Тысячи разноцветных фонариков вспыхнули в зеленой чаще. Появились комары, на кормежку прибежала белка. Рядом предсмертно пропищала мышь. Высоко парит остроглазый беркут, караулит добычу. Мы собрали оленей, привязали их возле стоянки. Натаскали на ночь дров. Принесли воды для ужина. Теперь можно отправляться на охоту. -- До наледи пойдем вместе, а там смотреть будем, -- говорит Улукиткан, натягивая на свои узенькие плечи вывернутую вверх шерстью старенькую дошку и подпоясываясь ремнем. Я не свожу с Улукиткана взгляда. Где-то далеко впереди его мысли. От каких-то догадок шевелятся тяжелые старческие брови и на загорелое лицо то вдруг набегут табунчиком морщины, то вмиг исчезнут, как молодь, вспугнутая щукой. Как мне хочется хотя бы в эту охоту думать его головою, ходить его ногами, быть таким приспособленным и понимать окружающую нас природу так, как он. Хочется хотя бы на час стать Улукитканом. -- Ты заряди бердану, может, близко зверь попадется, угонишь, потом жалеть будешь, -- предлагаю я, зная, что заряжает он всегда в последний момент. -- Нет, не надо, -- и отмахивается от моего предложения рукою. -- Если я зверя раньше увижу -- не угоню и патрон успею в ружье затолкнуть, а если он меня вперед увидит, то и заряженное ружье не помога, убежит, -- и, накинув на плечи берданку, он стал отвязывать своего учага. -- Ты разве верхом поедешь? -- удивился я. -- Нет, он с нами пойдет охота. -- Еще зверя не убили, а ты уже его ободрал, перевозить собираешься! Если надо будет, я приду за оленями. Он смеется, и я понимаю, что смеется он над моей неопытностью. -- У тебя Кучум, а у меня олень, посмотрим, чей фарт будет, -- сказал многозначительно старик и, выйдя к реке, повел меня дальше, где за редеющей стеною стлаников виднелось пустое пространство. У крайнего куста Улукиткан задержался, осторожно заглянул вперед. Я подошел к нему. За стлаником виднелось большое пространство черной земли, усеянной округлыми валунами и покрытой редкой щетиной приземистых ерников. Всюду лежал грязными глыбами лед. Тут в период зимних морозов русло Эдягу-Чайдаха перемерзает. Подпочвенные воды, не найдя стока, вырываются на поверхность, замерзают, образуя толщу льда в несколько метров. За лето лед растаял, и теперь мы видим его остатки. -- Слушай, Улукиткан, зачем сюда придет зверь? -- спрашиваю я, глядя на недавно вытаявшую землю. -- Видишь, после льда молодая зеленка расти, он ее шибко любит. Понял?.. Ты тут садись и карауль, зверь обязательно придет. Матка не стреляй, бычок тоже. Мы ходить будем дальше, -- и он утащил за собой учага. Я выхожу к краю стланика и там, никем не замеченный, замираю. У моих ног сидит Кучум. Он весь захвачен ожиданием, держит нос начеку, караулит воздух и нервно переступает с ноги на ногу. Легкие, как дым, седые пряди тумана протянулись над потными лощинами и стали укутывать отроги. Даль все еще недоступна глазу, и еле уловимый ветерок ласково веет мне в лицо с молчаливых вершин Джугджура. Вижу -- Кучум поднимает высоко голову, жадно тянет ноздрями воздух. Осматриваю равнину -- никого нет. Но собаку что-то раздражает, она вскакивает. Я осаживаю кобеля, выбрасываю сошки, но не успеваю положить на них ствол карабина, как к наледи из стланика выходят три сокжоя: два бычка-близнеца и крупная матка. Звери не осмотрелись, не прислушались, привычно перешагнули границу леса, вылезли на чистое место, метров в полутораста от нас. Видно, эта черная земля, прикрытая редкой зеленью, никогда их не обманывала, и они, доверившись тишине, стали кормиться. А каково Кучуму! Он все видит, все слышит и от нетерпения дрожит, как в ознобе. Сокжои так же, как и домашние олени, один перед другим торопятся вперед и на ходу успевают срывать пахнущие свежестью зеленые листочки с приземистых ерников. Мы отчетливо слышим, как звери, проходя мимо нас, чмокают своими мягкими губами, издавая при этом характерный звук: "Пя-пя-пя-пя..." У дальнего закрайка, провожая день, кукушка роняла в звонкий воздух свое прощальное ку-ку. По небу, догоняя солнце, плыло одинокое облачко с золотисто-алыми краями. Цепенел в вечерней дреме стылый воздух, напоенный запахом только что распустившейся зелени. Было свежо, даже холодно. Где-то за рекою гогочут вспугнутые гуси. Пушистым комочком выкатывается на вершину сухой лиственницы пугливая белка и замирает, словно не поверив, что так рано кончился день. Тишину разрывает пугающий крик филина, но птицу нигде не видно. Это кричит старик, о чем-то предупреждает меня. Осматриваясь, замечаю серое вздутие на прогалине в стланике. Не могу понять, зверь ли это рогатый или выскорь (*Выскорь -- корни, поднятые над землею при падении дерева). Вижу -- шевелится, спускается к закрайку, и вдруг сердце мое, словно зажатое в кулак, забилось часто-часто. Туда же смотрит и встревоженный Кучум. Остаются считанные минуты, и сумрак примирит всех нас... Зверь бесшумно появляется на краю плоской наледи, осторожно осматривается. Кажется, ничему он не верит: ни деревьям, ни скользкому льду под ногами, ни темным проталинам, ни пасущимся оленям. Но тишина не вызывает подозрения. Вот он поднял высоко голову, повел носом. Ничто не выдавало нашего присутствия, и только теперь сокжой осторожно сошел с наледи, опустил к ернику огромные рога, стал быстро-быстро срывать листья. Не знаю, что делать: стрелять далековато, скрадывать по открытому месту бесполезно. Если зверь подойдет ближе, пущу в него пулю. А он вдруг пугливо поднимает голову, замирает, глядя в нашу сторону. И самка в дальнем углу насторожилась, тоже смотрит сюда. Неужели заметили? Надо стрелять! Пригибаюсь на уровень сошки, припадаю плечом к ложу карабина, осторожно подвожу мушку под зверя, нащупываю указательным пальцем спусковой крючок... Что это? Справа ясно доносятся торопливые шаги. Поворачиваюсь и не верю глазам -- из стланика выходит крупный сокжой. Этот ко мне ближе. Я перевожу ствол карабина, плотнее прижимаю приклад к плечу, нащупываю мушкой переднюю лопатку и... узнаю знакомый контур рогов. Да ведь это учаг! Хорош бы я был, свалив верхового оленя! Учаг направляется к сокжою. Неужели Улукиткан упустил его и не видит! Как предупредить старика? Досадую на себя, что до сих пор не научился кричать по-птичьему, дал бы ему знать. Звери, к моему удивлению, не убегают. Учаг то и дело машет рогами, срывая на ходу листья, кормится. Что это у него мелькнуло между ног... Замираю от удивления -- это Улукиткан прячется за учагом. Холодею при мысли о том, что бы было, не задержи я выстрела. Надо же придумать такое! Я забываю про сокжоев, про карабин -- весь поглощен поединком между старым эвенком и хитрым, осторожным сокжоем. Зверь насторожился, резко выкроился на фоне потемневших стлаников. Но равнодушие учага, кажется, его успокаивает. Нас накрывает сумрак, но остатки бледного света еще реют над потускневшей наледью. Улукиткан поторапливает учага, толкает его сзади ногою: чувствует, что в его распоряжении остается совсем-совсем немного времени. Как он хорошо замаскировался! Как легко переставляет ноги, точно копируя шаги своего оленя. Старику уже надо бы стрелять. Не могу оправдать эту опасную медлительность... Вижу... -- сокжой огромными прыжками выбросил себя на наледь, рванулся к стланику, но вдруг оборвал свой бег, занозив копыта глубоко в рыхлый лед. Повернувшись всем корпусом к учагу, он так и застрял на ледяном постаменте, взбудораженный страхом и любопытством. Наконец-то вижу, из-за оленя выткнулся ствол ружья, показалась макушка седой головы. Брызнула россыпь огня. Упал на тайгу чужой, страшный звук. Слился синеватый дымок с вечерним сумраком и закрыл от меня сокжоя. У реки загоготали гуси, вспугнутые выстрелом. Зажглись звезды. Позади облегченно вздохнула ночная сова. Я отпускаю Кучума, иду к Улукиткану. Он унимает оглушенного выстрелом учага, затем усаживается на камень, ковыряется ножом в бердане -- достает пустую гильзу. На лице спокойствие. А я все еще не могу прийти в себя от этих последних трех минут. На наледи, где стоял сокжой, пусто. Улукиткан поднял тяжелые брови. Мы молча смотрим друг другу в глаза, и я не могу разгадать, что кроется за его спокойствием: радость или досада. -- Вот теперь я знаю, мать не зря дала мне жизнь, кормила грудью, приучала к терпению, да и отцовский труд не пропал даром -- ишь, как хорошо я обманул сокжоя! -- И он, развязав отсыревшие замшевые ремешки, стягивающие дошку, раскрыл вечерней прохладе вспотевшую грудь. Где-то возле Эдягу-Чайдаха напористо залаял Кучум, и вся долина захлебнулась разноголосым эхом. Лай стих... -- Угнал сокжоя! -- крикнул я и готов был броситься к реке, но Улукиткан остановил меня. -- Старик хорошо бросил пулю, зверь тут, близко уснет. Сейчас ходить будем, -- сказал он уверенно, и мы направились к реке, где лаял Кучум, На востоке блеснула голубоватая зарница, неожиданно раскрыв все небо, всю глубину долины до самого Джугджурского хребта, и опять все утонуло в еще большем мраке. -- Найдем? -- спросил я, шагая следом за стариком. Он не. ответил, но зашагал быстрее. У реки нас встречает Кучум -- радостный, ласковый. Надеваю на него ошейник, выходим за узкую полоску береговых стлаников и на гальке видим мертвого зверя, разбросавшего в последнем прыжке ноги и откинувшего далеко назад свои огромные до уродливости рога. Улукиткан запустил под шерсть всю пятерню, ощупал зад, помял рукою ребра, затем зашел с головы, по-хозяйски окинул взглядом всю тушу, сказал обрадованно: -- Большая удача. Много тут будет работы, -- и старик просадил узкий клин ножа в шерстистую шею у края головы, перехватил острым лезвием горло, поднялся, спросил: -- Как думаешь, сейчас свежевать будем или утром придем! -- Ты ведь, Улукиткан, устал, отложим до завтра. -- У жирного зверя разве умаешься? -- отвечает он. -- Да, однако, утром лучше. Мы укладываем зверя на спину, старик перехватывает ножом артериальные сосуды, расположенные внутри, вдоль позвоночного столба, чтобы кровь стекла в брюшную полость, вырезает филе и отсекает грудинку. -- Хватит или мало? Мясо жирное, хорошее. -- Неужели мы столько съедим? -- Летом ночи короткие, не одолели бы, а сейчас, боюсь, мало будет. Однако, маленько печенки отсеку. Улукиткан раздевается, снимает с себя рубашку, пропитанную потом и дымом походных костров, бросает ее на убитого зверя. -- Может, медведь придет, да так не нашкодит, дух хватит -- убежит, -- говорит он, накидывая на плечи берданку. Я связываю прутьями мясо, перекидываю его на спину, и мы уходим в темноту. Улукиткан доволен. Шагает легко, неслышно. Уж и отведет он душу ночью! Усладит язык! Я развожу костер, вешаю котел с грудинкой, на вертелах подставляю к огню толстые "поленья" филе. Освободившись от своих дел, старик присаживается к костру, устало молчит. Как постарел он за вечерний час, за минуты напряжения. Я смотрю на него, и мне опять, уже в который раз, хочется спросить: у кого он учился жизни, кто привил ему свободу орлана, осторожность рыси, мудрость времени? Не нужда ли, рожденная вместе с ним, была ему строгой наставницей? Выглянула луна. Синеватой тундрой распласталось над нами звездное небо. -- Ты видел на Мае большие скалы, разные-разные, все равно что кровь или как небо, а то и совсем темные? -- вдруг спросил Улукиткан, поворачиваясь ко мне. -- Видел. Это разноцветный мрамор: красный, голубой, розовый. Здесь его неисчислимые богатства. -- А ты знаешь, откуда он попал сюда? Нет? Тогда слушай, что будет толмачить Улукиткан. Он поправил костер, срезал кусок поджаренного филе, бросил на зубы и, пока работали челюсти, собирался с мыслями. ...Давно-давно, где-то тут в горах, было становище бедного эвенка. У него не было ни оленей, ни снастей, ни ловушек, только одна дочь, красивая, как заснеженная ель в морозную ночь, понятливая, как вчерашний день. Все кругом далеко знали о ней, все хотели ее взять в жены, давали отцу большой выкуп, хвалились оленями, чумами, добытыми соболями. Да не этого хотела дочь, всем говорила: кто догонит меня на лыжах; кто попадет из ружья туда, куда я брошу свою пулю; кто будет самым смелым, -- к тому пойду жить в чум. Приезжали женихи, прокладывали лыжни по горам, стреляли из ружей, показывали смелость и ни с чем возвращались. А годы шли... Однажды утром девушка увидела рядом со своим жильем богатый чум, жирных оленей, нарты, полные клади, и возле них статного парня, сильного, красивого, того, которого так долго ждала. -- Ну, догоняй! -- крикнула она и, встав на лыжи, нырнула в тайгу шустрым соболем. Завилял ее след по горам, по лесам, по овражкам. Легла на перенову волнистой косой лыжня. Замелькали в быстром беге деревья. И горячий пар, вырываясь из молодой груди, окутывал раскрасневшееся лицо девушки. Парень близко, а все не догонит. Сердце девушки умоляло ноги не торопиться... Уже близко и чум. На крутом спуске она вывернула внутрь камысные лыжи, притормозила бег. Парень сапсаном налетел на девушку, сорвал с головы беличью шапку. -- Теперь ты догоняй! -- и он налег на лыжи. А та уж рядом и могла опередить, да сердце не позволило. Потом она выбрала мишень, хотела проверить, меткий ли глаз у этого парня, но ружье у него осеклось. Видно, сама судьба нарекла его ей в мужья. Оставалось парню выполнить последнее условие. Но девушка теперь сама не знала, что загадать. Ей захотелось поселиться в его чуме, быть матерью его детей, кочевать с ним по тайге. Она подошла к нему близко, посмотрела в глаза и вдруг отшатнулась, увидев в них красивую девушку, каких никогда не встречала. Ей показалось, что парень любит не ее, а другую, и она решила воспользоваться третьим условием, чтобы отомстить ему. -- Я перейду в твой чум, если ты ночью спустишься по скале к реке и принесешь мне воды. Настала темная ночь. Девушка подошла к краю скалы, заглянула вниз. Полосы яркого света из глаз осветили уступы. По ним парень спустился к реке, набрал в кожаный мешок воды, приторочил его к спине и стал взбираться наверх. Когда он поднялся к самому опасному месту, девушка сомкнула ресницы, потух свет, и тотчас же что-то тяжелое сорвалось со скалы, упало в реку. Дочь вернулась в свой чум и обо всем случившемся рассказала отцу. -- Глупая, -- пояснил тот. -- Ведь в глазах отражается только то, что они видят. То была ты. Горю девушки не было края. Она побежала к реке и, пытаясь задержать ее бег, хотела спасти парня, отламывала от неба огромные голубые куски; доставала из недр темные глыбы и все это бросала в реку. В минуты отчаяния она рвала на себе тело, и кровь, стекающая из ран, обливала скалы. -- Теперь ты понимай, почему всякий разный скала тут: и как небо, и как кровь, и как тень, -- закончил Улукиткан свой рассказ. -- А куда же делась девушка? -- спросил я. -- Старики не сказали. А имя ее было -- Мая. Уже за полночь. Кругом тайга. Я лежу на спине. Колючие звезды мешают уснуть. Странное состояние: ни о чем не хочется думать, все кажется плоским. И непонятно, зачем трепещут листья осины и так упрямо бьется о камни ручей. Но проглянула луна, и все легло на свое место. Не стали колоться звезды. Задремал ручей. Утром ждали дождя. Восток был темен, тяжел. Где-то к югу, за Чагарскими гольцами, пошаливал гром. Мы собрали оленей, свернули табор и ушли к убитому сокжою. Я помогал Улукиткану свежевать зверя. Вначале Улукиткан снимает с "лап" камус, затем отделяет голову, стаскивает чулком кожу с шеи, свежует тушу, вырезает сухожилия на ногах, на спине. И, наконец, расчленяет мясо на части, удобные для перевозки на оленях. А работы еще много. Камусы он высушит и употребит на подошвы для олочей. Из кожи, снятой с шеи чулком, он спустит спиралью тонкий ремень -- маут метров на двенадцать. Сухожилия хорошо провялит и потом будет отдирать тонкие и очень прочные нитки для починки обуви, одежды, сбруи. Шкура с головы пойдет на коврик-камалан. Кожу он тоже высушит, отвезет домой, и из нее жена сделает чудесную замшу. Но и это не все. Улукиткан отрезает мочевой пузырь, надувает его до предела, долго мнет руками, снова надувает, обсыпает золой, мнет и опять надувает, пока он не растягивается до размера большого детского шара. Сушит его на солнце надутым, получается чудесная посуда. Он наполняет ее вытопленным внутренним жиром. Когда мы, завьючив оленей, были готовы отправиться в обратный путь к Мае, старик стащил в реку внутренности зверя, копыта, рога, всякие обрезки, плеснул воды на окровавленную гальку, сказал: -- Теперь ты знаешь, как надо разделывать зверя, чтобы у тебя была и подошва, и маут, и камалан, и половинка, и нитки, и посуда для жира, и мясо. От зверя ничего нельзя бросать, так учили меня наши старики. Сегодня я окончательно убедился, что главной заповедью лесных кочевников была величайшая бережливость. IV. Снова нас соблазняет Мая. Плата за первый подъем. На плоту. Первое препятствие. Куда ушли проводники? Вот они, дикие застенки Маи. В лагере все обрадовались, увидев груженных мясом оленей. Пока развьючивали животных, Василий Николаевич успевает рассказать о результатах своей рекогносцировки. -- Чагарские гольцы тут недалече, день ходу, не больше, -- высокие балбаки. А Маю не видно. Схлестнулись хребты, никакой щелочки, будто в тартарары провалилась. Но на той стороне, за первым отрогом, была видна широкая долина. Вероятно, большой приток. Вот я и думаю -- давайте переберемся туда с оленями и там решим: если ниже притока Мая пропустит нас с оленями -- уйдем дальше, если нет -- вернемся к Чагару. -- Дельное предлагает Василий. В случае неудачи -- потеряем всего дня два, -- настаивает и Трофим. -- Утро вечера мудренее, -- отвечаю я. Рано утром я выбираюсь из полога. В лагере никого нет. Где же люди? Слышу, доносится от реки стук топоров... Выхожу из таежки. На горбе левобережного гольца зреет прозрачная зорька, голубоватый свет утра озаряет край далекого неба. Из невидимой глубины вселенной он наплывает живыми струями на землю. Его прикосновение к угрюмым скалам, к трепещущей хвое, к помутневшему серебру реки рождает туман. И Мая, словно пряча свою девичью наготу, торопится укрыться под его белоснежным покрывалом. Вижу, спутники мои толпятся на берегу реки. Кто рубит, кто тешет, кто забивает. Да ведь это они ремонтируют плот! Судя по всему, они твердо решили переправляться на противоположный берег, идти на оленях через отрог в соседнюю долину. И вдруг мне стало легко-легко. Я не стал сопротивляться. Довольно со страхом обращаться к будущему! Я неожиданно поверил, что намеченный Василием путь самый надежный. Тем более, и Улукиткан с ними заодно. А ведь старик еще вчера не признавал иного выхода, как идти через Чагар. Итак, перебираемся на левый берег Маи. В двенадцать часов дня мы сворачиваем лагерь, загружаем плот, сгоняем на берег всех оленей. Животные не хотят добровольно покинуть гостеприимный берег. Мы на них кричим, угрожаем палками, кое-как загоняем в воду. Мутный поток бросает их на горбы волн, зарывает в буруны. Но олени упорно пробиваются к берегу и благополучно выбираются на противоположную сторону реки. За ними отправляемся и мы на плоту вместе с грузом. Хорошо, что на реке не видно валунов. Но ниже устья Эдягу-Чайдаха Маю сжимают с двух сторон скалы. Тут она снова уползает в теснину. Не дай бог, если нас снесет в этот узкий проход! Напрягаем все силы. Бьемся с течением, и мы на берегу, в ста метрах от щели. Пока разгружаемся и ловим оленей, Улукиткан отправляется искать проход через отрог. Груза у нас много, за один раз его не поднять. Делим пополам, но оленей все равно не хватает, приходится часть груза брать себе на плечи. Улукиткан вернулся мрачный. Он осмотрел вьюки, отпустил подлиннее поводья, чтобы оленям свободно было шагать в узких проходах, и в последний раз взглянул на отрог, заваленный обломками скал. Старик ведет караван берегом реки, почти до скалы, потом сворачивает на верх отрога. Дыбятся олени на крутизне. Виляет их след между камней по карнизам, ползет разорванным пунктиром по текучей россыпи. Улукиткан, горбя спину, взбирается на выступы и тянет за собой на длинном поводу завьюченных животных. Старику трудно дается подъем. Чем выше, тем круче. Животные дышат тяжело. Из открытых ртов свисают влажные языки. Со спин сползают вьюки. Поднимаемся все медленнее. Впереди вдруг встает ступеньками скала. Останавливаемся. Олени падают в полном изнеможении. Мы сообща находим щель, по которой можно подняться наверх. Но в одном месте оленям придется прыгать с карниза на карниз, и уж если какой сорвется, то это будет его последний прыжок. Решаем проводить животных по одному. Улукиткан отстегивает своего верхового, проводит первым. Учаг, поднявшись над провалом, вдруг начинает боязливо переставлять ноги, точно ступая на острые шпили. А сам весь дрожит, не может успокоиться. Старик уговаривает его ласковыми словами. Теперь остается только перешагнуть щель. Улукиткан тянет за повод, но олень упирается, ни с места. Страх овладевает им. Я кричу на него, угрожаю. Он вдруг поворачивает ко мне голову, и я вижу, как из больших круглых глаз его катятся слезы. Наконец он сдается. Поставив все четыре копыта на край плиты, учаг отталкивается и в прыжке откидывает в сторону рога, чтобы не удариться ими о скалу. От этого движения передние ноги попадают на край карниза, а задние виснут над обрывом. Синеют белки круглых глаз, его всего захватывает страх. Олень какое-то мгновение еще