пугливо смотрит на прозрачный слив, усыпанный галькой, поворачивает ко мне голову, -- Да, да, будем переходить реку, -- говорю я твердо. -- Это первое действие таежной арифметики. -- Не такие задачи решала, -- храбрится Нина. Я начинаю разуваться. -- Послушай, Нина, воспользуйся оленем -- это, пoжалуй, будет надежнее. -- Ни за что! Боязно. -- И она пугливо смотрит то на оленя, то на слив, гладкий, без единой завитушки, и прозрачный, как плавленое стекло. -- Пошто напрасно ноги мочить будешь! -- говорит Улукиткан. -- Мой орон сильный, хорошо пойдет -- не упустит. -- Нет, нет, не сяду! В конце концов нам удается оторвать ее от земли и водворить на оленя. -- Упаду!.. -- Улукиткан, веди! -- командую я. -- Снимите, упаду... а-а-ай... -- и ее голос наполняется ужасом. -- Сниму при условии, что вернешься в лагерь. Она теряется от неожиданного предложения, но тотчас же берет себя в руки. Страх исчезает. На свежий румянец щек ложатся белые пятна. В глазах грозовой блеск -- это уже Любка -- решительная, смелая. -- Что же, Улукиткан, вы стоите? -- говорит она мягко и начинает толкать пятками оленя. Караван трогается. Нина хватается левой рукой за мое плечо. Зашумел под копытами оленей быстрый слив. Старик оказался хитрее меня, не снял олочи, идет твердо, торопится. Я бреду босиком по скользким камням, балансирую, как на канате. Уже минуем средину реки, самую глубокую. И тут моя нога застревает между камней. Невероятным усилием я выхватываю ее, но уже не могу удержать падающее по инерции тело. За мною в воду летит Нина. Я едва успеваю в последний момент поймать ее. -- Пойдешь дальше? -- тут уж я не выдерживаю. Нина встает, поворачивает ко мне лицо, все облепленное мокрыми волосами, и утвердительно кивает головою. -- Предупреждаю, впереди есть место повеселее! И тут обнаруживается, что река унесла ее накомарник. Как хорошо, что нас караулит солнце! На берегу мы выкручиваем одежду, снова надеваем ее на себя, и караван скрывается в узком ущелье. Над сутулыми хребтами, куда идет наш путь, над нарядной тайгою, пахнущей спелой ягодой и упавшим листом, стынет прозрачная тишина бабьего лета. Хорошо в эту пору в лесу. Под серым сводом осеннего неба все кажется умиротворенным и уставшим. Какая грустная красота заключена в прощальном сиянии лесов, в их величественном увядании. Склоны гор пылают вечным закатом. Тайга с трудом впускает нас в свои таинственные чертоги. Лес захламлен папоротником, корявым валежником, сучьями. Всюду обкатанные валуны, бог знает когда принесенные сюда ледником. Тишину нарушает неистовый грохот ручья, стремительно бегущего с вершины ущелья. Звериная тропа, присыпанная багряными листьями и умятая ногами геодезистов, ползет в глубь гор. С каждым шагом ближе теснятся стволы великолепных елей, густая черемуховая поросль; то и дело путь преграждает валежник, точно нарочно поваленный на тропе. Нина идет без накомарника (от моего она отказалась). Комары липнут к ее обнаженному лицу, жадно сосут кровь и остаются красными бусинками на щеках, на лбу, на подбородке. Ущелье сжимается. Дичь, безлюдье -- то, что любят звери. Они проводят здесь день, спасаясь от гнуса, забившись в густую тенистую чащу. Всюду мы видим их следы, лежки. Да вот и они: точно из-под земли в широкий просвет выкатывается стадо сокжоев, и все разом, словно по команде, замирают, повернувшись в нашу сторону. Стадо прикрывает крупный самец, с величественными рогами. Он стоит весь на виду, гордый, могучий, захваченный тревогой. -- Где ты, Нина, увидишь такую картину! Мой голос доносится до стада. Сокжои беспорядочным стадом бросаются вперед, исчезают. Теперь нас осаждает мошка. Нину не узнать: вместо лица бесформенная маска, вымазанная кровью и усыпанная мелкими шишками-укусами. Она устала бороться с этой мелкой тварью, не чувствует ее укусов. И только иногда рука как бы случайно пройдется по лицу, оставляя кровавые мазки на вспухшем теле. Осенью мошка ядовитая, и злая, как черт. -- Надевай мой накомарник или сейчас же повернем назад, -- говорю я угрожающим тоном и, не дожидаясь ответа, натягиваю ей на голову тюлевую сетку. -- Есть хочешь? Она утвердительно кивает головой. -- Обедать будем через час, а пока что вот тебе кусочек лепешки, замори червячка... -- Нога что-то левая... -- и я вижу, как она морщится от боли. -- Ушибла? -- Нет, кажется, растерла. -- Снимай сапог, надо перемотать портянку. А вообще, Нина, все идет как по писаному: следующая неприятность куда хуже -- ноги откажутся идти. -- И все-таки я пойду! -- перебивает она меня. -- Пойдешь. Теперь поздно раскаиваться. -- Вот уж и не собираюсь. Дойду без жалоб. -- Буду рад услышать эти же слова и на последнем подъеме. Караван трогается. Шаги оленей глохнут в мягкой моховой подстилке, и кажется, будто мы не идем, а плывем по этому необычному зеленому океану тайги. На ходу Нина жует лепешку. Вряд ли она вспомнит сейчас что-либо вкуснее и слаще этого черствого куска. В лесу чаще появляются просветы. В них видны скалы. Точно призраки, поднимаются они над вершинами деревьев, врезаясь остриями в небо. На едва заметной тропе попадаются внушительные вмятины косолапого и совершенно крошечные отпечатки копытец кабарги. В одном месте мы увидели лопатообразный рог с изгрызенными концами. Его уронил сохатый в прошлую зиму, и росомахи оттачивали на нем свои хищные зубы. Все это я поясняю Нине, иначе у нее не сложится полного впечатления о тайге. Лес кончается. Стало светло, словно двери распахнулись. Воздух заткан паутиной. Дальше путь преграждает старая гарь, широким поясом перехватившая ущелье. Обугленные деревья скрестились на земле в уродливых позах, точно смерть их застала в страшной схватке. На всем лежит печать катастрофы. Тропа ныряет в завал, петляет, забирается под навесы, извивается между стволами, как удав в предсмертных муках. И хотя наши люди, прежде чем попасть с инструментами на вершину хребта, много поработали тут топорами, проход остается узким, сучья рвут вьюки, ловят одежду. Проклятая мошка! Теперь она переключилась на меня. Отчаянно хлещу себя ветками. Лицо, руки горят, как от ожога. Олени выбились из сил. На первом ягельном пригорке, среди зеленых стлаников -- привал. Ветерок отпугивает гнус, и к нам снова возвращается способность любоваться красотами живой природы. Нина опечалена -- из гари она вынесла от брюк одни лоскуты. Дальше ей придется идти в моем плаще. Я набрасываю на ягель потник, кладу в изголовье мягкий вьюк, и Нина падает пластом, не забыв в последнюю минуту подставить лицо горячему солнцу. Разлился по горам солнечный день. Потемнели скалы. Взвился к небесам дымок костра. Нина спит как убитая. На загорелом распухшем лице озабоченность. Обед готов, но жалко будить, а время не ждет. Я немилосердно тормошу ее. Не помогает. -- Ты не хочешь дальше идти? -- спрашиваю я. Никакого впечатления. Я снова трясу ее, но уже изо всех сил. -- Мы уходим. Догоняй! -- говорю громко. Раскрываются узкие глазные щелочки, и оттуда смотрят сонные глаза. -- Не уходите, еще капельку, -- вымаливает она, а сама поворачивается на бок, снова засыпает. Я теряю терпение. Хватаю ее, подношу к "столу", усаживаю, и тут она просыпается. Быстро расправляемся с едою. Вьючим отдохнувших животных. Сразу берем очень крутую россыпь. У первой скалы поправляем вьюки. Улукиткан высматривает проход, нацеливается идти извилистой щелью, заваленной угловатыми обломками. Я отстегиваю от связки четырех оленей, веду его следом. Бедная Нина, каких мучений ей стоит первое знакомство с нашей жизнью, с тайгою и горами. Вряд ли она еще когда-нибудь рискнет отправиться в поход с геодезистами. Упорство побеждает, мы на отроге. Мрачное ущелье скрывают от нас нависающие над ним скалы. Нина отстала. Олени на первой террасе падают без сил. Мы с Улукитканом на пределе изнеможения. Но какая радость -- близко видна пирамида, установленная на остроконечном шпиле. Это здорово подбадривает нас. Бойка черным комочком несется к вершине, спешит дать знать о нас, а я тороплюсь вернуться к Нине. Нахожу ее далеко внизу. Она стоит, прислонившись спиною к скале, отяжелевшая голова упала на плечо. В одной руке накомарник, в нем душно подниматься. У ног лежит брошенный посох. На меня смотрят усталые глаза, в них отпечаталось выражение безразличия. -- Пошли, Нина, наверху отдохнешь! -- Еще далеко? -- Нет, собери все силы. -- И я встряхиваю ее, даю в руки посох. -- Пошли! -- Ноги, мои бедные ноги, они не идут, -- голос ее дрожит. Я расстегиваю пояс, пропуская конец через пряжку. -- Бери петлю в руки, крепко держись. Я перекидываю через плечо ремень, Нина отрывается от скалы, трудно шагает моим следом. Теперь ей мешают полы плаща, посох кажется свинцовой тяжестью, а непослушные волосы нависают на глаза, и она не может, как раньше, рывком головы, отбросить их назад. Но я упорно тащу ее, не оглядываясь, и мысленно кричу на себя: "Чего спотыкаешься, черт побери!" -- Теперь-то ты уж будешь знать, что такое геодезия. -- А у вас ноги не болят? -- Я не обращаю на них внимания. -- Да?.. Этого мне, видно, никогда не достичь. Как жалок человек -- он даже не имеет запасных ног, всю жизнь на одних, -- говорит она серьезно. Через каждые десять метров отдых. И так до самого верха, медленно, долго. Меня окончательно поражает ее упорство. До подножия гольца, где расположен пункт, немного более километра. Подъем некрутой, по каменистому гребню. Усаживаем Нину на оленя. Теперь она не протестует. Я пристраиваюсь рядом в роли подставки, за которую она может держаться руками, и караван трогается. Бойка давно на пункте, сообщила о нашем прибытии, но там почему-то никакого оживления. Неужели никого нет? Видим -- на гребень, из боковой лощины, выходит какое-то странное существо: ноги и туловище медведя, вставшего на задние лапы, а вместо головы огромная копна, точно он несет какой-то материал для берлоги. Тоже направляется к вершине. Улукиткан свистит. Копна сваливается на землю. Это человек. Он узнает нас, бросается навстречу. Мы прибавляем шагу. -- Приветствую дорогих гостей в своих поднебесных владениях! -- кричит Михаил Михайлович, заграбастывая Улукиткана. -- Ты жив, слава богу! -- и тискает его от всей души. Затем он здоровается со мною, протягивает руку нашему третьему, спутнику, да так и замирает с протянутой рукой -- перед ним незнакомая женщина. -- Нину не узнаешь? -- говорю я. -- Нина?! -- восклицает он с облегчением. -- Наконец-то я вас увидел. Где пришлось встретиться! -- Он помогает ей слезть с оленя. -- Ну, ты, медведь, осторожнее! -- предупреждаю я его. -- Думаешь, ей легко досталось свидание с тобою? -- Не учел, простите... -- Как далеко забрались, не боитесь? -- спрашивает она, а сама не может стоять на ногах, держится за меня. -- Некогда бояться. Если не у инструмента стоишь, то по хозяйству. Забот хоть отбавляй. Сегодня после утренней работы за дровишками ходил в лощину, далеко, -- поясняет он. -- Вы снизу носите дрова? -- удивляется она. Кажется, это больше всего поразило ее. -- А воду берем еще ниже. -- Я бы скорее согласилась жить без костра и без чая. -- В этом нет надобности. Мы привычны, иначе обленишься. -- И одичаешь, -- добавляю я. -- Это уж обязательно. -- Он мельком осматривает себя сверху, затыкает в брюки передний край рубашки и со смущением замечает, какие у него безобразные сапоги: задники сильно скосились набок, причем, в одну сторону, левый оскалился, и, хотя он стянут ремешком и Михаил Михайлович старается ногу поднимать повыше, сапог так и норовит пастью впиться в камни. Нину усаживаем на оленя. По пути Михаил Михайлович взваливает на свою широкую спину вязанку стланикового сушника. Косые лучи солнца лижут горы. Густые тени уже наполнили ущелья. Оконтурились лохматые края откосов. Теперь хребты, ложбинки, пропасти, изломы выступают яснее, и горы, когда смотришь на них с высоты в этот вечерний час, кажутся огромной рельефной картой. На них кое-где видны останцы -- каменные столбы, немые свидетели разрушений. Они пережили самое большое -- испытание временем... Вот и лагерь под толстым останцем. Палатка, три полога, горка немытой посуды, костерок, зажатый двумя обломками, на которые ставятся котелок с варевом, оленьи седла, потки, клочки вычислительной бумаги. Поодаль валяются донельзя истоптанные ботинки, на камнях выветриваются спальные мешки, вывернутые шерстью наружу. Отпущенные олени легли на россыпи серой живой кучей, и так плотно, точно кто их побросал один на другого. Глядя на них, я почему-то подумал: как часто мы несправедливы к этим четвероногим рабам, безропотно отдающим себя служению человеку, а может быть, и жестоки в своих чрезмерных требованиях к ним. И удивительно, ведь олени всегда имеют возможность уйти в тайгу, присоединиться к сокжоям -- своим прямым сородичам, жить вольно, по-звериному, и навсегда распрощаться с вьюками, с лямками, с побоями, так нет, -- слишком велика у них сила привязанности к людям; Стаскиваем с Нины сапоги, заталкиваем ее под полог. Она улыбается. На распухшем бронзовом лице блаженство уставшего человека, наконец-то добравшегося до постели. Гостья сгибает в коленях ноги, кладет сложенные ладони под щеку и со вздохом уходит в сон. Огромная туча, грязно-синяя с огненными краями, придавила солнце к горизонту. Ее толстое тело походит на странную крепость, с мощными уступами бастионов и высокой башней, на которой торчат немыми символами орудия. Туча тяжелеет, гасит теплый свет над землею, сливается с горами. А солнце, обреченное, но все еще сильное, пронизывает крепость и сквозь рваные щели бросает на землю пучки живого, дрожащего света, все слабеющего, меркнущего... Из всех вечеров, какие я помню, этот был самый ясный, тихий, а воздух самый прозрачный. Всегда затянутые дымкой горы на этот раз были обнажены, резко очерчены и так близко придвинуты к нам, что глаза без напряжения могли легко проследить линии отрогов, сливающихся у горизонта в один мощный хребет, и разглядеть провалы с их гранитными стенами. -- Миша, какая видимость! Разве ты вечером не наблюдаешь? -- Надо бы, да помощник с рабочими ушел в ущелье за водою. -- Может, я заменю его? -- Тогда пошли. До шпиля, где над бетонным туром возвышается пирамида, метров триста крутизны. Горы падают, сливаются зубцы, купола, отроги. И только наш голец господствует над этим горным хаосом, над беспредельным безмолвием. С его вершины, заканчивающейся крошечной площадкой, мы увидим на дне глубоких расщелин вечернюю тайгу. Михаил Михайлович устанавливает на туре инструмент -- тяжелый теодолит, приводит его в рабочее положение. Я осматриваю горы. Джугдыр уходит от нас на север, беспокойный, вздыбленный, прикрытый густым облаком, словно серым шинельным сукном. -- Голец Сага -- видишь? -- говорит мне Михаил Михайлович, показывая рукою вправо от Джугдыра. За Маей, скрытой от нас в глубине провалов, виден безымянный хребет, широкий и плоский, расчлененный мелкими ложбинами. Издалека он напоминает пустыню после смерча, покрытую гигантскими дюнами. С первого взгляда узнаю Сагу -- господствующую вершину этого хребта, угрюмую и толстую, как откормленный боров. До нее по прямой километров сорок! Михаил Михайлович наводит на вершину тяжелую трубу инструмента, припадает глазами к окуляру. -- Дьявольщина! -- досадует он. -- Пирамида плохо видна -- плохая проектировка. -- Может, глаза твои устали от долгой работы, дай взгляну. Он уступает мне место у инструмента. В трубу, с большим оптическим увеличением, Сага кажется совсем рядом, вся как на ладони, облитая ровным светом закатного солнца. Вижу и пирамиду, но тускло, в синеве далеких гор. С таким изображением ее, конечно, не отнаблюдать. Сбоку, под тупой вершиной, на скалистом прилавке хорошо заметно белое пятно -- это палатка Трофима. -- Если завтра будет свет, за ночь закончим наблюдение? -- спрашиваю я. -- Конечно. Но для этого надо сегодня измерить все углы, не связанные с направлением на Сагу. Их немного. Михаил Михайлович привычным движением руки отводит трубу вправо от Саги, быстро находит нужную вершину с пирамидой, и пока ловит в биссектор инструмента цель, я успеваю раскрыть журнал, достать ручку, приготовиться к записям отсчетов. Сознаюсь, давно не занимался такой работой, и хотя программа вычислений здесь, у инструмента, очень упрощенная, тем не менее чувствую себя, как на экзамене, мальчишкой. -- Миша, не торопись, не дай оскандалиться, -- умоляю я. Он смеется: -- Вот когда ты в моих руках! Уж я постараюсь. -- А двадцатилетняя дружба? -- Этого не предусматривает инструкция. -- Зря обрадовался, я ведь пошутил. -- У нас есть время проверить, шутишь ли ты. Его лицо вдруг становится серьезным. -- Сорок пять градусов, тридцать две минуты, двадцать шесть и шесть, двадцать шесть и четыре, -- тянет он нараспев. ...Время летит быстро. Гаснет солнце на лиловом горизонте. Последний прием Михаил Михайлович делает с натяжкой на свет. Затем он подсаживается ко мне, критически осматривает записи вычислений и тут же чертыхается: не нравится ему моя работа. Затем он повторяет все вычисления самостоятельно, так уж положено на наблюдениях, и получает мои результаты. -- Ты и теперь недоволен? -- спрашиваю я. -- Ну, знаешь, за такую работу помощнику досталось бы по первое число, -- беззлобно выговаривает он мне за исправления на страницах журнала. Мы убираем с тура инструмент и, довольные, что хорошо потрудились, начинаем спускаться в лагерь. -- Значит, договариваемся: если завтра ночью закончим полностью программу наблюдений, тогда с тебя будет причитаться, -- говорит Михаил Михайлович, ощупью спускаясь по камням. -- За что? -- Мой-то пункт последний, соседи сегодня заканчивают. Шутка ли, до снегопада свернуть такую работу. -- Что же, согласен, если закончишь. Но имей в виду, с меня всем уже столько причитается, что и волос на голове не хватит. -- Тут осторожнее, держись правее, -- предупреждает спутник и уползает в темноту. Далеко внизу мерцает огонек костра, а кажется, будто живая звезда свалилась на дно глубокого провала. Справа заметно сверкает восток. Оттуда, из бездны бездн, на сторожевые пики льется голубоватый свет, все сильнее, все ярче. Появляется луна. Она выползает на ребро гольца холодным шаром и, кажется, вот-вот сорвется в пропасть. В лагере все спят. Лишь останец настороженно караулит немое пространство. Палатка, пологи, утварь, костерок между сложенных камней и уснувший возле него Улукиткан -- все это ночью, под луною, поистине сказка! Рядом с Улукитканом спит Майка, положив голову на вытянутые передние ноги и поджав под себя задние. С тех пор, как не стало в стаде Баюткана, кому она рабски подражала во всем, Майка больше привязалась к старику. Как бы далеко ни кормилась, ночью непременно придет к нему на стоянку. И хотя Улукиткан свое чувство хранит глубоко под внешним спокойствием, отделывается молчанием, но мы знаем -- в его сердце живет безграничная любовь к Майке. Второй год эта чудесная оленушка путешествует с нами. Она радует нас своею молодостью, своими шалостями. Ее характер стал еще независимее: у дымокуров старые почтенные олени уступают ей лучшее место; поссорившись с собаками, она угрожающе набрасывается на них, и те, опытные зверовые лайки, не смеют огрызнуться, спасаются бегством. Если же Майка, утомленная длительным походом, доверчиво уснет на стоянке, по-детски разбросав уставшие ноги, никто не шумит, разговаривают шепотом, упаси бог, кто стукнет топором или загремит посудой. Словом, все мы: люди, олени, собаки -- подпали под влияние Майки, и она стала маленькой хозяйкой нашей кочевой жизни. Я уже говорил, что для Улукиткана, человека суеверного, новорожденный теленок -- символ счастья. Майку старик боготворит. Оно и понятно: старому эвенку, прожившему всю тяжелую жизнь в постоянном уединении, в тайге, трудно избавиться от суеверия. И когда я думаю о привязанности Улукиткана к Майке, не могу представить, что станется с ним, если Майки не будет рядом? Этому суждено было случиться в следующем году... Наступила осень. Тайга, облитая густым, немеркнущим закатом, отдыхала в тишине. Мы с Улукитканом вдвоем пробирались к истокам Маймакана. Там, на каменных вершинах Джугджура, работали наши отряды геодезистов, и мы заранее условились, что я посещу их в это время. Шли от озера Токо на восток, без тропы, вдоль хребта. Давно потеряли счет речкам. Позади остались буйные Аян, Учур, Чумикан, а впереди лежала незнакомая земля, безлюдье, глушь, и где-то в неприветливых складках гор прятались истоки Маймакана. Улукиткан, впервые попав в этот район, осторожно вел караван, ориентируясь по Джугджуру. Нас и в тот год сопровождала Майка. Она была уже взрослая самка, выхоленная тайгою и человеческой лаской. С возрастом она немного одичала, стала вожаком стада, но отношения ее со стариком остались прежними. Она знала только его руки. Шли долго, скучно. Путь казался неодолимым. Трудно представить, как нам надоели мари, гнус, безмолвие и синеющее в вышине безоблачное небо. На всем протяжении ни единого следа человека. Иногда мы выходили на сопки, чтобы осмотреть местность, и нам открывалась безграничная тайга, бедная, рваная. Мы уже не верили, что есть на свете речка Маймакан и что когда-нибудь доберемся до своих. Но надежда, подобно огню, спрятанному в глубине торфяных пластов, никогда не угасала в наших сердцах. И вот однажды, к концу дня, подойдя к ручью, мы увидели траву, примятую олочами. Проводник ощупал след, прошелся по нему, сказал, обрадованный: -- Совсем недавно люди ходи, -- и, как бы в доказательство его слов, близко загремело ботало, затем послышался лай собак. Тут уж действительно обрадуешься не только другу, но и врагу. Мигом слетела усталость. Старик, по-юношески вскочив на своего учага, погнал его, покрикивая на идущих в связке оленей. На полянке, куда выбрались из чащи, мы увидели изумленных нашим неожиданным появлением колхозных пастухов. Они тоже только что пришли на поляну и еще не успели поставить чумы, развести костер. С дюжину пестрых собак окружило караван. Майке эта шумная компания не понравилась. Неожиданно для всех она вырвалась вперед к псам, била всеми четырьмя ногами, подпрыгивала высоко, как козел, но собаки оказались не из трусливых. Ей бы несдобровать, уж и досталось бы, да вовремя вмешались пастухи. -- Для чего вам столько собак? -- спросил я, протягивая руку пожилому коренастому эвенку. -- Ты думаешь, это много? Скоро начнем пушнину добывать, какие хорошо искать белку будут или сохатого держать, останутся жить, а другие на варежки пойдут, еще не хватит. Мы поздоровались с остальными. -- Откуда у вас такая матка? -- не скрывая восторга, неожиданно спросила молодая пастушка, показывая на Майку и окидывая ее взглядом знатока. Тут только я заметил, что наша четвероногая спутница буквально приворожила всех. Улукиткан умышленно молчал, дескать, полюбуйтесь ею, позавидуйте. А Майка, точно понимая, что попала на смотрины, важно вышагивала по стойбищу, демонстрируя перед эвенками то круглый зад, прикрытый белым фартучком, то пышные бока, вертела чуточку заостренной головою, украшенной изящными рожками. -- Однако, не худо было бы получить от нее племя, -- сказал старший пастух, не отрывая глаз от Майки, и, повернувшись к Улукиткану, добавил деловито: -- Может, сладим, бери за нее любого учага из стада. Лицо старика помрачнело. -- Ты хочешь отобрать у меня счастье, кому нужна пустая жизнь? -- ответил он и. считая разговор законченным, стал развьючивать оленя. -- Два учага на выбор дадим, подумай, цена не малая, -- азартно предложил пожилой пастух. -- Если ты снимешь рукою с неба орла, и то мало будет, -- ответил старик твердо, а сам, вижу, в восторге. Еще бы, Майка получила такую оценку пастухов! К вечеру "а поляну к новому стойбищу пригнали стадо оленей, состоящее главным образом из племенных самок и молодняка. Уставшие животные разбрелись по редколесью, и там в глубине сумрака замер невнятный шепоток колокольчиков. Но десятка полтора попрошаек осталось на стоянке. Олени тщательно обшарили лагерь и, не найдя чем поживиться, набросились на наши вьюки. Пришлось убрать багаж в палатку. Большой костер освещал поляну, берестяные чумы пастухов, этих трудолюбивых кочевников нашего времени. Они живут в тайге со своими семьями, неотступно следуя за стадом до предгорий Джугджура. Их богатство, состоящее из домашней утвари, постелей и одежды, укладывается в несколько вьюков. Их желания -- не оставаться долго на одном месте. Эти люди совсем не требовательны в своих потребностях. Мы с Улукитканом по сравнению с ними живем с комфортом. Пастухи, отдаленные от жилых мест огромными пустырями, бывают бесконечно рады повстречавшемуся человеку. Их представление о внешнем мире складывается в основном из тех отрывочных сведений, которые приносят с собою случайные гости. Вот почему так радушно встретили нас кочевники. Мужчины и женщины помогли развьючить оленей, поставить палатку, дети дружно таскали хвою для постелей. В вышине провожали день белохвостые орланы. Багровый закат сливался с лесом, опаленным осенним пожаром, золотил на поляне синие, в зрелой ягоде, кусты голубики. Ночной ветерок гладил увядшие листья берез, и те шепотком умоляли его не срывать их, подождать до утра... Только ночью исчез гнус. Мы сняли накомарники. Пастухи угощали нас чаем с густым оленьим молоком и с жадностью выпытывали новости. Их все интересовало: жизнь страны, куда кочует белка, кого встречали мы на пути и какая нужда привела нас в этот дикий край? В разговоре я произнес имя своего спутника. И тут только пастухи узнали, что их гостем является тот самый Улукиткан, добрая молва о котором растеклась далеко за пределы родного стойбища. Все забыли про ночь. Разговор неожиданно затянулся. Пастухи знали, что Улукиткану много лет, что добрую половину из них он прожил еще до революции, лесным кочевником, и много знает из прошлого их славного народа. Говорил только Улукиткан. Ему было что вспомнить... Когда погас костер и люди уснули, на стоянку снова заявились олени-попрошайки. Они стали атаковать нашу палатку. И я, чтобы избавиться от назойливых животных, необдуманно угостил их солью. Вот когда мы оказались в настоящей засаде! Всю ночь олени толклись у палатки, просовывали свои безобидные морды в щели, а одному молодому оленю даже удалось поднять головной борт и пробраться внутрь... Утро началось с того, что Улукиткану подарили легкую дошку из пыжиков. Старик не захотел остаться в долгу, но чем ответить? В тот год я преподнес ему шестикратный бинокль с просветленной оптикой. Его он хранил как драгоценную вещь на дне потки, бережно завернутым в замшевый лоскут. Расстаться с ним ему, видно, было не под силу. Другого он ничего не имел. Тогда старик развинтил бинокль, одну половину оставил себе, а вторую подарил старшему стойбища. Боже, какая же это была радость для пастухов! Им действительно бинокль был необходим, особенно осенью, когда олени в поисках грибов уходят далеко от стоянок и собирать их приходится с большим трудом. От пастухов мы узнали, что до наших осталось не более трех дней хода. Когда караван был готов покинуть гостеприимную стоянку, один из пастухов подошел к Улукиткану, начертил на земле витиеватую линию, затем справа от нее приложил веточку, примерно под углом 45°, и к ее краю, тоже под тем же углом, еще один маленький прутик -- это река Маймакан и левобережный приток, по которым должен был пойти наш путь. Затем пастух положил три камушка у "истоков" реки, как бы изображая ими вершины хребта, и, ткнув пальцем в крайний, сказал всего лишь несколько слов на своем языке. Улукиткан утвердительно закивал головою, взял в руки повод от переднего оленя и твердой походкой зашагал к невидимым вершинам. А я подумал: как это просто получается у истинных детей природы! У них, кроме врожденного чутья, есть свои, нам не понятные, приметы на земле, которые и служат им ориентиром в пути. Старик повеселел. Покачиваясь в седле, он тихо пел о том, как хорошо быть гостем у пастухов, что у него есть новая дошка и что счастье ему идет от Майки... Теперь мы двигались на юго-восток и более уверенно, чем в начале нашего путешествия. За холмистым предгорьем путь каравану преградили лобовые откосы Джугджура. Огибая их, мы, наконец-то, добрались до Маймакана. Сатанинская сила выносит его из узкого ущелья. Грохот воды, рев перекатов, стремительный бег и нескончаемое эхо у скал -- таковы впечатления от этой реки. Мы вступили в пределы больших гор. Кончилась высокоствольная лиственничная тайга, и с нею отстал гнус. На смену растительному покрову с вершин спустились потоки россыпей. Звериная тропа уводила нас внутрь загадочной щели, по дну которой кувыркался неуемный Маймакан. Наше появление там небо отметило проливным дождем. Какое-то время мы на ходу еше мирились с сыростью, "о когда одежда окончательно промокла и отяжелела, пришлось оборвать путь. Там мы и заночевали. На второй день, пройдя километров пять вверх по Маймакану, караван вышел к большому левобережному притоку. Свернув по нему, как это значилось на "карте" пастуха, мы неожиданно наткнулись на затесы, сделанные нашими людьми. -- Тут хорошо пойдем, -- обрадовался старик. Но ущелье оказалось тесным, заваленным обломками, труднодоступным для оленей. Звериная тропка то и дело перескакивала речку, разбушевавшуюся после вчерашнего дождя. Весь день мы боролись с потоком и только к вечеру выбрались на верх отрога. Солнце растопилось в кровавом закате. Караван медленно подвигался по пологому гребню, выискивая более подходящее место для ночевки. Бежавшая впереди Майка вдруг остановилась и, подняв высоко голову, старалась что-то рассмотреть. Мы подошли поближе к ней, -- слева, куда смотрела Майка, метрах в полутораста от нас, на голой возвышенности, стояли кучкой четыре сокжоя: крупный самец и три самки. Они и мы с одинаковым любопытством рассматривали друг друга. О ружье нечего было и думать -- тут только пошевельнись, и звери мигом исчезнут. Самец стоял грудью к нам, весь поглощенный нашим неожиданным появлением. Он был в брачном наряде, политый густым отблеском заката, огромный, неустрашимый. В эту осеннюю пору все в нем подчинено брачному инстинкту. Его огромные рога, в другое время ненужная уродливая надстройка, теперь превратились в устрашающую силу. Вот он грозно потряс ими и весь вздрогнул, точно пронизанный электрическим током. Самки покорно стояли, повернув к нам свои любопытные головы, боясь пошевелиться. Так длилось всего лишь несколько секунд. И вдруг звери все разом, точно сдунутые ветром, бросились вниз, скрылись за изломом. Майка рванулась за ними, но тотчас же задержалась. Вытянув морду, она громко промычала, и в этом протяжном звуке было что-то новое, только что пробудившееся в ней. Мы еще. не успели сделать и шага, еще в голове не окрепла увиденная картина живой природы, как на возвышенности снова появился сокжой, весь взбудораженный, могучий и злой. На миг замирая, он поднял голову и, как бы отвечая Майке, заревел страстно, призывно. Улукиткан сбросил бердану, но зверь исчез раньше, чем гот успел разрядить ружье. Повернувшись ко мне, старик какое-то время стоял онемевшим. -- Ты понимаешь, Майка уже взрослая, -- сказал он, явно потрясенный этим открытием. -- Почему это тебя удивило? Так должно быть. Он промолчал. Мы тронулись. Потухал закат. Чернотой наполнялись провалы, и оттуда непрерывно доносился стон удаляющегося сокжоя. Остановились под первой вершиной. Я занялся устройством ночлега, а старик пошел осмотреть место. Вернулся поздно. -- Тут совсем близко стадо баранов живет, -- сказал он, растревоженный охотничьим нетерпением. -- Какой мы будем охотники, если придем к своим без мяса. Ты как думаешь? -- Я бы не хотел терять день. -- Терять не надо. Пойдем охота до рассвета и скоро вернемся, даже если удачи не встретим. ...Было еще темно, но где-то в бездне, далеко за сонными хребтами, нарождался день. Мы на ногах, и можно бы отправляться на охоту, но Улукиткан утром и шагу не сделает от табора, не попив чая. Эвенки вообще неравнодушны к этому напитку, как и все северяне. Старик достал из потки кружку, сумочку с сахаром, кусок черствой лепешки и, дожидаясь, когда вскипит вода в котелке, сидел у огня невеселый. Последние дни он жаловался, что слишком далеко ушел от родных мест я не хотел бы тут, на чужой земле, оставлять свою могилу. Я, пользуясь задержкой, занялся чисткой карабина. После длительного похода надо было разобрать затвор и протереть ствол, обильно смазанный перед непогодой. Сквозь густую синеву ночи прорезались линии Джугджура. В лощинах таяли голубые тени, и где-то на склоне вершины, под которой мы ночевали, прокудахтал куропат, первым заметивший рассвет. Этот крик разбудил отдыхающих на стоянке оленей. Животные неохотно поднялись с нагретых лежек и в поисках ягеля разбрелись по низкорослому стланику. Старик допил чай, сложил посуду, но не торопился уходить. Что-то тревожило его. -- Ты почему такой скучный, сон плохой видел? -- спросил я. -- Нет. Разве не видишь, Майка утром не подошла -- так никогда не было, -- тихонько пожаловался он мне, и его лицо все сморщилось, как от зубной боли. -- Стоит ли обижаться, Улукиткан. Майку ты слишком избаловал, чтобы она стала чуждаться тебя. Еще придет. -- Не говори так, -- прервал он меня. -- Она хочет матерью стать. Вчера вечером видел, как она... -- но тут наше внимание привлек какой-то странный звук, долетевший до слуха со дна котловины. Похоже, что взревел медведь. Улукиткан встал, поднялся и я. Олени перестали кормиться. Все повернули головы в сторону звука, насторожились, как перед опасностью. Вот ближе треснул сучок, загремела россыпь, и уже совсем рядом послышался рев низкого тона. Из котловины на холмик выкатился рогатый зверь и замер весь на виду, огромный, дерзкий, взбудораженный. Он, казалось, забыл об опасности. Мы сразу узнали вчерашнего сокжоя. Улукиткан схватил бердану. Я никогда не видел старика таким быстрым и решительным. Он спешил. Его руки дрожали. Патрон не лез в ствол... А сокжой со своей дикой силой налетел на стадо. Олени рассыпались по стланику, бежали, не щадя себя, куда попало, охваченные паникой. И только Майка оставалась на месте. Ни страха, ни колебаний. Ока стояла словно завороженная красотою самца, впервые захваченная брачным инстинктом. Я видел, как Улукиткан выскочил вперед, пригнувшись, положил ствол берданы на камень и стал целиться. Сокжой, точно догадавшись о смертельной опасности, вдруг круто повернул назад. Бердана старика осеклась, еще и еще... -- Стреляй, ты что, не видишь?! -- гневно крикнул он мне. Но у меня в руках был еще не собранный затвор. Зверь с ходу пугнул Майку рогами, погнал вперед, и по тому, как она вдруг покорилась самцу, я догадался, что навсегда уходит от нас Майка. Улукиткан в отчаянии бросил на землю бердану, топтал ее ногами, проклиная на чем свет стоит. Но вдруг опомнился, поднял ружье и кинулся догонять Майку. Она и сокжой задержались на холмике, постояли темного, облитые восходом, и исчезли в глубине котловины. Старик торопливо бежал их следом, без шапки, на ходу перезаряжая бердану. Я долго собирал напуганных оленей, затем свернул лагерь, приготовил вьюки. Пора трогаться в путь, но Улукиткана все нет. Пришлось выйти на холмик. Под ним глубокая котловина ледникового происхождения, с озерком у нижнего края. Нигде никого. Только кедровки стрекотали в зарослях стланика. Не вернулся проводник и вечером. Я разжег большой сигнальный костер, всю ночь не спал, стрелял. Много раз доливал чайник. Все время думал о том, что если старик не убьет сокжоя -- не видать ему больше Майки. Наступило утро, ветреное, серое, без солнца. Густая сизая дымка накрыла горы. Вершины томились в предгрозовой тишине. Ожидался дождь, а у старика не было ни топора, ни лепешки. Я спустился в котловину. Долго шел вчерашним следом Майки, притоптанным копытами сокжоя. Ниже к ним присоединились три самки диких оленей, вероятно, тех, которых мы видели вечером в пути. Все они, не задерживаясь, спустились в глубину ущелья. На свежей тропке зверей были хорошо видны отпечатки олочей Улукиткана. Дальше за котловиной следы затерялись на россыпях. Я кричал, несколько раз разряжал карабин, ждал -- никакого ответа. Молчали горы, тайга, камни. Прошла еще одна беспокойная ночь ожиданий. Чего только не передумал. Потерять Улукиткана -- какой ужас! Как могло случиться, что я не пошел с ним? В его ли восемьдесят три года пускаться в погоню за сокжоем! Куда увел его зверь? Рано утром я собрал оленей, решил немедленно двигаться к своим на пункт и оттуда организовать поиски Улукиткана. Надо было торопиться, мысль о том, что люди могут, не дождавшись нас, уйти дальше, подгоняла меня. Путь шел гребнем, дальше, выше. С ярко-голубого неба на маленький караван лились беспощадные потоки лучей утреннего солнца. Какими пустынными казались мне горы! Ничего не радовало в этой кладбищенской тишине. Я твердо знал закон тайги: сам погибай, но товарища выручи. Мне казалось, что я нарушил этот незыблемый закон. Высоко впереди, четко выкроившись в синеве, парили два орла. Далеко был слышен их одинокий крик. Почти не шевеля резными крыльями, они плавно описывали круги. Будто не подвластные земному притяжению, хищники осматривали горы. Ах, если б и я мог подняться в небо!.. Со второй вершины я увидел высоченный голец, увенчанный пирамидой, со снежником на северном склоне. До него оставалось километров шесть. В бинокль были хорошо видны палатки и пасущиеся у подножья гольца олени. Цель была почти достигнута, но я не радовался. Прийти в лагерь без Улукиткана!.. Нас разделяла глубокая седловина, покрытая пятнами вечнозеленых рододендронов. Как-то безотчетно ноги сами по себе заторопились. Вдруг захотелось скорее попасть к своим, может, еще удастся разыскать старика. Вот и седловина. Вижу справа, у самого излома, то появится, то исчезнет прозрачная вуаль тумана. И все на одном месте. Я остановился. Откуда бы взяться ему в такой жаркий день? И вдруг меня осенила догадка -- не дым ли это? Я свернул к излому. Там, у самого края, сиротливо стояла чахлая лиственница, комлистая, дупляная, раздетая осенними ветрами. Под ней, среди низкорослых стлаников, дотлевал давно забытый костерок, а рядом лежал Улукиткан в странной позе. Мне показалось, что он мертвый и что смерть настигла его в тот момент, когда он хотел стащить с ног олочи. Я приложил ладонь ко лбу. Он жив! Больше ничего мне было не нужно. Улукиткан не приходил в себя. Я уложил его поближе к огню, подновил костер, развьючил оленей. Уже вечерело. Где-то за ближними горами потухало солнце. Несколько глотков крепкого чая, влитые в рот старика, сделали свое дело. Его плоское лицо вдруг посвежело, точно кто-то невидимый ласково коснулся морщинистой кожи. Чуточку раскрылись ресницы. Из узеньких щелочек смотрели на мир бесконечно усталые глаза, они точно спрашивали: стоит ли жить дальше? Мне уже не нужно было узнавать, где Майка. -- Выпей, Улукиткан, горячего чая, согрейся, -- сказал я спокойно, будто ничего не произошло у нас и мы, как обычно, сидим за вечерним костром. Он недоуменно смотрел на меня, точно это был не я, а кто-то другой, но кто именно -- старик напрасно силится вспомнить. Долго еще продолжалось его забытье. Он невероятно устал и телом, и волей, и разумом. Я со страхом думал, что станет с ним завтра, послезавтра. Он слишком свыкся с мыслью, что Майка должна быть всегда с ним. Какая это для него непоправимая утрата! -- Мы еще будем искать, отобьем ее у сокжоя, -- сказал я, пытаясь подбодрить старика. Улукиткан ничего не ответил. Он лучше меня знал, что это невозможно. Ночь, темень, тишина. Только в пустынном небе, будто от ветра, неровно мигали звезды, да со дна черных котловин веяло легким холодком. Позже взошла луна, посветлело в горах. И вдруг в тишину из ближней расщелины прорвался приглушенный рев. Это сокжой подал свой голос. Мы с Улукитканом вскочили почти одновременно. Я схватил карабин и хотел бежать к зверю, но старик поймал меня за руку. -- Не ходи, теперь Майка не вернется, даже если ты убьешь сокжоя. Пусть живет, как хочет, -- сказал он, твердо выговаривая каждое слово и все еще удерживая меня за руку. Он поправил огонь, вернулся в постель, быстро уснул. Я был поражен и обрадован за старика. "Какая воля живет в твоем старческом теле! Вопреки всем суевериям, ты, мой друг, останешься верен себе и будешь продолжать свой путь, сеять добро и любовь, пока не иссякнут до конца твои силы", -- думал я тогда, сидя у костра и прислушиваясь к спокойному дыханию Улукиткана. ...Утром у меня чертовски разболелась голова -- видимо, от бессонницы. Да и настроение почему-то неважное, и досадно на себя, что поддался этому пагубному состоянию. Подхожу к костру, разложенному скупой рукою. Тут, среди вечных курумов, огонь -- жизнь, а каждое поленце -- драгоценность. Об этом очень хорошо знают те, кто спускается за дровами на дно ущелья и у кого потом долго болят растертые до крови плечи. -- Духи дарили нам хороший день! -- приветствует меня утром Улукиткан. -- Ты думаешь, не будет дождя? -- Оборони бог, старик не ошибается, -- ответил он. Утро в этот день казалось необыкновенно холодным и сырым. Россыпи, ягель, пологи, вещи, оставшиеся на ночь неубранными, побелели от инея. В воздухе резкий, освежающий запах. День действительно обещает быть хорошим. Нина протягивает мне из-под полога руки, уже немного загрубевшие в походе и вспухшие от комариных укусов. Я помогаю ей встать, укрепиться на больных ногах. Она приятно поражена: и стоянкой, и горами, и очень близким небом. Нина пытается улыбнуться, и от этого еще печальнее становится выражение ее больших и добрых глаз. Первые шаги даются ей трудно, ноги, как ходули, не сгибаются. Но Нина быстро осваивается, освобождается от моей помощи. Михаил Михайлович подает ей мыло. Улукиткан льет на руки холодную воду. Я устраиваю ей за "столом" мягкое сиденье. Мы действительно все рады услужить ей... -- Вас, Михаил Михайлович, надо золотой медалью наградить за такую кашу и звание заслуженного повара присвоить, -- говорит она, пробуя гречневую кашу. -- Тут, в горах, на свежем воздухе, и без звания все вкусно. -- Это что, вот Трофим ладит кашу -- пальчики оближешь, -- вмешивается в разговор рыжебородый помощник. -- Что-то таких способностей за ним не замечала. Придется проверить. День как-то сразу наполняет горы теплым светом. Поднимается на крыло комар. -- С чего начинать будем день? -- спрашиваю я Михаила Михайловича. -- У тебя есть какое-нибудь предложение? -- Я думаю, если работы на стоянке нет, ходить буду баран искать, -- неожиданно заявляет Улукиткан. -- С этого и начнем, -- соглашается Михаил Михайлович. -- Вы с Улукитканом на охоту, ребята сходят за дровами, а я поднимусь с гелиотропом на пункт, буду вызывать Трофима. Если ответит, то с четырех часов вечера начнем наблюдения. -- А мне что делать? -- растерянно спрашивает Нина и просящим взглядом смотрит на Михаила Михайловича. Тот пожимает плечами. -- Гость может только повелевать. Скажи, что ты хочешь? -- И он по-восточному складывает руки. -- О, если бы я могла повелевать, теперь была бы на Саге у Трофима, -- вздыхает Нина, закрывая густыми ресницами затуманенные глаза. -- К вечеру, если сил хватит, поднимешься на пункт... -- Непременно, -- отвечает она обрадованно. Мы с Улукитканом спешно покидаем стоянку. С нами Бойка. Я иду с удовольствием, надеясь на охоте рассеяться. Мы огибаем останец, за ним берем крутой подъем, взбираемся на верх пологого отрога. Впереди хорошо виден тучный кряж, весь исполосованный ложбинами, точно следами когтистых лап допотопного чудовища, некогда содравшего со склона растительный покров. От кряжа нас отделяет глубокое ущелье. На дне его витиеватый ручеек, зеленые полянки, стланики, осыпи и крошечное озерцо, обрамленное волнистым кантом из крупных камней. На запад к Джугджуру уходят пологие гребни, немые, лишенные всяких следов растительности. Там только камень, лишайники, да разве изредка попадается на глаза след снежного барана, торопливо пробежавшего через мертвое пространство гор. Где-то далеко стороной обходит эти каменные навалы и человек. -- Звери, видишь?.. -- шепчет старик, когда мы оказались у края ущелья. Я смотрю на противоположный склон, куда он показывает рукою, замечаю четыре движущиеся точки. Навожу бинокль. Это старые рогачи: толстые, крупные. Бараны выбегают на верх гребня. Мы видим, как они с остервенением разгребают дресву, падают в лунки и беспрерывно машут рогастыми головами, отбиваясь от мошки. Они находятся на недоступном даже для моего "Маузера" расстоянии. Нам остается ждать, что будет дальше. Нет, их не спасает вершина. И там мошка. Животные не выдерживают, вскакивают, меняются лунками, но все напрасно. И вот впервые я вижу, как эти важные самцы, не очень-то с виду поворотливые, начинают забавный танец: подпрыгивают все разом, трясут шубами, трутся друг о друга, то вдруг разбегаются и начинают чесать лбы о камни. Но и это не помогает. И мы видим, как они стремительно несутся обратно вниз, скачут с уступа на уступ, точно заводные игрушки. Попав на первую поляну, животные начинают кормиться. -- Надо идти, сами звери к нам не придут, -- и я набрасываю "а плечи рюкзак. -- Хорошо, ты зайдешь снизу, а я сверху. Только те торопись, лучше смотри, -- напутствует меня Улукиткан, и мы расходимся. Спускаюсь с Бойкой длинным гребнем в ущелье, к узкому месту. Под ногами стучат камни, но я знаю -- бараны не боятся этого звука. Важно не попасться им на глаза. На дне ущелья набредаю на лужайку. Летом на ней были цветы, а сейчас все завяли. На этой высоте их рано губят заморозки. Только мелкая травка зеленеет, прикрывая густым ворсом влажную почву. Вода в ручейке чистая, хочу напиться, припадаю губами к ледяной струе, слышу -- близко стук камней. Бойка делает отчаянный прыжок вперед. Я вскакиваю. Руки машинально сбрасывают с плеча карабин, и мы с собакой выбегаем на ближний пригорок. От нас удирает большое стадо снежных баранов. В паническом страхе они разбиваются на мелкие группы, скачут через низкорослые стланики, выносятся к каменистому склону. В стаде только самки с малышами. Я не стреляю, но сошки и карабин наготове. Животные быстро уходят за дистанцию выстрела. У скал они снова сбиваются в одно плотное стадо и, не торопясь, все чаще останавливаясь, начинают подниматься по прилавкам на верх гольца. После такого шума, что наделало стадо, удирая от нас, ничего было и думать об удачной охоте. Полдень. Идем, не таясь, по опустевшему ущелью навстречу Улукиткану. Преодолеваем морену. За ней озерко. Бойка вдруг останавливается, встревоженно вертит головою. -- Тут теперь днем с огнем не найдешь зверя. Пошли! -- говорю я ей. Но Бойка выскакивает вперед и энергично тащит меня влево. Я пытаюсь удержать ее. Сбрасываю с плеча карабин. Быстрым взглядом окидываю местность -- ничего нигде нет. Бойка тянет меня вперед. Губы у нее дрожат, уши от напряжения почти сходятся остриями -- значит, близко зверь. Еще раз осматриваю карабин, откидываю лапку предохранителя. Бойка ступает осторожно, не натягивая поводок, выводит меня на каменистый пригорок и там замирает. Подаюсь вперед и вижу: метрах в тридцати от нас, посредине поляны, на пышном ягеле спит крупный баран. Не помню случая, чтобы человек мог так близко подойти к спящему зверю. Я быстро ставлю сошки, кладу на них ствол карабина. И вдруг заколебался: не велика честь убить сонного зверя! Я легонько свищу, но -- никакого впечатления. Свищу сильнее -- то же самое. Не мертвый ли он? Нет, у него поза спящего животного. Толкаю ногою камень, и стук мгновенно пробуждает зверя. Он вскакивает, точно сорвавшаяся пружина, бросается по стланику, быстро уходит. Но на россыпи его настигает пуля. Я иду к нему, все еще озадаченный странным поведением зверя. Он лежит на россыпи без признаков жизни, с кровавой слезинкой в глазу, поджав под себя, как в беге, задние ноги и отбросив далеко передние. Это очень крупный экземпляр снежного барана. Но у него на голове вместо рогов торчат только толстые обрубки и во всю спину, от шеи до хвоста, тянется широким черным ремнем давно заживший шрам. -- Хорошо скрадал, я видел, -- слышу голос Улукиткана. Старик появляется из стланиковых зарослей. По привычке хочет ощупать зверя, но вдруг замечает уродливую голову животного, и на его лице появляется удивление. Он пригибается, внимательно осматривает голову барана, находит какие-то бугорки, метки, неровности, затем переходит к бокам и спине: Больше всего его удивляют рога. Внешняя роговая оболочка рога снежного барана у основания не очень толстая, но прочно держится на мощных костяных стержнях, слитых с лобовой частью головы. Разъединить их силой очень трудно. Эти рога выдерживают чудовищные удары. Если бы барану пришлось сделать прыжок со скалы вниз и упасть с трехметровой высоты на рога всей своей стокилограммовой тяжестью, то они остались бы целыми. Какая же сила сломала рога у этого барана, и как могло получиться, что он остался жив? Вижу, лицо Улукиткана озаряет догадка. -- Баран раньше долго болел, видишь, тут у него кость ломалась, потом криво срослась, -- говорит он, показывая на правую заднюю ногу. -- Глаза нет, на спине шрам без шерсти и рога сломаны -- высоко падал, шибко высоко. -- Ты думаешь, он сорвался со скалы? -- спрашиваю я. -- Однако, его другой баран столкнул в пропасть. Это было поздно осенью, когда бараны дерутся за самок, -- поясняет он и, достав нож, готовится свежевать зверя. -- Как ты догадался? -- спрашиваю я. -- Разве не видишь, что шрам на спине черный, без шерсти, -- долго заживал на холоде. Мы молча занялись добычей. Когда я сам свежую зверя, мне определенно недостает, по меньшей мере, трех рук. Старику же хватает своих, и только разве зубы иногда помогают оттягивать шкуру. К тому же он, как и в этот раз, успевает еще и что-то рассказать. Я очень люблю его рассказы. В них непременно находишь что-то новое, значительное для себя. И всегда удивляешься, откуда у старика такая память. Сегодня, свежуя зверя, он рассказывает мне про любовную пору снежных баранов. Как наяву, передо мною возникают вершины заснеженных гор, подбитых снизу туманом и погруженных в густой предутренний сумрак. Ледяной ветер, вестник пурги, рыщет спозаранку по провалам. Мириады звезд доживают последний час. Узким гребнем торопливо идет по снегу крупный баран. Рогастая голова приподнята. Зверь весь насторожен. Чуть где стукнет или донесется какой-то шорох, баран замирает, долго стоит, пытаясь разгадать, что это за звук? Он много дней ничего не ел, потерял обычную осторожность, гонит его брачный инстинкт по скалистым отрогам в поисках самки. Вот он сквозь сумрак видит впереди знакомый контур цирка. Какой-то резкий стук заставляет его содрогнуться. Баран бросается по гребню, минует седловину, взбирается по карнизам выше и выше. Дикая сила выносит самца на верх скалы, и там он замирает. Беспокойными глазами прощупывает темное пространство. Долго стоит в застывшей тишине. С востока голубоватый свет утра выхватывает лохматый край скалы. С неба на землю падают смежные вихри. И вдруг шорох, кто-то пошевелился на соседнем выступе, кажется, самки. С диким стоном баран бросается к ним. Не щадит себя в прыжках, торопится. Вот он уже на выступе, но там его поджидает соперник. Бараны с разбегу налетают друг на друга, бьются лбами, свирепеют. Из открытых ртов вырываются клубы горячего пара, окутывая морды дерущихся. Стон и стук рогов сливаются с гулом скатывающихся в пропасть камней. Уже рассвет. Самки терпеливо ждут конца поединка. Наш баран, утомленный длительными переходами, сдает. Противник оказался сильнее, опытнее, все яростнее нападает, теснит соперника к обрыву. А тот потерял разбег, ослабли удары, могучие же рога, приспособленные к нападению, оказались беспомощными при обороне. На него обрушиваются удары один за другим, все чаще, все сильнее. Пробудились скалы, опаленные восходом, завыла пурга. От последнего удара баран срывается со скалы, бесформенной глыбой летит в пропасть. Падая, баран бился о карнизы скал, сломал рога, ногу, несколько ребер, стесал лобную кость над правым глазом, глубокая борозда разрезала его спину. Но эти удары о гранитные выступы задержали падение, и, вероятно, под скалою, куда он свалился, лежал глубокий снег -- это и спасло барана. Он не погиб. Долго приходил в себя. Затем сполз под навес соседней скалы или спустился к границе леса и там провел тяжелую зиму. Раны заживали болезненно, долго. Хорошо, что у него с осени был большой запас жира, -- он не погиб от голода. Весну баран встретил на ногах. Ранняя зелень на солнцепеках и ягель на обдуваемых ветром склонах помогли быстро восстановить силы. Животное вернулось к жизни, но с обрубками рогов, хромым, окосевшим на один глаз и глухим... -- Смотри, добра сколько, -- говорит Улукиткан, показывая на внутренности барана, залитые жиром. -- Только калека бывает такой жирный. -- Это почему же? -- Ты что, не знаешь? С табуном этот баран ходить не могу -- хромой и глухой; такой зверь живет все лето одно место, только кушай да спи, вот и жирный. Так бывает и с сохатым и с сокжоем. Мы складываем мясо под плиту, заваливаем ветками. Завтра придет за ним старик на оленях. Я кладу к себе в рюкзак переднюю лопатку и кусок мяса, успевшего сжариться, пока мы управлялись с тушей. IV. Гроза в горах. На Саге не гаснет свет. Мы торопимся на помощь. Крик воронов. Прощайте, горы! Улукиткан с великим трудом поднимается на отрог. Он совсем размяк, точно у него не осталось ни мышц, ни костей. -- Худо старость, совсем худо, -- с горечью говорит он, приседая на камень. -- Давно пора уходить... -- Куда уходить? -- К предкам. Кончать надо с тайгою. Без ног невесело тут. -- Не торопись. Зимою отправим на курорт, там подлечишь свои ноги, желудок. Будешь как молодой. -- Нет! Если старый олень даже три раза в году будет линять, все равно молодым не станет. -- Ты же знаешь, какой сильный человек -- доктор! -- Сильный, это правда. Да. однако, старость сильнее его. Воздух неподвижен и тяжел. Стало трудно дышать. -- Гроза будет, -- говорит Улукиткан, со страхом поглядывая на синеватое облако, показавшееся из-за южных хребтов. Небо помутнело. Вокруг солнца появился фиолетовый круг. -- Ты же обещал хороший день, а видишь, что делается на небе? Если все это к ненастью -- может сорваться работа, -- говорю я не без тревоги. -- Утром я не ошибался, не должно быть дождя, да, видно, небо решило иначе. Еще послушай старика: если дождь придет в ночь, то выпадет снег. Вместе выходим на перевал. И с запада, из-за Джугджура, выползла туча, ее белизна слепит глаза. Еще больше потускнело небо... Уже два часа, скоро время наблюдений, а я еще далеко от пункта. На седловине мы расходимся со стариком, он направляется в лагерь, а я иду гребнем на вершину, к Михаилу Михайловичу. Так ближе. Отрог, по которому я поднимаюсь на вершину, к пункту, завален крупными обломками, кое-где торчат скалы. Тороплюсь, иду наперегонки со временем. Проклятый рюкзак, я слишком пожадничал, взял много мяса, вот и не могу отдышаться на крутом подъеме. Как на грех, внезапно налетает сильный ветер. Тороплюсь. С трудом карабкаюсь по шатким камням. Но уже близка вершина. На пункте меня давно заметили. Там двое. Кажется, Нина. -- Скорее идите сюда! У Трофима горит свет, -- кричит она, обрадованная. -- Мы ему сообщили, что я здесь! -- Вот и хорошо, -- отвечаю я. -- Дьявол меня дернул пойти по гребню да еще с грузом, -- и я, собрав остатки сил, схватился руками за последний выступ. -- Тебя, кажется, с полем, дружище?! -- кричит Михаил Михайлович, помогая мне выбраться на площадку. -- Иди ты к бесу со своим полем -- я еле ноги волочу. Он бесцеремонно стаскивает с меня рюкзак, развязывает, достает жареный кусок мяса, отщипывает край, угощает Нину, отщипывает себе и аппетитно жует. -- Надо было больше поджарить, -- с усмешкой кольнул Михаил Михайлович. -- Это вместо благодарности? Нина, проследи-ка, чтобы он не слишком распускал аппетит. Нина смеется. -- Как думаешь, Миша, тучи не помешают? Посмотри, как раздуло их. Его рот занят, и он неопределенно мычит. С севера продолжает набегать холодными порывами ветер. Черно-лиловые тучи, соединившись, захватили полнеба к северо-западу от нас. Под их темным сводом блекнут в сумрачной синеве далекие хребты. Воздух сух. Солнце еще удерживает за собой узкую полоску у горизонта. -- Чувствуешь, Миша, зимой веет с севера. Надо поскорее убираться отсюда, выпадет снег, не ахти как уютно будет тут, в поднебесье! -- Сегодня закончим, нам ведь нужна одна ночь. А тучи пройдут, с севера они обычно не задерживаются. -- Хорошо, что ты так уверен, -- успокаиваюсь я. Перед нами горы, залитые солнцем. Их западные гребни, урезанные сумрачными тенями, кажутся отвесными стенами. А ниже, куда веками стекаются камни, виднеются исполинские осыпи, и кое-где бродит по щелям холодный туман. Далеко направо, ближе к Охотскому морю, вздымается голец Сага, весь испещренный черными впадинами. На его тупом конусе виден солнечный зайчик -- это Трофим дает отраженный солнечный свет зеркалами гелиотропа. Такие же светящиеся зайчики видны еще на трех господствующих вершинах, расположенных южнее и севернее, на расстоянии 25 -- 40 километров от нас. Остается с полчаса времени до того, как прекратятся дневные колебания воздуха, влияющие на точность наблюдений. Мы терпеливо ждем. -- Ты бы хотела теперь поехать в Баку? -- спрашиваю я Нину, намеренно стараясь увести ее в прошлое. -- Непременно съездим с Трофимом. Об этом я часто думаю. Теперь там уже нет ни тех подвалов, ни карьеров, ни Хлюста... Да и о нас забыли, как о прошлогоднем ветре. И все же интересно будет увидеть знакомые места, взглянуть на них другими глазами. -- Когда мы работали в Дашкесане, я как-то привел Трофима в милицию с крадеными часами. Следователь упорно расспрашивал о каком-то беспризорнике, Ермаке, которого они усиленно тогда разыскивали. Нина встрепенулась. -- Ермак?.. Его давно нет в живых, он умер и для нас, и для милиции, -- и на ее лицо легла грусть воспоминаний. -- Кто же он был? -- Хороший парень, а для тех, кто его искал, -- главарь беспризорников. -- А ты сожалеешь о том времени? -- Я о нем теперь редко вспоминаю. То были другие, трудные, годы. Важно, что мы с Трофимом пережили бурю, вернулись к жизни, нашли новых друзей и еще будем с ним счастливы. Но нам нелегко достался этот перелом. Михаил Михайлович поднимается к инструменту Туча надвигается на нас, тяжелой глыбой давит на землю. Под нею, в ожидании чего-то недоброго, распластались огромные каменные кряжи. У дальнего их края, где в темноте слились тучи с горизонтом, в бликах молний хлещет дождь. Но над нами еще солнце и лоскут прозрачной синевы. Даю всем сигнал: "Приступаем к наблюдениям". Михаил Михайлович быстро диктует отсчеты. Я еле успеваю записывать, вычислять. На какое-то время мы с ним забываем про погоду, про горы, про свое существование. И вдруг над нами бездной света разрываются небеса, и, точно пронзенная разрядами, вздрагивает земля. Откуда-то издалека, снизу, доносится кудахтающее эхо обвала. Снова тишина, выжидающая, долгая. -- Теперь можно и передохнуть, -- говорит Михаил Михайлович, снимая инструмент и укладывая его в ящик. Я делаю в журнале последнюю запись. Вот-вот туча накроет закатное солнце. Даю сигнал на пункты зажечь фонари, и мы все трое сбегаем под карниз, следим оттуда за страшным небом. Его близость, его неодолимое молчание вызывают невольную боязнь. Как жалок и беспомощен ты, человек, перед этой грозной стихией! Отяжелевшие тучи ползут низко над горами, окутывая землю мазутной чернотой. От мрака сдвинулись вершины хребтов. Что-то будет -- это ощущение ни на минуту не покидает нас. И вдруг блеск, почти кровавый, и в то же мгновение над нами раздается оглушительный удар. Что-то с треском сыплется с неба и, отдаляясь, где-то в провалах заканчивается глухим аккордом. Снова рвется небо, опаляя нас ярким светом, еще и еще падает на вершины удар за ударом. Голец вздрагивает. Нина, бледная, растерянная, прижимается ко мне. Она впервые видит так близко грозовые тучи, их разгул. Ливень накрывает вершины крылом. Все крепче дует ветер. Угрожающе грохочут небеса. Вспышки молний неотделимы от разрядов. Какая сокрушительная сила в тучах! Снизу к нам приближается непрерывный шум Резко похолодало. Вместе с дождем падает на камни град, все гуще, все крупнее. Он налетает шквалами, за десять минут отбеливает хребты. Гроза отходит на северо-запад, и оттуда доносится непрерывный рокот разгневанных туч. Следом уплывает темнота, вместе с ливнем и ветром. Еще несколько минут, и мы приходим в себя, но ощущение какого-то невероятного физического напряжения не оставляет. Солнце, сквозь сизый сумрак, прощальными лучами ласкает исхлестанную землю. В розовом закатном свете крупные градины сверкают, словно самоцветы. Куропатка громким криком собирает разбежавшихся птенцов. Мы покидаем свое убежище, поднимаемся на пирамиду. На западе от горизонта отдирается плотный войлок облаков. Нам хорошо видно, как, отступая от нас, тучи наваливаются свинцовой тяжестью на голец Сага. Бездонную черноту раскалывает молния. Из верхних слоев облаков она обрушивается на вершину Сага, жалит ее острием, еще и еще... Кажется, небо там сосредоточило свой главный удар, весь свой гнев! Мы долго стоим, не в силах оторвать глаз от Саги, от непрерывных вспышек молнии, сопровождающихся отдаленным гулом. -- Бедный Трофим, где он спасается сейчас? -- говорит Нина, буквально потрясенная картиной вечерней грозы. -- Отсиживается так же, как и мы, под скалою. Но вот устает и небо. В прорехах туч появляются звезды. За мягкой чернотою у горизонта блекнут слабые очертания хребтов. Прорезаются дали. К нам возвращается хорошее настроение. Осматриваю горизонт. В бинокль отчетливо вижу крощечные светлячки, точно звездочки, на вершинах гор, где сидят гелиотрописты. Можно наблюдать. Михаил Михайлович включает свет в инструменте, долго наводит трубу на далекий огонек на Саге. Я усаживаюсь на свое место с журналом. Видимость после грозы идеальная, свет фонарей четкий, работается легко. Долго в тиши ночной слышится наш шепот. К двенадцати часам заканчиваем последний прием. Минут двадцать уходит на окончательные подсчеты, и мы крепко жмем друг другу руки -- работа закончена! Как-то сразу свалилась с души тревога, что копиласьдолго, пока мы бродили по этой скучной земле. Мы почувствовали величайшее облегчение -- оттого, что цель, наконец, достигнута и все трудные испытания лета оправданы. -- Сейчас буду давать Трофиму сигнал: два длинных, один короткий, -- говорю я, направляя свет фонаря на далекий голец. -- А что это значит? -- спрашивает Нина. -- Работа закончена, снимайся с пункта. -- Значит, послезавтра Трофим будет в лагере? -- Как поторопится. Я упорно сигналю, но не получаю ответа. Трофим, вероятно промок, греется в палатке. Поворачиваю фонарь поочередно на остальные пункты, мне сразу посылают: два длинных, один короткий -- значит, поняли. Снова возвращаюсь к Трофиму. Сигналю долго. Не отвечает. Неужели уснул? Вот ведь досада! Михаил Михайлович упаковал инструмент, все готово, можно спускаться на стоянку, но не положено уходить с пункта, не оповестив гелиотропистов об окончании работы. -- Ты, Миша, с Ниной спускайся, а я останусь. Свет у Трофима горит, значит, кто-то есть на гольце. Как примут сигнал, так и я приду. Оставьте мне свои фуфайки. Я один на этой высоте, под звездным небом. Глаза с трудом различают силуэты уснувших гор. И среди них, на самой далекой -- Саге, сиротливо мерцает огонек фонаря. Я не свожу с него глаз. Сигналю долго, пока не устает рука. А потом впадаю в раздумье. Что это значит? Трофим, при всех обстоятельствах, не мог проспать Разве, узнав, что Нина тут, оставил за себя Фильку, а сам ушел? А Филька уснул без привычки. Ну что ж, посигналю еще, проснется же он, окаянный, не век же будет спать. И я продолжаю сигналить. Усталость настойчиво напоминает о себе. Мысли о молнии над Сагой все больше беспокоят меня. Нет, Трофим не мог уйти с пункта -- это не в его натуре. Уснул и он. Жуткий холод. Я еще сигналю, жду ответа Видимо, придется задержаться до утра Невесело одному ночью над пропастью, рядом со звездами. Начинаю мерзнуть. Гашу свет, разуваюсь, натягиваю рукава телогрейки Михайла Михайловича на ноги, закутываю их в полы, а телогрейку Нины кладу под бок. Все время дрожу. В полузабытьи вижу темную синеву неба, силуэты гор и огонек на далеком гольце. Не знаю, что разбудило меня. Открываю глаза. Из туманной мглы, прикрывшей горы, поднимаются конусы вершин, освещенные солнцем. Туман бугрист, неподвижен, точно зимняя тундра после пурги. Я хватаю бинокль, навожу его на Сагу. На пункте свет, но очень слабый. Видимо, питание уже иссякает. Неужели оба спят? Не может быть! Усиливаю свет в своем фонаре, начинаю энергично сигналить Никакого ответа. Теперь ясно, Трофима там нет. Ругаю Фильку. Окаянный, уснул на дежурстве! Что же делать? До пункта по прямой километров сорок будет. Кричи, свисти, стреляй, все равно не услышит. Придется ждать, когда он проснется. А пока что надо сигналить и сигналить. Глаза слепит низкое солнце. Устанавливаю гелиотроп. Не знаю, какое наказание придумать Фильке? Вижу, из ущелья, по которому мы шли сюда, черными клубами поднимается дым -- горит тайга. Пожар одновременно вспыхнул и где-то за Маей, в створе на голец Сага. Это вечерняя гроза разбросала огонь. -- Ты все еще сигналишь? -- слышу снизу голос Михаила Михайловича. -- Как видишь. Чертов Филька уснул! -- Фонарь у него горит? -- Чуть-чуть. Надо поставить инструмент, посмотреть, что там делается, в бинокль плохо видно. Мы быстро распаковываем ящик, устанавливаем на туре теодолит. В трубу я вижу силуэт пирамиды, с крошечной световой точкой в средине, а ниже, у скального прилавка, палатку. Больше ничего нельзя рассмотреть. -- А ведь мы видим не палатку, а какой-то лоскут, -- и Михаил Михайлович поворачивается ко мне, -- что бы это значило? Я снова припадаю к окуляру, смотрю. -- Ты прав -- это не палатка. Не случилась ли какая беда? И вдруг точно в яви вижу, как из глубины расколовшейся тучи молния жалит вершину Сага. Только теперь вспоминаю, что Филька никогда не был гелиотропистом, не знает правил подачи света и что Трофим при любых обстоятельствах не мог оставить его на пункте. -- Неужели гроза?.. -- обращаюсь я к Михаилу Михайловичу. Он сдвинул плечи. -- Прежде всего, ни слова Нине, -- говорю я. -- Она не должна ни о чем догадываться. И второе: если не погасят свет, нам надо немедленно идти на Сагу. -- Подайте руку! -- слышится из-за скалы звонкий голос Нины. С ней рабочий. Я помогаю ей взобраться на пирамиду. Нина не может отдышаться, не может насладиться горами, облитыми утренним солнцем, довольная, точно перед нею открывается вход в мир, где сбываются человеческие желания. -- Трофим уже ушел с пункта? -- спрашивает она. -- Давно. Теперь уж он на Мае. Мы с Михаилом Михайловичем молча упаковываем инструмент, пристраиваем к большому ящику носилки, собираем остальное имущество. Я не могу привести в порядок свои мысли. Черт знает что лезет в голову! -- Вижу палатку, а вы сказали, давно ушел, -- говорит Нина, примостившись с биноклем у перила. -- Видимо, задержался. -- Почему? -- Вот уж не могу сказать. -- Странно... Работу закончили еще ночью, чего же он задерживается? Может, заболел или что случилось? -- говорит она, и с ее раскрасневшегося лица вмиг слетает беспечность. -- Зря, Нина, волнуешься. Ничего не случилось Вероятно, какая-то доделка осталась на пункте, -- убеждаю я ее, а сам досадую: как неосторожно мы поступили, не убрав бинокль. -- Давайте установим гелиотроп, выясним, в чем дело, -- настаивает она. -- Трофима может и не быть на пункте, будем сигналить весь день и без толку. -- Вы что-то скрываете от меня. Я не уйду, останусь с биноклем здесь, пока Трофим не снимет палатку, -- говорит она твердо, тоном созревшего решения. Мы теряемся. Не знаем, как успокоить ее, увести с вершины. Я последний раз смотрю в бинокль на Сагу -- свет все еще горит, но уже совсем слабо. Теперь мы должны спешить к Трофиму. Неожиданно ветер выносит из ущелья едкий дым лесного пожара -- уже подбирающегося к верхнему краю растительности. Из-за ближнего гребня вырываются бешеные языки пламени вместе со столбами дыма и удушливым газом. Потемневшее пространство, как при солнечном затмении, быстро заполняется смрадом. -- Бежим! Иначе огонь отрежет нас! -- кричу я, точно рядом смертельная опасность. Слово "бежим" действует на всех магически. Мы с Михаилом Михайловичем впрягаемся в носилки с инструментом, рабочий накидывает на плечо рюкзак с мелочью, хватает ящик с трубою, бросается следом за нами, вниз. Под ногами гремит россыпь. Спешим. На крутых местах сползаем где как можно: на спине, боком, оберегая инструмент от ударов и все время поглядывая вверх -- там осталась Нина. На нее не подействовала психическая атака. -- Надо подождать, -- предлагаю я, и мы усаживаемся на камнях. -- Она догадалась, что на Саге что-то случилось, и теперь, конечно, от нас не отстанет, -- говорит Михаил Михайлович, поглядывая на вершину. -- Придется брать с собою. Ты поговори с ней, придумай что-нибудь, почему мы туда идем. Сидим с полчаса. Я уже хотел вернуться, как из-за скалы показывается Нина. Она быстро спускается по россыпи, торопится. Вся захвачена тревогой. Нижняя губа прикушена, на щеках пятна. Подойдя к нам, она бесцельно трогает рукою волосы, хочет что-то сказать, но удушье перехватывает горло. Беспомощно опускается она на камень, роняет голову на сложенные ладони. -- Нина, неужели ты думаешь, с Трофимом что-то случилось? Глупость, выбрось из головы эту чепуху. Мало ли что могло задержать его, так уж и плакать, -- говорит Михаил Михайлович, подсаживаясь к ней и дружески обнимая ее. -- У меня есть предложение: сейчас все трое отправимся к Трофиму. Работы у нас закончены, и мы можем позволить себе такую роскошь. Нина отнимает руки от мокрого лица: кивает утвердительно головой и доверчиво смотрит на Михаила Михайловича. -- Давайте поторопимся, -- обрадованно говорит он, и мы спускаемся к стоянке. Небо густо залохматилось багровыми тучами. В отдалении гремит гром. Крупные капли дождя звонко падают на камни. Пока я собираю котомки, Михаил Михайлович дает последние распоряжения своему помощнику и Улукиткану. Они переждут здесь пожар, свернут лагерь и с инструментом, с имуществом спустятся на Маю. -- Куда идете, там пожар, -- протестует Улукиткан. -- Может пройдем, ждать неохота, -- отвечаю я как можно спокойнее. -- Сумасшедший, разве не знаешь -- огонь слишком опасный, сгоришь. Не ходи! -- серьезно беспокоится старик. -- Если не пройдем, вернемся, -- успокаиваю я проводника. Улукиткан не понимает, что за спешка, провожает нас до крутого спуска. Я отстаю и, прощаясь, говорю ему тихо: -- Вчера вечером была сильная гроза на гольце Сага. Трофим ни ночью, ни утром не ответил на наш сигнал и не потушил фонарь. Идем к нему, может, беда случилась, понимаешь? -- А-а... -- Он кивает утвердительно головою. -- Гроза в горах шибко опасно. Тогда иди, да смотри хорошо, не пропали бы сами тут в пожаре. -- Он долго стоит на бровке, машет рукою, пока я не скрываюсь за изломом. Дождь не перестает. У меня в одной руке ломоть лепешки, в другой кусок баранины -- завтракаю на ходу. Из головы не выходит Сага с затухающим огоньком и лоскутом от палатки. Что могло случиться там? Скатываемся в ущелье. Пожаром охвачена старая гарь до верхней границы. Приглушенный дождем огонь уполз под валежник, в дупла, зарылся в торф. Но ниже, где скучились скелеты давно погибших лиственниц, бушует пламя, взвихриваясь высоко в небо вместе с черным дымом. Зарождающийся в пожаре ветер с гулом выносит из ущелья накалившийся воздух с искрами и пеплом. Нечем дышать. Жарко. Глаза разъедает дым. Мы пробиваемся вдоль ручья. Нина не отстает. Вот и живая тайга. Вольным прибоем шумит она по ветру. Пожар обшарил закрайки, но вглубь не пошел. Нас встречает обрадованная Бойка, проскочившая вперед. Мы задерживаемся на минуту, глотаем свежий воздух и, не затевая разговора, торопимся дальше. Еле заметная тропка заманивает нас в глубину леса, змеей вьется между камней, валежником, перескакивает то на правый, то на левый берег ручья. В лесу темно и сыро. Ветер срывает последнюю листву, с воем ломит исхлестанные вершины лиственниц, заглушает бурный бег набухшего ручья. Сквозь мутные полосы дождя видно, как копится у померкших от туч гребней белый туман, как расстилается он по кремнистым склонам. Где-то, совсем в отдалении, глохнет гроза. Дождь сразу прекратился. Мы шагаем хлестко. Бурелом, колодник, рытвины, камни, ключи -- все сглаживается в быстроте. Нина отстает, жалуется на ноги. Когда мы теряем ее из виду, она пугливо кричит, просит задержаться, но мы молча бежим дальше. Боязнь остаться одной в этой жуткой тишине оголенного леса придает ей силы, гонит следом за нами. Вот и край ущелья. За сквозными просветами леса высятся знакомые левобережные хребты, и над ними, точно во хмелю, бродит облако. Утесы сжимаются, внезапно падают. Стеной обрывается и лес. За дымчатыми тальниками нас встречает разгневанная Мая. Нина приходит к берегу позже, совершенно разбитая, еле передвигает ноги. -- Вы обманываете меня, -- начинает она дрогнувшим голосом. -- Скажите, что случилось с Трофимом? Вы знаете. -- Нина, милая, клянусь, мы ничего не знаем. Мы так же, как и ты, встревожены тем, что он не снялся с гольца. Не надо никаких предположений. Мы торопимся к нему, ты должна понять и простить нам нашу грубость и спешку. Она хочет сесть, но мы уговариваем ее идти в лагерь. Мая бушует полноводьем. Дожди растревожили реку, уже уснувшую в осеннем покое. В диком разбеге гремит и плещется она в пологих берегах, вырвавшись из теснины, гонит табуны мутных волн. Как будем добираться до поворота на Сагу? Сейчас ни на оленях, ни пешком не дойти. Только на лодке с шестами. Но в такую большую воду плыть -- это безумство. Однако надо плыть, любой ценою, не задумываясь и не рассуждая. У переправы я стреляю из карабина, вызываю лодку. Минуты через две возле лагеря, спрятавшегося от нас за береговыми зарослями, неожиданно заработал мотор. -- Что это значит? -- спрашивает Михаил Михайлович. -- Я не меньше тебя удивлен. Видим, из-за поворота выносится долбленка с навесным мотором. Она несется к нам легко и свободно, как птица, подняв высоко нос. -- Костя! -- кричу я обрадованно, узнав своего шофера Полунина. -- Как нужен ты нам сейчас! Он с ходу причаливает к берегу. Я первым вскакиваю в лодку и, не в силах удержать радость, целую Костю. Тот ошеломлен, никогда же этого не было! Смотрит на меня, не понимая. -- Потом все объясню, а сейчас давай в лагерь. Ты как попал сюда на Маю? -- Плоткин послал на помощь вам. -- Молодцы оба! Лодка разворачивается, и река легко несет нас на своих могучих горбах. -- Бензин есть, запасной винт, масло? Вот и хорошо. Даю тебе два часа на сборы, плывем вверх по Мае. У тебя должен быть запас горючего минимум на сто километров по этой ухабистой дороге. Не забудь захватить на всякий случай шесты, весла, веревку. -- По такому половодью не подняться на перекатах, -- робко возражает он. -- К утру вода спадет, легче пойдем. -- Никаких разговоров. В час трогаемся, доставишь нас до сворота на пункт Сага, что километров тридцать отсюда. Против лагеря река захватила пологий берег вместе с тальником. Лодка далеко не доходит до берега, и мы бредем по воде. -- Евтушенко! -- зову я появившегося на косе радиста. -- Корми нас, да поживее! -- И незаметно для Нины затаскиваю его в палатку, -- Когда у тебя связь со штабом? А впрочем, не в этом дело. Сейчас же разыщи Плоткина, достань его из-под земли, пусть немедленно отправит самолет к Саге -- это главная вершина левобережного хребта, летчик ее легко найдет. И пусть выяснит -- есть ли на ней живые люди и что там случилось? -- Беда какая? На Саге ведь Трофим, что. там могло случиться? -- Вот это-то и надо выяснить. Мы часа полтора отдохнем, пока Полунин приготовится, и будем пробиваться вверх. Если летчику позволит время, пусть разыщет нас на реке, сбросит вымпел с результатами. Понял? -- Ясно. Где же найти Плоткина? -- Это уж дело радиста. Нина сидит поодаль от огня одинокая, придавленная тяжелым предчувствием. Я усаживаюсь на две минуты за дневник. Стоило только взяться за карандаш, как мысли рассыпались, точно стая птиц перед опасностью. Записать их почти невозможно. Ограничиваюсь короткими фразами о самом главном... К часу мы все на ногах. Забираю у Евтушенко полог и спальный мешок для Нины, прихватываем с собою брезент, немного продуктов, топор, всякую мелочь. Проверяю, есть ли у каждого спички, ножи, по куску лепешки. Кормлю Бойку -- и прощаемся с жителями лагеря. -- Фара есть? -- спрашиваю я Полунина, подумав о том, что, может быть, придется плыть ночью. -- Есть, -- и он начинает отталкиваться шестом от берега. -- И еще один вопрос: ты спал хотя бы одну ночь а последние три дня? -- Даже больше. -- Тогда запомни, Костя, пока не доберемся до поворота на Сагу, ты должен забыть об усталости, о сне и о том, что на реке есть опасности. Вместо ответа он резко, изо всей силы дернул заводной ремень, и мотор загудел. Остается позади, за высокими тальниками, приметная скала у лагеря. Реку теснят боковые отроги. Выклинивается с двух сторон лес. Мы у ворот, за которыми начинаются пугающие теснины Маи. Из-за утеса вместе с гулом выносятся очумелые беляки. Беспорядочными толпами налетают они на долбленку, силясь опрокинуть ее и отбросить назад. Мотор ревет. Лодка дрожит, взбираясь на волны. У Кости на руке, сжимающей ручку руля, вздуваются синие вены, и глаза в испуге ищут проход к бугристому сливу. За сливом еще теснее. -- Костя, полный! -- кричу я, как только мотор почему-либо уменьшает обороты. А когда на быстрине лодка начинает сдавать, мы с Михаилом Михайловичем хватаем шесты или выскакиваем на берег, тянем долбленку на веревке. На нас не действует ни угрожающий рев реки, ни ее бешеный разбег, ни ощетинившиеся скалы. Какое страшное уныние принесла осень в это дикое ущелье! Ничего не осталось от скупой зелени. Ледяное дыхание ветра уже сорвало с деревьев листья, на утесах иссушило траву. Полное запустение. Нет даже комаров. Осень здесь действительно главный палач природы. Проходим, хотя и медленно, кривуны. Все устали, промокли, озябли. Где костер, согреешь ли ты нас когда-нибудь? Но об этом после. Ветер приносит гул. Все настораживаются. Вижу справа, на лиственнице со сломанной вершиной, гнездо скопы -- место приметное. Вспоминаю, где-то тут близко опасная шивера, но из-за скалы ничего не видно. -- Прижмись к тому берегу! -- кричу я Косте, и лодка послушно пересекает реку. За поворотом тиховодина. Дальше ущелье выгибается влево, образуя крутую шиверу. У самого излома бугрятся лохматые волны, наскакивающие с разбегу на гранитную скалу. Костя приподнимается и с каким-то безнадежным отчаянием осматривает шиверу. -- Не подняться и не обойти, -- говорит он, виновато моргая мокрыми ресницами. -- Причаливай к берегу... Нина и ты, Миша, освобождайте лодку, перебирайтесь через утес, а мы в шиверу. -- Опасно, мотор не возьмет, -- протестует Полунин. -- Костя!.. Подбираемся к гулу вдоль тиховодины. Тут лодка идет легко. Проверяю, хорошо ли привязаны к кокоринам вещи и карабин. Снимаю телогрейку, беру в руки шест, смачиваю его водою, чтобы руки не скользили. Становлюсь на ноги, окидываю взглядом поток -- и весь холодею. Поворачиваюсь к Полунину. -- Страшно? -- Боязно. Ведь ударит о скалу -- и хана. -- Попробуй, ударь!.. Слушай, Костя, -- говорю я уже ласково, -- правь за камень и попробуй подняться у этого берега метров на десять выше, затем начнешь подаваться на середину реки, за буруны, там легче пойдем. В случае чего... Нет, никакого случая тут не должно быть! Ты меня понимаешь? А Костя уже правит лодку за камень, разворачивает ее навстречу потоку. Мотор ревет. Нос тяжело взгромождается на первый вал, я бью изо всей силы шестом о дно реки -- и мы за камнем. Слава богу! Костя оглядывается и бледнеет -- пути отступления отрезаны. Вижу, Нина и Миша с утеса следят за нашим поединком. Лодка, добравшись до утеса, начинает медленно отходить к средине потока, все время держа нос строго против течения. На "ас налетают буруны. Костя багровеет, теряется. Я угрожаю ему кулаком, "о это не действует. Кажется, вот сейчас распахнется бездонная пучина и мы вместе с лодкой, с мотором, со всем зримым миром провалимся в тартарары. Но нет! Уже минуем средину реки, еще последний рывок -- и лодка попадает под защиту огромного обломка. И вдруг мотор сдает на самой быстрине. Шест не выдерживает нагрузки, лопается. Нас подхватывают буруны, отбрасывают назад. Мотор беспомощно харчит. Огромная скала, как небо, вот-вот накроет... -- Костя, черт, крути! -- и я изо всей силы бью его кулаком по спине. Мотор вдруг вздрогнул, взревел, лодка рванулась вперед, легко коснувшись скалы. Еще несколько минут борьбы с бурунами, я отталкиваюсь от выступа, и долбленка, нахлебавшись воды, тонет... Но уже на мели. Мы подтаскиваем свое суденышко к берегу, выливаем воду, спасаем аккумулятор. Снимаем с себя мокрую одежду. Полунин в страхе косится на шиверу, синеет от мысли, что это только начало. -- Тут тебе не за рулем по асфальту, -- говорю я, с трудом шевеля онемевшим языком. -- Черту тут не проплыть! -- Он подает мне один конец своих штанов, сам держит другой, и мы вдвоем крутим их, пока они не сворачиваются в крендель, тогда начинаем тянуть каждый на себя, выжимая из них воду. -- Ты, Костя, молодец, честное слово, герой. Наградить не жалко. -- От одной награды уже ключица не работает, -- говорит он, шевеля плечами. -- Уж извини, надо было мне раньше догадаться. А ведь ловко получилось: от удара ты так тряхнул мотор, что он заработал. Ударь я слабее, нам бы теперь не нужно было выкручивать штаны. Я машу своим, все еще наблюдающим за нами с утеса, чтобы они шли дальше. Минут пять хлопочем у мотора и без препятствий выходим к сливу левым берегом. Здесь легче. Нина, Михаил Михайлович и Бойка идут до следующего поворота, там мы их подбираем. День уходит. Вода в Мае светлеет, река стихает, утомившись в быстром беге. Мягко дует ветер. Странное ощущение -- ни единого живого существа, жуткое безлюдье. Совершенно неожиданно из-за отрога вместе с гулом вырывается самолет. Заметив нас, он кренится с крыла на крыло, стремительно проносится над нами, летит дальше, все еще качаясь на крыльях. -- Костя, причаливай к берегу! -- кричу я. Там виднеется широкая прогалина. Пока добираемся туда, самолет проходит высоко над нами в обратном направлении. Мы все выскакиваем на берег, ждем долго, ждем с великой надеждой, что наконец-то рассеется наша тревога. Машина где-то в тесном ущелье развернулась и, сваливаясь на нас, выбрасывает вымпел -- белую ленту с камнем. Все бежим к нему. Самолет уходит на юг. Я развязываю стянутую тугим узлом записку. Чувствую, как весь холодею. На бледном лице Нины появляются багровые пятна, сухие губы нетерпеливо шепчут: -- Да скорее же развязывайте! В записке коротко сообщалось: "На гольце людей нет. Хорошо видел полотнище от сгоревшей палатки и на земле какие-то обугленные вещи. Больше ничего не заметно. Соболев". Первым пришел в себя Михаил Михайлович. -- Уж если бы что случилось с Трофимом, летчик рассмотрел бы, -- говорит он спокойно. -- Видимо, Трофим еще до грозы ушел вниз. -- Нет, нет, не верю! -- истерично кричит Нина. -- Почему он не вернулся после грозы, чтобы принять сигнал? -- Она хватает нас за руки, тащит к лодке, но вдруг останавливается. У нее дрожит подбородок, глаза мутнеют, косынка сползает на шею. -- Если вам дорог он, -- говорит она, пересиливая себя, -- вы не должны задерживаться, не надо спать, есть, откажитесь от всего, пока не увидим Трофима. Умоляю, давайте скорее плыть, или я уйду сама... -- Успокойся, Нина, мы ни минуты не задержимся, тем более, что остается недалеко от сворота. Мотор работает на полную мощь. Еще преодолеваем опасный перекат, отнявший у нас много времени. Тут уж поработал моторист! Последнее небольшое усилие, и мы попадаем на широкую водную гладь. Костя успокаивается, долго и пристально смотрит мне в глаза. Я улыбаюсь. Он говорит, кивая на отставший рев бурунов: -- Тут нам была бы хана, если бы... -- Если бы что? -- Если бы я во время не вспомнил про ваш кулак. Мы прибиваемся к берегу, выливаем из лодки воду. -- Михаил Михайлович, дайте закурить, -- просит Костя, придавая лицу неправдоподобное выражение спокойствия. -- Ты же не куришь! -- Может, не так страшно будет. Ущелье тонет в черном бархате ночи. И вдруг свет включенной фары стегнул бичом по реке, выхватил из темноты утесы. Ночью опасность более ощутима. За утесами кривун и впереди, в самой глубине ущелья, видим огонек, пронизавший мрак ночи. -- Наши! -- обрадованно кричит Михаил Михаилович. Да, это наши. Тут, видимо, и поворот на пункт Сага. Неужели здесь нет Трофима? Боже, что тогда будет с Ниной! Но не нужно отчаиваться. Я верю, огонек рассеет нашу тревогу. Свет фары сквозь темноту нащупывает край густого ельника, высунувшегося из боковой лощины, галечный берег с ершистым наносником. Еще через минуту видим палатки, плот на воде, и у огня сбившихся в кучу людей. Вот удивлены они появлением в этих глухих кривунах Маи моторки, да еще ночью! Лодка вкось пересекает реку. Расстояние до лагеря быстро сокращается. Фара обливает ярким светом людей, прошивает ельник. Узнаю Фильку, Пресникова, Бурмакина, Деморчука, двух проводников. Глаза упрямо ищут Трофима. Почему он не бежит навстречу, как это было всегда? Кажется, у меня не сердце бьется в груди, а дятел долбит по больному месту. Нас узнают, улыбаются, "а лицах людей обычное спокойствие, -ни тени тревоги. Глохнет мотор, лодка с разбегу вспахивает носом береговую гальку. Путь окончен. -- Где Трофим? -- спрашиваю я Фильку. -- На пункте, -- отвечает тот. У меня из рук валится шест. Нина всхлипывает. Лица людей вдруг становятся суровыми. Кто-то шевелит ногой гальку. В наступившей тишине мерным прибоем стучат о долбленку набегающие волны реки. Ребята помогают Нине сойти на берег. Вспыхивает подновленный костер. Я задерживаю Фильку у лодки. -- Ты почему здесь? -- Вчера вечером меня отправил сюда Трофим. Иди, говорит, Филька, в лагерь и следите -- как появится на гольце дым или гелиотроп засветит, ведите оленей, сниматься будем с пункта. Приказал, чтобы до его прихода плот был готов. А что случилось? -- На пункте палатка сгорела, и Трофима там нет с ночи. Куда он мог уйти? -- Не должен уйти, нет, нет! -- убеждает меня Филька. -- Разве под голец спустился, там балаган каюров, и заболел... -- Да, это может быть. В лагере тишина, точно в нем ни единой души. Я подхожу к костру. Ослепительный свет вынуждает меня зажмуриться. После небольшой паузы я говорю: -- У Трофима что-то случилось. Он не принял наш сигнал об окончании работы, и фонарь остался непотушенным. Сегодня к пункту летал самолет, на гольце никого не оказалось, палатка сгорела. Мы рассчитывали застать Трофима здесь... Становится совсем тихо. Потом кто-то загремел чайником, кто-то бросил в огонь сухие поленья, и к небу поднялся рыжим языком огонь. -- Не будем гадать, надо идти, -- говорит Пресников. -- Всяко может случиться: и ногу недолго вывихнуть, и простыть -- небольшая хитрость. -- Да, да, надо идти, -- зашумели все. -- Ты, Филька, знаешь тропу? -- спрашиваю я. -- Не раз топтал ее. -- Поведешь меня с Михаилом Михайловичем сейчас. А ты, Пресников, с остальными утром пораньше соберете оленей, возьмете продовольствие, палатки, постели -- и следом за нами. Понятно? -- Повторять не надо. -- Я не останусь здесь, я пойду с вами, -- говорит простуженным голосом Нина. -- Хорошо, только не волнуйся и не мучь себя догадками. Трофим в балагане, и мы к утру будем у него. Мы ужинаем. -- Нина, ешь, нельзя голодать, иначе останешься здесь, -- угрожаю я. А сам чувствую, как тепло костра, разливаясь по телу, отбирает последние силы. Устали мы. Болят спина, плечи, ноги. Убийственно хочется уснуть, безразлично где: на острых ребрах камней, на мокрой земле или сидя. -- Филька, собирайся, да попроворнее. Положи в рюкзак бинты и йод. Нина сидит у огня сгорбленным комочком, в тяжелом забытьи. Какие страшные думы гнездятся в ее голове! Как жаль мне тебя, Нина!.. И все-таки я верю, ты еще будешь счастлива с Трофимом. Мы уходим сквозь ельник в темную ночь. Впереди Филька. Справа, в глубокой промоине, мечется ручей. Вверху, в бездонье, мерцают звезды. Ничего не видно. Идем по глубокой расщелине на восток, к невидимым вершинам. В этой ужасающей темноте не нужны глаза, не знаешь, куда ступают ноги. Передвигаемся с опаской. Все время кажется, что под тобою пропасть. Но надо идти, идти и идти. -- Где же Трофим? -- слышу голос Нины, полный отчаяния. -- Он под гольцом в балагане, -- уверенно говорит Филька. -- Такого мужика, как Трофим, не то что гроза, а и сам атом не возьмет -- расщепляется. Мы-то ведь знаем его. Идем, торопимся, еще надеемся встретить Трофима на тропе. Ах, если бы вот сейчас услышать его шаги или крик о помощи! Нас накрывает туча. Тьма резко чернеет. Ледяной ветер дует из этой тьмы. На лицо падают невесомые пушинки снега. Все это обрушивается внезапно, сразу, Филька ведет нас вслепую. Слышим, как он посохом нащупывает путь, как его ноги проваливаются в пустоту, ломают кусты. Так темно, что мы не видим не только тропу, но и друг друга. Небо и земля неразличимы. -- Давайте дождемся луны, может, посветлеет, -- предлагает проводник. Идти действительно некуда, мы точно в пустоте. Находим на ощупь под камнями сухое место, усаживаемся, жмемся друг к другу. Ждем. Ждем долго. С облаков падает снег. Если бы не этот адский холод! -- Филька, карауль, как прояснит -- растолкаешь всех, -- говорю я, вбирая голову в воротник, как черепаха, и засовываю глубоко под телогрейку закоченевшие руки. Пытаюсь как-то отгородиться от холода, найти такое положение, при котором можно будет немножко забыться. Но вдруг подумалось: а что, если за ночь выпадет больше снега и у Трофима нет костра! Сразу мне вспоминается Джугджурский перевал, где мы замерзали в пургу без огня. Меня всего потрясает это воспоминание. Я вскакиваю. Разве не величайшее преступление наша задержка? -- Братцы, надо идти! Молча, медленно поднимаются мои спутники. Бойка стряхивает с шубы мокрый снег. А кругом темная ночь да зловещий шорох выпавшего снега. Шаги тяжелеют. Все мы чувствуем себя слабыми, беспомощными, среди мрака. Главный ориентир -- шум ручья. Его я стараюсь держать справа. И важно, чтобы путь все время шел на подъем... С востока, из темной бездны, пробивается еле уловимый голубоватый свет. Отрывается земля от неба. Сквозь дырявую крышу облаков светят далекие звезды. Снег перестает. Но Филька не может узнать места и сказать, где тропа. Усаживаемся на камни, ждем, когда больше посветлеет. Какое поразительное ощущение всего себя в этой усталости! Болью отзываются все суставы, каждая мышца и жилочка. Вот-вот покажется луна. Где-то внизу лениво ворочается ручей. Из темноты встают одинокие лиственницы, купы высоких ерников, бурые россыпи. И вдруг тишину потрясает крик совы. Птица, увидев нас, в испуге закачалась в прозрачном воздухе. Филька находит тропу. Она вьется по склону, скачет с камня на камень, приводит нас на дно расщелины и тут исчезает. Встречающий нас ручей побелел после ночи, точно крутой кипяток. Идем вдоль него. Нам вслед дует холодный ветер. Воет буран. Упругий ольховник уже весь исхлестан, а мокрая трава не смеет бороться, лежит, покорно прижавшись к земле. Расщелина становится все более волнистой. Узкие места перехвачены россыпями и прорезаны глубокими промоинами. Там, где путь преграждают топкие мари, мы с содроганием погружаемся по колено в воду, бредем дальше. Впереди, над черными вершинами гор, полная белая луна впаяна в смутно-синюю полоску неба. Неровные шаги людей тревожат тишину ночи. Перебираемся по камням на левый берег, присаживаемся отдохнуть. Нине помогаем опуститься на камень. Бедняжка, откуда у нее берутся силы! Она не жалуется. Слева, у подножья отрога, бойко закричала кедровка, первая уловившая признаки рассвета. И тотчас же "а ближней лиственнице зашараборила белка. Прыгая с сучка на сучок все выше и выше, она торопилась увидеть раньше других зорьку. Мы идем все медленнее, все тяжелее. Да, близко рассвет: темнеют деревья и кусты, горы становятся выше и печальнее. Луна совсем уходит в тучи. Редкий туман, зарождающийся на дне расщелины, пытается прикрыть жалкую, беспомощную землю. Вот и посветлело, иду впереди. Там, где тропа пересекает влажную почву, я внимательно присматриваюсь к борозде, протоптанной людьми, ищу свежий след Трофима. Нет, он здесь не проходил. Впереди из-за бокового гребня высовывается вершина Сага, угрюмая, предательски холодная, вся в снегу. Еще остается последняя надежда на балаган. Коварный, медлительный свет озаряет восток. Легкий ветерок несет в расщелину утро. Низко над горами мчатся тучи, точно полчища раскосмаченных дьяволов. Все чаще отрываюсь от своих, бегу вперед. Гонит меня слепое предчувствие. Тропа постепенно набирает высоту. Лес редеет, уступая место россыпям и стланикам. Уже близко подножье Саги. Но нас никто не зовет, не замечает, да и, судя по поведению Бойки, поблизости никого нет. Уже давно день, но солнце только что появилось из-за хребта. Тает снег, бугры румянятся спелой брусникой. Но напрасно пробудившийся ветерок шевелит жесткую траву, ищет хоть одно живое существо, чтобы оно как-то выразило свой восторг великому светилу... Преодолеваем крутой пригорок. За ним, под каменистым склоном, продолговатая поляна, окруженная стланиковой чащей. В углу стоит заброшенный балаган с давнишним огнищем. Никого в нем нет, никто не приходил. Меркнет последняя надежда... Я никогда не видел на человеческом лице столько скорби и безнадежности, как у Нины в момент, когда она подходила к пустому балагану. Теперь она убеждена, что стряслось самое ужасное. Ее охватывает страх. Она не слышит нас, не верит своим глазам, опускается на четвереньки, лезет под балаган и руками сумасшедшей ощупывает подстилку, дальние углы... Потом вдруг роняет голову, прижимается лбом к земле, долго втихомолку плачет... Никто не пытается поднять ее... Я не могу ждать. Сбрасываю рюкзак, передаю его Михаилу Михайловичу, зову Бойку, и мы с "ею отправляемся вперед, на вершину. Мои спутники остаются с Ниной, они пойдут следом. Надо торопиться, забыть, что болят спина и ноги. Торопиться, даже если убежден, что уже непоправимо опоздал. Тропка круто берет в гору, цепляется за карнизы. На ней никаких свежих следов. Порывы ветра лохматят стланики. Небо хмурое, вызывающее. Есть ли еще на земле мрачнее и беднее природа, есть ли более тягостное молчание, чем то, что сгустилось сейчас над Сагой? Иду с трудом. Задыхаюсь. Не чувствую ног. Но идти надо, может быть, Трофим ждет нас. Великие духи, помогите выйти на вершину, не дайте упасть! Вдруг впереди и где-то далеко правее жалобно завыла Бойка, и я внезапно весь наполняюсь жгучей болью. Ноги как-то сами по себе, без моего вмешательства, выносят меня на бровку. Вижу, справа, откуда все еще доносится безнадежный вой собаки, летит ворон. Не заметив меня, он усаживается на вершину лиственницы, важный, довольный. Его черный, резкий силуэт на фоне багровой тучи, в ветреный день, поистине зловещ. Я вскидываю карабин, подвожу под ворона мушку, руки никогда не были такими уверенными и твердыми. Пуля сбрасывает птицу на землю. Грохот выстрела не успевает смолкнуть, как слышится приглушенный стон оттуда, где только что выла собака. Бегу на звук сколько есть сил. В голове одна мысль -- успеть бы! Перебегаю лощину, еще один гребень. Нигде никого. Бегу дальше косогором. Что-то краснеет на примятом ягеле. Кровь!.. Останавливаюсь, перевожу дух, пригибаюсь, рассматриваю. Вот содран лишайник, изломаны низкорослые рододендроны, вывернуты камни -- кто-то трудно полз, оставляя на земле кровавые следы. Вижу внизу Бойку. Скатываюсь к ней. Собака подводит меня к рослому стланику, останавливается, поворачивает ко мне умную морду, пропускает вперед! За кустом глаза ловят живой бугорок, прикрытый старенькой одежонкой. Узнаю истоптанные сапоги, клок волос на голове, овал спины и широкую кисть правой руки, схватившуюся за ольховник. -- Трофим! -- кричу я, бросаясь к нему. Бугорок шевелится, медленно поднимается голова, на изувеченном страданиями лице ни рябинок, ни старого шрама, все залито сплошной чернотою. И глаз нет, на меня смотрят белые, мертвые шары -- Кто тут? -- слабо доносится из открытого рта. -- Это я. Что случилось с тобой? Молчание. -- Ты слышишь меня, Трофим? -- Ударила гроза, там... -- и он силится поднять непослушную руку, показать скрытую теперь для него в вечной темноте вершину. Я не знаю, что мне делать. Призываю на помощь все свое мужество, весь запас спокойствия. Трижды