па ведет нас за перевал и там неожиданно теряется. По каменистому склону, прикрытому ржаво-красным мхом, спускаемся к ключу и по нему выбираемся в ущелье. Нас встречает холодная струя воздуха. Оказывается, дно ущелья покрыто прозрачно-синеватой наледью. На поверхности толстого, пятиметрового льда торчат одни лишь вершины деревьев. Как только мы вышли на лед, олени заупрямились, начали падать, путаться в ремнях, сбрасывать вьюки. Пришлось свернуть к берегу и пробираться чащей. День кончался. Опустилось солнышко за черную полосу лиственничного леса. В ногах накопилась усталость. Глаза давно ищут место для ночевки, но старик настаивает на том, чтобы пройти наледь. Олени едва плетутся. Впереди тяжело клубится дымчато-серый туман. Черными сугробами встают перед нами береговые кусты. На тайгу сошла тишина. Но вот справа прорвался шум реки. Мы сворачиваем на него и выходим на широкую поляну. Наледь осталась позади. Ищем место для стоянки. Старик помогает мне развьючить оленей, разжечь костер. Ужинаем у огня. После утомительного перехода кружка горячего чаю кажется чудесным напитком. Улукиткан устало жует лепешку, прикрыв сомкнутыми веками глаза. Сутулый, черно-пепельный, он кажется совсем стареньким, но таким близким мне -- неотъемлемой частью моей жизни! -- Ты сразу спи, -- говорит он. -- Волку голод, а человеку сон дает силу. Смотри, утро не прозевай. У меня остается совсем мало дней, идти надо скорее: чего доброго, пропаду до Джегормы -- горя наберешься. Голос Улукиткана звучит глухо, чуть слышно. Он зябко вздрагивает, накидывает на плечи дошку и снова отдается тяжелым думам. Он не видит звездного неба, склонившихся над ним деревьев, бивака, костра, для него все утонуло в непроницаемом мраке. Теперь только слух связывает старика с окружающим миром. Прошумит ли ветерок, пискнет ли пробудившаяся птица или булькнет вода, старик настораживается, на лице сейчас же появляется выражение пытливости, старания разгадать, что обозначает этот звук. Всякий раз, когда я задерживаю взгляд на старике, жгучая обида подступает к сердцу. Природа одинаково беспощадна ко всем, однако хочется, чтобы этому человеку, чья любовь к ней была превыше всего, она уготовила более легкий конец. Над биваком сгустилась тьма. От оврагов несло заплесневелой сыростью отпотевшего льда, отогретым мхом и мокрой древесной корою. Улукиткан уснул раньше меня. По его спокойному дыханию и появившейся улыбке на суровом обветренном лице, да и по тому, как вольно лежит его уставшее маленькое тело на меховой подстилке, можно догадаться, что сон отвлек старика от мрачных дум. Ночь, холодная, немая, промчалась незаметно. -- Вставай! Слышишь, вставай!.. Дятел долбит, скоро утро, -- бормотал надо мной Улукиткан. Я открыл глаза, поднялся и замер от удивления: на костре варился суп, на вертеле жарилось медвежье мясо; чашки, ложки, соль были разложены на брезенте и ждали нас. Старик дорезал лепешку. Меня осенила радостная мысль: проводник прозрел!.. Я вскочил, хотел было крикнуть от радости, но вовремя удержался. Ничего не изменилось. Слепой смотрел в сторону, не глядя на то, что делали руки. Я удивился: как мог он принести воду, найти дрова, развести костер, приготовить завтрак? На земле лежал тонкий ременный маут. Им Улукиткан ловил непокорных оленей. Одним концом маут был соединен сейчас с длинной веревкой, привязанной к дереву близ костра. Мне стало все ясно. Слепой брал в руки второй конец маута и шел с ним к ключу за водой, собирал дрова и возвращался по веревке к стоянке. Таким образом он без посторонней помощи мог уходить метров на сорок от костра. Улукиткан понимал, что нельзя ему долго оставаться в бездействии, наедине со своими мрачными думами. -- Почему же ты не разбудил меня? Мне легче принести воды и приготовить завтрак. -- Тебе легче, это правда, но старику обязательно что-нибудь надо работай, чтобы смерть не застала без дела. -- Ты, видимо, опять не спал? -- Пошто не спал? Даже во сне видел день, солнце, тайгу, медведя большого стрелял, только сон обманул меня... -- И его надтреснутый голос дрогнул. -- Не надо мне спать. -- Не отчаивайся. Нам бы добраться до Джегормы, там вызовем доктора, он, может, вернет тебе зрение, и мы еще пойдем с тобою на Становой... -- Нет, -- перебил меня Улукиткан, -- не видать мне больше своего следа, как тени не видать солнца. Два раза цветок не цветет. -- И, сжав в кулак узловатые пальцы, он постучал ими в грудь: -- Тут есть свой доктор, он говорит, что все кончено... После завтрака я пригнал оленей, но расставить их в том порядке, в каком они шли всегда, не смог. Как ни присматривался я, у всех одинаково длинные головы, темные пухлые рога, все они одинаковы и по масти, только ездовой выделяется своим крупным ростом и длинной гривой под шеей. Пришлось просить Улукиткана. Он ощупал животных и с ловкостью зрячего стал привязывать их друг к другу. Но вдруг лицо его просияло, он обнял тонкую шею худого оленя и торопливо заговорил на своем языке. Я смотрю на эту сцену, не понимая, что случилось, но до слез рад за Улукиткана. -- Ты молчишь, -- сказал он, повернув голову ко мне. -- Однако, не узнал потерянного вчера оленя: он догнал нас, не оставил бедного старика! -- И, снова обращаясь к животному, тихо продолжал: -- Нехорошо нам бросать друг друга, и ты старый, а я к тому же и слепой, пойдем вместе до конца... Через полчаса наш караван был готов покинуть стоянку. Солнце грело тайгу. Шумела река мутной весенней водой. -- Который дрова остались, не сгорели, приставь их к дереву, -- сказал Улукиткан, усаживаясь на оленя. -- Это для чего? -- спросил я. -- На земле они пропадут -- сгниют, а стоя под деревом, сохранятся долго. Может, другой люди придут, им дрова искать не надо будет. Человек человеку обязательно помогать должен... Идем широкой долиной Иногли. Река то теряется в галечном русле, то снова появляется и, скатываясь по крутым каменистым перекатам, распадается на многочисленные ручейки. В четыре часа мы услышали отдаленный шум и скоро увидели Купури. Я остановил караван на берегу, пораженный картиной весеннего паводка. Полноводная река неуемно металась под тяжелыми утесами. Бешеными скачками проносилась она по скользким валунам, вздымая высоко мутные валы. Страшная сила источила берега, ржавой пеной покрылись заводи. Плыл мусор, мелкие льдины, смытые деревья. Ветер, низовой, холодный и резкий, накатывал гряды пенистых волн. Река злобилась, ревела. Нечего было и думать перейти ее вброд. -- Эко дурной, будто не знал, что нам на другую сторону надо перебираться, -- сказал старик, бросая незрячий взгляд поверх реки. -- Что делать будем? -- спросил я его. -- Смотри, справа наносник есть? -- Есть. -- Значит, старик хорошо помнит устье Иногли... К наноснику держись, там ночевать будем. -- Тут нам долго придется жить: паводок не скоро спадет, -- говорю я. -- Пошто не спадет? Эко не знаешь. Ночью приморозит, воды мало станет, утром вброд перейдем... В ущелье холодно и сыро. Гулкое эхо среди скал вторит свирепому реву реки. Останавливаемся у края наносника, под стеной высокоствольного леса. Олени, получив свободу, с жадностью набрасываются на прошлогодние листья тальника, а мы принимаемся устраивать лагерь. Майка, набегавшись за день, лежит под елью с закрытыми глазами, разбросав ноги и прислушиваясь к удаляющимся шагам оленей. Слепой сложил в кучу вьюки, достал из поток посуду, продукты. Я принес дрова, натесал щепы. Пользуясь вынужденной остановкой, мы решили напечь побольше лепешек, отварить в дорогу остаток медвежьего мяса, починить одежду, узды, седла. Старик хочет помыть голову. Я уже много дней хожу небритый; надо уделить время и дневнику. Далеко растянулся дым по свежему вечернему воздуху. Небо потемнело, и резко похолодало. Я вышел на берег. На складках угрюмых гор угасли последние розоватые блики. Все стихло. В галечных берегах мирно плескалась река. Вода, оставив на отмелях золотистый кант из принесенной хвои, медленно отступала. Ниже и выше устало перекликались перекаты. Но вот сумерки накрыли реку, и только вверху еще голубело ласковое небо, пронизанное нежным светом угасающей зари. Жалобно и тоненько пискнул в лиственницах одинокий рябчик. Просвистела стайка гоголей. Где-то робко, впервые этой весной, прокричала кукушка... Во второй половине июня ночи здесь, за 56-й параллелью, очень короткие -- не успеешь уснуть, как тебя уже будит рассвет. Утро в тот памятный мне день двадцать второго июня было неприветливое и холодное. По ущелью гуляла колючая низовка (*Низовка -- ветер, дующий снизу по распадку). Старая лиственничная тайга шумела глухо и тревожно. За каменистыми уступами пугливо затаился туман. Река, после трудового дня, присмирела и лишь отдаленным шепотом перекатов напоминала о своем буйном нраве. Ночной заморозок сковал снег в вершинах ключей, и вода в русле упала больше чем на метр. Вольно раскинулись каменистые косы, далеко от воды отступили кусты. Над перекатом в седой испарине морозного утра висел стеклянный звон речной струи. Нужно было немедленно перебираться на противоположный берег: вот-вот поднимется солнце над горами, и река снова задурит. Где же перебраться через нее? Выше стоянки река скатывается длинной шиверой (*Шивера -- мелкое каменистое место на реке), заваленной черными обломками скал. Течение там очень быстрое, оленям не перейти. Я спустился ниже стоянки. У поворота река плескалась по широкому перекату. Маленький островок, всего в десять метров длиной, делил реку на две протоки. Место оказалось вполне доступным для брода, но при одном условии: надо было с нашего берега попасть на островок, а затем уже переходить через вторую протоку. Ниже островка реку сжали крутые берега. Мощный поток, скользя по узкому проходу, с грохотом падал на гребни валунов, как бы подстерегающих внизу добычу. Я прошел еще дальше, но лучшего места для брода не нашел и вернулся на табор с решением перейти реку у островка. Улукиткан уже поджидал меня с завтраком. Едва сели мы, как послышался крик ворона, пролетавшего над лесом: "Кра-а... кра-а..." -- Что каркаешь, проклятый, и без тебя у нас не все ладно, убирайся отсюда! -- пригрозил слепой. -- Ты хорошо глядел? -- вдруг спросил он меня с явным беспокойством. -- Вода спала, оленям по брюхо будет, не выше. Камень только на броду скользкий. Думаю, перейдем. -- Непременно перейдем. Ворон зря болтает... В восемь часов мы покинули стоянку. Солнце раскаленным шаром катилось по яркой синеве неба. Тайга курилась сизой дымкой. Но день был ветреный и холодный. У переката задержались. Я спрятал под шапку спички, проверил вьюки, поводные ремни, еще раз осмотрел перекат. -- Ты ладно иди, не торопись, держи маленько навстречу воде, так лучше, -- напутствовал меня старик. -- Может быть, перенести тебя? Тут недалеко. -- Эко перенести! Зачем? Олень перейдет. Беда -- брода не вижу и повод в чужой руке... Трогай! -- сказал он решительно. -- А с Майкой как же? Ей не перейти. -- Ладно, что вспомнил. У старика совсем пропала память. На вьюк ее привяжи. -- Может, лучше на руки взять? -- Как хочешь, только не бросай, не отпугивай счастья. Майка удачу нам несет. "Боже, он еще верит в счастье, ждет удач! Какая же цепкая жизнь свила гнездо в этом жалком, старческом теле!" -- подумал я. Поймать Майку стоило больших усилий. Она по резвости уже не уступала взрослому оленю и была очень дикой. Попав в руки, Майка как могла протестовала: вырывалась, била крошечными копытцами о землю, кричала. Но, оказавшись на моих плечах, вдруг успокоилась, будто поняв опасность переправы. Мы тронулись. Подошвы сапог скользят на камнях переката. Иду осторожно, но тороплюсь -- холодная вода перехлестывает за голенища, ноги невероятно стынут. Хорошо, что течение не быстрое, мы благополучно выбираемся на островок. Я стаскиваю сапоги, выжимаю брюки, портянки, надеваю их снова и веду караван дальше. Улукиткан пугливо жмется к седлу, чутко прислушивается к рокоту переката. Майка кричит. Середина второй протоки оказалась глубже. Бреду по пояс, с трудом преодолевая напор воды. Но уже близко берег. И тут произошло неожиданное: задний олень, споткнувшись, захлестнул ремнем рога, упал, и течением тотчас отбросило его вместе с другими оленями вниз. Животные, почуяв опасность, напрягают последние силы, пытаются преодолеть напор потока. Натянулись струнами поводные ремни, зафыркали встревоженные олени. Караван на мгновение замер, как бы в нерешительности, и начал медленно отступать к горлу крутого слива. Ужас охватил меня. Сбрасываю с себя Майку и не вижу, куда уносит ее вода. Напрасно пытаюсь удержать уже подхваченных струей животных. Сознание опасности отступает перед острой тревогой за судьбу слепого Улукиткана. Бросаюсь к нему. Олень, на котором он ехал, вдруг поднялся на дыбы, рванулся на волну и сбросил старика в воду, ударив меня при этом головой в переносицу. В глазах поплыли огоньки, рот наполнился горячей кровью. Бросаюсь к берегу, но быстрое течение неудержимо тянет меня в жерло узкого прохода. Смутно вижу, как впереди над пеной волн беспомощно взметываются руки старика, выскакивает оскаленная морда оленя, мелькают рога, вьюки, слышится удаляющийся крик. Кое-как добираюсь до берега. Руки хватаются за камни, но не могут удержать отяжелевшее от мокрой одежды тело. Вода сносит меня еще ниже. Вот и край слива. Уже слышу зловещий взмах волн и злобный рокот переката. Собираю последние силы, нащупываю опору ногами и на четвереньках выползаю на гальку. Какое-то время не могу понять, что случилось, почему я один на этом чужом и холодном берегу... Снизу доносится одинокий крик Майки. Я вскакиваю, снимаю карабин, сбрасываю мокрую телогрейку и бегу вниз. Кричу диким голосом, зову Улукиткана. В узком каменном горле ревет, захлебываясь пеной, остервеневшая река. Расчесывая о гребни валунов седые пряди, она бешеными скачками несется дальше по выступам камней. Старика нигде не видно. Бегу за поворот. Снова кричу, но едва ли кто слышит мой голос в несмолкаемом шуме шиверы, показавшейся впереди. Вижу, наконец, оленей. Они стоят в воде кучкой, без вьюков, запутавшиеся в ремнях. Возле них и Майка. Но где же старик? Неужели Купури поглотила его? Я не знаю, что делать. Еще кричу, прислушиваюсь к бурлящему потоку и бегу обратно к узкому проходу реки. Но и тут ничего не видно. Только волны пляшут в бешеной скачке да злобно ревет перекат. Бедный старик, как жестоко и неожиданно расправилась с тобою судьба!.. Но что это впереди серое? Кажется, дошка. Спотыкаясь, бегу туда. Это Улукиткан. Он лежит на спине без движения, закинув безжизненную голову на камень. Через вытянутые, сложенные одна на другую ноги перекатывается мутная вода. Дошка болтается отяжелевшими полами на струе, рубашка закаталась под шею, обнажив посиневший от холода и ушибов живот. Одной рукой старик схватился за корягу, а другой намертво сжатыми пальцами держит ремень своей берданы. В углах стиснутых губ пузырится бледно-желтая пена. Над правой бровью лоб рассечен, кровь, стекая из раны наискось через щеку, расползается по камню темным пятном. Холодный солнечный свет скользит по лиловым скулам. На суровом безжизненном лице застыли немые отзвуки последнего крика. -- Улукиткан, ты слышишь меня? Улукиткан!.. -- кричу исступленно. Хочу поднять, но его тело безвольно обвисает, руки и ноги болтаются, как плети. Вытаскиваю его на берег. Бердана тащится следом, громыхая по камням. Кладу старика на мох и начинаю делать искусственное дыхание, но он не подает никаких признаков жизни. Хватаю его за руки, до боли оттираю грудь, ноги, качаю, кружусь с ним. Наконец-то изо рта старика показывается слизистая вода, слышится что-то похожее на стон. Я припадаю ухом к его холодной груди. Тихо-тихо, словно под землей, стучит его сердце. Тело, кажется, уже умерло, а жизнь все еще бьется где-то на краю роковой границы. -- Улукиткан, ты слышишь меня? Я с тобой!.. Тяжело раскрываются веки слепого. Из глубины глазных впадин на меня смотрит безмолвное страдание. Он приподнимается на дрожащих руках и замирает в удивлении, будто явившись с того света. Затем медленно поворачивает голову в мою сторону, морщится, хочет что-то сказать, но из уст вырывается только глухой хрип, нижняя челюсть беспомощно отвисает. Он падает, бьется в ознобе, но, сделав над собой усилие, приподнимается на четвереньках, и я вижу, как кожа на его скулах разглаживается, по лицу течет бледность. Он часто глотает холодный воздух, силится преодолеть страдания. -- Майка тут? -- Здесь, с нами, живая. -- Тогда хорошо, это через нее мне счастье! -- И Улукиткан снова опускается на землю. Я вспоминаю, что у меня под шапкой есть спички. Наскоро собираю сушник, разжигаю костер и стаскиваю с Улукиткана одежду. Выжимаю ее, грею на огне и теплую надеваю на его худое посиневшее тело. Он безмолвно лежит в тяжелом забытьи. Еле уловимое дыхание чуть приподнимает плоскую грудь. Но вот появляется слабая краска на отогретом лице. Пальцы на руках зашевелились. Безмерная радость охватывает меня. Только теперь я вспоминаю про оленей. Подбрасываю в костер дров, прикрываю влажной телогрейкой спину Улукиткана и бегу к нижней шивере. Животные стоят там же, в реке. Их только шесть, и все без вьюков. Рядом с ними в запутавшихся ремнях лежат два захлебнувшихся оленя: ездовой Улукиткана и тот старый, что потерялся позавчера. Я распутываю ремни, снимаю узды с погибших оленей, а уцелевших вывожу на берег. Нужно бы немедленно искать вьюки -- вода начинает прибывать и может унести их далеко, -- но я бегу к старику, все еще не уверенный, что он жив. Улукиткан, худой и почти прозрачный, лежит на спине без движения. Тяжелое забытье не выпускает его из плена. Но дыхание стало более равномерным и глубоким. Жизнь явно возвращалась в тщедушное, разбитое тело, только возвращалась очень медленно. Поворачиваю старика спиной к огню, подогреваю телогрейку, накрываю его и спешу на поиски вьюков. Пробежав километра два берегом реки, я нахожу на мели две связанные потки с размокшими лепешками, вареным мясом, дорожной мелочью, два тюка с личными вещами, шесть седел, четыре подпруги и шапку старика. Палатку, постели, потки с мукой, сахаром и прочими продуктами унесло. Нужно бы спуститься еще ниже по реке, но тревога за старика вынуждает меня немедленно вернуться. Улукиткан лежал на спине, разбросав беспомощные руки. Его открытые глаза, холодные и чужие, смотрели на солнце. Под правым его глазом расплылся багровый синяк, из раны на лбу все еще сочилась кровь. Слепой чмокал губами и жадно глотал воздух. -- Кто это? -- спросил он еле слышным голосом. -- Я, Улукиткан! -- Живой! Проклятый ворон, это он накаркал беду!.. Да, однако, не угадал: без времени и лист не упадет, а придет оно -- и скала разрушится. -- Как чувствуешь себя? -- Старому человеку ветер всегда спереди... Только язык да ухо мало-мало работают. Все тело будто олень ногами топтал: тут болит, там болит, везде болит. Э-э-э, Улукиткан, Улукиткан, зачем ты вылез на берег -- твоих дел тут уже нет на земле, напрасно людей заставляешь возиться с тобой! Его хриплый голос полон безысходной тоски. -- Мы перешли Купури? -- вдруг забеспокоился слепой. -- Да, находимся на правом берегу. -- Теперь ты и сам доведешь аргиш до своих, а я останусь тут. Куда пойдет обезножевший олень! -- И Улукиткан, нащупав руками лежащую поодаль бердану, подтащил ее и прижал к себе. Затряслась его реденькая бороденка, дрогнул подбородок; в старческих ресницах запуталась мутная слеза. И Улукиткан и ружье были старенькими-старенькими и такими близкими, как бывают близкими друзья, прожившие вместе тяжелую, полную невзгод жизнь. Их даже речной поток не разлучил. Потеря берданы для Улукиткана была бы вторым непоправимым горем. -- Ты не беспокойся, Улукиткан, пойдем вместе. Я не уйду без тебя отсюда. -- Хорошо, пусть будет по-твоему... Если несколько дней жизнь не бросит меня, я доведу тебя до Джегормы, как обещал. Но где взять силы!.. Он долго что-то додумывал, а пламя костра играло отсветом на его незрячем, померкшем лице. Я подложил в костер дров, раздел старика и, пока сушилась его одежда, рассказал ему о случившемся. -- Эко беда!.. Как пойдет дальше слепой человек, без ездового оленя? А тот старый орон напрасно пропал. Наверно, думал -- хозяин умер и ему нужно догонять его... -- Сядешь на другого оленя. -- Нет, другой олень молодой, спина мягкий, поломать можно... Чаю дай мне, животу холодно... -- Чаю нет, да и вскипятить не в чем: посуду унесла вода. -- Эко беда! Без чая и пустая котомка -- тяжелая ноша! Надо бы посуду сделать. Хорошо смотри кругом, есть тут береза? -- Есть. -- Сдирай с нее кору, тащи сюда, как-нибудь вдвоем делать будем чуман (*Чуман -- берестяная посуда). -- Чуман я и сам сделаю, но как в нем вскипятить воду, не знаю. Он ведь на огне загорится. -- Делай посуду, а потом я расскажу, что делать дальше. С трудом сдираю бересту, нарезаю тальниковых прутьев, от которых легко отщипывается верхний слой древесины, и этими мягкими лентами сшиваю один большой чуман, литра на четыре, и два маленьких, из которых будем пить чай. -- Ты что-то долго возишься. Отогрей хорошо концы бересты, они загибаться будут легко и не сломаются. -- Чуманы готовы, Улукиткан. Говори, как кипятить в них чай. -- Надо смотреть, нет ли дырок. Потом клади на огонь камни, а в чуман налей воды. Как камень накалится -- клади и его туда, в чуман, вода сразу закипит. Такой чай хорошо, сила много. -- Но заваривать у нас нечего, чаю нет. Кипяток выпьешь? -- Однако, выпью. Сердце отогреется -- и язык отмякнет, не будет жаловаться. Потом думать будем, как идти дальше. -- Ты же на ногах не можешь стоять, куда пойдешь? Поправиться нужно. Поживем тут несколько дней. -- Обезноженный олень все равно корм ищет. Как-нибудь пойдем. -- И он стал на ощупь подкармливать огонь недогоревшими головешками. Я напоил его кипятком, натаскал дров для костра, отпустил оленей пастись и занялся неотложными делами. Нужно было высушить одежду, седла, тюки. Хорошо, что мы вчера не поленились напечь лепешек и отварить на дорогу мяса. Теперь у нас есть двухдневный запас продуктов, а дальше видно будет. Придется заняться охотой. У меня осталось в винтовке пять патронов, остальные утонули, и у старика для берданы есть штук десять. Хотя они все с осечкой, но какая-то часть может "разрядиться". Я решил снять шкуры с погибших оленей для постелей -- ведь у нас теперь и спать не на чем и укрываться нечем. Надо сшить две подпруги. Словом, многое нужно сделать до того, как можно будет продолжить путь. Далекая заря моргнула светлой бровью и, расплывшись, погасла. Мы переселились в ельник, -- там затишье. У Улукиткана поднялась температура, он изредка тяжело стонет, корчится от боли, тужится отогнать наседающую смерть, впадает в короткое забытье. Мне становится не по себе от его страданий, оттого, что я бессилен облегчить его участь. Кругом глушь, предательские крепи, взбунтовавшиеся вешние реки, чужой, неведомый и безлюдный край... Надо же было случиться беде именно тогда, когда мы с Улукитканом так далеко от своих! Какие испытания ждут нас впереди? Сможем ли мы преодолеть их? Только теперь со всей ясностью я представил себе всю сложность обстановки, в какую мы попали, и испытания прошедших дней потускнели перед неизвестностью завтрашнего. Кажется, наступили самые горькие дни в нашей с Улукитканом жизни. -- Хочу чаю... -- бредовым шепотом просит старик. -- Нечего заварить, Улукиткан, все унесла вода. -- А-а, ну-ну, ладно, забыл... Через пять минут он снова просит чаю. Просит с детской мольбой в голосе, ему кажется, что только чай восстановит силы. Я нарвал брусничных листьев и бросил их в чуман с кипящей водой. -- Когда чаю нет, брусничник хорошо, -- говорит больной, громко причмокивая губами. -- Поверни меня на другой бок, пусть и грудь греется. Из шкур погибших оленей делаю постель больному и сам думаю лечь пораньше. Сон -- испытанное средство против всяких огорчений: во сне легче заживают душевные раны и тело набирается новых сил. Ложусь на хвою, укрываюсь телогрейкой, больше ничего нет. В эту холодную, чужую ночь многоярусные ели были нашим убогим жильем, костер и хвойное ложе -- удобством, кипяток с хлебными крошками -- пищей. Вместо беседы -- тяжелое раздумье о будущем. "Жалким станет тот, кто в борьбе потеряет надежду, его покинет энергия. Ненужным, чужим он окажется среди друзей", -- вспомнил я вдруг житейскую истину. И во мне забурлила горячим ключом решимость идти против всего -- и своей судьбы, и безжалостной природы, и времени, -- лишь бы только выпутаться из этого проклятого плена и вывести Улукиткана. -- Смотри погода, ладно ли будет завтра? Да не ушли бы олени далеко, -- говорит сиплым голосом Улукиткан. Я вышел на берег. Ночь рождалась в томительных сумерках. На востоке в тусклой позолоте неба грозно дыбились тучи. С ближних мысов, сбегающих уступами к реке, давил туман. Купури, немного присмирев, скользила у моих ног притомившимся зверем. -- Наверно, дождь будет, тучи идут с востока, -- сказал я, вернувшись. -- Дождь, говоришь?.. -- удивился Улукиткан. -- Крикни погромче, я послушаю -- может, узнаю, -- попросил он. -- Ку-уй! -- крикнул я. "Куй... куй... куй..." -- отовсюду откликнулось сторож- кое эхо. -- Слышишь, далеко отзывается -- хороший погода будет,-- сказал старик, успокоившись. Напрасно я пытаюсь уснуть. В голове клубок неразгаданных мыслей. Как мать в забытьи слышит малейший шорох дитяти, так и я без слов стал чувствовать и понимать желания Улукиткана. Он хочет что-то сделать без меня, прислушивается -- сплю ли я, вздыхает, не знает, куда деть руки. Я нарочно начинаю тихо храпеть. Старик настораживается, вытягивает длинно, по-гусиному, шею, вытаскивает из-под шкуры бердану. Он продолжает смотреть незрячими глазами поверх костра куда-то в темноту, а сам ласково, по-детски ощупывает ружье, поворачивает его вверх "брюхом", достает нож и только теперь склоняет над ним тяжелую голову. Он силится что-то вырезать на ложе под скобой, но руки дрожат, силы покидают его, и старик, не преодолев немощь, валится на землю... Я встал, укрыл его шкуркой, убрал нож и, подняв бердану, увидел на ней рядом со скобою два креста. Один был вырезан давно, второй только что. Несомненно, это был условный знак чего-то трагического, но чего, я отгадать не мог. II. Человек в капкане. Мы обманули злого духа. Караван спускается к Джегорме. Не ходи напрямик по незнакомой тайге. Над Джегормою солнце! Утром Улукиткану стало легче, и все-таки слабость еще не покидает его. Морщинистый, худой, весь в синяках, с потухшими глазами, он горбит спину над чашкой брусничного чая и медленно жует лепешку, откусывая от нее крошечные дольки. Я смотрю на него, жду, что вот-вот он сейчас поднимет усталую голову и начнет упрекать меня за вчерашний день, за неосторожность, за голод, за боли в спине, в ногах. Но старик молчит, и от этого мне еще тяжелее. Значит, другие думы тревожат его. -- День хороший, птица рано проснулась, надо идти, -- говорит он. -- Может, дождик будет, тогда не выберемся. -- Куда я тебя, больного, поведу? -- Не наше тут место, чужой табор долго не греет. Пока Улукиткан не потерял память и пока у него еще работает язык, чтобы рассказать тебе, где лежит путь, надо идти, понимаешь? Ворон не угадал: смерть еще не взяла меня, подождет. Но идти пешком или сидеть в седле я не могу, все болит. Ты сруби две тонкие жерди, я научу тебя, как сделать дюгувун (*Дюгувун -- носилки), и два оленя повезут меня... Если ничего не случится, на четвертый день будем у своих. Может, хватит сил довести тебя до Джегормы... Другой раз ты сделаешь по-своему, а сейчас, поверь старику, надо идти. -- Хорошо, пойдем... Скажи, Улукиткан, что обозначают вырезанные кресты на ложе ружья? -- Кресты?.. -- насторожился Улукиткан, но, помолчав, ответил: -- Их теперь два -- столько раз я видел смерть. -- Расскажи, дорогой, как это было... -- Смотри... -- И он протянул ко мне костлявые кисти рук ладонями вверх. Его изуродованные подагрой пальцы почти не разгибались. Но в этом ничего нового не было, эти старческие руки много раз вызывали во мне грустное чувство. Но старик опять повторил: -- Смотри... И я вдруг увидел на его ладонях следы давно заживших ран в виде светлых пятнышек, расположенных симметрично в один ряд. -- Тут тоже смотри, -- старик перевернул руки ладонями вниз. Такие же пятнышки я рассмотрел и на их тыльной стороне. Создавалось впечатление, что это были когда-то сквозные раны. "Чем же они сделаны? Почему симметричны?" -- думал я. И вдруг пришла разгадка: -- Капкан?! Улукиткан утвердительно кивнул. -- Первый раз умирал я давно, еще молодой был. С тех пор много раз приходила и уходила зима, молодые деревья успели состариться. Далеко ушла и моя тропа от того проклятого места. Не будь тогда мне счастья, теперь бы не мучился со мной. Мы оба умолкли. Было дьявольски холодно. Я подбросил в огонь дров, сел поближе к старику. Мне очень хотелось продолжить начатый разговор о капкане, прочитать еще одну страницу из жизни этого глубокого старика, но он чувствовал себя еще очень плохо. Вызванные моим вопросом воспоминания, видимо, целиком завладели им -- он сидел задумавшись, казалось, никак не реагируя на внешний мир. Пришли олени. Они расположились под соседней елью и стали дремать. Над нашей стоянкой светило солнце. Будто чье-то дыхание гнало по долине редеющий туман. Я повернул к костру застывшую спину. -- Ты думаешь, как я попал в капкан? -- вдруг послышался хрипловатый голос Улукиткана. Я повернулся к нему: -- Потом расскажешь, а сейчас спи. -- Где взять слепому сон? Может, завтра язык онемеет... так уж лучше послушай, что я расскажу... Улукиткан пододвинулся ближе к костру, а я накинул на его плечи свалившуюся телогрейку. Он долго смотрел в невидимое им теперь пространство, и лицо его делалось все более сумрачным. -- Мы тогда кочевали за хребтом по речке Саракенда, -- начал он, наконец, свой рассказ. -- Белку добывали. Это время шибко мороз был, даже олень не мог кормиться. В такой холод они собирались одно место, совсем тесно друг к другу, кучей -- только так и можно спастись от такой стужа. Птица, которая не успевал спрятаться в снег, на лету падал мертвый. Деревья раскалывались пополам. Люди не выходили из чумов, дышать не могу, глаза слипались, уши глохли. Даже воздух делался густой, как дым. Только голодный волки такой мороз не боялись... Откуда только пришли на Саракенду, не знаю. Большое горе они принесли... Старик глубоко вздохнул. -- Ты не волнуйся, ведь это было очень давно, -- сказал я, наливая ему чаю. -- Знаю, давно, а сердцу больно. Улукиткан еще раз вздохнул, поправил сиденье, отхлебнул из кружки и, протянув к костру руки, долго отогревал их. И только после этого заговорил снова, заговорил еще тише и еще печальнее. Он рассказывал, что в тот лютый мороз жена принесла в чум своего первого сына. Это была самая большая радость в эвенкийской семье, затерявшейся в безлюдной тайге Алданского нагорья. Надо было отпраздновать появление на свет будущего кочевника -- так уж было принято. Для этого эвенки держали откормленного оленя. Как только потеплело немного и сквозь мерзлую испарину проглянуло солнце, Улукиткан отправился за оленем. Стадо, состоящее всего из тринадцати оленей, ушло далеко за реку. Идя следом, эвенк увидел на снегу отпечатки волчьих лап и был поражен. Волки никогда так далеко не заходили по Саракенде. Недобрые мысли закружились в голове Улукиткана. Надо было немедленно перекочевать с Саракенды куда-нибудь подальше, сбить волчью стаю со следа -- только так и можно уберечь оленей... Улукиткан стал торопиться, он бежал изо всех сил... Но уже было поздно: все олени были зарезаны у кромки леса, где они, сбившись в кучу, спасались от стужи. Даже одного оленя не оставили проклятые хищники! Как же теперь жить?.. Люди обязательно помогли бы, да где их найти: кругом ни души, только тайга да болото. Что делать семье без оленей? Солнце стало нерадостным Улукиткану, тайга -- чужой. Вместо жирного оленя на праздник новорожденному сыну он принесет в чум только горе... В этот же день Улукиткан вместе с собакой отправился к трупам оленей. Он нес за плечами тяжелые капканы: надо было отомстить волкам. Волки обязательно придут продолжить свой пир если не в эту ночь, так в следующую. Но он знал и другое: волки очень осторожны у падали. Малейшее подозрение -- и тогда даже длительный голод не в силах заставить их подойти к добыче. Нужно очень хорошо замаскировать капканы, -- а это умели делать все эвенки. Недалеко от места, где лежали растерзанные олени, Улукиткан срубил лиственницу и к каждому капкану привязал ремнем по небольшому бревну, чтобы пойманный волк не мог уйти далеко. Затем он перетащил капканы к трупам оленей и хорошо замаскировал их снегом. Теперь только чуть дотронься до них, и стальная пасть намертво замкнет свои страшные челюсти. Улукиткан даже представил себе, как пойманный хищник в бешеной злобе станет метаться по поляне, грызть зубами железо и выть, взывая о помощи к сбежавшим от него братьям. И как он, Улукиткан, найдет утром попавшего в ловушку волка и уж тогда-то отведет на нем душу за все свое горе. Когда капканы были поставлены, Улукиткан накинул на плечи ремень берданы, заткнул за пояс топор и хотел уже повернуть к чуму, но ему почему-то показалось, что у последнего капкана слишком туго натянут спусковой крючок. Улукиткан решил поправить его -- ведь это минутное дело. Но, поправляя, он нечаянно дотронулся до настороженной пластинки. Пружина мгновенно сорвалась, капкан замкнулся... Кисти обеих рук оказались в стальных зубах, и уже никакое усилие Улукиткана не могло заставить их разжаться. Он стал кричать, звать на помощь, но кто мог услышать его в этой безлюдной тайге, далеко от своего чума? Улукиткан попробовал отомкнуть капкан зубами, но зубы только зря крошились. Вот тогда он и подумал: "Конец тебе, Улукиткан: вместо волка сам в капкане пропадешь". Но вспомнил чум, жену и маленького сына и решил бороться. Он начал гнать собаку в табор, сказать о беде, но собака радовалась, что к ней ласково обращались, и не уходила, -- очевидно, думала, что с ней играют. Тогда Улукиткан решил пробираться сам. Было безумием надеяться дойти до чума, но он шел с вытянутыми руками, волоча тяжелый капкан и еще более тяжелое бревно. Нестерпимая боль в руках заставляла все чаще останавливаться. Потом он уже совсем не мог идти, он полз. Каждый пень, валежина, каждый обнажившийся корень теперь казались ему горой, а редкий кустарник -- непроходимыми дебрями. Падая, он кричал, звал на помощь, но ответом ему было неумолимое безмолвие. Только смерть могла облегчить его страдания, но он не хотел сдаваться. Старый ворон заметил его с высоты и, видимо решив, что будет пожива, поднял крик на всю тайгу, стал сзывать на пир своих братьев, сестер, дальних родственников. "Нет, проклятый птица, рано радуешься, еще ходить буду!" -- рассердился Улукиткан и снова пополз. И вдруг он провалился с капканом под лед. Бревно зацепилось за край провала, и он, едва касаясь ногами дна русла, повис на ремне, на котором тащилось бревно. Еще хорошо, что в русле, куда попал Улукиткан, не было воды -- она вымерзла. Но страдания его были невыносимы. Надвигалась страшная развязка: умереть стоя. А в это время встревоженная долгим отсутствием Улукиткана жена вышла из чума и стала прислушиваться. И вот она услышала странный звук... Звук повторился, и она угадала в нем вой собаки. -- О, злые духи! -- произнесла женщина вслух, обращаясь к безмолвному небу. -- Вы уже послали нам сегодня большое горе, разве этого мало? Что еще случилось с мужем, почему воет собака?.. Она накинула на плечи дошку, стала на лыжи и понеслась вверх по реке, навстречу собачьему вою. Она не помнила потом, как оказалась на дне русла, как разжимала железные челюсти капкана и вытаскивала полумертвого мужа из западни. Улукиткан пришел в себя уже в чуме -- его разбудил крик новорожденного. -- Вот тогда я и вырезал на бердане первый крест, -- закончил свой рассказ Улукиткан. ...Солнце перевалило за полдень, когда наш маленький караван готов был покинуть ельник. Разгуливалась весна, расплылась по тайге весенняя неурядица. -- Ты потянешь след вверх по реке. Я забыл, а теперь и не вижу, по какому ключу нам свернуть на заход солнца. Только не торопись, смотри все приметы по пути, говори мне, и я узнаю, где лежит наш путь. Помни, хорошо помни: чужая тайга для сильного не радость, а слабому лучше не связываться с ней. Запутает след, заведет в чащу, разденет, разует, лишит огня, пищи, потом начнет мучить, посылать то туда, то сюда... силы отнимет -- и конец... Караван тронулся. В носилки с больным проводником впряжены два оленя. Старик лежит на спине, охватив сцепленными руками ноги, согнутые в коленях. В чертах его лица появилось что-то новое, неразгаданное. Видно, однообразно и медленно тянется его время. В горьких думах всплывало безвозвратное прошлое, от которого он уходит в последний путь. Не жечь ему больше костров, не стрелять зверя, не бродить вдоль реки, не шагать по тропам, не видеть далей... Непривычные к носилкам, олени упрямились, отказывались идти, но через час-другой привыкли, и караван стал быстро продвигаться вперед. За носилками шли четыре навьюченных оленя. Миновали один большой ключ и два маленьких. Стараюсь как можно подробнее рассказать старику о местности, по которой идем, но он с трудом ориентируется, никак не может припомнить приметы устья того ключа, по которому мы должны свернуть на запад. Я понимаю, как трудно только по памяти представлять местность, да еще в таком сложном рельефе. -- У глаз есть своя память, да они ничего не видят, -- сокрушается старик, но успокаивает меня: -- Ты подсказывай моим глазам и памяти, как-нибудь найдем верный путь... В четыре часа мы подошли к небольшой поляне. Слева -- залесенная долина, за которой широко раскинулись горы. Ключ, протекающий по ней, вливается в реку длинной крутой шиверой и на устье исчезает под старым наносником. Все это я рассказываю старику. -- Э-э-э... еще смотри, не растет ли на поляне старое дерево. -- Нет, но на середине видна какая-то валежина. -- Ходить надо туда, смотреть -- может, дерево упало уже. Если старое огнище есть там, по этому ключу будем сворачивать. Я подвел караван к валежине, то была старая лиственница, упавшая на землю лет пять назад. Там же я увидел и остатки давнишнего костра. -- Ладно идем. Ночевать будем под перевалом, -- подбадривает меня Улукиткан. Мы свернули по ключу, пошли следом за убегающим солнцем. Купури осталась позади. Нас окружала густая смешанная тайга, но через километр горы раздвинулись, поредел лес, появились мари. Идти с носилками стало трудно, высокие кочки задевали сетку, слепой морщился от ушибов. Олени стали заваливаться. -- Стой, стой! Однако, не пройти! -- кричит Улукиткан. -- Может, объехать можно? -- спрашиваю я, останавливая караван. -- Тут все такой место худой, напрасно олень мучить будем, -- Что же делать? Разве к горе податься? -- Что хочешь делай, только идти тебе надо, пока голод не знает, что у нас потки пустые. А куда идти, сам думай. -- Ладно, Улукиткан, вставай, я перенесу тебя к перелеску, а там видно будет. Улукиткан запротестовал. Видно, тяжело было ему сознавать свою беспомощность. Старость и непоправимое горе слепого еще не погасили в нем искру жизни. Упираясь худыми руками в носилки, он приподнялся, хотел что-то сказать, но вдруг схватился рукой за больную спину и со стоном опустился на сетку. По пути раскинулась багровая марь, а за нею мутнеет жиденький перелесок. Скорее бы попасть туда, а что за перелеском -- не хочется думать. Изорванные мои сапоги полны ледяной воды, ноги стягивает судорога. Неужели не хватит сил? Всего ведь два километра... С вершины дохнул запах сухой лиственницы, смешавшийся с запахом полевой вечерней сырости. Холодный ветерок ласкал лицо. Вокруг мертво и тихо. Весна, видимо, забыла про этот суровый уголок. Не забегают сюда звери, никому не нужен и зеленый черноголовник, высоко поднявшийся над серыми шапками кочек. Кажется, нигде природа не бывает такой печальной и бесплодной, как на марях. Мне вдруг захотелось бежать из этих мест. -- Вставай, Улукиткан, надо идти, иначе нас застанет ночь. Старик тяжело приподнял голову, вытер рваным рукавом мокрое, прямо на глазах у меня исхудавшее лицо, сказал еле слышно: -- Зачем нести слепого? От такой ноши скоро пропадешь. -- Ты вчера говорил, что пойдешь со мною до Джегормы, а сегодня уже не хочешь? Что с тобою, Улукиткан? У тебя жар! Тебе плохо? -- Сам эскери свидетель, я и сегодня хочу помочь тебе прийти к своим, но не могу, память обманывать стала. Не серчай, что так случилось. Найди сухое место, больше мне уже ничего не надо... У него с трудом прощупывается пульс. Тело, худое, помятое, горит огнем. Я подтягиваю повыше сетку на носилках, чтобы они не задевали кочек. Поднимаю больного, усаживаю себе на спину и привязываю сзади к своему поясу поводной ремень передового оленя. Задерживаюсь в раздумье: куда идти? Ближе и легче вернуться своим следом к лесу, но ведь неизбежно завтра или послезавтра переходить марь. Зачем откладывать? Буду пробираться к перелеску. Тронулись. Хрустнула спина от непривычной ноши. Растянулись на поводках олени. Захлюпала под ногами черная маристая вода. Еще тяжелее мне теперь показался каждый шаг. Еще горше стало на душе от той неопределенности, что ждет нас там, в мутной дали синеющих хребтов, куда мы идем. Иду очень тяжело и медленно. Хорошо, что Улукиткан весит не более сорока килограммов. Впереди под яркими лучами солнца томится курчавая марь. Она кажется ровной степью, но это обманчиво: тут только кочки почти метровой высоты, прикрывающие космами пожелтевшей осоки зыбкую почву болота. Вода, заливающая марь, сглаживает меж кочек ямы, промоины. Всюду блестят пятна мелких озерков, виднеются скелеты погибших деревьев. Передвигаюсь осторожно, нащупываю палкой проход. Улукиткан, обхватив мою шею сцепленными руками, висит на спине; его ноги задевают кочки. Голодные олени тянутся к черноголовнику, не хотят идти. Приходится насильно тащить их. На караван падает густая тень взъерошенного облака, неизвестно откуда появившегося над нами. Метров через триста у Улукиткана совсем ослабли руки, вот-вот он упадет. Пришлось остановиться. Усаживаю его на носилки, сам отдыхаю и достаю из потки запасной ремень. Нужно как-то привязать старика к себе, иначе не донести его до перелеска. Он прерывисто дышит, глотая сухим ртом воздух. Я перетягиваю ему ремнем поясницу и ноги выше колен, перекладываю концы ремня через плечи, крепко приторачиваю больного к своей спине. Он хватается руками за мою телогрейку, хочет поустойчивее закрепиться, но силы покидают старика. Приходится подождать немного, пока он отдохнет. Шаги мельчают. Местами так густо сплелись кочки, что некуда ступить, -- передвигаюсь на руках. Ледяная вода сковала промокшие до колен ноги. Олени все настойчивее тянут поводок, отказываются идти. Улукиткан виснет, ремни жгут плечи. Иду через силу. Не замечаю, день ли над нами или уже ночь. Нужно бы остановиться, передохнуть, но ведь после каждой остановки слабость удваивается, и я иду, пока не падаю в полном изнеможении. Решаюсь бросить оленей, прийти за ними после. Теперь у меня одна забота -- Улукиткан. Привязываю его покрепче к себе, встаю. Кажется, идти стало легче, но через несколько минут начинаю понимать, что это обман. Где взять силы? Все чаще и чаще останавливаюсь, и, чем ближе подхожу к перелеску, все больше тяжелеют закоченевшие ноги. Вот уже недалеко и первая лиственница, склонившаяся перед нами в покорном поклоне. Направляюсь к ней, а ноги подкашиваются. Я падаю вместе с больным в яму, наполненную стылой водой. Улукиткан захлебывается, бьется руками. С трудом сдергиваю петлю и опускаю концы ремня, но я так ослаб, что не могу приподняться. Только сознание ответственности за жизнь старика выводит меня из этого страшного состояния беспомощности. Кое-как встаю, но уже поднять Улукиткана не в силах. Тащу его волоком дальше, падаю, снова тащу. Вот мы и в перелеске. Оба мокрые, измученные. Но и тут всюду вода. Нахожу небольшую возвышенность, перебираюсь туда с больным. Он настолько ослаб, что не может сидеть; положить на сырую землю нельзя -- у него жар. Привязываю старика ремнем к лиственнице, вытираю рукавом его мокрое лицо, с трудом нащупываю пульс. Улукиткан усилием воли приподнимает голову и долго смотрит незрячими глазами в небо. -- Какой мне достался тяжелый дорога к прадедам! -- говорит он, еле шевеля губами, и, поймав мою руку, долго молча прижимает ее к высохшей груди. А день уж кончался. Погасло солнце, окрасив сумрачной голубизной марь. В вершинах лиственниц зашумел ветер, шелестя прошлогодней травой. Его холодные волны бежали к далеким розовеющим горам. Западный небосклон, еще освещенный лучами скрывшегося солнца, затягивался курчавой зыбью, похожей на серебристый каракуль. Я оставляю Улукиткана под лиственницей у маленького костра, а сам тороплюсь к оленям. Опять под ногами кочки, вода, ямы... Вернулся уже в потемках. В тучах поблескивали зарницы. Ветер гнал непогоду, трепал с разбойничьим посвистом прошлогоднюю осоку на сопках, гнул голые вершины деревьев. Я расшевелил притухший костер, подбросил сушник и ужаснулся: под лиственницей не оказалось Улукиткана. Никого не было видно и в освещенных огнем просветах. Недоброе предчувствие кольнуло сердце. Я крикнул -- никто не ответил, только ветер прошумел сердито да резко проскрипела старая лесина. Куда он девался? Бегу в темноту, заглядываю в рытвины, под валежник, просматриваю чащу, но тщетно. Вдруг справа ясно доносится человеческий стон. Бросаюсь на звук... Улукиткан лежит ничком меж корней полусгнившей лиственницы, такой одинокий и жалкий, что нет сил смотреть на него. Услышав шаги, он приподнялся на четвереньки. -- Ты зачем ушел от костра, куда ползешь? -- спросил я, стараясь придать своему голосу ласковый тон. Слепой медленно повернул ко мне усталую голову. В сжатых скобкой губах, во взъерошенной бороденке, в раздутых ноздрях -- решительность. Он встал, болезненно выпрямил спину и, протянув горячие от внутреннего жара руки, обнял меня. Дрогнуло под мокрой одежонкой костлявое тело. Выплеснулось неудержимым потоком все, что накопилось у слепого за эти трагические дни, -- он плакал. Плакал по-стариковски, без слов, без жалоб, без упреков; тело содрогалось мелкой затяжной дрожью. Я крепко прижал к себе ставшего бесконечно дорогим мне человека и дал ему успокоиться. -- Старики раньше говорили: если хочешь сделать себе хорошо, сними олочи и надень их на ноги бедняка, -- сказал он тихо, отогревшись на моей груди. -- Возьми мой посох и иди. Теперь не сблудишь, твой путь от мари идет опять на запад, за перевал. Первая большая речка -- Джегорма. А я тебе не помога, только лишняя тяжесть. Слепой хуже ребенка. Не обижайся, что старик бросил тебя: так нужно, чтобы ты остался жив. -- Успокойся, Улукиткан, мы пойдем вместе, у меня хватит сил добраться до своих с тобой. -- Нет, ты хочешь обмануть слепого, но разве он не догадывается, почему, когда мы идем, стали слабее бить ветки по лицу! Потому что ты идешь все тише, тебе тяжело. Я не хочу быть ношей, погубить тебя... -- И он как-то сразу отяжелел, опустился на землю, забылся. Я перенес его к костру, уложил на шкуре. Пробудившись на минутку, он сказал: -- Ты олень не пускай -- уйдут далеко, не найдешь. Лучше утром накормишь. -- Но ведь они голодные. -- Ты тоже не ел, да ничего. Говорю, далеко уйдут... Я развьючиваю животных и поодиночке привязываю к кустам. Ветер гудит в старых дуплах зло и холодно. Наступает ледяная и мокрая ночь. Но у нас нет даже брезента укрыться от непогоды, да и не видно поблизости стланика, чтобы сделать какой-нибудь шалаш. Придется коротать ночь у костра. Но прежде всего нужно нарубить дров, приготовить веток для постели, и хорошо бы чего-нибудь поесть. У нас еще есть две лепешки. На одну половинку лепешки мы сегодня, кажется, имеем право. Через час Улукиткан пришел в себя, но ненадолго: жаром пылает его тело, по лицу расплывается нехороший румянец. Он не помнит, где находится, беспрерывно бредит и может действительно сегодня отправиться к прадедам. Я же бессилен облегчить его страдания. Мне нельзя спать: он может раскрыться, попросить воды или захочет повернуться на другой бок и, не услышав моего голоса, подумает, что я бросил его. Но как преодолеть усталость -- не уснуть? Где найти силы? Настала черная, тревожная ночь, с непрекращающимся ревом ветра. За редеющими кронами лиственниц бегут тяжелые тучи, еле различимые в темноте. На лицо падают липкие снежинки. Из-за гор набрасывает холодной дождевой сыростью. Лес шумит угрюмо и однообразно. Подкладываю в костер побольше дров, усаживаюсь поближе к огню. Тело от напряжения болит, как от ушиба. Сон давит тяжелой глыбой, глаза смыкаются. Чувствую, что валюсь в какое-то бездонное пространство, где, кажется, так хорошо и так приятно, как нигде. Но чья-то властная рука выхватывает меня из забытья. Я снова вскакиваю и как очумелый осматриваюсь, пока не узнаю местность. Валит густой мокрый снег, но ветер, словно утомившись, притих. "Мне сегодня нельзя спать!.." -- шепчут высохшие губы. Натираю снегом лицо -- так легче и свежее. Мокрая телогрейка холодит плечи, спину. Снова усаживаюсь у костра. Хочется разобраться во всех событиях. Но почему-то вспоминаются пустяки, скучная, однообразная мелочь похода. Неожиданно вклинивается деревенская картина с серым гусаком, которого я в детстве страшно боялся. За знакомым плетнем, в соседнем саду, лает Каштанка, участница моих мальчишеских похождений. Я взбираюсь на плетень и вижу расцветшие яблони, от них веет опьяняющим ароматом -- и мне хорошо, будто я вернулся в детство... Меня пробудил сырой, колючий холод. С гор сползает белый рыхлый туман. Далеко за ним занимается багровая зорька. Над холодным, потемневшим лесом висит одинокое облачко, застигнутое утром. Снова наступила зима. Улукиткан лежит под сугробом. Из снежной отдушины торчат его голые заиндевевшие ступни. "Неужели умер?!" -- пронизывает меня мысль. Сбрасываю с него шкуру вместе со снегом. Он лежит на спине, вытянувшись во весь рост, со сложенными на груди руками. -- Улукиткан, ты спишь? -- И я с ужасом всматриваюсь в его мертвенно-бледное лицо. Оно дрогнуло, ожили морщинки, открылся рот. -- Это ты? -- спросил он обрадованный. -- Я. -- Тогда хорошо. Какой место привел ты меня? -- Ночевали в ключе на первой мари от Купури. -- А... помню, помню. Я думал, что сон... Отпусти олень кормиться, -- забеспокоился старик. -- Тебе все еще плохо? -- Мало-мало ничего, только тело шибко ломает, ходить не могу, языку горько. -- Надо было нам беду переждать на Купури, так ведь не послушался! -- Такой дурной старик, все спешит, спешит. Ты только не серчай на меня. Хуже темноты да старости ничего нет, а со мною теперь и то, и другое. Как-нибудь потихоньку до Джегормы дойдем, непременно дойдем, там ты не будешь думать обо мне, -- сказал он тоном, в котором и тени не осталось от вчерашнего разговора. Жизнь предъявляла свои права. Я отпустил оленей, разжег костер, перенес больного поближе к огню. Солнце сушит размокшую траву. Над марью безнадежно парит одинокий хищник. Мне с трудом верится, что Улукиткан пережил эту ночь. Он даже собирается идти дальше. Какой неугомонный человек! Я смотрю на его плоский старческий нос, измятую и совсем поседевшую за эти дни бороденку, на синяки, виднеющиеся в прорехе старенькой рубашонки, на высохшие, жилистые ноги, истоптанные долголетней ходьбой, и не верится, что в этом теле гнездится такая упрямая сила воли, такая беззаветная любовь к жизни. И снова стало больно за него, за то, что старость уготовила ему горестную кончину слепца. Мы сегодня никуда не идем. На биваке ярким пламенем горит костер. Улукиткан поворачивает к огню то один, то другой бок, отогревает ноги, задирает рубашку, осторожно чешет синий от ушибов живот. У него заметно посвежело лицо, спала температура. Он изредка прихлебывает кипяток. Вот уже третий день, как голод сторожит нас. Я стараюсь гнать прочь назойливые мысли о пище, но они снова и снова возвращаются ко мне. Сегодня мы разделили со стариком не съеденную вчера им порцию лепешки, и это до завтрашнего дня. Улукиткан откусывает от нее крошечные дольки, подолгу жует. Мы оказались в плену очень сложных обстоятельств и на себе испытали силу беспощадной природы. Поддайся усталости, сжалься над собой, потеряй самообладание -- и петля захлестнется в этой неравной борьбе за жизнь. Требовалось огромное напряжение воли, чтобы не попасться в ловушки, подстерегающие нас всюду на пути. О, если бы человек мог заглянуть хотя бы на час вперед! Погода не разгулялась. По небу лениво ползли низкие облака, подсиненные холодным днем и морщинистые, как упавшие паруса. Резкий ветер перебирал прошлогодние листья на ольхе, рылся непрошеным гостем в костре. Изредка в перелесок заглядывало солнце, как бы подсматривая, не случилось ли еще что-нибудь на нашей убогой стоянке. Но этот день -- кажется, единственный на нашем пути -- прошел без треволнений. Я осмотрел проход через очередную марь и на обратном пути набрал горсть темно-красной клюквы к чаю старику. Наготовил на ночь дров. К вечеру подогнал к табору оленей: их нельзя долго оставлять без присмотра -- могут действительно уйти, и тогда мы будем обречены. Куда пойдешь без оленей, со слепым стариком, да еще по такой захламленной тайге! За плоскими горами гаснет солнце. Где-то на болоте, видно, перед сном одиноко блеет бекас. В перелеске, освещенном багровым пламенем, танцуют силуэты. Улукиткан сидит со скрюченными ногами близко у костра и на ощупь шьет из бересты что-то похожее на совок. -- Что это ты делаешь? -- спрашиваю я. Он повернул голову в мою сторону, и его лицо приобрело ту привлекательность, какой он подкупил меня в первый день встречи на Зее. -- Однако, нас караулит злой дух -- харги, это он послал на наш путь несчастье, -- ответил старик. Я посмотрел на него, пытаясь разгадать, насколько серьезно он говорит о харги, но лицо его снова стало немым. -- Неужели ты веришь в духов? -- Я хочу для тебя обмануть харги. Когда ты поверишь, что за нами не идет несчастье, сильнее станешь, хорошо поведешь аргиш. Без веры и орлану не поймать зайца. -- Как же ты хочешь его обмануть? -- Это я шью олочи, -- ответил он таинственным шепотом и по привычке настороженно оглянулся. -- Потом скажу. Я хорошо знаю, что все это в Улукиткане лишь отголосок прошлого -- обычаев предков; верит же он только в свои силы, в свое знание природы. Я приготовил постель Улукиткану и лег спать. Долго ворочался на жесткой подстилке, гнал от себя колючие мысли, но уснуть не удавалось, сон потерял меня. Перед глазами темно-синяя бездна, золотая россыпь звезд и величие мироздания. Мысли невольно погрузились в туманное прошлое веков, и я вместе со своим горем, суетой, непримиримостью показался сам себе еле ощутимой крупинкой, пытающейся сопротивляться неизбежному... Светает. По горизонту расплывается заря. В ярком блеске холодной лазури торжественно появляется солнце. На серебро утренника упали дрожащие тени горбатых лиственниц. Вижу, Улукиткан стоит у затухающего костра, озабоченно ощупывая икры ног. Ему сегодня легче. После случая в купуринской шивере он впервые встал без посторонней помощи. Это радует меня и обнадеживает. Я верю -- мы дойдем до своих! -- Ты подведи меня к постели, покажи, где лежали мои ноги. Надо обмануть харги, -- сказал старик, когда мы были готовы покинуть стоянку. Я положил его руку на край подстилки. Старик уложил там вверх носками олочи, сшитые ночью из бересты, затем взбил постель, стараясь придать ей выпуклую форму. Все это он делал не спеша, с заметной озабоченностью. -- Теперь сделай большой костер, пусть долго горит. Харги поверит, что Улукиткан умер, будет радоваться, начнет играть огнем, а мы уйдем далеко-далеко! -- И старик, хитро улыбнувшись, стал на цыпочках отходить от постели. Решаю вначале перенести Улукиткана до следующего перелеска, а затем перевести туда через марь и завьюченных оленей. Приторачиваю, как вчера, к своей спине старика, беру в руки посох и нетвердой походкой иду среди кочек на запад. Снова ямы, корни, студеная вода и серый, безрадостный пейзаж... Тянулись дни, а следом заплетались косы горестных испытаний. Теперь всего не вспомнить. Пожалуй, и самые подробные записи в дневнике не могли бы запечатлеть все тревоги, раздумья, надежды, все пережитое нами. Верно, что человек быстро привыкает к невзгодам, даже к опасности и острота ощущений у него со временем слабеет. Но мне никогда не забыть этот наш путь по Зейско-Купуринскому междуречью, со сложным сопочным рельефом, пересеченным густой и запутанной сетью мелких ключей. Мы не раз сбивались с правильного направления, переживали минуты разочарования, но жизнь толкала вперед, и мы упрямо шли дальше. К нашему счастью, стояли теплые, солнечные дни. Сегодня двадцать седьмое июня. По нашим расчетам, нам остается еще два-три дня пути, и мы будем у своих. Улукиткан хотя и чувствует себя лучше, но все же еще не может идти сам. А беда спешит за бедой. Мы потеряли еще одного оленя, оставшиеся же при нас животные идут с перегрузкой. Кончились продукты, дичь, как на грех, не попадалась на глаза. Я сильно ослаб, передвигаюсь с трудом. Все настойчивее приходится бороться с безразличием. Где-то в глубине сознания зарождается и крепнет страшная мысль о надвигающейся развязке. Накануне нам пришлось разделить последнюю лепешку. Каждый должен был решить, съесть ли свою порцию сразу или растянуть ее до конца путешествия. Старик завернул лепешку в тряпочку и бережно, как драгоценность, запрятал в котомку. Он-то хорошо знает, что такое голод, и мне ничего не остается, как последовать его примеру. Вечером с трудом добираемся до незнакомой старику мари. Отыскиваем место для стоянки, устраиваем ночлег. По глубокому и посвежевшему небу разливается синь, загораются звезды, замирает последнее дуновение ветерка. Беспредельная тишь убаюкивает тайгу. Я достаю лепешку, отламываю кусочек величиною со спичечную коробку и наливаю кружку кипятку, -- это наш ужин. -- Тебе хлеба много? -- неожиданно спрашивает старик. "Неужели он подозревает меня в том, что я обделяю его продуктами?" -- обжигает меня обида. -- Столько же, сколько и у тебя, -- все, что осталось, я разделил поровну. -- Однако, ты больше голодный, работаешь весь день, а брюхо пустое. Зачем же так много мне отдал... -- Это ничего, -- ответил я. -- Вот как придем к своим, там и чаю попьем и мяса поедим вдоволь... -- Ты возьми мой хлеб, -- говорит старик. -- Отощаешь -- куда пойдешь? Даже оленя не сможешь поймать. Тогда и память моя и язык не помогут, пропадать будем... -- Ты не беспокойся, я выдержу, лучше съешь сам. -- Ладно бы выдержал. Ишь как тихо идем. Должны бы уже на месте быть. Старик кутается в дошку, складывает калачиком ноги и, прихлебывая из кружки кипяток, делает вид, что жует лепешку, а сам припрятал ее, думая, что я этого не замечаю... Ночью я просыпаюсь от холода, хочу встать, положить в огонь дров и вижу старика возле вьюка. Он роется в моей потке. Что ему в ней нужно? Может, ошибся, за свою принял? Нет. Он достает рюкзак, ощупывает его, развязывает, вытаскивает кусок моей лепешки и заменяет его своим, большим, чем мой кусок. Затем складывает все, как было, в потку, бесшумно отползает к костру, бережно заворачивает в тряпочку кусочек моей лепешки, кладет себе под голову. Вздох облегчения вырывается из его груди. Я не выдал себя, но был безмерно растроган этой наивной хитростью! Ведь старик голоден так же, как и я, и ему бесконечно дорога была каждая крошка хлеба. Мне вдруг вспомнились его слова: "Если от моей заботы вам хорошо, то от этого мне еще лучше". Но какой ценою делает это сегодня старик! Голод -- всесилен, это неоспоримая истина, велика его власть над слабовольным: он затемнит совесть, убьет стыд, разрушит дружбу, толкнет человека на преступление, которое в другой бы обстановке казалось ему чудовищным. И все же Улукиткан не поддался ему, остался верным себе, сохранил в эти грозные дни человеческую чистоту. Я снова позавидовал его неугасающей воле, уменью владеть собой и окончательно поверил, что не терпящая криводушия тайга вынянчила в натуре Улукиткана все самое лучшее и самое чистое, что украшает жизнь человека. Случай с лепешкой долго не давал мне заснуть. А Улукиткан, свернувшись калачиком, спал тихо, с сознанием исполненного долга и спокойствием ребенка... Еще до рассвета меня разбудил Улукиткан: -- Вставай, однако, дождь будет. Я поднялся, поправил костер и стал осматриваться. Тучи завалили восток, но над нашей широкой марью раскинулось звездное небо. Настороженно и чутко спали лесные дебри. -- Откуда узнал, что дождь будет? -- Ты вчера сказал, что я ложусь по направлению ключа, головой к устью. Где он шумит сейчас, послушай. -- Вверху. Ну, и что же? -- Эко не знаешь! Ночью в хорошую погоду река или ключ шумит внизу, а сейчас говоришь -- шумит вверху; значит, жди дождя или худой погоды. Понял? -- Понял, только на небе, Улукиткан, ничего подозрительного нет, лишь восток затянут тучами. -- Небо еще не знает, а дождь будет. Слышишь, ветер дурит, туда-сюда ходит. Я много раз тебе говорил, это тоже к непогоде. Слабые порывы ветра качали вершины деревьев, а на земле и вокруг нас было спокойно. Я подумал, что слепой ошибся, но вскоре заметил, как за ощетинившимися сопками на востоке тучи вдруг зашевелились и широким фронтом стали затягивать небо. Прорвался сырой и холодный ветер. Нарождалось хмурое весеннее утро, без зари, без птичьей суетни и песен. Я достал из потки кусок лепешки, положенный туда вчера слепым, незаметно обменял его на кусок, припрятанный стариком в изголовье, и мы сели пить чай. Старик, как только дотронулся до тряпочки, где был завернут кусок, тотчас же обнаружил подвох. Выражение досады появилось на его лице. -- Зрячий слепого хочет обмануть, -- сказал он с обидой и глухо закашлялся. -- Нет, зря говоришь, я не хочу обманывать. Спасибо тебе, дорогой Улукиткан, ешь сам, тебе это так же нужно, как и мне. На мертвенно-бледном лице старика так и осталась обида. Он не ответил, развернул тряпочку, отломил от лепешки небольшой кусочек, долго жевал его, запивая кипятком. Погода изменилась. За серебристыми кронами лиственниц, за темно-лиловыми тучами вспыхивали зарницы -- вестники непогоды. С гор стекал сухой, теплый воздух, мешавшийся с запахом мхов. Я не нашел одного оленя -- видимо, он заболел и завалился в кочках. Решили идти без него, голод торопил нас. Пришлось бросить две потки с личными вещами. Теперь с нами остались только четыре оленя, измученные, худые от коротких кормежек, да Майка -- наша радость и надежда. У моего проводника настроение мрачное. -- Место худое впереди, -- говорит он. -- Как без солнца поведешь караван, блудить бы не стал, -- и принялся объяснять: -- След поведешь вниз по распадку. Топкая марь попадется -- обойдешь ее и километра через два свернешь к ложку, на перевал в соседний ключ, там думать будем, куда идти. Скоро мы вышли на марь, широкой полосой пересекающую распадок. Обошли ее справа и через два километра достигли лога с березовым перелеском, о котором говорил Улукиткан. И еще раз дивлюсь изумительной памяти слепого проводника! -- Перевал должен быть близко, час хода, не больше, -- говорит он. Однако идем уже второй час, а до седловины еще далеко. Улукиткан нервничает: -- Не прошел ли перевал? -- Нет, еще километра два. -- Эко плохо идем! Ладно бы не сбиться. -- Не беспокойся, уже вижу седло. На перевале возле одиноких деревьев мы остановились. В безмятежную даль пасмурного дня убегали посиневшие хребты. Тайга, волнистая, бескрайняя, темным крылом прикрыла отроги. Мы находились на водораздельной линии, от которой на закат убегал глубокий ключ и там, в синеющей дали, сливался с Джегормой. -- Скажи, как нас встречает лес: сухим горбом или корой? -- забеспокоился слепой. -- Не понимаю, о чем ты говоришь. -- Хорошо. Посмотри на деревья -- поймешь. Осматриваю лиственницы и замечаю, что их полузасохшие, голые стволы сгорбились в одну сторону -- результат воздействия холодных зимних ветров, дующих здесь главным образом с северо-запада. Под сухими горбами, с южной стороны, от корней до вершины, тянется неширокая полоска коры, прикрывающая жизнедеятельную часть древесины. Но какое отношение имеет все это к маршруту? -- Нас встречают деревья корою, мы идем почти на север, -- ответил я старику. -- Пошто на север? Ладно ли смотришь? -- заволновался тот. -- Правильно говорю. -- Сблудил! -- бросил с отчаянием старик. -- Однако, не туда свернул, когда обходил марь. Нужно было брать левее, на юг, а ты пошел вправо. Слепой не видит следа, а зрячий не понимает, куда вести его. -- Возвращаться будем? -- Как же не возвращаться, тут мне места незнакомые, уходить надо отсюда... Мы своим следом вернулись в распадок, пересекли его и вышли противоположным логом на перевал. -- Смотри, как дерево нас встречает? -- опять спросил Улукиткан. -- Горбом. -- Ну вот, теперь ладно, -- успокоился он. За перевалом широкая падь, за ней, далеко внизу, меж мысов, смутно вырисовывается долина. Темно-багровая туча давит на запад. Под ее тенью пейзаж кажется плоским и мертвенно-бледным, а уставшие олени -- точно сразу похудевшими. Сырой, холодный ветер заметался по чаще. Пошел дождь. На сухую почву, на лес лениво посыпались мелкие капли влаги. Серые космы тумана все больше и больше заволакивали падь. Мы спустились в тайгу. Неприветливо встретил нас старый лиственничный лес, сыро и однообразно было в нем, ни просвета, ни единого ориентира. Я скоро сбился с нужного направления и остановил караван. Вспомнил об утонувшей буссоли: как бы она теперь пригодилась! Улукиткан, согнувшись калачиком, дрожал под телогрейкой на носилках. -- Улукиткан, не знаю, куда идти... -- Эко не знаешь! На заход солнца. -- Но ведь солнца-то нет! -- Знаю, что нет. А где мы? -- В густом лесу. -- Тут примет не ищи, иди дальше. Когда выйдем к редколесью, скажешь. Я поправил вьюки, и наш караван завилял по чаще, обходя валежник, рытвины, завалы. Нужно бы остановиться, переждать дождь, а то и заночевать, но поблизости не видно воды и корма для оленей. Идем страшно медленно, голова кружится от голода, ноги еле-еле передвигаются. -- Ну вот, вышли на сосняк. Не помнишь такое место? -- Нет, не помню, давно тут был. -- Куда же идти? -- По дереву разве не узнаешь? Подведи меня к сосне, -- сказал слепой, ощупью сползая с носилок. Я подвел его к нетолстой сосне. -- Смотри хорошо: одна сторона коры должна быть светлая, как золото, другая темная, как старая осина. Видишь? -- Вижу, хорошо заметно. -- Положи мою руку на светлую сторону... Эта сторона всегда смотрит на полдень. Разве не знаешь, что от солнца кора деревьев светлеет, а от тени темнеет? Теперь сам себе скажи, где заход солнца, туда и веди след. Все оказалось очень просто и понятно. Но сосняк скоро кончился. Мы перешли небольшое болото и снова погрузились в густой смешанный лес. Опять не осталось ориентиров. Чувствую, что иду не туда. Случайно на глаза попалось гнездо белки, и я сейчас же сообщил об этом старику. -- Проверь по нему, ладно ли идем, -- сказал он. -- А как проверить? -- Вход в гайно всегда за ветром, а ветер тут зимою идет с запада... Я, оказывается, вел караван в обратном направлении. Поворачиваю назад. Дождь перестал, но с веток продолжают падать на нас тяжелые капли влаги. Липкий холод копится на спине под мокрой одеждой. Ноги скользят по влажному мху и с трудом несут расслабленное тело... Но вот в просвете высокоствольного леса показалась округлая сопка. Мы подходим к ней. Кругом непроницаемая завеса из серых туч. Видимость не более полукилометра. Под сопкой я нашел пни срубленных деревьев, два огнища, деревянные каркасы чумов. Всюду валялась сохатиная шерсть, кости, олений помет разных лет. Это было какое-то стойбище, не раз посещавшееся людьми. Улукиткан оживился, попросил подробно рассказать, что вижу. -- Хорошо привел, шибко молодец! -- похвалил меня обрадованный старик. -- Тут пастухи Ироканского колхоза с оленями зимою живут, это их место, больше некому быть... Обманули харги, пусть он караулит березовые олочи, а Улукиткан завтра будет на устье Джегормы мясо кушать, сладкий чай пить! -- Значит, узнаешь место? Мы близко от своих! -- крикнул я и, не в силах сдерживать охватившее меня волнение, обнял слепого. Какую-то долю минуты мы были самые счастливые люди на нашей планете. -- Как же нам дальше идти? -- спросил я, опомнившись. -- Теперь от заката солнца можно маленько на полдень свернуть, где-то близко должна марь большая быть, там есть старый лабаз пастухов, от него тропка пойдет к Джегорме. Говорю, недалеко осталось. Нас окружали старые ели, но, как я ни присматривался, не мог по ним определить, где север, где юг, -- кора у деревьев совершенно одноцветная. В своей беспомощности я признался старику. -- Если кора не показывает, то по мху на ветках смотри, куда идти... С какой стороны мха больше, там и север. Если одному дереву не веришь, смотри на соседние деревья, не ошибешься. Действительно, почти у всех елей больше мха было на одной стороне. -- Как до воды дойдем -- останавливайся, ночевать будем. До утра доживем -- там хорошо будет, -- сказал Улукиткан. Надежда воскресила силы, и мы снова тронулись в путь. День уже был на исходе. Взбитые ветерком тучи тяжело нависали над падью. Хмуро в старом лесу, почти ничего не видно вокруг. Я вел караван напрямик, руководствуясь только каким-то внутренним чутьем. Усталость, истощение дают себя знать. Кажется, если бы не вера в то, что мы находимся совсем близко от людей, я бы свалился прямо на следу. У оленей от тяжелых вьюков коромыслом прогнулись спины, они еле-еле плетутся. За сыролесьем нас враждебно встретила старая гарь. Погибшие лиственницы, падая на землю, подняли корнями пласты черной, обугленной земли. Одни деревья сильно наклонились и угрожающе замерли в воздухе, другие уже распластались по земле, перегородив сучьями проходы. Пробираться сквозь этот хаос с носилками стало невозможно. Старик кое-как тащился пешком за мной. Наверно, не меньше часа мы пробирались через пятисотметровую гарь. -- Однако, утка кричит, марь близко, -- сказал мой спутник, останавливаясь и прислушиваясь. Где-то позади и правее одиноко кричала утка. Спрашиваю: -- Что же делать будем? -- Думай, как лучше: возвращаться с оленями на марь или тебе вперед ходить смотреть, не там ли лабаз. -- Схожу посмотрю. А тебе костер разведу, погрейся пока. -- Костер хорошо, тело шибко застыло... Я вывел караван к сыролесью, привязал оленей, усадил слепого под лиственницей, развел ему костер и пошел искать марь... Утка не обманула: за небольшой гривой стройного лиственничного леса далеко протянулась бугристая марь. С двух сторон в нее вонзились жала узких перелесков. Земля была, словно оспой, изъедена черными рытвинами, усеяна пухлыми кочками, затянутыми ржавой накипью толстого мха. Я обошел болотце, примыкающее к лесу, и направился дальше вдоль мари. Вдруг из-под ног выскочил заяц. Метнувшись в кусты, он метров через полтораста остановился, приподнялся на задних ногах и пугливо замер. Обрадованно сбрасывая с плеча карабин, прижимаюсь щекой к ложе, прицеливаюсь. Одинокий выстрел всколыхнул сырую тишину. На зайца же выстрел не произвел никакого впечатления, он только настороженно повел длинными ушами и продолжал стоять на задних ногах. Я торопливо прицелился еще раз и выстрелил. Косой исчез. Неужели снова промах? Не чувствуя под собой ног, я кинулся туда, где был заяц. Ага, вот она, добыча! Теперь у нас, кроме надежды, есть чем утолить мучительный голод. Чтобы не таскать зайца с собой, да у меня и сил не было для этого, я положил его под приметной лиственницей и пошел дальше, вдоль мари... Однако вскоре убедился, что до конца ее мне не дойти. Было уже поздно, туман выжимал из леса густой сумрак. Моросил дождь. Хотел возвращаться, но тут на глаза мне случайно попалась тропа. "Она, вероятно, идет к лабазу", -- подумал я и зашагал по ней. Тропа перевела меня через марь, пересекла перелесок и действительно вышла к лабазу. Как я был ему рад! Словно увидел родной дом. Теперь уже не оставалось никаких сомнений, что мы близко от своих. Я на минуту задержался, чтобы запомнить место и приметы лабаза. Он стоял на возвышенности, и, судя по тому, что вокруг него уже поднялась молодая поросль леса, место это давно не посещалось людьми. Об этом свидетельствовал и сам лабаз: крыша у него прогнила, пол провалился, один столб наклонился набок. На деревьях были сделаны зарубки, вбиты колышки, на земле валялась старая железная печь, ствол от старинного ружья, всякая рухлядь. Если бы Улукиткан мог видеть все это, он рассказал бы о людях, бывавших возле лабаза. Место для ночевки здесь очень удобное: рядом вода, хороший корм для оленей. Надо было поторопиться засветло привести сюда караван. Возвращаясь к старику, я намеренно прошел по тропе дальше своего следа, чтобы не идти по-над топкой марью, а свернуть там напрямик к гари. На пути попалось кочковатое болото. Пока обходил его, густой туман лег на тайгу, сильнее заморосил дождь. Впереди я увидел просвет. Быстрыми шагами иду к нему, пробираюсь по чаще. Это оказалась не марь, а бурелом. Я остановился, осмотрелся кругом -- место незнакомое. "Неужели сбился с направления?" -- подумалось мне. Вспомнил, что марь оставалась у меня слева, свернул от бурелома к ней. Иду, тороплюсь, а мари нет, все лес да лес, окутанный густым затаившимся туманом. Вдруг шорох крыльев запоздалый ястреб низко прошмыгнул над кустарником, потревожив полетом отдыхавшую стайку дроздов. Начинаю ругать себя за опрометчивое решение идти напрямик. Но я уверен, караван где-то близко. Крикнул, прислушался -- никто не ответил, не откликнулось эхо. Ночь черным крылом придавила тайгу, лес угрожающе сомкнулся вокруг меня. Надо вернуться к лабазу, от него надежнее попасть на стоянку. Запах поджаренной зайчатины преследует меня, выжимает слюну. В голове слепой старик. Согрелся ли он? Не погас ли костер? Иду обратно. Вот и болото. Присматриваюсь и в недоумении останавливаюсь: это не то, которое я переходил полчаса назад. Что за дьявольщина! Неужели сбился? Мне стало не по себе. Что же делать? Улукиткан не должен остаться один в эту дождливую и холодную ночь. Смотрю по сторонам, но, кроме мокрого клочка земли под ногами, ничего не видно. Ужас на мгновение охватывает меня. Бросаюсь влево, бегу, ветки хлещут по лицу, спотыкаюсь о валежник, падаю, вскакиваю и бегу дальше. Понять не могу, куда девались марь и горелый лес. Вероятно, я сбился с направления, когда обходил болото, и ушел в противоположную сторону. Ночь сковала лес, и я ощутил страшную беспомощность, какую, вероятно, испытывает Улукиткан, потерявший зрение. Пробую снова кричать, но вместо крика из горла вырывается хриплый стон. Начинаю понимать, что иду зря, не найти мне сегодня старика. Но стоит остановиться, как сейчас же в воображении появляется лиственница на краю гари, с привязанными к ней оленями, залитый дождем огонек и слепой старик, промокший, голодный, со своими безрадостными думами. Так темно, что глаза уже не нужны. Идет сплошной ливень. Руками нащупываю проход. Тут мне напоминает о себе карабин, висящий за спиной. Я делаю выстрел вверх. Заворчала старая тайга, запал бескрылый звук в недрах промокшего леса. Жду ответа, жду долго. Ноги подламываются в коленках, руки хватаются за березу. С болью думаю о том, что у старика все патроны в бердане с осечками и, может, ни один из них не разрядится. Стреляю еще раз и снова напрасно жду ответа. Видимо, я далеко ушел от старика... Снова бреду, почти бессознательно передвигая отяжелевшие ноги. Спотыкаюсь и падаю, чувствуя, что подняться уже нет сил. Какое-то безразличие овладевает мною, ненужным становятся костер, тепло, ужин из зайчатины. Хочется прижаться лицом к сырой земле и забыться в долгом, долгом сне. Это минута полной физической расслабленности... Но вот в памяти встает образ старика, брошенного у гари, и этого достаточно, чтобы я мгновенно поднялся. Нахожу березку, сдираю с нее кусок коры, собираю на ощупь сушник и разжигаю костер. Надо восстановить силы до наступления завтрашнего дня. Одежда на мне промокла насквозь, дрова горят вяло. Голод озлобился. Руки напрасно шарят по карманам: из них давно уже выбраны все крошки. Как нелепо спутались события! Надо заставить себя уснуть, чтобы утром пораньше вернуться к слепому. Прижимаюсь спиною к корявому стволу лиственницы, прячу лицо в телогрейку, засовываю руки под мышки и погружаюсь в сон. Но это был не сон, а тяжелое забытье. Сквозь дремоту проплывали перед глазами все те же горы, болота, беспросветная тайга. То я оказываюсь возле старика, счастливым, радостным, то снова один брожу по мокрой земле. Проснулся от холода. Молча, безучастно стоят почерневшие от сырости лиственницы, сырая одежда на мне застыла коробом. Голова отяжелела, валится на грудь. Из-под седого пепла сиротливо смотрят на меня красные бусинки дотлевающих угольков. Заставляю себя встать, разжечь костер. Огонь! Что бы я делал без тебя в этой чужой, мрачной тайге! Почему-то вспомнилось детство, когда ездил на лошадях вместе с мальчишками в ночное. На таком вот костре пекли картошку, и до чего же она была хороша! Никогда после не приходилось есть такой вкусной картошки. Многое бы я отдал сейчас за пригорелую корочку, что когда-то осталась у костра недоеденной!.. Вместе с запахом картошки из тайги вдруг потянуло ароматом подового хлеба, испеченного на капустном листе, да так сильно, что, кажется, можно насытиться одним этим ароматом. То чудится, будто на костре жарится мясо и на угли стекает сочный жир. Это все голод продолжает строить козни. Скорее бы утро! Мысли снова и снова возвращаются к слепому Улукиткану. Что с ним? Нашел ли он дров, чтобы согреться? Не представляю, как можно спастись в эту холодную и сырую ночь без костра. Опять начал моросить дождь. Еще больше сгустился туман. Заплакала старая лиственничная тайга крупной слезой. Как томительно ожидание! Кажется, давно бы нужно появиться дню, а его все нет и нет! Не вечная ли тьма легла на землю? До боли стынут ноги. В голове сумбур из-за нелепого положения, в которое я попал. Откуда почерпнуть силы, как распутать свой след, найти горелый лес с брошенным слепым проводником? Где вы, верные мои друзья-сподвижники? Кто из вас смог бы догадаться, что рядом в тайге бьются за жизнь два близких вам человека! Хочется крикнуть, но знаю -- никто не услышит мой голос. Я поднимаюсь. Холодное утро сочится сквозь серые клочья тумана. Лениво расползается тьма, расступаются деревья. Первая мысль: "Куда идти?" Пытаюсь восстановить в памяти направление, которым ушел от гари, но тщетно. За ночь я столько напетлял по тайге, что мог очутиться Бог знает где -- на юге или на западе. Мне показалось, что Улукиткан с оленями находится по направлению от меня через костер. Почему именно через костер, не знаю. Хотел выстрелить, да вспомнил, что в карабине остался один патрон, который еще может пригодиться. Неохотно покидаю нагретое место. Кругом тайга, чужая, дикая, придавленная непроницаемым туманом. Ничто не нарушает гнетущей тишины леса. Не пикнет птица, не щелкнет белка, не пробежит зверь. Только тяжелые капли влаги гулко падают на шапку, на плечи, на землю. Неожиданно выхожу в редколесье, прорезанное небольшим ручейком. Тут мне удается ориентироваться по деревьям: узнаю, что держу путь на север, почти в противоположную от нашего маршрута сторону. Теперь ясно: я блуждаю где-то далеко от старика. Опускаюсь на пень, пытаюсь заставить себя спокойно разобраться в обстановке. Несомненно, если пойти по этому ручью, он приведет к Джегорме, а по ней я легко найду и своих... Я встаю и с надеждой на успех направляюсь вниз по ручью. "А как же со слепым?" -- пронизывает меня мысль. Вспомнились его слова: "Бросить товарища в беде -- все равно, что убить его, даже хуже", -- и я тут же поворачиваю обратно. Не успел сделать и десятка шагов, как слух уловил странный звук, будто кто-то шлепнулся в воду. "Кому охота купаться в такую мокрую и холодную погоду? -- подумалось мне. -- Разве птица какая?" И я осторожно вернулся к ключу. В просвете кустов блеснул заливчик, и на его поверхности, под бережком, плавала уточка с селезнем. Вот оно. счастье! Я приподнял карабин, но тотчас же остановил себя: последний патрон надо беречь. Кто знает, что еще на пути суждено пережить? Надо попробовать добыть утку без выстрела. Я отошел в сторону, вырезал палку и пополз по липкой земле вдоль берега. Ползу осторожно. Знаю, что делаю глупость -- не добыть птицы палкой, но голод сильнее разума. Откуда и ловкость взялась. Вот уже остается всего метров пять. Выглядываю из-за валежины, не дышу. Вижу, на кочке, залитой водою, сидит уточка, прихорашивается: бросает чубатой головою на себя воду, словно серебром обливая серенький наряд, полощется хвостом, шлепает крыльями по воде и, на минуту замирая, что-то бормочет рядом плавающему селезню. Тот, нарядный, франтоватый, вертится перед нею, хвастливо показывая ей то один, то другой бок, то белую грудку и однотонно повторяя: "шит-шит..." Вдруг свист, всплеск воды, столбы брызг -- на заливчик упал второй селезень. И пошла потасовка. Разъяренные соперники, наскакивая друг на друга, бились крыльями, щипались, ныряли. Я, воспользовавшись их дракой, подполз ближе к берегу. На коленках рвутся штаны, к лицу липнет грязь. Приподнимаюсь, чтобы бросить палку, но на воде никого нет. Проклятье! А снизу по ключу доносится дразнящий крик утки. Я задерживаюсь, безвольно прислонившись спиной к лиственнице. Окружающий мир кажется пустым, а все, что было до сих пор близко и дорого, становится ненужным. Одно желание -- искать старика. Вихляющей походкой подхожу к ключу, бросаю в лицо горстями воду, пью ее медленными глотками и чувствую, как она холодком разливается по пустому желудку. Снова иду по темному лесу, окутанному предательским туманом. Никакого ориентира, все однообразно, мертво, серо. Ноги с трудом передвигаются. Взглянул на часы и удивился -- время давно перевалило за полдень, а вокруг все тот же лес и лес. Движения уже не согревают меня. Очень зябну, хочется тепла. Мелкий затяжной дождь до отказа напоил почву. С трудом нахожу сухое место, пытаюсь развести костер и не могу: в глазах муть, мышцы ослабли, руки закоченели. С ужасом подумал: "Неужели тут, в этой глухой тайге, так близко от своих, оборвется мой жизненный путь?.. Нет, надо идти!" Хочу подняться, но кто-то властно кладет мне на плечи тяжелую руку, клонит к земле, и я впадаю в забытье... Очнулся ночью, совершенно разбитый, больной. Не могу вспомнить, как попал в тайгу. Хочу пошевелить ногами, но их словно нет у меня. Не чувствую и рук, все онемело. На губы с шапки стекает струйка воды, я жадно глотаю ее. Мокрая одежда липнет к телу. Вдруг слышу -- близко хрустнул сучок под чьими-то тяжелыми шагами. В темноте кто-то зло фыркнул и ленивой поступью, неохотно обошел меня справа. Когда смолкли шаги, я нащупал возле себя сушину, настрогал ножом щепок, развел костер. Дождь давно перестал. Вижу на ольховой ветке сухой гриб. По-детски радуюсь. Достаю его и ем. Гриб кажется мне довольно вкусным, но он очень мал и еще больше раздражает голод. А в лесу так тихо, что мне кажется -- я слышу, как корни всасывают из почвы влагу, как поднимается она к стволу и, разбиваясь на тысячи ручейков, течет по тонким веточкам к почкам. Стараюсь не думать об Улукиткане. Не пережить ему непогоды, не встретиться нам больше на таежных тропах. Да и выйду ли сам? Я первый раз в жизни почувствовал себя страшно одиноким, оторванным от всех, забытым. Захотелось к людям, с головой окунуться в житейскую суету, вместе с ними бороться. Кажется, с наслаждением я обнял бы и прижал к сердцу даже самого плохого человека... Костер разгорается все сильнее. Достаю из кармана записную книжку -- немую свидетельницу всего случившегося. Глаза задерживаются на последней записи: "28/VI миновали последний перевал. Слепой чувствует себя лучше. Наконец-то спускаемся к Джегорме, завтра будем у своих. Какое счастье! От одних этих мыслей становится легче и надежным кажется путь. Теперь и я вместе с Улукитканом готов поверить, что Майка принесла нам счастье". Беру карандаш и пишу дрожащей от слабости рукой: "30/VI. Как жестоко мы обманулись. Именно тут-то, у Джегормы, нас и подкарауливало несчастье. Вот уже третий день тайга не просыхает от дождя, туман, видимо, навечно запутал мой след. Ноги и руки заметно припухли -- это угнетает меня. Из пасти разорванных сапог выглядывают окровавленные пальцы. Остается всего две спички: следовательно, я могу рассчитывать в лучшем случае еще на один костер. Если погода не уймется, то это будет последний костер. Об Улукиткане вспоминаю все реже и спокойнее, как о чем-то уже свершившемся. Кто виноват во всей этой трагической концовке? Только я. Уйди я позавчера своим следом от лабаза к бурелому, где бросил слепого старика, ничего подобного не случилось бы, и мы могли уже быть у своих. А ведь хорошо знаю -- нельзя ходить напрямик по незнакомой тайге, да еще в туман. Вот и расплачиваюсь за оплошность". Теперь хочу вернуться к ключу. По нему дойду до Джегормы, а там как-нибудь доберусь до своих и организую поиски Улукиткана. Этот план кажется мне более верным. Буду идти сколько хватит сил. Думаю, что немного дней осталось до развязки. Какой бы она ни была, я спокойно встречу ее. У меня нет причины жаловаться или обвинять кого-нибудь. "Сама себя раба бьет, коль не чисто жнет". Но невыносимо думать, что я оказался виновником смерти Улукиткана! Сквозь ночной туман сочится утро. Я встаю, сдираю с березы кусок коры, заворачиваю в нее записную книжку. Если ей суждено пережить меня, то записи в ней избавят друзей от поисков причины нашего несчастья. Налетевший косяк казарок отвлекает меня от мрачных мыслей. Птицы долго кружат над лесом -- видимо, в поисках места для отдыха, и я завидую их независимости, их крыльям, их гусиному счастью. Хочу идти, но, как на грех, усилился дождь. Подкладываю в костер дров, подсаживаюсь поближе, дремлю, обласканный теплом. И вдруг вижу страшную картину, как бы нарочно выхваченную памятью из прошлого: толстый трухлявый пень, под ним, между полусгнившими корнями, лежит мертвый человек, раскинув ноги, завернутые в мешковину, и прикрыв левой рукой тощую грудь. Глаза, губы исклеваны птицами. Рядом затухший костер, поодаль брошена на куст котомка с деревянным лотком для промывки песка. В сжатых пальцах правой руки мертвый держал замшевую сумочку с золотом... Эту картину гибели заблудившегося золотоискателя я видел пятнадцать лет назад, в верховьях Алдана, недалеко от прииска Кабаткан. И нужно же было моей памяти вылепить такое в эти тяжелые минуты борьбы за жизнь! Я пробуждаюсь с недобрым предчувствием. Наступил третий по счету день. Погода ничего хорошего не обещает. Собираю остатки сил, пытаюсь вернуться к ключу. На одной ноге сапог, вторая завернута в портянку. Из-под разорванной штанины видны опухшие ноги. Живот полуголый, в ранах. В руках посох, он помогает удерживать равновесие, иначе идти трудно. Я все чаще припадаю к деревьям, чтобы передохнуть. Земля под ногами потеряла устойчивость, глаза стали неясно различать предметы. "Чужая тайга для сильного не радость, а слабому лучше не связываться с ней. Запутает след, заведет в чащу, разденет, разует, лишит огня, пищи, потом начнет мучить, посылать то туда, то сюда... силы отнимет -- и конец", -- вспомнились мне слова Улукиткана, и еще горше стало на душе. Чувствую, как тают мои силы. С трудом переступаю через колодник. Слабеет связь с действительностью, порой забываю, куда и зачем иду. Все больше гаснет надежда на то, что я доберусь до ключа. Не знаю, на что я мог рассчитывать, истощенный длительным голодом, с опухшими ногами я руками, и все же шел. Совершенно неожиданно из-под ног взлетел пестрым лоскутом рябчик. Он поднялся метра на четыре от земли, уселся на сучке первой лиственницы и с любопытством стал рассматривать меня, комично вертя вытянутой головой. Я подошел к птице и поразился: она не улетела, хотя я и находился всего в двух метрах под ней. "Рябчик и тот не стал меня бояться", -- подумалось с болью. Но мне вдруг показалось, что этот рябчик необыкновенно большой. Присмотрелся -- и от радости чуть не подпрыгнул. Да ведь это каряга, птица без страха! Вот и есть чем пообедать! Я стал собирать сушник, достал из-под шапки спички и уже хотел разжечь костер, но подумал: "Ведь карягу можно съесть и сырой -- голод неразборчив в пище, а спички приберегу, путь еще не окончен". Кажется, счастье вспомнило про меня. Немного терпения -- и буду самый богатый человек в мире. Шутка ли, при моем положении иметь желудок, до отказа набитый мясом, две спички и один патрон! Я заботливо прячу спички обратно в шапку. Надо скорее поймать карягу: чего доброго, перелетит выше, и тогда мой обед не состоится. Пытаюсь подобраться к ней по стволу лиственницы, но как же это мне сделать, когда ни в руках, ни в ногах нет сил? Достаю нож, вырезаю длинную хворостину... Из чего же ссучить веревочку для петли, с помощью которой можно будет снять карягу? Взгляд задерживается на изорванной штанине... А птица сидит на том же сучке, вертит головой и не собирается улетать. Я усаживаюсь на валежину и, пока сучу веревочку, вспоминаю эвенкийскую легенду про карягу, почему эта птица никого не боится. ...Раньше, давно-давно, тайга жила не так, как теперь, -- повествует легенда. -- Волки, олени, рыси, кабарожки, коршуны, дрозды -- словом, все звери, все птицы жили вместе. Они не знали, что такое страх, и не боялись друг друга. Как теперь, так и тогда одни звери питались травою, а другие -- хищники -- поедали их детей, и те не знали, как им спасти свое потомство. Тогда не нужно было сапсану охотиться за утками, он жил с ними и на выбор мог завтракать чирком или обедать гоголем. Белка дружила с соболем, и соболь не гонялся за ней, как теперь. Он съедал ее играя, как бы шутя. Таких шуток много было тогда в тайге. Со временем хищники так расплодились, что им не стало хватать пищи, а других зверей и птиц оставалось все меньше и меньше. Они бы совсем исчезли, да вспомнили про Чудо-зверя, повелителя тайги, и решили идти к нему просить защиты. Не прогнал их Чудо-зверь, выслушал и долго думал, как изменить плохой закон, как сделать, чтобы все могли жить и размножаться. Спустя много времени вышел он на вершину скалистого гольца, созвал всех жителей тайги и сказал: -- Вам, хищники, я отдаю зло -- оно поселит между вами вражду. А вас, звери и птицы, я награждаю страхом -- и вы будете всех бояться. Раздав зло и весь страх, Чудо-зверь собрался вернуться к себе в пещеру, но к нему подлетела каряга. -- Где же ты была? -- спросил ее властелин тайги. -- На бережку в камешки играла, -- ответила беззаботная птица. -- Что же мне с тобой делать? Останешься ты, каряга, без страха и будешь служить пищей заблудившемуся человеку в тайге... Пока вспоминалась легенда, ссучил веревочку. Привязываю ее к концу хворостины, делаю петлю и подхожу к лиственнице. У птицы действительно никаких признаков страха. Она продолжает сидеть на сучке, спокойно наблюдая за моими движениями. Когда же я поднял к ней петлю, птица неожиданно вытянула шею, как бы понимая, что так легче поймать ее. Петля захлестнулась, и каряга стала моей добычей. Я держу в руках теплый, живой комочек, способный поддержать мои силы, и радуюсь. А птица продолжает спокойно рассматривать меня, не пытаясь освободиться. Тогда я перекинул ее через колено и, удерживая голову левой рукой, занес нож, но вдруг увидел ужас в ее открытых глазах. Во рту появился неприятный привкус хины, я почувствовал отвращение к пище и выпустил карягу. Напрасно радовался! Снова неумолимая действительность окружает меня. А каряга пасется в траве тут же, рядом. Я начинаю понимать, что сделал величайшую глупость, отпустив птицу. Хочу поймать ее снова, но она взлетает, и звонкий шум крыльев уносит ее в туман. Я бросаюсь следом за птицей, спотыкаюсь, падаю через валежину. Долго лежу на мокрой земле в полном изнеможении, как во сне. Услужливое воображение рисует мне жуткую картину: я вижу себя растерзанным хищниками. Вскакиваю, оглядываюсь в недобром предчувствии. -- Хорошо, что у меня еще есть силы подняться и идти, -- говорю я вслух чужим, хриплым голосом. С невидимых туч на тайгу падают невесомые пушинки снега. Резко похолодало. С веток перестало капать. Как мучительна тишина леса, какая невероятная пытка -- это однообразие среди густого, беспросветного тумана! Кругом мрак, сырость, необъятная тайга, и я один среди гнетущего безмолвия. Бывает у человека такое состояние, когда ему уже ничего не нужно, когда меркнет сознание и он начинает забывать себя. Так шел и я навстречу неизбежности... Земля магнитом тянет к себе. Знаю: только соблазнись, присядь -- и уже никогда не встанешь. Собираю последние силы, иду. Путаюсь между валежником, теряю равновесие. Наконец ноги подламываются, но руки успевают схватиться за березу. "Нет, не сяду!" -- протестующе шепчут губы, и я, обняв березу, молча прошу пощады. -- Вот и край!.. -- страдальчески вырывается у меня. Глаза хотят последний раз взглянуть на окружающий мир... И я вижу просвет. А что, если это гарь, в которой остался Улукиткан? Из неведомых источников в организм вливается сила, и я иду к просвету. Нет, за лесом протянулась марь. Осматриваю ее и не верю глазам -- против меня, примерно в ста метрах, пасется крупный медведь, черный, с белым галстуком на груди. Я прячусь за толстой лиственницей. Опущенная голова зверя беспрерывно поворачивается то вправо, то влево. Вот он задержался возле колоды, разломил ее, собрал языком какие-то личинки, разрыл когтями кочку, полакомился корешками. Бесшумно снимаю с плеча карабин, сам себя убеждаю не торопиться -- ведь всего только один патрон. Прижимаюсь к стволу, начинаю целиться. Руки дрожат, мушка скачет вокруг зверя, не могу остановить ее. Ноги подкашиваются, и я невольно опускаюсь на землю... Медведь, не чуя опасности, беспечно пасется. Вот он поворачивается ко мне боком, что-то жует и смотрит в противоположную сторону. Я глушу в себе волнение, становлюсь на колени и, положив на торчащую впереди ветку ствол карабина, снова целюсь. Теперь мушка стала послушнее. Нажимаю спуск. Выстрел разломился и, дробясь, расползся по лесу, разрывая тишину. Медведь, перевернувшись через голову, хочет вскочить, хватается зубами за свою левую ногу и со страшным ревом падает на землю. Ожила, всколыхнулась затаившаяся тайга. Взлетел испуганный бекас, пугливо поднялся откуда-то косяк серых уток. Медведь, подминая под себя кусты, валежник, продолжает неистово реветь. Я стою, прижавшись к лиственнице, боюсь пошевелиться, чтобы не обнаружить себя. Возможно, пуля не смертельно задела зверя, а раненый медведь ой как опасен! Тем более если в ружье уже нет заряда... Вот рев начинает затихать, переходит в тяжелый стон. Вижу, медведь встает на передние лапы, пугливо осматривается, затем пытается сдвинуться с места -- и падает на землю. Снова встает и опять падает. Отдохнув с минуту, он ползет на передних лапах к закрайку, впиваясь когтями в сырую землю и волоча зад. Иногда ему все же удается встать на все четыре лапы, но через два-три шага он снова валится, и страшный рев потрясает тайгу. Я догадываюсь: пуля повредила зверю позвоночник. Покидаю свою засаду, обхожу марь и осторожно подкрадываюсь к раненому медведю, на всякий случай вытащив нож. Услышав шорох, медведь приподнимается на передних лапах, повертывает лобастую морду в мою сторону и настораживается. Наши глаза встречаются, и мне становится не по себе от его сосредоточенного, полного бешенства взгляда. Но тут на помощь пришел ветерок, набросив на медведя запах человека. Какой ужас охватил его! Он, казалось, забыл в этот момент про рану, про боль, метнулся в сторону, но тотчас же упал, и снова рев разнесся по лесу. Я открыто иду к медведю. Пальцы сильнее сжимают рукоятку ножа. В гневном припадке зверь грызет зубами кочку и неистово кричит, наводя ужас на все живое. О, как бы он расправился со мною! Это я вижу в его злобном, полном ненависти взгляде, которым он награждает меня. Между нами остается не более десяти шагов. Медведь, услышав шаги, вдруг повернул в мою сторону открытую, с ржавыми клыками пасть и затаился, как бы готовясь к прыжку. В его тяжелом дыхании, в маленьких округлых глазах, в когтях, во всем его облике еще чувствуется страшная звериная сила, способная постоять за себя. Но страх перед человеком заставляет медведя отступать. Он ползет на передних ногах, работая ими, как веслами, и волоча непослушный зад. Голод гонит меня следом за раненым зверем. Мне кажется, что только свежее мясо может восстановить мои силы, и тогда я непременно найду Улукиткана. Я уже чувствую запах жареной мякоти, даже слышу, как стекает с нее на угли ароматный жир. Тошнота на мгновение затуманивает сознание. Я склоняюсь к березе и с минуту стою, расслабленный этими мыслями. Потом снова бреду за зверем. Медведь старается забраться в чащу, залезть под колоду. Он беспрерывно бросает на меня полные ненависти взгляды. Оба мы страшно устаем: медведь -- от боли и бессильной злобы, я -- от невероятного нервного и физическо