ее, -- советует Павел, кивая головой на старуху. -- Она ведь тут за главного командующего. -- Это вам! -- кричит старуха, протягивая куски вяленой оленины как бы в знак примирения. -- Спасибо, Лангара, но нам нечем отблагодарить тебя. Деньги возьмешь? -- Когда люди живут в одном стойбище, разве мясо продают? -- Но ведь гость не нахлебник! -- Э-э, лючи, надо знать, что без пищи никто жить не может, но не у каждого она есть в котомке. Убил зверя -- твой фарт, тебе спасибо, а мясо всему стойбищу. Закон наших предков не позволяет одному брать себе воду и пищу, -- и старуха сует мне в руки куски сушеного, приятно пахнущего дымком, мяса. -- Спасибо тебе, Лангара, и за мясо, и за мудрое наставление. Твои предки, завещавшие эту истину, были достойными людьми. -- Надо бы свежего мяса вам дать, да оно кончилось вчера, -- говорит старуха, поднимая с земли упавший кусочек оленины. -- Старик рано утром ушел с ружьем, тут близко сохатый постоянно жирует; может, удача будет, вернется вечером и еще вас угощать будем. -- Ему, глухому, видимо, трудно дается охота. Разве только скрадом он и может убить зверя? -- Что ты! -- замахала руками старуха. -- Скрадом сейчас не добыть сохатого. Это время лист на полу, тихо ходить нельзя, да и зверь -- сохатый, сокжой -- на месте не стоит, шибко ходит, грибы ищет, ни за что не догонишь! Карарбах промышляет зверя с собаками. -- Как с собаками, он же глухой?! Собаки в поисках зверя далеко уходят с глаз, а лая их старик и близко не услышит. Ты шутишь, Лангара. Она рассмеялась. -- Ты совсем как муннукан (*Муннукан -- заяц), думать не хочешь. Говорю, нужда многому учила людей. -- Она достала из-за пазухи трубку, прикурила от лучинки и продолжала: -- Когда Карарбах оглох, его все жалели, не давали ему мяса от другого охотника. Он голодал, долго думал, как жить. Потом догадался. Теперь берет на охоту две собаки. Одну привязывает к поясу, никуда не пускает, а другая бегает кругом, далеко по тайге, ищет зверя. Когда найдет и остановит его -- лает. Другая собака, на поводке у старика, тащит его на лай, приводит к зверю. -- У Меня к тебе большая просьба, Ланга-ра. Не сможете ли вы кочевать со своим стадом вместе с нами к Ямбую, пусть старик поможет нам найти следы пропавших людей. Она выпрямилась и ткнула пальцем в мою голову: -- Кто поверит, что в таком большом котле нет ума! Или ты сдурел, что ли? Даже худойчеловек не захочет сам идти к злому духу! -- Старуха резко повернулась, пошла от меня. -- Не уходи, Лангара, еще есть разговор. Старуха недоверчиво приостановилась. -- Говори, да не трать по-пустому слова. Ка-рарбах на Ямбуй не пойдет, -- отчеканила она. -- А если я отдам тебе Загрю? -- Загрю?! -- обрадовалась Лангара, делая шаг в мою сторону. -- Отдашь Загрю?.. -- Но вдруг осеклась и ушла тихими, неуверенными шагами. Павел поджаривал на углях вяленое мясо. -- Слышал? -- спросил я у него. -- Их на Ямбуй и калачом не заманишь. -- Пожалуй, и не стоит уговаривать. Не дай бог что случится, тогда вина на нас ляжет, -- ответил он. Лучи яркого света золотят крылья беркутов, парящий в небесной вышине, обнимают землю и нежным прикосновением будят горы, леса, прогоняют туман, скопившийся на дне широких падей. Легкий, почти прозрачный дым окутывает чумы. Доносятся крики детей, стук посуды и говор. Из перелеска подходят олени. Животные шарят по стоянке в поисках солонцов и ложатся на землю. А ручей под притихшим осинником шумит, плещется, зовет. От него тянет прохладой и запахом свежей травы, смешанным с запахом увядающих листьев. -- Через пять минут связь со штабом, будете что передавать? -- спрашивает Павел, присаживаясь рядом со мною. -- Я вот о чем думаю: нас двоих мало, чтобы серьезно заняться расследованием на Ямбуе. Надо вызвать еще кого-нибудь из надежных ребят. Может, ты посоветуешь? -- Если техник Гриша Коротков близко работает, надо просить у него Елизара Быкова. Уж этот не подведет. Да и охота повидаться с ним. Мы ведь из одного села. -- Хорошо, запиши радиограмму: "Штаб Плоткину. Помимо Петрика и Евтушенко, районе Ямбуя бесследно исчезли два эвенка при тех же загадочных обстоятельствах. Положение серьезнее, чем предполагали. Желательно отправить в мое распоряжение десятника Елизара Быкова с проводником-охотником, знающим район Ямбуя. В крайнем случае вместе с Быковым кого-нибудь другого, опытного. Еще раз предупреждаю: всем подразделениям оставаться до полного завершения работ. Возможно, все будут привлечены к розыску исчезнувших людей". Иду к ручью умываться. Из-за лохматых вершин лиственниц выползло красное, как от натуги, солнце. Слепит глаза. Как приятно тепло первых солнечных лучей! Горстями бросаю в лицо, на грудь хрусталь студеной воды. До чего же она колючая, обжигающая, сразу снимает сонливость. Меня встретила Лангара. -- Мы сегодня ходить будем вашей тропой, потом завтра свернем на свою. -- Очень хорошо! -- обрадовался я. -- А старик знает, где будем ночевать? -- На земле останется след наших оленей, он приведет его к старому чумищу пастухов, куда мы идем. -- Не заблудится? -- Старик не знает такого слова -- заблудиться! -- Но почему ты сразу не сказала ему, где ночевать будем? Лангара поморщилась. -- Я ему не дала чайника, без чая он нигде ночевать не останется, не беспокойся. А есть захочет -- скорее найдет прямую тропу к чуму. Голод укоротит дорогу. -- Тогда зачем же ты так мучаешь Карарбаха? -- Не мучаю. Так он сильнее беды, сильнее голода, другим от него польза и долго проживет. А его не будет -- кто с оленями останется? Дети в интернате учились, книжки читают, много всякого разного знают. А вот чтобы сердце болело за стадо -- этому не научили их. Как они останутся с оленями, куда потянут тропу без старика? Не знаешь? То-то!.. -- Но вы не вечны. Да и сколько же можно вам работать? Вы с Карарбахом заслужили более спокойную старость. -- Нам тут лучше. -- Но это не жизнь, а мука! В твои ли годы брать на себя столько забот. Да и нельзя все делать по старинке, жить надо иначе и тебе и детям. -- Время другое, ты правду говоришь, -- соглашается Лангара. -- Однако новое надо с умом делать, иначе оно совсем эвенков от насиженных мест уведет. А тайга, сам понимаешь, не должна пустовать. Много в ней добра, ой как много! Кто-то тут должен жить. -- Ваши дети, -- перебил я ее. -- Они все грамотные, пусть и хозяйничают. -- Говорю, их не приучают жить в тайге, другую пищу дают, и они след волка путают со следом собаки, своего оленя не могут найти в стаде, нарты не умеют делать. А без этой мудрости наших предков они не станут сильными, ветер будет носить их куда захочет. Они не справятся с тайгою. Да и зачем тут такие люди! -- И вдруг старуха заторопилась, взяла у меня из рук полотенце, мыло и направилась быстрыми шагами к ручью. Я много лет кочевал с эвенками. Но не помню, чтобы они жаловались на свою жизнь, высказывали обиды, и мне казалось, что эти люди хорошо устроены, довольны тем, что теперь у них всегда есть пища, одежда, свой постоянный угол. Но нет, человек не только этим живет. -- Вам надо жить в тайге, но уйдите с этих бесплодных болот в другие места, где богаче природа, много ягеля и земля хорошо родит. -- Не говори так! И в этой тайге много богатства, надо его видеть. В это время кто-то окликнул ее, и она поспешно ушла, оставив меня озадаченным своим рассказом. "Нет, не уйти старой Лангаре из тайги, -- думаю я, провожая ее взглядом. -- Не бросить ей аргиш. Она сохранит до могилы то, что завещали ей с колыбели. А ведь ничего хорошего не видела пастушка за свою большую и трудную жизнь на этих зыбких марях и голых холмах, опекаемых лютой стужей и проклятущей мошкарой. И все же это родные места. Вот и пытается она задержаться в этих пустырях, сохранить опыт предков и сделать новую жизнь эвенков счастливой, но в родной тайге. Не дать им уйти на жительство в другие места. Как же больно думать ей, что тайга может опустеть, что исчезнут тропы отцов, не останется их опыта, если детям не будут прививать в интернатах, институтах любовь к природе, учить их жизни в лесах, развивать в них врожденные способности охотника! Я по-человечески понимаю ее Тревогу за судьбу подрастающего поколения эвенков". Тучи, не донеся до нас дождя, ушли к горизонту, и опять над нами густо-синее небо. Пока Павел печет лепешки к завтраку, я снимаю нашу палатку и в то же время посматриваю, как женщины готовятся в путь. Они ловко расправляются с чумами, скатывают бересту в тугие свитки, набивают потки продуктами, посудой. Хаос вокруг быстро исчезает, все ложится на свои места. К костру подходит только что проснувшийся Битык. На его лице и следа не осталось от вчерашней обиды. Он слюнит указательный палец, макает его в теплую золу и начинает энергично чистить белые, как перламутр, зубы, потом мчится к ручью и, вернувшись, сушит у огня мокрое лицо и руки. Из разобранных чумов появляются полуголые ребята. Налетают на костер и, сбившись у огня в плотную кучу, следят за нами. Это совсем еще карапузы, загорелые, будто вымазанные в шоколаде. Лица у них заспанные, но глаза чистые, взгляд острый, соболиный. Все вместе малыши чувствуют себя смелее. С раннего возраста они уже умеют наблюдать и скрывать любопытство. Они родились в тайге и, впервые в жизни открыв глаза, увидели чумы, оленей, костер, услышали лай собак. Позже их любимой забавой стала езда на оленях. А вот сейчас они впервые видят лючи "с птичьими носами", чьи тяжелые сапоги оставляют необычный след на земле, чья речь состоит из каких-то непонятных звуков. Павел берег в руки горячую, докрасна поджаренную лепешку, постукивает по ней пальцами, как гончар по своему изделию, и начинает ломать. Пахучий пар обдает лицо. Детвора напряженно следит за каждым его движением. Губы их невольно шевелятся в предвкушении лакомства. Первым получает лепешку стоящий впереди Битык. Он и сегодня у ребят за главного. Затем Павел наделяет и остальных. Никто из малышей не просит, этого им не позволяет врожденная гордость. С кусками в руках все присаживаются поближе к огню, не торопясь, с удивительной бережливостью, откусывают маленькие дольки, неторопливо жуют, явно наслаждаясь. Они сызмальства знают, что из пищи и крошки не должно пропасть. Нам с Павлом доставляет радость смотреть на детвору. От жаркого пламени смуглые лица ребят пылают густым румянцем и кажутся вылитыми из красной меди. Дети беззаботно жуют, изредка поднимают на Павла блестящие черные глаза, полные благодарности. Тот добродушно улыбается им и тоже жует. Я связываю палатку, а сам все думаю об этих детях. Сейчас они хотят научиться у старших пасти стадо, арканить диких оленей, ходить на лыжах, распутывать следы зверей, подзывать на пикульку рябчиков, кабарочек -- стать такими же охотниками, как Карарбах. Для них он предел мечты. Вернутся ли они после учебы в родные леса, как этого хочет Лангара, чтобы по-новому строить тут жизнь, чтобы сохранить национальные достоинства своего народа? И тогда на долю черноглазых ребят выпадет самая интересная миссия -- превратить вечно стылый край в пушной заповедник, заставить бесплодную землю служить человеку, и в холодном безмолвии нагорья будет звучать веселая песня эвенков. Со всех сторон к стоянке стекаются разрозненные гурты оленей. Они заполняют просветы в перелеске и всю поляну. Дети, как по команде, перестают жевать, запихивают за пазухи недоеденные куски лепешки, вскакивают. Битык бежит к вьюкам, хватает маут (*Маут -- ременный аркан). Они будут ловить своих учагов, на которых путешествуют по тайге. Но мне с Павлом совершенно непонятно, как можно среди этого огромного стада оленей, удивительно похожих друг на друга, найти одного, своего? Однако так кажется только нашему неопытному глазу. Даже дети пастухов прекрасно узнают своих животных, для них каждый олень имеет свои приметы, непостижимые для нас. Но вряд ли они могут объяснить их. Это не всегда могут сделать и взрослые пастухи. Битык встает на пень, так ему виднее, окидывает быстрым взглядом стадо. Вертит головою вправо, влево, то приседает, то вытягивается. И вдруг радостный крик -- увидел! Мальчишка, не выпуская из виду опознанного учага, начинает набирать на правую руку мелкими кругами маут. Сходит на землю и по-кошачьи крадется к краю перелеска, где, плотно сбившись в кучу, отдыхают олени. Вдруг один из оленей вскакивает, точно ждал этого момента, поворачивает настороженную голову в нашу сторону. Мальчишка явно не успевает, и учаг огромными прыжками вырывается из стада. Двое шустрых парнишек бросаются за ним, заворачивают его обратно к поляне. Учаг дичится, раздувая ноздри, ищет пугливыми глазами опасность. Носится как оглашенный. А Битык уже в перелеске. Прильнув к стволу лиственницы, ждет, готовый метнуть маут... Слева тоже двое ребят пытаются обхитрить крупного учага. Слышатся крик, визг, шорох погони. Так, видимо, каждое утро мальчишки азартно состязаются с оленями. Но вот они, как по команде, прекращают гоняться за учагами, с радостными воплями бегут к матерям, показывают ручонками на запад. До нашего слуха доносится гул моторов. Лица всех обращены навстречу звуку. Из густой синевы неба выплывает самолет. Павел бросает на костер заранее приготовленную охапку сырых веток с листьями. Над стоянкой столбом встает густой дым. Дети неистовствуют от восторга. Машина теряет высоту, сбавляет скорость, с ревом идет на нас. Она разворачивается низко над лесом, делает один круг, второй. Всполошились олени, залаяли перепуганные собаки. В третьем заходе, когда самолет был над нами, от него отрывается белая лента с грузом на конце, падает на деревья, зависает на верхушке одного из них. Летчик делает еще один круг, прощаясь, качает крылом и уплывает в голубую даль неба. Мы машем руками. А Битык и с ним еще парнишка уже карабкаются по гладкому стволу лиственницы. -- Ну и ловкачи! -- восторгается Павел. В посылке, сброшенной с самолета, были лекарства и инструменты, отправленные нам Верой Ивановной. Не забыла она вложить и подробную инструкцию. Мне никогда не приходилось держать в руках шприц. Вначале я даже растерялся. Ведь все -- и лекарства, и шприц, и руки -- должно быть стерильным. А что можно сделать в такой обстановке? Как бы хуже не получилось... Но выхода нет. -- Ты внимательно смотри, -- обращаюсь я к Сулакикан, -- что и как я буду делать. Завтра наши тропы разойдутся, и ты будешь сама лечить Аннушку... Нас окружает детвора. Все-то им надо, никуда от них не скроешься. Я тщательно мою руки, кипячу шприц. Мой уверенный вид, кажется, обнадеживает жителей стойбища. На таборе наступает тягостное ожидание. Аннушка лежит на шкуре, под остовом раздетого чума. Глаза ее бессмысленно смотрят в небо. Лицо еще больше осунулось. -- Ей хуже после лекарства, -- безнадежно произносит Сулакикан. Да, девочке хуже. Если после укола Аннушка умрет, могут обвинить меня... Но отступать поздно. Протираю спиртом тощую ягодицу девочки и с уверенностью опытного врача запускаю иглу. Со лба у меня падают холодные капли пота. Из открытого рта у больной вырвался еле слышный стон. -- Аннушка будет жить! -- шепчет взволнованная Сулакикан, услышав этот протяжный звук. -- Непременно будет, -- подтверждаю я. -- Надо только хорошо лечить. А пока пусть полежит спокойно. Неожиданно из перелеска донесся подозрительный шум и стал быстро надвигаться на нас. Все насторожились и замерли, не понимая, кто это так беспечно ходит по лесу. А шум становился все яснее и ближе, слышался треск веток и грохот падающего сухостоя. Павел бросился искать Загрю, но тот уже несся к перелеску, пересекая поляну. И тут все увидели, как у закрайки леса он наскочил на сохатого, выбежавшего из чащи. Огромный зверь, чем-то взбудораженный, тут же повернул вправо и стал удирать через марь, поднимая столбы водяных брызг. Загря несся большими прыжками, пытаясь пересечь ему путь. Не успели оба они скрыться с глаз, как на следу сохатого из перелеска появился бурый медведь. Он так был занят преследованием сохатого, что и не заметил ни нашей стоянки, ни дыма, ни оленей, промчался мимо. -- Видел?! -- крикнула Лангара. -- Медведь шибко плохой зверь, один, два дня будет ходить следом, все равно задерет сохатого, еще и кобеля твоего подомнет... -- Загре не впервой, -- ответил я, а сам не на шутку встревожился. Надо было с утра привязать его, да кто же мог предугадать такое. К стоянке стекаются подгоняемые пастухами последние одиночки-олени. Воздух наполняется криком тугуток (*Тугутка -- олененок) и перезвоном бубенцов. Наскоро завтракаем, и стойбище приходит в движение. Вся подготовка к аргишу лежит на женщинах. У них уже готовы вьюки, разложены седла, подпруги. Они ловят рабочих оленей, связывают их одного за другим, начинают вьючить. Я с восхищением слежу за работой пастушек. Какие они великие труженицы, мужественные и безропотные! Голос Лангары висит над стоянкой. Все послушны ей. За долгие годы ее руки, ее слова и жесты приобрели ту скупую точность, какая присуща только людям сильной воли, убежденным в своей правоте. Как только мы начали укладывать по пот-кам наши вещи, детвора мигом сбежалась к нам. Интересно, что лючи возят с собой по тайге? Они следили за нами так пристально, словно мы прятали от них какие-то волшебные игрушки. Нередко у кого-то из ,них появлялось на лице удивление или вырывался звук восторга. Вижу, Инга ведет рабочих оленей к поткам, но вдруг останавливается, выпускает из рук по-водной ремень, хватается за живот, ищет глазами опоры. На красноватом лице ее страх. Спешу к ней. Подбегает и Павел. Устраиваем ее на ворохе постелей, сами начинаем вьючить оленей. Муж Инги уехал на Учур за продуктами. Ей приходится самой управляться со сборами в дорогу. Конечно, кочевать ей нелегко, но она держится стойко, только в глазах ее грусть и тревога. Наконец все готово. Груз из кожаных и берестяных поток крепко притянут подпругами к бокам оленей. Старшие дети привязаны ремнями к седлам. Двое самых маленьких, мальчик и девочка, рассажены по люлькам. Люльки связаны сыромятной подпругой. Какие довольные мордашки у всех маленьких "наездников"! Вот уж кому одно удовольствие кочевать по тайге! Остается незавьюченным самый сильный и крупный бык с седлом на спине. Лангара подводит его к больной Аннушке. Та лежит на прежнем месте. Рядом с нею пустая люлька и тяжелая, плотно набитая потка. Люлька внутри выстлана душистым лапником. Лангара снимает с больной одеяло, расстилает его поверх лапника, а я беру на руки безжизненное тельце ребенка. На меня смотрят все те же пустые глаза. Но мне кажется, что они немного потеплели. -- От!.. От!.. От!.. -- будят пастухи дремлющее в прохладе стадо. Вздрагивает лес ветвистых рогов, разрывается войлок оленьих спин. Животные перестают жевать, лениво поднимаются, потягиваются. Три пастуха, двое мужчин и одна женщина, должны гнать стадо следом за караваном. В караване три длинные связки оленей, кроме нашей. Лангара по-хозяйски оглядывает опустевшую стоянку, прощупывает вьюки на спинах животных, ладно ли завьючены, внимательно осматривает стадо. Все ждут ее команды. -- Вы след наш притаптывать будете! -- кричит она нам и, ловко оседлав толстого учага, тронула караван. Сулакикан ведет свою связку предпоследней. Битык едет на втором олене, привязанный к мягкому вьюку. -- Лючи!.. Лючи! -- кричит он, проезжая мимо нас. Он и дети смеются. Следом за Сулакикан идет Долбачи. Мы с Павлом завершаем шествие. Заиграли бубенцы на шеях оленей. Потянулась по глухим перелескам кочевая тропа. На месте стоянки остался утоптанный мох, кучи свежего помета, потухшее огнище и высокие скелеты чумов, много лет служившие кочевникам приютом. ТРОПОЮ КОЧЕВНИКОВ 3а караваном идет огромное стадо оленей. Среди самок и молодняка выделяются несколько племенных быков -- тучных рогачей, сохранивших в своем внешнем облике черты предка -- дикого сокжоя. Стадо, колыхаясь, накрывает марь, наползает на болото, растекается по перелескам. Несмолкаемый крик погонщиков смешивается с тревожным криком растерявшихся телят, лаем собак и треском сучьев. Шум нарушает безмолвие скупой земли, уходит вместе с нами на юго-восток, в глубину нагорья. Первым препятствием на нашем пути были мари, рассеченные узкими полосами болот и хвойных перелесков. Куда ни ступишь, всюду топь, куда ни взглянешь -- жалкие, скрюченные, полузасохшие деревья, навевающие уныние. Видимо, только одна жизнестойкая лиственница и может селиться на этой зыбкой, гнилостной почве, присасываясь к ней упругими, широко разветвленными корнями. Лангара останавливает караван, соскакивает с учага. Впереди перед нами узкая полоса топей с проточной водой, прикрытой зеленым густым троелистом. Старуха бросает повод, ищет проход, глубоко протыкает кривым посохом вязкую почву зыбуна, ворчит. Затем тянет караван вправо -- и тут неудача, пройти нельзя. Поправив на оленях вьюки и подпруги, она еще раз осматривает топь и по-мужски быстро садится на учага. Другие женщины делают то же самое. Лангара подтягивает поближе к себе все связки оленей, привязанных к учагу. Бьет пятками по бокам оленя, гонит его напрямик через топь. Животное упрямится, не идет вперед, бросается влево, падает, вскакивает, машет, как бы протестующе, головой. Но старуха настойчиво правит его в промоину, сильно бьет пятками. Учаг сдается. Осторожно переставляя ноги, будто шагая по минному полю, подходит к топи. Дико косит свои большие круглые глаза на воду. Но Лангара неумолима. Олень, напрягаясь, горбит спину и, тряхнув рожищами, прыгает. Идущий за ним с вьюком олень не успевает прыгнуть, натягивает повод, которым связан с учагом, и тот, не достигнув ногами противоположного берега, падает вместе со старухой в промоину. Неожиданный крик детворы разряжает напряженность. Мы с Павлом бросаемся на помощь. Но Лангара уже стоит на ногах по пояс в холодной воде и помогает учагу выбраться на топкий берег, с криком подгоняя остальных оленей. Затем выбирается сама и начинает выжимать воду из юбки. Долбачи и Сулакикан с больной Аннушкой немного мешкают с переправой. -- Сулакикан, сними ребят, мы с Павлом перенесем их, -- предлагаю я. -- На олене надежнее, пусть привыкают. -- А если упадут? -- Один раз упадут, другой раз догадаются, что надо хорошо держаться. -- А как же с Аннушкой? -- Ничего, хорошо пройдет, ее олень самый крепкий. И действительно, никто не упал. Сулакикан даже не оглянулась на ребят. А случай с Лангарой тотчас же был забыт, как только отошли от промоины. Снова идем по широкому полю болот, по гладкой, как скатерть, равнине. Ярко-зеленые мхи прикрывают глинисто-жидкое месиво оттаявшей мерзлоты. Олени чувствуют, что под этой зеленой гладью таится коварная топь. Караван разрывается. Животные грузнут, падают. Слышатся крики, угрозы, удары... Какое мучение пробираться через эту топкую марь! То одна, то другая нога завязает в липкой глине, если сразу, мгновенно не вытащишь ее -- засосет, и тоща без посторонней помощи не выбраться. Или кочки так заслоняют проход, что негде ступить, и приходится идти в обход. И всюду вода, вода -- черная, маслянистая, коварная... Наконец подошли к кромке леса. Лангара проворно пробежала вдоль каравана, убедилась, ладно ли лежат вьюки, не сползли ли подпруги. Заодно поболтала с Ингой, одарила подзатыльником Битыка за какую-то шалость. А тем временем нас догнало стадо. Олени с проворством диких животных перемахнули через промоины и гораздо быстрее, чем мы, перешли болото. Караван вскоре вступил в густую тайгу. Идем на подъем без тропы, гуськом. Чаще встречаются упавшие деревья, одряхлевшие пни, рытвины, прикрытые папоротником. Непролазной стеною встают впереди заросли стланика. И все-таки пробираться тут, по лесу, в тысячу раз лучше, чем идти по марям. Мы с Павлом идем впереди, расчищаем топорами путь. Царственная тишина тайги наполняется гулом. Лес оживает от стука топоров, от людского говора, от крика погонщиков. За крутым каменистым подъемом перевал. Здесь надо дождаться стада и всем передохнуть. Оленям -- влажный ягель и грибы, нам -- зеленая лужайка, тень лиственницы да крепкий чай вприкуску. Развьючиваем оленей, отпускаем их на корм. Детвора с котлами в руках рассыпается по тайге в поисках воды. Это их обязанность во время кочевья. Мы с Павлом таскаем дрова. Небо хмурится. В воздухе сырость. В мглистой пелене скрываются контуры лысых холмов. Стадо растекается по перевалу в поисках корма. Впереди бегут "грибники". Для оленей грибы -- лакомство. В это время они их предпочитают даже ягелю. Мы едим вяленое мясо, прихлебываем чай, немного отдыхаем -- и снова в путь. Караван опять ползет по чащобам. Стадо отстает. Где-то позади смолкает крик погонщиков. Солнце спустилось за полдень, померкло. Неизвестно откуда появившиеся тучи темнят запад. Из хмурой глубины горизонта на нас надвигается непогода, вместе с глухим рокотом тайги и воем ветра в вышине. -- Дождь! Уходить надо! -- кричит Лангара и, подбадривая учага, быстро ведет караван в широкий лог. Тучи низко виснут над поникшей тайгой, забегая справа, слева, давят нас чернотой. Вдруг ослепительный блеск. Еще и еще!.. Синие зигзаги молний вспарывают облака. На нас обрушиваются тяжелые разряды грома. Черный коршун, будто сбитый грозой, падает на землю, жмется к каравану, в страхе забыв о другой опасности. Колючий холодок пробегает под рубашкой. Лангара пугливо поглядывает на гневное небо, торопится вниз. Мы все бежим за ней. Воздух сухой, наэлектризованный; кажется, вот-вот взорвется. Когда мы сбежали на дно широкой пади, впереди внезапно раздался потрясающий рев, перекрывший грохот грома. Олени и люди остолбенели, собаки трусливо поджали хвосты. Лангара, повернув к нам искаженное страхом лицо, погрозила посохом: -- Худой место тут, надо скоро уходить, -- и, вскочив на учага, стала торопливо уводить караван влево, как бы обходя место, откуда донесся испугавший ее рев. Негаснущие молнии полосуют небо. От ударов грома содрогается под нами земля. Олени ломают строй, забегают вперед, сбивают вьюки. Из туч, как из ледника, набросило холодом. Ветер перешел в ураган, пробежал вихрем по вершинам. Все кругом загудело, налетел ливневый шквал. На нас обрушилась лавина воды. Сквозь ее мутную завесу не пробивался даже свет молний. Дождь безжалостно хлестал по холмам, отплясывая дикий танец по равнине. Караван забрался в самую чащу. Олени скучились. Дети спрятались под вьюки. Мы все приникли к стволам деревьев. Но нигде нет спасенья. Вода просачивается за воротник, ледяными струями растекается по всему телу. Недалеко от меня укрылась Инга. Она страшно устала, обессилела. Под глазами синие круги. Она старается скрыть боль, тихонько дышит сквозь посиневшие губы. -- Лангара, Инге плохо! Надо таборить-ся! -- кричу я. Но ветер доносит до старухи лишь обрывки слов. -- Инге плохо! -- изо всех сил опять кричу я. Лангара срывается с места, наклоняется к Инге, о чем-то спрашивает, затем зовет Сулаки-кан. Они вместе развьючивают оленя, усаживают Ингу на потку, а из другой потки достают лоскут плащ-палатки, прикрывают им роженицу. Ураган стихает так же внезапно, как и налетел. Сосны распрямляются. Но тучи, отступая на север к плоскому горизонту, все еще сотрясают разрядами небо. Мы все до нитки промокли. Меня трясет озноб не только от холода, но и от страха за Ингу. В каких условиях ей придется рожать! Я удивляюсь каменному спокойствию, с каким женщины встречают этот трудный час. На землю падают последние капли дождя. В прорехах туч показывается свежее и удивительно синее небо. Такую густую синеву увидишь разве лишь осенью. И только после грозовых туч. Выглянуло солнце. Оно печально смотрит на исхлестанную бурей тайгу, на взбудораженные мутные ручьи, на примятые травы и мхи. Чище и нежнее после дождя стала просинь увядающих лесов. Невдалеке громко кричит ворон, точно бьет в жесть: "Дзинь!.. Дзинь!.." -- У-у, сатанюка, беду кличет! -- ворчит Лангара на зловещую птицу и с беспокойством поглядывает на Ингу. Вдруг справа от нас словно кто-то застонал. Все повернулись на звук и увидели, как падает огромная старая лиственница. Будто противясь своему концу, она еще цеплялась сучьями за соседние стволы и медленно клонила к земле свою дрожащую вершину. Наконец раздался дважды повторившийся треск, сухая лесина, ломая ветки, подминая под себя молодняк, с тяжким гулом ударилась о землю и разломилась на несколько частей. Мы стояли молча, пораженные картиной гибели лесного великана. Лангара в испуге долго оглядывалась по сторонам, прислушивалась, затем присела на корточки возле Инги и стала ее успокаивать. Потом подошла ко мне и тихо сказала: -- Ты думаешь, это ворон кричал?.. Нет! И дерево тоже не само падало. Нашим следом идет Харги. Он хочет взять Ингу. -- При чем тут злой дух! Крик ворона и падение сухого дерева бывают в лесу каждый день, и ты это хорошо знаешь! -- Нет, нет, не скажи так. Это шибко худой примета. Как бы с Ингой беды не случилось... Я не продолжаю спора -- словами ее не переубедишь. Мы наскоро выжимаем и немного высушиваем одежду. Я прошу Сулакикан распеленать Аннушку. Пока она готовит больную, ребята помогают мне развести костерок, чтобы прокипятить шприц. Девочка все в том же безнадежном состоянии. С трудом нахожу место для укола, так она худа. Аннушку снова заворачивают в одеяльце, укладывают в люльку. Караван трогается. Инга едет самостоятельно. Ее связку оленей ведет Павел. Сидит она в седле грузно, скорчившись, поддерживая живот мокрыми и синими от холода руками. Волосы у нее тоже мокрые, липнут к лицу, к шее, нависают на глаза, но она как будто этого не замечает. Олень под Ингой идет осторожно, мягко, точно понимает, какой груз у него на спине. Но женщина болезненно вздрагивает от каждого шага. -- Мод!.. Мод!.. Мод!.. -- все чаще слышится крик Лангары, поторапливающей уставших животных. Пробираемся через чащу вверх по пади. Каждая веточка, каждый куст, только дотронься до них, сбрасывают на нас поток воды. Как терпят дети все трудности пути! Ни один не пикнет, все съежились, прилипли к оленям, словно их и нет. Выходим к береговому ельнику. За ним злобится мутный поток, до отказа напоенный дождевой водой. Его гривастые волны накрывают валуны, толкают друг друга, с ревом проносятся мимо, дальше и дальше, туда, где еле слышатся отдаленные раскаты грома. Инга что-то отчаянно кричит Лангаре. Та не отвечает, не оглядывается, гонит учага дальше, энергично толкая его в бок концом посоха. Старуха не ищет брода, даже не останавливается, а с ходу вместе со всей связкой оленей вваливается в поток. Вздыбились толпы разъяренных бурунов, обрушились на караван, но решительность Лангары придала смелости животным, и они почти на рысях перемахнули через мутный поток. Лангара и нас увлекла своей стремительностью. Инга снова кричит, полная отчаяния. Старуха продолжает беспощадно гнать оленей к холму, прикрытому пятнами бледно-желтого ягеля. Уронив безвольно голову на грудь, Инга покачивается в такт быстро идущему оленю и все чаще корчится. Из прокушенной синеватой губы у нее сочится кровь... Поводной ремень волочится под ногами учага. Я поднимаю его и иду впереди, чтобы не видеть страданий женщины. Но вот перелесок, за ним холм. Лангара остановила караван. Олени долго не могут отдышаться от быстрого бега. Я помог Инге сойти с учага, посадил на приготовленные для нее шкуры; силы покидали ее, но и теперь не слышалось ни стона, ни вздохов, ни жалоб. Только иногда, откинув назад голову, она с мольбою смотрела на небо. От лица у нее отхлынула кровь -- оно посинело, потом стало пугающе бледным. Подвели учага с больной Аннушкой. Мать с тревожным предчувствием развязывает ремни, откидывает край одеяла, припадает щекой к щеке ребенка. Аннушку, кажется, не спасет и пенициллин. Изредка приоткрывая рот, она судорожно глотает воздух. Пульс по-прежнему плохо прощупывается. Как только она вообще перенесла этот путь на олене через топи, мари, броды!.. Подошла Лангара, посмотрела на больную девочку и пронизала меня недобрым, обвиняющим взглядом. -- Через два часа снова буду говорить с врачом, -- смущенно оправдываюсь я. -- Не обманывай, -- строго обрывает меня . Лангара. -- Разве не видишь, ее уже нет с нами?! Говорю, Харги идет нашим следом, беду несет нам. Стада еще нет. Павел ставит нашу палатку, а мы с Долбачи помогаем устроить ночлег женщинам. Все работают быстро. Дети вслед за взрослыми бросаются в лес и тащат оттуда лиственничные ветки, жерди, сушняк для растопки. Ставим один большой чум только для женщин и детей. Мужчины переночуют у костра. Пастухи тайно перебрасываются какими-то короткими фразами, тревожно поглядывая на скрюченную и ничего не замечающую вокруг Ингу. Лангара ловко работает пальмой (*Пальма -- большой нож с длинной ручкой, заменяющий топор), очищает от сучьев ветки, принесенные детворой, и разбрасывает по "полу" будущего чума. В ее движениях расчетливая торопливость. Она молча командует всеми. Достаточно жеста ее руки, одного взгляда, как ты, будто загипнотизированный, подчиняешься ей. Я беру топор, срубаю березку с еще не осыпавшимися листьями, очищаю ветки и тоже разбрасываю их по "полу". Лангара вдруг замечает мою работу, коршуном налетает, вырывает из рук ветки, собирает их с "пола" и, ничего не сказав, уносит обратно в лес. Возвращается, говорит с гневом: -- Только дурной люди может топтать ногами березу или жечь ее на костре. Разве ты у эвенков видел такое? -- Голос ее дрожит, она замолкает, сжимает тонкие губы, чтобы не сказать более резких слов. -- Право же, Лангара, я не знал этого обычая. Извини, мне просто хотелось помочь тебе. -- Плохо помог. Надо хорошо помнить: тот, кто обидит, сломает или срубит березку, худо ему будет в пути, сам заболеет или олень пропадет. Разве не видишь, у нас и без того беда из чума не выходит! И Аннушка, и Инга... А ты березу еще срубил... Плохо это, -- и добавляет уже без гнева: -- Березу, по законам отцов, надо беречь, она сестра людям, радость им. Пусть много ее будет в тайге. Я стою перед этой древней старухой, как мальчишка, пойманный с поличным. А ведь действительно наша северная береза, с зелеными кудрями, белоствольная, на этой мерзлой, бедной земле, может быть, раньше была единственным утешением для человека, его радостью; не зря эвенки так бережно относятся к ней. Лангара уходит и подзывает к себе Сулакикан, что-то говорит ей быстро-быстро и, захватив свитки березовой коры, топор, поспешно уходит за холм. Мы с Долбачи накрываем чум. Дети один перед другим стараются помочь нам. Инга молча вздрагивает, жмется спиной к корявому стволу лиственницы. Ее взгляд деревенеет. Она зажимает руками рот, чтобы не выдать страдания. Сколько терпения у этой женщины! Из-за холма слышится стук топора. -- Что они там делают? -- спрашиваю я у Долбачи. -- Чум для Инги. Она будет родить в другом месте, подальше от стоянки. -- Надо помочь им. Женщины одни быстро не справятся, а Инга уже не может ждать. -- Мужчины не должны знать, как ставят чум для роженицы, -- ответил невозмутимо Долбачи. -- Это делают сами женщины. На соседних буграх угасал дневной лиловый свет. Павел разжег костер. Продрогшие дети сгрудились возле огня. Они не боятся уже лючи. Ребята ловко сушат одежду прямо на себе, не раздеваясь. От нее идет густой пар, пахнет распаренной лосиной. Когда костер разгорелся, Битык взял три горящих головешки, понес их к Инге. Ребята тащат за ним сушняк и сообща разжигают костер. Забота детей трогает всех нас. Я тоже беру несколько поленьев, подхожу к Инге. От жара костра она немного распрямляет согнутую спину, поднимает голову. Искаженное муками лицо улыбается детям. Сухие, синие губы беззвучно шевелятся. Вернулась Сулакикан. Она отобрала из вороха вещей несколько оленьих шкур, достала из поток какие-то свертки и две мягко выделанные кабарожьи шкурки. Приказала трем старшим ребятам все это отнести в чум за холмом. Молча подошла к Инге, помогла ей встать, и они медленно двинулись к чуму за холмом. Мы долго смотрели вслед уходящим женщинам. Казалось, Инга никогда не была такой покорной и доверчивой, как в эти минуты, готовясь стать матерью. Подошли и пастухи со стадом. Марь оживилась криком тугуток, растерявших матерей. Но вскоре все смолкло, по редколесью разбрелись в поисках корма серые тени оленей. Пастухи, закончив трудный день, присели к огню, закурили. Сетыя разобрала вьюки, достала потки с продуктами и посудой, стала готовить ужин. Казалось, никто и не думал о маленьком чуме за холмом. Все молчали. Вокруг стояла глубокая лесная тишина. Наступал ночной покой земли. И вдруг вдали кто-то протяжно пискнул. Все сразу замерли. Пискнуло еще и опять смолкло... -- Дрозд, -- с облегчением сказал Павел. Но напряженность ожидания уже не покидает нас. Даже дети нет-нет да и оглянутся на холм, еще не понимая, но чувствуя, что там что-то должно случиться. Мы сидели у костра и молча пили чай. Из мрака к огню выскочил Загря. Он, на секунду застыв, будто чем-то пораженный, вдруг рванулся ко мне, ударил грудью, повалил на землю. Кобель, запыхавшись от быстрого бега, лизал длинным языком мое лицо, руки, обдавая горячим дыханием. Сколько радости, словно мы не виделись с ним целую вечность! Я тоже страшно обрадовался. Молодец, кобель, нашел нас, не потерялся! Легонько отталкиваю его от себя, встаю. А Загря не успокоился, осматривает стоянку, кого-то ищет. Глажу его по шерстистой спине и не могу понять, почему кобель такой взбудораженный. Что-то случилось; и кажется, вот сейчас он заговорит о чем-то важном, расскажет. -- А что это у него за пятно? -- говорит Павел, приглядываясь к кобелю при свете костра. Теперь и я вижу: у Загри на белой манишке груди большой мазок крови. -- С кем-то дрался, -- спокойно отвечает Долбачи. Кобель будто понимает, что разговор идет о нем, поблескивает глазами. -- Однако с медведем дрался. Смотри, вот шерсть... -- Долбачи снял с морды Загри какую-то волосинку, передал мне. Да волос медвежий. По его цвету мы определили, что зверь был бурой масти. Но что же произошло между ним и Загрей? Этого, пожалуй, нам не разгадать, как и не узнать, где сейчас глухой старик и приведет ли его жажда чая на табор? К ночи похолодало. На севере чище и нежнее заголубело далекое небо. Из ельника, из его таинственных дебрей, выплыл кособокий месяц. Темнее и резче стали тени в просветлевшем лесу. Дети гурьбой ушли с Сетыей спать в чум. Мужчины расстилали шкуры у огня. Но о сне никто не думал. Все охвачены ожиданием. Я искренне беспокоился об Инге. Мне казалось, что я вечно кочую с пастухами, живу их радостями, горем, и сейчас, так же как и для них, для меня нет ничего важнее этой напряженной тишины в маленьком чуме, и того, что должно свершиться. Удивительная эта ночь! Внизу на болоте белым привидением поднялся туман. В нем что-то мистическое, полное тайн. Таинствен и месяц, низко плывущий над землей... Все молчат. Павел, усевшись поближе к к огню, собирается латать штаны. Долбачи набивает трубку табаком, сладко затягивается, передает ее пастухам. Загря лежит возле меня, зализывая намятые подошвы лап. Его жизнь больше, чем наша, полна всяких приключений. Сколько он за день обежит тайги, чего и кого только не увидит! Да и окружающий нас мир он представляет иначе, не зримо, как мы, а больше по звукам и запахам. Собака легко, издалека по шагам угадывает, сохатый или медведь ходит. И среди сотни запахов живых и мертвых существ, лишайников, болот, цветов она легко уловит запах следа раньше прошедшего зверя. Вероятно, давно-давно и человек обладал таким обонянием. Из леса появляются олени. Они группами располагаются поодаль от костра, начинают пережевывать корм. Вспугнутые с теплых лежек собаки ворчат. В чуме плачет разбуженный ребенок. Наконец-то до напряженного слуха ясно доносится человеческий стон. Он сразу переходит в душераздирающий крик, долгий, натужный. Кто-то, спотыкаясь, бежит от холма. Это Сулакикан. Она сильно встревожена, молча бросается к вьюкам, находит нужную потку, достает из нее какие-то свертки и спешит обратно. Я задерживаю ее. -- Как с Ингой? В глазах Сулакикан тревога. -- Плохо. Может не родить... -- И она торопливо уходит к холму, откуда по-прежнему доносится стон. -- Уехала бы в поселок, там врач помог бы родить, так нет, все по старинке, в таборе, а оно, вишь, как неладно получается! -- подосадовал Павел. В это время из леса появилась горбатая тень, и к огню подошел Карарбах. Он еле-еле передвигал ноги. Видно, давно искал нас в ночной "тайге. Кто-то расшевелил костер, и вспыхнувшее пламя осветило старика. Но что такое?.. Его лицо исполосовано свежими царапинами, покрыто черными пятнами запекшейся крови. Он остановился, пошарил глазами по стоянке и, увидев Загрю, скупо улыбнулся. Подойдя к нему, Карарбах отбросил посох, опустился на землю, обнял голову собаки, крепко прижал к худой груди, как можно прижимать самое дорогое существо. И тут мы увидели, что у старика на спине разорвана дошка, а с затылка свисает окровавленным лоскутом сорванная кожа. Старик достал из-за пазухи медвежью почку и бросил Загре. Кобель схватил почку и начал жадно с ней расправляться. Не отрывая от Загри теплого взгляда, Карарбах о чем-то думал, не замечая нас. И опять, как при первой встрече, мне показалась знакомой сгорбленная спина старика, и даже поняжка на ней. Мы где-то встречались, должно быть, давно, и из памяти выпала эта встреча. Павел вешает на огонь чайник. Я помогаю старику снять с плеч тяжелую котомку с мясом. Меня распирает любопытство: за что Загря получил почку?.. И тут от холма донесся отчаянный крик Сулакикан. Она бежала на стоянку, что-то выкрикивая и жестикулируя. Увидев старика, бросилась к нему, стараясь объяснить жестами, что Инга умирает... Карарбах встревожился, решительно встал, сбросил с плеч дошку, быстро подошел к вещам, достал из потки две новые ременные подпруги и попросил полить ему из чайника на руки. Павел бросился в палатку, принес мыло и полотенце. Сулакикан торопила старика. Она стояла спиной ко мне. Плечи ее беспрестанно вздрагивали. А за холмом в пустынной тишине отчаянно кричала женщина. К этому крику, как к боли, никогда нельзя привыкнуть. И никогда нельзя забыть, если хоть раз услышал. И Карарбах пошел туда торопливыми шагами, взволнованный и как будто неуверенный... Крик Инги перешел в стон; и нам казалось, что вместе с ней стонут и холмы, и тайга, и небо. К стону Инги присоединяется голос старика. В нем сострадание, ласка; он мягко говорит что-то, упрашивает, потом угрожает и начинает стонать сам вместе с Ингой, как бы принимая на себя ее муки... Ушел в тучи месяц, и густая тень прикрыла холм, стоянку, тайгу. Еще мрачнее стало на земле, и еще более тяжелым казалось нам наше беспомощное ожидание. -- Клянусь, она не выдержит этой пытки! Да и чем поможет ей этот древний старик? -- сказал Павел, безнадежно покачав головой. -- А вот мы с тобой только вздыхаем и тоже ничем не можем помочь. Не пойти ли нам туда?.. -- предложил я. -- Там и без нас много свидетелей. Да и что мы сделаем?.. -- ответил Павел. Голос Инги стихает, будто доносится из-под земли. Но старик, наоборот, стонет все натужнее, все громче... И внезапно все обрывается, смолкает. Становится так тихо, что до слуха доносится шелест ветерка, шепот какой-то проснувшейся птицы, вздохи уставшей земли... В этот нестройный шум звуков ночной природы ворвался пронзительный крик, который ни с чем уже не спутаешь! -- Родился, ей-богу, родился! -- заорал Павел и в дикой радости схватил Загрю и так тряхнул, что тот едва вырвался. С души свалилась тяжесть. Ветер тихо качал лесную колыбель. И что-то ласково шептали кроны... Долбачи щедро подложил дров в костер, и горячее пламя весело заполоскалось в воздухе. Длинный Майгачи -- сын Лангары вылил из чайника старую заварку, направился к ручью за водой. Из чума вышла Сетыя. Она улыбалась. Подойдя к костру, повесила на таганы котлы с мясом, сваренным еще вечером, стала "накрывать на стол". Был предрассветный час. Ночь без луны и без звезд теперь казалась необыкновенно ласковой. И как-то приятно шумела под ветерком засохшая осока на болоте, балагурил ручей, и сырой туман уходил к речным долинам. Все в природе было спокойно, как вчера и как сто лет назад... Из-за холма показался Карарбах. Он двигался пьяной походкой; казалось, вот-вот упадет и больше не встанет. По лицу из ран сочилась кровь, и от этого оно казалось изувеченным пытками. Старик бросил на ворох вещей ременные подпруги, которыми, видимо, подвешивал в чуме роженицу, чтобы облегчить ей муки, и, опустившись у огня на шкуру, безвольно уронил голову. Перед нами сидел прежний, глухой, одинокий, Карарбах и устало смотрел в огонь. Сетыя налила ему в кружку крепкого чаю, поставила туесок со спелой брусникой, положила лепешку. Старик что-то промычал, привлекая к себе внимание. Затем показал на Сетыю, а потом в сторону чума за холмом. -- Девочка родилась, -- пояснила пастушка и ушла в чум к плачущему ребенку. -- Вот и хорошо! -- с облегчением сказал длинный Майгачи. -- Отец хотел дочку. Я взял ножницы, йод и бинт, чтобы сделать старику перевязку. Очень хотелось узнать, что сроднило Карарбаха с Загрей. Где они встретились? Но старик не в силах мне ничего рассказать, придется дожидаться Лангару. На стоянке заметно ее отсутствие. Совершенно очевидно, что здесь все нуждаются в ее опеке, в ее советах, в ее распоряжениях. Она как самая большая головешка в костре: убери ее -- и огонь погаснет. Карарбах поднял отяжелевшую голову. Поправил костер своими жилистыми, натруженными руками, налил из кружки в блюдце чаю, подождал с минуту, пока остынет, стал пить, громко втягивая в себя каждый глоток. Для Карарбаха чай -- священный напиток, самая лучшая отрада. Пусть уж напьется. Пусть усладит душу, а потом я забинтую ему голову. Вот он поймал мой взгляд. Пытаюсь жестами объяснить старику, что непременно надо перевязать раны, иначе они долго не заживут. Но он отрицательно качает головой. Затем оставляет недопитый чай в блюдце, берет двумя пальцами из костра щепотку золы, прикладывает к ране на лбу, начинает растирать. Я снова пытаюсь объяснить ему, что если это и не вредно делать, то, во всяком случае, и бесполезно. Но тут появляются Лангара с Сулакикан. Старуха подходит к костру, строгим взглядом окидывает стоянку. В глубоких морщинах на лбу и на щеках тоже усталость. Сулакикан что-то говорит Сетью, и та, захватив постель, идет за холм. -- Ты что стоишь, чего ждешь? Трудный день ушел. Надо кушать, чай пить и спать, -- бросает Лангара мне и подсаживается к Карарбаху. Потом спохватывается, дает какие-то распоряжения пастушке. Та развязывает котомку старика, достает из нее свежую печенку, передает Лангаре. Старуха ест ее, как лакомство, ловко отсекая кусок за куском. -- Почему не угощаешь Карарбаха? -- спрашивает ее Павел. -- Он около убитого зверя хорошо ел. Разве не видишь, его глаза сытые. -- Он сильно устал. -- Потому что много жирного мяса ел. -- И обращается ко мне: -- Что в руках держишь? -- Видишь... кожа висит у Карарбаха на затылке, хочу забинтовать раны, но он не дает. -- Как так не дает? -- И Лангара толкает старика локтем в бок. Тот покорно смотрит на нее через плечо. Я подхожу к нему, открываю пузырек с йодом, хочу промыть ножницы и при этом заметно волнуюсь. -- Однако ты робеешь, -- говорит Лангара. И я не успеваю возразить, как старуха встает, заносит над головой старика свой нож, которым резала печенку... -- Что ты делаешь? -- кричу я в ужасе. Но уже поздно. Лангара отбрасывает отсеченный лоскут кожи. Я заливаю йодом затылок Карарбаха, раны на лице и перевязываю бинтом. Старик невозмутимо переносит операцию и снова принимается за чай. Черное небо шатром накрыло стоянку. В думах стоит, не шелохнется старый лес, И темень, черная, строгая, затаилась в перелесках. Все уснуло. Даже голодные хищники в этот глухой час ночи как бы добреют и перестают рыскать по тайге. Лангара будто только сейчас заметила на спине старика разорванную дошку. Она приносит маленький туесок с иголками, нитками, берется за починку. Мне странно: никто не интересуется, кто содрал кожу на затылке старика и оставил следы на лице. -- Лангара, спроси Карарбаха, что с ним случилось на охоте. -- Разве не видишь, медведь мало-мало царапал. Ничего, заживет, -- ответила она. -- Но ведь он мог его насмерть задрать! -- воскликнул я, удивленный ее хладнокровием. -- Да не задрал! -- И, повернувшись к старику, она начала жестами расспрашивать его. Лицо Карарбаха помрачнело -- неохота было ему вспоминать. Затем медленно он стал издавать какие-то гортанные звуки, подкрепляя их жестами рук. Голос старика звучал, как бубен в дождливый день, слов почти не разобрать, он больше показывал, чем говорил. Так, вероятно, объяснялись наши далекие предки. Но вот Карарбах смолк. И Лангара сказала мне: -- Твой кобель помог, спасибо ему, а то бы и правда потеряли старика. Затем она скупо передала мне подробности встречи Карарбаха с медведем... Сохатый, который утром, на наших глазах, выскочил из леса, видимо, еще накануне был или сонным схвачен медведем, или тот сумел подкрасться к нему во время кормежки. Но медведю не удалось прикончить его. Сохатый -- зверь сильный и крепкий. Одним ударом ноги он убивает собаку или волка. И вот, спасаясь от преследования, сохатый и наскочил на нашу стоянку, увел за собою Загрю. Где-то далеко в тайге, после упорной борьбы, собака задержала зверя. Там их и настиг бежавший по следу медведь. Хищник легко прикончил обессилевшую жертву. Но Загря не отступил -- не в его это характере, схватился с медведем. А где-то недалеко от места схватки бродил Карарбах в поисках зверя. Собачонка, что шла на поводу у него, услышала лай Загри и привела охотника к туше сохатого в тот момент, когда дерущиеся, собака и медведь, были в чаще и их не было видно. Старик не успел догадаться, кто убил сохатого, как его поймал сзади медведь. Подмял под себя, начал было расправу, но тут на помощь подоспел Загря. Навалился сзади на медведя, принял на себя всю звериную ярость, отвел от охотника страшную смерть... А тем временем Карарбах справился, поднялся, наладил ружье и пальнул в зверя. Это на Загрю похоже... У кобеля в крови лютая ненависть к медведю и безотчетная преданность человеку. -- Вот Карарбах и говорит: хорошо нынче охотился, много жирного мяса добыл, -- закончила рассказ Лангара. -- Какая же это охота, ведь он сам чуть не погиб? Не надо его одного, глухого, посылать на охоту. Ведь не будь Загря таким напористым, сегодня Карарбаха уже не было бы с нами. -- Спасибо твоему кобелю! Однако, не будь у Карарбаха опыта, он не помог бы ему. -- И неожиданно добавила: -- Отдай нам Загрю, бери наших собак. На собак менять не хочешь -- бери трех самых сильных учагов. Соглашайся, больше никто не даст. -- Без Загри, Лангара, нам не найти пропавших людей. А вот если бы Карарбах пошел с нами на Ямбуй -- даю слово, отдам вам Загрю "без обмена, даром. Вот и ты подумай. Старуха молчит, но вдруг, приглушив в себе соблазн, энергично протестует: -- Нет, не пойдет! Говорю, у нас и без того беда за бедой. И ты не тащи свою тропу на Ямбуй, лучше мимо ходи, все равно не обманешь Харги. -- Спасибо, Лангара, но у нас нет другой тропы. Нам надо как можно скорее добраться к Ямбую. Пожелав всем спокойной ночи, я направляюсь к своему пологу. Из-за холма до слуха доносится песня. Она растекается радостью по тайге, по холмам, уходит сквозь туман к болотам, будит утро. Это Сетыя, подруга Инги, поет младенцу о жизни в родных лесах, о безграничных просторах тайги, о счастье человеческом на земле. Под пологом темно. Забираюсь в спальный мешок. Сегодня я устал, как никогда. Устал не от дневного перехода, а от всего пережитого за этот необыкновенный долгий день. Уже засыпая, я вижу сквозь ситцевую стенку полога, как Лангара разбинтовывает голову Карарбаха, аккуратно скатывает бинт, кладет его в карман и начинает посыпать золою раны на его голове. Хочу крикнуть, но сил уже нет... ЗАГРЯ Как долго я спал -- не помню. Проснулся, почувствовав на себе чье-то горячее дыхание. Это Загря. У него иногда появляется желание полежать рядом со мною. Он находит меня среди спящих и непременно подберется под бок, положит морду близко к моему лицу и дышит, дышит, пока не разбудит. Я обнимаю Загрю, подтаскиваю его ближе к себе. В голове воскресает рассказ Карарбаха, и как-то, цепляясь одно за другое, вспомнилась необычная собачья биография, полная приключений. Воспитывала Загрю злая, властная эвенкийская лайка, по кличке Нурка. Мы тогда работали в Олекминской тайге. Штаб экспедиции находился в поселке Нагорный, на Алданском тракте. Как-то утром, проснувшись, я услышал на крыльце своей квартиры подозрительный шорох. Хотел выйти, но дверь неожиданно открылась, и в нее спиной стал пролезать человек, одетый в оленью доху. Он с силой втащил в комнату дрожащую от страха собаку. -- Глупая, не идет. Думает, я ей хочу хуже сделать... -- сказал он, прикрывая дверь. Незнакомец вскинул на меня черные пытливые глаза. Затем бросил на пол конец ремня, на котором втащил собаку, расстегнул на груди дошку, отошел в угол и, не раздеваясь, сел на пол, подложив под себя полы дохи. -- Садитесь на стул, -- предложил я, стараясь скрыть свое недоумение. -- Так привычнее. Старики говорят: у хорошего человека и возле чума тепло, а у худого и у костра не согреешься... Мы из Омах-ты, что на Учуре. Знаешь? Учиться Ленинград еду. На половине дороги моя собака Нурка догнала меня. Вернуться бы надо, отвезти ее домой, да ушел далеко от стойбища. Семье не прожить без нее. С кем жена охотиться будет, мясо, пушнину добывать? Хотел по пути оставить собаку у деда рыбака на Гонаме, она потом сама бы убежала в Омахту. Пришел в зимовье, а рыбак уже откочевал к прадедам. Вот и привел собаку сюда, в поселок Нагорный, и думаю: куда ее девать? С собою в машину не велят брать, да и зачем ей Ленинград, пропадет она там без тайги, без зверя. Прогнать хотел -- не уходит, бросить в поселке -- сердцу больно. Люди болтают, будто у тебя есть хорошие собаки, возьми и Нурку, будь человеком, за нее добром поминать будешь Тиманчика из Омахты. Денег не надо, только слово дай -- обижать ее не будешь! Говорил Тиманчик медленно, веско, как будто заранее продумал каждое слово. А сам не сводил с меня пристального взгляда, осматривая с ног до головы, словно боялся в чем-то обмануться. На вид ему было не более двадцати пяти лет. Затем он вытащил из-за пазухи самодельную трубку с длинным чубуком, достал из кармана щепотку табаку, дрожащей рукою зажег спичку. Нурка, прижавшись к стенке, бросала на меня враждебные взгляды. Это была остроухая рыжая сука, статная, с пушистым, как у лисы, хвостом и белой грудкой. Туловище у нее длинное, круглое, ноги тонкие. Я сразу угадал в ней чистокровную эвенкийскую лайку и, конечно, обрадовался. -- Хорошо, я куплю Нурку. Сколько ты хочешь за нее? -- Что ты, оборони бог! -- всполошился Тиманчик. -- Только дурной люди счастье свое продают. Говорю, возьми без денег, кормить тебя будет, но, пока я жив, Нурку не считай своей. С учебы вернусь -- разыщу тебя, возьму ее обратно. -- Согласен. Тогда вернешь мне и деньги. -- Значит, даром не берешь? -- сказал он почти зло и решительно встал. Собака тоже вскочила. Тиманчик толкнул плечом дверь, шагнул через порожек, но вдруг заколебался, остановился и припал спиною к косяку. Однако времени у него для раздумий не было. Вернулся, подтащил Нурку к кровати, привязал к ножке. Я достал из кармана пятьдесят рублей, протянул их Тиманчику. Он решительно отстранил мою руку, сказал твердо: -- Только не забудь, что она не твоя. -- И, обращаясь к собаке, добавил: -- Дуреха, я приду за тобою!.. -- Он хотел еще что-то сказать, но замялся, слова застряли в горле, и он только заскрипел зубами. Нурка как будто вдруг поняла, что хозяин навсегда уходит от нее, рванулась к нему, упала, взвыла диким голосом. Но Тиманчик, не оглядываясь и не попрощавшись со мною, ощупью нашел дверь, вышел на крыльцо. Постоял. Протер глаза скомканной шапкой и медленно-медленно спустился по ступенькам. Громко хлопнула калитка. Я бросился в кухню, схватил, что попалось под руку из продуктов, хотел дать Тиманчику на дорогу, но он бежал уже далеко по улице, бежал так стремительно, как будто за ним гналась беда. В комнате неистовствовала Нурка. Пытаясь оторваться от кровати, она волчком вертелась на натянутом ремне, билась об пол, металась как бешеная. На мои попытки приласкать ее, она угрожающе скалила зубы. Я поселил ее во дворе. Много дней собака ничего не ела, дичилась и постоянно с тревогой прислушивалась к уличному шуму. Пройдет ли пешеход, донесется ли людской говор, Нурка насторожится, дожидаясь, не откроется ли калитка и не покажется ли ее хозяин. Она выросла в тайге, в стойбище эвенков. И вдруг ничего привычного не стало! Теперь до ее слуха не долетает манящий шум тайги со знакомыми ей запахами зверей, птиц, трав. Да и люди другие, от них не пахнет дымом костра, и говор совсем незнакомый. И вот ждет Нурка Тиманчика, не понимая, почему он оставил ее и так долго не идет за ней. Когда ждать становилось невмоготу, она высоко поднимала голову и, устремив взгляд в небо, жалобно выла. Шли дни, недели... Нурка понемногу привыкла к новой обстановке, присмотрелась к людям, но не доверяла их ласкам. Наконец мы перевели ее в сараи, где содержались все экспедиционные собаки. Присматривал за ними дед Тихон, добрейший человек, воспитавший для экспедиции не одно поколение зверовых лаек. Попав в собачье общество, Нурка сразу проявила свой характер. Она оказалась настолько властной, что скоро подчинила себе всех собак. Нельзя было без смеха смотреть, как эта рыжая, с виду пугливая собака "отчитывала" огромного кобеля Ангарца, вцепившись в него зубами. Тот после взбучки отходил к своей конуре, притворно визжал от боли и заискивающе поглядывал на Нурку. Порою ею овладевала тоска. Жизнь на привязи была непривычна ей. И она весь день не вылезала из своей конуры, ничего не ела, в зеленоватых ее глазах появлялась злая непокорность. В марте Нурка принесла пятерых щенят, рыжих, с белыми, как и у нее, грудками. Собака стала еще более раздражительной, злющей, беспощадной к окружающим ее собратьям. Под сараем, где она находилась со своим потомством, воцарилась полнейшая тишина. Все присмирели. Забыли распри, старались подальше обходить конуру со щенками. И даже овсянку хлебали как бы "шепотом". В эти дни и дед Тихон подпал под настроение своих питомцев. Заходил к ним на цыпочках, разговаривал с собаками жестами и старался долго не задерживаться в сарае. Через день после появления на свет Нурки-ного потомства, ощенилась Чирва -- молодая, ласковая и добрая лайка. Она принесла всего одного щенка, пестрого и до уродства большеголового. Но, боже мой, как она была захвачена материнским чувством! Казалось, все собаки завидовали ей. Но счастье было коротким. На второй день ко мне в кабинет ворвался дед Тихон. -- Беда стряслась! -- выпалил он, задыхаясь от быстрого бега.-- У Чирвы щенок пропал! -- Кому он нужен? Найдется, -- успокаивал я старика. Чирву он любил. -- Не иначе, Нурка съела! -- С чего бы это она? -- Со злости. Больше некуда ему деваться. -- У старика даже слезы на глазах. И вдруг до нашего слуха донеслись шум, драка, визг... Мы выскочили из помещения, бросились в сарай. Оказывается, Чирва, вернувшись с прогулки и не найдя своего чада в конуре, каким-то чутьем догадалась, что это проделка Нурки. Забыв о страхе, она с материнской самоотверженностью набросилась на свою противницу. Сколько звериной ярости было в этой дикой схватке собак! Но на стороне Нурки были все преимущества: сила, ловкость, жестокость. Не успей дед Тихон плеснуть на дерущихся ведро холодной воды, она бы задушила Чирву. Потеря щенка для Чирвы, впервые ставшей матерью, была поистине тяжелым горем. Она еще несколько дней искала его по всем закоулкам сарая, в чужих будках. Малейший шорох настораживал ее. Через некоторое время Чирва. казалось, смирилась с утратой, но было что-то необъяснимое в ее поведении. Чирва перестала ласкаться, отощала, была всегда чем-то озабочена, казалась неряшливой и напоминала бродячую собаку, занятую поисками пищи. Все чаще забегала в нашу экспедиционную столовую, попрошайничала, при случае даже воровала, чего никогда с ней раньше не случалось. Дед Тихон, наблюдавший за ней, заметил, что, когда из Нуркиной конуры доносился писк щенят, Чирва вскакивала, как от удара кнута, и подолгу прислушивалась. В ее печальных глазах отражалось беспокойство, точно в каждом писке ей слышался зов погибшего щенка. Зато Нурка, несмотря на то что кормила пятерых прожорливых щенят, раздобрела. Она выглядела гладкой, чистой. Но к конуре по-прежнему никого не подпускала, будто что-то пряча от посторонних глаз. Однажды, сидя рано утром за работой, я услышал сильный стук в окно. Барабанил дед Тихон. Старик был сильно возбужден, морщинистое лицо, обычно грустное, сияло необыкновенной радостью. Он показывал рукою на сарай и звал меня туда. Я вышел, не понимая, что могло случиться с собаками. В сарае нас встретила обычная тишина, потревоженная вспугнутой с пола стайкой воробьев. Собаки в ожидании корма лениво дремали на своих местах. Нурка куда-то убежала. -- Да вы гляньте ось сюда, -- сказал, дед Тихон, показывая на конуру Нурки. Я глазам своим не поверил! В будке Чирва кормила Нуркиных щенят. Она лежала на правом боку, а у сосков копошились живые рыжие комочки, сладостно чмокая крошечными ртами. Голова Чирвы находилась у самого входа, уши были насторожены, а глаза переполнены блаженством. Мы еще не успели подойти к ней, как она, видимо, уловила своим тонким чутьем приближение Нурки, мгновенно вырвалась из будки, шмыгнула в свою конуру. Но, выскакивая, Чирва вынесла к краю будки двух щенят. Один из щенят был пестрый, большеголовый. Нурка, прибежав в сарай, нырнула в конуру и закрыла вход своей недружелюбной мордой. Дед Тихон стоял обрадованный, умиленный всем случившимся, не зная, что и сказать. Так вот почему Чирва сильно похудела, всегда была такой озабоченной, попрошайничала! Еще бы, кормить шестерых щенят, не получая, как Нурка, добавочного пайка для "кормящей матери"! Нам не удалось проникнуть в другую тайну, которая не меньше, чем пропажа пестрого щенка, поразила нас: какое чувство побудило Нурку украсть у Чирвы ее единственного щенка? Прошел год. Разобрали рыжих, повзрослевших Нуркиных щенят полевые подразделения. Но, как ни странно, Нурка продолжала ревностно опекать пестрого кобелька -- Загрю. Рос он на удивление быстро и в его экстерьере все отчетливее проступали черты сибирской лайки. Но чем статнее становился, тем больше глупел. Рос неласковым, ленивым. Мы бы сразу избавились от такой собаки -- ни к чему в тайге лодырь! -- но у нее оказался еще один покровитель -- дед Тихон. Старик был убежден, что у Загри еще не кончился щенячий возраст, что все это пройдет, и не хотел расставаться с ним. Собаки в экспедиции несут тяжелый труд. Невозможно представить нашу работу без этих умных, выносливых животных. На собачьих упряжках мы перебрасывали грузы, пересекали огромные пространства тундры и тайги, а в трудные времена, когда над лагерем нависала угроза голода, их освобождали от лямок, и собаки помогали нам охотиться, добывать лосей, медведей, сокжоев. Время шло, а Загря все еще не выходил из щенячьего возраста. Мы же в конце концов смирились с его присутствием, с его удивительной ленью. Но когда мы хотели похвалиться своими породистыми собаками, показывали За-грю. Это было единственным утешением за долгое терпение к нему. Помню, осенью мы пробирались с караваном груженых оленей по старой гари вдоль речки Ытымка. С нами были собаки Нурка и Качи. Загря в счет не шел, хотя и сопровождал нас. К концу дня идущий впереди проводник наткнулся в осиннике на свежую жировку сохатых. Это было кстати, у нас давно не было мяса, к тому же оставалась еще не использованной одна лицензия (*Лицензия -- разрешение охотинспекции на отстрел зверя). Мы отпустили собак, а сами свернули к реке и там решили заночевать. Еще не успели развьючить оленей, как до нас донесся лай Нурки, а затем и Качи. Собаки держали зверя. Лай разгоряченных псов разносился по тайге звонким дуэтом, то сливался с треском сухостоя, то стихал в минутной передышке, чтобы возникнуть с новой, еще большей силой. Я схватил карабин и бросился на лай. Пробежал болото, впереди глухая стена ельника. За ним злобный, непрерывный, захлебывающийся лай. В голосе Нурки слышалась рыдающая нотка -- зверь вот-вот прорвется и уйдет. Я выскочил за перелесок с подветренной к зверю стороны. Старый сохатый стоял в мелком осиннике, погрузив глубоко в податливую землю ноги и низко опустив тяжелую голову с могучими рогами. Он отбивался от собак. Из открытого рта вместе с горячим дыханием вырывался угрожающий стон, глаза кровенились от злобы. А Нурка и Качи отчаянно наседали, наскакивая на зверя спереди. Сохатый вдруг рванулся вперед, подминая под себя не успевшего отскочить Качи, и хотел поддеть рогами Нурку. Но собака вовремя увернулась, отпрыгнула в сторону, упала, но мигом вскочила и, обезумевшая, пренебрегая опасностью, огромным прыжком оседлала зверя. Сохатый вздыбил, взревел, стряхнул со спины рассвирепевшую собаку и, широко разметав ноги, кинулся к болоту. Тут уж было не до стрельбы. Я бросился к Качи, поднял его на руки. Он умирал, раздавленный зверем. А неподалеку спокойно лежал Загря, не обращая внимания на схватку. Он озабоченно искал в своей лохматой шубе блох. В этот момент я готов был пустить в него пулю, и не знаю, что удержало меня. Помоги он собакам, мы бы не потеряли Качи, великолепного рабочего пса. И все же Загря продолжал оставаться с нами. Мы терпели его присутствие как наказание за какие-то, не совершенные нами, проступки. Когда Загре исполнилось два года, кобель, будто назло всем нам, стал чертовски великолепен! Он уже достиг предельного роста. Все в нем: уши, ноги, корпус, голова -- было удивительно пропорционально. Самый великий знаток не смог бы обнаружить в его экстерьере ни малейшего изъяна. Но в упряжке он по-прежнему не ходил и по зверю не работал. В тот год весною мы шли с двумя собачьими упряжками к перевалу через Секстантский хребет. В тайге была распутица. Передвигались только ранними утрами, пока держался наст. Загря плелся, как обычно, вслед за караваном. Мы уже находились близко у цели, как на глаза попался свежий след крупного медведя. Он, видимо, только что вышел из берлоги и направился на солнечные склоны гор. Пустили по следу Нурку и лучшего медвежатника Турпана. Наст еще выдерживал собак, и им легко было настичь зверя. Мы с проводником бежали за ними на лыжах. Загря был с нами. Собаки настигли медведя в соседнем логу. Тот пытался избавиться от них бегством. Но тут Турпан подвалил справа и, изловчившись, на всем скаку рванул зверя за "галифе". Медведь взревел и бросился за ним, а Нурка только этого и ждала, припала к нему слева и больно хватила зубами за зад. Он погнался за ней. Этим воспользовался Турпан... Так собаки, то справа, то слева, до крови расчесали ему "галифе". Медведь остановился, стал обороняться. Нурка и Турпан быстро изменили тактику, подступили к нему спереди... В таком положении мы и застали их на дне пологого ложка. Лай собак, приглушенный стон зверя позволили нам незамеченными подкрасться поближе. Недалеко от нападающих собак невозмутимо лежал на снегу Загря. Такое равнодушие я уже больше не мог терпеть и твердо решил отделаться от этого бездельника. Но сначала надо было покончить с медведем. Прогремел сухой, короткий выстрел. Зверь упал, вскочил, кинул в нашу сторону обезумевший взгляд, рванулся вниз по ложку и всей своей огромной тушей накрыл не успевшего отскочить Загрю... Медведь лежал на снегу черным комком, раскинув бездействующие лапы и засадив глубоко в снег лабастую морду. Из-под него с жалобным стоном выбрался Загря. Но, выбравшись, не убежал. Нет. Он уставился в упор на мертвого медведя. С ним произошло что-то невероятное: какая-то сила заставила его преодолеть инертность, пробудила врожденный инстинкт зверовой лайки. Загря рвал на боках, на загривке медведя шерсть, рычал, давился от ярости и, окончательно вызверившись, вдруг завыл, задрав высоко морду... На второй день к полудню мы выбрались на верх безыменного отрога и там расположились лагерем. Собачьи упряжки вернулись за медвежьим мясом, но Загря с ними не пошел. Мне нужно было подняться на одну вершину, осмотреть горизонт и определить наивысшую точку хребта. Я шел не торопясь по водоразделу, приминая лыжами хрустящий снег. Видимая с отрога равнина уходила в дымчатую мглу и там, в бесконечности, теряла свои очертания. Горы поднимались над ней высоченными гольцами. На них всюду следы давнишних разрушений: цирки, провалы, одинокие останцы и каменистые ребра, точно обручи, опоясывающие хребет сверху до самого подножья. Уже вечерело. Освещенная закатом, засыпала уставшая земля. Замирали лесные звуки. И вдруг где-то далеко-далеко точно ударили в бубен. Я остановился. Звук зачастил. Что бы это значило? Неужели лает Загря?! Ну конечно, он, больше некому! Свернул на звук. Понесся вниз по скалистому обрыву. Оттуда все яснее доносился лай. Ниже рваные уступы скал. Схожу с лыж, осторожно спускаюсь по россыпи. Лай все громче... Иду осторожно вдоль каменной стены по карнизу, выглядываю из-за уступа. Где-то близко зверь. Загря мечется метрах в пятидесяти под скалою, разгоряченный, злой. Морда поднята кверху. Но мне не видно, кто бы это мог быть? Спускаюсь ниже. Бешено бьется сердце, терзаюсь любопытством. Но вот сделан последний шаг к обрыву, я закрепился, чуточку высунул голову -- и буквально застыл: на одном из остроконечных шпилей соседней скалы стоял снежный баран -- белобородый круторог, житель безмолвных северных гор. Собрав на крошечном выступе, не больше чем в ладонь, все четыре ноги и опустив тяжелую голову, он следил за Загрей. Спокойный, уверенный в своей недосягаемости, круторог казался каменным изваянием. Одно мгновенье -- и баран, обнаружив человека, затяжным прыжком перебросил себя на соседний уступ, пугливо скакнул влево, еще и еще и, чудом удержавшись над обрывом, исчез из глаз, оставив лишь грохот камней. Вот тут мы с Загрей помирились и признали друг друга. Он все больше и больше привязывался ко мне, Ни на одну из наших собак не был он похож. К упряжке нам его так и не удалось приучить -- слишком он был гордым. С собаками не дружил, на зверя ходил в одиночку, и никогда на нем не было ран от схваток с противником. Страстью кобеля были медведи. В схватке с этим сильным зверем смелости Загри позавидовал бы африканский дикий буйвол. Трудно сказать, кто привил ему эти ценные качества медвежатника. От Чирвы он наследовал красоту и силу, а Нурка, видимо, привила ему эту страсть зверовой лайки. Но многое он приобрел сам, работая со зверем в одиночку. Судите сами. Мы исследовали Прибрежный хребет у берегов Охотского моря. Лето по условиям погоды было трудное, работа задерживалась, и экспедицию захватила зима. Продовольственные запасы истощились. Населенных мест поблизости не было. Снежные бураны не подпускали к нам самолеты. Надо было любой ценой продержаться еще месяца полтора, чтобы закончить работу. Решили заняться охотой. Нашим проводником был местный эвенк, хороший охотник Илько. С ним мы и отправились промышлять зверя. Места там низкие, заболоченные, покрытые старыми гарями. С нами было три зверовые лайки; Нурка, Буска и Загря. Собаки бежали молча. Вокруг никаких следов. Вдруг далеко-далеко, левее темной полосы сыролесья, что-то загремело, точно гроза ударила по - сухой, звонкой лесине. Потом там же будто вскрикнул кто-то. Залаяла Нурка, а затем и Буска. Грохотом падающих деревьев всколыхнулась гарь. Шум возрастал, надвигался на нас все громче, яснее. Казалось, огромное стадо слонов бежало через гарь, сбивая и ломая по пути деревья. Мы выбрались к просвету, поднялись на ствол упавшей лиственницы и увидели потрясающее зрелище. Черный зверь -- сохатый, огромный и длинный, ломился через гарь. Он прошел мимо нас метрах в трехстах. Мы и не подумали стрелять -- с такой быстротой сохатый бежал по лесному завалу. Могучими рогами он рушил сухостой, грудью наскакивал на пни, на сучья, ломал валежник, и треск падающих деревьев напоминал беспорядочную пальбу из пушек. Дикий страх ослепил зверя ибезжалостно гнал напролом через гарь. -- Худой место пошел зверь, -- хмуря брови, сказал проводник Илько. -- Он уже встречался с собаками и знает пулю -- иначе не бежал бы как бешеный. -- Ты думаешь, по нему уже стреляли? -- спросил я. -- Стреляли, -- повторил он убежденно. -- Может, ранен был, да ушел. Теперь боится собак, вот и бежит. -- Что же делать будем? Илько посмотрел на меня удивленно. -- Разве можно собак бросить, когда они у зверя? В этот момент появился Загря. Кобель не пошел за зверем вместе с собаками, он никогда не работал даже с Нуркой, к которой был очень привязан. Весь день до полночи мы шли по следам зверя, представляя по отпечаткам на снегу картину его схватки с собаками. Сохатый отчаянно отбивался от преследователей и уходил в глубину тайги все дальше от нашей стоянки. Мы решили прекратить бесполезную погоню и только развели костер для ночевки, как заявились Нурка и Буска. Вид у них был ужасный: хвосты повисли, уши упали, из открытых ртов свисали языки. Подбежав к нам, они упали на снег в полном изнеможении. Потеряв надежду остановить сохатого, они вернулись своим следом. А где же Загря? Его нигде не было видно. Окликнул собаку раз, другой. Значит, как всегда, один убежал догонять зверя. Трудно было поверить, что ему одному удастся сделать то, чего не сделали Нурка и Буска. Но и не было случая, чтобы от него уходил зверь, даже если для этого требовались не одни сутки. Илько расчистил ногами под собою снег, стащил с головы беличью ушанку, припал ухом к земле, долго слушал. А я следил за ним и с ужасом думал: неужели придется идти к Загре, расставаться с отдыхом, с костром, с хвойной постелью и опять мять ногами снежную целину? -- Лает, -- сказал Илько, поднимаясь. Мы вернулись к костру. Молча, не сговариваясь, сложили котомки, встали на лыжи. -- Ничего, отдохнем у добытого зверя. С мясом ночь куда веселее. Я позвал собак. Ни одна не встала, даже ухом не пошевелила. Так и остались лежать, пригревшись у костра. Ночь лунная, тихая. Лес в алмазах. Под ногами хрустящий снег; и кажется, что ты шагаешь по сыпучему серебру. Долго идем по следу зверя. Километра через три кобель догнал сохатого. Отчаянно сопротивляясь собаке, лесной великан разбросал на месте схватки снег, колодник, изломал кусты. Сразу угадывался почерк Загри, его беспощадность. За кочковатой марью всхолмленную землю покрывает редкая тайга. Все холмы по ту сторону увала залиты фосфорическим светом. А в ложбинах стелется прозрачными облачками туман, будто сотканный из света и тени. Туман, кажется, вздрагивает от прикосновения лучей луны и оживает. Мы здорово устали. Легкие котомки кажутся теперь тяжестью. Шаги сузились. А ветерок то вдруг набросит лай, подбодрит нас, то пронесет его мимо. И наконец лай стих, ушел от слуха и больше не возобновлялся. -- Тьфу, сатана, опять убежал! -- сказал Илько, безнадежно махнув рукой в сторону стихшего лая. Я взглянул на часы -- скоро рассвет. Мы молча свернули со следа, взобрались на увал, где чернела густая таежка хвойного сыролесья, чтобы там заночевать. Мы выбились из сил и уже не надеялись догнать зверя. Вдруг Илько схватил меня за руку, показал вниз. Там, на снежной белизне, виднелось подозрительное черное пятно. Присмотрелся -- это спит зверь. Стоим не шевелясь, как пни. Но чуткий слух зверя, видимо, уловил наше присутствие. Он поднял голову, поставил торчмя свои длинные уши, осмотрелся, долго прислушивался и, успокоившись, опять заснул. Вокруг посветлело. Несколько поодаль от зверя я заметил на снегу серое пятно. Загря!.. "Неужели убит?" -- подумал я, и эта мысль пронзила меня острой болью. Перевожу взгляд на Илько. Старик улыбается. Просит наклониться к нему, шепчет мне на ухо: -- Оба спят, стрелять не надо. И я вижу, как подобрело его лицо. Загря лежит, свернувшись в клубочек и уткнув нос в пушистый хвост. Спит и замученный сохатый, разбросав длинные ноги и положив на снег настороженную голову. Даже рассвет не в состоянии разбудить их. Никто из нас и не подумал стрелять. Рука с карабином невольно опустилась. Илько подает пальцем знак -- отходить -- и начинает осторожно, будто под ним пропасть, поворачивать лыжи на свой след. Я делаю то же самое. Мы неслышно отступаем. У меня не осталось ни горечи, ни сожаления, что так неудачно закончилась охота. Я даже доволен тем, что чувство, присущее натуралистам, перебило в нас обоих страсть зверобоев. Может быть, больше всего я и люблю Загрю за то, что бывает он безмерно храбрым перед сильным противником и снисходительным к слабому. Нурки уже не было с нами в этом походе к Ямбую. Из Ленинграда после трехлетней учебы вернулся Тиманчик. Он направлялся в свой далекий поселок Омахта, чтобы взять семью и переехать в районный центр, куда после учебы послан на работу. В Нагорном молодой эвенк зашел в штаб экспедиции. Мы встретились во дворе. Я не сразу угадал в нем хозяина Нурки. Одет он был по-городскому, при галстуке. Непривычный для эвенка зачес скрадывал скуластость лица. На ногах -- остроносые ботинки. Только походка осталась стремительной и легкой по-прежнему. -- Нурка жива? -- спросил он, волнуясь. Видно, все годы разлуки с любимой собакой мучил его этот вопрос. А я, здороваясь с ним, с болью почувствовал, что не смогу расстаться с Нуркой. Мысленно стал подыскивать доводы, чтобы оставить ее у себя. Я готов был заплатить любую сумму. Но мне вспомнилось, как Тиманчик втащил собаку в мою комнату, привязал ее к ножке кровати и, слизывая с губ скатывающиеся слезы, говорил: "Пока я жив, ее своей не считай". И мне стало неловко за свои намерения. Я ответил, что Нурка жива и здорова. -- Так позови же ее скорее. Может, она меня забыла... -- Он был полон нетерпения. -- Тихон Петрович, -- окликнул я деда, рубившего дрова за сараем, -- приведи сюда Нурку. Тот посмотрел в нашу сторону и, не торопясь, подошел ближе. Подозрительно посмотрел на Тиманчика. -- А зачем она понадобилась? -- спросил он резко, заподозрив что-то неладное. -- Я ее хозяин, -- ответил Тиманчик. -- Ишь ты, нашелся! За давностью она уже не твоя. -- Такого договора не было! Я увидел, как эвенк вспыхнул, угрожающе глянул на старика, готовый защищать свое право на собаку. -- Тихон Петрович, приведи Нурку, -- повторил я. -- Ну разве только показать, -- упорствовал дед, направляясь к сараю. С минуту мы стояли молча. Я видел, как Тиманчик нервно покусывал губу, как на его скулах вздувались желваки, и невольно подумал: а что, если Нурка действительно не узнает его? Но тут показался Тихон с собакой. Тиманчик сорвался с места, быстро-быстро пошел ей навстречу. Вот они рядом... Собака тщательно обнюхала его, равнодушно потопталась на месте и, увидев меня, натянула поводок. Раздосадованный Тиманчик схватил ее за шерстистые щеки, поднял морду, заглянул в глаза, сказал что-то на эвенкийском языке, стал повторять громче и громче, затем с силой отбросил собаку от себя, повернулся и поспешно ушел, не попрощавшись и не оглянувшись, как и в тот раз, когда он впервые привел ко мне Нурку, Но Тихон показал ему не Нурку, а ее дочь, как две капли воды похожую на мать. -- Зачем ты это сделал? -- крикнул я. -- Она как мать, не различишь, пусть ее и берет, а Нурку не отдам! -- упрямо ответил он, пряча от меня взгляд. Я бросился в сарай, отвязал Нурку-мать. Она по привычке метнулась по двору, но, наткнувшись на след Тиманчика, вдруг оцепенела. Раздутыми . ноздрями втянула воздух, ткнулась носом в след и, уже ничего не различая перед собой, рванулась к выходу, перемахнула через калитку... Мы с дедом выскочили на улицу. Тиманчик лежал на пыльной земле, сбитый собакой. А она, ласкаясь, прижималась к нему, лизала его лицо, нежно поскуливая. Тиманчик с минуту не шевелился и не сопротивлялся. Потом поднял ее морду, заглянул в широко открытые глаза, обнял, и так они лежали некоторое время на сухой земле, оба бесконечно счастливые. На второй день, рано утром, Тиманчик уходил с Нуркой в далекий путь. Мы собрались проводить его. Ничто уже не могло разлучить эвенка с собакой. Смирился и дед Тихон. Подпирая плечом забор, он нервно жевал кончик бороды и, не отрывая глаз, следил за удаляющимися силуэтами. -- Ладно, хай поживэ еще с ним, -- сказал он, вытирая влажные глаза. ЗАВЕТ ПРЕДКОВ Отбрасываю край полога и, высунувшись, жадно глотаю воздух. Утренняя прохлада освежает лицо. Выбираюсь наружу. Уже день. Яркий солнечный свет слепит глаза. Детвора на ногах. Пастухи готовятся в путь. На костре в большом котле варится завтрак -- целая медвежья голова и две лапы, принесенные вчера Карарбахом. Павел и Долбачи упаковывают свои постели, складывают вещи. -- Что нового, Павел? -- спрашиваю я. -- Была ли связь со штабом? -- Из штаба хорошие вести. Завтра Елизар Быков выходит от Короткова к Ямбую. Давненько мы с ним не виделись. По случаю такой встречи не грешно и... -- Он выразительно щелкнул пальцем по горлу. -- А есть что? Павел не ответил, но по хитрющей ухмылке я догадался, что не иначе как у него припрятан спирт. Разговаривая с Павлом, я заметил, что в стороне, прямо на земле, подобрав под себя ноги, прикрытые широкой ситцевой юбкой, сидит Инга, кормит дочь. На ее молодом лице горит румянец, она довольна, спокойна и полна материнского блаженства. Чудесным утром встречает природа новорожденную! Сколько блеска, сколько очарования в листопадных кострах, в пурпуре осенних холмов, в звенящей струе ручейка! А эти лиловые утренние тени, прозрачная дымчатая вуаль, сквозь которую все вокруг кажется торжественным и необыкновенным. Вокруг Инги собрались все дети стойбища. Они не могут скрыть удивления. Присев на корточки, с любопытством следят за новорожденной, пока она, прильнув к груди матери, захлебывается молоком и чихает. Все ребятишки приходят в восторг, подпрыгивают, как мячики. С болью в сердце вспомнилось об Аннушке. Спешу ее проведать. На постели больной сидит Сулакикан и, поддерживая левой рукой голову дочурки, поит ее оленьим молоком. Она не замечает меня. Аннушка дышит тяжело, влажные губы ее шевелятся, и только глаза на морщинистом, иссушенном болезнью личике засветились живым огоньком. Это радует, но далеко еще не обнадеживает. У ее ног сидит Битык. Мальчишка смотрит немигающими глазами на сестренку, что-то ей щепчет, показывает на пальцах какую-то фигурку. Увидев меня, он вскакивает и, пятясь, исчезает из чума. Устраиваюсь на его место, беру безвольную ручонку больной, прощупываю пульс. Аннушка ловит мой взгляд черными глазами. И я вижу в них жизнь. Ей-богу, жизнь! Кажется, что еще никогда у меня не было большей радости, чем та, которую подарил мне этот осмысленный, живой взгляд детских глаз! Неужели спасена?! Очередной укол Аннушке делала теперь Сулакикан, под моим наблюдением. Женские руки оказались более ловкими, нежели мои. Я передал ей весь запас пенициллина, шприц и все медикаменты. У входа меня ожидал Битык. В руках он держал лук, тот самый, который предлагал в обмен на карабин. Он решительно протянул его мне. На стоянке с раннего утра командует Лангара. Она появляется всюду. Ее властный голос слышится то у костра, то в чуме или доносится от ручья. Удивляешься, откуда только у этой старухи столько энергии! Наступает время завтрака. Лангара почему-то усаживает женщин и детей отдельно. Их еда -- вяленое мясо, масло, горячие лепешки и чай. А для мужчин, расположившихся у костра, она вытаскивает из котла медвежью голову, лапы и кладет на широкий лист бересты, рядом ставит котел с отваром. Это даже не отвар, а почти чистый медвежий жир. На всех -- одна ложка. Я не выдерживаю, подхожу к Лангаре. -- Скажи, почему женщины и дети сегодня едят отдельно? -- Потому что сейчас мы будем отпугивать дух убитого амакана. Это делают мужчины, хотя можно и женщинам, которые сами ходили на амакана. -- Не понимаю, о каком духе и о каком медведе ты говоришь? -- Которого убил Карарбах... Разве не знаешь, что наши обычаи требуют уважать дух амакана, он не должен догадаться, кто убил его. Иначе все время будет сбивать нас с тропы, посылать не туда, куда нужно, и людей и стадо. А ночами будет пугать оленей, покоя никому не даст... -- Ты тоже веришь этому? -- спрашиваю я. -- Я не верю, -- шепотом отвечает Лангара. -- Они тоже не верят. -- Она кивает головой в сторону женщин и детей. -- Но так хочет Карарбах. Он старый люди, постоянно живет в тайге, понимает только ее, другого ничего не видел и не знает. Мы не должны ругать его или отговаривать. Пусть уносит в могилу обычай стариков. И тебе говорю, когда кушать станешь, делай все, как будем делать мы, иначе обидишь Карарбаха. Меня тронула Лангара уважительным отношением к глухому старику, и я становлюсь покорным участником древнего обряда отпугивания духа медведя от жилья кочевников. Садимся тесно, плечом к плечу, вокруг медвежьей головы. Я стараюсь запомнить до мельчайших подробностей все, что тут совершается, -- ведь этот суеверный обряд, как и многие другие, уходит в небытие даже здесь, в глуши лесов. Трапезу начинает Лангара. Она зачерпывает из котла полную ложку жира, подносит ко рту. Все молчат. -- Ку! -- кричит старуха, повернувшись в сторону леса, и глотает жир. "Ку-у-у!.." -- разносит эхо по тайге. Затем Лангара долго говорит по-русски, -- видимо, в знак уважения к нам. -- Амакан, -- почти ласково обращается она к невидимому собеседнику, -- ты думаешь, мы тебя убивали? Не-ет, что ты, и не собирались! Как можно! Мяса у нас полные потки, сам посмотри. Тебя убивали другие люди. Мы его не знаем, чужой. У него своя тропа, он хромой, догоняй его. Ну-ну, скоро догоняй, он так ушел. -- Старуха машет рукою в сторону вчерашнего своего следа. -- Затем передает ложку сидящему слева сыну Майгу, достает нож, ловко отсекает "щеку" от медвежьей головы, долго жует, Майгу тоже черпает ложкой жир, выпрямляется весь, чтобы Карарбах видел, кричит: -- Ку! Он выпивает жир и начинает что-то быстро говорить по-эвенкийски, энергично жестикулируя. Видимо, он тоже уговаривает медведя уйти от табора, поторапливает его. Майгу передает ложку Долбачи, а сам берет из рук Лангары медвежью голову, выбирает кусок полакомее. Чувствую, все ждут, когда дойдет очередь до меня. Наконец ложка в моих руках. Я пытаюсь во всем подражать пастухам. Зачерпываю из котла и кричу: -- Ку! Ку!.. Силюсь проглотить теплый, совершенно не соленый жир. Уж я приноравливаюсь и так и эдак. С большим трудом мне удается сделать один глоток. Для приличия, как и все, аппетитно облизываюсь. А сам чувствую, что вот-вот жир пойдет обратно. Сижу не шевелясь. Потом с досадой говорю, обращаясь к медвежьему духу: -- Какого дьявола ты тут топчешься, косолапый! Убирайся отсюда, иди догоняй хромого, кто убил тебя. -- Ты как настоящий эвенк, правильно говоришь, -- поддерживает меня Лангара, берет у меня ложку и передает старику. А Долбачи уже сует мне медвежью голову и лапу. Я достаю нож, отрезаю кусок мяса, начинаю жевать. Карарбах выпрямляет сгорбленную спину. Лицо его сосредоточенно. Старик, как и все, черпает жир из котла. Подносит его дрожащей рукой ко рту, проглатывает. -- Ку! -- хрипло вырывается из его горла. Затем старик что-то бормочет и машет рукою в сторону леса. Пожалуй, Карарбах один только и относится к этому древнему обряду со всей серьезностью. -- Тебе сказать, что говорил он? -- спрашивает Лангара. -- Ну конечно. -- Карарбах говорит: "Это не люди едят тебя, амакан, ты не думай так, обманешься. Тебя клюют коршуны, вороны. Твою голову и лапы срезал хромой. Пока он близко, догоняй его, потом далеко уйдет, без лап не догонишь. Иди, иди, не оглядывайся..." Жизнь человека в тайге всегда была полна всяких опасностей. С тех древнейших времен, когда появились люди в лесах, они вели постоянную и упорную борьбу с медведем. Очень часто их преследовали неудачи. И, пожалуй, даже сейчас самый опасный враг охотника -- это медведь. А чем раньше мог эвенк одолеть дикую силу зверя? Лиственничными самострелами, петлями, ловушками или рогатиной. И охотник нередко погибал в этой неравной схватке. Извечный страх перед зверем, особенно у стариков, и породил этот необычный обряд поклонения духу медведя. Отпугивание духа амакана закончено. Закончен и наш своеобразный, не очень-то сытный завтрак. Пастухи долго пьют чай, и стойбище приходит в движение. Пока ловят оленей, старик бережно собирает все кости, даже самые мелкие, остатки от трапезы. Складывает их в старенький чуман, перевязывает ремешком, относит подальше от огнища и там ставит в развилку толстой березы. -- Ты что так смотришь? Разве не знаешь, что, по обычаю предков, нельзя бросать кости амакана на земле? -- поясняет Лангара. -- Амакан подумает, мы их взяли с собой, не отстанет от каравана, неудачу пошлет, а так сразу увидит их на дереве. Карарбах срубает небольшой толщины лиственницу, на высоте полутора метров от земли протесывает оставшийся ствол с четырех сторон, кладет на него медвежий череп глазницами на восток и, привязав, украшает его стланиковыми ветками, -- дух медведя не должен далеко уходить от своей головы, а это важно, когда стадо находится в пути. Олени завьючены, все готовы трогаться в путь. И только Инга с ребенком на руках растерянно стоит у догорающего костра. У нее нет еще опыта, как подготовить новорожденного в путь, ждет, когда кто-то из женщин ей поможет. Я подхожу к Инге, приоткрываю край одеяльца: девочка не спит. Смотрит сквозь узенькие щелочки глаз. Личико смуглое, кругленькое. -- Что смотришь, лючи? Нравится?! -- спрашивает мать. -- Был бы у меня сын, взял бы ее в снохи. -- А может, она не захочет? -- улыбаясь, отвечает в тон мне счастливая Инга. -- Это может быть. А как же вы ее назвали? -- Дора. -- Что это значит по-русски? -- Родилась, когда был далекий гость. -- Хорошее имя. Теперь я буду считать себя ее крестным отцом. Карарбах принес из перелеска трухлявый, совершенно сухой пень и охапку свежих, душистых еловых веток. Пень он бросил на землю и что-то крикнул Лангаре, а сам присел к маленькой походной люльке, сделанной из тонких лубков, вынянчившей не одного ребенка. Он разорвал хвойный лапник на мелкие веточки и любовно выстлал ими дно люльки. "Не жестким ли будет первый путь новорожденной?" -- подумал я, следя за работой старика. Лангара опустилась на землю рядом с люлькой и привычным ударом о коленку раздробила трухлявый пень, принесенный Карарбахом, на мелкие части, растерла в пыль податливые куски, просеяла сквозь пальцы на подол юбки. Затем, разостлав на земле мягкую хорошо выделанную шкуру кабарги шерстью вверх, она надела на девочку с помощью Инги голубую фланелевую распашонку, чепчик, присыпала древесной трухой потные места у ребенка, уложила его на шкуру. Девочка протестующе закричала, но Лангара, не обращая внимания на ее крик, быстро завернула внучку в одну, затем в другую шкуру, перевязала ремнем и положила в люльку. Дальше Инга сама заканчивает все, чтобы ребенок хорошо перенес этот путь, сразу же привык к тайге, к трудностям кочевой жизни. Она отворачивает от лица новорожденной край шкуры -- пусть дышит свежим смолистым воздухом, впитывает запахи леса, болот и слышит пощелкивание копыт оленей. Подкладывает под голову маленькую подушку, а под бока -- еловый лапник, чтобы не так качало на ходу. Долго смотрит на раскричавшуюся дочь, может быть, благословляя в первый путь по тайге. Все собрались у затухающего костра. Стадо скучилось в ожидании пути. Лангара, прищурив глаза, крепко берет меня за руку, говорит, не скрывая тревоги: -- Ты лучше бы мимо ходил, чем теперь нам думать, живые вы останетесь на Ямбуе или тоже без следа пропадете! Послушай старую Лангару: не ходи туда, зачем тебе мертвые, пойдем с нами -- не пожалеешь. У мяса два дня хорошо стоять будем, надо коптить его, жир собирать, шкуры мало-мало делать, кишки, требуху чистить. От убитого зверя ничего нельзя бросать, что годится в пищу. И кровь сушить будем. Ты ел сухари из крови? Нет? Попробуешь. Их сладость язык долго не забывает... Ну как, пойдешь с нами? -- Спасибо, Лангара, но мы пойдем на Ямбуй, другой дороги у нас нет. Шли бы и вы туда, ведь вам пути не заказаны. Карарбах помог бы нам разыскать пропавших товарищей. Загрю отдам, за него не раз спасибо скажете. -- Загря -- хорошо, для пастухов такая собака шибко дорога, но ты не понимаешь, что говоришь. Зачем тебе Ямбуй, зачем гневить духов, и без того людям не хватает добра, горе как клещ к ним присосалось. -- Значит, отказываешься от Загри? -- Да. -- Тогда прощай, Лангара! Мы будем долго помнить нашу встречу. Пусть ваша тропа не знает больше бед и когда-нибудь встретится с нашей. Мы обнимаемся. Соленые от слез губы были горячее материнских. Подхожу к Карарбаху. Он, пытаясь улыбнуться, кривит высохшие губы. Тут только я заметил, какой он худой и рослый и как одинок он в своей вечной тишине. На лице старика озабоченность. Его, как и всех, беспокоит наша судьба. Карарбах поворачивается к Лангаре, что-то ей долго объясняет. Старуха внимательно слушает, потом переводит. -- Старик говорит: у эвенков нет закона, чтобы гостя отпускать одного, когда впереди опасность. Надо бы проводить вас. Будь другое место, не этот голец, он пошел бы с вами. А на Ямбуй не пойдет. Зачем гневить духов, они злопамятные, ничего людям не прощают. Не сейчас, так после, а все равно худо сделают. -- Спроси у него, Лангара, действительно ли он считает духов виновниками несчастий людей? И на Ямбуе пропали люди по их вине? Лангара недовольна таким вопросом, но передает его старику. На лице Карарбаха недоумение. Он захватывает в руку реденькую бороденку, задумывается, пристально смотрит мне в глаза, как бы пытаясь угадать, не хочу ли я посмеяться над ним, над его верованием. Потом говорит убежденно, обращаясь прямо ко мне. И тут я замечаю, что он произносит только гласные буквы и совсем забыл труднопроизносимые, вроде шипящих. Старуха переводит: -- Тайга полна злых духов. Это они приносят людям беду. Но там, где человек знает, что к чему: как спастись от стужи, распутать след зверя, как добыть огонь, избавиться от болезни и другое, -- зла от духов не бывает. Карарбах толмачит, что им многое известно, чего мы не знаем, почему приходит и уходит зима, почему люди родятся и умирают, как держатся звезды на небе, куда уходит душа покойного -- это знают только духи. Никто не в силах бороться с ними, никто! Они сильнее всех нас... -- Человек все-таки сильнее! Скажи ему... -- перебиваю я Лангару. У Карарбаха сердито сдвинулись брови. Он ответил резко, не отрывая взгляда от меня. -- Старик тебе совет говорит: не шибко гордись, даже если станешь сильнее Харги, но этого не будет, -- продолжала Лангара. -- Сколько бы ты ни бил языком о кремень, огня не добудешь... Старик тоже будет мучиться, думать, как вы там на Ямбуе, и хочет, чтобы наши тропы еще раз сошлись. Я беру в ладонь тяжелую, исполосованную шрамами руку старика. Крепко сжимаю. -- Послушай, Лангара, бросьте кочевать по этим безлюдным, неустроенным пустырям, по болотам и вечно мерзлой земле. Идите со стариком на стойбище. Вы много сделали для своего потомства, не каждому такое под силу. Пора и отдохнуть, вы этого заслужили. Пусть молодежь управляется со стадом. Когда сыновья останутся без вашей опеки, станут такими же оленеводами, как и вы. -- Оборони бог! -- воскликнула старуха, вырывая свою руку и отмахиваясь от меня, как от назойливого паука. Если я отрублю себе руку, это не будет так больно, как бросить аргиш, уйти от стада. Что ты, что ты!.. Когда я один день олень не вижу -- голова пустая, как бубен. Она дико глянула на меня, будто я собираюсь лишить ее права кочевать по тайге. -- Ты хорошо подумай, Лангара, сейчас вы оба здоровы, а если старость сломит вас? -- Тут в тайге и помирать будем. Соль горькая, однако люди не могут жить без нее. Прощай, лючи! Нам пора. Она крепко жмет мне руку и торопливо уходит к оленям. Прощаюсь с Карарбахом. Он улыбается. Мое внимание опять привлекают его ужасные, старые-престарые, загрубевшие от времени лосевые штаны. На них -- латка на латке. Достаю из потки свои запасные брюки, протягиваю старику. Они поношенные, но лучше лосевых. И тут происходит неожиданное. Подходит Лангара, отбирает у Карарбаха брюки и с необыкновенной ловкостью натягивает на себя, поверх широких шаровар. -- Хорошо, спасибо тебе, -- невозмутимо говорит она, оглядывая себя со всех сторон. -- Но ведь это Карарбаху, Лангара... -- Мне они не плохо, -- отвечает она. Старик равнодушно смотрит на происходящее. А впрочем, это не удивительно. Все блага на земле, по представлениям эвенков, должны распределяться в зависимости от того, насколько человек в них нуждается. Вот и Лангара считает, что ей брюки нужнее, нежели Карарбаху. Меня окружают дети. На прощанье даю каждому по куску рафинада. Сахар не всегда бывает у пастухов. Ребята тут же засовывают его в рот. А что же оставить на память новорожденной? Подходящего ничего нет. Вспоминаю, что у меня в потке лежит книга Константина Паустовского "Лесная поэма". Ну что ж, оставлю ее. Пишу химическим карандашом на титульном листе: "Доре -- ма