радости. Мне ответил Павел. И стало так легко, будто мы сделали самое главное дело, убив шатуна. Закатное солнце скрылось за серым плотным сводом вечерних туч. Сумрак накрыл распадок. Ветер стих. Над отрогом в синем безмятежном воздухе упражнялись в быстром полете стрижи, да где-то внизу возник гусиный крик. Сокжой трудно и долго поднимается на ноги, трясет шубой и, увидев рядом медведя, хочет прыгнуть, но, споткнувшись, падает, снова поднимается и шагает к таежке, все время оглядываясь. На гряде отрога появляется Павел. Он энергично машет мне шляпой, идет подпрыгивая. Отпущенный Загря несется с головокружительной быстротой вниз по россыпи. Я смотрю в бинокль. Медведь лежит на левом боку, прикрыв передней лапой морду и широко раскинув задние ноги. -- Вот мы и встретились! -- произнес я удовлетворенно и стал спускаться по крутому откосу в распадок. Какое-то странное состояние овладело мною. Обычно охотничья страсть бурно проявляется во мне, пока я преследую или скрадываю зверя. Тогда я становлюсь рабом этой страсти, могу ползти сотни метров на животе, спускаться по опасным обрывам, переходить топкие болота. Убитый же зверь на меня действует удручающе. После выстрела гаснет охотничья страсть. Но сегодня сам себя не узнаю: доволен, как мальчишка. Мы сходимся с Павлом на дне лога. -- Сполем тебя, дружище! Убить шатуна не шутейное дело! -- И я искренне пожимаю ему руку. -- Можно вправду подумать, что только я один герой. -- Чья пуля задержала зверя, тому и честь, того и поздравляют с полем, понял? Солнце угасало за лиловыми хребтами. Болота парились легким туманом, сквозь него слабо золотилось грустное нагорье. Над нами кружилась пара хищных птиц. В шелесте осоки засыпали сонные озера. То тут, то там слышались всплески и шепот пролетных птиц, готовящихся в ночь покинуть озера. А Загря тешится -- рвет зубами хребет зверя. Глазищи бешеные, рычит, не может унять злобу. С трудом оттаскиваю его, привязываю к стланику. Он еще долго не может успокоиться. Разводим костер и начинаем свежевать зверя. Это действительно крупный экземпляр восьми -- десяти лет и, конечно, в расцвете сил. Такому ничего не стоит развалить ловушку. У него один глаз, второй вырван вместе с лоскутом кожи. Рана еще не зажила. Вероятно, во время гона он схватился с соперником и расплатился глазом за подругу. В ложках сырой вечерний сумрак, и за краем отрога, на заросшем троелистом болоте нарастает птичий гомон. Далеко-далеко в сумерках над равниной слышится и уже не смолкает лебединый крик: "Янг... янг... янг..." Эти нежные звуки становятся все слышнее, все ближе и ближе, наполняют грустью наши сердца. И из-за чахлого перелеска появляются белые птицы. В пустынном пространстве они кажутся огромными. Качаясь на крыльях, лебеди плывут по низкому горизонту, минуют пожарище заката, уплывают за отроги. С ними, постепенно стихая, смолкает их вечерняя песня. Медведь на удивление оказался жирным. Никак нельзя было предположить, что таким окажется шатун. Толстый слой сала покрывал круп, спину, бока и все внутренности. В таком состоянии он вполне мог зимовать. Что же тогда сделало его шатуном, заставило ломать ловушку, лезть на человека? Неужели потеря глаза? Может быть. Ведь рана еще не зажила, и это вывело его из привычного состояния. Но я не уверен, что это так. Разделываем тушу на десять частей -- так удобнее для оленьего вьюка, и накрываем их шкурой. Подкладываем в огонь сырой валежник, -- он будет долго тлеть. Я снимаю нательную рубаху, вешаю на ветку поближе к мясу -- запах человеческого пота отпугивает зверей. Уходим на табор. Идем мимо озер и болот, застывших в густой синеве ночи. ГДЕ ПИРОВАЛИ ХИЩНИКИ Через час, когда ночной сумрак окутал нагорье, мы пересекли последнюю марь перед Рекандой. Близко лагерь. Таинственно и росисто в ночных просторах нагорья. Слева угрюмо темнел Ямбуй, впаянный в голубеющее небо. Справа внизу бродил по реке туман, мешаясь с блеском перекатов. Позади стихал крик уставших в полете казарок. За сырой степушкой на фоне уснувших гор показался ельник. Но почему над ним не вьется, как обычно, дым костра? Да и оленей не видно, не слышно перезвона. А ведь животных нельзя оставлять в такие пасмурные ночи, когда мошка сатанеет без дымокуров, иначе они разбегутся по тайге, и их трудно будет собрать. Остаться без оленей в этих пустырях нам не очень-то улыбалось. -- Вы думаете, Илья забыл развести дымокур? -- спросил Павел, шлепая уставшими ногами по болоту. -- Конечно, нет. Этот негодяй просто сбежал. -- Наконец-то и вы согласились со мною. Я убежден и готов биться об заклад, что и случай на Гунаме, и исчезновение Елизара, и отсутствие сейчас в лагере дымокура -- все это подлое дело Ильи. Причем это он делает умышленно и так нагло, будто ему все сойдет с рук. Надо, не откладывая, заняться им как следует. Мы быстрее зашагали к палатке. В лагере необычная тишина. Сомнений нет: Илья сбежал вместе с оленями, с потками, с вещами Елизара. Но наши вьюки как будто на месте. У давно затухшего огнища стоял один старый хромой олень из связки Долбачи, склонив тяжелую голову над остывшим пеплом и не замечая нас. -- Не такой уж он, видимо, простачок, чтобы ждать наказания, -- сказал Павел, но вдруг быстро метнулся в палатку, где стояла рация. К счастью, она оказалась на месте. Я сбросил с плеч котомку и долго стоял, размышляя о том, насколько опасно для нас исчезновение каюра. Не задумал ли он расправиться и с нами? Что ему стоит вернуться ночью одному... Признаться, до последнего момента я еще не верил, что Илья виновен в гибели Елизара, и сам искал оправдания его поступкам. Это и помешало мне действовать более решительно. А надо было хотя бы обезоружить его. Ночное хмурое небо низко висело синим плащом над брошенной стоянкой. На землю лег осенний туман. Сникли деревья. Мне вдруг захотелось уйти от всех этих неудач, сомнений, забыться в долгом сне. Через несколько минут пошел мелкий моросящий дождь, однообразно шумя по ельнику. От него тянуло холодной, пронизывающей сыростью. Отяжелела темень. Ничего нельзя было различить в седой мгле ночи. Старый олень не замечал нас, продолжал стоять у холодного огнища. Годы, тяжелая работа то в упряжке, то под вьюком высушили его бока, на спине проложили черные лоскуты потертостей, сделали его безразличным ко всему окружающему. Нижняя губа отвисла, уши упали, дыхание стало чуть заметным. Мошка за лето разъела ему ноздри, веки, толстым слоем копошилась в складках кожи, по всему брюху. Но его уже не тревожила боль и не пугало одиночество. Верность человеку не позволила старому оленю покинуть стоянку, хотя люди и не баловали его своей лаской. Павел, растроганный преданностью старого оленя, подошел к нему и стал растирать разъеденные мошкою места. Я разжег костер, и мы с Павлом отправились на поиски оленей. За громадами гор взошла в тучах луна. Небо чуточку посветлело, и из темной глубины ночи встали черные перелески. Мы долго бродили по топкой равнине, по ложкам, с трудом различая проходы. Олени стояли у брода через Реканду, сбившись в кучу, явно намереваясь перейти реку и уйти куда глаза глядят от брошенного людьми табора. Но Илья, уходя, привязал всем им на шею тяжелые метровые поленья -- чанхай, которые при быстрой ходьбе били животных по ногам, цеплялись за кустарники, за кочки, всячески тормозили ход. Именно чанхай и задержал их у брода. Илья это сделал, конечно, ради Долбачи. Ему он не мог напакостить. И за то спасибо! Возвращаемся с оленями на табор, угощаем их солью, снимаем чанхай, и животные уходят в темноту на кормежку. С ними уходит и хромой олень. Я сижу у жаркого костра за дневником. Павел готовит немудрящий ужин. Он, как факир, священнодействует над пшенной кашей, колдует на моих глазах. Насыпает в котелок кружку пшена и заливает тремя кружками воды. Дает каше прокипеть минуты две, не больше, бросает в нее мелко нарезанный лук, чеснок, снимает с огня и плотно заворачивает в телогрейку. Сверху накрывает плащом. Через пятнадцать минут каша готова. Непогода загоняет нас под пологи. Залезаю в спальный мешок. Хорошо, что судьба не лишила нас этого блаженства! Стараюсь скорее погрузиться в иной мир, где нет забот, загадок. Но голова тяжелеет от дум. Не знаю, на что можем рассчитывать. Мы, кажется, беспомощны разобраться во всем. Был бы с нами Карарбах! И сегодняшний день ни на шаг не приблизил нас к разгадке. А улики, что собрали, как будто еще больше запутывают поиски. В нашу жизнь ворвалось нечто совсем необычное, непонятное, и не напрасно ли тратим мы время? Из неведомых уголков души поднимается тревожное чувство, растет возмущение разума перед непостижимостью событий. Не могу отвязаться от мысли проникнуть в тайну исчезновения людей. Пытаюсь найти связь между гильзой от берданки, разбросанными на вершине Ямбуя камнями, котелком и сбежавшим каюром. Предположим, Илья убил Елизара, а отчего погибли Петрик, Евтушенко и два эвенка? Кто так тщательно замаскировал следы преступления? И почему все эти события произошли на Ямбуе? Случайность? Нет. Тогда что же?.. Наверняка причина гибели людей одна и та же, хотя они и погибли в разное время года: Петрик -- весною, эвенки -- летом, остальные -- осенью. Допустим, смерть их поймала в зыбуне. Но ведь весною, да почти и до середины лета зыбуны еще мерзлые. Не могли они все попасть в ловушки -- такое предположение невероятно. Видимо, надо начинать расследование с котелка, кто и зачем забросил его на лиственницу? Ко мне под полог забрался мокрый Загря. Никогда этого с ним не было. Даже зимою в лютые сибирские морозы он не искал убежища в палатке. У него теплая шуба, с густым, как войлок, подшерстком. Обычно в непогоду он зароется в снег, соберется в комок, спрячет нос в лапы, в шерсть. Даже вой пурги до него не доходит. -- Зачем ты пришел? -- спрашиваю собаку. Она пристально смотрит на меня теплым взглядом, вот-вот заговорит. Я подтаскиваю ее ближе к себе. Каким дорогим кажется мне этот серый мокрый комок после ночи в западне, да и Загря, как видно, почувствовал ко мне еще большую привязанность! Это и привело его под полог. Он тряхнул шубой, окатив меня водяной пылью, и улегся рядом. Я уже засыпал, как подо мною вздрогнула земля и тяжкий, долго не, прекращавшийся грохот потряс уснувшую равнину. Кажется, будто рушатся горы, падают вершины, и мы слышим, как со зловещим рокотом скатываются по крутым откосам глыбы скал, как трясется в испуге земля и воют ущелья, цирки, воздух! -- Камнепад в ущелье! -- кричит Павел. -- Считай, совсем завалит Елизара! Видимо, и Павел не спал, терзаемый теми же мыслями, что и я. На дне ущелья еще долго ворчал обвал, и еще долго слышно было, как скатывались камни. Наконец-то мы оба с Павлом засыпаем под шум дождя и шелест падающих листьев... В тишину сочится шепот, все смелее, громче. Как чист и полон этот звук! То дрозд возвещает утро, тот самый дрозд, что вчера, провожая день, пел на закате. И тут я замечаю сквозь матерчатую стенку полога, что наступил рассвет. Загря потянулся, громко зевнул; неохота и ему покинуть теплое место. Небо ясное. Ни одной тучи. День обещает быть солнечным. -- Ух, как морозит! Осень вступает в права! -- восклицает Павел, разминаясь у огня. В голубеющей вышине неба -- распластанные крылья: медленно парит черный коршун. "Не очень-то радостное предзнаменование", -- подумалось мне. -- С чего день будем начинать? -- спрашивает Павел за завтраком. -- Надо осмотреть ущелье, заодно и камнепад. -- Вместе пойдем? -- Пойду один. Ты оставайся на таборе, свяжись со штабом, собери оленей и разожги дымокур. Иначе мы растеряем животных. Что скажет тогда нам Долбачи, да и не на чем будет выбраться из этого проклятого места. Потом к часу дня выйдешь на Ямбуй. Я постараюсь быть там. -- А дальше что? -- Дальше... Обследуем вчерашнюю тропку, где нашли котелок. Больше ничего не успеем сделать. -- Вы идите налегке, продукты я принесу. -- Нет уж, возьму сам. Знаешь эвенкийскую поговорку: мясо в котомке не тяжесть. Налей-ка еще чайку, да покрепче, и я буду собираться. По марям, редея, ползет серый туман, сглаживая волнистую поверхность нагорья, и стелется, нависая над шумливой Рекандой. Склоны Ямбуя угрюмо чернеют в робких лучах только что поднявшегося солнца. Настроение у Загри хорошее -- он рвется вперед. Это подбадривает и меня. Пересекаем с ним замшелое болото. Чуть заметная звериная стежка, обходя топь, уводит нас в чащу и пропадает у высокой морены. Взбираемся на нее. Дальше глубокий каньон урезает Ямбуй с юга. Скалы нависают над ним почти отвесно. Шагаем по его каменистому дну. Сюда не проникают живительные лучи солнца. До скал не доходят теплые ветерки, не обжигают их и снежные бураны. На крутых стенах гранита и в расщелинах лежат вечные тени и затхлая, никогда не продуваемая сырость. Но меня не это поражает. Нет! Я вижу на выступах древних скал прилепившиеся пучки зелени, в трещинах и между обломков крошечные ивки, папоротники, осочки; вся эта живая растительность --- поэма борьбы, торжества жизни. За второй мореной неожиданно оказываемся у входа в огромный цирк, выпаханный ледником, некогда покрывавшим Становой. Дно цирка прорезает только что увидевший свет ручеек. Выбегая из-под вечного снежника, он скачет по камням, как мальчишка, догоняющий свою ватагу. Буйствует на крутизне, обдавая береговую зелень белой пеной. Ниже в него вливаются струйки боковых истоков, клокочущие и холодные, родившиеся в пластах скал. Так начинаются все реки, берущие начало в горах. Я придирчиво осматриваю скалы, спадающие в цирк почти от вершины Ямбуя. На крутых скатах они отполированы зимними обвалами и постоянным камнепадом. "Если Илья убил Елизара тут, на вершине гольца, и каюр знал о существовании камнепада, то труп он сбросил в пропасть", -- вспоминаю слова Павла. В лиловую глубину цирка, к подножью северных скал, падает утренний луч солнца. От его прикосновения дрогнул лежащий на уступах туман. Посветлело. Я вдруг почти физически почувствовал на себе чей-то взгляд сзади. Оглянулся -- никого. Не ветерок ли подшутил надо мною! Перешагиваю ручей. Подбираюсь к левым развалинам, а сам нет-нет да и оглянусь; мне все еще кажется, что кто-то пристально следит за мною. Шаги, стук камней, шелест кустарника необыкновенно певуче отдаются в тишине, будто звуки эти рождает баян, и скалы долго повторяют их. Из зарослей рододендронов доносится человеческий стон, да так ясно, что я тотчас же крикнул: -- Елизар!.. Елизар!.. Вот сейчас из зарослей встанет Быков, позовет меня... Что за чертовщина! Не мерещится ли все это мне? Стою, прислушиваюсь -- никого! В зарослях -- никаких следов. Кричу, прошу отозваться. Цирк наполняется разноголосым гулом, затем наступает мертвая тишина. Ловлю на себе спокойный взгляд Загри, и сам успокаиваюсь. Конечно, меня подводят нервы. Но будь на моем месте Карарбах, попробуй убедить его, что это не злой дух Харги идет следом! Выходим на последнюю морену. Цирк как на ладони. У крошечного озерка ледникового происхождения гурт белых куропаток. Увидев нас, они скучились, прижавшись к ягельной подстилке. Все дно цирка завалено камнями. Дальше, слева, начинается осыпь. Всюду следы ночного камнепада. Я слежу за поведением Загри. Если труп Елизара тут, кобель почует его даже под метровой толщей щебенки. Проходим с ним в одном направлении по осыпи, потом обратно, -- никаких признаков! Или Елизар погребен слишком глубоко, или его здесь нет. Перехожу на другую сторону цирка, чтобы наметить подъем на вершину Ямбуя. Правее от меня непрерывные, уходящие к вершине гряды скал. Они недоступны. Между ними неширокие полосы обнаженного гранита, по которым, как по лоткам, стекают потоки камней -- место, не подходящее для подъема. Надо бы вернуться и выйти на голец по своему вчерашнему следу. Но от этой мысли я сразу отказался. Попробую подняться именно тут, авось одолею крутизну, и, может быть, там, среди обломков, мне удастся обнаружить следы преступления. В начале все идет хорошо. Небольшие, частые выступы помогают шаг за шагом набирать высоту. Где ногами упрешься, где схватишься рукою и перешагнешь щель. Но выше круче, труднее, напряженнее. Надо мною сырые стены, внизу пропасть. Я на крутизне среди скал. Они стерегут каждый мой шаг. Шаткие камни от чуть заметного прикосновения срываются, летят вниз, наполняя воздух гулом. Дно цирка уже далеко позади. Из-за туч появляется солнце. Оно обнаруживает меня в тот момент, когда я ползу на четвереньках по карнизу. Горячие лучи приятно обжигают потный затылок. Свет и тени искажают неровности, изменяют очертания обломков и скал, затрудняют передвижение. С минуту передыхаю, пока глаза привыкают к контрасту, и лезу дальше, до первого гребня, спадающего с вершины Ямбуя. Из-под ног срывается камень. Я успеваю схватиться руками за выступ. Гул уходит в глубину ущелья и там, дробясь, замирает вместе с эхом. Подтягиваюсь, восстанавливаю равновесие, приседаю на прилавок. Дальше не очень-то радостная перспектива, но отступать уже поздно. От частых снежных лавин и камнепадов гребень здесь сильно расшатан. Ни до чего нельзя дотронуться, все предательски ненадежно. Сижу как на подпаленном динамите. Из-под правой ноги срывается обломок, с грохотом летит вниз. Я теряю опору, меня тянет глубина. Сильнее прижимаюсь к откосу, но не удержаться, и начинаю сползать вместе с камнями в пустоту. Уже ощущаю ее край... И тут, в момент смертельной опасности, какая-то сила, не подчиненная разуму, кидает меня с камней влево, на гладкий, почти отвесный откос гранита. Падаю, лечу вниз, но тут же вскакиваю. Меня настигают обломки, тянут за собой. Ноги чудом доносят меня до противоположного гребешка, бросают с силой океанского прибоя на карниз: хватаюсь скрюченными пальцами за угловатый камень, повисаю. До боли напрягаю мышцы, подтягиваюсь на руках, с трудом раскачиваюсь и перебрасываю тело на карниз. И тут же прихожу в себя. С ужасом смотрю вниз, прислушиваюсь к гулу скатывающихся на дно цирка камней. Ради чего этот безрассудный риск! Сколько раз я давал обет не ходить напрямик по незнакомым местам! Через несколько минут снова карабкаюсь по гребню. Сверху спускается ко мне Загря. Мы рады встрече, будто давно не виделись. Дальше крутизна ломается. Идти легче. Я осматриваю осыпи, гребешки скал, уступы, заглядываю в расщелины, прислушиваюсь -- никаких признаков Елизара. На вершине нас встречает мошка. Солнце жжет по-летнему. Становой дремлет в полуденном мареве. У людей моей профессии, кому пришлось большую часть жизни проводить среди дикой природы и подолгу оставаться наедине с собою, есть тайный советчик. Бывает состояние, когда я ощущаю в самом себе присутствие второго "я", как будто находящегося в постоянных противоречиях с первым, способного спорить, отрицать и утверждать. Но это второе "я", как бы двойник, не подчинено мне. Появляется внезапно, чаще, когда, кажется, уже найдено решение и нет повода для спора. Он начинает внушать новые мысли, сомнения, доказывать противоположное. Эти внутренние силы в минуты больших затруднений помогают найти правильное решение, разобраться в сложной обстановке. К сожалению, пока этот советчик остается безучастным свидетелем моих размышлений. Из-за последнего прилавка появляется Павел. Дышит как паровоз. Чуб и лицо мокрые. -- Спешил, еле выбрался. Ну и круто!.. Что в ущелье? -- спросил он, немного передохнув. -- Никаких следов... Все это нам с тобою померещилось. -- Да? -- Павел как-то сник. Еще одна надежда пропала. -- А у тебя что нового? -- Плоткин запрашивает согласие высадить нам в помощь группу парашютистов-солдат. Договоренность с воинской частью уже есть. Я обрадовался. -- Ты бы Плоткину подсказал -- Не ждать моего согласия, а перебрасывать солдат. Завтра погода может измениться, и мы упустим такой случай. -- И верно, надо было! Не догадался. -- Павел виновато опустил голову. -- Вечером сообщим. -- Так вот, слушай: завтра мы разобьем северный склон Ямбуя на квадраты и, как только прибудут наблюдатели, начнем тщательно их обследовать. Людей хватит. А сегодня займемся загадкой котелка. Мы подходим к пирамиде. Еще раз читаем описание тропки, ведущей к ручью. Задерживаемся у края площадки. Далеко впереди парят два старых беркута. В их полете -- спокойствие владык, в размерах крыльев -- могущество. Они кружатся над краем восточного отрога. Что привлекает внимание хищников? Может, беркуты ждут, когда с озер поднимутся пролетные гуси, или наблюдают, как колонок съедает чибиса? А может быть, под ними у большой добычи пируют старшие собратья, земные хищники, не терпящие их присутствия, и беркуты выжидают, когда нажрутся те и настанет их черед. Не этих ли беркутов я видел позавчера? Поднимаю голову -- где же птицы?.. Небо чистое, пустое. А ведь только что были! Куда они девались? Вот уж непростительно, прозевал! Спускаемся с вершины, повторяем вчерашний путь. Спала жара, прохладой повеяло с равнины. Останавливаемся у срубленной лиственницы, где вчера нашли котелок. Никаких новых открытий. Или наши глаза притупились, ничего не замечают, или следы стерты временем. Спускаемся по тропке до ручья, куда ходили геодезисты за водою. Дальше тропка становится менее заметной. И вдруг неожиданность... отпечаток сапог на ягеле! Не очень старый. Но точно угадать трудно, ведь на лишайниках след держится годами. Кому принадлежит этот след, Петрику или Евтушенко? Спичкой измеряю длину следа -- тридцать один сантиметр, это соответствует сорок третьему или сорок четвертому размеру. Я не знаю, кто из погибших носил такие большие сапоги. День жаркий, в густохвойном настое, в запахе отогретых россыпей и влажных распадков. Мы иногда на минуту задерживаемся на краю прогалины, чтобы осмотреться. Павел разводит руками, что-то шепчет про себя. Потом вдруг кричит: -- Елиза-а-р!.. Никто не отвечает. Стороной, молча, словно тайком, летят на юг птицы. В просини лесов теряются дали. Во всем пайзаже скорбь по ушедшему лету, которое отжило свой век и теперь уходит в глухие туманы, в неуютную зимнюю стужу. Тропка ведет нас вниз по гребню и, не дойдя до края метров двести, сворачивает на запад. Загря неожиданно натянул поводок, глотнул влажными ноздрями воздух, остановился. Уши встали торчмя, вывернулись вправо. Что-то взбудоражило кобеля. -- Близко зверь! -- шепнул Павел. Слабое дыхание ветерка доносило до Загри какие-то еле уловимые запахи или шорохи из стланика. С минуту мы стояли не шевелясь, наблюдая за собакой. Обычно, если близко зверь, Загря мгновенно это чувствовал и проявлял нетерпение. Но сейчас он медлил. Не спеша, осторожно, как балерина, шагнул вперед... Пошел по тропке, обнюхивая пни, разглядывая какие-то невидимые нашему глазу следы на земле. Остановился, стал прислушиваться... И зашагал дальше, тихонько, ни разу не натянув поводка. Склон стал более пологим. Беркутов не видно. Не зря они эти дни кружатся тут над гребнем. Я хотел свернуть, но собака заупрямилась, повела нас немного вправо от тропы -- теперь более энергично, готовая броситься вперед. Вижу, вздрогнула, уши сошлись острыми концами... Кто-то близко. Кобель остановился. Я не слышу ничего, кроме собственного дыхания да бьющегося сердца. Стоим секунду... две... пять... Загря срывается с места, делает огромный прыжок, тащит меня дальше. Я сбрасываю с плеча карабин. Слышу впереди шумное хлопанье крыльев. В воздух поднимается молча стая воронов. Они быстро скрываются за вершинами низкого леса. За ними беспорядочной стаей взлетают кукши. Разгоряченный Загря рвется вперед. Ошейник до хрипоты сжимает ему горло. Ноги гнутся от натуги, впиваясь когтями в податливую почву. Я не могу сдержать кобеля, бегу за ним. Чаща редеет. Появляются широкие просветы. Еще сотня метров -- и мы выбегаем на поляну, замкнутую со всех сторон невысоким стлаником. Все, что тут росло: мелкий кустарник, голубика, густо-зеленый мох, ерник -- все сломано, вырвано с корнями или затоптано. На разбросанных камнях красные, как кровь, пятна раздавленной брусники. Всюду на взбитой земле следы лис, колонков, медведей и помет осторожных беркутов. На поляне пировали хищники, и, кажется, долго. Неужели?! Под ногами черный ватный лоскут от телогрейки, остаток рукава рубашки, медная буссоль -- спутник геодезистов. Достаточно беглого взгляда, чтобы представить весь ужас разыгравшейся на поляне трагедии. Ее следы всюду. Вот металлическая пряжка от пояса с огрызком ремня, клочок светлых волос, вдавленный чьей-то тяжелой лапой в ягель, куски разорванных штанов, патроны от дробового ружья. И всюду кости... -- Кого же растерзали? -- почему-то шепотом, едва не плача, говорит Павел. -- Только не Петрика, у него были рыжие волосы. Это Евтушенко. Мы стоим подавленные. Не могу понять, что привело Евтушенко на эту поляну, так далеко от вершины гольца и от стоянки, в стороне от тропы, ведущей к ручью? Дня остается совсем мало. Уже с глубоких ложбин Ямбуя веет прохладой, и с болот доносится грустная перекличка утиных стай, готовящихся в ночь покинуть родные места. Отходим от поляны метров на двадцать; надо найти входной след Евтушенко. Я иду по кустарнику вправо, Павел -- влево. Ниже мне попадаются остатки сапога -- обгрызенная резиновая подошва с задником и каблуком. Измеряю длину -- тридцать один сантиметр, как и тот след, который я заметил на тропе. Значит, там проходил Евтушенко. Тропка, по которой мы спустились с гольца, ведет к ключу. Очевидно, Евтушенко спускался за водою и должен был вернуться на голец. Что же привело его на поляну? Нигде на ягеле не вижу следа сапог -- тут Евтушенко не проходил. Не злой же дух Харги сюда его принес! И вдруг замечаю волок -- кого-то тащили по земле к поляне. Мох на ней сдернут, валежник разворочен, стланик примят в одном направлении. Идем вместе с Павлом по волоку. Попались внушительные следы медведя на мягкой почве. Судя по отпечатку лап, зверь шел с поляны как бы против волока, и поэтому мы не придали им значения. -- Шапка! -- кричит Павел, показывая рукой вперед. Она лежит под колодой, зацепившись за сук. -- Да, это шапка Евтушенко. Сам он ее шил из черного каракуля, на кожаной подкладке. Дальше мы находим ружье с перерванным ремнем, лосевую рукавицу. Я случайно заметил, что медведь наступал на землю, сильно вдавливая пятки задних ног. И тут нам все сразу раскрылось: медведь, пятясь задом, тащил на поляну мертвого человека. Откуда он его взял? Метров через полтораста выходим на тропку геодезистов. Тут тоже все взбито, протоптано, разворочено -- следы борьбы. На стволе лиственницы находим мазки запекшейся крови и клок светлых волос. -- Евтушенко убили здесь, на тропе, -- сказал Павел. -- Но с какой целью? Отнять документы? Ограбить? Какие могли быть при нем ценности? И неужели из-за этого надо было лишать парня жизни? -- Не торопись с выводами. Пока что мы видим лишь звериные следы. Не ранил ли Евтушенко медведя? Ружье у него одноствольное, одним выстрелом не свалил, а перезарядить не успел, как тот напал на него, -- вот что скорее всего. И я проверяю ружье. Оно заряжено, но ствол чистый, выстрела не было. -- Нет, не медведь! -- возражает мой спутник. -- Будь один случай с Евтушенко -- другое дело. Не иначе тут банда живет. -- Тогда почему они не взяли ружье? -- Оно не нужно им. Они боятся, что люди, попадающие сюда, к Ямбую, могут обнаружить их и донести кому следует, вот и убивают свидетелей. Мне кажется, и мы ведем себя слишком беспечно. Его слова не на шутку встревожили меня. Точно я пробудился от долгого сна. Теперь малейший звук заставляет настораживаться. Окружающий нас кустарник наполняется подозрительными шорохами. Мне хочется взглянуть на поляну глазами, для которых многое на ней уже не составляет тайны. Оттащив труп человека от тропы, медведь поступил с ним так же, как и с любой добычей, будь то заяц, кабарга или сохатый. Он содрал на поляне мох, брусничник, повырывал кусты, натаскал валежника и всем этим прикрыл свою жертву. Этот хищник предпочитает мясо с душком... Мы собрали все, что осталось от Евтушенко, сложили вместе и накрыли стланиковыми ветками. Возвращаемся на тропу. Ружье Евтушенко оставляем, а шапку, рукавицы берем с собою. Направляемся к подножью. -- Стойте! -- Павел хватает меня за руку. -- Не там ли, где нашли котелок, погиб и Петрик? -- Все может быть. Давай вернемся, осмотрим близкие поляны. Не могу освободиться от ощущения близости опасности. Не она страшна, а ее предательская внезапность. Идущий позади Загря неожиданно прорывается вперед, поднимает морду и начинает носом деловито втягивать воздух. Его пушистый хвост, накинутый кольцом на спину, медленно расправляется. Что это означает? Где-то недалеко, там, куда была обращена морда собаки, послышались подозрительный шелест стланика и шорох камней, как будто кто-то поспешно удалялся. У Загри дрогнули стоячие уши. Переступая с ноги на ногу, он легонько натянул поводок и снова замер, весь обращенный в сторону стихшего шороха. Павел схватил меня за руку. -- Слышали? Ей-богу, это человек! -- прошептал он встревоженно, и я почувствовал, как неприятный холодок расползся по моей спине. Загря, не поворачивая морды, скосил на меня глаза, точно и он понимал, кто ходит возле нас. Конечно, это не зверь, собака вела бы себя иначе. Павел не в силах сдержать себя и, чтобы разрядить напряженность, поднял ружье и выстрелил. Звук всколыхнул стланик и, растекаясь по склону, долго тревожил тишину глухих ложков. За озерами смолкло эхо, а напряженность осталась и в воздухе и в кустах. Выстрел снял страх. Снова тихо в вечереющих зарослях. В ближнем перелеске, ссорясь, громко кричали вороны. -- Как вы думаете, ушел или затаился? -- спросил Павел, все еще прислушиваясь. Я неопределенно пожал плечами. -- Давай-ка подобру-поздорову возвращаться на табор. Ночью тут нечего делать. Завтра разберемся, -- предложил я, поворачивая назад. Загря стоит, что-то по-своему соображает и, натягивая поводок, вышагивает вперед, направляясь в сторону, где заглох подозрительный шорох. Иногда он деловито нюхает воздух. Мы держим ружья наготове и все время наблюдаем за стланиками. Даже шорох под ногами точно током пронизывает меня. Кобель на ходу тычет влажный нос в старый звериный след, то вдруг приподнимает морду и, вывернув уши, прислушивается. Все это он делает без задора, как бы ради забавы. Вдруг знакомое бормотанье беркутов. Вот они где! Птицы, звонко хлопая крыльями, отрываются от земли и, не показавшись на глаза, улетают. Мы выходим на поляну. Видим ту же картину, всюду следы расправы, только более ранней, чем с Евтушенко. Все было понятно без слов -- мы нашли останки Петрика. -- Негодяи, каких парней убили!.. -- не может сдержаться Павел. Я окончательно теряюсь. Не могли же Евтушенко и Петрик ранить медведя с одним и тем же исходом. Неужели на гольце живет банда? Но ведь на всем склоне нет следов пребывания тут людей, кроме нас. -- Идите сюда! -- Павел раздвинул стланиковые кусты. Я заглядываю через его плечо -- и столбенею: на камне лежит человеческий череп оскалом к нам, облитый ярким светом солнца. Немного поодаль, под соседним камнем, в трещине мы увидели порванный бумажник. Внутри были истлевшие бумажки, несколько монет и обманки для ловли хариусов. И там же, у пня, -- пучок рыжих волос. Я хорошо знал Сергея Петрика. Мы много с ним бродили по тундре нашего Севера, по тайге. Он был верным товарищем в трудных походах, в беде и весельчак в жизни. Кто мог подумать, что парень так нелепо закончит свою жизнь... Мы опустили череп в щель между камнями и заметили это место. -- А что делали тут беркуты? -- спросил Павел. -- Съестного ничего же здесь нет. -- Да, это странно. Решили найти их следы, Я спустился к нижнему краю поляны. Заметил свежие клочья шерсти. Вот оно что!.. На камнях лежали остатки недоеденного ягненка снежного барана. Беркуты принесли его с гольца и здесь растерзали. Присматриваясь, я увидел разбросанные повсюду давнишние заячьи и лисьи кости; видимо, эта поляна служила многим хищникам местом их пиршеств. Но почему здесь оказались и останки Петрика? Мы уходим вниз по тропке к ручью. Уходим, еще больше озабоченные таинственной гибелью товарищей. Тишина в кустарниках давит тяжестью, а шаги кажутся слишком шумными. Павел то и дело оглядывается. Да и у меня ощущение, будто кто-то предательски целится в меня сзади... Скорее бы выбраться на марь! Ниже того места, где был убит Евтушенко, мы нашли котелок. Это подтвердило, что и Петрик и Евтушенко, спускаясь с гольца за водою, нарывались на засаду. Но каким образом котелок Петрика попал на лиственницу, пока что остается загадкой. В мареве вечерней дымки растворялись болота, и на зеркальную гладь озер ложился тусклый свинцовый мрак надвигающейся ночи. Неужели Павел прав, что где-то здесь, в глубоких складках Ямбуя скрываются преступники? Теперь нет сомнений, что Елизар и эвенки тоже убиты. Как назло, стало быстро темнеть. Во мраке тонут зыбуны, равнина. Звезды стали ниже, ярче и теплее. Идем долго, с трудом переставляем уставшие ноги. Наконец-то минуем последний перелесок. Проходим знакомую марь. И вдруг сквозь мрак ночи гостеприимно моргнул огонек -- кто-то живой на стоянке. Отпускаю Загрю. Он несется через кочковатую марь, исчезает из глаз. До нас доносится незнакомый звон боталов. Мы приближаемся к нему. Боталы звенят дружнее. Вот и стадо пасущихся оленей. Увидев нас, животные перестают кормиться, настораживаются. В черноте с какой-то внезапностью возникает человеческая фигура. Мы останавливаемся, захваченные врасплох. Фигура молча надвигается на нас. Что-то угрожающее в медлительных движениях, в небольшой сгорбленности, в крадущихся, бесшумных шагах. Позади в тучах блеснула молния. В мелькнувшем свете я увидел... Илью, готового разрядить бердану. Я мгновенно отбросил предохранитель затвора, шагнул к нему. Наступила та самая страшная минута, когда ты не владеешь собой и достаточен маленький повод, чтобы палец потянул за гашетку. -- Не надо стрелять, -- произнес Илья и с облегчением опустил бердану. Я отвел в сторону ствол карабина. Снова затяжно моргнула молния, осветив на миг усталое лицо каюра. Вешаю на плечо ружье, и мы продолжаем стоять друг против друга в темноте. Закапал крупный холодный дождь, и, кажется, от него стало легче на душе. Павел закурил, предложил Илье папиросу. Он не взял, достал из-за пазухи трубку, пригубил, зажег спичку. -- Все люди сюда пришел. -- Илья кивнул в сторону лагеря, откуда доносился лай чужой собачонки. -- Моя с ними назад вернулся. -- Он произнес это как-то просто, без злобы и длинно затянулся. -- Ты лучше скажи, где искать Елизара? -- спросил я. -- Ямбуя ходи, назад нету! -- ответил он и, чуточку подавшись ко мне, с жалобой в голосе добавил: -- Моя худо ему не делай. Не делай худо, понимаешь! -- И это было сказано так искренне, что нельзя было не поверить. -- Мы вчера нашли на гольце твою гильзу от берданы и свежие окурки. Кто был на этих днях на вершине? -- спросил я как можно ласковее. -- Елизар. -- Но ведь он не курил! -- Окурки Елизара. Он потерял накомарник, брал у меня махорку и бумагу, чтобы курить, мошку дымом отгонять. И гильзу я давал, он свистел в нее, рябчиков подманивал... На Ямбуй я не был... На стоянке людно. У большого костра нас встретили опечаленные товарищи. Они узнали от Ильи, что случилось под Ямбуем с Елизаром. Мы здороваемся, стоим молча, будто виноваты. Прибыло подразделение Георгия Цыбина: четверо геодезистов и два каюра. Павел уже трясет в своих объятьях рыжего Степана -- шутника и задиру, нашего общего любимца. Бородатые, обветренные, изъеденные комарами лица при свете костра неузнаваемы. На них усталость и привычное безразличие. Одежда выцвела, поизносилась, украсилась латками. Этих людей уже ничем не удивишь. Присаживаемся с Цыбиным на бревно возле костра. Цыбин среднего роста, прекрасно сложенный и закаленный в тайге, спортсмен. Густая черная борода окаймляет молодое обветренное лицо. -- Как же вы искали Евтушенко? -- спросил я его. -- Он ведь лежал убитый почти на тропе, что идет с вершины Ямбуя к ручью. Там же, немного выше, был убит и Петрик. -- Мы искали их живыми, а не мертвыми. Никто и не подумал тогда искать их на склоне гольца, а тем более убитыми. Все считали, что они заблудились на болотах, -- ответил наблюдатель и скосил на меня черные глаза, в которых полыхали отраженные блики костра. -- Кто же убил? -- спросил Рыжий Степан, яростно толкнув головешку в огонь. Наступила глубокая тишина. Все повернули ко мне обросшие щетиной лица. -- Не иначе кто-то скрывается на Ямбуе, -- убежденно ответил за меня Павел и, выхватив из жара уголек, запалил цигарку. -- Бандиты! Они не терпят присутствия людей. Несколько раньше убили двух эвенков. На счету этих негодяев еще есть кто-то. -- И Елизара убили? -- спросил Цыбин дрогнувшим голосом. -- Вероятно. Мы не нашли его трупа, но он вряд ли может быть исключением. -- Ну и дела, будь они прокляты! -- возмущается повар Федор. -- Где нашли останки Петрика и Евтушенко? -- спросил Цыбин после долгой паузы. -- В стланиках на северном склоне гольца. Все глянули на лежащего поодаль от костра кобеля. Кто-то бросил ему кусок копченки. За эти дни я чертовски измотался. А сегодня особенно. Мне даже трудно встать, чтобы дойти до полога. Ни о чем не хочется думать. Спать, спать и спать!.. Только бы добраться до спального мешка! -- Павел, -- зову я радиста. -- Дай мне журнал. Не забудь после ужина накормить и привязать Загрю. С трудом вспоминаю, что именно надо сообщить в штаб экспедиции. Пишу: "Плоткину. На склоне Ямбуя в нижней зоне стлаников обнаружены останки Петрика и Евтушенко. Возможно, они были убиты на тропе, по которой наши люди ходили с вершины гольца за водою. Если это так, то убийцы живут в районе Ямбуя. Обстановка очень сложная. Поторопитесь с переброской солдат и с ними опытного работника уголовного розыска. Быков еще не найден. Отвечайте семь утра". -- Слушай, Цыбин, -- обратился я к наблюдателю. -- Мне кажется; надо назначить на ночь дежурных. Пусть четыре человека поочередно караулят лагерь по два часа. Только не спать. Костра большого не разводить. -- Все будет сделано. -- В случае чего сразу будите меня, и люди пусть спят настороженно. Чем черт не шутит! Всякое может случиться. Я отказываюсь от ужина -- даже голод отступает перед усталостью. Усилиями воли заставляю себя сесть за дневник. Но о чем писать? Так много событий прошло за сегодняшний день. Не могу отобрать для записи главное, забыл, как строить фразы. Пишу чужим, неразборчивым почерком, и мне кажется, что мысли рождает сам карандаш. НОЧЬ НЕОЖИДАННОСТЕЙ Успеваю стащить с ног сапоги и, не раздеваясь, зарываюсь в меховой мешок. Сон быстро овладевает мною, отступают земные дела, будто проваливаюсь в небытие... Остается живым только слух, но и в нем жизнь отражается, как отдаленное эхо. Вот он что-то уловил важное, какая-то тревога врывается в сон. Не могу прийти в себя, открыть глаза, не знаю, где и кто я, -- крепок сон уставшего человека в тайге. И только когда залаял Загря, я, как от грома, мгновенно пробудился. От Реканды, залитой лунным светом, приближалось пощелкивание копыт груженых оленей. -- Кто идет? -- раздается в тишине строгий окрик дежурного Цыбина. -- Что орешь, как сумасшедший, не видишь, олень пугается, -- слышу, узнаю голос Лангары. -- Лучше чай грей, дорога длинный был. -- Какая нужда ночью по тайге оленей гнать? -- удивляется Цыбин. -- Плохую новость везем начальнику, -- говорит Лангара. "Что еще случилось? Неужели Аннушка умерла?" И я тороплюсь выбраться из спального мешка. Но меня опережает Лангара. Она отбрасывает край полога и не присаживается, а падает на подстилку. На ее лице и усталость от долгого пути, и тревога. В ожидании, что вот сейчас с ее уст сорвется что-то страшное, забываю даже поздороваться. -- Амакан твой люди кушал! -- выпаливает она и ловит проницательным взглядом мои глаза. -- Медведь?! Не может быть! -- Ха! Думаешь, напрасно два дня оленей маяли, скоро ходили, догоняли тебя?! -- Постой, постой! Уж ты-то, Лангара, отлично знаешь, что медведь боится человека и по своей доброй воле вообще не нападает, разве только шатун, а ведь ваши и наши люди погибли летом, когда не бывает шатунов. -- Это дурной амакан, не шатун. Шибко плохой зверь. Он постоянно люди кушай. -- Людоед? Медведь-людоед?! -- Во-вот, людоед! -- Я никогда не слышал о медведе-людоеде. Не ошибаетесь ли вы с Карарбахом? -- Нет, -- твердо говорит она. -- Раньше не было -- это правда, а теперь есть. Человеку не дано все сразу знать. Вот послушай! Мы три дня назад встретили альгоминских пастухов, они сказали: на Ямбуе людоед. Карарбах тоже не верил, потом говорил мне -- надо скоро ходить, догонять начальника, а то его съест амакан. Вот мы и пришли. -- Спасибо и тебе и Карарбаху. Но, право же, трудно поверить, что всех ваших и наших людей съел медведь. Почему ты думаешь, что альгоминские пастухи не ошиблись? Лицо Лангары кривит ироническая улыбка. -- Когда тебе под ноги падает шишка, не топчи ее, надо поднять, хорошо смотреть, пустая она или с орехами. Карарбах не погнал бы оленей, если бы не верил, что люди съел амакан. -- А как же с Харги? Ты же меня убеждала, что на Ямбуе злой дух и что это он посылает людям несчастье. -- Э-э!.. -- Она грозит мне пальцем, шепчет: -- Не говори так. Мы еще не знаем, где стоит чум злого духа и кто толкает амакана кушать людей. Сам амакан не догадается. Это я тебе правильно толмачу. -- Пока мы с вами, Лангара, кочевали, -- тут еще один наш человек пропал. -- Недавно? -- Несколько дней назад. -- Ую-ю!.. -- удивилась старуха. -- А ты не веришь, что в людоеде злой дух живет. -- И, легко поднявшись на ноги, она спешит с этой новостью к Карарбаху. -- Лангара, -- кричу ей вслед, -- почему ты ничего не сказала про Аннушку? Шива ли она? Старуха приостанавливается. -- Ей лучше. За нее тебе Битык стрелы к луку прислал. -- Спасибо. -- Бесконечно обрадовала она меня. -- Ты же говорила, что от этой болезни нет лекарства. Человек, как видишь, оказался сильнее Харги. Лангара отбрасывает со лба нависший клок седых волос, смотрит на меня леденящим взглядом и, не проронив ни слова, уходит к Карарбаху. Весь лагерь на ногах. Всех потрясла новость, привезенная эвенками. Никто не слышал такого случая даже в охотничьих побасенках. Пока Карарбах развьючивал оленей, старуха рассказала ему о гибели Елизара. Эта новость поразила его не меньше, чем нас весть о людоеде. Он протягивает мне обе руки с потертыми ладонями, жилистые, в трещинках, со скрюченными пальцами. Я сжимаю их, и мы молча смотрим друг на друга. На его старческом, всегда печальном лице неловкость, будто он виноват в нашем несчастье, в гибели Елизара. На огне уже бушует чайник. Уставшие гости присаживаются к костру. Лангара достает из потки посуду, лепешки, сахар, отварное мясо. Карарбах тайком осматривает лагерь, людей, палатки, вьюки. Подолгу задерживает взгляд на незнакомых предметах снаряжения наблюдателей. Цыбин разливает эвенкам по кружкам чай. -- Чего смотришь, голодный? -- обращается ко мне старуха. -- И она срезает ножом с ребра толстую стружку трехслойного жирного мяса, откусывает, остаток подает мне. -- Садись, ешь, мясо сокжой шибко хорошо. Сказали, что ты медведя убил. -- В стланике осталось, поздно было, торопились... Это, верно, и был людоед. -- Почему ты так думаешь? Может, ошибаешься, амакан одинаковых много? -- Я его хорошо приметил. Он позавчера чуть не съел меня, спасибо Загря выручил. -- Он тебя ловил? -- Она перестала жевать, смотрит на меня удивленно. -- Ловил, да не поймал. -- Ты узнал его? -- Ну конечно. -- Однако такого амакана пуля не берет. -- Лангара проглотила тугой комок нежеваного мяса и, обратясь к Карарбаху, занятому едою, стала оживленно рассказывать ему о нашей встрече с людоедом. А я вдруг вспомнил случай в ловушке, свирепость зверя, поверил, что и Петрик, и Евтушенко, и эвенки -- наверное, и Елизар Быков -- были схвачены и растерзаны медведем. Это более вероятно, чем все наши предположения. Только поведение Ильи остается пока загадочным. Карарбах внимательно выслушал Лангару. Его не обрадовала новость и даже жирное мясо убитого медведя. Он неопределенно повел плечами и недоверчиво посмотрел на меня. Разве старик поверит, что можно убить медведя, в котором поселился злой дух?! -- Он тоже говорит, ты ошибся. Такого амакана убить -- все равно что Харги убить, а ты разве не знаешь, что злого духа даже пуля шамана не берет. Ты убил другой амакан. -- Нет, нет, то был людоед, я узнал его. Время перешагнуло за полночь. Мы сидим молча у тлеющего огонька. Хорошо, что покончено с людоедом, остается найти Елизара и -- прощай печальное нагорье! Лангара, оторвавшись от дум, подсовывает к огню чайник, поворачивается ко мне. -- Ты говорил, что на Утуке встречал Хутаму с двумя одинаковыми ребятишками? -- С близнецами. -- Во-во. Она в Альгому шла, на стойбище к матери, так? -- Ну и что? -- Ее мать тоже амакан кушал, тут, на Ямбуе. -- Людоед? -- удивился я. -- Он, он. Чай пью, потом расскажу. -- Почему же ты мне не сказала об этом при нашей первой встрече? -- Сама не знала. -- И Лангара, отодвинувшись от огня, склонилась над блюдцем. Пила не торопясь, долго... Воспоминания уносят меня в тот трудный год, когда мы делали первую попытку проникнуть в глубь Станового, в самую таинственную часть гор, изорванную пропастями, увенчанную скалами, изрытую цирками. Шли мы от Ивакского перевала на. запад к Утуку вдвоем с Трофимом Королевым. С нами тогда путешествовал пес Кучум. То был один из наиболее интересных и трудных маршрутов по дикому и малодоступному в этой части Становому (*Этот маршрут подробно описан мною в книге "Смерть меня подождет"). Память с удивительной ясностью воскресила передо мною страницы тех печальных дней, когда мы оказались неспособными преодолеть препятствия и были спасены Хутамой -- пастушкой из Ироканского стойбища. На третий день путешествия у Трофима разлезлись сапоги. Вернуться на Ивакский перевал было поздно, там никого не оставалось. Два дня еще он шел босиком. Израненные ноги Трофима распухли, и я вынужден был оставить его одного в глубине неласковых гор, надеясь вернуться за ним, как только встречу подразделение нашей экспедиции. Километров через пять идущий впереди Кучум вдруг заволновался и потянул меня влево, на верх отрога. Вначале я пытался сопротивляться, но кобель проявил упорство, и, оказавшись наверху, я услышал детский плач. Трудно было поверить, что тут, в глуши необетованной земли, живут люди. Да и не было признаков их пребывания. Мы не шли, а бежали с Кучумом. На поляне, у затухшего костра, стояли четыре оленя, отбиваясь ногами от мошки. А рядом, под старой лиственницей, лежал эвенкийский скарб: потки с продуктами и вещами, свернутые в трубку берестяные полотнища от чума, седла. Из груды вещей доносился неистовый крик ребенка. Я бросился к малышу, откинул брезент, извлек крикуна. Но их оказалось двое. Достал и того. Симпатичные близнецы-мальчуганы! Оба плосколицые, узкоглазые. Орут изо всех сил, брыкаются, а я не знаю, что делать. Кажется, не бывает более нелепого положения, чем то, в какое попал я. Брожу с ними по поляне, баюкаю, и они умолкают, даже улыбаются. Но стоило мне остановиться, как малыши начинали дружно орать. Наконец-то в дальнем углу поляны появилась женщина верхом на учаге, с вьючным оленем в поводу. Хутама, так звали ту женщину, оказалась пастушкой из колхоза "Ударник", чье стадо кочевало по южным отрогам Станового. Она пробиралась в Альгому, через труднопроходимые горы, без примет, по рассказам стариков, чтобы показать матери своих малышей. Узнав от меня, что я оставил товарища в горах, Хутама, напившись чаю, пригнала оленей, оседлала их и, расспросив, где я оставил товарища, отправилась за ним. Караван вернулся по темну. Хутама привезла Трофима на своем учаге. Заночь она сшила Трофиму олочи, а мне дала "насовсем" свои штаны. И мы с ее маленьким караваном спустились по реке Утук до слияния с Иваком и там встретили своих. О Хутаме мы больше ничего не слышали. Это я вспоминал, пока Лангара пила чай. Но вот она убрала посуду, закурила, передала трубку Карарбаху и стала рассказывать. Она говорила долго, однотонно, будто во всей этой истории, что случилась с Хутамой и ее матерью, ничего трагического не было. В тот день, когда мы распрощались с пастухами по пути к Ямбую, они встретили двух альгоминских эвенков, пробиравшихся в горы к своему стаду. Все. ночевали у добычи Карарбаха. Встреча с людьми здесь редкость. И уж так положено в тайге с древних времен -- при встрече обмениваться новостями. Для такого случая у каждого эвенка непременно найдется что рассказать. Как ни однообразна здесь жизнь, в ней не бывает дней, похожих один на другой. Какая-нибудь новость для соседа или гостя найдется. Вот почему кочевники всегда рады гостю, особенно дальнему. За кружкой чая, у жаркого костра, Лангара рассказала альгоминцам о нашей встрече, о гибели на Ямбуе двух участников экспедиции. Это была большая новость для гостей. Но те неожиданно для всех ответили тоже потрясающим известием. Как оказалось, Хутама после нашей встречи на Становом добралась до родного стойбища Альгомы, но матери не нашла -- она переселилась к Ямбую. Туда и направилась Хутама. Чум старушки стоял ниже нашего теперешнего табора, на устье ручейка, вытекающего из ближайшего болота. Можно представить, сколько было радости у этих женщин при встрече! Но она оказалась короткой. На третий день утром Хутама спустилась к ручью с чайником за водою. Близнецы еще спали в чуме. Мать у костра чистила рыбу для завтрака. День был теплый, осенний. В воздухе висел комариный гул. Ничто не предвещало опасности. Возвращаясь от ручья, Хутама увидела внезапно появившегося сзади матери медведя. Она не успела крикнуть, как зверь ударом лапы сбил старушку на землю и навалился на нее. Хутама бросилась к чуму, схватила бердану. Но сгоряча только ранила зверя, и он исчез с глаз.... Большое горе постигло эту мужественную женщину. Надо же было пройти тяжелый путь через Становой, да еще с близнецами, чтобы стать свидетелем гибели матери. На другой день Хутама с племянником сделали корыто из плах, уложили в него старушку и незакрытым установили на высоких пнях. По обычаям эвенков, нельзя нарушать тишину, окружающую покойника, нельзя ему напоминать о земных делах: рубить дрова, разжигать костер, варить пищу, и Хутама с парнишкой свернули табор, ушли с оленями на озеро. Там они наткнулись на множество медвежьих следов. Тогда и созрела у Хутамы мысль -- сделать медвежью ловушку в ельнике, ту самую ловушку, в которую попал я, отомстить зверю за смерть матери. Когда ловушка была готова, случилась новая беда -- парень рассек топором ногу. Хутама из суеверия решила, что возле Ямбуя худое место. Она не стала настораживать ловушку, собрала оленей и вместе с племянником ушла через Становой на южные склоны гор, к своей семье. Закончив рассказ, Лангара продолжала сидеть, высоко подняв согнутые колени, прикрытые ситцевой юбкой. Старческими печальными глазами смотрела она, как в огне дотлевали лиственничные головешки. Род эвенков с древнейших времен славился мужественными женщинами, бесстрашными, умевшими преодолевать нечеловеческие трудности. Нищие кочевники в прошлом, они не знали теплых стен дома. Их руки никогда не вскапывали землю, вечно в пути, в поисках пищи они жили случайной добычей, в постоянной борьбе с пургою и стужей. Все разбрелись по палаткам. Луна, огромная, круглая, уходила за лохматый лесной горизонт, и на скалистой вершине Ямбуя потухал ее холодный фосфорический свет. Влажные туманы лежали на болотах. Карарбах и Лангара продолжали пить чай, сидя перед тлеющим камельком. Я бесшумно пробираюсь в палатку, чтобы не разбудить Павла. На ощупь нахожу журнал радиограмм, возвращаюсь к костру и пишу; "Срочно Плоткину. Отставить переброску парашютистов. Выяснилось, что в районе Ямбуя много лет свирепствовал медведь-людоед. Он растерзал наших геодезистов и трех эвенков. Вчера этот медведь был убит. Таким образом, причины гибели людей устранены. Сегодня Цыбин приступит наблюдениям пункта Ямбуй. Я задержусь, пока не найдем Быкова". Подкладываю в огонь остатки дров. Лангара и Карарбах, прикрывшись одеяльцем, спокойно спят, как спят люди, исполнившие свой трудный долг. Ну как не проникнуться уважением к этим старым пастухам-кочевникам! Что заставило их два дня "маять ноги оленям" и самим мучиться? Эти люди чужую опасность считают своею, и не ради награды они вернулись к нам, а ради долга, человеческого долга. Где-то за сумрачными грядами гор в бездонье пробуждается утро. Еще не стукнул дятел. Еще рассвет не распахнул свои сонные ресницы. В предрассветной мгле земля кажется плоской, уставшей. На южном горизонте лежат без движения плотные облака. Изредка доносится гул камнепада. От этого тяжелого звука жутко на душе. Я забираюсь под полог, зажигаю свечу. Раскрываю дневник и перечитываю все, что было написано в нем вчера, -- Лангара опровергла все наши догадки и предположения. Мы знаем, хотя и редкие случаи, описанные натуралистами, когда крупные хищники, тигры, львы, леопарды, занимались людоедством. Чаще это старые звери, уже неспособные поймать быстроногую антилопу, серну или схватиться с диким кабаном. Бывает, что эти признанные цари прерий и джунглей, никому не уступающие в силе и храбрости, одряхлев, питаются даже падалью. И если им удается напасть и убить человека, они становятся людоедами. Но я не слышал, чтобы медведь был людоедом. Желна громким криком растревожила запоздавший рассвет. Ей ответила гагара на болоте. Какая-то птичка, заикаясь, вспоминала забытый мотив. И, как сигнал к пробуждению, загремел посудой повар. До слуха долетел его разговор с Рыжим Степаном, выбравшимся по своим надобностям из палатки. -- Знаешь, Степан, -- говорил он басом, полушепотом, растягивая слова, -- людей-то поуменьшилось, оставят нас с тобой на Ямбуе подавать световые сигналы, больше ведь некому. -- Вот и хорошо, светить -- не лес валить! На этакой работенке скоро не поседеешь! Рыжий Степан третий год работает в экспедиции. Пришел он к нам хилым пареньком, замкнутым, молчаливым, будто обиженным судьбою. Товарищи неохотно взяли его в поле. Но, попав в тайгу, в горы, столкнувшись с опасностями, познав настоящую дружбу, он приободрился, повеселел. Совершенно неожиданно для всех раскрылся в нем талант музыканта. Будто родился он, чтобы воспеть это скупое и суровое нагорье. В походе отряд присядет отдохнуть, Степан достанет губную гармошку, припадет к ней влажными губами, зажмурит глаза и заиграет -- так заиграет, что забудешь про путь, про невзгоды, про все на свете. А кончит играть -- и усталости как не бывало! Я выбрался из-под полога, да так и остался стоять, вслушиваясь в сонный лепет еще не опавших листьев осины и всматриваясь в далекий рассвет. Голубоватый свет, необыкновенно нежный, отделил небо от земли. Горные вершины поднялись из мрака ночи и точно замерли, пораженные величественной картиной пробуждения. Узнать бы, что день готовит нам: раскрепощение от тяжких дум или неотвратимую тревогу, награду за мучения или приговор? На душе неспокойно. Ночь торопилась в чащобы, падала на дно глубоченных провалов, покорно уходила в болота, под туман. Алмазной каплей дрогнула в крошечном озерке последняя звезда и погасла за поникшей осокой. Загремели бубенцы -- поднялись олени. Все повернулись к рассвету, стоя встречали утро нарождающегося дня... Где-то рядом, в сырой ложбине, скорбно кричала одинокая чайка, отставшая от стаи. На юг устремились стаи мелких лесных птиц. Они летели низко над землей, придерживаясь перелесков. "День... день... день..." -- вестил ворон. У костра уже пили чай Карарбах и Лангара. -- Что стоишь, иди сюлюкать (*Сюлюкать -- пить чай), -- зовет меня Лангара. Я присаживаюсь к костру. Просыпается лагерь, наполняясь людскими голосами. -- Какая нужда разбудила вас так рано, отдыхали бы! -- говорю старухе. -- Чай -- разве не отдых?.. Потом всякие-разные думы есть. Карарбах спрашивает: ты хорошо узнал, что людоеда убил? Может, не он? Старик хочет ходить сам смотреть его. -- Ошибиться не мог. Два медведя на одном месте жить не будут. Но если он хочет, я поведу его к убитому зверю, пусть посмотрит. Старик утвердительно кивает головой. -- Спасибо тебе, Лангара, и тебе, Карарбах, что не сочли за труд предупредить нас о людоеде. Не знаю, как рассчитаюсь я с вами. Лангара подняла голову. -- Так не говори. Не знаешь, что ли, -- люди должны помогать друг другу. -- Хорошие слова сказала ты, Лангара. -- Это живет в нашей крови от предков. Нам остается только найти Елизара. Думаю, что поиски не будут трудными. Он, вероятно, тоже где-то там, в кустарнике, на северном склоне гольца. Затем проведем наблюдения на вершине Ямбуя и уйдем навсегда из этого безлюдного края. Но почему беспокойство не утихает в душе? Какая тревога затаилась во мне? -- Какой план на сегодня? -- спрашивает Цыбин, подходя ко мне и доставая кисет. -- Надо начинать наблюдения и поторапливаться -- вот-вот завьюжит. -- Мы не задержим. Позавтракаем -- и на голец. -- Цыбин прикурил от уголька, затянулся и продолжал: -- Мне для наблюдений понадобится всего один человек, остальных используйте на розыски Елизара. -- Вот и хорошо. Здесь останутся Павел для связи со штабом и Лангара. Остальные пойдут со мною искать Быкова. Передайте оружие и личный пистолет тем, кто пойдет на поиски Елизара. Вам оно на пункте не нужно. Каждому, в том числе и каюрам, выдайте двухдневный запас продуктов, спички... Через час выходим. -- Эй, хлопцы, подъем! -- кричит Цыбин в сторону большой палатки. Оттуда донеслись сонные вздохи. У каюров свой костер под толстой лиственницей. Кроме Ильи и Долбани, тут еще двое незнакомых мне эвенков: один -- старик, маленький, сгорбленный, с приветливыми чертами на задубленном от ветров лице. И второй -- помоложе, длинный, сухой и подвижный, с продолговатым лицом и с усталыми глазами. У каждого свой чайник. Пьют из блюдец, молча, с нескрываемым наслаждением. Я присел на бревно рядом со стариком. -- Вы должны все пойти с нами искать Елизара. С оленями останется Лангара, -- обратился я к ним. Но мои слова никакого впечатления не произвели на них. -- Они думают, что ты не убил медведя, -- поясняет Долбачи. -- Если убил, покажи шкуру, -- добавляет старик. -- Зачем же мне обманывать, с этим шутить нельзя. -- Я не верю. Такого убить нельзя, он притворился, -- продолжал старик, -- обманул тебя, а ты хочешь обмануть нас. Голец ходи не могу. -- Зачем мне обманывать, подвергать опасности себя и других? Никто на это не пойдет. Говорю, с людоедом покончено. Пока Цыбин будет наблюдать, надо найти Елизара, без этого мы не можем уехать отсюда. Каюры молча продолжали пить чай... Я не стал настаивать. Потом с ними говорил Цыбин. Не Илья ли их настраивает, иначе чего бы им упрямиться? -- Лангара, -- обратился я к старухе, -- каюр Илья из вашего стойбища? -- Как же, из Омахты. -- Ты знаешь его? -- Мало-мало. -- Как думаешь, плохой он человек? Лангара двинула плечами. -- Если у тебя сердце будут рвать руками, ты будешь смеяться? -- Кто-то сделал ему больно? -- Три года назад Омахта пришел экспедиция. Илья с женой у них ходил каюром. Все лето хорошо ходил. Потом начальник брал у него жену. Илья думал, он совсем взял, уступил, сам остался с двумя детишками, даже не стал сердиться, думал, так надо. Доброе сердце тогда было у Ильи. Но начальник обманул. После работы увез ее далеко устье Учур, сам до своей баба ушел, а эвенку бросил. Говорили, даже денег не дал ей обратно вернуться или продукты купить. Какой плохой люди! -- А где же она теперь? -- Жена не вернулась на стойбище: может, стыдно было, что поверила лючи, бросила детей. Илья ходил на устье Учура, спрашивал у людей, но никто не знал, куда она делась. Там он всю зиму ходил по тайге, искал ее след, но не нашел. Одна, в чужой тайге, без чума, без пищи, пропала. Илья потом вернулся одичалым. На стойбище не живет. Он что-нибудь пакостил тебе? -- неожиданно спросила она. -- Нет, Лангара, это я так спросил, к слову. Так вот оно в чем дело! Надо же было какому-то подлецу вмешаться в жизнь этих двух людей, до наивности доверчивых, сделать доброе сердце Ильи злым и мстительным! Мне становится вдруг стыдно за себя и Павла, за нашу подозрительность и, может быть, несправедливое отношение к Илье. Мне хочется немедленно поговорить с ним, объяснить эвенку, что он не должен срывать обиду на людях, совсем не причастных к его несчастью, и вернуться жить на стойбище. Не знаю, с чего начать разговор с Ильей, но поговорить надо. Он настораживается и чуточку отодвигается от меня. -- Илья! -- начинаю я решительно. -- Мы с Павлом действительно заподозрили тебя в убийстве Елизара, в этом виновато твое поведение... Извини нас. Ты не отворачивайся, а слушай. Сейчас Лангара рассказала мне про твое горе. Ну разве можно за одного подлеца мстить всем! И среди эвенков есть, наверное, плохие люди, так неужели в этом виноваты и другие? Не надо обижаться на всех, -- и я дружески кладу свою руку ему на плечо. -- Тебе, Илья, надо вернуться к детям, жениться и жить по-человечески, как живут все. Каюр осторожно отстраняет мою руку, долго сидит задумчивый и безразличный, будто он уже много раз слышал это, и мои слова не утешают его. Ведь он не протестовал, что жену увезли от него. Ее воля была. Но бросить в чужой тайге женщину -- все равно что убить ее, и даже хуже! Вот этого он не может простить и делает вид, что не слышит меня. Всем как будто неловко за меня и за Илью... Знаю, не скоро у него заживут старые раны. И не так просто забыть ему обиду. Только время да доброе, сочувственное отношение людей помогут ему. Наскоро завтракаем -- и в путь. Уже накинут за плечи груз. В последний момент стали собираться и каюры. Но Илья с нами не пошел. Он так и остался сидеть у затухающего костра, одинокий, отчужденный, со своими тяжелыми мыслями. Нас десять человек. Я наблюдал за сборами Карарбаха. Он внимательно перебрал самозарядные патроны для своей старенькой берданы, взял с собою только те, которые считал надежными, проверил предохранитель затвора, любовно оглядел все ружье. Видимо, оно его никогда не подводило. Затем старик кинул за плечи котомку, перехватил ремешком лямки на груди. Во всех его движениях была точность и уверенность. Но мне показалось, что он был взволнован и уносил с собою какую-то тревогу. РЫЖЕМУ СТЕПАНУ ПОВЕЗЛО Сегодня первый заморозок, первый иней на лохматых кочках, первый ледок на камнях в ручейке. Вода стала густой и медленной. Нет ветерка. Не шелохнется трава, прихваченная морозом. И птицы сегодня не будили утро. Идем гуськом по острому ребру крутого склона гольца. С нами поднимаются лиственницы. Они хмурятся, собираются толпами над крутизной, как бы задерживаются в нерешительности. И только смельчаки-одиночки сопровождают нас дальше. Затем и они попадаются реже, отстают. Мы их встречаем и выше, но они тут живут лежа, распластавшись по земле, точно разведчики, тайком ползут по каменистой почве. Во главе цепочки нагруженных людей шел Карарбах. Его никто не уговаривал быть впереди идущим. Видимо, старик уверен в себе и считает своим долгом принять на себя все неожиданности пути. Он ведет нас грядами, образующими стены каньона, начинающегося у южных скал Ямбуя. Тут мы впервые. Нас встречают холодные порывы сквозного ветра, вырывающегося из извилистых щелей. Хаотическое нагромождение каменных глыб преграждает путь. Перепрыгиваем, ползем с одной на другую. Дальше из развалин скал встают останцы чуть ли не до неба. На крутизне, по прилавкам и по ребристым гребням цепочка рвалась, люди, как муравьи, расползались между обломками упавших скал. Порой снизу доносился крик отставших, но старик все так же не спеша брал уступ за уступом, подбираясь все ближе и ближе к вершине. Шаги его явно мельчали, и из груди все чаще вырывался тяжелый вздох. Не те годы! Подножье остается далеко внизу. Небо кажется низким и легким. Уже близка пологая лощина гольца. Мы ее не видим, но она вот-вот покажется. У последних скал делаем пятиминутный привал. Никаких разговоров. Двадцать пять килограммов за плечами -- не шутка! Рыжий Степан разувается, перематывает портянки. Цыбин достает кисет, начинает крутить козью ножку. Крутит он привычно, медленно, с наслаждением и, кажется, именно в этом процессе находит наибольшее удовольствие. Долбачи угощает Карарбаха дымящейся трубкой. "Ку-ули!... Ку-ули..." -- где-то стороною обходят голец кроншнепы. Следом, туда же, на юг, торопится стайка дроздов. Эти летят молча, готовые в момент опасности укрыться в тайге. Старик долго смотрит на меня, показывает сначала на свои олочи, затем тычет пальцем в землю и, отрицательно качая головой, произносит что-то непонятное. -- Он говорит, -- поясняет Долбачи, -- тут Елизар не ходил, не оставил след. Опять под ногами карнизы, уступы, крутые россыпи. Плечи горят от взмокших лямок. Старик устает. Он распахивает дошку, подставляет грудь волнам, струящимся с гор, дышит открытым ртом. Не ветерок ли родных гор, наполненный запахом снежных вершин, возвращает ему силы? Наконец-то перед нами купол гольца, и над ним, теперь уже совсем низко, голубое небо. Еще немного усилий, последний потуг -- и отряд у цели. Все отдыхают, любуясь панорамой гор с многочисленными вершинами, будто соски, обращенные к небу. Делать наблюдения в этот полуденный час нельзя -- большие горизонтальные колебания, невозможно добиться нужной точности. Только вечером изображение будет четким. Но до вечера у наблюдателей на пункте много дел. А время неумолимо -- уже одиннадцать часов. С Цыбиным остается Рыжий Степан. Остальные разбиваются на три группы. Каждая самостоятельно займется поисками Елизара. Во главе первой -- Долбачи. Эта группа обследует склон гольца полосою в полкилометра по восточной тропе, на которой были убиты Петрик и Евтушенко. Вторую группу поведет каюр-старик. Она осмотрит западную часть гольца, рядом с гребнем, где мы поднимались, шириною примерно в триста метров. Мы же вдвоем с Карарбахом спустимся тропкой, по которой геодезисты ходили за дровами, и осмотрим стланики между участками первой и второй групп. На душе у меня спокойно. Людоед убит, и мы без опаски займемся поисками. Но Карарбах словами и жестами предупреждает всех быть осторожными у трупа Елизара, если он будет найден. Там можно встретить другого медведя, нарваться на засаду. В каждой группе по две винтовки. Уславливаемся: если кто найдет Елизара, оповестит об этом двумя выстрелами с небольшим промежутком между ними и разведет дымовой костер. Долбачи и старик со своими людьми уходят. Мы с Карарбахом немного задерживаемся. Еще раз, как могу, жестами и словами объясняю своему спутнику наш маршрут. Он утвердительно кивает головою и, поглядев на солнце, торопит меня. -- Амакан, амакан, -- произносит он неразборчиво, хрипло, показывая пальцем вниз. Старик напоминает мне, что надо сегодня успеть сходить к убитому медведю. Я иду следом за Карарбахом. Загря плетется у меня на поводке, все время следит за ветерком, налетающим снизу, и изредка продувает свой влажный нос. С первого шага старик сосредоточивается. Глаза его наполняются живым блеском, от них ничто не ускользает. Сдвинут ли камень, примята ли трава или сорван мох -- все замечается. Иногда старик приседает на корточки, что-то рассматривает. И тут, среди мертвых курумов, следы осени. До этого трудно было заметить в щелях скал, под камнями живые ростки зелени, чудом растущие без почвы, без влаги и без солнца, затаившись в вечном сумраке или прильнув к шершавым плитам. А в осеннее время эти осочки, папоротники, камнеломки, лук -- дикая пахнущая зелень -- будто все разом впервые за свою недолгую жизнь расцвели. Точно брызнул кто-то густым багрянцем по безмолвному граниту, по серым россыпям. Карарбах пропускает меня с Загрей вперед. Знаками дает понять, что в кустарниках, к которым мы подходим, собака более надежный проводник. По чуть заметной тропке обхожу последний скальный выступ. Загря неохотно идет следом, все время натягивает поводок, оглядывается. Меня это раздражает. Я тяну за ремешок, насильно увожу его вниз. Но он упрямится. Угрожаю пальцем -- он совсем заупрямился, ни с места! Где-то далеко стукнул камень. Я не придал этому значения. Но Загрю будто током прошибло, откинув голову в сторону гребня, откуда донесся звук, весь насторожился. Карарбах тоже остановился. Заслонив ладонью свет солнца, он смотрел в ту же сторону, что и собака. Загря неожиданно рванулся, но поводок сдержал его. Старик показывал на вершину гольца: дескать, там что-то неладное. Однако ничто не подтверждало его тревоги. И я уже хотел продолжать спускаться к подножью Ямбуя, как с вершины донесся душераздирающий человеческий крик. Загря вздыбил, рванулся изо всех сил. Я отстегнул поводок. Собака с первого прыжка взяла максимальный разбег, понеслась по россыпи напрямик к вершине. До нее более километра, к тому же надо пересечь глубокую лощину. Я дважды разрядил карабин, и вся округа всколыхнулась от выстрелов. Далеко откликнулось эхо. Карарбах ни о чем не спрашивает, сбрасывая котомку, дошку, закладывает в бердану патрон. Скулы его судорожно вздрагивают. Я тоже снимаю телогрейку, котомку и устремляюсь вперед. Старик не поспевает за мною, отстает. Не могу понять, что случилось с наблюдателями на вершине. В криках, что доносятся с вершины, мольба о помощи. Я безрассудно на первом подъеме взял сразу слишком большой темп. Сил хватило только выбраться на излом. Сердце разбушевалось, легким не хватает воздуха, ноги плохо повинуются. Останавливаюсь, еле переводя дыхание. В зловещей тишине крик все тише, все реже. Он, как вихрь, подстегивает меня. Сверху доносится злобный лай Загри. Лай быстро отдаляется вместе с грохотом камней. И на вершине Ямбуя все стихает. Поднимаюсь теперь шагом, так легче и быстрее. Загря бежит где-то за главным гребнем все дальше и дальше. Потом оттуда доносится медвежий рев. "Неужели я ошибся, не людоеда убил?.. Нет, не может быть!" Отдыхаю под шапкой гольца и минут через пять выхожу на вершину. Рыжий Степан висит на пирамиде, обняв в смертельном страхе закоченевшими руками визирный цилиндр. Глаза навыкате, как у сумасшедшего. Сам весь необыкновенно длинный, будто вытянутый. Правая нога разута, ступня разорвана, тур облит кровью. Взбираюсь на пирамиду, пытаюсь помочь ему сойти на землю, но не могу разжать сцепившихся пальцев. Степан глядит на меня ничего не видящими глазами. Тут появляется Карарбах. При виде этой картины он забывает про усталость, спешит на помощь. С трудом поднимается старик на тур, поддерживает Степана, и мне удается оторвать его от цилиндра, спустить на землю. -- Где Цыбин? -- спрашиваю у Рыжего. Он бессмысленно смотрит на меня, молчит. Я со всего размаха бью ладонью его по щеке, и он выходит из шока. -- М-медведь! -- выпаливает он. -- Где Цыбин? -- Там, -- парень качнул трясущейся головой в сторону обрыва. Хотел еще что-то сказать, но стал заикаться. Мы усаживаем его на камень, бросаемся к обрыву. По осыпи свежий след огромных прыжков. Где-то далеко внизу, у невидимых с вершины скал, сыплются камни. -- Угу-у!.. -- кричу я в пycтоту, и эхо разносит протяжный звук по всему ущелью. Через минуту, точно из подземелья, оттуда глухо доносится ответное: -- Угу-у!.. Сто пудов сваливается с плеч. Я поясняю старику, что Цыбин жив и находится внизу. Но об этом он догадывается и сам по огромным прыжкам, след которых хорошо заметен на осыпи, и по тому, что за Цыбиным никто не гнался. Карарбах нервно растирает тыльной стороною ладони капли пота на лбу и, глянув на меня, неодобрительно качает головою, потом с досадой объясняет, что напрасно поверил мне: нельзя убить медведя, в которого вселился злой дух. Теперь-то я и сам догадываюсь, что убит не людоед, а другой медведь. Какой дьявол затуманил мне разум! Стою перед стариком, как маленький, виноватый. Карарбах берет меня за руку и уводит от обрыва к Степану. Тот нервно икает и, как пугливый зверек, озирается по сторонам. Рана у парня ужасная, по всей ступне. Отпарываю у него от телогрейки бинт с флакончиком йода, заливаю рану, забинтовываю. Парень приходит в себя. -- Хорошо, что ты не сробел, -- успокаивающе говорю Рыжему. -- Будь это медведь как медведь, а то какое-то страшилище: морда длинная, как у крокодила, губастая, лапы загребущие. Как оно вывернулось из-за скалы, жилы у меня на ногах ослабли, не могу бежать. В жизни такого не видел! Кинулся на пирамиду, она, дьявол, скользкая, только успел схватиться за крестовину, а чудовище уже тут, как рявкнет, точно из пушки, я и повис. А оно поймало меня за ногу и давай стаскивать. Сапог возьми да и соскользни с ноги. Пока зверюга с ним расправлялся, не помню, как я до цилиндра добрался... Не будь Загри, стащил бы, подлец, обязательно стащил!.. -- Считай, тебе повезло! -- говорю я. -- Что и говорить... Злой, как сатана, а пасть -- во какая! -- Степан широко развел руками и, немного помолчав, сказал тоскливо: -- И чего меня понесло в экспедицию... -- Живой, Рыжик! -- обрадованно и в то же время удивленно кричит только что появившийся Цыбин. Он без шапки, одна штанина разорвана, растерянный, бледный, точно обескровленный. -- За малым не съел, сатанюка! -- отвечает ему, поддерживая пораненную ногу и кривясь от боли, Степан. -- А ты, Рыжик, плюнул бы ему в глаза, -- пытается шутить Цыбин. -- Спасибо скажи, что он задержался возле меня, а то бы побаловался тобою... Ну и работенка, будь она проклята!.. -- Вы же говорили, что с людоедом покончено! -- с явным упреком обратился ко мне Цыбин. -- Покончено, да не с ним. Надо же было подсунуть мне другого медведя! -- Наверняка все тут людоеды. Медосмотра же им не было... И хорошо, что так кончилось. А могло... -- Цыбин не договаривает. -- Ты, кажется, сегодня мировой рекорд побил по прыжкам, а? -- спрашиваю его. -- Нечего греха таить, изо всех сил старался. Когда мы увидели зверя, я сразу догадался, что это людоед. Прет на нас махом и как заревет, некогда было думать. Подбежал к скату, а зверь тут как тут, страшенный. Я и рванул, да так рванул, что только у скал задержался. Будь бы ружье со мной или пистолет -- не сробел бы. Не верите?.. Ну, как хотите. Карарбах дождался, когда Цыбин закончил, легонько толкнул меня в бок и стал с жаром жестикулировать руками, повторяя одни и те же знаки. Он упрекал меня в том, что я слишком понадеялся на себя, обманулся -- никакого медведя не убивал. Так подстроил злой дух, чтобы посмеяться надо мною. Затем старик уселся поодаль от нас на плиту, -- видимо, чтобы самому разобраться во всем случившемся. Старик нервно крутит головою, жмурит глаза, точно прячась от каких-то назойливых мыслей. Что делать ему: покорно уйти из этих мест, где властвует злой дух, пока не поздно, или остаться с нами, коль уже нарушил завет предков, пришел сюда? А может быть, думает, что теперь наши дела еще больше касаются его, что нельзя оставлять людей в беде и что никому другому, а именно ему придется исправлять мою ошибку, даже если для этого придется встретиться в поединке с Харги. Во всяком случае, хотелось, чтобы старик так думал в эти минуты. Необходимо поговорить с ним. Но как? Лангара объясняется с ним жестами рук, движением губ, иногда прибегает к помощи всего тела. Между нею и глухим стариком давно установился контакт, они легко понимают друг друга. Но я испытываю затруднения. Пытаюсь объяснить ему, что мы действительно убили медведя и туша его лежит в стланике под Ямбуем, куда должны будем идти. Карарбах силится понять смысл моих жестов и заставляет меня без конца повторять одно и то же. Наконец-то старик утвердительно кивает головою, -- кажется, понял. Он явно удивлен моей ошибкой. Уж ему-то стоило один раз взглянуть на медведя, и он бы узнал его, живым или мертвым, даже через год. Так неожиданно рухнули наши планы. Придется все начинать сызнова. Видно, не так-то просто покончить с людоедом. Он слишком обнаглел, ведь до этого ему здорово везло. К тому же на его стороне большое преимущество: он хорошо знает местность и может появляться перед жертвой внезапно. Прежде всего надо доставить пострадавшего на табор и заняться раной. Кто знает, какой яд носит этот хищник в своей клыкастой пасти! И беда еще в том, что в наших аптечках нет ничего от заражения крови. Придется сразу по рации вызывать врача. Сейчас Степан чувствует себя неплохо. Он даже пытается шутить. Третью цигарку курит. -- А как же с наблюдениями? -- спрашивает Цыбин. -- Ну и дела, черт побери! Как бы не завязнуть нам тут, -- вырывается у меня с досадой. -- Рисковать больше не будем. Мы и так слишком дорого заплатили за Ямбуй. Оставляйте здесь инструмент, снаряжение -- словом, все, что нужно для работы, и давайте решим вопрос, как спустить Степана с гольца. -- На руках, -- отвечает он. -- Легко сказать, на руках, а по карнизам?! -- И по карнизам спустим. Можно попробовать. Встань-ка, Степан! -- И Цыбин помогает ему подняться. Идти он, конечно, не может, нога у него опухла и сильно кровоточит. Малейшее прикосновение к ней вызывает острую боль. Мы усаживаем больного на сцепленные руки, он обнимает нас за шеи, и мы идем, идем неудобно, боком, иначе нельзя. Тут, по скалам да по шаткой россыпи, и без груза, того и гляди, завалишься или сорвешься. Но другого выхода у нас нет. Я обращаюсь к Карарбаху, прошу его как можно быстрее спуститься на табор, передать записку. Тут же сажусь и пишу: "Павел, опять беда -- на гольце появился людоед. Сильно ранен Степан. Немедленно, по любым каналам, свяжись со штабом, нужна срочная консультация врача, что надо предпринять, чтобы не допустить заражения крови и других осложнений. Мы с Цыбиным несем его с гольца". Цыбин упаковывает инструмент, складывает снаряжение, накрывает брезентом и заваливает камнями. До нас долетает грохот камней. Мы с ружьями бросаемся к бровке. -- Ого-го!.. -- доносится снизу голос Долбачи. Проводник появляется вместе с двумя рабочими на последнем прилавке. Они спешат, оглядываются. Явно удирают от какой-то опасности. Долбачи кричит издалека: -- Амакан, большой амакан там! -- и показывает на восточный край гольца. Все они, запыхавшись, выбегают к нам и, увидев сидящего возле тура Степана с забинтованной ногою, без слов догадываются, что на вершине побывал медведь. У них падает и без того неважное настроение. Теперь нас шесть человек. Принимаю другое решение. Я и Долбачи, дождавшись Загри, отправляемся вниз в кустарник тропкой, которой геодезисты носили на голец дрова. Эта тропка -- кратчайший путь с вершины до озера, которым мог воспользоваться Елизар, спускаясь туда на охоту. С собакой не страшно будет встретиться и в зарослях с людоедом. Карарбах пойдет, как намечали, на табор с письмом. Остальные трое поочередно понесут раненого. Неожиданно из южного ущелья донесся затяжной скрежет, тяжелые разрывы, и долго не смолкал дробный гул падающего потока камней. Не очень-то приятно находиться на вершине, когда под тобою рушатся скалы, и кажется, вот сейчас дрогнет сам Ямбуй и, разваливаясь, поглотит тебя... Я подвожу Карарбаха к краю западного ската гольца, показываю в сторону табора, скрытого где-то за изломами, и легонько толкаю вперед, -- дескать, скорее иди! Он спрашивает меня жестами, куда я пойду? Говорю ему, что с Долбачи отправляемся в кустарник искать Елизара. Он взбудораженно что-то сердито мычит. Идет к Долбачи, отдает ему записку, машет рукою в сторону табора. Сам же решительно стягивает на груди ремешки дошки, дает мне понять, что пойдет со мною. Я объясняю, что глухому человеку очень опасно идти сейчас в заросли. Он резко протестует, гневается. Удивляюсь, на что старик надеется. Забыл ли он, как важен для охотника слух, когда он имеет дело с хитрым и бесстрашным медведем, или считает для себя унизительным получить скидку за счет глухоты? Но что с ним поделаешь! Я не стал уговаривать, да это и невозможно. Он не привык, чтобы другие отменяли его решения. Долбачи уже гремел камнями далеко внизу. -- Не забудьте: как только доберетесь до табора, сделайте Степану перевязку и проследите за температурой, -- говорю я Цыбину. -- Если до нашего возвращения появится в эфире врач, запишите все то, что он предложит, и выполните точно. -- Не беспокойтесь, все сделаю. Странная процессия медленно скрывается за гранью ската. Я стою, прислушиваясь, как следом за ними медленно сползает в глубину грохот камней. ДВА ХОЛМИКА НА ПОЛЯНЕ Нам надо дождаться Загрю. Мы усаживаемся на краю площадки. Карарбах закурил. С какой-то удивительной бережливостью он смаковал каждый глоток дыма и задумчиво всматривался в мглистую даль нагорья. Морщины на лбу шевелились, толстые брови нависли над глазными впадинами, выдавая беспокойство. Трубка была его советчиком и другом, к ней он всегда прибегал в тяжелые минуты жизни. Выкурив трубку и положив ее за пазуху, Карарбах пребывал в том же положении, глубоко погруженным в думы. Он не может оставаться безучастным к нашим делам -- это завет предков, и в то же время он во власти суеверия, убежден, что в людоеде дух Харги и бороться с ним -- значит накликать беду. День уходил на запад. Тень облака, прикрывавшего солнце, соскользнула по гольцу вниз, упала на равнину, погасив на ней блеск холодных костров. Померкли озера. Но вдали, на дне речной ложбины, еще золотился осенний туман. В сырых долинах он теперь постоянный гость. Карарбах хватает меня за руку, показывает на восточный гребень. По нему бежит Загря. -- Слава богу, живой! -- обрадовался я. Загря с разбега падает на плиту возле меня. Из его рта, как из выхлопной трубы, бьет горячий воздух. Я отдаю ему остаток лепешки, но ему не до еды. Весь он трясется, захлебываясь от нехватки кислорода. А сам не сводит с меня своих умных глаз. В них и торжество и верность. Спускаемся с Карарбахом по тропке, ведущей вниз, к северному краю подножья Ямбуя. Там, у кустарников, она раздвоится: одна направится к ручью, вторая влево -- к лиственничному редколесью. По этой тропке мы еще не ходили. Ветер от нас -- это плохой ветер. Идем, все время оглядываясь, чтобы не наскочить на засаду. Какое непростительное ротозейство допускали мы в прошлые разы, спускаясь по этому склону! Ничего бы удивительного не было, если бы тогда меня с Павлом слопал медведь. Очень хорошо как-то сказал Улукиткан: мать дает жизнь, а годы -- опыт. Именно опыта часто нам и не хватает! В этот день нашей охоты на медведя я ощутил на себе неотразимую силу влияния Карарбаха. Как быстро этот глухой, неразговорчивый старик подчинил меня себе! В нем чувствуется не знающая отступлений воля, выкованная в неудачах, не позволяющих старику доверять другому свою жизнь. Он как бы напоминал мне нашего далекого предка, идущего на поединок с пещерным медведем, -- человека, обладающего природным даром охотника, для которого охота почти сущность жизни. Солнце уже на краю неба. Мари лежат в золотой прозрачной мгле. По извилистым кромкам хмурятся синие ели. Вода в озерах не колыхнется, словно отяжелевшая. Над ними в вышине парит одинокий коршун. Подходим к тому месту, где вчера видели отпечаток сапога. Еще метров сто -- и тропинка раздвоилась. Левая, по которой идет наш путь, исчезает в низкорослом кустарнике. Мы приостанавливаемся. Тут все возможно: внезапная встреча, засада, нападение с тыла. Чаща -- неподходящее место для охоты, тем более на медведя. Стоим, как бы не решаясь войти в кустарник. И вдруг перед нами закачался стланик. Ветра нет, и воздух недвижен, а стланик качается взад-вперед, как бы преграждая нам путь. Карарбах мрачнеет -- недобрая примета. Мне тоже как-то не по себе. Любой из нас, кто провел долгие годы наедине с природой, невольно начинает верить, хотя и невсерьез, в приметы, в счастливые и несчастливые дни, в предчувствия. Хочешь ты или не хочешь, такая обстановка как бы возвращает тебя к предкам. И хотя ты втихомолку подсмеиваешься над собою, но продолжаешь верить и не огорчаешься, что обманываешь сам себя. Карарбах срывает пучок сухого ягеля, сильно разминает его в пыль и бросает в воздух. Мельчайшие частицы лишайника как бы повисают в пространстве голубоватым облачком. Затем начинают медленно отклоняться от нас на север, куда лежит наш путь. Самое невыгодное направление течения воздуха. На лице старика я замечаю признаки колебаний. Вытягиваю шею, он бросает взгляд куда-то влево. Беспокойно смотрит на низкое солнце. -- Пойдем... -- говорю я старику и делаю первый шаг по тропинке в кустарник. Он ловит меня за руку, возмущенно смотрит в глаза, дует сквозь сжатые губы, тычет пальцем мне в лоб и насмешливо выпаливает какие-то слова. Вероятно, говорит, что у меня пусто в голове, если я решаюсь идти к опасности по ветру. Затем показывает влево, на голый, каменистый гребень, врезающийся глубоко в стланики, предлагает идти туда и, не дожидаясь моего согласия, выходит вперед. Он идет короткими шагами вдоль кустарника, ступает бесшумно, как лань. Только попав на гребень, я понял замысел Карарбаха. Он хочет пересечь заросли стлаников примерно посредине, под прямым углом к течению воздуха. Это оградит нас от внезапного нападения. Пройдя по гребню метров полтораста, Карарбах остановился. С высоты гребня хорошо был виден пологий склон гольца, заросшего двухметровым стлаником. Оба с минуту стоим, прежде чем шагнуть в темные закоулки зарослей, в подозрительную тишину. Для медведя кустарник -- его дом. Не слишком ли мы рискуем, решаясь в этот поздний вечерний час войти в переплетенную стволами заросль, не накроет ли нас тут людоед? Может быть, лучше отложить на завтра? Но поддайся этому соблазну, и тобою овладеет омерзительный страх, и ты никогда больше не заставишь себя пойти навстречу опасности. -- Пойдем вместе, или как? -- спрашиваю я жестами Карарбаха, уже готового покинуть гребень. Старик просит дать ему Загрю. Затем долго и трудно объясняет мне, как действовать. Если труп Елизара или людоед окажутся справа, откуда идет на нас течение воздуха, то их непременно обнаружит Загря и даст знать. Я должен идти на расстоянии пяти шагов от него и контролировать левую сторону, откуда до Загри запахи не будут доходить и опасность может быть более реальной. Карарбах достает нож и подрезает наполовину поводок у ошейника Загри. Если людоед бросится на старика, Загря сильным рывком порвет ремешок и отвлечет на себя ярость медведя, а старик тем временем успеет вскинуть бердану и выстрелить. Ружье он несет наготове. Мы продвигаемся со всевозможными ухищрениями, стараемся быть незамеченными, всецело положившись на чутье Загри. Шаги у старика узкие и мягкие, как у кошки. Голова как маятник все время качается то вправо, то влево. Изредка он бросает короткий взгляд на идущую впереди собаку. Я иду его следом, иду и думаю: ружьишко-то у тебя, друг, ненадежное, старенькое, еще с прошлого века, скрепленное проволокой, железками от консервных банок. Да и патроны самодельные, не всегда разряжаются... И удивляюсь, что он так надеется на свое ружье. Старик верит в себя, и эта вера помогает скорее увидеть добычу, разрядиться патрону, спасает от многих неприятностей. Для меня ничего не существует, кроме Карарбаха и зарослей слева. Идем долго, хотя не так уж много прошли от гребня. Время сглаживает напряженность. Но вот слева, как сигнал тревоги, далеко крикнула кукша. Загря вздрогнул и замер, подняв высоко морду с раздутыми ноздрями. Его шерстистый хвост, накинутый веером на спину, стал выпрямляться, вытягиваться. Поднялся загривок. Карарбах почти незаметным движением руки подал мне знак -- быть настороже. Я шагнул вперед, к просвету слева от старика. Загря, потихоньку переставляя ноги, двинулся вперед, громко глотнул воздух, еще и еще, и, оторвавшись от поводка, привязанного к поясу Карарбаха, огромным прыжком бросился в стланик. Затем послышался быстро удаляющийся шорох, и все смолкло, точно провалилось в пустоту. Старик, не опуская берданы, кивком головы напомнил мне, что нельзя без присмотра оставлять тыл. Но тут залаял Загря. Послышалось сильное хлопанье крыльев, и из стлаников поднялись два старых белохвостых орлана. Они быстро пронеслись мимо нас. Карарбах проводил подозрительным взглядом птиц, обернулся ко мне. Я жестами объясняю ему, что лает Загря. Он пропускает меня вперед, заставляет идти на лай. Загря лает без азарта, редко, лениво. Это не на медведя. На узкой россыпушке кобель встречает нас и моментально поворачивает назад. Мы прибавляем шагу. Ветки хлещут по лицу, руки не успевают защищаться. Ноги застревают между стелющимися стволами. Загря выводит нас на край небольшой котловины. -- Ую-ю... -- вырывается у Карарбаха удивление. Посреди котловины возвышается продолговатый холмик из лесного хлама. Поверх него торчат четыре медвежьи лапы, вскинутые кверху истоптанными пятками, со скрюченными в предсмертных муках когтями. Низкий густой ерник, что покрывал котловину, вырван с корнями, стланик изломан, камни разбросаны, всюду клочья шерсти, кровь и глубокие ямы. На свежеизрытой земле отпечатались медвежьи лапы: крупные и поменьше. С одного взгляда мы догадались, что здесь, в котловине, встретились два лесных великана. Холмик насыпан совсем недавно и был теплый от солнечных лучей. Я сбросил с мертвого зверя землю, мох, ветки. Это была молодая самка лет трех, страшно изувеченная сильным противником. Он перегрыз ей горло и переломил позвоночник. Со спины содрал широкий ремень кожи и переломал ребра. Видно, и после ее смерти медведь еще долго творил над ней расправу. Такая злоба к своим собратьям живет, вероятно, только у медведя. Особенно это проявляется у самцов в годы полного расцвета сил. Тогда они беспощадны ко всему живому. В старости же, когда притупляются у них когти и клыки, они становятся жертвой своих собратьев. Орланы уже выклевали глаза у медведицы. Что же не поделили тут эти хищники? Неужели из-за орехов? Не может быть! Старик тоже озабочен. Он начинает осматривать холмик. Низко пригибаясь, идет по кромке котловины, ищет следы. Я стою на карауле. Загря, разнеженный вечерним теплом, беспечно развалился на каменной плите, дремлет с закрытыми глазами. Но уши начеку. Длинные тени деревьев ложатся на широкие просветы болот. В зарослях дразнятся кедровки. Кричит куропатка, созывая на вечернюю кормежку свое беспокойное семейство. Под просторным куполом неба парят две птицы. Карарбах возвращается в кустарник, склоняется к земле, что-то ощупывает руками и молча зовет меня к себе. Не поднимаясь, показывает на небольшой отпечаток лапы медведицы. Наступая на мягкий ягель, она вдавила в него алюминиевую ложку. Откуда взялась ложка? Я поднимаю ее. На ручке выбиты точками две буквы: "Е. Б.". И хотя мы были подготовлены к самым ужасным открытиям, эта находка поразила нас. Мы напали на след Елизара. Карарбах тащит меня в котловину, и метров через шесть мы увидели на мху под стлаником лежку крупного медведя. Старик тычет пальцем в глубокие следы когтей в земле и прыжка и всем корпусом изображает схватку зверей. Он объясняет, что медведь под кустом устроил засаду и отсюда напал на свою жертву. Но почему именно здесь, в котловине, он подкарауливал медведицу? Старик идет по кромке котловины вниз. Вот он останавливается, нагибается, показывает рукою под ноги. Я подхожу к нему, вижу волок и крупные следы медведя на нем, обращенные пятками к нам. Несомненно, тут хищник, пятясь задом, тащил через стланик по мху и камням Елизара. Я поднимаю с земли пуговицу, вырванную с клочком ваты, хочу показать Карарбаху, но он уже шагает по волоку влево... Его морщинистое лицо стало вдруг вытягиваться, руки с берданой опустились, губы что-то шепчут. У нижнего края котловины, за единственным стланиковым кустом, мы обнаружили второй холмик, как будто прикрытый телогрейкой. Мне показалось, что при нашем появлении телогрейка приподнялась и медленно опустилась, точно кто-то под нею испустил дух. Потом я еще долго не мог освободиться от этого видения. Елизар лежал вниз лицом, возвышаясь над холмиком скрюченною спиною. Кожа, содранная когтями с головы, от лба прикрывала рану на затылке. Он был схвачен и убит медведем, очевидно, сзади и так внезапно, что не успел даже повернуться лицом к опасности. Мы с Карарбахом стоим у изголовья покойника, сняв шапки, подавленные. С печалью вспоминаю я о погибших здесь других людях. Они были все молоды, в том возрасте, когда трудности путешествия кажутся сладостью, они мечтали увидеть под собою побежденные вершины гор, незнакомую тайгу, реки. Но на пути к цели они неизбежно должны были столкнуться в этом суровом краю с большими трудностями, должны были рисковать собой. И в этой борьбе за освоение необжитых пространств геодезисты оставляют вот такие, часто безыменные, могилы. Кончается день. Карарбах подает мне знак торопиться. К ночи медведь непременно вернется к своей добыче, чтобы оградить ее от других хищников. Вернее всего, он явится сюда, чтобы устроить пир. А в темноте на его стороне будут все преимущества. Карарбах хватает меня за телогрейку, тянет за собою вниз, к озерам. Предупреждает, что встреча с медведем около его добычи слишком опасна. Что делать? Неужели бросить труп товарища на растерзание хищникам? Решение приходит сразу, само по себе, помимо моей воли. Останавливаю старика, произношу медленно по слогам: -- Я остаюсь караулить Елизара, -- и показываю рукой на землю и на холмик. Старик не понимает меня, но догадывается, что я затеваю что-то безрассудное. Подтверждаю еще и еще свои слова более убедительными жестами. У Карарбаха поднимается кожа на лбу, взгляд становится строгим, неуступчивым. Он снова изо всех сил пытается тащить за собою непонятливого лючи. Уговариваю Карарбаха идти на табор. Но старик садится на землю, не хочет оставлять меня одного, убеждает, что оставаться в котловине на ночь, даже вдвоем, равносильно смерти. Эта настойчивость трогательна. Однако я непреклонен в своем решении и не хочу думать о том, что ждет меня. Может, ночью повезет и я встречусь с людоедом, постараюсь рассчитаться с ним. Хочу перехитрить старика, отослать его с запиской. И тут обнаруживаю, что забыл на Ямбуе записную книжку. На чем же писать, когда нет бумаги? Иначе не отправить старика. И надо торопиться: не ровен час, людоед может захватить нас врасплох. Случайно взгляд падает на руку старика. Смачиваю слюной его ладонь, пишу химическим карандашом: "Цыбину. Найден труп Елизара. Остаюсь караулить его. Приходите утром с рабочими похоронить погибших". Говорю старику, что это очень важное сообщение и что его надо как можно скорее доставить на табор. Карарбах неохотно сдается. Отрываю от штанины лоскут, бинтую им исписанную ладонь, но так, чтобы при необходимости можно было свободно владеть ружьем. Старик окидывает тревожным взглядом местность и тащит меня к нижнему краю котловины. -- Тут... тут, -- говорит он, приседая. Дескать, здесь садиться надо, и объясняет, что ночью течение воздуха будет сверху вниз и людоед, придя в котловину, может не догадаться, что его здесь подкарауливает человек. Это был очень дельный совет, и я, чтобы успокоить старика, положил на этом месте телогрейку. Прежде чем скрыться в зарослях, Карарбах оглянулся. Я помахал ему рукой. И вдруг показалось, что от меня уходит последний человек, что больше мне не суждено увидеть людей. Загря лежит с поднятой головою, беспрерывно прядает ушами, как говорят эвенки -- собаки слышат даже вздохи комара. Поэтому для Загри никогда не бывает тишины в природе: окружающий мир всегда полон шорохов, звуков, но только немногие из них возбуждают в нем любопытство. НОЧНОЙ ПОЕДИНОК Растеклись по синеве тучи. От звезд чуточку посветлело. Обозначилась котловина, и даже просветы в зарослях. Свежая струя воздуха набегает на лицо. Это очень хорошо: ветерок уносит наш запах от котловины к подножью гольца, и появление медведя мы сможем заметить раньше, чем он обнаружит нас. Невидимая птичка пикнула в чаще и смолкла, точно умерла. Загря, не шевелясь, посмотрел на меня, как бы пытаясь разгадать, какое впечатление произвел на меня этот первый ночной звук. Но вдруг кобель мгновенно вывернул уши влево, туда же скосил глаза, и редкая щетина на его нижней губе задрожала. Затаив дыхание, слежу за ним. Кто-то рядом наступил на опавший ольховый лист, послышалось еле уловимое дыхание. Руки инстинктивно хватают карабин. Загря и теперь не повернул головы на звук, только сильно скошенные глаза неподвижно застыли на каком-то предмете. По направлению взгляда собаки появился живой рыжий комочек. Бурундук! Зверек догадался, что обнаружен нами, поднимает крик. Я угрожаю пальцем Загре -- лежать! Он как будто успокаивается, но с его морды не сходит напряженность. А бурундук носится вокруг скрадка, то взберется на стланик, то на пень и писком своим явно выражает протест. Наверное, под нами находится вход в его нору и из-за нас он не может попасть в нее. А уже пора спать, дни-то у него в эту порy полны больших забот. Загрю раздражает близость бурундука, и хорошо, что тот догадался вовремя исчезнуть, а то бы кобель не посмотрел на мои предупреждения. Появились желтоглазые совы, настал и их час. Они беззвучно, как тени, носятся над котловиной, кружатся над холмиками, ненадолго исчезают в темноте. Оживает притихш