леба. Мы поспешно отходим -- хлеба у нас нет... Папа крепко держит меня за руку и, чтобы развеселиться, громко кричит: -- Продается девочка! Кому девочка? Шалунья, озорница, недорого возьму... -- Папа!!! Ну, папа! Перестань. -- Кому девочка?... -- Па-а-па! Отцовские шуточки кажутся мне совершенно неуместными. Мне стыдно за папу, который этого не чувствует. И... немножко страшно. Я, конечно, понимаю, что меня разыгрывают. Ну, а вдруг кто-нибудь меня заприметит? Подстережет потом в темном переулке и прирежет? Хожу-то я ведь по городу и одна. А ленинградская ребятня из уст в уста передает кошмарные слухи о том, что появились бабки, которые приманивают детей. Затащит тебя такая ведьма к себе, заговорит, а сама сзади топором -- тюк! И засолят тебя в кадушке, пустят на котлеты и антрекоты. Или расторгуют по частям на барахолке. Кто сейчас станет разбирать, что за мясо продает человек из-под полы? Вон дядька там, поодаль, предлагает какую-то косточку. Так его прямо на части рвут. А поди, знай, чья это косточка? От подобных размышлений становится уже совсем не по себе. -- Папа! Хватит! А папа -- резвится вовсю, как маленький. -- Купите девочку! Купите девочку! С ума сошел?! Вырываю свою руку из папиной и с отчаянным ревом продираюсь сквозь толпу, ничего не видя вокруг из-за слез. Испуганный отец долго не может меня успокоить. -- Как ты боялась, что я продам тебя другому папе! -- утверждал он двадцать лет спустя. О, родительское тщеславие! КОММУНА Вокруг нашего потухшего камина постепенно образовывается небольшое общежитие. Из своей захолодевшей квартиры к нам "подселяется" папина сестра тетя Соня со своим мужем дядей Колей. Он школьный учитель. Территория комнаты невидимыми границами разделяется на отсеки. Мы -- Комаровские -- базируемся в районе моей любимой кушетки. Если снять с нее подушки и валики, получится довольно широкое ложе. Как раз для папы и мамы. Мне снимают с антресолей детскую кроватку, в которой подрастал дяди-Сашин сынишка Димка, ныне пребывающий со своей матерью на Урале, в эвакуации. Димкина кроватка "ясельного" типа -- этакий зарешеченный со всех сторон садок для ползунков. Я естественно, в этом садке не помещаюсь. Ну и что ж? Кому сейчас взбредет в голову спать, вольготно растянувшись во всю длину? Надо сжиматься в комочек, подоткнувшись одеялом со всех сторон. Иначе не сохранишь вокруг своего тела легкое, зыбкое облачко ненадежного тепла. Так что Димкина кроватка мне -- в самый раз. Тетя Соня и дядя Коля устроились в противоположном углу. Свой отсек они обставили деревянными нарами и столиком, смонтированным из двух чемоданов. Материал для нар принес дядя Коля. Это створка плательного шкафа, по поводу приобретения которого до войны у них устраивалась веселая вечеринка с танцами. Нары -- тоже энзе. Они приберегаются на самый крайний случай, когда нельзя будет для нашей буржуйки сыскать уже ни единой щепочки. Если дома ночует дядя Саша, ему постилают на полу. При "большой ночевке", когда мы все в сборе, разговоры не смолкают за полночь. Папа объявляет единовременный сеанс "парового отопления". -- Раз-и, два-и, три! -- командует он. Мы дружно надуваем щеки воздухом и, согрев его в себе, по команде же пускаем в потолок. Клубы белого пара, похожие на кучевые облака, поднимаются наверх. И так -- несколько раз, пока кого-нибудь не разбирает смех. Вроде, и правда, становится теплее. ЗОВУТ ЕЕ ГАЛЯ... Бесконечные декабрьские вечера мы коротаем при свете двух коптилок -- электричества давно уже нет. Одну коптилку сконструировала мама, вторую -- тетя Соня. Обе гордятся своей находчивостью. Мамина коптилка хитроумнее: над отверстием большой плоской масленки из-под машинного масла, бог знает где добытой, укреплена вертикально стеклянная пробирка. В ней -- тонюсенький фитилек. Заправляется масленка чем придется -- керосином, если есть, денатуратом, если есть, спиртом, тоже -- если есть, и, на худой конец, цветочным одеколоном, флакон которого сохранился у дяди Саши. Коптилка горит жиденьким, зато устойчивым перышком огня. Тети-Сонина коптилка -- попроще. Кусок обнаруженного при уборке оранжевого воска для натирания полов перетоплен, залит в баночку из-под крема "Красная Москва" и снабжен фитилем из скрученной бечевки. Этот светильник горит поярче, но копоти от него!.. Однако тетя Соня твердо уверена, что ее "настольная лампа" лучше -- при ней все-таки можно что-то иногда делать -- поштопать, почитать. Свет экономим, коптилки зажигаем попеременно. Как-то в сумерки, когда мама была уже дома, мы услышали в прихожей непривычную возню и чье-то прерывистое дыхание. Выскакиваю посмотреть -- тетя Соня. Согнувшись в три погибели, она пыхтит и тащит на спине нечто, похожее на большой мешок. -- Ленка, мужчины есть кто? -- выдыхает тетя Соня. -- Скорей, помогите мне... Ну, скорей же!.. Выбегает мама. Втроем мы затаскиваем в комнату то, что показалось мне в сумерках мешком. Это человек. Девушка лет восемнадцати. Глаза ее плотно сомкнуты, руки безжизненно повисли. -- Соня, кто это? -- Ой, не спрашивайте, потом расскажу! Есть у нас горячая вода? Тетя Соня и мама кладут девушку к нам на кушетку, я наливаю стакан кипятку из термоса, и мы, все вместе, стараемся влить ей в рот глоточек воды, массируем лицо, руки. Наконец девушка приоткрывает веки, опушенные заиндевевшими ресницами, -- в комнате такой холод, что иней не тает... Через два часа наша гостья уже может полулежать, опершись на подушки. Мы предлагаем ей поесть: в ответ она заливается слезами, потом с дикой поспешностью проглатывает хлеб и блюдечко пшенной каши. Больше ничего у нас нет... Девушка засыпает, укрытая пледом, а тетя Соня рассказывает: -- Я в подъезд уже завернула -- и спотыкаюсь о что-то. Наклонилась, -- в подъезде темно, не видать ничего толком. Гляжу -- лежит, вот она. Застылая вся, ноги торчат, худые... Я сердце послушала. Стучит! Редко только очень, но стучит... Нет, думаю, нельзя так девку оставлять, помрет, замерзнет окончательно... Ну, взвалила ее себе на плечи, поволокла. А у самой -- все дрожит внутри, сердце прямо останавливается, пятый этаж ведь, не шутка... -- Да что ж ты нас не позвала, -- удивляется мама. -- Сбегала бы наверх! -- Сбегала бы! А где у меня силы -- два раза на пятый бегать? Я и так думала -- не добреду... Два дня девушку ни о чем не спрашивали. Она отлежалась, подкормилась чуть-чуть -- и все молчала, только глазами поводила. Наконец, заговорила сама. Зовут ее Галя. В дом, где жила Галина семья, попала бомба. Мать, сестренка, брат -- погибли. Самой Гали не было -- она ходила куда-то. Узнав страшную правду, потеряла сознание прямо на улице. Когда очнулась, карточек в кармане уже не было... Скиталась по подъездам, к знакомым идти не решалась -- побоялась, что не приютят без карточек. Типичная блокадная трагедия... Мама сняла с кушетки подушки, валик и составила из них нечто вроде лежанки. Лежанку расположили в центре, между двумя нашими отсеками, у камина. Тетя Соня постелила Гале чистую простыню -- последнюю, извлеченную со дна чемодана. Папа достал свое драповое демисезонное пальто и предложил Гале в качестве одеяла. Потом мы долго пили горячий чай без заварки и без сахара. То есть просто кипяток, но нам приятнее было называть его чаем. -- Ничего, -- сказала мама. -- Как-нибудь перезимуем. Вместе веселее будет. ЧРЕЗВЫЧАЙНОЕ ПОЛОЖЕНИЕ С появлением Гали продовольственный вопрос, естественно, обострился -- ведь у нее нет карточек, а держаться надо. Но как? Мужчины наши вконец отощали. У них темные, с коричневатым оттенком, лица, острые кадыки на шеях и молниеносно отрастающая щетина. Более аккуратный дядя Коля бреется раз в два-три дня, по собственному желанию. У папы подобное желание возникает крайне редко. Из-за этого происходят неприятные конфликты. У мамы и тети Сони кровоточат десны -- цинга... В таких обстоятельствах объявлено чрезвычайное положение. Вся полнота власти -- в маминых руках. Сложенные в разноцветную стопку карточки обобществляются. Выкупать (слово "покупать" исчезло из лексикона ленинградцев) хлеб поручено мне и Гале. Мы тратим на это по полдня, выстаивая километровые очереди. Стоим, обнявшись, изредка перешептываясь, радуясь, что нас двое... Остальные продукты выкупают старшие. Десятидневный паек -- под строгим маминым контролем. Наше пропитание предопределено на всю декаду. Каждый утром, днем и вечером получит немного еды. Пусть совсем, совсем немного -- но все же получит. И в этом теперь есть уверенность. А это великое дело, когда есть уверенность. Притрагиваться к пайку в неположенное время запрещено под страхом самой суровой кары. Такой карой является мамино ледяное молчание. Один раз отец, придя с работы особенно голодным, съел на ужин свой трехдневный рацион. Видимо, ему так нестерпимо хотелось есть, что он, как вошел в комнату, так, прямо не раздеваясь, устремился к шкафу и в один миг проглотил содержимое трех кулечков. На другое утро мама, отделяя ему половину своего мизерного завтрака, не отозвалась ни на одно его словечко. И так было день, два, три, неделю... Папа с трудом заслужил прощение. Правда, все мы втайне ему сочувствовали и подкармливали отца из своей доли... Несмотря на чрезвычайное положение, бывало у нас и весело. Приходил красавец дядя Саша и бодро приветствовал всех: -- Ну что, живы мои дистрофики? Как дела? Потом, лукаво взглянув на Галю, говорил восхищенно: -- И откуда это в блокадном Ленинграде берутся такие очаровательные барышни? Ах-ах-ах!.. Галя занималась бледненьким румянцем и утыкалась лицом в тети-Сонино плечо. Иногда появлялся друг дяди Саши -- Шурка Матвеев, капитан третьего ранга (корабль его стоял на Неве), чудак, неудачник, любитель поэзии и женщин. Всегда подтянутый, идеально выбритый, выутюженный, он вносил в дом лирический настрой. Мама лишний раз проводила гребенкой по своим уже поседевшим волосам, а было ей меньше лет, чем мне сейчас, -- тридцать два), тетя Соня острила низким голосом. Шурка читал стихи Гумилева... Долго говорили о событиях на фронте, о недавней победе под Москвой, которой бурно радовались, на чем свет стоит ругали союзников: сволочи американцы, что они, в самом деле, тянут со вторым фронтом! Судили, рядили и всегда останавливались на том, что мы еще "покажем немцам, где раки зимуют". ГОРБУШКА Галя оправилась немного от своего горя, отошла, привыкла к нам. Она милый, добрый человечек. Немногословна, приветлива, хорошо умеет слушать других. Галю все любят и проявляют заботу о ее будущем. -- Я мог бы устроить тебя, детка, на эвакопункт санитаркой,-- предлагает дядя Саша. У меня перед глазами встает школьная лестница, носилки, розовые, неподвижные лица мертвых... Нет! Нет! Это не для Гали. -- Не ходи туда, не ходи,-- предостерегающе шепчу я своей новой подруге. -- Там страшно! Очень! Я потом тебе расскажу!.. Зинаида Павловна готова взять Галю на свою продовольственную базу, где она директорствует,-- грузчиком. -- Идите, Галочка, не пожалеете. Сыты будете. Галя уже почти согласна, но в разговор со своей грубоватой прямолинейностью вдруг вмешивается тетя Соня: -- Нечего девчонку в свои махинации запутывать. И так прокормится. -- Я вам, Соня, ничего плохого, окромя хорошего, не делаю, -- оскорбляется Зинаида Павловна и уходит, сердито проскрипев дверью. Неожиданно Галя делает признание: -- Я шить люблю. У меня мама портниха. Была... портниха. -- Ну, с этой профессией нигде не пропадешь, -- помедлив, откликается тетя Соня.-- Чего ж раньше молчала? И действительно, нового члена нашей коммуны "отрывают с руками" в первой же пошивочной мастерской. Она будет шить ватники и гимнастерки. ...Вскоре Галя получает зарплату и карточки! Прибегает домой, зареванная от радости: -- Карточки! У меня карточки! Ольга Сергеевна, вот держите! Только... Вы не будете на меня сердиться? Я за сегодня хлеб уже выкупила. Вот... Галя извлекает из сумочки хлебную горбушку. -- Понимаете, я заскочила в булочную -- так, посмотреть, на всякий случай, а туда свежего хлеба привезли, и очередь небольшая. И мне до того захотелось Ленку порадовать! Пусть это будет ей от меня вроде как подарок с первой получки, ладно? Не сердитесь, да? Мама не сердится. Она целует Галю. А я -- на седьмом небе! Вот это подарок так подарок! Целая горбушка! Сначала я долго созерцаю ее, держа на ладони. Тем временем у меня в голове складывается подробный план, как лучше ею распорядиться, чтобы продлить удовольствие. Во-первых, надо укрыться в укромном уголке -- чтобы не дразнить остальных. Во-вторых, начинать, пожалуй, надо с мякиша, постепенно выедая в куске нечто вроде коробочки. В-третьих, хлеб буду не откусывать, а лишь легонько отщипывать губами шершавые крошечки. Если прижать их языком к небу и слегка посасывать, -- хлебный вкус дольше сохраняется. В-четвертых, когда останется лишь корка -- "коробочка" -- от нее руками, осторожнейшим образом, чтобы ничего не обронить, стану отламывать небольшие кусочки. Они чуть припахивают керосином. Их можно долго держать во рту и смаковать... Вот какая у меня сложилась четкая программа действий. Согласно ей я и расправилась с незабвенным Галиным подарком. СИЛЬНЕЙ СЛОНА Чувство голода ни с чем не сравнимо. Оно непохоже ни на какое другое. Ты постоянно в каком-то изнурительном нетерпении, беспокойстве. Одолевает слабость, но нет сил и на месте усидеть. Чем бы ни занялся -- чтением, разговором, уборкой, в мозгу, со скоростью часового механизма, звучит один и тот же мотив: есть, есть хочу! Хочу есть! Есть, есть хочу! Хочу есть! Есть, есть хочу! Хочу есть! И так -- до бесконечности, до головокружения, до тошноты... Беспокойство гонит, заставляет двигаться, совершать какие-то действия, чего-то искать. Я брожу по комнате. Обследую шкаф. Отыскиваю в углу полок завалявшиеся крошки, зажмуриваюсь, чтобы бес не попутал, на "общественное питание". Пустую жестянку из-под сгущенного молока, выписанного тете Соне в женской консультации (она ждет ребеночка и ходит в консультацию каждые две недели), я разглядываю с жадной придирчивостью. Жестянка, конечно, выскоблена дочиста, но все же на желобочках донышка кое-где застряли желтоватые засохшие блестки. Их, пожалуй, можно подцепить ребрышком ложки. И тогда уже нетрудно вообразить себе, что во рту у тебя полно густого сладостного лакомства. Однако мираж быстро проходит и мотив возникает снова: есть, есть хочу! Хочу есть!.. Добираюсь до настенного шкафчика, в котором хранится домашняя аптечка. Заглянула, собственно, так просто, без всяких особых надежд. Чем можно поживиться в аптечке? Но... В прозрачных пробирках, заткнутых ватой, -- этих пробирок много, штук пятнадцать, по крайней мере, -- я вижу знакомые мне белые горошинки. Гомеопатия! Такие шарики принимала до войны мама, и они водились в изобилии у нас на Васильевском. Я помню разговоры о том, что "эти гомеопаты делают чудеса" и что лекарства ихние принимать -- одно удовольствие. А раз удовольствие -- значит надо попробовать. Высыпаю содержимое одной пробирки на ладошку и целиком отправляю в рот. Вкусно! Сладко! Возьмем вторую. Третью. Еще одну. Еще... Пятнадцать пробирок я опустошаю за пятнадцать минут. Чудодейственные гомеопатические средства сходят за пару приличных конфет. Вдохновленная успехом, я все чаще наведываюсь в аптечку. Оказывается, глицерин ничем не хуже меда. Две бутылочки густой прозрачной, приторной жидкости я уничтожаю в несколько глотков. Капли датского короля нравились мне и в раннем детстве, а теперь-то уж и говорить не приходится. А что там за пакетик? У-ю-юй! Сухая черника! И как это взрослые могли забыть про такое сокровище? Спрячу чернику у себя под подушкой и буду таскать оттуда по одной ягодке, чтобы растянуть подольше нежданное богатство. Когда было съедено все, на мой взгляд, съедобное, я принялась за таблетки и порошки. Аспирин был горьким, но ведь и его можно, в конце концов, жевать, так же, как пирамидон, стрептоцид и другие медикаменты. Я бы выпила, наверное, и ландышевые капли, и микстуры, если бы кто-то из старших вдруг не обнаружил моих злоупотреблений, открыв аптечку за какой-то надобностью. Узнав, что я за один раз съела "всю гомеопатию", мама лишилась дара речи, а папа побежал было вызывать скорую помощь. -- Так я же ее еще неделю назад съела,-- невинно сообщила я. -- Ну все,-- трагическим голосом сказал папа. -- Все. Там же яд. Взрослые люди такие горошинки принимают по одной в день, а десять штук могут убить слона! -- Значит, я сильней слона. ПРОГУЛКА ПО УЛИЦЕ ПРАВДЫ Улица Правды, естественное продолжение нашей Большой Московской, перегорожена баррикадой. В этом районе баррикад очень много. Одна даже, со стороны Свечного переулка, подпирает наш дом. Готовились к уличным боям, но поскольку до них не дошло, на грозных укреплениях обосновались мы, ребятишки. В те редкие чуть потеплее, дни, когда мне разрешают погулять, я беру фанерку и отправляюсь на баррикады. На улице Правды баррикада особенно крута и скользко накатана. Машин нет, и я на своей фанерке качусь беспрепятственно по всей улице до первого встречного сугроба. Там можно приткнуться к снежной подушке, понаблюдать, что творится вокруг. В угловом доме напротив -- пожар. Последние этажи кажутся расплавленными. Пламя упругими атласными лентами остервенело трепещет на зимнем ветру. Пожара никто не тушит, воды нет... Особого любопытства у одиночных прохожих красный петух не вызывает. Дело обычное по военному времени. Кучка жильцов, расстелив на снегу байковые одеяла и сложив туда спасенный скарб, безучастно смотрит вверх... Куда они теперь? У другого здания сметен снарядом фасад. Все пять этажей беспомощно обнажили свое нутро. Ячейки комнат похожи на театральные макеты -- так же правдоподобны и так безжизненны. На третьем этаже, на краю обрыва -- пианино. На его лакированной крышке -- пласты припорошенного кирпичной пылью снега... Незастланная кровать со свесившейся простыней... На оленьих рогах -- шляпа, пальто... Ходики на цветастых обоях... Беру свою фанерку и плетусь обратно. Навстречу мне твердо и прямо шагает молодой, хорошо одетый мужчина. Одной рукой он придерживает на плече запакованное и завязанное шнурочками тело... Так носят бревна. За ним вприпрыжку бежит маленькая девочка с косичками, моя ровесница... Кто у нее умер? Мама? И даже саночек у них, бедных, не нашлось... В горле у меня -- комок. Догнать, предложить свою фанерку? Нелепо... Саночки, саночки... Саваны, саваны... В ту зиму по улицам города потянулись они нескончаемой вереницей, детские саночки с длинными белыми свертками. Ноги умерших, запеленутых в простыни, каменно вытянуты. Живые, горестно согнувшись, тянут за бечевку свой печальный груз. Сухо скрипят на сером снегу залатанные валенки... Мои саночки, вернее, Димкины, тоже стоят у нас в прихожей -- наготове. Когда умерла та старушка, которая боялась выпить сырой воды, дядя Саша и папа отвезли ее на кладбище на саночках. Многодетная семья не раз пользовалась ими. Я боюсь взглянуть на саночки -- они напоминают мне о том, о чем совершенно, совершенно не хочется думать. Выходя в прихожую, я никогда не смотрю в ТОТ угол... Мне становится холодно. Домой! Домой! Но еще одно впечатление суждено мне пережить в этот день на улице Правды. Через мостовую, наискосок, петляя, мчится растрепанная девчонка-подросток. Она ничего не видит вокруг, только чует, что за ней гонятся. В прижатом к груди кулаке -- кусок хлеба, стиснутый так судорожно, что между костлявых посинелых пальцев вылезают червяки сырой липкой массы. -- Держите! Держите! Воровка! -- истошно вопит женщина в плюшевой кацавейке, с трудом нагоняя девчонку. -- Отдай! Дети у меня! Гадина! Нагнала. Бьет по лицу, пытается разжать девчонке руку. Но это невозможно: хватка мертвая... Струйка крови стекает по щеке "воровки" на расплющенный мякиш... -- Что ж это я делаю, падла! -- восклицает вдруг женщина. -- Иди... -- И закрывает глаза ладонью. Девчонка, не двинувшись с места, не отвернувшись в сторону, запихивает в рот раздавленный, в красных расплывах, кусок. И глотает, глотает, не успев разжевать. ПОТОМУ ЧТО БЕЗ ВОДЫ... И не туды, И не сюды... Эту песенку бубнит себе под нос папа, собираясь на Неву за водой. Водопроводные трубы давно насквозь промерзли, полопались, стакан воды почти так же бесценен, как хлеб. На Димкины саночки -- никакого другого транспорта все равно нет -- мама прилаживает трехлитровый бидончик, привязав его накрепко к деревянным рейкам. Бидончик обматывается также старым ватным рукавом, чтобы вода не промерзла. Больше трех литров мой отец, рослый 37-летний человек, сдвинуть с места сейчас не в состоянии. Рейс до Невы займет у него несколько часов, хотя она не так уж далеко. Можно брать воду из Фонтанки, она ближе, но про эту классическую речку ходят дурные слухи. Говорят, что по ночам в проруби спускают трупы... Мы давно не умывались. Так, только протираем изредка влажной ваткой лицо и руки. Одного тампончика хватает мне и маме. Развелись вши и нещадно кусают -- но с этим приходится мириться: нельзя и помыслить о том, чтобы снять лыжный костюмчик и взглянуть, чего там такое деется. Мы с отцом как-то притерпелись, а вот для мамы, педантично чистоплотной, вши -- хуже голода. Время от времени разносится весть, что во дворе дома номер пятьдесят шесть из трубы идет вода. А ну, быстро! Я хватаю эмалированный чайник и -- бегом к оазису. Где он -- долго искать не приходится. Из всех подъездов выскакивают люди с кастрюльками, кружками и, обгоняя друг друга, торопятся в одном направлении. Из подворотни дома No 56 уже высовывается хвост очереди. Он стремительно растет, загибаясь сначала за угол, затем опоясывая дом кольцами. В узком каменном мешке -- типичном ленинградском дворе -- народ скручен плотной спиралью. Спираль эта медленно развертывается, подталкивая меня к заветному источнику. Он скрывается в дальнем закоулке двора, над подвальным оконцем. Вокруг слабой струйки воды намерзли фантастические ледяные барельефы... Чайник тяжелеет в моей руке. Приятное чувство. Вот я и обеспечила нашу коммуну водой на целый день. Благонравие распирает меня. Отнесу домой и вернусь -- постою еще разок!.. КТО КАК УСТРАИВАЕТСЯ -- Олечка, вы совсем не умеете устраиваться, -- часто говорит Зинаида Павловна. И она права -- не умеем. Мы ничего не продаем, не покупаем, не меняем, живем на одни карточки да на те обеденные талончики, которые изредка подбрасывает нам дядя Саша. Сама Зинаида Павловна устраиваться умеет. И неплохо. Вторая ее комната постепенно превращается в филиал той продовольственной базы, где соседка работает. И чего-чего там только нет -- и мешочки с крупой, и кадушечка квашеной капусты, и бутылки с постным маслом, и даже целый ящик макарон, про который Зинаида Павловна сказала, что он принадлежит ее другу. Впрочем, о своих запасах она предпочитает не распространяться. Просто я один раз случайно заскочила в эту сокровищницу, запертую обычно на семь замков. Меня мигом оттуда выдворили, но про макароны, поразившие меня, я все же спросила. Несмотря на то, что от третьего мужа давно нет никаких вестей, Зинаида Павловна постоянно в прекрасном настроении и, как утверждает тетя Соня, "строит куры нашему Сашке". В сущности, я не совсем справедлива к Зинаиде Павловне, во мне говорят личные обиды. Она по-своему добра -- подкармливает маму, участлива и не однажды выручала голодающих жильцов нашего дома. Они ей весьма благодарны: будуар постепенно пополняется новыми вещицами. То появится вдруг набор столового серебра, то китайский сервиз, то модельные туфли молочного цвета, то мохнатый коврик у постели. Отрезы шелка, драпа, коверкота складываются в кованый старинный сундучок, которого тоже раньше не было. -- Ася подарила, -- показывает нам Зинаида Павловна голубой в крапочках крепдешин. -- Еще бы ей не подарить: я ведь ей жизнь спасла! Это верно, Зинаида Павловна спасла Асе жизнь. Ася, дочка профессора из восьмой квартиры, недавно умершего, пыталась покончить с собой. Она вскрыла на руке вены и села в кресло. Через несколько минут опомнилась и, зажав порез, выбежала на лестницу, по которой в это время поднималась Зинаида Павловна. -- Помогите, помогите, ради бога! -- кинулась она к нашей соседке. -- Я вас отблагодарю, все отдам... Зинаида Павловна туго перевязала Асе руку повыше локтя и на следующий день отнесла ей тарелку супа. Сейчас же у Зинаиды Павловны прибавилось на руке золотых колец. Ася сдержала свое слово, и многое из профессорской квартиры перекочевало в уютный будуар с кафельной печкой. -- Олечка, думаете, с ваших композиторов вы будете сыты? Ну почему вы не хотите устроиться в столовую? Я могу устроить вас кассиршей, у меня есть блат. Решайте теперь, потом поздно будет -- желающих не оберешься. Вчера одна кандидат наук приходила, пронюхать. Но мама категорически отказывается. Тетю Соню, которая раньше работала счетоводом, Зинаида Павловна "устроила" официанткой. Тетя возвращается домой поздно, валясь с ног. Она приносит с собой в судочке немного вываренных, горьких, черных макарон. Накладывает мне в блюдечко, а потом мы с ней садимся клеить карточные талоны, используя в качестве клея те же макароны. Талоны нужны для отчетности. Я леплю их замусленными, грязноватыми рядами на тетрадные листы в косую линеечку. -- Ох, Ленка, ты меня выручила, -- говорит, зевая, тетя Соня и, ложась спать, укутывает худые плечи серым платком. "Тетя Соня тоже не умеет устраиваться", -- думаю я. НОВЫЙ ГОД 31 декабря 1941 года, утром, мама объявила: -- Однодневная голодовка! Новый год мы должны встретить, как подобает. Праздник есть праздник. И праздник вошел в наш нетопленый, изрешеченный осколками снарядов дом. Целый день мы в радостной суете. Назло ненавистным фашистам, которые рвутся к нашему прекрасному городу, назло бомбежкам, вшам, цинге, дистрофии мы будем отмечать Новый год весело! Будем смеяться, будем петь, будем плясать! Подтянув потуже пояса, в старую довоенную коробку из-под торта откладываем свой скудный дневной рацион. Краюшечки хлеба, маленькие, похожие на обмылки, кусочки плавленого сыра, пару солдатских сухарей, которыми угостил нас Шурка Матвеев, немного черной муки (из нее варится суп), мисочку тушеной хряпы. Мне поручено следить за целостью и сохранностью всех этих богатств. Но это все равно, что доверить волку стадо овец -- нет-нет, я и отколупну чего-нибудь из картонки. Подозреваю, что для того меня, по-видимому, в охранницы и посадили. Взрослые озабочены выпивкой. -- Вот вам, держите шампанское, -- дядя Саша торжественно ставит на стол завернутый в газету сверток. -- Неужели достал? -- ахает мама. -- Но где же, бог мой? -- Кто ищет, тот всегда найдет, -- важно отвечает дядя Саша. -- Разворачивай. Что это? Мама отскакивает от стола. Из клочковатых газет торчат стеклянные колбы, пробирки, в прозрачной жидкости плавают бурая лягушка, какой-то червяк, рыбина. Дядя Саша покатывается со смеху. Знакомые учителя подарили ему кое-что из оборудования биологического кабинета одной разбомбленной школы. Преодолев свой первоначальный ужас, мама сливает спирт в хрустальный графинчик. "Тварей" выбрасывают в помойное ведро. Папе решено ничего не говорить до тех пор, пока не выпьет. Поближе к вечеру в нашу комнату, самую просторную в квартире, соседи приносят кто что может: один красивую посуду, доцент Раппапорт, объявившийся в этот день, -- белую камчатную скатерть, Зинаида Павловна -- настоящий пирог с капустой. Этот пирог среди наших блокадных закусок сияет, как солнце. Я и без того возбуждена, а тут прихожу в настоящий восторг. Вот это будет Новый год! Мама и Галя со значительными лицами колдуют у стола. Сервировка первоклассная, но как расположить еду, чтобы стол не выглядел пустым, -- это задача не из легких. На позолоченном фарфоровом блюде хряпа явно "не выглядит". А мучная тюря в роскошном соуснике? Приносят и дрова -- в буржуйке пылает веселое пламя. В последний момент влетает дядя Коля. У него есть для мужчин сюрприз -- он раздобыл, вдобавок к биологическому спирту, две плоские жестянки сухого. Если его немножко подогреть на огне, он превратится в обыкновенный, жидкий. Половина двенадцатого. Времени остается в обрез. Мама быстро скидывает ватные брюки и облачается в синее шерстяное платье -- ее лучший наряд. Сегодня папа специально ходил за ним пешком на Васильевский. У меня в голове красная лента, волосы распущены по плечам. Но всех затмевает Зинаида Павловна -- на ней яркое шелковое платье и сверху казакин из тонкого коверкота. -- Для Сашки расстаралась, -- низким голосом говорит тетя Соня. -- Ну, пускай, пускай старается. Но я не приемлю сейчас этого злорадства: за пирог я готова Зинаиде Павловне простить все, что угодно! До Нового года -- пять минут, сообщает торжественно репродуктор. -- Слышите, это Левитан! Слышите, как он говорит? Понимаете, что это значит?! -- обращается к нам взволнованный папа. Мы слышим, понимаем: диктора Левитана знают все ленинградцы. По интонациям его выразительного голоса заранее предугадывается, какой будет очередная сводка Совинформбюро. Мерно, звонко бьют Кремлевские куранты. Стоя с поднятыми бокалами, мы сосредоточенно глядим на стрелки часов. -- Дорогие мои, -- тихо произносит дядя Коля. -- Чтобы не в последний раз. По маминому лицу бегут слезы. Она не вытирает их, глаза у нее светлые. ...Потом было много шуму, смеха, шуток. Папе сообщили, что в том спирте, который он пьет, три часа назад плавал... тритон. Папа демонстрирует, ко всеобщему удовольствию, полное отчаяние. Казус случился и с дяди-Колиным подношением -- сухой спирт, пока произносились длинные тосты во здравие, застыл в рюмках, и его надо было добывать оттуда ложечками... Завели патефон. Под "Синенький скромный платочек", который падал с опущенных плеч, дядя Саша галантно ведет в танце Зинаиду Павловну. -- Сашенька, почему вы никогда не зайдете ко мне чайку попить? -- томно спрашивает она. -- Дела, дела, Зинуша, -- ласково оправдывается дядя. -- Как только освобожусь... Зинуша кокетливо грозит пальчиком. Дядя Коля сидит на кушетке, одной рукой обняв свою Соню. Они поженились, когда им было по шестнадцать лет... Они никогда не могут наговориться и вот так сидеть способны часами. Слегка подвыпивший папа, фальшивя, затягивает "Полюшко-поле". -- Федька, ну тебя, ты совсем не умеешь петь, -- смеется мама. -- Высоко, чисто, как до войны... ДЕД МОРОЗ УГОЩАЕТ СУПОМ Елки на Новый год дома у нас, конечно, не было. Зато первого января дядя Саша принес мне билет на детский утренник в одну из соседних школ. Вернувшись домой, переполненная впечатлениями, я записала их в своем дневнике, хотя, несмотря на свою раннюю начитанность, писать грамотно не умела. "2 января я пашла на елку там был канцерт и обед из двух блюд и на третея было жиле еще дали 50 грамм хлеба когда я пришла в школу там уже ждали ребята мы долга мерзли в каридори в зали были другие ребята патом наконец нас впустили и там мы тоже изрядна мерзли и так замерзли что патом никак немогли атагреца сколько мы не балтали ногами все равно скоро начался концерт там показывали очень интересные номера например показывали очень смешнова дядьку фокусы цырковой номер песни а патом канцерт коньчелся и дед мороз пригласил нас обедать но обедать сразу нельзя была патамучто другие обедали патом и мы пошли обедать обед был такой на первое был суп с перловой крупой на втарое была запиканка из чорных макарон а на третее было жиле патом дали подарки подарки были такие там была шиколадка, 6 пичений одна или две конфеты и сухафрукты". Ребятишек, как могли, старались прикармливать. В течение января я не раз бывала на таких елках. Часто половину "елочного" времени мы отсиживали в бомбоубежище. Зато кулечек с подарком доставлял острую радость. ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ ТЕТИ ЮЛИ Приближается день рождения тети Юли. Соблюдая традицию, раз в году все родные собирались по этому поводу у нее на Восемнадцатой линии. Обрадованная, польщенная всеобщим вниманием, тетя Юля старалась вовсю. Скудные сбережения тратились на дорогую колбасу, балычок, сыр. На горячее неизменно подавались прыскавшие соком сосиски с картофельным пюре и тепло "дышавшие" пироги. А потом -- чай с кренделем и вареньями всевозможных сортов. И тут уж надо было сидеть долго, есть до отвала, хвалить закуску и подробно, заинтересованно обсуждать качество нынешних пирогов. Тетя Юля цвела, а родственники чувствовали себя размягченно, как люди, исполнившие свой долг. Пока все отдыхали от трапезы, я хозяйничала в тетиной комнате в свое удовольствие. Листала тяжелый альбом с плотными старыми фотографиями, на которых натянуто улыбались красавица-бабушка и дурнушка тетя Юля -- в шиньонах, в платьях с "буфами". Заглядывала в картонный футлярчик из-под каких-то дешевых, еще дореволюционных, духов. В задымленном флакончике сохранилась капля темной, похожей на валерьянку, жидкости... Легкая серая пыль вздымалась из треугольной коробочки с пудрой "Белый лебедь"... В другом альбоме, потертом, плюшевом, с медной застежкой, красовались старинные поздравительные открытки, предмет моих вожделений: ангелочки в белых ночных рубашечках, веселые желтые цыплята у раззолоченного яичка, томная дама в огромной шляпе с пышными перьями. С наступлением блокады и голода день рождения тети Юли засиял для меня далекой, прекрасной путеводной звездой. Мне снились накрытый стол, добрая теткина улыбка и, в особенности, горячая розовая сосиска, повисшая на кончике вилки... Накануне заветной даты я провела бессонную ночь. -- Посмотрим, какая будет погода, -- сказала вечером мама. Утром -- к окошку! Метель... Все погибло! -- Мама, мамочка!.. -- Лена, нам ведь не дойти, сама видишь. -- Дойдем! -- Нет, невозможно. В слезах выбегаю в прихожую. Как сделать, чтобы мама согласилась? Упрашивать ее бесполезно, она у нас кремень... Вот если бы был бог! Папа говорит, что нету его, что бога выдумали темные люди. А может, попробовать? Я ведь тоже еще маленькая, темная... Сложив руки, как когда-то учила меня религиозная бабушка, я обращаюсь к грозному ленинградскому небу: -- Сделай так, чтобы мы пошли к тете Юле! Очень-очень-очень прошу тебя... Ну, чего тебе стоит? Сделай! (Назвать бога по имени я не решилась). -- Ленка, -- зовет меня мама, приоткрыв дверь. -- Живо собирайся. Вроде улеглось немного. Ура! Помог! Хоть и нет его, а помог! ...Мы пускаемся в дальнюю дорогу. Стараемся идти энергично, но дома проплывают мимо, как в замедленном кино. Мама часто присаживается прямо на сугроб -- отдышаться. В один из "присестов" лицо у нее делается землисто-серым, она плотно прикрывает веки и хватает меня за руку. -- Что ты, мамуся? Мама! -- Я думала, что уже не встану, что это -- конец, -- рассказывала мама вечером отцу. Много ленинградцев вот так, в сугробах, кончали тогда свой путь. Присел человек на минуточку -- и не смог больше подняться... А тетка нас ждала! Жарко натопила свою светелку. Из серой обойной муки напекла блинчиков. Каким-то необыкновенно вкусным способом стушила в латочке хряпу и из фанерного шкапчика вытащила стаканчик черничного варенья: -- Сберегла для своей Ленушки... Только приборов на столе почему-то не было... Мирно стрекочут на стене жестяные ходики. Я лежу, поев досыта, на мягких подушках, мама и тетя Юля грустно шепчутся, перебирая имена родных. Похоронили дядю Володю и Верочку... У Сони умер сынишка... Аннушка лежит в цинге... Толя погиб на Пулковских... -- Приготовила я все, -- говорит тетя Юля. -- А приборы-то не ставлю, плачу только. Кто в живых -- не знаю, доберется ли кто ко мне -- тоже не знаю... ОБЕД ДЛЯ ТАГОРА То один, то другой член коммуны вдруг сдавал. Первой слегла мама. У нее -- дистрофия первой степени, да еще обнаружился туберкулез желез. Она ни на что не жаловалась, хотя пропитанные черным ихтиолом бинты -- ими приходилось обматывать горло -- приводили ее в отчаяние своим неопрятным видом, и лежала тихо-тихо. И все меньше были заметны контуры ее тела под старым ватным одеялом... Однажды среди ночи я проснулась от беспорядочного шума. Дядя Коля поспешно открывал ключом дверь. Горела коптилка. Через потолок коромыслом перегнулась огромная папина тень. Голос тети Сони звучит хрипло, испуганно. Она быстро, часто спрашивает: -- Оля? Оля? Что ты? Ну, что ты? Оленька? Пульс? Где пульс? Федя?! Папина тень молниеносно перемещается в сторону буфета. Там спрятан полученный вчера декадный паек. -- Масло! Скорее! Я еще толком ничего не могу понять спросонья, скована внезапным тоскливым страхом. Но при слове "масло" срываюсь со своего матрасика и ныряю в буфет. Ведь я лучше всех знаю, где здесь спрятан крошечный брусочек сказочного лакомства. Могу его найти не только с полуоткрытыми, но и с абсолютно закрытыми глазами! Тетя Соня разжимает ложкой мамины, судорожно сжатые зубы и вместе с папой запихивает ей в рот скользкий желтый комочек. Проходит одна томительная страшная минута, другая... Наконец, мама делает губами еле заметное движение. Глотает! Жива! Тетя Соня плачет в своем углу. Отец долго сидит на стуле подле мамы, то и дело вытирая глаза краешком простыни. Вечно у него нет носового платка. Утром мама слабо улыбается нам, просит попить, осторожно поворачивается на бок. Мы счастливы. -- Все-таки я гениален! -- хвастается папа. -- Никто другой про масло бы и не вспомнил. Я открыл новое лекарство -- подействовало безотказно! После этого чудодейственного исцеления маму выхаживаем всей коммуной. Дядя Саша выхлопотал для нее "усиленное питание". Три раза в день я хожу к Пяти углам в душную подвальную столовую, где по особой справке мне выдают пшенную кашу, иногда заправленную маргарином, а вместо хряпы -- маленький катышек из конины. Он называется очень изысканно -- тефтель. Мамин рацион я складываю в поллитровую баночку и бережно несу домой, все время опасаясь поскользнуться и упасть на мостовую. Дома отец разогревает кашу, приговаривая: -- Сейчас наша милая мать получит царский обед! В этой столовой замечательно готовят. Мне рассказывали. Сам Рабиндранат Тагор не отказался бы от такого обеда! Почему Рабиндранат Тагор? Кто такой Рабиндранат Тагор? Логика в папиных остротах, как всегда, отсутствует. Маму шутка тоже раздражает. Видимо, поэтому она решительно, хотя еще очень слаба, чтобы сердиться, отклоняет отцовские услуги. -- Что за болтовня? Меня Ленка покормит. -- Ни за что! Я сам! -- Нет, Ленка. Так мне хочется. Не спорь. Когда я на пластмассовом подносике приношу маме тарелку с едой, она тихонько говорит мне на ухо: -- Загороди меня от папы спиной. Так. Теперь наклонись. Ниже, ниже. Теперь скажи "А". -- А! Тефтель из конины мигом оказывается у меня за щекой. Папа, чуя недоброе, крутится неподалеку, стараясь заглянуть через мое плечо. Чтобы усыпить его бдительность, мама причмокивает губами: -- Та-та-та, как вкусно! Тагору такие биточки и не снились. Папа доволен. Меня терзают легкие угрызения совести. КРОКОДИЛА СЕМЕНОВНА Где-то ближе к весне я снова стала ходить в школу. На сей раз не в подвальную, а в настоящую большую ленинградскую школу. В ней, одной из немногих в районе, вдруг возобновились занятия. Рослая, вся какая-то узкая учительница, в очках, с "кичкой" волос на затылке, представилась нам: -- Ребята, у меня очень трудное имя-отчество. Я сейчас напишу его вам на доске крупными буквами: НЕОНИЛА ЗЕНОНОВНА. Мы тут же окрестили ее Крокодилой Семеновной. Крокодила была близорука, рассеянна, часто забывала, что она задала на дом. За малейшую провинность она наказывала -- выгоняла из класса. Мне нравилась эта "эвакуация". Можно было спокойно обойти все пять этажей школьного здания, заглянуть в промерзший гулкий актовый зал, про который я думала, что там совершаются гражданские акты (слова эти попадались мне в книгах), сунуть нос в пустой химический кабинет, заставленный запыленными предметами черной магии, пошляться по вестибюлю. В школе нетоплено, как и везде, поэтому на уроках мы сидим в пальто, ватничках, шубейках. Учительница мужественно приходит на уроки в синем костюме с широкоплечим мужским пиджаком. Но видно, что внизу у нее "поддето". Самый скверный момент -- начало первого урока. Действует санитарная комиссия. Надо раздеться и предъявить ей нижнюю рубашонку. Вши, конечно, есть у многих, почти у всех. Тут же, усевшись за парту, надо их вылавливать, уничтожать, а потом опять "предъявлять" бельишко. Ох, и скверная процедура! Посиневшее тело дрожит мелкой противной дрожью, никак не просунуть ногу в штанишки, пуговочки у лифчика-жилетки не застегнуть негнущимися пальцами. А тут еще насмешки мальчишек... Отогреться удается еле-еле только к концу следующего урока. В глазах Крокодилы Семеновны я угадываю сочувствие, но внешне она его никак не проявляет. -- Комаровская, опять у тебя в тетрадке нарисован крокодил (наивная наставница!) и опять ты болтаешь с Антиповым. Выйди из класса. Погуляй и подумай... КОВАРНОЕ ПЛЕМЯ В начале 1942-го года я представляла из себя маленького заморыша, слабого, дистрофичного с виду. Но характер у меня был общительный и жизнерадостный. В квартире меня любили, я редко унывала и с легкостью переносила блокадные трудности. Общество сверстников меня возбуждало и радовало. Но жизнь сразу же преподала мне несколько суровых уроков. И самый главный -- нельзя доверять мальчишкам. Это коварное племя. Они злы, вероломны и не ведают жалости. Мальчишки издевались над моей хилостью -- сдачи я им дать не могла. Другие девчонки от них бегали и прятались, но мне это почему-то казалось унизительным. Кончаются уроки. Дойти до дому -- пара пустяков. Но каких страданий мне стоила эта короткая дорога! Уже на последнем занятии я нервничаю и украдкой оглядываю наших представителей сильного пола. Кто из них будет сегодня меня лупить? И чем? Портфелем или пеналом? А может, просто станут расстреливать из рогаток? Швырять камнями? Хоть бы один защитил! И один, действительно, предлагает мне свою защиту. В обмен на пестрый стеклянный шарик, который я любила вертеть в руках. Согласна ли я? Что за вопрос! Шарик исчезает в кармане Бушуя -- Витьки Бушуева. Договариваемся так: я выхожу из школы первая, а он догоняет меня на углу, чтобы наш союз не так бросался в глаза. От всех нападений он отбивается вместо меня. Впервые на последнем уроке я сижу спокойно. Дружески подмигиваю своему рыцарю -- Бушуй отвечает мне широчайшей улыбкой, показывая щербатые зубы: порядочек! И он, действительно, нагоняет меня на углу. Сердце у меня тает от чувства признательности, надежности, я готова полюбить Бушуя. Но... что это он собирается делать? Ведь вокруг никого еще нет. Стоит ли преждевременно размахивать ранцем? Цепь моих рассуждений прерывает удар по голове. Потом еще. Еще! Еще! Ну гад! Вот гад! Какая я идиотка! Вокруг меня и Бушуя скачут и улюлюкают мои ежедневные мучители -- молодец Витька! Вот это позабавил! Все у них, оказывается, было обговорено заранее... Приятелем Бушуя был некий Эдик, высокомерный, румяный пацан. Мать у него работала директором столовой. За школьным обедом, на который мы чаще всего получали суп из сушеной картошки, Эдик никогда ни к чему не притрагивался. Тарелка его оставалась полной! Это было выше моего понимания. Тарелка Эдика владела всеми моими помыслами. Долго я крепилась, боялась, подавляя в себе гордость, прежде чем решилась однажды -- только однажды! -- обратиться к нему с просьбой: -- Ты все равно не ешь, можно, я перелью себе немножко. Эдик посмотрел на меня невидящим взором. Высокое презрение отразилось на его физиономии. И вдруг он завопил на весь зал: -- Комаровская объедков просит!!! Я долго плакала, замкнулась в себе, стала ядовитой -- обидно дразнила мальчишек и как-то даже пожаловалась Крокодиле Семеновне. Однако после моей "ябеды" стало только хуже. ЗОЙКА-ЗАЙКА Потом я вдруг открыла для себя Зойку. Сперва я ее просто не замечала. Она сидела на предпоследней парте, одна, и ничем не выделялась среди остальных ребят. Такая же тщедушная, укутанная в шарфики, кофты, платки -- только нос торчит. Когда Крокодила вызывала ее к доске, Зойка, прежде чем ответить, долго думала. До того долго, что мальчишки начинали шуметь и отпускать ехидные замечания. Но Зойка на это никак не реагировала. Она думала. И зато отвечала потом ясным, твердым голосом, без малейшей запиночки. Строгая Крокодила всегда ставила ей "отлично", и всем было очевидно, что это "законное" "отлично". Я тоже училась хорошо, хотя лентяйка была порядочная и редко утруждала себя приготовлением уроков: выезжала на эрудиции и умении болтать языком. Основательности в моих занятиях не было. А у Зойки -- была. Как-то Крокодила затеяла всеобщую пересадку. Нужно было расстроить кое-какие мальчишечьи союзы. В результате я очутилась на той самой парте, где сидела Зойка. Она взглянула на меня оценивающе и ничего не сказала. На другой день, в перемену, Зойка, порывшись у себя в карманчике, достала кусочек подсолнечного жмыха, похожего на халву. Я деликатно отвернулась. У меня за спиной послышался хруст: жмых разгрызали. Когда я обернулась, Зойки уже не было рядом, а на моей тетрадке лежал влажный серый комочек. -- Ловко ты его разгрызла, -- смущенно сказала я на уроке своей соседке, -- как раз поровну. -- А я ведь зайка, -- сказала Зойка, улыбнувшись мне впервые и показывая два больших, белых, в самом деле как у зайца, зуба. Мы подружились. Теперь я не была в школе одинока. ТРЕТЬИ ДВОРЫ Совсем иначе потекла отныне моя школьная жизнь. Мы неразлучны с Зойкой. Она живет близко от нас, на Разъезжей улице, и мы в условленный час встречаемся с ней по утрам, чтобы вместе идти в школу. Если объявляют воздушную тревогу и весь класс, во главе с Крокодилой Семеновной, спускается в бомбоубежище, мы забираемся с Зойкой в самый темный угол. Обнявшись, рассказываем друг другу всякие небылицы. Я, например, сообщаю ей, что на днях шла по Свечному переулку -- и вдруг вижу, лежит кошелек. А в нем -- ничейные талоны на обед в ближайшей столовой. Иди -- и ешь. Вообще-то ведь могло быть такое, правда? Зойка, в свою очередь, врет, что ее пригласили к себе зенитчики. Дали "бабахнуть" по немецкому самолету, самолет взорвался и распустил по небу длинный черный шлейф дыма. За это зенитчики угостили Зойку настоящими горячими щами, не из хряпы, а из белокочанной, свежей капусты. Ну, это-то ни в какие ворота не лезло, Зойка совсем завралась. Но ведь мы так и уговорились с самого начала -- сочинять во все тяжкие. Если не было слишком морозно, мы после уроков, даже не заходя домой, отправлялись в продолжительные странствия по окрестным дворам. Особенно любили мы обследовать и отыскивать третьи дворы. В новых современных городах нет даже такого понятия -- двор. Есть территория, "ограда". "У нас в ограде...", -- говорят новосибирцы. В новых городах дома далеки друг от друга, как полустанки, и похожи, как бутылки молока. Другое дело в старом Ленинграде. Плотные, сомкнутые, как солдаты в строю, дома образуют как бы длинные крепостные стены, которые тянутся во всю длину улицы. Внутри квартала -- целая система разнообразных дворов и двориков. Все они сообщаются между собой какими-то немыслимыми проходами, лазами, так что и запутаться немудрено, и заблудиться... Входишь в подворотню какого-нибудь большого дома, допустим, на Васильевском или в районе Невского проспекта. В подворотне тянет сырым сквозняком, пахнет керосином. Она выносит тебя в тесный каменный колодец. Со всех его четырех сторон смотрят высокомерные окна. Ни травиночки не пробьется сквозь серый асфальт. Однообразие подъездов "черных" лестниц нарушает только крытая стеклом вывеска: "Домоуправление" или "Утильсырье". Однако это только первый, парадный двор. Спрятавшаяся в дальнем углу подворотенка, пониже и посумрачнее и еще более пропахшая керосином, ведет во второй двор. Он может поразить вас неожиданностью формы -- круглый, многоугольный или извилистый, как водопроводный шланг. Уже не все стены глазеют на тебя окнами. Одна -- слепо и тупо преграждает путь глухой кирпичной громадой. Это так называемый брандмауэр. Сколько их в Ленинграде! И ни один не похож на другой. Безнадежен, безвыходен второй двор, он не оставляет никаких иллюзий. Ты пойман, попался, дальше пути нет... Но опытные люди знают: быть такого не может! И в самом деле, если пораскинуть мозгами, один из подъездов начинает казаться "подозрительным". Видится в нем какой-то слабый просвет, чудится еле уловимое дуновение ветра... Ага! Значит, здесь скрывается выход в третий двор. Точно, так оно и есть. Две ступеньки вниз, шесть вбок, потом немного вверх... И как ни грязен, ни мерзок скрытый от всех глаз третий двор, ты выбегаешь в него с чувством свободы и облегчения. Не все еще потеряно, еще можно выкарабкаться, дохнуть влажного питерского воздуха! Вот за это-то ощущение и любили мы с Зойкой третьи дворы. Мы специально их разыскивали и даже соревновались, кто проявит в этих поисках больше сообразительности. У меня на счету было четыре найденных двора, у Зойки -- пять. Кроме того, в третьих дворах мы чувствовали себя в безопасности. Когда начинался обстрел, мы со всех ног мчались туда и отсиживались среди нагромождений льда, мусора и дровяных кладочек. Нам казалось, что немцам ни за что не разглядеть, где мы спрятались, что о существовании третьих дворов им ничего неизвестно. И верно, сюда не долетал ни один осколок. ВИТАМИНЫ Пахнет весной! Воздух пронизан светом, пригревает понемногу солнышко. Вроде бы и надо ему, солнышку, радоваться, но Ленинград при ярких лучах удрученно разглядывает сам себя. Заметнее безобразие развалин, которые -- на каждом шагу; не убиравшийся за всю зиму снег растекается по мостовым и тротуарам грязными, вонючими, пузыристыми лужами. Наши любимые третьи дворы, еще недавно сказочно разубранные колоннадами толстенных сосулек, превращаются в настоящие клоаки, завалены нечистотами. А люди!.. На кого похожи люди! Изжелта-бледные, одутловатые, давным-давно не умывавшиеся как следует... Они медленно бредут по улицам, щурясь от света, покачиваясь на ходу, как пьяные. Витамины! Нужны витамины! -- Иначе мы все здесь передохнем. Как мухи. -- Это заявляет папа. И хотя мама резко обрывает его, обозвав паникером, отец, пожалуй, недалек от истины. Мама опять лежит. Все время в одной и той же позе -- на спине, чуть повернув на подушке голову. Подушка серая, лицо серое, волосы серые, серые глаза... Иногда, под вечер, пока еще не зажгли коптилку, кажется, что в постели никого уже нет. Это очень страшно. И я каждые пять минут окликаю маму: -- Ты спишь? Спишь? -- Нет... -- еле слышно отзывается мама. Я больше не поддаюсь на мамины уговоры "покормить ее котлеткой" и, когда она обедает, выхожу пройтись по коридору. Я утратила свою обычную живость и часто впадаю в какую-то странную полудремоту. Даже забываю о том, что голодна, -- не хочется разговаривать, не хочется двигаться, не хочется думать, не хочется читать... Я пропускаю школу, подолгу замираю, неподвижно свернувшись в своей зарешеченной кроватке. И папа, если он дома, тоже часто окликает меня: -- Ленк? А Ленк? Папа и сам-то похож на привидение. Длинный, ноги тощие, щеки завалились, глаза расплывчато бродят под бровями-лохматками, в которых появились седые ниточки. Немногим лучше выглядят и остальные. У тети Сони изнурительный кровавый понос... Дяди-Сашино излюбленное обращение "Привет, дистрофики" в такой обстановке уже не "звучит". Впрочем, он и сам избегает употреблять его -- не на шутку встревожен нашим видом. Да, необходимо предпринимать что-то решительное. -- Хорошо бы достать луковичной шелухи, -- говорит дядя Коля. -- В ней уймища витаминов. О луке, разумеется, никто и не мечтает. Как-то само собой разумеется, что луку нет и быть не может, а шелуха -- может. Ее и в самом деле за большие деньги или за хлеб покупают на барахолке. Дядя Саша жертвует на это дело свой дневной хлебный рацион (сам он все-таки кормится несколько лучше нас -- у него военный паек). Папа, три часа протолкавшись на Кузнечном, приносит две пригоршни рыжевато-фиолетового мусора. Это и есть луковичная кожура. Ее долго варят в кастрюльке, и комната наполняется дразнящим луковым ароматом. Но едкий коричневый отвар омерзителен на вкус. Мы пьем его утром и вечером, по столовой ложке, боясь пролить на пол хотя бы капельку и тут же плотно завинчивая баночку крышкой: чтобы влага зря не испарялась. Толку, однако, особого не видно. Мы продолжаем хворать. Однажды дядя Саша возникает дома в неурочное время. У него многозначительная мина на лице, как у человека, скрывающего важный сюрприз. -- Эх, вы, дистрофики, -- обращается он к нам по-старому. -- Киснете здесь и ничегошеньки не знаете, что на белом свете творится! Он кладет на стол бумажный сверток. -- А ну, племянница, смотри! В свертке -- пересохшие сосновые хвоины. -- А зачем они? -- Чудаки! Что ваша луковая шелуха? Шелуха и есть. Вот настоящие витамины! Чудеса творят! Мне такие вещи рассказывали про эти иголочки! Сенсация! Ленинград спасен! ...Хвойный настой мы пьем литрами. Он освежает, взбадривает. И -- о чудо! -- у мамы исчезают на ногах темные цинготные пятна, а тетя Соня перестает стонать по ночам от рези в желудке. И папа уже не утверждает столь категорично, что мы все передохнем, как мухи. АНДРЕЙ АНДРОНЫЧ Галя приходит из своей пошивочной сама не своя, какая-то растревоженная, возбужденная. Она машинально, без обычной ревностной домовитости, подметает комнату, выносит во двор ведра, смахивает с подоконников пыль. На мои вопросы откликается в замедленном темпе, переспросив предварительно: -- А? Что ты сказала? Я не слышала... Несколько раз она, встав на маленькую скамеечку, придирчиво рассматривает свое отражение в закопченном стекле, которым увенчан наш камин. Зеркало расположено так высоко, что в него без усилий может заглянуть только папа. Впрочем, сейчас никто из нас в зеркале и не нуждается: мало радости убеждаться в том, что ты похож на Кащея Бессмертного. Часов около восьми Галино беспокойство достигает предела. Она поминутно спрашивает, который час. На месте ей не сидится -- все мерещится стук в двери. И она то и дело вылетает в прихожую с криком: -- Кто? Кто там?! -- Да что с тобой сегодня творится, девочка? -- не выдерживает в конце концов тетя Соня. Галя, секунду поколебавшись, обнимает тетю Соню и что-то горячо шепчет ей в затылок. Тетка широко улыбается, в то же время посылая маме непонятные сигналы глазами. Однако мама все прекрасно понимает. Она достает из шкафа чистую салфетку и стелет ее на стол поверх клеенки. Ставит на "буржуйку" чайник. Кристаллики сахарина -- сахар почти не выдают по карточкам, и мы пользуемся "химией", -- ссыпает из бумажного фунтика в стеклянную солонку. Мама во всем остается верной себе -- она любит красоту и порядок... Галя опять нервно метнулась к двери и исчезла за нею. Но на сей раз она возвращается не одна. На пороге возникает рослая фигура в солдатской шинели. За ее плечами светится Галино взволнованное личико. -- Это мой знакомый... Ольга Сергеевна, тетя Соня, знакомьтесь... Вы не знакомы?.. -- сбивчиво лепечет Галя. Боец держится, наоборот, спокойно и с большим достоинством. Он степенно обходит всех присутствующих, не исключая и меня, и каждому протягивает просторную красную ладонь со словами: -- Добрый вечер. Андрей Андроныч ... Добрый вечер. Андрей Андроныч... Добрый вечер, Андрей Андроныч... -- Проходите, Андрей Андроныч, присаживайтесь, отдохните, -- хлопочет мама, пряча улыбку. -- Вот табуретка. Вот кушетка. Но Андрей Андроныч присаживаться не спешит. Он водружает на стол свой защитного цвета вещмешок и начинает обстоятельно развязывать его. Я во все глаза рассматриваю Галиного знакомого. Ему на вид не больше лет, чем Гале. Он светловолос. У него небольшие, глубоко спрятанные за крутыми скулами, зеленые глаза, широконький розовый нос и очень определенные, крупные губы. "Симпатичный, -- думаю я. -- И добрый, наверное". Тем временем Андрей Андроныч выкладывает на стол... Господи, что он выкладывает! Целую банку настоящих мясных консервов! Брусочек перламутрового сала! Три толстых, медвежьего цвета солдатских сухаря, какой-то узенький, длинный мешочек, перевязанный сверху шнурком, и пачку махорки! Мы потрясены. Галя смотрит на своего знакомого с немым восхищением. Сам же Андрей Андроныч совершенно равнодушно рассматривает камин, так, как будто он здесь ни при чем. -- А что в мешочке? -- нарушаю я минуту благоговейной тишины. Я понимаю, что вопрос бестактен, неуместен, но удержаться не могу. Это выше моих сил. Андрей Андроныч, ничего не ответив, развязывает шнурок и показывает "товар лицом". Это сахар! -- Есть куда высыпать? -- деловито спрашивает гость. -- А то мешочек из-под пороха, пригодится еще. -- Ну конечно, конечно, вот, пожалуйста, -- мама подвигает Андрею Андронычу поллитровую баночку. -- Давайте, я мешочек быстренько простирну и высушу... Когда возвращаются домой папа и дядя Коля, у нас пир идет горой. .В комнате витает дивный дух разогретой говяжьей тушонки. Мы грызем сухари, пьем сладкий чай. А Галин знакомый рассказывает солидным баском фронтовые истории -- о том, как в разведку ходили и чуть "языка" не взяли, о каком-то снайпере Кулебяке, который свою снайперскую винтовку называет "пичужкой", и этой "пичужки" немцы ужасно боятся. Потому что Кулебяка уже укокошил двести гадов. -- А вы немцев тоже укокашивали? -- кровожадно спрашиваю я. -- Приходилось. -- Сколько штук? -- Не считал, -- сухо отвечает Андрей Андроныч. Мама, укоризненно посмотрев на меня, пытается переменить разговор. Жаль! Но допрос продолжает папа. Правда, его интересуют вещи иных масштабов: почему до сих пор нет второго фронта? Что себе думает английский премьер Черчилль? Когда снимут блокаду? Сколько вообще может протянуться война? На такие вопросы, пожалуй, не ответил бы сейчас и генерал. Но наш боец, глазом не моргнув, дает исчерпывающие пояснения. На второй фронт нечего особенно уповать -- на них, сволочей-империалистов, надежда плохая. Черчилль думает только о том, чтобы нажиться на войне. Блокаду снимут скоро. Немцев тоже разобьем не сегодня, так завтра. Потому что они "ума не лишены, но ведь и мы не лишены тоже". -- Ай да боец! -- восторгается папа. -- С такими нигде не пропадешь! Галя, судя по ее сияющим глазам, вполне разделяет папино мнение. -- Пара, -- делает заключение тетя Соня после ухода гостя. -- Молодчина, Галка, какого парня завлекла! А? ... Через месяц он вновь прибыл к нам со своим вещмешком и, выгрузив из него фронтовые гостинцы, затолкал туда немногочисленные Галины пожитки. И оба они простились с нами. -- Пусть у матери моей поживет, к семье привыкнет, -- объяснил Андрей Андроныч. -- Получу трехдневный отпуск -- распишемся... В СТОЛОВКЕ Из тех продуктов, что мы получаем по карточкам, нет никакого смысла готовить самим. Мы убеждаемся в этом после неоднократных неудачных опытов. Как ни верти, а дома, кроме мучной болтанки да жиденькой горькой каши из пшена-сечки, ничего не придумаешь. Да еще эти бесконечные кулечки и дележки! Надо окончательно и бесповоротно переходить на столовское питание, тем более, что мы отчасти уже им пользуемся: я обедаю в школе, а мама во время болезни получала "усиленное". Раскрепление по столовым -- дело запутанное и сложное. Почему-то все мы "приписываемся" в разных местах. Мама -- на Загородном проспекте, в помещении бывшего ресторана. Там огромный, с высоченными потолками, зал и роскошнейшая, резного дуба, буфетная стойка. Она разукрашена барельефами, изображающими связки дичи, блюда с фруктами. За этой стойкой восседает закутанная в ватник кассирша и целый день выбивает метровой длины ленты талонов. Папа столуется где-то у себя на работе. Я по-прежнему обедаю в школе, а завтракаю и ужинаю в маленькой забегаловке, где раньше, видимо, была сосисочная или блинная. Там тесно, парно, и долго надо ждать, когда придет официантка и возьмет талоны. Дядя Коля прикрепился к столовой на Разъезжей улице. Случается так, что взрослые днем очень заняты и не успевают приехать в свои столовки поесть. Тогда мне поручается взять судочки, еще накануне выбитые талоны, обойти все столовые и забрать домой обеды. Я не люблю этим заниматься. Приходится долго высиживать в ожидании -- самообслуживания тогда еще не было, сливать в судочки супы, желая и не решаясь отхлебнуть немного теплого варева, потом, по дороге домой, трястись от страха, что споткнусь, пролью, уроню, что кто-нибудь может просто отобрать у меня обеды. Ведь судочки на виду, их трудно спрятать в сумке. И еще я не люблю ходить в столовки по другой причине: я часто становлюсь там свидетельницей человеческого унижения. И страдаю от этого, хотя еще мала и многого в жизни не понимаю. Вот сидит за столиком дама -- в дорогой шубке, с накрашенными губами. Она долго выскребает тарелку ложкой, потом, приблизив к ней красивое, бледное лицо, никого не стесняясь, по-собачьи, сосредоточенно, вылизывает последние остатки каши... Высокая старуха с седыми букольками над морщинистым лбом бродит между столов, попрошайничая: -- Оставьте ложечку, оставьте крошечку... Все возьму, золотенькая, ничем не побрезгую... И, не дождавшись, пока ей подадут, протягивает костистую грязную руку к тарелке с хлебом... Обрюзгший мужчина в очках, весьма интеллигентного вида, затевает страшный скандал с официанткой: ему недодали каши, он же видит! Воры тут все! Позвать директора! Жалобную книгу! Весы подать сюда! Весы не подают, он сам бежит со своей порцией на раздачу, взвешивает тарелку и убеждается, что его никто не обманывал. Но он продолжает скандалить... А кормят в столовых всякими диковинными кушаньями. Например, на второе вы можете получить на выбор -- биточки из дуранды или биточки из шрот. Дуранда -- это жмыхи, но не подсолнечные, которые считаются лакомством, а какие-то другие: черно-коричневые, тяжелые, горькие. Биточки из них внешне предательски похожи на мясные. Шроты -- останки соевых бобов. Большая партия этих бобов была обнаружена в Ленинградском порту, она предназначалась для экспорта. Бобы тут же были пущены в оборот. Из них приготовляли соевое молоко, кефир, даже сметану. В итоге оставались шроты -- соевые выжимки. Они представляют собой беловато-желтую чешуйчатую массу с тошнотворным привкусом. На третье -- либо кисель из морской капусты, либо стакан соевого молока, либо хвойный напиток. Кашу в столовках заправляют олифой -- она вязкая, пахнет рыбой и квартирным ремонтом. Чай, конечно, на сахарине... ЖЕНИХ Учительница привела в класс "новенького" и посадила его сзади меня и Зойки. Разглядываю его опасливо -- еще один "враг" прибавился? Однако новенький устрашающего впечатления не производит. Светлая челочка, кроткие голубые глаза, штанишки с перекрестными лямочками -- наши "бандиты" таких не носят. Белая рубашка вся увешена разноцветными значками, среди которых есть даже БГТО. "Можно не бояться", -- думаю я. За обедом он аккуратно все съел и даже вычистил тарелку корочкой хлеба, которую благоразумно сохранил до конца трапезы. Зовут его Вовочка. Не Вовка, а именно Вовочка. Сначала мы мирно сосуществуем с ним. А затем... Затем все пошло, как в романах. -- Леночка, я хотел бы тебя сегодня проводить домой, -- заявляет однажды Вовочка. Обманутая Бушуем, я пожимаю плечами: -- Сама дойду. Если хочешь, беги сзади. -- Побегу. И бежит. У моего подъезда Вовочка, слегка запыхавшись, просит: -- Наклонись ко мне (я значительно выше его ростом). Что это он хочет мне сообщить? Секрет? А вдруг -- ударит? Но моей щеки касается... легкий поцелуй (?!). Я озадачена, а Вовочка, зардевшись, стремительно убегает. Ну и ну! Ненормальный он, что ли? На другой день Вовочка встречает меня бледный и решительный. -- Леночка, я тебе все скажу. Я люблю тебя уже целую неделю. И буду любить всю жизнь. Когда вырасту, мы обязательно поженимся. Свидетелем этого объяснения был весь класс. Что тут поднялось! -- У-у-у! А-а-а-а! Жених и невеста, соленое тесто! Ленка дура, хвост надула! Жених и невеста, соленое тесто!.. Неоила Зеноновна, Климчук на Комаровской женится! Какой позор! Я не знаю, куда глаза девать, сижу, вжав голову в плечи. Никогда, никогда эти уроки не кончатся... Проходу мне не дадут теперь. Даже Зойка презрительно помалкивает. Что делать? И хотя, признаюсь, мое недоверчивое сердце дрогнуло от нежданного признания, я грубо, глотая слезы, прошипела Вовочке в лицо: -- Ты, слышишь, заткнись раз и навсегда, дурак! Так я предала своего рыцаря. А он? Ничего не ответив, взял мою руку и -- при всех -- поцеловал ее... Невзирая на общий бойкот, Вовочка по-прежнему провожал меня домой, тихонько подкладывал в парту красивые старинные открытки, изредка совал коротенькие записочки: "Я тебя люблю", или "Ты красивая". И -- что было самым невероятным -- за обедом приберегал для меня свой компот! ...Через год мы расстались с ним -- Вовочка перешел учиться в другую школу. А сейчас, когда мой сын старше Вовочки на три года, мне думается: сколько истинного благородства было в этом голодном восьмилетнем малыше! Он уже тогда был настоящим мужчиной: пронес свои чувства сквозь издевательства и насмешки. Простил меня, предавшую его... В БАНЮ -- В баню! В баню! Завтра мы идем в баню! Мама, представляешь, в ба-ню! Мама представляет. Еще бы, ведь мы не умывались по-настоящему всю зиму. К этому культпоходу, объявленному школой, мы готовимся как к большому событию. У соседей раздобывается мочалка, предмет, совершенно было исчезнувший из нашего обихода. А мыло? Хорошего мыла дома нет. Черно-сизый "хозяйственный" обмылок, которым пользуется вся наша коммуна, разумеется, не годится для такого торжественного случая. -- Идем на барахолку, -- решительно говорит мама. -- Возьмем из энзе последний тюбик с витамином "С" и обменяем. Надо знать мою маму, относившуюся ко всякой блокадной купле-продаже с отвращением, чтобы понять цену этому поступку. На барахолке мы долго бродим, зорко приглядываясь к сверточкам, разложенным на тротуаре. Наконец -- удача! У одной тетки в руках сверкает разноцветная обертка душистого мыла "Кармен", с которой победоносно взирает на толкучку горделивая синьорита. Интуиция подсказывает нам, что делать. Мы с независимым видом приближаемся к тетке и молча, уверенно протягиваем ей тюбик с витамином. Она, также потрясенная, вручает нам мыло. Зинаида Павловна, правда, ругала нас потом, утверждая, что за этот витамин мы могли бы приобрести по крайней мере персидский ковер. Но к чему нам ковер? С вечера я в нетерпении. Складываем банные принадлежности. Рубашечку. Трико. Чистое платье. Самое лучшее наше махровое полотенце в широкую полоску. Белый платочек, повязать им голову. И -- два крохотных бутерброда. Этот "завтрак" упрятывается как можно дальше в одежду, чтобы, не дай бог, я не потеряла его по дороге. В яркую пластмассовую мыльницу -- под розовый мрамор -- бережно погружается "Кармен". Школа гудит всеми пятью этажами. Поход в баню -- общий, ведут и первые, и вторые, и десятые классы. Настроение у нас приподнятое, благостное. Длинной колонной, построившись по четверо, мы приближаемся к вратам чистилища -- кособокой, распаренной от влаги, занозистой двери, над которой прибита заржавленная вывеска -- "Бани". -- Наверное, тут много бань, -- предвкушаю я, -- и мы все прекрасно разместимся (до войны-то меня всегда купали дома, в ванной, жарко натопив медную колонку). Но меня ждет разочарование. Баня всего одна -- и очень тесная. Два отделения, каждое из которых не больше нашей комнаты. И скверный предбанник со скользким холодным полом, уставленный запотевшими шкафчиками. Но, тем не менее, -- здорово! Сейчас будем мыться! Я сяду на лавочку и попрошу Зойку потереть мне спину -- ведь, по слухам, в бане все только тем и занимаются, что мылят друг другу спину. Однако через пять минут становится ясно, что можно рассчитывать только на свои силы. Ребят в предбаннике все прибавляется. Узелки с бельем, не влезая в шкафики, громоздятся один на другой, превращаясь в настоящую свалку. Бутерброды! Мои бутерброды! Их раздавят! В полном отчаянии я ныряю в гору тряпок, ощупью отыскиваю свою сумку. Тем временем уже впускают в мыльню, около которой мельтешит толпа маленьких дикарей с острыми коленками и торчащими ключицами. Поскальзываясь, догоняю свой класс, так и не рассеяв страшной тревоги. Что творится в мыльне! Шаек уже и в помине нет, голые спины с грязными подтеками крутятся, яростно проталкиваясь к медным кранам. Из кранов попеременно идет то ледяная вода, то неукротимой струей бьет крутой кипяток. Визг, вопли, хохот, плач, попискивание, всплески, шлепки. Ад кромешный! Зойка растворилась в клубах пара... Я просто представить себе сейчас не могу, как мне удалось тогда помыться и даже вспенить на голове с помощью прекрасной "Кармен" белоснежную шапку. Тем более, что действовать приходилось лишь одной рукой, ибо второй надо было крепко сжимать мыло, впившись в него ногтями, дабы не выскользнуло. Но все-таки я помылась! Когда девочки уже кончали омовение, деревянная клеточка, отделявшая нас от "мужчин", была сметена под их натиском. Гнусные мальчишки устроили дикий перепляс, тыча в нас пальцами и покатываясь со смеху. Но поскольку девчонок было много, этот выпад не произвел должного впечатления. Смущены были только учителя, которые в этой разнополой орде тщетно пытались навести порядок. Согласитесь, что повиноваться голому педагогу довольно трудно. ... Бутерброды мои, конечно, пропали. Кто-то с безошибочным нюхом все-таки нашел их среди моего бельишка. Жалко было, очень жалко, но блаженство ощущать себя чистой, знать, что пока еще по тебе не ползает не единая вошь, возмещало потерю. РЕСТОРАН "КВИССИСАНА" -- Завтра возьму тебя с собой обедать в "Квиссисану". Меня туда перекрепили, -- говорит папа. "Квиссисана"-- фешенебельный ленинградский ресторан на Невском (сейчас там расположено кафе "Север"). Папа, смакуя подробности, часто вспоминает, как до войны он со своими друзьями однажды ужинал в "Квиссисане": --- Сначала мы попросили маринованных грибков... Белые, представляете? Потом солянку мясную. Ленка, ты даже не знаешь, что это такое. Жирная, с маслинами и сосисками, и баранина, и почки всякие... И горячая она -- рот обожжешь. Ну и, конечно, на второе -- котлету по-киевски. Белая курятина наверчена, а внутри кусок холодного сливочного масла. Нет, вы подумайте только, масло было холодное, а котлета сама с пылу с жару! Оля, то-то помнишь? -- Помню, а что толку, -- трезво отзывается мама. -- Себя только растравлять. Но я готова слушать папу часами. И вот мы приближаемся с ним к этой знаменитой "Квиссисане". Стеклянные витрины, где золотом выведено название ресторана, заложены мешками с песком. Однако дверь открывает высокий швейцар в ливрее, которая, хотя и висит на нем, как на вешалке, тем не менее выглядит внушительно. Широкое зеркало благородного желтоватого оттенка, пальмы в кадках, красные бархатные драпировки. -- Будьте любезны, -- вежливо приглашает швейцар. -- Во втором зале есть свободные столики. -- Блокада, блокада, а марку держат, -- восхищенно говорит папа. -- Я знал, куда прикрепиться. У меня возникает сумасбродная мысль: а вдруг нам сейчас подадут киевскую котлету? Или солянку? В кассе мы выбиваем талоны и садимся за стол, покрытый белоснежной скатертью. Тяжелые тарелки, массивные блестящие ложки и вилки. -- Давай, Ленка, вообразим, что мы в довоенном ресторане, -- предлагает папа, словно угадывая мои тайные помыслы. И мы начинаем увлекательную игру. На закуску нам приносят шроты. -- Какой отменный салат, -- говорит папа. -- И сколько сметаны! -- отзываюсь я. -Как им не жалко! Традиционная хряпа сходит у нас за грузинский суп-харчо. -- Остро слишком, -- жалуется папа. -- Чуть бы поменьше перцу. -- Да нет, в самый раз. Котлеты из дуранды мы встречаем бурным ликованием. -- Нигде не умеют приготовить свиную отбивную так, как здесь! А гарнир? Всего в меру -- и картошечки-фри, и спаржи, и цветной капусты... Э, Ленка, Ленка, так не годится! Ты не умеешь играть... Ткнувшись папе в плечо, я отчаянно плачу. Дуранда не выдержала конкуренции со свиной отбивной. -- Пошли домой, маленькая, -- тихо говорит папа. -- У меня там для тебя кое-что припрятано. ЯЩИК, ПРИНАДЛЕЖАЩИЙ ДРУГУ Я просыпаюсь от шума в квартире. Горит коптилка. Из коридора доносится резкий голос Зинаиды Павловны: -- Что же это творится?! Грабеж среди бела дня!.. "Где же бела, когда сейчас темная ночь", -- сонно размышляю я. Входит полуодетая мама. Лицо у нее растерянное. -- Федя, она сказала, что никому не верит. Неужели она сможет и на нас подумать? Папа очень сердит. -- От нее всего ждать можно. Он идет в коридор, пробует успокоить соседку. -- Ящик принадлежит моему другу, -- негодует Зинаида Павловна. -- И вы мне, Федор Данилыч, ничего не говорите. Я так этого не оставлю. Я тут всех выведу на чистую воду! Ага! Макароны пропали! Так ей и надо. Но кто же в самом деле мог их подхватить? На другой день я с нетерпением жду милицию. Наверное, это будет детектив в шляпе, с револьвером в боковом кармане. Вроде Шерлока Холмса. Он пройдет по всем комнатам, исподволь выведывая разные подробности у жильцов. Поскольку я твердо знаю, что ящик никто из наших украсть не мог, за исход расследования я спокойна. Но сыщик не приходит -- ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра. Роль детектива берет на себя сама Зинаида Павловна. По вечерам она с карманным фонариком, крадучись, пробирается по коридору, изучая следы на паркете. Какие-то царапины ей удается обнаружить, о чем она и сообщает нам с торжеством. Но загвоздка в том, что царапины есть и у нашей двери, и возле покоев Раппапорта, и на пороге комнатушек многодетной семьи. Кто же похититель? На подозрении вся квартира. -- Жить противно, -- говорит папа. Ранее вежливая, Зинаида Павловна теперь внезапно, без всякого стука, распахивает нашу дверь. Она, как ищейка, делает круги по комнате, принюхиваясь к углам, воздуху. Если в это время мы готовим что-нибудь на буржуйке, она, как бы невзначай, смахивает рукавом халата крышку с кастрюльки. И небрежно извиняется: -- Ах, простите, я так неосторожна... Мама в таких случаях сидит подавленная, беспомощно положив руки на стол. Она больше не ходит к Зинаиде Павловне на "вышиванье" и чаепитие. Атмосфера сгущается. Проклятые макароны вносят разлад в нашу, прежде довольно дружную квартиру. -- Сама спекульнула, а на нас взвалить хочет, -- высказывает предположение прямодушная тетя Соня. -- Ну, зачем так плохо думать о людях? -- возражает мама. В отличие от Зинаиды Павловны, она продолжает всем верить. Потерпевшая ежедневно обходит дозором квартиру. Она приникает к замочным скважинам, задает "неожиданные" вопросы: -- Что ты утром кушала, Леночка? Только соевое молочко? А может, уже не помнишь, может, еще что было? -- Как это "не помнишь"? -- недоумеваю я. -- Прекрасно помню. И зачем такую ерунду спрашивать? Разве можно позабыть, что ты ел? Да я за всю зиму, день за днем, могу свое меню рассказать! Как-то, совершая пробег в сторону кухни, я натыкаюсь на Зинаиду Павловну. Прижавшись к стене, она стоит в карауле у раппапортовских дверей. А однажды, случайно, становлюсь свидетельницей диалога Зинаиды Павловны и дяди Саши. -- Александр Данилыч! Отчего вы так упрямитесь? Вы же знаете, как я скучаю. Приходите завтра вечерком, и я больше не заикнусь об этом ящике. Я другой достану -- для вас... -- Не надо, Зинуша, не надо мне ваших ящиков... Ящик так и не сыскался. Тайна его исчезновения похоронена в недрах большой блокадной квартиры. Возможно, права была тетя Соня. Возможно, ящик-таки взяли терявшие рассудок от голода многодетные. Кто мог бы стать им судьей? Но утверждать ни того, ни другого я не берусь. КАЗНЬ ДЛЯ ГИТЛЕРА Однажды утром папа принес номер "Ленинградской правды" и сказал: -- Гитлера убить мало! Почитайте, что он с нашими людьми творит. В газете -- сообщение о немецких зверствах на оккупированных территориях. Выколотые глаза, головы детей, размозженные об угол дома, заживо погребенные, виселицы... Я слушаю, как тетя Соня прерывающимся голосом читает вслух газету, и чувствую, как меня -- это почти физическое ощущение -- переполняет чувство отвращения и горя. Все, о чем читает тетя Соня, я вижу так подробно, так живо, что затыкаю уши руками -- чтобы не слышать воплей замученных. А как бы кричала я сама, если бы меня стали пытать такими пытками? Ненавижу Гитлера! Ненавижу! Я тоже, как и папа, считаю, что его мало убить. Нет, это он слишком просто отделается! Его надо изничтожить каким-нибудь особенным образом. Казнь Гитлеру я придумывала часами. Повесить на сосне? Ну уж, нет! Надо, чтобы он, изверг, подольше помучился, как те, которых он приказывал истязать своим фрицам и гансам. Самые инквизиторские пытки приходят мне в голову. Например, посадить его в клетку, выставить на площади -- и не кормить. Абсолютно не кормить. А вокруг все люди будут есть сардельки и лизать эскимо. А он пусть смотрит и медленно подыхает с голоду. Или: приковать Гитлера к столбу, и каждый, кто хочет, пусть отрезает от него по кусочку. Или: по одному волоску выщипывать у него мерзкие усики и хулиганскую челку, а потом -- прирезать как свинью. Или: печь его на угольях, пока не взвоет. А потом отдать шакалам. Я изощрялась в жестоких выдумках. И все мне казалось, что фашист наказан недостаточно. Как-то я поделилась своими помыслами в классе. -- А я бы его исколола швейными иголками, -- сказала одна девочка, дочь портнихи. -- А я отдал бы на растерзание медведям, -- добавил Витька Бушуев. -- А я сбросил бы со скалы... -- А я -- с луны... ...Тысячи смертных приговоров были вынесены в тот год Гитлеру маленькими ленинградцами. Исход войны предрешался нами без всяких сомнений и колебаний. КАРТОФЕЛИНА В этот солнечный, уже совсем теплый день явно должно было случиться что-нибудь необычное. Так оно и вышло. Мама вдруг ни с того ни с сего сказала: -- Чего это я хожу, как чучело гороховое? Вот возьму сегодня и оденусь по-человечески. Пусть будет маленький праздник по поводу красного солнышка. -- Правильно, Оля, -- отозвалась тетя Соня. -- Сейчас мы тебя снарядим. И маму начали снаряжать. Долой брюки и ватник. Вместо них бостоновая юбка и тети-Сонина желтая шерстяная кофточка. На шею -- горжетка из куницы, прихваченная еще с Васильевского. До войны ее надевали мне поверх пальто. Скрученные жгутиками косички тоже никуда не годятся. Общими усилиями маме, из ее уже совсем седых волос, сооружают замысловатый "фризур", истыканный шпильками. Фильдеперсовые чулки (неважно, что все пятки штопаны-перештопаны) изящно облегают ноги. И, в довершение всего, мама красит себе губы помадой морковного цвета -- первый и последний раз в жизни. Ее молодое строгое лицо неожиданно становится кокетливым и даже чуточку легкомысленным. -- Красотка! Да ты у нас красотка! -- ахает тетя Соня. А папа, онемевший от восторга, лишь разводит руками. Я прыгаю вокруг мамы: -- Ты такая нарядная! Возьми меня с собой! (Мама собирается в столовку). Но мой ватничек и чувячки никак не соответствуют столь изысканной элегантности. Остается только, прильнув к окну, следить, как наша "модница" переходит улицу. Мужчина в черном пальто оглядывается ей вслед. Среди редких неуклюжих пешеходов мать выглядит как залетная райская птица. Так, во всяком случае, кажется мне. ...Мамы нет довольно долго. Наконец, я снова вижу ее через окно. Она почему-то бежит, хвостик горжетки развевается у нее за спиной. Что такое? -- Ленка! Леночка! -- мамин голос срывается, она запыхалась. -- Угадай-ка, что у меня есть? -- Бомбошка! -- Нет, нет! -- Запеканка из шрот! -- Холодно! -- Желе из морской капусты? -- Совсем холодно! -- Горбушка? -- Еще холоднее! -- Соевое суфле? Тоже нет? Список блокадных лакомств почти исчерпан, больше ничего мне на ум не приходит. -- Ладно, -- говорит мама. -- Закрой глаза! Я честно зажмуриваюсь. -- Ну, смотри! -- в мамином голосе слышится нескрываемое торжество. На самой середине стола покоится... картофелина. Да, да, настоящая, живая, свежая картофелина! С мой кулачок величиной. Бежево-серая, с одним кругленьким хорошеньким отросточком, со следами высохшей земли на бочках, с карим глазком на округлой макушке! Не верю своим глазам. Чувствовала я, чувствовала, что сегодня произойдет что-нибудь невероятное! Щупаю, взвешиваю на руке тяжеленький шершавый клубень. Осторожно отдираю ногтем клочок кожуры -- виднеется бело-розовое сочное "мясо"... -- Мамочка, миленькая, где ты достала? -- Сижу за столиком. Рядом женщина. Одной рукой придерживает сетку с бумажным свертком. Я еще подумала, что у нее там такое может быть? Поела она и ушла, я случайно взглянула на стол -- вижу, лежит картошина! У меня даже сердце зашлось. Взять, не взять? А вдруг женщина сейчас вернется? Я даже встала и пошла ее искать, а сама успокоиться не могу. Но ее и след простыл. Тут другой страх: вдруг картофелину уже обнаружили и унесли? Но она была на месте, спинка стула ее от всех загораживала. Ну, тогда я и решилась. И -- бегом домой... Что делать с чудесной находкой -- решали всей коммуной. Изжарить? Сварить? Сварить и потом изжарить? Постановили: варить в мундире, чтобы не было никаких "потерь". Как самой маленькой, целиком присудить находку Ленке... Пока варили ее в алюминиевой кружке, все сидели вокруг буржуйки и смотрели. Бережно сняли острием ножика шкурку. И на красивом блюдечке преподнесли мне. -- Ешь, Ленка, на здоровье! -- Нет, уж вы хотя бы попробуйте! Прежде чем приняться за рассыпчатый, диковинный, ароматный деликатес, я, для очистки совести, обошла всех, и каждый отщипнул микроскопический кусочек. А затем взрослые отвернулись, чтобы я насладилась жизнью совершенно спокойно. И я насладилась. Сполна. До глубины души. Так, как никогда уже ничем не наслаждалась впоследствии. В КОМПАНИИ ЭЙТОВ -- Дочка-то какая худенькая у нас, цыпленок задрипанный... Мама одной ладонью сжимает мои запястья. Будь у меня третья рука, она тоже поместилась бы там без всякого труда. Родители мои начинают всерьез тревожиться. -- Ленку необходимо поддержать, -- говорит папа. Всемогущий дядя Саша берется кое-что предпринять. И скоро я становлюсь счастливой обладательницей путевки в районный стационар. -- Нам просто повезло! -- радуется отец. -- Целый месяц будешь усиленно питаться. Великое дело делают, шутка сказать, в такое время детей от голодной смерти спасают. Увязываем узелочек с вещичками. В последнюю минуту мне хочется плакать. Мысль о том, что в стационаре спасают от голодной смерти, вдруг делает эту самую смерть ощутимой, хотя я обычно о ней не задумываюсь. ...Высокая-высокая палата. Огромные окна наглухо закрыты чугунными решетками. Штукатурка на потолке и стенах от сырости вздулась пузырями. Я пристально вглядываюсь в их причудливые очертания, отыскивая человеческие профили, силуэты животных. На потолке мне чудится отпечаток босой ступни. В сумерки я вспоминаю рассказы о лунатиках, как они бродят при лунном свете по карнизам и потолкам и ничего не боятся. Наверное, тут тоже лежал лунатик... Палата плотно заставлена железными койками. Настолько плотно, что между ними нет даже проходов. Когда приносят обед, тарелки передаем из рук в руки. В палате нас человек сорок. Разговариваем мы между собой мало. Я так и не узнала, как зовут моих однокашников. Мы все обращаемся друг к другу просто: "Эй, ты!" Все эйты одеты в бязевые рубахи с порванными воротами и подолами. Мне не хватило места и я лежу у самой двери, на какой-то деревянной полочке. В известном смысле это даже лучше -- еда достается мне в первую очередь. Тянутся нудные дни. Читать нельзя -- мало света. Холодно, и мы лежим, по уши укрывшись байковыми одеялами. Вставать не разрешают. -- Чтобы сохранить энергию, -- объясняет врачиха. Она приходит каждый день, но так как пробраться между постелями невозможно, долго стоит в дверях, обозревая палату и выкрикивая: -- Ты, эй ты, слева, в углу, как себя чувствуешь? Ничего? Ну и чудненько. А ты, рядом? А пятый справа?.. Врачиха похожа на полководца, обозревающего поле битвы. Тут и в самом деле идет битва -- за нашу жизнь. Нас сытно кормят. Не очень вкусно, конечно, -- пшенная сечка, конина, соя, соя, соя, -- зато обильно. Ежедневно мы получаем прямоугольничек масла, сахарный песок на блюдечке, который можно постепенно слизывать языком. Мы понемногу оживаем (вначале некоторые ребята могли лишь глазами ворочать), хочется движения. Мы ползаем по кроватям, деремся, но не сильно. Все чаще меня охватывает тоска по дому. Несмотря на сытость. Я даже собиралась сбежать из стационара и даже пустилась в странствие по коридорам в чаянии отыскать свою одежду. Но меня тут же шугнули. Несколько раз в день и разок ночью эйты объединяются в группировки для походов в известное место. Сперва безлюдными стылыми коридорами, потом по черной лестнице на первый этаж, потом по каким-то смутным закоулкам... П-фф-фф! Ничего не помню отвратительнее стационарной уборной... Унитазы обросли вонючими сосульками. Воды нет... Мы прозвали ее "душегубкой"... ...Когда пришла ко мне на свидание мама, со слезами на глазах я умоляла ее забрать меня с собой. -- Вот возьми меня на руки, и ты увидишь, что я прибавила на целый килограмм! Меня уже спасли от голодной смерти. Правда... МИНА В БАТОНЕ -- Идешь ты по набережной Невы. И вдруг видишь: плывет у самого берега игрушечный пароходик. С трубами. И дым из них валит. И даже крошечные матросы стоят. Ни за что его не вылавливай! Один выловил, и сразу ка-ак жахнет! Ни его, ни кораблика. Там мина запрятана. Это немецкие шпионы пускают. Специально, чтобы детей подловить. -- А я другое слыхал. Сидит у водосточной трубы кукла. Глаза синие, ресницы настоящие. Платье сплошь кружевное. Притронешься к ней -- сперва ничего. А качнешь немного, проверить -- говорящая или нет -- и взрывается со страшной силой... Много таких легенд ходило среди ленинградской детворы. Мы предостерегали друг друга, но каждый втайне мечтал сам встретить подобную смертоносную диковину. Рассказывали о золотых часах, которые взрываются ровно в полночь, о конфетных коробках, о тортах с кремом... И один раз мне "повезло". На Разъезжей улице, в углублении, у тротуара, я увидела... батон. Пухлый, белый, довоенный батон. Сбылось! В смятении делаю круги возле поджаристого чуда. Сейчас пойду в милицию и заявлю. Или к зенитчикам на Неву. Приду и скажу: -- Идите, я обнаружила немецкую мину. И, по всей вероятности, мне дадут медаль или, по крайней мере, пришлют в школу письмо: "Комаровской Елене Федоровне объявляется благодарность за геройство и выдержку". Вот прямо сейчас и пойду... Но, признаться честно, отведать хрустящую корочку мне хочется сильнее, чем получить признание своих заслуг. Это желание даже превозмогает страх подорваться на мине. А, будь что будет! Я бесшумно подберусь, проверю, не торчит ли кончик проволоки, отщипну краешек булки. И -- деру! Прямо в милицию. На улице пусто. Я ложусь на мокрый тротуар и по-пластунски продвигаюсь к батону. Так, так, еще немножечко. Вот уже можно дотянуться рукой... Долго я не делаю последнего шага. Как-никак, а ставлю на карту жизнь! Но чувство риска пьянит... Цап! Пальцы мои, уже осязавшие аппетитную мягкость батона, нащупывают холодную, твердую, безжизненную поверхность. Как я лежала на животе, так и осталась лежать, переживая свою неудачу. Все напрасно: и бесстрашие мое, и надежды. Перед моим носом -- бутафория из папье-маше, предательски выкрашенная масляной краской... Что бы мне раньше вспомнить, что неподалеку вчера разбомбили булочную!.. ПОРУЧЕНИЕ -- Ленка, сбегай-ка за хлебом. Если принесешь в целости-сохранности, кое-что получишь. Такие поручения частенько мне дает Зинаида Павловна. Ох, и неохотно я за них берусь! Нетрудно сбегать в магазин и даже отстоять там очередь, тем более соблазнительно потом стать обладательницей горсточки изюма или соевого батончика. Но -- пользуясь терминологией сегодняшних дней -- морально тяжело. Чего стоит хотя бы одно уточнение: "Если принесешь в целости-сохранности..." А тон? Повелительный, даже не предполагающий отказа, пренебрежительный. Я сознаю, конечно, что мала, что менее занята, чем взрослые, что сделать мне это легче... Но вот не лежит душа быть на побегушках у толстой Зинаиды Павловны, и ничего с этим не поделаешь. Однако под строгим взглядом мамы я вынуждена каждый раз соглашаться. Что побудило меня в тот день взбунтоваться -- не помню. То есть бунт назревал давно, но был к нему и какой-то ничтожный повод, совершенно не задержавшийся в памяти. -- Сегодня я не пойду. Сходите сами! -- отрезала я в лицо изумленной соседке. Мама, присутствовавшая при этом, сдвинула брови, что не предвещало ничего хорошего. -- Лена, ты сама не знаешь, что говоришь. -- Прекрасно знаю. -- Ты еще дерзить будешь? Не беспокойтесь, Зинаида Павловна, сейчас она сбегает. -- И не подумаю. -- Лена!!! Дернув плечом, я независимо усаживаюсь за книгу. Сердце, предчувствуя расправу, бьется часто-часто. Я ведь знаю, что мама всегда добивается, чтобы я выполнила то, что она говорит. И спуску мне не будет. -- Зинаида Павловна, спокойно идите к себе, через полчаса хлеб будет у вас на столе. -- Не будет! Дверь за соседкой закрывается. В эту минуту, как мне кажется, я совсем одна-одинешенька на белом свете. Даже мама становится моим врагом. "Все за чаепития", -- думаю я горько и несправедливо и гляжу на мать в упор, зло, непримиримо. -- Ты что так на меня смотришь? А? Ты что так смотришь? -- мама прямо задыхается от гнева. -- Неблагодарная эгоистка! Я тебе покажу дерзить! Я тебе покажу!.. О дальнейшем и вспоминать не хочется. Я сопротивляюсь изо всех сил, но маме удается закатить мне несколько жгучих пощечин. Очень больно, унизительно, обидно. Только бы не заплакать! Только бы не заплакать! С каменным лицом я застываю в уголке дивана. Так я буду сидеть час, два, три... Приходит отец. -- Вот, полюбуйся на свое сокровище! "Папочка, миленький, папочка, -- про себя умоляю отца, -- ну хоть ты пожалей меня! Хоть немножечко!" Папа жалеет, я вижу, но мама "главнее", и он не смеет вмешиваться. "Трус! -- думаю я. -- Трус!" -- Пока не извинишься перед Зинаидой Павловной, -- не получишь ужина! Трудно придумать было в то время более жестокое наказание. -- И не надо. Пусть. Непокоренная, голодная, несчастная, ложусь в постель. Сон долго не идет, но, наконец, обессиленная душевными терзаниями, я засыпаю... Глубокой ночью, когда мне снится Зинаида Павловна, вприпрыжку бегущая за покупками в котиковой шубе и резиновых ботах, я просыпаюсь от того, что мне на щеку капает что-то мокрое. Это мама! -- Девочка моя родная... Разве я не понимаю? Я же все понимаю... Ты же видишь, какое время. Надо тебя уберечь... Если бы Зинаида Павловна меня не подкармливала иногда, и ты бы не получала того, что сейчас получаешь. Мы должны быть ей благодарны за это. Прости меня, девочка... Мы обе долго плачем. Мама горестно, а я -- облегченно. С самого начала вот так бы со мной, начистоту, -- я бы все сделала, лишь бы маму не обидеть... Наутро с повинной я иду к соседке и, взяв ее карточки, бегу в булочную. "МИЛЫЕ ЖИЛЬЦЫ МОИ..." Конец марта. Ослепительный весенний день. Выходной день. Но наша коммуна поднимается очень рано -- даже раньше обычного времени. Вместе со всеми встаю и я. Сегодня мы идем на воскресник. Широко распахнуты двери всех подъездов. Из черных лестничных штолен выбираются на свет все новые и новые жильцы. Управдом, хмурый человек в военной гимнастерке, на одном костыле, видимо, любит четкую организацию и дисциплину. Он подсчитывает прибывших и требует, чтобы для начала весь наличный состав воскресника выстроился в подворотне. Надо произвести смотр рабочих сил. Лицо управдома еще больше нахмуривается. Рабочие-то есть, мало кто остался в такой день сидеть по квартирам, а вот сил -- нет. Это очевидно даже при беглом осмотре. Бледные женщины, ребятня, старушки в очках, пять-шесть дистрофичных мужчин неопределенного возраста... Высохшие слабые руки вяло сжимают рукоятки совков для мусора, веников, ведерок. Удержат ли эти руки тяжелые стальные ломы и лопаты, которые заготовил управдом? Он с сомнением оглядывает работников. А одеты-то, одеты! Из-под юбок торчат лыжные шаровары, поверх валенок натянуты спортивные резиновые тапочки, линялые береты и фетровые шляпки сползают на носы и уши. -- Интеллигенция, черт бы ее побрал, -- ворчит управдом, -- одеться на работу не умеют... Проковыляв вдоль неровного строя, наш командир вдруг преображается. Он расправляет по-военному спину и окидывает собравшихся истинно командирским -- "мобилизующим" -- взглядом: -- Па-а пятерке рассчи-тайсь! Первый, второй, третий, четвертый, пятый... Первый, второй, третий, четвертый, пятый... В нашей семейной пятерке мама -- первая, отец -- пятый. Я -- в серединке, между тетей Соней и ее мужем. -- Первых назначаю звеньевыми, -- распоряжается управдом. -- Звеньям по сигналу отправляться на свои участки!.. Нашему звену достается гряда осевших, уже подтаявших сугробов, опоясывающая дом с улицы. Сугробы нужно раскидать лопатами по мостовой, чтобы солнышко доконало их совсем. Другие звенья будут скалывать лед во дворах, чистить скребками асфальт. -- В бомбоубежище оборудован титан с кипятком, -- возвещает командир, -- но не советую им увлекаться. Разгорячитесь, потом перепростужаетесь все, так что смотрите... Полчаса работы, пять минут отдыхаем. Все понятно? Вопросов нет? -- Понятно... Нет... -- хором тянем мы.-- Приступать?.. -- Подождите.-- Управдом меняет свой командирский тон.-- Сейчас... Я что-то хотел вам еще сказать... Сейчас... Он проводит рукой по лбу, по глазам -- и словно снимает с лица свое хмурое, "руководящее" выражение. Теперь он смотрит на нас устало и доверчиво: -- Ленинградцы, милые жильцы мои,-- тихо говорит он. -- Мы с вами такую зиму пережили, расскажем детям потом -- не поверят... Сами страшно выглядим, а город наш -- еще страшнее. Он вместе с нами страдал, все выстрадал, все видел, все перенес. Нужно помочь ему сейчас -- подлечить, чтобы весну он по-человечески встретил... Я знаю, слабые вы все, недоедаете, тяжела для вас эта работа -- вон, какие завалы во дворах,-- но что же делать, что же делать, дорогие мои? Кроме нас, жильцов, никто этого не сделает. Уж соберитесь с духом, держитесь как-нибудь, все нам потом воздастся... В строю всхлипывают. Управдом -- снова хмур и строг. -- Мою команду слу-шай! Па-а рабочим местам шагом арш! ...Мы трудимся до темноты. Поначалу смертельно уставая, задыхаясь, то и дело приваливаясь к нагретой солнцем каменной стене спиной -- для того, чтобы не свалиться с ног. Ноздреватый серый снег непомерно тяжел, сугробам конца-края не видно, они представляются мне горной цепью, уходящей за горизонт. Давно сброшены шерстяные платки и кофты -- жарко, потно, ноги подкашиваются от слабости... Но потом, когда уже казалось, что не выдержим -- свалимся, вдруг дело пошло на лад. Входим в ритм, наши движения становятся собраннее, увереннее. Даже управдом, который весь день крутился на улице и во дворах со своим костылем, ругаясь, подбадривая, похвалил наше звено, сказав: -- Интеллигенция, интеллигенция, а кой-чего умеют. Мама даже покраснела -- столь приятна ей показалась эта похвала. ...Таких воскресников было потом еще немало. Они объявлялись и в будние дни, после работы. Я не помню, чтобы кто-нибудь отказался пойти поработать. Даже Зинаида Павловна, сняв золотые колечки с холеных пальцев и кокетливо повязав на высокую прическу шелковую косынку, бралась за лопату. ...К маю Ленинград был очищен от снега и грязи, и если бы не разрушенные здания, выглядел бы почти по-довоенному. РАГУ ИЗ БАРСИКА Нас приглашают в гости. Дяди-Сашина приятельница, которая живет неподалеку от нас, справляет именины. -- Сходим, Оля,-- уговаривает тетя Соня мою маму, которая не любит новых знакомств и очень застенчива, -- все-таки немного развеемся. Ленку возьмем с собой. Пошли, пошли, не бойся. -- Да я не боюсь,-- сомневается мама,-- но ведь подарить что-то нужно. А у нас нет ничего подходящего. -- Ну и подумаешь! Женщина просто хочет с людьми посидеть, нужны ей наши подарки! -- Ну как же, все-таки... Без подарка неудобно. Поразмыслив, мы решаем преподнести имениннице красивую овальную люминофорную брошку. Такие брошки появились в Ленинграде осенью. Они светились в темноте зеленоватым неярким фосфорическим блеском. Вечерами, когда город погружался в первобытную темноту, сшибиться на улице лбом с кем-нибудь было очень легко. А такие брошки, прикрепленные к лацкану пальто или к шляпе, позволяли уже метра за три-четыре видеть, что кто-то движется навстречу. Улица имела феерический вид -- по ней неслышно проплывали хороводы светлячков... Люминофорки бывали круглые, прямоугольничками, в виде звездочек