Сухов. Одна из квартир на первом этаже значилась как "Помещение N..." -- не помню, какой. Но к этому времени я знал, как надо разговаривать в подобных случаях. Не дерзил, не грубил и даже уверял, что не считаю их работу чем-то низким. И если бы мне случилось носить голубые погоны, служил бы добросовестно. Но в данных обстоятельствах... -- Вы же сами будете презирать меня. Будете думать: только что из лагеря, струсил, боится, что опять посадят. -- Почему же? Не будем думать! -- Будете, будете, -- мягко настаивал я. И в конце концов, уже поняв, что толку не будет, оба раза они завершали разговор до смешного одинаково: -- Ну, ладно. Но если б вы узнали, что кто-то хочет взорвать -- 183 -- (не помню, что в Москве; в Инте это была электростанция)...? -- Рассказал бы сразу. Сам прибежал бы! На том и расставались -- я довольный собой, а они, по-моему, не очень. Могу рассказать и другой случай, уже не ко мне относящийся. В сорок четвертом году, незадолго до нашего ареста, у меня на квартире в Столешниковом жила первокурсница Нора Грошева. Во ВГИК она поступила с моей помощью -- потому что были осложняющие обстоятельства. В начале войны Нора побывала на оккупированной территории и успела закончить только восемь классов. В справке, выданной вместо аттестата, она неискусно переправила восьмерку на десятку и с этой липовой бумажкой хотела поступить в наш институт. Девочка она была способная, ее повесть о жизни под оккупацией нам с Юликом очень понравилась: об таком никто и нигде еще не писал. И мы попросили тех же умельцев-мультипликаторов изготовить ей красивую полноценную справку -- штамп, печать, подписи и все прочее. Это было сделано, Норка поступила на сценарный факультет и прониклась к нам с Юликом благодарностью и доверием. Поэтому именно к нам прибежала она в феврале сорок четвертого, испуганная и растерянная. Ей нужен был совет. Оказалось, что она, вдохновленная удачей с поддельной справкой, решила избавиться от немецкого штампа "Stadtkommandantur" в паспорте: афишировать пребывание на оккупированной территории было совершенно ни к чему. И тогда один из Норкиных ухажеров предложил ей "потерять" паспорт; а взамен он брался устроить ей новый, без штампа. И устроил -- только вместо подписи начальника 50-го отделения милиции там стояла почему-то подпись самого ухажера. Не прошло и недели, как Нору -- 184 -- вызвали на Лубянку. По ее словам, офицер-энкаведешник первым делом вынул из ящика и положил на стол, рядом с телефоном, большой чер- ный пистолет. Затем взял ее паспорт и потребовал объяснить, каким образом она добыла эту фальшивку. Нора сделала то, что делают все женщины в затруднительных ситуациях -- разрыдалась. Офицер стал утешать ее: мы знаем этого прохвоста, давно следим за ним... Это он интересует нас, а не вы. (Врал, конечно. Думаю, что всю эту провокацию они затеяли для того, чтобы легче завербовать Норку: она ведь была из нашей компании, а за нами -- чего мы не знали -- уже шла слежка. И "ухажер" был, без сомнения, их человеком). Коро- че, офицер пообещал, что Нора получит настоящий паспорт; а вооб- ще-то они знают, что у нее хорошая память, большие литературные способности -- так не согласится ли она... и т.д. "Ведь вы советс- кий человек?" Ей даже дали три дня на размышление -- и она решила размышлять вместе с нами. Что мы могли посоветовать? Девушке грозила вполне реальная опасность. Попытка скрыть пребывание в оккупации, подделка паспорта -- за это могли не только выгнать из ВГИКа, но и посадить. И мы сказали: соглашайся. Пиши им какую-нибудь чушь, и поподробней, чтоб они сами от тебя отцепились, поняв, что связались с дурочкой. Жалуйся на то, что разговариваешь во сне и боишься проболтаться -- ну, и все такое. Нора так и поступила. Ей действительно сделали новый паспорт; но уже через несколько месяцев после нашего ареста она бросила институт и удрала из Москвы в Калининград, бывший Кенигсберг. Лет шесть назад мы увиделись в Москве. Она стала журналисткой, живет и работает там же, в Калининграде. А пришлось ли ей -- тогда, в сорок четвертом -- писать что-нибудь про нас, я не спраши- -- 185 -- вал. Да оно и не важно... Итак, я не удивился и не возмутился, услышав про задание, которое получил Якир перед отправкой на Юрк Ручей. И больше мы не разговаривали на эту тему -- до встречи в Москве, когда и он, и мы с Юлием вернулись из лагерей. Шел уже пятьдесят седьмой год. Отозвав Петра в сторонку, я спросил: -- Скажи, они от тебя отвязались? Он искренне удивился: -- Кто? -- Ну помнишь, ты мне рассказывал... Про Ивана Ивкина... Что ты у них на крючке. А он, представьте себе, забыл. Скривился, помрачнел: -- А-а... Да, давно отвязались, давно... Но ты никому не рассказывал? -- Нет. -- И не надо. Я и не рассказывал -- пока не началась Петькина диссидентская активность. Кое-что нас с Юлием Дунским удивляло и раньше. Подозрительным казалось, что Якира, с его восьмью классами, после лагеря приняли в институт -- Историко-Архивный, живший под покровительством "органов". Странно было, что у Петькиных сподвижников случаются неприятности, а с ним все в порядке. Слышали мы и такую историю: группа диссидентов шла под его предводительством на Красную Площадь протестовать, не скажу сейчас, против чего; а Якир в последнюю минуту вспомнил, что ему надо зайти на почту, дать телеграмму в Киев -- чтоб и там устроили демонстрацию протеста. И всех протестантов, кроме Петьки, на площади арестовали... -- 186 -- Много чего слышали. Но все равно, из какой-то нелепой, может быть, лойяльности, мы, предупреждая близких людей, не говорили прямо: "Якир стукач", а остерегали: "Он у них под таким ярким прожектором, что лучше держаться подальше -- а то ведь можно попасть в непонятное и непромокаемое". Только Мише Левину и Нинке Гинзбург, в девичестве Ермаковой, мы объяснили все прямым текстом, без эвфемизмов -- потому что очень уж настойчиво Петька стал вымогать подписи у Мишиного тестя академика Леонтовича и Нининого мужа академика Гинзбурга. Были у нас кое-какие сведения и о неблаговидной роли, которую Якир играл во время воркутинской забастовки зеков (лагерный срок он кончал на Воркуте). Но об этом мы молчали: все-таки слухи и умозаключения недоказательны -- не то, что наш с Петькой разговор на комендантском. А из него я помню каждое слово и "готов дать правдивые показания". Только это никому уже не нужно: Якира давно нет в живых; забыто уже и его поведение на процессе -- позорное с точки зрения тех, кто не знал истинного положения дел, и естественное в глазах тех, кто знает. Интеллигентам свойственно искать и находить оправдание не только собственным слабостям, но и слабостям своих политических кумиров. Некоторые и сейчас верят версии, придуманной во время суда над Якиром и Красиным: Петр Ионович честный и отважный борец с режимом, но, к сожалению, алкоголик, больной человек. Следствие пользовалось этим, Якира мучили, не давая водки, и вымогали признания в обмен на 200 граммов. Но другие, в том числе Ильюша Габай, прелестный парень, идеалист в лучшем значении слова, поняли все, как надо. Я предполагал, а теперь и его друзья подтвердили, что и покончил с собой Илья -- 187 -- из-за жестокого разочарования в идейном вожде. Ну, не только из-за этого: были, говорят, и другие причины. Меньше всего я хочу, чтобы создалось впечатление, будто Петр Якир был просто-напросто стукачом, заурядным сексотом. Уверен, что он искренне разделял диссидентские идеи и страстно желал крушения советской системы. Но судьба связала его с "органами" и он пошел по пути всех знаменитых провокаторов прошлого -- таких, как Азеф, таких, как Малиновский. Он работал и на кагебешных своих хозяев, и на дело революции (диссидентское движение кто-то неглупый назвал "ползучей революцией"). Причем Якир наверняка утешал себя тем, что выдавая мелкую сошку, он покупает свободу действий себе, лидеру движения. Так думать было удобно. А может, была еще в этом и достоевщина, бесовская радость от сознания своей власти и над теми, и над другими. Эта наша с Юлием теория не особенно оригинальна, да я и не претендую ни на что. Я просто рассказываю, что знаю и что думаю.********) А сейчас вернусь в 1946 год, на комендантский лагпункт Обозерского отделения Каргопольлага. Пока будущий вождь московских диссидентов выполнял на Юрк Ручье особое задание, у меня начался первый лагерный роман -- с Петькиной будущей женой Ритой Савенковой, светловолосой всегда грустной девочкой. Коротко стриженая, худенькая, она похожа была не на взрослую женщину, а на двенадцатилетнего мальчика. А между тем у нее в ее двадцать лет уже была за плечами жутковатая любовная история. Вообще с ее биографией обстояло не так все просто. Во-первых, она была не Рита, а Валентина. Во-вторых, не Ивановна, а Георгиевна. В-третьих, не Савенкова, а Рижская. По Ритиным сло- -- 188 -- вам, ее отец Георгий Рижский еще в начале тридцатых годов сбежал каким-то образом за границу, и дед Иван, охраняя девочку от непри- ятностей, дал ей свою фамилию и новое отчество. Как видим, от неп- риятностей дед ее не уберег, но они никак не связаны были с ее именами, отчествами и фамилиями. На воле, по паспорту, и в лагере, по формуляру, она числилась Валентиной Ивановной Савенковой. Но я буду называть ее, как звал тогда -- Ритой. Как и многие другие девушки из Мурманска и Архангельска, в лагерь она попала из-за союзников. Ее первым любовником был англичанин, сотрудник какой-то миссии. Иностранцев советские девушки всегда любили.*********) А этот еще и подкармливал Ритку и ее стариков. Все было бы хорошо, но он оказался извращенцем -- садистом в прямом сексопатологическом смысле. Он мучил свою любовницу, щипал, выкручивал руки, колол булавками -- и добился того, что у Риты появилось стойкое отвращение к физической близости. Свой арест и пятилетний срок она приняла с облегчением. Не знаю, что ее привлекло во мне -- скорее всего отсутствие грубости и агрессивности. Я Риту очень жалел, старался обращаться ней как можно осторожней и нежнее. Попробовал убрать ее с общих работ. Для этого я пошел к доктору Куркчи, давнему сидельцу, крымскому татарину. Говорили, что он граф. Понятия не имею, водились ли среди крымских татар графы, но что Куркчи был интеллигентнейшим человеком с аристократическими манерами -- это точно. Стесняясь своего нахальства, я косноязычно попросил: -- Доктор, как бы это... как бы устроить Савенковой кант? Она же совсем фитилем стала, дошла на общих... Может, сунете в стационар? -- 189 -- В переводе это значило: как бы облегчить Савенковой жизнь? Она превратилась в дистрофика, отощала на общих работах. Может быть, положите ее в больницу? Куркчи посмотрел на меня с сожалением: -- Фрид, дорогой мой Фрид. Что за язык? Вы первый год в лагере -- подумайте, что с вами будет к концу срока? Я смутился, покраснел, пробормотал такое же косноязычное извинение. Доктор был, конечно, прав -- но только в широком смысле. Надо, надо было стараться сохранить человеческий облик. Но сказать по правде, о конце срока я тогда не думал. Это теперь, когда мне за семьдесят, десять лет выглядят коротким отрезком биографии. А тогда казалось, конца им не будет. Что же касается лексики, которая так шокировала доктора Куркчи, тут я останусь при особом мнении: феня -- одно из моих важных приобретений. Трудно рассказывать о лагере, не пользуясь лагерным жаргоном. Солженицын с блеском доказал это не только "Одним днем Ивана Денисовича", но и "Архипелагом"... Медики в лагере -- большая сила. Это понимали все, даже блатные. Хотя случалось и такое: вор идет в санчасть, просит освобождение. -- На что жалуешься? -- спрашивает врач. -- Живот болит. -- Урка задирает рубаху, и доктор видит у него на пузе пресловутый "колун" с засунутым под штаны топорищем. Как тут не дать освобождения?.. Но до такого редко доходило: с врачами-зеками можно было договориться по-хорошему. Доктор Куркчи не положил Риту в лазарет, он сделал лучше: велел нарядчику перевести ее в пошивочную мастерскую. А в стационар она попала потом, совсем по другому делу. На -- 190 -- комендантском уже год, как не было сахара. В конце концов его при- везли и всю задолженность ликвидировали одним махом. Сахар был не- очищенный -- бурый, как будто политый нефтью. Зеки шипели: сами, падлы, белый хавают, а нам какой?! Но рады были и бурому. (Уже в наши дни я узнал, что просвещенные европейцы и американцы только такой неочищенный сахар и признают: он якобы полезней белого). Ритке Савенковой причиталось килограмма два. Ей насыпали чуть не полный котелок; она залезла с ним на верхние нары и слопала все за один присест -- ела, ела, и не могла остановиться. А к вечеру температура сорок. Взяли девочку в лазарет, еле выходили. (Вот вам и "полезней белого". "Что немцу смерть, то русскому здорово" -- и наоборот). Ко мне Рита очень привязалась, но длиться долго нашему роману было не суждено. В один совсем не прекрасный день нарядчик объявил мне: готовься к этапу, поедешь в Ерцево. Станция Ерцево южнее Кодина, там располагалось управление Каргопольлага и несколько его лагпунктов. Ехать ужасно не хотелось: здесь у меня была непыльная работенка, друзья и -- не последнее дело! -- любовь. Я кинулся в санчасть к доку Соловьеву. Доком, на американский манер, мы его звали за очки в золоченой оправе, пижонские усики и китель, на котором все армейские пуговицы были разные: английская, немецкая, польская, румынская. Такое у него было хобби. Медицина тоже была не профессией. Доктором Саша Соловьев не был, да и фельдшером стал в лагере: в Москве его главным занятием была игра на скачках. Ко мне, как к земляку -- он жил когда-то в нашем Столешниковом переулке -- док благоволил. Я спросил совета: как бы "закосить", лечь в стационар, чтоб не идти на этап? Соловьев объяснил, что есть верный способ нагнать температу- -- 191 -- ру; надо ввести под кожу кубиков двадцать дистиллированной воды. -- Но к сожалению, -- развел руками док, -- дистиллированной воды у меня нет. -- У меня есть! -- Я выскочил из барака; на крыльце стояла бочка с дождевой водой. Набрав поллитровую банку, я вернулся к фельдшеру. Док не стал уточнять происхождение воды -- игрок, человек азартный, он был заинтересован в исходе эксперимента. Набрал грязноватую воду в шприц, закатал мне под кожу полную порцию -- и никакого эффекта! Ни воспаления, ни температуры -- ничего. Соловьев удивился. Подумав, сказал: -- Есть еще один способ. Я не пробовал, но блатные это практикуют. Надо очистить небольшую луковицу, надрезать и ввести в задний проход. Я огорчился; луковицы у меня не было. -- У меня есть! -- с готовностью сказал док. Сказано -- сделано. Очистили, надрезали, ввели, куда следовало -- и снова нулевой результат. Я целые сутки ходил с этой луковицей, даже переночевал в таком виде со своей девушкой. Измерили температуру -- 36 и 6! Петька Якир -- он только что вернулся с Юрк Ручья -- объяснил мне, что температуру можно повысить простым напряжением мышц.Сам он не раз так делал: сидел раздетый до пояса, в каждой подмышке по градуснику (хитрое нововведение фельдшера Загорулько) и пыжась, напрягая мышцы, выжимал десятые градуса -- до субфебрильной температуры 37,3 -- 37,4. Если делать это изо дня в день и при том покашливать, могут положить в лазарет -- с подозрением на ТБЦ. Я этого не умел. Попробовал -- не получилось. И решил воспользоваться тем, что прием в этот день вел не бдительный Загорулько, а старый доктор Розенрайх, который два градусника не ставил. Да -- 192 -- ему и не до меня было: утром он в очередной раз извлек из кабинки пожарников свою возлюбленную, пышнотелую рыжую Машку, и пребывал в расстроенных чувствах. И я, вспомнив школьный, а также лубянский опыт, нащелкал себе ногтем тридцать восемь и одну. По болезни меня "отставили от этапа" -- такая была формулировка. Но рано мы с Петь- кой и Ритой радовались. Уже через два дня пришла на лагпункт теле- фонограмма; "С первым проходящим вагонзаком отправить со всеми ве- щами и учетно-хозяйственными документами... и т.д." Делать было нечего, пришлось собираться в дорогу. Ритка плакала не переставая. Чтоб развеселить ее, я составил акт передачи по всей форме: "Передается Петру Якиру в состоянии, не требующем капитального ремонта и годном к эксплоатации..." Нам с Петькой казалось это очень остроумным; Рите не казалось. Но честное слово, никакого непристойного смысла мы в текст не вкладывали. Просто Петька пообещал заботиться о Рите, опекать ее по-дружески. Я уехал, они остались. Прошло какое-то время, и у них начался роман. Как говорил армянин из анекдота: "Ишто думал, ишто вышло". Прошло еще несколько месяцев, и малосрочница Рита ушла на волю уже беременной. И вскоре родила Петьке дочку Иру. В 1957 году мы с Юлием Дунским вернулись с "вечного поселения" в Москву и встретились с Якирами: Рита -- теперь уже Валя -- разыскала мою маму и от нее узнала, что мы приехали. За это время Петька успел побывать на Воркуте и в Сибири на поселении. Он сам попросился туда, потому что там уже были Валя с дочкой. Но это другая, грустная и трогательная история; не мне ее рассказывать. А девочку Иру я увидел, когда ей было лет семнадцать -- и с тех пор не встречал. Как я уже писал, наши с Якиром пути сильно -- 193 -- разошлись. К сожалению, и с Валей мы перестали видеться. Теперь ни Петра, ни Вали нет в живых. А Ира замужем за Юлием Кимом. Мне не хочется, чтобы мои записки попали им на глаза; но и умолчать о провокаторстве Якира я не имею права: он слишком заметная фигура в истории диссидентского движения. Для будущих историков я и решился написать, как было. Примечания автора *) Серегин не был блатным. И на воле, и в лагере он работал бухгалтером -- невысокий спокойный человек с тихим голосом. Но вот глаза!.. После знакомства с Иваном я понял, что определение "глаза убийцы" это не выдумка романистов. Он явно был психопатом: при малейшем противоречии впадал в бешенство и кидался на обидчика, как бультерьер. Серегин имел уже две или три судимости -- каждый раз за попытку убийства, удивлявшую судей своей немотивированностью. **) ГУЛАГ -- Главное Управление Лагерей. Узнав от Солженицына эту аббревиатуру, сегодняшние авторы -- особенно западные -- употребляют ее неправильно; наверно, по ассоциации с немецким "шталагом". Отправляли не в Гулаг, а в Каргопольлаг, Ивдельлаг, Сиблаг, Севдорлаг и т.д. Исправительно-трудовые лагеря -- ИТЛ. Отдельный лагерный пункт назывался ОЛП. Так и говорилось: на седьмом ОЛПе, на нашем лагпункте, в лагере... А ГУЛАГ упоминался только в деловых бумагах. ***) Ствол сваленного дерева называется "хлыстом". Там же в лесу его распиливают на шестиметровые бревна -- "баланы". По-фински балан -- кусок: наверно, у финнов-лесорубов и переняли название. ****) Когда я рассказал про Сульфидинова и Парашютинскую Мише Левину, эрудиту, он тут же вспомнил, что при Иване Грозном состоял -- 194 -- дьяк по фамилии Велосипедов, хотя велосипедов тогда не было (Вело- сипедов в переводе с латинского значит Быстроногов). *****) Малолетка -- паренек или девушка моложе 18-ти лет. Термин имел и собирательное значение:весь несовершеннолетний контингент называли "малолетка". Говорили: "пришла этапом малолетка; малолетка совсем обнаглела". Они официально пользовались некоторыми послаблениями -- на особо тяжелые работы не посылали, рабочий день был короче. В большинстве это были уголовники, и их опасались куда больше, чем взрослых воров. У тех были хоть какие-то сдерживающие центры, а малолетка из кожи вон лезла, чтоб заслужить одобрение паханов. Юлик Дунский однажды попал учетчиком в бригаду малолеток, и они ему сильно портили жизнь -- крикливые, несносные, как стая злобных обезьян. Когда стало совсем уже невтерпеж, Юлик схватил одного, по кличке Ведьма, за шею и сунул головой в печь (дело происходило в вицепарке, где готовят вицы -- прутья, которыми вяжут плоты на сплаве). Малолетка завизжал, завопил: -- Ой, глаза!.. Глаза лопнули! Юлик выдернул его из топки и выяснилось, что глаза у Ведьмы не лопнули, но ресницы и брови обгорели. После этого случая к Юлию никто не лез. ******) Ломали и не таких... Мой школьный товарищ, сын генерала авиации А.А.Левина, расстрелянного в июне 41 года, познакомился с делом отца -- пробился-таки на Лубянку. Он сделал выписки из протоколов. Я читал, и плакать хотелось: какие люди! Боевые летчики, Герои, Дважды Герои Рычагов, Лактионов, Смушкевич, а с ними и сам Левин, признавались, что работали на немецкую разведку, -- 195 -- что завербовали друг друга, что занимались вредительством, что... Господи!.. Шурик сделал выписку и из показаний Берии: "Его сильно побили" (это, кажется, про Лактионова). "Сильно..." Как же их луп- цевали, что с ними вытворяли, если сломались все! Себя не так жал- ко, как их. *******) Замечено, что лейтенанты -- ну, может быть, и капитаны -- в лагере приживались, пробивались на хорошие должности. А подполковники и полковники -- нет. Неужели, чем дольше в армии, тем меньше у офицера инициативы и энергии? ********) Мира Уборевич-Боровская рассказала мне недавно, что вернувшись из первого заключения, Якир и им со Светланой Тухачевской признался, что его в лагере завербовали. Каялся, плакал... В отношении же "диссидентского периода" Юлий Ким, я знаю, придерживается версии, не совпадающей с моей. Достаточно критично относясь к своему покойному тестю, он считает, что отбыв второй срок, Якир не стучал, а своей диссидентской деятельностью старался отмыть старые грехи. А что на Красную площадь не пошел -- так это он просто струсил. Мне, честно говоря, не верится. *********) Не совсем к месту, но расскажу. В Минлаге мы познакомились с абсолютно русским человеком -- курносым, белобрысым, окающим, -- который по документам числился евреем. Он сам при первой паспортизации тридцатых годов просил вписать в пятую графу чужую национальность. -- А зачем? -- спросил его Юлик. Лже-еврей слегка смутился: -- Думал: вроде иностранец, девушки хорошо относятся. (В те годы и советская власть неплохо относилась.) -- 196 -- VIII. МАЛИННИК Переезд в Ерцево ничем примечателен не был -- разве что отсутствием обычных этапных неприятностей. Этапов з/к з/к не любят и боятся, о чем свидетельствует и лагерный фольклор: "Вологодский конвой шуток не принимает", "Моя твоя не понимай, твоя беги, моя стреляй" (это о среднеазиатах, якобы отличавшихся особой жестокостью. В песне об этом поется: "Свяжусь с конвоем азиатским, побег и пуля ждут меня".) Не помню, какой конвой вез меня из Кодина -- да я их почти не видел и не слышал. Столыпинские купе, огороженные решетками как камеры в американской тюрьме, случалось, набивали зеками до упора, не повернешься. Но я ехал в комфорте -- один, и недолго. К вечеру мы прибыли в Ерцево. 15-й лагпункт, куда меня привели, оказался сельхозом. Население зоны было смешанным, как и на прежнем моем месте жительства. Но мужчины пребывали здесь в подавляющем меньшинстве -- человек сто при списочном составе чуть более семисот. Женщины трудились на сельхозработах, большинство мужчин в ремонтно-механических мастерских. Туда направили и меня, на должность уборщика цеха. В РММ я проработал недолго, но успел познакомиться и на всю жизнь подружиться со слесарем Лешкой Кадыковым. Слесарем он стал уже в лагере, а до того был московским -- вернее, подмосковным -- пареньком без специального образования и политических убеждений; и то, и другое появилось потом. Когда мы спустя десять лет встретились в Москве, он был обладателем инженерного диплома и работал -- 197 -- прорабом на монтаже самых сложных металлоконструкций: это он стро- ил Бородинскую панораму и новый цирк на Ленинских горах. А что до политических взглядов, так он при первой же московской встрече объявил: -- Валерий Семеныч, ты поверишь: в банду меня тянут! -- Какую банду? -- Да в партию. Но со мной этот номер не прохонже! А в лагере мы с ним о политике не разговаривали, нас берег здоровый инстинкт: еще не прошла мода навешивать дополнительные лагерные срока за болтовню. Языки развязались много позже, когда я попал в Минлаг: там уже терять было нечего. Сталина называли не иначе, как "черножопый", "ус" или "гуталинщик". И ничего, проходило. Году в 51-м запретили получать в посылках чай -- чтоб не чифирили. Чай мы все равно добывали, через вольняжек: и переиначив следовательское клише, смеялись: "Собравшись под видом антисоветских разговоров, занимались чаепитием" (на Лубянке почти во всех протоколах было: "Собравшись под видом чаепития, занимались антисоветскими разговорами"). Минлаг обогатил и мой запас частушек. В бараках, не таясь, распевали: Троцкий Ленину сказал: Пойдем, Ленин, на базар, Купим лошадь карию, Накормим пролетарию. (Вариант: Ленин Троцкому сказал: Я мешок муки украл, -- 198 -- Мне кулич, тебе маца -- Ламца-дрица-а-ца-ца!) А то и такое пели: Эх, огурчики, да помидорчики, Сталин Кирова убил в коридорчике! Почему "органы" не реагировали, не берусь судить; стукачей и в Минлаге хватало. Возможно, всерьез рассчитывали на то, что мы и так из зоны никогда не выйдем?.. Мой ерцевский друг Лешка Кадыков в Минлаг не попал, у него были две легкие статьи. Хотя формулировка одной из них звучала грозно: "разоружение Красной Армии"; другая была -- "незаконное хранение оружия". Лешкино преступление заключалось в том, что он нашел в лесу пистолет (в их местах осенью 41-го шли бои). Вместе с другими пацанами Леха упражнялся в стрельбе по пустым бутылкам; сосед-энкаведист сообщил, куда следует, и парень получил восемь лет. Если бы пистолет был немецкий, Лешка отделался бы пятью годами -- за незаконное хранение. Но на беду ему попался не "вальтер" и не "парабеллум", а наш советский ТТ... В 45-м по амнистии Кадыкову скостили три года и вскоре он вышел на свободу. Лагерь пошел ему на пользу; как и мне -- в смысле общего образования. Но ему повезло и в узко-профессиональном отношении: в РММ он трудился под руководством Александра Сергеевича Абрамсона, крупного специалиста в области моторостроения, и стал классным автомехаником. Как малосрочника, его в посевную расконвоировали, он работал -- 199 -- трактористом и удивлял окрестных трескоедочек ростом и мощным сло- жением: -- Парень-то какой большой огромный! -- восхищенно окали они. Алексей Михайлович и сейчас, в эпоху акселератов, заметен в московской толпе. А тогда, на фоне низкорослых архангельских мужичков, смотрелся как Гулливер среди лилипутов. Абрамсон его ценил: у Лешки и голова была хорошая, и руки. Этими огромными как окорока ручищами он выполнял самую тонкую работу. У меня хранится изящная алюминиевая пудреница, которую он сделал в подарок моей маме -- в 47-м году она приезжала на свидание. А с Абрамсоном они изготовили какой-то не то карбюратор, не то приспособление, заменяющее карбюратор -- и дающее 10 % экономии бензина. Это изобретение Абрамсон сделал еще в Чехословакии. Он был "невозвращенцем": поехал в конце тридцатых в заграничную командировку и остался в Праге. При немцах он выдавал себя за шведа и тем спасся. А от своих спастись не удалось -- дали десять лет за измену родине и привезли к нам. С абрамсоновским карбюратором (или не карбюратором) начальник РММ Шатунов ездил в Москву, демонстрируя его преимущества. Уговорил одну московскую газету опробовать изобретение на редакционной машине; испытания прошли успешно. Начальник вернулся в Ерцево счастливый: он, по-моему, верил что им с Абрамсоном дадут Сталинскую премию.*) В ожидании премии Александра Сергеевича перевели жить в отдельную кабинку и выдали новое х/б обмундирование. А вскоре его забрали на этап; и срок он кончал в какой-то московской шараге. Леша Кадыков -- уже вольный -- видел его там. А изобретению хода не дали: как объяснил мне Лешка, из-за ревности и интриг академика Чудакова, "карбюраторного бога"... -- 200 -- Подбирать металлическую стружку и сметать в кучу опилки было не трудно, однако звание уборщика не вызывало уважения. Может быть, со временем меня приставили бы в РММ к какому-нибудь стоящему делу; но стать слесарем или токарем мне не было на роду написано. Моим трудоустройством занялась Ира Донцова -- до посадки московская студентка. На Лубянке она сидела в одной камере с Ниной Ермаковой и была "наседкой"; об этом я узнал еще на Красной Пресне. Подозреваю, что и перевели меня из Кодина в Ерцево для того, чтоб Ира меня "разрабатывала"; Якир-то в Кодине на меня не стучал. А тут -- есть надежда: все-таки землячка, знакома с моей невестой... Впрочем, не исключено, что они об этом и знать не знали. Часто мы в своем воображении делаем "органы" куда умнее и осведомленнее, чем они есть. (Юлик Дунский сказал бы "антропоморфизируем".) Донцова не оправдала доверия кумовьев. Уже после Ириного освобождения (срок ей дали божеский, пять лет), ее любовник Марк Антошевский отозвал меня в сторонку и сообщил: -- Ирка просила сказать: на тебя она не стучала. Так что не думай. -- Я и не думаю, Марк. Будешь писать, передай ей привет -- и спасибо за все хорошее. Марк сильно ее любил. Повесил в бараке Ирину фотографию -- красивое лицо, большие светлые глаза, -- а ниже, для подсветки, пристроил лампочку; он был электриком. Ребята посмеивались: как икона с лампадой!.. Не знаю, почему Ире важно было, чтоб я узнал о ее -- как бы это сказать? -- лойяльности... И еще одна стукачка призналась мне, что кум интересовался моей персоной -- совсем мало -- 201 -- знакомая девка, я даже имени не помню. Она, Ира, Петька -- три признания! Исповедь облегчает душу? По Иркиной протекции меня взяли в бухгалтерию счетоводом. Из шести конторских работников трое были пересидчики; у них в формулярах значились не цифры -- номера статей и пунктов, а буквы. У Володи Волина, как помнится, КРТД -- контрреволюционная троцкистская деятельность, у Ольги Алексеевны и Жозефины Иосифовны -- ЧСИР, члены семей изменников родины. Обе были вдовами расстрелянных в ежовщину военных. Ко мне они отнеслись прямо-таки по-матерински заботливо: учили бухгалтерским премудростям, не сердились на мои промахи. Но еще снисходительней к этим промахам был мой непосредственный начальник Иван Трофимович Обухов. Жозефина мне внушала, например: баланс должен сойтись с точностью до копейки, это святая святых двойной бухгалтерии! И я искал эти не желающие сойтись копейки, по десять раз перепроверяя каждую проводку. А Иван, видя мои мученья, изящным жестом не по-крестьянски маленькой руки отодвигал проблему в сторону: "Баланс составляется в тысячах рублей!" И бессовестно округлял цифры. Но он же и оберегал меня от служебных неприятностей. Сын саратовского крестьянина, он окончил классов пять средней школы, но был наделен практической сметкой, которой мне в те времена так не хватало. Помню, я ничтоже сумняшеся вывел в калькуляции себестоимость одного куриного яйца -- 720 руб. (Не в том месте поставил запятую.) А Ивану и считать не нужно было, для него цифры не были абстрактны, он сразу видел: ну, не может одно яйцо столько стоить! Теперь-то, в 93 году, такая цена не кажется фантастической -- то ли еще нас ждет... Но тогда это было прямым доказательством моей профнепригодности. -- 202 -- Просвещал меня Иван Трофимович и по всяким житейским вопросам. Я уже поминал, что сексуальные мои познания были очень невелики. Хотя первый -- теоретический -- урок я получил в возрасте двенадцати лет. Я тогда лежал в больнице с дифтеритом; в нашу палату попал один взрослый, заболевший этой детской болезнью. Это был ломовой извозчик, добродушный словоохотливый дядька; он рассказывал нам о своих любовных похождениях и мы с большим интересом слушали. Желая сделать мне приятное, он сказал: -- Но самые лучшие женщины это евреечки! -- Почему? -- У них пизда поперечная. -- Как же она закрывается? -- удивился я. -- А конвертом. Сведения Ивана Обухова были менее фантастичны, хотя и не бесспорны. Это от него я впервые узнал пословицу: "На версту вершок хуйня, а на хую вершок верста". Иван не рекомендовал злоупотреблять сексом (слова этого он не знал, заменял другим). -- Надо так, -- говорил он. -- Один раз на сон грядущий, второй -- на коровьем реву. Вооруженный этими знаниями я отправился на 37-й пикет. Т.е., не сам отправился, а меня направили на курсы бухгалтеров -- да, бывало в лагерях и такое. 37-м пикетом назывался лагпункт, обслуживавший лесопилку. Вообще-то пикет -- это отрезок железнодорожного пути длиной сто метров, а так же геодезическая отметка на местности. Почему л/п носил такое название, не знаю, как не знаю и того, почему именно там, а не на головном лагпункте решено было разместить наши курсы. -- 203 -- Со всех ерцевских лагподразделений -- с Чужги, с Алексеевки, с Круглицы и Островного -- привезли зеков, человек двадцать, и стали готовить пополнение для контор: кое-кто из старожилов в тот период все-таки уходил на свободу. Правда, вскоре почти всех их снова похватали и разослали по лагерям; но как сказано в "Маугли", "это уже другая история, для взрослых". Большую часть курсантов составляли такие же как я придурки. Но были и работяги, с общих, получившие двухмесячную передышку. Преподавали опытные бухгалтера: главбух всего Каргопольлага -- офицер, и с ним два отсидевших свое зека. Атмосфера на занятиях была вполне деловая и доброжелательная. Особенно благоволил ко мне неулыбчивый и немногословный горьковчанин Соломонов. Однажды принес книжку, сунул мне. -- Почитайте. Хорошая, -- сказал он, окая. Книжка и вправду была хороша -- "Спутники" Пановой. Учился я неплохо, и помогал самой отстающей, Шурочке Силантьевой. Была она курносая, веселая, голубоглазая -- и я, конечно же, влюбился. (Постоянство вкусов -- моя отличительная черта.) Хочется верить, что это господь послал мне Шурочку. Неспособная к бухгалтерии, она обладала бесценными женскими способностями, в том числе редкостной чуткостью. И, в свои двадцать три года, большим практическим опытом. Все про меня поняв, она в два счета избавила меня от всех комплексов, за что я буду благодарен ей по гроб жизни. Не знаю, где она теперь, что с ней сталось. Надеюсь, что жива и здорова. Шура была дочкой директора энкаведешного дома отдыха в Луге. Ее первыми учителями в постели были постояльцы папиного заведения -- не только чекисты, а и два циркача, родные братья. "Два бра- -- 204 -- та-акробата", говорила Шурочка. Обо всех она рассказывала и откро- венно, и весело. Но вот о тех, кто сменил в доме отдыха и энкаве- дистов и циркачей, когда немцы заняли Лугу -- об этом мы с ней ни- когда не говорили. Я не спрашивал, она тоже помалкивала. Хотя ее подружки любезно сообщили: твоя Шурочка -- немецкая подстилка. Девушек и женщин, живших в оккупацию с немцами, в лагере было много, и у каждой имелись свои причины и свои обстоятельства; бог им судья. Но судили-то их не на небесах, а на земле, причем на советской, и всем подряд давали срока по 58-й -- кому больше, кому меньше. Я их не осуждал -- жалел. Заниматься любовью в бараке, прилюдно, нам с Шурой не хотелось. И мы часами простаивали в темном тамбуре, ожидая, пока прекратится хождение. Только раз нам удалось оттолкнуться (тогда не говорили "трахнуться"") в относительном комфорте: на опилках, за штабелем. Курсантов ведь выводили иногда на лесопилку -- убирать территорию; вот мы и воспользовались. Правда, задержались малость, и когда прибежали к воротам, все те же доброжелательные подруги стали громко советовать: -- Шур! Хоть отряхнулась бы!.. Вся спина ее серенького довоенного пальтишка была в опилках. Там, в рабочей зоне, можно было добыть через вольных курево, а то и выпивку -- за деньги, понятно. В Шурин день рождения мне принесли целых два поллитра. Отпраздновать мы решили вечером, в бараке. Но вот проблема: как пронести водку в зону? Эту задачу я решил с гениальной простотой. Заложил по бутылке в каждый рукав повыше локтя и во время обязательного шмона перед воротами с готовностью распахнул бушлат, разведя локти в сторону. Вертухай привычно скользнул ладонями по моим бокам и буркнул:"Ходи." Если б -- 205 -- нашел водку, мне обломилось бы суток десять ШИЗО. Но ради любимой девушки стоило рискнуть. Да, да, любимой! Шурка была вторая в моей жизни женщина, которой я сказал это слово -- "люблю". Потом говорил и другим -- но не часто. И не в лагере... Занятия на курсах кончились, мы сдали экзамен -- я на пятерку, Шура на троечку с минусом -- и разъехались по свои лагпунктам. Мы потом переписывались, через бесконвойников. Я старался переправить ей что-нибудь вкусненькое из маминых посылок; а однажды мы даже смогли увидеться -- но об этом немного погодя. На выпускном занятии начальник курсов, старший лейтенант, чью фамилию я, к сожалению, забыл, приятно удивил нас. Свою прощальную речь он начал давно забытым обращением: "Товарищи!" Оговорился? Не думаю. Были, были среди лагерного начальства вполне порядочные, многое понимавшие люди. На 15-й я вернулся старшим бухгалтером производственной группы. На меня смотрели с уважением, а девушки с новым интересом: подружиться со мной, считали они, было бы полезно. Попадая в тюрьму, женщины в первые же дни узнавали от опытных сокамерниц: в лагере надо сойтись с кем-нибудь из придурков, лучше всего с нарядчиком -- пристроит на легкую работу. А одной быть нельзя, дойдешь на общих. И блатные приставать будут. К нам на 15-й пришел этап из Иванова -- молодые девчонки, в большинстве ткачихи, получившие срок по статье 162-й, воровство: вынесли с фабрики две-три бобины пряжи и променяли на хлеб. Пока они все вместе жили в карантинном бараке, их навещали наши старожилки -- познакомиться и узнать, не пришел ли кто из землячек. Заодно инструктировали: тут на сельхозе с мужиками плоховато, человек сто всего, да и то половина доходяги. Но есть в хлебо- -- 206 -- резке грузин Моисей, он баб любит; а в бухгалтерии -- очкастый мо- лодой еврей. У него, вроде, никого нет... Девушки слушали, прини- мали к сведенью. И жалели свою товарку, которая была на седьмом месяце беременности: -- Любочка, а ты-то как будешь? С таким-то пузом. -- А я, девочки, рачком.**) Об этой беседе мне рассказала, хихикая,Люська Беляева, с которой у нас случился скоротечный роман: она воспользовалась наводкой. У нее было милое курносое личико, тоненькая фигурка и, как отметил мой друг Леха Кадыков, "подстановочки под ней выполнены очень аккуратно". (Лешкина речь и по сей день отличается своеобразием; про одну знакомую даму он сказал, что у нее большое обоняние). А подстановочки,т.е., ножки, были у Люськи действительно хороши. И удивительная походка -- куда до нее нынешним манекенщицам! На этапе Люсю постригли: завшивела в тюрьме. И теперь она ходила, не снимая голубой косынки; каждую ночь проверяла, не отросли ли волосы. Об этом ее нетерпеливом ожидании знал весь лагпункт. И Венька Стряснин, зав.ШИЗО, вместе с надзирателем Серовым, сыграли над Люськой пакостную шутку: сорвали косынку и снова постригли наголо, объявив, что у Беляевой вши. Как она рыдала, бедная девка! Ведь нагло врали, сволочи. Она была чистюля, заботилась о своей внешности, даже чистила зубы два раза в день -- чего я, например, не делал никогда. Женщины в этом смысле -- да и не только в этом -- существа удивительные. Моя тетка Нюрочка, посаженная в 37-м как ЖИР, жена изменника родины, рассказывала: в Темниковских лагерях, в женском бараке, она наблюдала интересную сцену. Новенькая, тоже жена из- -- 207 -- менника из только что прибывшего этапа, делала на нарах массаж ли- ца, похлопывая по щекам кончиками пальцев. При этом она причитала: -- Ужас, ужас... Мужа, конечно, расстреляли... (Тюп-тюп-тюп.) Детей отправили в приют... (Тюп-тюп-тюп.) Боже, десять лет, десять лет! (Тюп-тюп.) Нет, я знаю -- я не переживу!.. Сама Нюрочка вышла через пять, сохранив, как видим, чувство юмора -- и ангельский характер. Ее первого мужа расстреляли, а вторым стал мой овдовевший дядька Володька, который мучил ее, думаю, не меньше, чем лагерное начальство -- хотя любил; он еще в гимназии был влюблен в Нюрочку... Люська была не Людмила, как полагалось бы, а Лариса. Лариса Яковлевна Беляева, 1927 года рождения. Расстались мы в сорок восьмом, а в шестьдесят первом, уже вольным человеком, я по киношным делам попал в Иваново. Наугад поинтересовался в справочном киоске: где живет такая-то? Оказалось, что живет на этой улице, только теперь у нее другая, немецкая или еврейская фамилия. Я постоял-постоял перед ее домом, но так и не решился зайти: наверно, замужем, наверно, не хвастается своим лагерным прошлым. Зачем осложнять человеку жизнь? Тем более, что и любви-то не было -- ни с ее, ни с моей стороны. Так "курортное знакомство". Разнообразием статей, сроков и, соответственно, человеческих типов наша женская зона превосходила, пожалуй, любой чисто мужской лагпункт. Кроме воровства, растрат, мошенничества и всех пунктов 58-й статьи, были и специально женские преступления -- проституция, криминальные аборты. В те годы криминальными считались все аборты -- советское законодательство их то разрешало, то запрещало. И судили абортисток за детоубийство, по ст. 136. К ним в зоне относились сочувственно, хоть и подозревали, что некоторые врут, будто -- 208 -- сидят за аборт, а в действительности придушили уже родившегося ре- беночка: времена были тяжелые, голодные. Почему-то больше всего не любили у нас на 15-м некрасивую угрюмую бесконвойницу: она схлопо- тала года три за растление малолетних. Вот уж нетипичная для жен- щин статья!.. Воровки -- не ивановские расхитительницы гос. имущества, а настоящие блатнячки -- держались особняком. Себя называли "крадуньи, жучки, воровайки". Перед начальством не тушевались, вели себя нагло и вызывающе. Я сам видел, как пришла такая жучка в кабинет к Козлову, инспектору ЧИС, части интендантского снабжения, и потребовала, чтоб ей выдали комплект обмундирования. Инспектор отказал: она была "промотчица" (промотом называлась утрата казенной одежды; украли у тебя, потерял или спалил по-нечаянности на костре -- все равно считалось, что промотал. Было б что!) Девка напирала, Козлов стоял на своем: -- Не дам, и не проси! -- А в чем я на работу выйду?.. Вот так? -- И она распахнула телогрейку, под которой не было ничего, кроме голого тела. Инспектор смутился, даже покраснел -- а ей только того и надо было. Этот спектакль блатнячки разыгрывали во всех лагерях нашей родины. И во всех лагерях известна была изящная формула отказа от работы: -- Начальник, этими ручками не лопату, а хуй держать! Бригадирша из блатных, дородная и не слишком молодая -- все величали ее Анна Петровна -- спала в почетном углу барака, отгороженном занавеской. Во время вечернего обхода она голышом разлеглась поверх одеяла, и выпятив белый живот, ждала, пока вертухай не -- 209 -- отдернет занавеску. Дождалась-таки желанного эффекта: -- Испугался!-- заливалась смехом Анна Петровна. -- Думал -- куль с мукой, а на нем крыса сидит! Молодые воровайки щеголяли наколками -- звезды вокруг сосков или надпись на ляжке: "Умру за горячую еблю". Своими глазами не видел, врать не буду: я с блатнячками не шился. Одна, правда, сказала про меня -- "красюк". Зато другая объявила, что не покажет мне и с десятого этажа. А третья называла меня "крокодил в разобранном виде". Что за разобранный вид, не знаю; но так говорили. Или еще так:"страхуила в разобранном виде". Что же касается лозунга "Умру за...", то он, как и многие другие, с реальной жизнью мало соотносился. Бытующее в народе -- и литературе, к сожалению -- представление о похотливости и ненасытности оголодавших лагерниц сильно преувеличено. Не верю в рассказы (кто их не слышал?) о зашедшем в женский барак монтере, которому бабы перевязали обрывком электрошнура мошонку и долго пользовали -- все по очереди. Еще глупее байка про залежи узких мешочков, набитых кашей -- их якобы обнаружили на развалинах снесенного бабского барака. Мешочки!.. С кашей... Тьфу! Разумеется, были и в лагере чувственные женщины, всерьез страдавшие от воздержания. Одной нашей бесконвойнице, невзрачной молодой бабенке, с глазами всегда грустными и виноватыми, вольная врачиха Роза Самойловна даже назначила специфическое лечение: ее послали уборщицей на вохровскую псарню, к молодым солдатам-собаководам. Другая, постарше, некрасивая веселая полька пани Зося, откровенно приставала к ребятам из РММ -- и иногда добивалась успеха. Токарю Витьке Кофляру она благодарно сказала: -- Пане Кофляр, меня много кто ебал, но как вы -- никто! У вас, -- 210 -- пане Кофляр, хуй в золотой оправе. Но были и вполне равнодушные к сексу девки, занимавшиеся любовью по необходимости. Одна во время полового акта (дело происходило в женском бараке, на верхних нарах) крикнула подружке, собравшейся на ужин: -- Тань, возьми на меня, ладно? Это я слышал своими ушами. Имелись на 15-м и ковырялки -- этим противным словечком называли тех, кто мастурбировал; имелись и коблы, они же кобелки. Эти вызывали повышенный интерес -- и не только у меня. Двух из них считали гермафродитами. Возчица фекалия Сашка, немолодая, низенькая, говорила про себя "я был", "я ходил". В телогрейке и ватных штанах пол ее определить было трудно. Одна моя приятельница знала лагерное поверье: если плеснуть на гермафродита холодной водой, мужское естество выйдет наружу. Она и проделала это в бане, окатила Сашу из шайки. Та разозлилась, крикнула: -- Увидеть хочешь? Приходи ночью, увидишь. Любовь Сашка крутила со своей напарницей-фекалисткой, такой же низкорослой и, как любили говорить в те годы, "семь раз некрасивой". Нормировщик Носов, мужик совершенно бессовестный, выпытывал у Сашиной сожительницы: -- Нет, ты расскажи -- как вы с ней это делаете? -- Так ведь натуральный мужчина, -- слегка стесняясь объясняла допрашиваемая. Вторая "гермафродитка", бригадирша Марья Ивановна, была поколоритней. Коротко стриженная, красивая, в офицерских брюках, заправленных в кирзовые сапоги и лихо сдвинутой набок кубанке -- ни дать, ни взять, первый парень на деревне! Все тот же Носов орал на -- 211 -- всю контору: -- Марь Иванна... Эта Марь Иванна не одну на Островное отправила! Это была метафора. Имелось в виду: от нее не одна бабенка забеременела! Марья Ивановна слушала и польщенно посмеивалась. Хотя скорей всего она была просто мужеподобной лесбиянкой. На лагпункте с уважением говорили, что она отбила бабу у самого Степана Ильина -- ссученного вора, коменданта. А отбитая и не отпиралась: -- Попробуешь пальчика -- не захочешь мальчика!.. Про сколько-нибудь постоянную любовницу зек говорил "моя жена". И она про него -- "муж". Это говорилось не в шутку: лагерная связь как-то очеловечивала нашу жизнь. А некоторые, выйдя на волю, становились официальными мужем и женой; знаю по-крайней мере три такие пары. Постоянная связь уважалась и была выгодна во многих отношениях. Налаживалось какое-никакое семейное хозяйство, к "жене" как правило, другие не приставали -- зачем мужикам портить отношения? Принцип социального равенства в лагерных "браках" соблюдался не всегда. Мог, скажем, конторский придурок выбрать подругу из своего окружения, но чаще бывало по-другому. И приличные женщины, случалось, жили с ворами или суками -- страдая от несоответствия. Помню, еще в Ерцеве, когда скотина Толик Анчаков "совал мне в рот и в нос", т.е., материл по-черному, возлюбленная Толика, тихая миловидная ленинградка, смотрела на меня из-за его плеча, вздыхала и глазами извинялась за сожителя. А на 15-м была вольнонаемная врачиха Ольга... забыл отчество. Она освободилась году в сорок пятом и, как многие, осталась при лагере: бывалые контрики чувствовали, что так безопаснее. На носу -- 212 -- у этой очень славной дамы был глубокий шрам. Мне объяснили его происхождение: оказывается, в бытность заключенной, она жила с блатным. Эта связь стала ее тяготить, и врачиха попросила опера отправить неудобного любовника на этап. Тот узнал об этом, но про- молчал. А когда настал час разлуки, пришел к подруге, поцеловал на прощанье и вцепился зубами в нос. Откусил, но не напрочь: удалось поставить на место и сшить. Но шрам остался памятью на всю жизнь... За свой срок я погостил на трех лагпунктах, где были женщины. И как ни странно, не могу вспомнить ни одного случая изнасилования или убийства из ревности. Драки, понятное дело, случались. При мне одноногий сапожник Сашка, застигнутый в женском бараке соперником, отбивался от него отстегнутым протезом. Да что там отбивался: молотил как цепом и его, и еще двоих, прибежавших на подмогу. Страшно было смотреть -- но и приятно: шесть ног спасовали перед одной. Я и сам однажды подрался "из-за бабы" -- но это уже из области комического. В тот вечер в клубе (он же столовая) были танцы -- девчата упросили инспектора КВЧ разрешить. Чудеса! Весь день вкалывали на общих, а тут -- откуда силенки взялись? -- пошли плясать под баян и плясали до самого отбоя. Молодость великое дело, она и в лагере молодость -- как в Африке туз. Я-то и в молодости не умел танцевать, так что в клуб не пошел. А незадолго до того я рассорился с Катькой Серовой, хорошенькой и совершенно бессмысленной девчонкой из Вологды. Но весь лагпункт продолжал считать ее моей барышней. И вот прибегает ко мне в барак ее подружка, кричит: -- Там Витька-парикмахер твоей Катьке по морде дал! При всех! Ну не стану же я объяснять, что Катька уже три дня, как не -- 213 -- моя?.. Надел сапоги пошел в столовую. У дверей я подождал, пока выйдет Витька, сказал: -- Хочу с тобой поговорить. -- И не дожидаясь ответа, дал ему по уху. Он взвизгнул и кинулся бежать -- вприпрыжку, как заяц. Мы с Лешкой Кадыковым потом измерили длину первого прыжка по следам на снегу -- метра три, не меньше. Шапка с Витькиной головы слетела, я подобрал ее, принес к себе в барак и повесил на гвоздик -- как скальп врага. Владелец придти за шапкой побоялся, прислал надзирателя Серова. Тот спросил -- с уважением: -- Чем ты его? -- Кулаком. Серов не поверил: Витькино ухо здорово распухло. Так ведь вмазал, что называется, от души. По-настоящему парикмахера звали не Виктор, а Мечислав; чем-то его не устраивало красивое имя. Он выдавал себя за блатного, но позорное бегство сильно подпортило его репутацию -- а мою укрепило, совершенно незаслуженно. Потом мы помирились и я ходил к нему бриться. Иметь бритву, даже безопасную, зеку не положено. Некоторые ухитрялись бриться осколком стекла, но я бы не смог. Витька объяснил: -- У тебя щетина как у кабана, а шкура как у зайца. Я садился в парикмахерское кресло, не боясь, что он перережет мне горло опасной бритвой. Витька-Мечислав отомстил по-другому. Узнав, что в Ховрине, подмосковном лагере, вместе с ним в сорок пятом году сидела моя невеста Нина, он "вспомнил": -- Такая блондинистая? Ну, скажу я тебе, она там давала жизни! Сто грамм на трассе, килограмм на матрасе. Поганый был мужичонка -- но мастер хороший. -- 214 -- Примечания автора *) Лагерное начальство с прямо-таки детской наивностью поощряло самые фантастические проекты зеков в надежде погреть руки на чужом костре. Так, на 3-м лаготделении Минлага заключенный художник Коля Саулов (ст.58-1б, срок 25 и 5 по рогам) лепил из пластилина макет скульптуры "Флагман Коммунизма": корабль, на носу Сталин в развевающемся чайльд-гарольдовом плаще, а по бортам -- дети разных народов, в пол-сталина ростом, тянут к нему ручонки. Начальник шахты 13/14 дурак Воробьев освободил Саулова от других работ и даже дал ему двух подручных. Но неожиданная смерть флагмана испортила все дело. Там же на 13/14-й был зек, составлявший словарь русского языка, где должны были разместиться все слова в алфавитном порядке -- но не по первой букве, а по последней. Начальство и к этой идее проявляло благожелательный интерес. Мне она казалась бредом, но говорят, такие словари существуют. **) Нормальному человеку, живущему в нормальном мире, эта готовность продаться представляется отвратительной. Но девушки попадали в ненормальный, уродливый мир с перевернутой моралью. И не надо строго судить безымяную сочинительницу частушки: От барака до барака Шарики катала. Если б не было пизды, С голоду б пропала! -- 215 -- Это не аморальность, это спасительный цинизм -- близкий к юмору висельников. А кроме того, лагерные отношения между полами не проституция и никак уж не блядство. Скорее, это были браки по расчету -- а иногда и по любви. Беременели женщины не часто: и кормежка не та, и моральное состояние играет, наверное, роль. Но у бытовичек-малосрочниц была надежда на специальную амнистию для мамок. Время от времени такие амнистии случались. В нашем лагере беременным было не так уж худо. На последних месяцах их переводили на легкую работу, давали дополнительное питание. Рожать они уезжали на Островное -- лагпункт мамок. Там ребеночка помещали в Дом младенца за зоной. Мать водили кормить его положенное количество раз. Плохое начиналось через 2-3 года, когда малыша разлучали с матерью и отправляли в детдом. Впрочем, адрес детдома матерям давали; некоторые после освобождения разыскивали своих детей и забирали. IX. НЕ ВСП КОТУ МАСЛЕНИЦА Столовая на 15-м могла служить не только танцплощадкой. Иногда она становилась зрительным залом, а случалось -- и залом суда. Но об этом после, в самом конце главы. С головного лагпункта к нам привозили иногда целые спектакли. Не знаю, как назвать труппу: "крепостной театр?". Не моя стилистика. Обойдусь официальным "драмколлектив". А играли они комедии: "Вас вызывает Таймыр" и "Одиннадцать неизвестных" -- оперетку, вдохновленную победным турне московских динамовцев по Англии, а -- 216 -- нынче напрочь забытую. Но я помню: Вылетает быстрой птицей на поле он, Томми Мак-Клют. Кто британского футбола Наполеон? Томми Мак-Клют!.. (А может, не Томми, а Джонни. И не Мак-Клют... Чей текст, не знаю, а музыка, по-моему, Никиты Богословского). Нам нравилось. Но чаще мы обходились своими силами. Вс?, как и в Кодине: одноактные пьески про шпионов, чечетка, пение. К репертуару художественное руководство в лице добродушного старшины-украинца не особенно придиралось. Мне старшина откровенно признался, что в этом деле он не того... (Злые языки утверждали, что это он объявил как-то раз со сцены: "Женитьба Гоголя", сочинение Островского). Его бы самокритичность всем киноначальникам, с которыми мы с Дунским имели дело потом, уже на воле! Отвлекусь, чтобы рассказать: наш министр, раскритиковав "Служили два товарища", особо отметил, что в фильме крайне неудачен образ Буденного. -- Буденного? -- удивились мы. -- Но ведь там нет Буденного. -- Как нет? А этот, с усами? -- А!.. Так это же безногий комбриг. Вы разве не заметили: у него нет обеих ног. Слегка смутившись, министр пробормотал: -- Вот это и вызывает недоумение. Не называю фамилий: старшины -- потому, что забыл, а министра помню, но не хочу обижать, человек он был не злой. А на 15-м, пользуясь нетребовательностью начальства и аудитории, со сцены пели всякую муру. Голосистая Неля Железнова, симпатично картавя, вызванивала: -- 217 -- Там мор-ре синее, песок и пляж! Там жизнь пр-ривольная чар-рует нас! То небо синее, мор-рскую гладь Я буду часто вспоминать!.. Но в бараке, для своих, она со слезой в голосе пела совсем другую песню: Над осенней землей, мне под небом стемневшим Слышен крик журавлей вс? ясней и ясней. Сердце просится к ним, издал?ка летевшим, Из дал?кой страны, из далеких степей. Вот вс? ближе они и как будто рыдают, Словно грустную весть они мне принесли. Из какого же вы неприветного края Прилетели сюда на ночлег, журавли? Я ту знаю страну, где луч солнца бессилен... Там, где савана ждет, холодея, земля По пустынным полям бродит ветер унылый -- То родимый мой край, то отчизна моя. Холод, голод, тоска... Непогода и слякоть, Вид усталых людей, вид усталой земли. Как мне жаль мой народ, как мне хочется плакать! Перестаньте ж рыдать надо мной, журавли... -- 218 -- Этот вариант "Журавлей", привезенный вояками с запада, нравится мне куда больше, чем тот, что теперь поет -- хорошо поет, согласен -- Алла Боянова. Неля была очень музыкальна и даже любовь крутила с парнем по фамилии Музыка. После лагеря они с Жоркой поженились, о чем написали мне из Владивостока. Певуний у нас было много, но самым большим успехом пользовалась Тамашка Агафонова. Маленькая, худенькая -- чистый воробышек! Мы с Жоркой Музыкой забавлялись тем, что перекидывали ее из рук в руки как мячик. А голос у нее был на удивление сильный, низкий. Тамашка (по-другому никто нашу звездочку не звал -- ни Тамарой, ни Томой) была прямо-таки влюблена в Ольгу Ковалеву -- замечательную исполнительницу русских песен, которую теперь мало кто помнит. А Тамашка е? спокойную, неаффектированную манеру решительно предпочитала эстрадной удали Руслановой. Рассказывая о ней, она никогда не говорила "Ковалева" или "Ольга Ковалева", а только полностью, с придыханием: "Оль-Васильна-Ковал?ва". И пела все песни из е? репертуара -- и на концертах, и до, и после. Девчоночке этой не было и двадцати лет. В лагерь она попала за прогул. Своим родителям написать об этом не посмела -- как же: не было у них в роду каторжников! И все три года просидела без посылок. А когда освободилась, прислала своей -- и моей -- подруге Вальке Крюковой письмо. "Валечка, -- писала она -- меня дома не ругали, жалели. На работу не пускают, велят кушать. Я уже поправилась на двенадцать килограмм..." Кончалось письмо так: "Валечка, как освободишься -- приезжай! Валечка, передай привет Валерию Семеновичу, пускай он -- 219 -- нарисует мне морячка и девочку". И я нарисовал -- как и раньше рисовал для не? -- картинку. Конторским сине-красным карандашом изобразил матросика и девочку с огромными как у самой Тамашки глазами. С Валькой -- доброй, вес?лой, бесхитростной -- они очень дружили, хотя та была постарше года на четыре и москвичка. (Тамашка была из Вологды). В самом начале нашего знакомства Валька меня предупредила: -- Валер, на воле я прошла огонь и воду, а в лагере у меня была любовь только с одним человеком. Я тебе честно говорю: если он прид?т к нам с этапом, я буду с ним. Но конец нашему -- очень счастливому -- роману положил не приезд "одного человека", а совсем другое событие. Валентина, с е? пустяковой бытовой стать?й попала под так называемую "частную амнистию". Такие амнистии объявлялись без особой рекламы довольно часто: для беременных, для мамок, просто для малосрочниц. (Пятьдесят восьмой это не касалось). Нарядчик встретил меня у конторы и показал список -- не очень большой. -- Твоя Валька тоже тут. Я побежал искать е?. Ещ? издали крикнул: -- Валь, ты на волю идешь! И -- такая странная реакция -- она вся залилась краской. Шея, лицо, уши стали пунцовыми. Я и не знал, что такое бывает. От стыда краснеют -- но от радости?! Сразу стали думать, в чем ей идти на свободу. У кого-то из женщин выменяли лиловое вискозное платьишко, еще какое-то шмотье. Раздобыли три лишних пайки хлеба -- и простились. -- 220 -- А дня через три я получил письмо -- такое же милое, как сама Валька. Вспоминала вс? хорошее, писала, что не забудет... Может, и забыла, а я вот почти полвека спустя вспоминаю с нежностью. Оно и понятно: хорошие люди прочно застревают в памяти. Правда, другого очень хорошего человека с 15-го ОЛПА я вспоминаю всегда с чувством вины. Он тоже ушел на волю, но это было не досрочное освобождение -- совсем наоборот. "Старый Мушкетер", как мы с Лешкой Кадыковом прозвали его, отсидел свой червонец, потом пересиживал лет шесть -- и наконец-то дождался. Работал он писарем у старшего нарядчика, осетина Цховребова, и тот, надо сказать, робел перед своим подчиненным: так независимо и с таким достоинством писарь держался. (А был Цховребов не робкого десятка и свой срок, говорили, получил за то, что на фронте собственноручно расстрелял перед строем троих, которых, как выяснилось, стрелять не следовало. Помню, как Старый Мушкетер решительно отказался сесть с нами за стол, когда мы с Лешкой в гостях у нарядчика собирались встречать Новый 47-й год -- с тройным одеколоном вместо шампанского. Большая гадость, между прочим: будто пьешь самогон, закусывая туалетным мылом... Хотя закусывали мы салом из Лешкиной посылки... Седоусый, с дореволюционной выправкой и петербургским говором, писарь был, я не сомневался, офицером царской армии. Но он о себе говорить не любил, предпочитая вспоминать со мной хорошие старые книги. А на вопрос -- кто вы? -- отвечал одно: -- Я?.. Пьяница землемер. В Куйбышевскую область, где он действительно работал до ареста землемером, Старому Мушкетеру предстояло ехать через Москву. Я попросил его зайти к маме, дал адрес и письмо. Но он не зашел. -- 221 -- Письмо опустил в почтовый ящик, а мне написал открытку с извинени- ями: постеснялся зайти в лагерном облачении. Только тогда я со стыдом подумал: мог ведь, мог приодеть его перед выходом на свобо- ду! У меня кроме отцовского кителя была еще "американская помощь". Предназначалась она не мне: профессору Фриду по разнарядке выдели- ли два пиджака разного размера, присланных из Америки какой-то благотворительной организацией. Пиджачки были б/у: обтрепанные ру- кава аккуратно подшиты, все пятна уничтожены без следа, на внут- ренней стороне лацкана заплата не того цвета. Но это внутри; а так очень даже нарядные пиджаки -- клетчатые, один зеленый, другой бе- жевый. Мать прислала их мне. И конечно же, я должен был предложить один из них Старому Мушкетеру -- но вот, не сообразил. А две дев- чонки, его землячки, сообразили: одна сшила кисет, другая набила его махоркой на дорогу... Американские пиджаки у меня не залежались. Один не помню куда делся, а в другом ушла на освобождение, отбыв свои пять лет, Шура Юрова по прозвищу Солнышко -- круглолицая, бело-розовая, как пастила. Как такое могло сохраниться на лагерных харчах, на общих работах? У нее даже дыхание пахло парным молоком. Конечно, на 15-м с кормежкой было получше, чем на других лагпунктах. Во-первых, сельхоз; во-вторых, за воровство беспощадно карал поваров заключенный зав. кухней горбун Кикнадзе. И каша была кашей, а не жидким хл?бовом, как у других. Но вс? равно: картошка в баланде всегда была черная, гнилая. Круглый год на овощехранилище картофель перебирали, и на нашу кухню попадали только отходы. Настоящих доходяг у нас не было, а голодных -- полно. Я слышал как хорошенькая Лидка Болотова делилась с подружками девичьей мечтой: -- Залезть бы, девки, в котел с кашей и затаиться. Повара уй- -- 222 -- дут, а ты сиди и наворачивай... Я бы хавала, хавала -- аж до самого утра! Это от нее я узнал лагерную переделку старой песни: Вдруг в окошке птюха показалася. Не поверил я своим глазам: Шла она, к довеску прижималася -- А всего с довеском триста грамм. Птюхой нежно называли пайку... Кикнадзе (его все звали Сулико. Наверно, Шалико?) удивлялся, почему я не приду к нему, не попрошу лишнего? Но я знал: для других он не даст. А самому мне и посылок хватало. Ну, вообще-то не совсем хватало -- что там могла прислать мать с е? лаборантской нищенской зарплатой! Но я не хотел попадать в зависимость от хитромудрого зав. кухней. Вот с его земляком Мосе Мгеладзе я подружился. Мосе заведовал продкаптеркой; подворовывал, конечно -- но в меру. И мы варили отборные куски "мяса морзверя", отбивая луком отвратительный вкус ворвани. Нам казалось -- вполне съедобно! А вот на Инте, когда я попал туда, обнаружилось, что непривычные к моржатине и тюленятине зеки из других лагерей этим блюдом брезгуют. (Про них говорили: "зажрались, хуй за мясо не считают!") И лотки с порциями морзверя, от которых отказывались целые бригады, доставались нашим каргопольчанам. С Мосе интересно было разговаривать и про еду, и про гурийское многоголосное пение, и про любовь, и вообще про жизнь. -- Ненавижу, кто прощает зло! -- говорил он и свирепо скалил все тридцать два белых зуба. -- Кто зло не помнит, тот и добро забудет! -- 223 -- Я с ним соглашался. Не было у нас разногласий и по поводу женщин: нам нравились одни и те же. Понимаю, что к этому предмету я возвращаюсь слишком часто, но напомню: на 15-м женщин было в семь раз больше, чем представителей противоположного пола. Придурки и ребята из РММ, которые на работе не слишком изматывались, не теряли времени, словно предчувствуя: скоро хорошая жизнь кончится. Она и кончилась. В 48-49 годах уже нигде не было "совместного проживания" -- отдельно мужские лагпункты, отдельно женские. Свального греха на нашем 15-м не было; и вообще грязи в отношениях было не больше, чем на воле. Правда, не было и романтики. Единственная по-настоящему романтическая любовная история, о которой мне известно, случилась не у нас, а в Кировской области, на лагпункте, где был Юлик Дунский. Случилась не с ним: е? героями были зечка-бесконвойница и молоденький солдат вохровец. Об их отношениях узнало начальство и девушку законвоировали -- так что видеться они уже не могли. А это была нешуточная любовь; такая, что солдатик решил застрелиться. Выстрелил в себя из винтовки, но неудачно. Или наоборот, удачно: только ранил себя. Его положили в больницу за зоной. А его возлюбленная, узнав об этом, подлезла под колючую проволоку и прибежала к нему... Е?, конечно, силой оторвали от него, уволокли распухшую от сл?з. А стрелка, когда он поправился, перевели в другую часть, подальше... Конца истории Юлий не знал; вряд ли он был счастливым.*) У наших на сельхозе отношения глубиной не отличались. Не было конкуренции, не было и ревности. Если и оказывалось, что девушка делит внимание между двумя мужичками, это редко становилось пово- -- 224 -- дом для ссоры. Просто эти двое считались теперь "свояками". Так и приветствовали друг друга при встрече: "Здорово, своячок!" Одна, выражаясь по-старинному, интрижка сменялась другой отчасти из-за текучести состава. Только начнется роман -- девчонку увозят. Хорошо, если на освобождение, как Шуру и Валю; но чаще -- на другой ОЛП. Начальство ведь знало от стукачей, кто с кем, и время от времени разгоняло "женатиков" по разным лагпунктам. Причем отправляли на этап того или ту, в ком администрация меньше нуждалась. Например, если она бухгалтер, а он простой работяга, уходит он. А если на общих она, а он агроном -- он, естественно, и останется. Существовал и такой неписанный закон: если во время облавы на женатиков в мужском бараке застукают женщину, ей дадут от пяти до десяти суток карцера, а ему ничего. Если же его застанут в женском бараке, тогда наказание заслужил он, а на ней вины нет. Облавы такие проводились часто; я сам однажды спасся позорным способом: забежал в женскую уборную, присел над очком и закинул на голову полу бушлата, чтоб не видно было небритого лица. "Встречались" пары и в бараках, и в служебных помещениях -- например, в пустой бане, в конторе. У придурков имелось больше возможностей -- хотя случались и накладки. Про одну из них расскажу. Посреди зоны, в отдалении от вахты, стоял маленький одноэтажный домик, точнее, конурка с громким названием "учкабинет". Днем в его единственной комнате вольный агроном по прозвищу Помаш (так он произносил "понимаешь?") обучал девчат премудростям сельхозработ, а ночью там можно было с кем-нибудь из его учениц уединиться. Заведывал учкабинетом Федя Кондратьев, одноглазый красавец, морской офицер, до лагеря чемпион по гимнастике Черноморского фло- -- 225 -- та. Глаза и части скулы он лишился в бою -- но не с фашистскими захватчиками, в с родной милицией. Их было много, а он один -- зато пьяный. И решил взять не числом, а уменьем: бросил себе под ноги гранату. Противник пон?с серьезные потери, а Федя отделался увечь- ем и десятью годами срока. Случай был нетривиальный. Даже история Панченко, застрелившего двух милиционеров, меркнет по сравнению с Фединым подвигом. Лагерное начальство им даже гордилось: Федю де- монстрировали всем приезжим комиссиям. -- Расскажи, Кондратьев, как ты их!.. И он, поправляя идеально белую повязку на глазу, рассказывал. Так было на обоих лагпунктах, где я с ним пересекался. И всегда для Феди находилась блатная работенка. Мы с ним приятельствовали, и когда мне потребовалось убежище, Кондратьев с готовностью предоставил в мое распоряжение учкабинет. Впустил нас с Ирочкой Поповой, моей приятельницей, и запер снаружи на большой висячий замок. Договорились, что ровно через час Федя придет и откроет. Но кто-то стукнул на вахту. Я даже знаю кто: настучал на нас не мой, а Федин враг, зав. баней -- до ареста полковник, между прочим. Идея была -- сделать Кондратьеву гадость. И не успели мы с Ирочкой расположиться на столе с образцами сельхозпродукции, как послышались шаги и лязг железа: кто-то открывал замок. Я крикнул: -- Федя, ты? -- В ответ ни звука. И я понял что это дежурный надзиратель Пел?вин, самый вредный из всех; у них на вахте был второй комплект ключей от всех помещений. Хорошо еще, что я -- сам не знаю почему и зачем -- едва мы вошли, запер дверь изнутри на здоровенный засов. Отомкнув, надзиратель подергал дверь и, убедившись, что ее не -- 226 -- открыть, снова накинул замок и побежал на вахту за подкреплением: ему однажды устроили темную в бараке РММ и он боялся повторения. Я посоветовал Ирочке одеться, а сам стал в панике ковырять какой-то железкой оконную раму. В отличие от меня Ирочка -- вот что значит офицерская дочка! -- сохраняла присутствие духа и ясность мысли. Сказала: -- А ты просто выбей раму. Я разбежался и вышиб хлипкое окошко сапогом. Помог Ирочке вылезти и велел скорей бежать в барак, пока не вернулся Пел?вин. А сам остался ждать неприятностей. Ирочка удивилась: -- А ты чего ж? Это трудно объяснить, но я ведь высаживал окно для нее, а не для себя: очень не хотел чтоб эту девочку застали на месте преступления. И когда она выбралась наружу, решил, что дело сделано; как-то не подумал, что могу уйти тем же пут?м. Такой вот заскок. В оправдание своей глупости могу напомнить известный эпизод из биографии Ньютона. Великий физик велел прорезать в двери своего кабинета специальное отверстие для кошки, чтобы она могла приходить и уходить, не отрывая его от работы. А когда у нее родились дети, попросил сделать еще три маленьких лаза -- для котят. Аналогия не полная, но тоже пример странной блокировки интеллекта. Не знаю, кто объяснил Ньютону его ошибку, а я последовал Ирочкиному совету, выбрался из учкабинета и помчался в барак -- не к себе, а к друзьям, организовывать алиби. Прошло благополучно... А Пел?вина, кстати сказать, через месяц убили -- не в зоне и, разумеется, без всякой связи с моим приключением. Пробили голову железнодорожным молотком -- видимо, зуб на него имели не только зеки. Особых злодеев среди лагерных начальников я не встречал. Были -- 227 -- хуже, были лучше, попадались и тупые злобные скоты, но на настоя- щего злодея никто не тянул. А на 15-м нам, считаю, с начальником просто повезло. Это был шестидесятидвухлетний младший лейтенант Куриченков. Как и вся каргопольская "вохра" он был из местных. Начинал надзирателем, и дослужился до должности начальника лагпункта. Когда вышло распоряжение аттестовать всех, кто был на офицерских должностях, старику навесили на погон одну звездочку -- на большее образования не хватило (по-моему, там и пяти классов не было). Году в девяностом мы с режиссером Миттой побывали в моих местах -- искали натуру для фильма о сталинских лагерях "Затерянный в Сибири". Подходящего ничего не нашли: теперешние "учреждения" выглядят совсем по-другому. Но меня поразило, что начальником маленького лагпункта (сейчас это называется как-то иначе) был полковник, а в подчинении у него ходили подполковники и майоры. Видимо, излишки офицерского состава армия сбывает теперь в исправительно-трудовые заведения. А в наше время на весь Каргопольлаг имелся только один полковник -- Коробицын, начальник управления. Интересно, в каком звании нынешние начальники управлений? Наверно, генералы армии, а то и маршалы... Наш младший лейтенант был мужик не злой и справедливый. К мелким нарушениям режима не придирался; больших строгостей при его правлении не было. Как-то раз он вызвал меня к себе в кабинет и посоветовал поменьше заниматься бабами. -- Конечно, без греха один бог, -- хмуро сказал он, глядя мимо меня. -- Но надо поаккуратней, чтоб разговоров не было. Насчет того, что без греха один бог, Куриченков говорил со знанием дела. Его старушка жена, такая же низенькая и круглолицая -- 228 -- как он, жаловалась заключенной медсестре Лиде, что дед никак не угомонится, седьмой десяток пош?л, а вс? лезет, лезет. (Совсем как Нехама в бабелевском "Закате": "Ему шестьдесят два года, бог, ми- лый бог, и он горячий, как печка!" Только Нехама не окала). На на- ших девчонок старик тоже поглядывал, а было ли еще что -- про это не знаю. Полной противоположностью начальнику был его заместитель Купцов, тоже младший лейтенант. Это равенство в чинах Куриченкова наверняка ранило: заместитель был моложе его лет на сорок с лишним -- наглый крикливый мальчишка. Но приходилось терпеть: родной брат Купцова, майор, был по каргопольским меркам большой шишкой, начальником оперчекистского отдела, кажется. В отличие от Куриченкова, Купцов-младший вечно искал повод сделать кому-нибудь из зеков пакость. Мне -- маленькую: привел в бухгалтерию парикмахера Витьку и приказал: -- Этого кудрявого остричь! (А кудри-то и отросли сантиметра на три, не больше). Другим приходилось хуже. В очередь с прочими придурками я иногда дежурил в адм. корпусе. Из-за перегородки доносился голос вольнонаемной телефонистки: "Мостовича! Мостовича! Дай Кругличу!" Иногда она принималась напевать: Мама, цаю, мама, цаю, цаю, кипяц?ного, Мама, дролю, мама, дролю, дролю заклюц?нного!.. (В тех краях смешно путают "ц" и "ч", меняя их местами. Я своими глазами видел бумагу, адресованную в Цереповеч). -- 229 -- Но мне и более интересные вещи случалось слышать во время тех дежурств. Например, спор Купцова с командиром дивизиона охраны старшим лейтенантом Наймушиным. Во время шмона на вахте у девчонки за пазухой обнаружили три килограмма унесенной с поля картошки. -- Судить будем! -- кричал Купцов. -- Судить! А Наймушин, фронтовой офицер, урезонивал его: -- Не пори ху?вину. Ну, получит девка по году за килограмм. Это хорошо?.. Дай десять суток -- и хватит с не?. На том и порешили... И другой их спор я запомнил. Расконвоированные зеки обязаны были возвращаться в зону к определенному часу. И вот на поверке выяснилось, что один, бесконвойник-прораб, отсутствует. -- Сбежал! -- кричал Купцов. -- Давай, объявляй его в побеге! А Наймушин отвечал негромким ленивым голосом: -- Не пори ху?вину. Куда он сбежит? Ему через неделю на освобождение идти. -- А где он?!. Ты знаешь? -- Знаю. На Островное пошел, к своей бабе. Прощаться. У прораба действительно на Островном, лагпункте "мамок", готовилась рожать его подруга. Вообще-то побеги изредка случались: "ваше дело держать, наше дело бежать". Уйти с 15-го было не слишком сложно. Нестрогий режим, вместо сплошного забора -- проволочное ограждение. Один молоденький вор по-пластунски подлез под колючую проволоку -- и с концами. Поймали его случайно: в Вологде на базаре столкнулся нос к носу с оперативником, знавшим его в лицо. Второй побег я описал со всеми подробностями в сценарии "За- -- 230 -- терянный в Сибири". Семеро блатных договорились спрятаться от раз- вода; их отыскали и вывели "доводом" -- т.е., отправили догонять свою бригаду в сопровождении одного вохровца. Это входило в их планы. В лесу один из воров, симулируя мучительную боль в желуд- ке, повалился на землю и стал кататься по хвое. Подкатился к ногам конвоира, обхватил его за сапоги и повалил. Налетели остальные, обезоружили стрелка -- он и не сопротивлялся, только просил не уби- вать. Большинством голосов -- шесть против одного -- решили не пач- кать рук кровью. Запихали ему в рот кляп, привязали к сосне и дви- нулись дальше. Ножом, отобранным у вохровца, вожак строгал палоч- ку; шел и строгал, а остальные держались чуть поодаль -- такая ни- чем не приметная компания деревенских парней. Но подлость натуры взяла сво?: не слушая уговоров, вожак вернулся и тем же ножом пе- ререзал связанному конвоиру горло. Дикое, совершенно бессмысленное убийство... Их поймали в той же Вологде, поэтому привезли обратно живь?м и судили. Этим всем дали по четвертаку. Ст. лейтенант Наймушин, не в пример Купцову, "понимал сорт людей". Блатные одно, бесконвойный прораб-бытовик совсем другое... Ко мне Наймушин испытывал -- не знаю, почему -- явную симпатию. Может быть, ему нравилось, что в моем голосе он не слышал заискивающих ноток, какие неизбежно появляются, когда зек разговаривает с начальством. (Когда я обещал Куриченкову вести себя скромнее, эти нотки в моем голосе были, сам слышал. Но от командира дивизиона охраны я мало зависел: ведь не собирался же я уйти в побег?) И Наймушин часто заходил в бухгалтерию специально, чтобы поболтать со мной. Подсаживался к моему столу, расспрашивал о Москве, о моей прошлой жизни. Как-то раз сказал: -- Вчера вечерком хотел зайти потолковать. Заглянул в окошко -- -- 231 -- а ты сидишь, с Ленкой разговариваешь. Ладно, думаю, не стану им портить настроение. Эта Ленка Ивашкевичуте, хорошенькая литовка, как-то раз мыла полы на вахте. Наймушин, чтоб не мешать, присел на край стола. По Ленкиным словам, он был сильно выпивши. Сидел и вполголоса разговаривал сам с собой: -- На хуя мне жена, которая детей рожать не может?.. Брошу, пойду крутить мозги заключенной. Мне показалось, что Ленка ничего не имела бы против, если б это ей он пошел крутить мозги: крепко сколоченный, с неулыбчивым смуглым лицом, старший лейтенант был очень хорош собой. Жену его Августу мы тоже знали, она работала кассиром. Заключенные получали не зарплату, а что-то вроде красноармейского денежного довольствия "на махорку" -- несколько рублей, меньше десяти, по-моему. Кроме этих денег и зарплаты вольным, Августа, случалось, выплачивала вознаграждение местным доброхотам за содействие в поимке беглеца -- как вс? равно премию за истребленного волка. Один такой ловец, узнав, что сумму вознаграждения урезали против прежних лет чуть ли не вдвое, объявил: -- Хуй я им буду ловить! За такие деньги пускай сами имают! Августа не выдержала, крикнула из своего окошка: -- Иди, иди! Скажи спасибо, что и это получил. А я подумал про сибирского беглеца из старой песни:"Хлебом кормили крестьянки меня, парни дарили махоркой"... Где те крестьянки, где те парни?!. Семейные проблемы Августы у нас в бухгалтерии широко обсуждались: е? любили. Она действительно не могла иметь детей и от этого -- 232 -- страдала. Е? грустную улыбку не портил даже сплошной ряд стальных зубов. Августа охотно брала наши письма, чтобы отослать их, минуя лагерную цензуру; приносила из дому пирожки, угощала. Думаю, ни она, ни ее муж не принимали всерь?з обвинения и срока, которые нам навесили -- кому трибунал, кому "тройка", кому ОСО. Во всяком случае, меня, с моим режимным восьмым пунктом, Наймушин на свой риск выпустил за зону, когда Шура Юрова -- Солнышко -- уже свободной гражданкой пришла к нашей вахте, попрощаться. Так что теперь я могу похваляться, что и у меня был роман с вольняшкой -- правда, короткий, не длиннее часа. (Нас приютил у себя в инструменталке бригадир "газочурки" однорукий Виктор Соколовский. До чего же лихо управлялся он с пудовыми чурбанами, закидывая их единственной рукой под циркульную пилу! Я бы и двумя не смог). А еще раньше старший лейтенант разрешил мне сходить с бригадой РММ на чужой ОЛП: там в центральном лазарете лежала другая Шура, Силантьева. Я навестил ее, принес передачку. В конце лета случилось ЧП, и я -- опять-таки властью Наймушина -- был отправлен без конвоя на сенокосную подкомандировку. ЧП было несерьезное: бухгалтер подкомандировки Сашка Горшков вообразил, что у него триппер. Он впал в панику, не мог работать; сидел целыми днями и разглядывал воспаленное место. Начислять питание сотне женщин, посланных на сенокос, стало некому. На выручку бросили меня. Отправили без охраны: в разгар страды конвоиров не хватало. Дорогу взялся показать бесконвойный нормировщик Носов. До подкомандировки было километров двенадцать. Мы шли лесом, собирая по дороге ягоды. Заглянули к лесничихе, попили парного молочка. И я впервые понял, как замечательно красив северный лес, в котором я прожил уже три года. Раньше не замечал -- и когда через -- 233 -- месяц возвращался с сенокоса вместе с бригадой, в сопровождении конвоира с винтовкой ("под свечкой") опять стал равнодушен к кра- сотам природы. На сенокосе я был царь и бог. Жил в отдельной кабинке, пил молоко -- не такое вкусное, как у лесничихи. Коровы были доходные, настоящие лагерницы. Некоторые при всем желании не давали и двух литров в день -- меньше, чем коза. На сенокосе к моим бухгалтерским обязанностям неожиданно добавилась довольно деликатная миссия. Мне позвонили с 15-го и попросили собрать у женщин из бригады косарей подписи в пользу бригадирши: на нее завели дело по обвинению... не помню в чем; помню только, что она была не виновата. Вся бригада с готовностью подтвердила это, не хватало только одной подписи. И тут я впервые столкнулся с явлением, о котором раньше знал понаслышке. Оказывается, многие из тех, кто пострадал за веру -- чаще всего это были сектанты, -- наотрез отказывались ставить свою подпись под казенными бумагами. Упирались так, будто их понуждали продать душу дьяволу. Понимаю: в некоторых случаях так оно и было, но здесь-то, в истории с бригадиршей, дело было чистое. И вот мне надлежало уговорить упрямую монашку, чтобы она поступилась принципами. Она, как выяснилось, монашкой не была -- но во всех лагерях, куда я попадал, монашками называли женщин верующих и демонстративно придерживающихся религиозных обрядов. Моя подопечная была из какой-то неизвестной мне секты. Малообразованная, она не умела толком просветить меня. Монашеством в их секте и не пахло. Моему вопросу, разрешались ли отношения с мужчинами, она удивилась: разрешались, очень даже -- 234 -- разрешались. Она заметно оживилась при воспоминании -- нестарая бы- ла и довольно миловидная. Разговаривал я с ней уважительно и дру- желюбно; настороженность постепенно ушла, и на второй день наших собеседований мои доводы подействовали: подписать э т у бумагу не грех, а наоборот, христианская обязанность. Не дай бог, навесят новый срок бригадирше! Громко, как иностранке, я прочитал ей -- в который уже раз -- текст объяснительной, и "монашка" сдалась, под- писала. Этой победой я очень гордился -- много больше, чем своей ролью в другом судебном разбирательстве, о котором скоро расскажу. А пока что упомяну два события, которые нарушили тихую жизнь 15-го за время моего отсутствия. Первое -- "шумок". Это по-лагерному нечто вроде бунта. Шумком называли и серьезные дела, вроде забастовки воркутинских шахтеров-зеков в 53 году. Но на пятнадцатом было совсем другое. В зону завели и временно разместили в пустующем бараке этап, состоящий в основном из ворья. От нас их должны были сразу препроводить на штрафной лагпункт Алексеевку. А они уперлись, не захотели идти на этап. Забаррикадировались в бараке и приготовились к обороне: разобрали печку на кирпичи. И когда "кум", пришедший уговаривать их, наклонился к окну (барак был полуземлянкой), в скулу ему засветили половинкой кирпича. После этого в зону нагнали вооруженных синепогонников; съехались чуть не все офицеры из Управления. Голубые фуражки, золотые погоны -- Лешка Кадыков рассказывал: прямо как васильки во ржи!.. Началась стрельба. Двоих подранили, остальные попрятались под нары, оставив наверху фраеров. Но к вечеру блатные решили сдаться. По одному их выводили из барака и в наручниках отправляли за зону. Этим шумок и кончился. -- 235 -- А второе событие было трагикомическое. Кто-нибудь из читателей еще помнит первую послевоенную денежную реформу. Тогда разрешено было поменять старые деньги на новые из расчета один к одному -- до определенной суммы и до определенного дня. Нас вс? это мало тревожило: у большинства денег не было ни копейки. Но нашелся среди нас и богач, бесконвойный скотник. У него скопилось что-то вроде шестидесяти рублей. Патологически скупой, он держал свои сбережения зарытыми в землю -- где-то за зоной. И надо же такому случиться, что как раз перед реформой скотника за какое-то прегрешение законвоировали. Выйти за зону он не мог; а чтоб доверить кому-то свой капитал -- об этом и речи не было: обменяют, а ему не отдадут!.. Прош?л срок, отведенный для обмена, шестьдесят рублей превратились в шесть. И банкрот повредился в уме. Ходил по зоне черный от горя, что-то бормотал себе под нос -- а под конец повесился в недостроенной бане. Это было единственное лагерное самоубийство, о котором мы с Юлием знали -- и такое нелепое.**) Вообще-то, казалось бы: где самоубиваться, если не в лагере? Доходиловка, безнад?жность, изнурительная работа... А вот ведь, мало кто решался свести сч?ты с жизнью -- такой тяжелой жизнью. Правда, и на воле больше всего самоубийств в странах сытых и благополучных. Так утверждает статистика -- а психологи пусть объяснят, в чем тут дело. Я не берусь. Теперь, когда вс? далеко позади, могу сказать, что время, проведенное на 15-м ОЛПе было самым безбедным отрезком моей лагерной жизни. Да и вообще особых бед на мою долю не выпало -- по сравнению с другими. Когда несколько лет назад опубликованы были мои воспоминания -- 236 -- о Каплере и Смелякове ("Амаркорд-88"), двое моих близких друзей -- один классный врач, другой классный токарь; один сидевший, другой несидевший -- попрекнули меня: -- Тебя послушать, так это были лучшие годы вашей жизни. Писали стихи, веселились, ели вкусные вещи... (Нечасто, но ели: симпатичный грузин Почхуа угостил меня хурмой из посылки -- а я и не знал, что есть такой фрукт. В лагере же впервые я ел ананас: мама прислала баночку "Hawaiian sliced pineapple"). -- Люди пишут о лагере совсем по-другому! -- сердились мои друзья. Что ж, "каждый пишет, как он дышит".***) Нет, конечно не лучшие годы -- но самые значительные, формирующие личность; во всяком случае, очень многому меня научившие. И по счастливому устройству моей памяти -- я уже говорил об этом -- я чаще вспоминаю не про доходиловку, не про непосильные нормы на общих, а про другое. Прочитавши про "малинник" эти два моих друга наверно обругали бы меня и за то, что хвастаюсь победами над девицами. Но во-первых -- разве это победы? Я же объяснил: "браки по расчету".****) А влюбилась в меня за вс? время только одна, рыженькая Машка Рудакова. Так ведь я о ней и не писал. Во-вторых, уже и ругать меня некому: один, Витечка Шейнберг, с которым я дружил с первого класса, год назад умер, другой, мой лагерный керя Сашка Переплетчиков, уехал в Израиль и токарничает там -- ему не до моих писаний. А в третьих, -- райская жизнь на 15-м рано или поздно должна была подойти к концу -- и подошла (раньше, чем мне хотелось). Вскоре после моего возвращения с сенокоса мне опять пришлось -- 237 -- принять участие в следствии и -- на этот раз -- в судебном процессе. Проворовалась очень славная девка, бухгалтер продстола Галя. Как сказано было в обвинительном заключении, "вступив в преступный сговор" с землячкой-бригадиршей она довольно сложным способом ухитрялась по два раза выписывать питание на бесконвойных, работавших за зоной на дальних участках: один раз сухим пайком, который они получали сами, а второй раз -- по общебригадному списку; тут уж супы и каши доставались девчатам из бригады. Точно так же, в двойном количестве, выписывался и сахар. В целом, ущерб, нанесенный государству сводился к четырем килограммам сахара и скольким-то порциям первых и вторых блюд. Тем не менее дело было возбуждено и грозило нешуточными сроками самой Гале, бригадирше и еще одной участнице преступления, их подружке Ниночке -- та, по простоте душевной, в ведомостях на получение сахара расписывалась за всех сухопайщиц своей фамилией. Эту третью сообщницу мне было особенно жалко: срок у Нины был крохотный (на воле что-то не так сделала с продовольственными карточками), была она еще девушка -- "нетронутая", говорили, гордясь ею, подруги -- и надеялась в этом же состоянии вернуться домой. Е? мне удалось отбить: велел двум другим сказать следователю, что е? подпись они сами подделали. Это только бревно нести легче втроем, чем вдвоем, объяснил я; а в уголовном деле чем больше участников, тем длиннее срок. Они мне поверили. Судебное заседание состоялось в зоне, в той самой столовой-клубе. Еще одним обвиняемым -- халатность, ст. 111 УК, если не ошибаюсь -- оказался вольнонаемный бухгалтер Ромашко. Вольнонаемным он стал совсем недавно: отбыл срок по пятьдесят восьмой и остался работать при лагере (так многие делали -- от гре- -- 238 -- ха подальше). Ромашко выписал семью, ждал их приезда -- и вот те- перь ему светил новый срок -- небольшой, года два-три, но вс?-таки. При этом вины за ним не было никакой. Да, не доглядел -- но не мог же он сидеть и по часу проверять каждую ведомостичку? Тем более, что подписывал их, как правило, его заместитель Костя Хаецкий -- старый лагерник, стукач и вообще пакостный мужик. Свою точку зре- ния я изложил и следователю, и на суде, когда был вызван в качест- ве свидетеля. -- Тут Фрид выступает адвокатом, выгораживает Ромашко! -- сердился прокурор. -- Не выйдет! А Хаецкий на всякий случай сбегал в "хитрый домик" к куму; что он там наговорил про меня, не знаю. Но только после суда (девочкам навесили по несколько лет, Ромашко получил год условно) меня сняли с работы и отправили этапом на Чужгу, серь?зный лесозаготовительный ОЛП-9. Прощай, сладкая жизнь!.. Примечания автора: *) Когда мы с Юликом встретились в "Минлаге", он припомнил эту историю по конкретному поводу. В Инте тоже стрелок охраны, краснопогонник, согрешил с заключенной. Но тут романтикой и не пахло, какое там -- гиньоль!.. Женщина забеременела, рассказала об этом отцу будущего ребенка, и он запаниковал: в "Минлаге" ведь сидят враги народа, и она такая же; его по головке не погладят... Чтоб избежать неприятностей, он выстрелил в нее -- когда конвоировал бригаду. Выстрелил и передвинул колышек с табличкой "Не подходи, стреляю!" -- так что женщина оказалась в запретной зоне: попыт- -- 239 -- ка к бегству. Она умерла не сразу, кричала, мучилась, а он, совсем ошалев, никому не давал подойти к ней -- даже случившейся рядом надзирательнице. Так и погибла от потери крови... Мерзавца судили: слишком много было свидетелей. **) Здесь я немного грешу против истины: Юлий Дунский и сам пытался покончить с собой -- в кировском тяжелом лагере. Его совершенно несправедливо посадили в карцер. И он, вспомнив мой бутырский опыт, разломал ст?клышко очков и вскрыл себе вену на локтевом сгибе. Ему это удалось лучше чем мне: он повредил еще и артерию. И развлекался тем, что сгибал и разгибал руку: разогн?т -- кровь бь?т фонтанчиком на бел?ную стенку... Кровавый узор увидел, заглянув в глазок, надзиратель. К этому времени Юлик был уже без сознания. Его забрали в лазарет, с трудом выходили. Больше он этой попытки не повторял -- до 23 марта 1982 года, когда, измученный болезнью, застрелился из охотничьего ружья. ***) Мне кажется, одинаково со мной "дышал" писавший о лагере покойный Яков Харон. А вот о жене Харона, Стелле (Светлане) Корытной кто-то мне сказал: -- Что за человек! Восемь лет просидела, а ничего смешного рассказать не может! (Грех смеяться: она ведь тоже покончила с собой -- на воле). Бытие, конечно, определяет сознание -- но и сознание в известной степени определяет бытие; хотя бы позволяет -- если воспользоваться боксерской терминологией -- "лучше держать удар". ****) Свинарка Верочка Лариошина рассказала мне: когда получила срок (не очень большой, по бытовой статье), е? парень сказал на последнем свидании: -- Вера, в лагере ты, конечно, будешь с кем-нибудь. Это я раз- -- 240 -- решаю, по-другому там не прожить. Но если забеременеешь, я тебе не прощу: значит, ты отдавалась с чувством. Над этим довольно распространенным поверьем -- что беременеют только, если "кончают вместе" -- я тогда посмеялся. Но вот недавно прочитал в газете, что американские ученые экспериментально установили: одновременный оргазм очень повышает шансы на зачатие. Верочка вышла на свободу, не забеременев. Она была очень хорошенькая -- голубые глаза, длинные ресницы -- но боюсь, ничем не истребимый запах свинарника отпугивал кавалеров. Х. ЧУЖГА, ПРОЕЗДОМ С каждым лагпунктом, где я побывал -- а их, сейчас посчитаю, было девять -- связана какая-нибудь мелодия. С Чужгой, где мне предстояло пробыть недолго, это, как ни странно, гавайский вальс-бостон: Honolulu moon, now very soon Will come a-shining Over drowsy blue lagoon... Нет, гавайцев там не было. Хотя население ОЛПа-9 было интернациональным: русские, западные украинцы, поляки, эстонцы, литовцы, латыши, немцы... Вместе с Ираклием Колотозашвили, научившим меня словам и мелодии "Honolulu moon", мы поражались бесстыдству властей: собрали в лагеря чуть не пол-Европы, хитростью и обманом выманили из за- -- 241 -- падных зон Германии власовцев и вообще всех побывавших в немецком плену (кажется, это будущий министр ГБ, генерал Серов, ездил по Тризонии, уговаривал), а по радио гремят бодрые патриотические песни: ...Хороша страна Болгария, а Россия лучше всех!.. ...Не нужен мне берег турецкий и Африка мне не нужна!.. И еще: Бананы ел, пил кофе на Мартинике, Курил в Стамбуле злые табаки, В Каире я жевал, братишки, финики, -- Они, по мненью моему, горьки. А для тех, кто не сразу понял, почему вдруг финики горьки, разъяснялось повтором строки: Они вдали от Родины горьки!.. Нет, лучше уж споем в бараке про луну над Гонолулу... Хотя врать не стану: и те мелодии мне нравились. Колотозашвили был кавэжединец. Для тех, кто не знает, вкратце объясню: КВЖД, железную дорогу построенную русскими в Маньчжурии еще при царе, советская власть после некоторого упирательства продала китайцам. Часть русских специалистов вернулась домой еще в тридцатых -- и почти все они были посажены в пору ежовщины. А до тех, кто оставался в Китае, чекисты добрались после победы над -- 242 -- Квантунской армией в 1945 году. Если мне не изменяет память, это именно Колотозашвили, прибыв в Каргопольлаг, встретился со своим родным братом, арестованным до войны и уже досиживающим срок. Принял, можно сказать, эстафету. Меня Ираклию рекомендовал запиской другой кавэжединец, Виктор Иванников. С тем мы подружились на 15-м; он был страстным любителем театра. Проживший всю жизнь в Китае Виктор лицом был похож на китайца. И не он один: на китайца смахивал наш интинский друг, поручик Квантунской армии Свет Михайлов; похож на сына поднебесной и московский профессор-китаист Владислав Сорокин. Мы с Дунским искали и не смогли найти объяснения этому феномену. Но Ираклий Колотозашвили был похож на того, кем был: на интеллигентного грузина. Он сейчас в Москве, время от времени мы перезваниваемся. Настоящий джентльмен, с изысканными манерами и петербуржским говором, он пользовался на Чужге всеобщим уважением. Сразу же по прибытии на Чужгу я очутился на общих. Наша бригада прокладывала железнодорожную колею. На мою долю выпало разносить по всей длине участка шпалы. Они, на беду, были местного производства, нестандартные. Двое работяг "наливали" -- брали шпалу с земли и наваливали мне на спину. Я горбился под чугунной тяжестью, но кое-как дотаскивал ношу до места. Один только раз попалась такая, что я не совладал: она пригнула меня чуть не до земли и я, не дойдя шагов десяти, сбросил е? -- под неодобрительные взгляды собригадников. Ничего, подняли, налили, и я пон?с эту гадину дальше. С непривычки я здорово уставал, и Ираклий, который на Чужге был влиятельным придурком -- экономистом, кажется -- посоветовал мне передохнуть. С его помощью я попал на несколько дней в лазарет.