ля нас нашлась быстро. Я пошел бухгалтером в ремцех, Юлик -- рабочим ОТК на шахту 11/12. Там ему приходилось спускаться под землю и карабкаться по горным выработкам -- карабкаться, потому что пласты на той шахте были крутопадающие. Но на здоровье он тогда не жаловался и даже говорил, что это лучше, чем корпеть целый день над бумагами. Правда, приходилось и ему делать канцелярскую работу: он оформлял документы на отгрузку угля в разные концы страны. Жизнь в Васькином доме была шумная и довольно беспокойная. Приходила его любовница, веселая дружелюбная бабенка с пятилетней дочкой Валей, приходили его дружки с женами и подругами. Один из них, слесарь Лешка Барков, настойчиво пропагандировал изобретенный им напиток. В граненый стакан -- а пили в Инте исключительно стаканами -- наливалось на два пальца пива. Потом через чистый носовой платок по стенке осторожно спускалась такая же порция плодоягодного вина -- по-местному, "подло-выгодного", Оставшийся объем заполнялся, также через платок, водкой или спиртомректификатом. Эту гремучую смесь изобретатель называл "хоккей Инта" -- трудное слово коктейль ему не давалось. Три слоя не смешивались и на просвет смотрелись, как триколор какой-нибудь южно-американской республики. И выпивались очень легко, залпом: водка, вино и напоследок -- пиво.Ощущение, будто выпил стакан пива. Но, как известно, ощущения нас обманывают. Юлик после первой же пробы убедился в этом. Он глотал стакан за стаканом, чтоб не отстать от компании -- а надо было идти на работу в ночную смену Оделся, пошел. -- Видали твоего кирюху. Хорош, -- сообщили мне утром вернувшиеся со смены шахтеры. Куда Юлик отправил в ту ночь пять вагонов угля, он вспомнить не мог до конца жизни. Возможно, они и по сей день блуждают по России, тычутся по разным адресам... В нашем жилище время от времени появлялись новые простыни и наволочки -- чистые, но явно не из магазина. Тайну их происхождения я узнал случайно. Мы с Васькой ехали поздно вечером на воробьевской пролетке. Вдруг он натянул вожжи, сунул их мне и, соскочив с козел, нырнул в темень. Прямо как в о.генриевском рассказе про ограбление поезда:"Полковник, подержите лошадей". Поезда Васька не грабил; он был, оказывается, "голубятником" -- так называются воры, крадущие белье, вывешенное для просушки. В тот раз его добычей стал небольшой ковер. Мораль читать нашему гостеприимному хозяину мы не стали, хотя и призадумались, не съехать ли нам с квартиры. Мы принимали его таким, как есть. А товарищем он был надежным. И по-своему тонким человеком -- подчеркиваю: по-своему. Расскажу, чем кончилась история с краденым кобелем. По настоянию Васькиной любовницы его переселили в конуру возле дома. Характер его от этого не улучшился: пес сохранил ненависть ко всем, на ком не было красных погон. Выскакивал из будки и молча кидался на прохожих; спасибо, цепь была крепкая...Васька очень им гордился. Но один из напуганных вернулся с длинным дрыном и, не подходя близко, жестоко избил собаку. Бил так долго, что "сломал" ее -- как ломают хищников жестокие дрессировщики. И кобель перестал кидаться на людей; теперь при виде любого прохожего он с жалобным воем залезал в свою конуру. Из свирепого сильного зверя превратился в "тварь дрожащую"... Этого Никулин вынести не мог. Взял топор и зарубил своего любимца -- из тех же соображений, что и Вождь, убивший Мак-Мерфи, героя "Гнезда кукушки". Много лет спустя, когда мы жили уже в Москве, из Инты нам написали: Никулин снова сел -- за драку, ненадолго. Мы отправили ему в лагерь посылку и велели: будешь ехать через Москву -- приходи к нам! В ответном письме он поблагодарил за бердыч, а от приглашения отказался. Написал:"Увидимся на вокзале" -- считал, что в нашей новой жизни он нам не компания. Зря считал, нашим московским друзьям он бы понравился... Так и не увиделись. В 54 году подошли к концу срока у очень многих. А многие и не досидели "до звонка" -- их выпустили микояновские тройки.хх) Минлага бериевская амнистия 53-го года почти не коснулась: уголовников у нас можно было по пальцам пересчитать. Мы только по наслышке знали о том ужасе, который нагнали на мирное население российских городов воры и бандиты, выпущенные на волю Лаврентием Павловичем. Их так и называли -- "бериевцы". После того, как с Берией разделались, пошла молва: он эту публику выпустил с умыслом, хотел создать из них лейб-гвардию. Уверен, что это обычный чекистский вымысел, "деза". Инту наводнила пятьдесят восьмая. Вышли на свободу наши друзья -- Женя Высоцкий, Славка Батанин, Светик Михайлов, Сашка Переплетчиков.С жильем в нашей стране всегда были трудности, а в тех обстоятельствах и подавно. Комбинат Интауголь переделал в общежития для освободившихся опустевшие лагпункты. Но жить -- хотя бы и без охраны -- в тех же бараках мало кто захотел. Искали выход -- и нашли. К этому времени в поселке имелось два многоэтажных дома. В них жили вольные сотрудники комбината. Парового отопления не было, но на каждого жильца приходилась кладовка для дров -- каморка в подвале размером с одиночку на Малой Лубянке: метра полтора на два с половиной, без окна. В эти-то кладовки и стали вселяться вчерашние зеки. Законные владельцы протестовать боялись: поспорь с этими лагерниками -- возьмут, да подожгут со зла!.. Кое-кто из наших временно поселился у знакомых. А собиралась наша компания в семейных домах. Иногда у Шварца -- он окончательно перестал считаться с рекомендациями особого отдела и водил дружбу с нечистыми. Его жена Галя очень полюбила нас с Юликом. На филфаке ленинградского университета она слушала лекции нашего учителя Трауберга, так что было о чем поговорить. Но чаще мы бывали у Гарика с Тамарой. И чем ближе узнавали их, тем больше уважали. Гарри Римини -- какие имя и фамилия! -- был не англосаксом и не итальянцем, а польским евреем из Вильно. Интеллигентный отец назвал его в честь латинского поэта Горацием (по-польски -- Горациушем). Семья была интересная. Старшая сестра Елка -- убежденная сионистка; в их доме, по-моему, сам Жаботинский бывал. Она уехала в Палестину еще до войны. А Гарри был убежденным коммунистом и состоял в польском комсомоле. Чтобы он переменил убеждения, потребовалось многое. Когда началась война, он перешел линию фронта: хотел в рядах Красной Армии воевать против фашистов. Раздобыл паспорт на имя поляка Иосифа Константиновича Требуца, прошел с ним по Литве и Польше через все немецкие кордоны -- а через наши пройти не смог. Обвинили его, естественно, в шпионаже; поляк, еврей -- какая разница?. И посадили на десять лет. Без посылок, в чужой стране, с чужим языком, он ухитрился не только выжить, но и достичь командных высот на производстве. Не сразу, конечно. Голодал, доходил, но не сдавался. И кончал срок чуть ли не начальником лесобиржи. Умный, начитаный, ироничный, он и на воле умел поставить себя так, чтоб с ним считались -- все и всерь?з. К ним с Тамарой тянулся самый разный народ. Оказалось, что в Инте много выходцев из Польши, очень неглупых ребят. Один, Антон Гроссман, рассказал о своем первом знакомстве с советскими. Это было в 39 году, в первые дни после прихода наших. Перед окнами Антона каждое утро встречались два хозяйственника. Оба приехали вывозить заводское оборудование, и каждый считал, что другой сует ему палки в колеса. Утро начиналось с отчаянной матерщины: они грозили друг другу страшными карами. Голоса спорящих взвивались до самых небес: -- Я тебе яйца оторву! -- А ты у меня кровью ссать будешь! И в тот момент, когда дискуссия, считал Антон, должна была перейти в мордобой, они резко меняли тональность: -- Значит, договорились. По рукам. К этой советской манере вести дела Антон так не сумел привыкнуть. Сам он славился пунктуальностью и был большим аккуратистом. К себе в бухгалтерию приходил всегда в начищенных ботинках и при галстуке -- большая редкость в Инте. Но он и в Польше был франтом. Там как-то раз Гроссману не достался хороший билет, и он поехал третьим классом. Рядом сидел другой еврей и лузгал семечки. Шелуху он сплевывал на пол, но часть попадала на колени Антону. Представляю, как он, чистюля, страдал от этого. Не вытерпев, он сделал соседу замечание: -- Если бы рядом с вами сидел поляк, вы бы себе этого не позволили. Тот не удостоил Антона ответом. Повернулся к жене и сказал: -- Посмотри на этого еврейского Гитлера!.. Антиподом Гроссмана был его земляк, кузнец Хаим Лифшиц. В Инте он назывался Федя. Здоровяк, пьяница, он шлялся по поселку со своей овчаркой Рексом и картаво науськивал ее на встречных: "Р-рекс! Взац!" -- т.е., "взять!" Рекс, трезвый в отличие от своего хозяина, виновато вилял хвостом, всем видом показывая: "Не сердитесь, пожалуйста, на пьяного дурака". Но дураком Федя не был. Имел деловую хватку: в Инте завел свиней и жил со своей Любкой безбедно. А когда уехал в Израиль -- бывшим польским гражданам это удалось довольно скоро -- он и там преуспел больше других. Бросил пить, открыл мастерскую и делал бизнес на товарных весах: изготовлял их, ремонтировал, а главное -- "учил", так налаживал, что они показывали вес, выгодный для владельца. Когда надо -- больше, когда надо -- меньше. Так что разговоры о том, что все жулики остались в России -- вражеская пропаганда. -- Думаете, если Святая Земля, там и люди святые? -- сказала по этому поводу Тамара Римини. Все польско-еврейские интинцы увезли с собой русских жен (а Зяма Фельдман -- мордовскую). Федя-Хаим Любку оставил. Но дочери всегда помогал; она даже гостила у него в Хайфе. Не умея ни писать, ни говорить толком ни на одном языке, включая иврит, Федя Лифшиц разъезжал по всему миру. Хвастался: -- Если есть мани-мани, дорогу кто-нибудь покажет! Такой вот израильский Митрофанушка... Новый 1955 год в доме у паньства Римини встречала странная, очень разношерстная компания. Большинство -- такие, как мы, вечные поселенцы: Свет, Женя Высоцкий, Ян Гюбнер. Но был там и отпущенный из лагеря на выходной день двадцатипятилетник Ромка Котин, был и другой Ромка, Шапиро. Этот сбежал на минутку с шахты 9 -- поднырнул под колючую проволоку, выпил с нами шампанского и полез обратно. Охрана была уже не та -- и оказалось, что не нужны ни пулеметы на вышках, ни овчарки: никто бежать не собирался. Пришла в гости бесконвойница Алла Рейф -- бывшая участница антисоветской молодежной группы "Юные ленинцы". А еще там была коммунистка и народный заседатель, лагерный доктор Аня Ершова, с которой крутили любовь трое из присутствовавших. Присутствовали, конечно, и парторг шахты 13/14 Михаил Александрович Шварц с супругой. Говорят, людей сближает общее горе. Общая радость сближает еще больше; мы же помним День Победы, 1945 год! (Через пятьдесят лет в 95-м так не было, к сожалению). Новый 1955 год Инта встречала в ожидании больших перемен. Чекисты ждали их с тревогой, мы -- с надеждой и верой. Все самое плохое было позади. ПРИМЕЧАНИЯ к гл.ХХ +) В 92-м году из Израиля приехал погостить Гарри Римини. Ал?ша Арцыбушев -- полысевший, бородатый -- зашел повидаться со старым другом. И увидел эскизы Зои Дунской (она архитектор и занимается реставрацией церквей). Арцыбушев обрадовался: -- Вот что мне нужно! Он сосватал Зое срочную работу: к прибытию мощей св.Серафима Саровского надо было привести в порядок интерьер храма в Дивееве... Интинская зековская солидарность до сих пор в действии. А года два назад в нашем доме повстречались и интинские жены -- Тамара Римини и Варя. Пришла и Мариха -- рыжая, красивая. Больше всех радовалась встрече Варя -- будто чувствовала, что скоро умрет. И умерла через два дня от сердечного приступа. хх) Не очень понятно,чем руководствовались "микояновские тройки", решая судьбы заключенных. Еще когда мы были на 3-м, ушел по решению тройки на свободу "изменник Родины" Славка Мещеряков -- ушел, не доотбыв длинного-длинного срока, а мы, "язычники", остались. Выйдя за зону он весело крикнул нам из-за проволоки: -- Фраера! Я всегда говорил: держаться надо за Адольфа! XXI. КРОКОДИЛ ПОД КРОВАТЬЮ Чувствую, что рассказ мой затянулся до неприличия. Обещал друзьям написать о нашей с Юликом лагерной эпопее (Каплер говорил -- опупее) а все чаще тянет рассказывать чужие истории. Потому что почти у всех наших близких товарищей они были интереснее и драматичнее, чем моя. Например, у Ромки Котина, "вольноотпущенника", с которым мы встречали Новый Год. В первые дни войны он оказался в немецком плену. Очень еврейский нос отчасти компенсировался голубыми глазами и волосами цвета лежалой соломы. Как правило, военнопленные евреи выдавали себя за татар или осетин: мусульмане тоже обрезанные. Ромкина внешность этого не позволяла, и он рискнул, сказался белорусом. По счастью, немцы редко требовали предъявить для проверки крайнюю плоть -- то ли брезговали, то ли верили на слово (немецкой доверчивостью наши пользовались вовсю). Но советского человека так легко не проведешь: Котина расшифровал кто-то из товарищей не несчастью. За молчание он потребовал хорошие Ромкины сапоги. Сделка состоялась, но на всякий случай Роман перелез ночью в соседнюю секцию: лагерь был временный, просто площадка, обнесенная колючей проволокой и разбитая на квадраты. А стационарный лагерь, куда попал самозванный белорус, был в Норвегии. Там, в постоянном страхе, что продаст кто-нибудь из своих, он прожил четыре года -- а в довесок получил 25 лет ИТЛ. Вышел, не досидев, и со временем снова поехал за границу -- и на этот раз не в Норвегию, а США. Там он и досидел до конца отпущенного ему судьбой срока. Но совсем уж удивительным был немецкий отрезок биографии Яна Гюбнера. По-настоящему он был Исаак, но у себя в Полше назывался Яном, а у немцев -- Гансом. Я уже рассказывал про Эрика Плезанса, англичанина, служившего в СС. Но еврей в СС?!. Именно так. Исаак-Ян-Ганс служил при эсэсовской части буфетчиком. Было это где-то под Винницей. Или под Полтавой. Как и Ромка Котин, Ян был голубоглазый блондин. Но курносый и красномордый -- так что с успехом выдавал себя за фольксдойча. У него и фамилия вполне немецкая -- Hubner. С русской женщиной Валей они прижили дочку, которую назвали Гретой, Гретхен. Гюбнера тоже заложил советский человек: старик-украинец настучал солдатам, что буфетчик-то у них того... Немцы не поверили, со смехом рассказали Яну. У того душа ушла в пятки, но он и виду не подал. Схватил эсэсовский кинжал, закричал что сейчас пойдет, убьет негодяя. Камерады его успокаивали: -- Что ты, Ганс, брось! Старикашка выжил из ума, кто его будет слушать? (Много лет спустя Ян рассчитался с доносчиком. Съездил в тот городок навестить Валю и Грету, а заодно навестил старика. Сказал ему: -- Дедушка, теперь я могу открыть вам всю правду. Я разведчик, полковник КГБ. У немцев я выполнял особое задание. А вы знали, что я еврей, но не сказали им. Так ведь? Или не так? -- Так, так, Ганс, -- лепетал перепуганный насмерть старик. -- И вот я приехал специально, чтобы сказать вам спасибо. -- Тут Ян перестал улыбаться. -- Сейчас еду на задание. Но я скоро вернусь, и мы еще поговорим. Вы меня поняли? И ушел, оставив деда в полуобморочном состоянии.) Звездный час его эсэсовской карьеры настал, когода в их часть приехал фельдмаршал фон Маннштейн. Ян был знатоком ресторанного дела и приготовил для высокого гостя какие-то особо изысканные тарталетки. Тот поинтересовался: кто в этой глуши способен сотворить такое. Ему объяснили: есть тут у нас один фольксдойч, очень толковый. Фельдмаршал пожелал увидеть его. Ян повторил ему свою "легенду", как сказал бы настоящий разведчик: старый Гюбнер держал во Львове -- Ян называл его Лембергом -- большой ресторан. Когда Польшу поделили между Рейхом и Советами, Лемберг достался русским. Гюбнеры знали что они, фольксдойчи, могут репатриироваться в Германию. Но отцу жалко было расставаться с рестораном. И как старик просчитался! Ресторан отобрали, отца отправили nach Siberien. А Ян при первой возможности перебежал на сторону германской армии. -- И ы никогда не был в Рейхе? -- Никогда. Но мечтаю. -- Ну, иди. Уходя, Ян слышал, как Маннштейн сказал офицерам: -- Этот парень никогда не был в Германии, aber die deutsche Kultur ist in Blut geboren. Немецкая культура -- она в крови! В Германию Ян Гюбнер попал после капитуляции: его отправили в Торгау, и в тамошней тюрьме он ожидал суда. Соседом по камере был высокий эсэсовский чин. Они болтали о том, о сем. Немец рассказал, что в молодости у него был роман с евреечкой; от нее он даже научился писать свою фамилию еврейскими буквами. И он вывел:"Шмидт". Ян взял у него карандаш, поправил: -- Вы написали букву "самах". А надо вот так -- "шин". -- Ты-то откуда знаешь? -- удивился эсэсовец. -- А я еврей. Немец не поверил. Пришлось Яну предъявить доказательство. После этого сосед по камере надолго замолчал. И под конец сказал только одну фразу: -- Теперь я знаю, почему мы проиграли войну... В советском лагере Яна спасала та же изворотливость и уменье рисковать. На участке, где я был писарем, он работал в паре со здоровенным немцем Эмилем Гучем. Оба вкалывали на совесть, норму выполняли процентов на 130 -- без моей помощи. Но тянуло Яна на более привычную работу: на вакантную должность зав.складом. Он стал подсылать к начальнику шахты ходоков из вольняшек, чтобы говорили: вот, есть такой Гюбнер,проходчик. Работает в забое, а хорошо знаком со складским хозяйством. Воробьев вызвал Гюбнера, предложил принять склад. Ян отказался наотрез. -- Зачем мне эта морока? Я работаю, мной, слава богу довольны -- и я доволен. Вернулся в забой, но агитацию не прекратил. Его второй раз вызвали к Воробьеву. --Давай, Гюбнер, принимай склад! -- Гражданин начальник, я не хочу. Опять будут говорить: вот, еврей лезет на теплое место. -- Так ты же не лезешь, это мы тебя просим. -- Спасибо, гражданин начальник, но мне и в шахте хорошо. И только на третий раз хитромудрый Ян дал себя уговорить. Вступление в новую должность он отпраздновал, подарив каждому из своих ходатаев по цинковому бачку, украденному в первый же день со склада. (У меня, кстати, сохранилась подаенная Яном простыня -- в мелких дырочках, но еще крепкая. Из такой ткани, наверно, шьют паруса.) А освободившись, Гюбнер немедленно стал строить -- вместе с Жорой Быстровым -- добротный просторный дом. Стройматериалы были примерно того же происхождения, что бачки и простыня. Это было в 55 году; освободились они оба в 54-м. Я забежал вперед -- а много важных событий происодило еще раньше. Освободился и уехал из Инты Каплер. Мы знали, что он просил отправить его на Воркуту, к жене Валентине Георгиевне. Ответа не было, и мы гадали, в какой день его повезут к поезду -- в четный или нечетный. (Вагонозак ходил ждень на юг, день на север). Каплер поехал на юг. О том, что было дальше, Алексей Яковлевич рассказал нам уже в Москве. С вокзала его отвезли на Лубянку. И он совсем приуныл: чувствовал, что Берия не простит ему давнего романа со Светланой: Лаврентий Павлович хотел женить на дочери Сталина своего сына Сергея. Шли дни, а Каплера на допросы не вызывали. Это еще больше пугало. И вот, наконец, его все-таки повели к следователю. Тот спросил: есть ли у Каплера родственники в Москве, у кого можно остановиться? Потому что сейчас он выйдет на свободу... Только переступив порог Центральной тюрьмы, Алексей Яковлевич узнал, чему он обязан чудесным избавлением: прочитал в газете на стене об аресте врага народа Берии. Сел на скамеечку в сквере на площади Дзержинского и заплакал... В Москве он сразу разыскал мою маму. Узнав, что нас оставили на вечном поселении, Каплер стал слать нам письма, уговаривая писать заявления с просьбой о реабилитации. "Пишите в прокуратуру, в Министерство Речного Флота, в Главкондитер, в домоуправление -- куда угодно! -- заклинал он. -- Пусть это станет у вас привычкой -- как чистить зубы, как умываться. Встали и написали. Времена меняются!" Времена действительно менялись, но не так быстро как хотелось бы. Мы написали заявление и получили отказ, о чем нам со злорадством объявили в комендатуре: нет оснований для пересмотра. Больше мы писать не стали -- нам и так неплохо жилось. Ведь к этому времени у нас был свой дом. Нашел его для нас все тот же Васька Никулин. Не хотел отпускать нас, но мы ему объяснили главный резон: к Юлику собиралась приехать мама. Она не ладила с невесткой, женой старшего сына, и верила, что у нас ей будет лучше. Васька понял. Договорился с женщиной, которая уезжала из Инты, а других претендентов на дом отпугнул -- в самом прямом смысле слова: за столом переговоров воткнул в этот стол большой нож и велел не соваться. Теперь надо было срочно искать четыре тысячи, хозяйка дома уже купила билет на поезд "Воркута-Москва". Три тысячи нам одолжил мой бывший начальник Зуев -- без звука снял с книжки все, что было. А тысячу дала почти незнакомая женщина Мария, которая приехала к мужу-бандеровцу и остановилась у Леши Брыся. Занять-то мы собирались у него, но не застали дома. И Мария спросила дрогнувшим голосом: а много надо?.. Развязала узелок и дала нам недостающую тысячу. Видела она нас до того один только раз -- на новоселье у Брыся. Он готовился к приезду жены Гали, отбывшей срок в Норильске, и проблему жилья решил очень остроумно. В подвале, где другие минлаговцы оккупировали чуланчики для дров, Леша приглядел отсек в конце коридора площадью метров десять-двенадцать. Там даже оконце имелось -- высоко под потолком. Со стройки приволокли несколько досок, дверь с дверной рамой, дранку, известь и краску. И за одну ночь, навалившись всей командой, мы перегородили коридор, оштукатурили стенку и побелили. Дверь покрасили в тот же рыжий цвет, как двери всех кладовок. Наутро никто не смог бы догадаться, что это новостройка -- вроде, все так всегда и было. (Штукатурил и красил я в паре с красивой бандеровкой Дорой, которая за работой пела мне украинское танго "Гуцулка Ксеня". Немного погодя я сочинил новые, интинские, слова на эту мелодию и посвятил их Доре. Ноона -- еще немного погодя -- вышла замуж за другого.... Опять отвлекся). Наше будущее жилище тоже не поражало размерами, но все таки это был дом. Он состоял из комнаты и кухни, каждая по 8 кв.м. Строила его прежняя владелица в спешке: доски пола лежали прямо на мху тундры и прогнили. Трухлявыми были и каркасно-засыпанные стены; вместо нормальных досок на обшивку пошли дощечки от ящиков. Штукатурка кое где отвалилась, и в трех местах я ударом кулака пробил в стене три сквозные дыры. Приступили к ремонту. Как уже сказано, опыт строителя у меня был. А кроме того на помощь пришли приятели. Чувство товарищества на Инте было очень развить: без всякой аффектации, без долгих разговоров ребята наваливались и делали. Знали, что завтра и им, возможно, придется звать на подмогу. Такой обычай существовал и в других местах -- в русских селах ставили всем миром избу погорельцу. Только там это делалось в давние времена, а на инте в недавние. Штукатурить нам помогал Женька-Кирилл Рейтер. Неприятные подробности нашей встречи на Красной Пресне мы не вспоминали. Он освободился раньше нас, успел получить комнату, жениться, родить ребенка и завести поросеночка. Тот жил в комнате и вел себя, как маленькая собачонка: лез на колени, ласкался... Рейтер уговаривал и нас жениться, обзавестись хозяйством, но мы не торопились. Побелку сделали -- очень быстро и профессионально -- два немца, родичи Ильзы Маурер. Немцев на Инте Юлик сравнивал с немыслимо живучими и цепкими растениями: брошенные на мерзлую почву, они тут же пускали корни, приспосабливались к новым условиям. Немцы были неприхотливы, работящи и практичны. Построили себе дома; узнав, что шахтеры не облагаются налогом на скотину, немедленно завели свиней. У Эмиля Гуча, что работал в забое с Яном Гюбнером, свинарник был не меньше колхозного -- только не такой грязный. Мы сходили в гости к старому Цоллеру, Ильзиному дедушке: колбасы, копченности,, соленья --дом полная чаша!.. Русские немцы. Великие терпеливцы и великие труженики.х) Маляры-немцы ушли, и Юлик собственноручно довершил отделку интерьера: натрафаретил по периметру комнаты, под самым потолком, бордюр из тузов -- пикового, бубнового, трефового и червонного. Для этого не пришлось даже вставать на стул: потолок был невысок, да и периметр такой, что узор много раз не повторишь. Но все равно, мы очень гордились новым жилищем. Правда, первое время мы не сразу находили дорогу домой, особенно, если возвращались из гостей не совсем трезвые. Дело в том, что улица Угольная, где мы теперь жили, улицей в обычном смысле не являлась. Это был кусок тундры, застроенный как попало и кем попало. Построили домик -- ему пристраивается номер; допустим, Э5. Где-то вдалеке вырос еще один -- тот будет Э6. Наш адрес был Угольная 14, но рядом стояли дом 3, дом 27 и дом 9а -- в порядке поступления. А темнеет в Инте рано. И мы, заплутавшись среди строений, и на свету то похожих друг на друга, в конце концов сдавались. Стучали в какое-нибудь окошко и спрашивали: -- Где евреи живут? В районе Уголной мы были единственными представителями этой нации. Нам показывали: -- А вон за мостиком, где овраг. Оказывается, мы уже два раза проходили мимо своего дома... С Васькиной помощью мы перевезли на Угольную деревянную кровать и зажили жизнью домовладельцев. Хозяйственные обязанности разделили так: Юлик топит печку, я хожу с ведрами за водой -- колонка была в полкилометре от дома. Завели котенка -- какой же дом без кошки? Питались мы -- и наш котенок -- исключительно макаронами с маргарином: экономили, чтобы поскорее отдать долги. Правда, в обеденный перерыв мы ходили в столовую. И с завистью смотрели на нищих, которые гужевались за соседним столиком -- обязательно с поллитрой. В Инте их было всего двое -- оба инвалиды. Они сидели (с перерывом на обед) у дороги в поселок и пропитыми голосами окликали прохожих: -- Братишка! Поможем, чем можем! -- Получив отказ, беззлобно добавляли. -- Ну и вали на хуй. Сидели они всегда рядышком -- казалось бы, в ущерб делу. Так или не так, доходы их были больше наших. Котенка макаронная диета не радовала, он рос хилым и умственно отсталым. Вскоре он сбежал от нас -- и, как оказалось, поспешил: наш друг и одноделец Миша Левин прислал из Москвы недостающую сумму. Мы одним махом рассчитались с кредиторами и перешли на человеческую пищу; особенно популярна была в Инте тресковая печень. Беглому котенку нашлась замена -- кошка редкого ума по имени Голда Мейерсон. А потом появился и щенок Робин. Рыжий в первые недели жизни, он превратился в очень красивую собаку цвета сепии с палевыми и белыми разводами. Мать его, немецкая овчарка Сильва, прославилась тем, что выхватила у пьяного милиционера пистолет и закинула в снег -- только весной отыскалась пропажа. Отец Робина пожелал остаться неизвестным. Нас это мало беспокоило: ни одну собаку потом мы не любили так, как эту. Любовь была взаимной. По звонку будильника Робин просыпался первым и лез к нам желать доброго утра. Влезать на кровать с ногами ему строго запрещалось, и он честно соблюдал договор: задняя лапа оставалась на полу. Точнее, от пола не отрывались только когти, а остальные три лапы радостно барабанили по одеялу. Юлий, в прошлом и будущем заядлый бильярдист, говорил что похожий номер проделывают бильярдные жучки: ложатся на стол, чтоб дотянуться до неудобного шара, а ногу незаметно вытаскивают из валенка -- до половины голенища. Валенок же не отрывается от пола. Поводка и ошейника Робин не признавал, ходил и так за нами, как привязанный. Иногда, для проверки, мы с Юликом расходились в разные стороны, и он метался от одного к другому, не зная кого выбрать. Мы ожидали его решения с ревнивым интересом. Но это злая шутка; мы перестали дразнить его. На Робина мы переложили часть домашних обязанностей -- он мыл посуду. К этому времени изменился наш социальный статус. Юлик перешел из рабочих в служащие -- его взяли нормировщиком в ОРС, отдел рабочего снабжения. А я наоборот, из "белых воротничков" перешел в "синие" -- стал дежурным на водонапорной башне. Башня была замечательная, ее проектировал заключенный архитектор швед Томвелиус. Но не красота этого сооружения приманила меня -- просто так сложились обстоятельства. По сокращению штатов из центральной бухгалтерии уволили Фаину Александровну. Надо было срочно трудоустроить ее: член партии, объяснили мне, старый минлаговский кадр и жена офицера. Ее пересадили на мое место в ремцехе. Старый минлаговский кадр оказался симпатичной молодой женщиной, которая чувствовала себя в этой ситуации очень неловко. Я ее утешал: на башне мне будет не хуже, чем в бухгалтерии! И пока, утешая, сдавал ей дела, у нас начался роман. Она была чудесная баба -- добрая, заботливая. И всерьез влюбилась в меня. Я тоже очень любил ее, но боюсь, меньше, чем Фаина заслуживала. В обеденный перерыв она не таясь бегала ко мне на свидание -- вот когда пригодился собственный дом. Они с Робином тоже подружились. Однажды вышел конфуз. Я шел с собакой к Шварцам. На Полярной улице нам встретились Фаина с мужем офицером. Я сделал вид, что мы не знакомы, а Робин, простая душа, кинулся к ней, положил лапы на плечи и стал лизать лицо...Ничего, обошлось. Она объяснила мужу, что ее все собаки любят. Но ему, по-моему, это было до лампочки. Кроме выпивки его мало что интересовало. Нашего песа Фаина просто обожала -- (Она была карелка и говорила не "пса", а "песа". И еще "стретились"). И очень уважала Юлика, хотя поначалу робела перед ним. До Фаины я ухаживал за красивой уборщицей общежития Шурой -- кстати, тоже Александровой. Даже предлагал жениться, но ангелхранитель Васька услышав, с кем я завел шашни, это дело поломал: он хорошо знал ей цену и знал ее прежнего любовника, профессионального вора. Сама Шурка не воровала, она была наводчицей... Я бы все равно не отступился -- тогда, после лагеря, каждой женщине, которая соглашалась лечь со мной в постель, я немедленно делал предложение. Но Шура испугалась Васькиных угроз... На водонапорном фронте мои успехи были невелики. Я опять, как тогда на шахте, пережег мотор -- на этот раз в насосной. И опять мне сошло с рук. Меня вернули в бухгалтерию -- правда, в другой отдел. А Юлик на новой, но привычной работе преуспевал. Перед ним заискивали теперь работяги совсем другого толка, чем на шахте. Когда началась массовая разгрузка минлаговских ОЛПов, без дела оказались офицеры-охранники, надзиратели, кумовья. Ленивые и неграмотные -- а пастухам к чему грамота? -- они не способны были справиться с мало-мальски квалифицированной работой. Из оперов на Инте сколотили целую пожарную команду. Пока пожаров не было, они благоденствовали. Но на грех загорелся копер девятой шахты. Приехали пожарники-экскумовья, стали метаться по шахте, как петухи с отрубленными головами, не зная, за что браться... Потушили пожар зеки -- в т.ч. Борька Печеневхх) и Жора Быстров. А пожарную команду с позором разогнали. И оперы пошли работать грузчиками и чернорабочими в ОРС, в ОТС, на ТЭЦ. Юлик своими ушами слышал, как двое грузчиков, отдыхая на тяжелых мешках, обсуждали политическую ситуацию: -- Это два авантюриста мутят, Никитка с Николкой... Ну ничего, скоро им укорот сделают! Будет, как было. Никитка с Николкой -- это Хрущев с Булганиным. А на "укорот" разжалованные чекисты крепко надеялись. В их среде ходили свои параши, полные таких же несбыточных надежд, как зековские мечты об амнистии. -- Скоро опять будут на Инте лагеря, -- передавали они друг другу неизвестно кем пущенный слух. -- Маленькие, но с большим штатом. В городской бане двое пьяных грузчиков поскандалили с майором Блиндером, которого из органов погнали еще в 52 году, в разгар антисемитской кампании -- и грозный эмгебист пошел заведовать пекарней. Над ним тогда потешалась вся Инта. А теперь недавние коллеги накинулись на него с руганью: -- Ваша нация хитрая! Знаете, когда слинять, куда устроиться! Действительно, ведь обидно: он сидит в кабинете, а они для него мешки ворочают. Один из грузчиков даже стукнул бывшего майора шайкой... Зеки освобождались в ту зиму пачками. Вышел из зоны и Самуил Галкин. Его с почетом встретили местные евреи -- даже те, кто ни строчки его не читал, как например, Ян Гюбнер. На улице Кирова мы увидели смешную и трогательную процессию: соплеменники вели Cалкина, поддерживая под локотки, как цадика; каждый норовил хотя бы дотронуться до знаменитого поэта. А он шел, растерянно и счастливо улыбаясь. Продолжить знакомство нам так и не удалось: к сожалению (хотя, почему к сожалению? К счастью!) Галкин на Инте не задержался, уехал в Москву. Освободился и сразу пришел к нам Жора Быстров: так было уговорено еще в зоне. Тогда мы и не подозревали, что он успел перевести со своего лицевого счета на наши по тысяче рублей каждому: знал, что у нас там копейки, а он на инженерской должности и зеком зарабатывал прилично. Эти две тысячи очень пригодились нам на первых порах. А теперь мы взяли под расписку железную кровать со склада ЖКО и Жорапоселился у нас в домике. Кровать встала вдоль задней стенки, под углом к нашей. Все оставшееся пространство занял квадратный стол, но это было даже удобно. Для стульев места все равно не хватало, и мы рассаживали гостей на двух кроватях. Человек пятнадцать умещалось: все были тощие. Жорка сразу подружился с Робином. Он подзывал его каким-то особым, почти неслышным причмокиванием. По его словам, так фронтовые разведчики подманивают сторожевых собак. (Надо полагать, чтобы "произвести бесшумное снятие", т.е., зарезать.) А Голда Мейерсон признала Жору за главного в доме и к нашей обиде, как собака провожала его до ворот шахты 9 -- его, а не нас. Вместе мы стали готовиться к приезду мам. Моя должна была вот-вот привезти к нам на жительство Минну Соломоновну. В день приезда мы приготовили вкусную еду -- Ян Гюбнер помог. Я сбегал в магазин за тортом, но споткнулся и у самого порога шлепнулся вместе с тортом на грязный снег. Времени бежать за вторым уже не было. Срезали крем, отдали Робину, а остальные поставили на стол. Со станции вез мам рысак; на козлах --безотказный Васька Никулин. Собственный выезд произвел на них впечатление. А чтобы наше жилье своим убожеством не омрачило радость встречи, мы заранее приняли меры. Дверь из кухни в комнату завесили драным лагерным одеялом. Через так называемые сени --тамбур из тарных дощечек -- провели приезжих в кухню и торжественно объявили: -- Вот наша комната! -- А вы писали, еще кухня есть? -- робко поинтересовалась Елена Петровна, моя мама. Мы объяснили, что сени -- это и есть наша кухня. -- А почему на стене тряпка? -- Это чтоб не дуло. Там в стене большая щель. Мама еще раз огляделась и храбро сказала: -- Что ж, очень мило. Вот тогда мы сорвали со стены тряпку и ввели мам в комнату, где их уже ожидал роскошно сервированный стол. Эффект был именно такой, какого мы добивались: по контрасту с кухней наша комната выглядела вполне сносно. Пришли гости, и все без исключения понравились нашим матерям. А те -- им. Мамы сразу получили приглашение в несколько солидных интинских домов -- к Шварцам, к Гарри с Тамарой, к Тоне Шевчуковой... Минна Соломоновна с ее астмой и глаукомой по гостям ходить не могла, а Елена Петровна ходила. С испугом смотрела, как "мальчики" вместе с хозяевами хлещут водку стаканами, но помалкивала: в чужой монастырь со своим уставом не совалась. Погостив неделю, моя мама уехала, а Минна Соломоновна осталась у нас на вечном поселении. Ее это нисколько не угнетало: потом, в Москве, она говорила, что эти полтора года в Инте она считает лучшими годами своей жизни. С Юликом она вспоминала всякие случаи из его детства: -- Помнишь, Юленька: когда мы пришли в гости к дяде Мише, во двор выбежала маленькая девочка, совсем голенькая. У кого-то в квартире играл патефон и она стала танцевать под музыку. Ей кричали: "Прекрати, Майка! Майка, иди домой!" -- а она все кружилась и кружилась. Помнишь?.. Так вот, она теперь стала балериной и говорят, очень не плохой. Ее фамилия Плесецкая. Юлик читал ей только что сочиненные стихи про наш домик и его обитателей: У Жоры есть волосики -- Штук сто волосков. В волосках две просеки, Идущие от висков. А у Валерика волос нету, Зато есть лысина телесного цвета. Раньше на ней были волосы, А теперь -- лысозащитные полосы... А Минна Соломоновна слабеньким дребезжащим голосом пела нам всякие песенки -- немецкие, еврейские, польские: Тонте строне Вислы Компалася врона. Пан капитан мысле, Же то его жона. -- Пане капитане, То не ваша жона, То ест малый пташек, Назваемый врона. Жорка называл маму Юлика поначалу фрау Минна, потом -- Соломоновна, а под конец -- Саламандровна. Прозвище закрепилось, многие думали, что это ее настоящее отчество. В Инте Минна Соломоновна была самым старым человеком: в основном поселок населяли тридцати-сорокалетние. Оно и понятно: воевавшее и угодившее в лагеря поколение. К мудрой Саламандровне приходили советоваться по самым неожиданным вопросам. Она была тактична, доброжелательна, а памятью обладала просто феноменальной -- на имена, на даты, на события. Может быть это объяснялось ее слепотой: Минна Соломоновна различала только контуры предметов, а читать давно уже не могла. Для нее мы купили недорогой радиоприемник "Рекорд". Именно она -- исповедница, советчица и всеобщая заступница -- послужила прототипом старика из чухраевского фильма. Отчасти и старухи, но больше -- старика. Посреди зимы, в лютые морозы, отказала печь: кое-как сложенные кирпичи разъехались и завалили дымоход. Топить по-черному мы не решились, но Жора нашел выход -- в тот же день притащил с шахты "крокодила". Это обрезок водопроводной трубы, обмотанный асбестом и обвитый нихромовой проволокой. Строители подключают крокодила к сети и сушат сырую штукатурку ускоренным методом. Мы поставили крокодила под кровать фрау Минны -- чтоб не увидел контролер электросети -- если вдруг нагрянет. Мощность нелегального обогревателя была, думаю, не меньше пяти киловатт. Но никто нас не накрыл, и две зимы мы прекрасно обходились без печи. Радовались: не надо заботиться о дровах. В нашем зоопарке появился еще один жилец. Историю его появления я стихами изложил в письме к маме -- позавидовал Юлику. Однажды в студеную зимнюю пору Я из дому вышел. Был сильный мороз. Гляжу, на снегу воробьенок, который Клюет -- извини -- лошадиный навоз. Взъерошенный, жалкий, он прыгал по снегу, Он весь посинел и от стужи дрожал... Он сделал, конечно, попытку к побегу, Но доблестный Робин его задержал. Дальше описывалось, как мы его отогрели и как он разбойничал в доме, за что получил кличку Степан Разин. Куда он потом девался --убей бог, не помню! Голда его не съела; скорее всего выпустили на волю по настоянию Минны Соломоновны... В начале 55 года в гости к нам приехал Миша Левин. В первый же день показал фотографию молоденькой жены, Наташи. Мы одобрили. Мишка навез кучу подарков -- фотоаппарат "Зоркий", пишущую машинку... Машинка -- "Москва" -- как бы намекала, что мы еще вернемся и будем писать. А фотоаппарату я обязан всеми снимками наших интинских друзей, которые теперь разбросаны по разным альбомам -- снимки, а не друзья. Друзья разбросаны по разным странам -- Латвия, Украины, Россия, Германия, Америка, Израиль. В Израиль, кстати, уехал и "Зоркий" -- мы передали ему очень славному парню Абрашке Версису. А Мишке мы подарили "Лучшего из них", специально к его приезду восстановленного по памяти и переписанного разборчивым почерком; посвятили рассказ "Мишаньке Левину". С этим посвящением, с предисловием доктора физико-матемаических наук М.Л.Левина и замечательным послесловием Наташи Рязанцевой рассказ напечатан в журнале "Киносценарии". И в Америке тоже его напечатали -- в лосанжелесской "Панораме". (По-русски, конечно: феню переводить -- только портить). Вот уж не думали, что доживем до времен, когда такое можно будет опубликовать!.. Юлик и не дожил. Да и Мишка двух месяцев не дожил до выхода номера. В Инте мы водили Мишаню по всем знакомым, хвастались им. Каждый вечер приходили ребята и к нам -- поглядеть на человека, который, сам замаранный, отважился на такую поездку. Это ведь только сейчас кажется, что в хрущевскую оттепель можно было болтать что попало и водиться с кем хочешь. Часть зубов МГБ под растеряло; но и оставшихся хватило бы, чтоб загрызть оступившегося. Слушая рассказы новых знакомых, Миша по ночам делал заметки в своем блокнотике -- чтобы не упустить чего-нибудь, когда будет пересказывать в Москве. После его смерти Наташа дала мне эти листочки: даже в записях для себя он боялся называть имена, обходился инициалами. Мы ведь тоже не решились вынести из зоны составленный в лагере словарик фени. А там была уйма слов и выражений, которые я начисто забыл. Мы вложили его в металлическую трубку, Сашка Переплетчиков ее запаял, и мы закопали этот подарок археологам возле терриконика. Большое впечатление на Мишаньку произвел Григорий Порфирьевич Кочур, что не удивительно. Кочур был доцент киевского университета, поэт и переводчик. Рассказывали, что в лагерь ему прислали из Киева несколько книг на румынском языке -- посылавший не разобрался, думал что книги французские. И Григорий Порфирьевич научился читать по-румынски: не пропадать же добру! Ходил в Инте и такой рассказ. На шахте з/к Кочур работал то ли экономистом, то ли нормировщиком. Однажды в контору заявилась комиссия: начальник комбината полковник Халеев и с ним еще трое -- все пузатые, все в белых полушубках. Кочур не поднялся со стула, продолжал писать: он знал, что при входе начальства работающий или обедающий заключенный может не вставать. Полковник тоже знал это правило. Ему нужен был телефон, а аппарат стоял на столе у Кочура. Халеев перегнулся через стол, позвонил. А когда положил трубку, сказал: -- Все-таки ты хам. Видишь же, что неудобно через стол тянуться! -- Я заключенный, я не обязан быть вежливым, -- холодно ответил Кочур. Отойдя, полковник спросил у начальника шахты: -- Это кто ж такой? -- Профессор... Из Киева. -- А как работает?... Хорошо?.. Ну, ладно. "А мог бы бритвой по глазам..." Нет, это несправедливо. Халеев, я уже говорил, был не худшим из них. Это мне подтвердил старый московский журналист Александр Лабезников -- он в качестве зека наблюдал за Халеевым много лет. Разумеется, полковник был такой же хапуга как все: бесплатная мебель, бесплатные ковры, бесплатные костюмы, пошитые лагерными портными. Дом, построенный за счет комбината. В сталинские времена такие Халеевы были удельными князьями. Ни горкомы, ни горсоветы не смели им перечить. Но наш интинский Халеев своей властью не слишком злоупотреблял. А когда времена изменились, сразу отдал свой дом под детский сад. Этот детский сад Владимир Басов-старший снял в фильме "Случай на шахте восемь". Там это -- дом не слишком положительного начальника комбината "Северуголь". И Халеев, встретив в Москве Лазебникова, жаловался: -- Вот ты обо мне написал объективно. А они в каком виде меня выставили?!. Честно говорю: мы не его имели в виду. Просто -- "типичный характер в типичных обстоятельствах". Кочур, выйдя на свободу, выписал к себе жену, симпатичнейшую Ирину Михайловну. В их квартире нас заинтересовал буфет со стеклянными дверцами: посуды в нем не было, на всех полках стояли книги. Такой буфет мы поместили в комнату Володе Батанину, герою только что упомянутого "Случая на шахте восемь", нашего первого фильма. Вообще-то прототипом героя был Шварц с его наивной борьбой за справедливость, с его непрактичностью и добротой: это он пустил к себе жить многодетного шахтера, а сам, в ожидании, когда тому дадут квартиру, переехал к приятелю... Тут самое время извиниться за то, что я слишком часто упоминаю фильмы, поставленные по сценариям Дунского и Фрида. Но писать каждый сценарий нам помогали воспоминания о лагере. Хотя о самом лагере мы никогда не писали -- считали, что приврать можно, рассказывая о чем угодно, но об этом ни врать, ни говорить полуправду не хотелось. А когда стало можно рассказать про лагеря без утайки, мы с Миттой и Коротковым написали "Затерянного в Сибири" -- уже после смерти Юлия. Я убежден, что только лагерный опыт сделал нас с ним -- если сделал -- писателями.хх) Лагерное прошлое -- сундучок, из которого, порывшись, мы вытаскивали характеры, ситуации, куски диалога. Да и снимались два наших фильма в пост-лагерной Инте. Со съемками первого связан забавный эпизод. Мы приехали вместе со съемочной группой, остановились в гостинице. Но не успели раскрыть чемоданы, как в номер зашел невзрачный мужичонка и робко сказал: -- Тут ошибочка вышла, вас велено поселить в люкс. Разрешите, я поднесу чемоданчики. Я хотел было ответить, что и сами не хилые, донесем -- но мой соавтор, всегда такой вежливый и деликатный, показал знаком: не спорь! Мужичок взял чемоданы и вышел, а Юлик объяснил: -- Это же Слинин, начальник лагпункта. Ты что, не узнал? Я действительно не узнал: без голубой фуражки и погон Слинин выглядел совсем по-другому. И был теперь директором гостиницы. -- Пускай несет, -- сказал Юлик. Мы об этом внукам будем рассказывать! Вот я и рассказываю... После отъезда Миши Левина Юлик стал теребить меня: надо писать! Не ерундовые стишки, а что-нибудь серьезное. Сценарии, например. Я согласился без большого энтузиазма. В зоне я так представлял себе будущее: уеду на вечное поселение в Красноярский край, женюсь на местной бабенке с коровой (я очень люблю парное молоко), ходить буду в шляпе и костюме с галстуком, но в сапогах -- там, наверно, грязюка. Устроюсь бухгалтером -- какое уж там писательство! Но вот Красноярский край отпал, бабенка с коровой тоже... Может быть, попробовать? Мы начали придумывать сценарий про бабника, который на спор завел роман с очень достойной женщиной, влюбился сам без памяти -- а тут она узнала о пари и выгнала его... Шло со скрипом, и мы бросили эту затею. Очень во-время: оказывается, такой сценарий давно написан и поставлен. Это "Большие маневры" с Жераром Филиппом. Взялись за работу попроще, за экранизацию лесковского "Левши". Писали по вечерам, придя со службы -- это вошло потом в привычку. Так и в Москве потом писали -- на ночь глядя, когда все домашние угомонятся. С шахты Жора Быстров приносил нам записки от Смелякова. "Дорогие люди, -- писал Ярослав Васильевич, -- пока еще не решаюсь послать вам две главки, написанные без вашего руководящего и вселяющего бодрость взгляда..." (Мы понимали, что шутит -- но все равно гордились.) "Ах, как мне нужен ваш совет! На расстоянии это гораздо труднее". Прошла неделя, и Жора принес нам эти две главки --листки, исписанные мелким, ни на чей не похожим почерком. Обнаглев, мы стали делать на полях критические замечания и отправлять обратно, автору. Он не обижался. Писал: "Очень, очень недостает вас обоих. Причем с течением времени грусть по вас не затихает, а увеличивается". Узнав от Жорки, что и с "Левшой" у нас не ладится, Смеляков забеспокоился: "Заклинаю вас всем работать,работать и еще раз работать. Вы должны выдать несколько сценариев и пьес -- в этом смысл вашего существования. А сомнения всегда есть. Я уже пишу 20 лет и каждый раз сомневаюсь в себе. говорил с людьми постарше: у них то же..." Зима шла к концу. Весны в Инте практически не бывает -- в мае часто лежит еще снег. А потом вдруг наступает лето. Вот когда мы оценили поговорку: живем как в Париже, только дома пониже и асфальт пожиже. В интинском "асфальте" ноги вязли. Но главная беда пришла с паводком. Нас предупреждали: домик стоит в низине, когда стает снег, реки Инта и Угольная разольются -- смотрите, как бы не затопило! Затопить не затопило, но воды в комнату и кухню натекло по щиколотку. Саламандровну мы сажали на стул, стул ставили на кровать и, уходя на работу, строго наказывали: не слезать! В обеденный перерыв ктонибудь из троих -- Жора, Юлик или я -- обязательно прибегал проверить, не утонула ли. В ту весну вода держалась недолго и ушла, унося с собой мусор и нечистоты. Дело в том, что уборной у нас не было -- по большой нужде бегали на край овражка. А роль ассенизатора выполняли вешние воды. Построить уборную нам все-таки пришлось: к Смелякову на свидание собиралась приехать Дуся. Заранее известно было, что остановится она у нас. Вот ради нее мы и затеяли строительство. Строили впопыхах, даже доски не обрезали -- так из стандартных шестиметровых и соорудили будочку. Ребята смеялись: вы б ее хоть двухэтажной сделали!.. Перед Дусиным приездом мы побывали у Ярослава Васильевича в бойлерной. Пропуск на шахту нам устроил скульптор Коля Саулов: он как раз заканчивал своего "Флагмана коммунизма" и наврал начальству, что Дунский и Фрид большие знатоки изобразительного искусства, а ему нужна консультация. Мы прошли к Смелякову. Это была первая встреча после нашего отъезда с ОЛПа, и Ярослав Васильевич хотел отпраздновать ее по всем правилам. для этого кто-то из вольных принес ему поллитра водки. Трясущимися от нетерпения ручками он достал из заначки бутылку -- и выронил на цементный пол. Не Коля Саулов тут нужен был, а Роден -- чтобы запечатлеть в мраморе отчаянье Ярослава. Эта трагическая фигура до сих пор стоит у меня перед глазами. Мы утешали его: режим помягчел, на выходные зеков отпускают за зону -- выпьем у нас, на Угольной 14... Приехала Дуся -- синеглазая, веселая, ласковая. Ей разрешили личное свидание с мужем, и они провели вместе три дня. Потом она уехала. Ярослав был счастлив. Весело рассказывал: -- Дуся сильно полевела. В перерыве между половыми актами вдруг сказала: Яра, а у Молотова очень злое лицо... Теперь он часто бывал у нас в домике. Уважительно и нежно разговаривал с Минной Соломоновной, читал новые куски из "Строгой любви". Правда, первый визит чуть было не закончился крупными неприятностями. Мы -- как обещали -- подготовили угощение и выпивку, две бутылки красного вина. Смеляков огорчился, сказал, что красного он не пьет. Сбегали за белым, то есть, за водкой. Слушали стихи, выпивали. Когда водка кончилась, в ход пошло и красное: оказалось, в исключительных случаях пьет. Всех троих разморило и мы задремали. Проснулись, поглядели на часы -- и с ужасом увидели, что уже без четверти восемь. А ровно в восемь Ярослав должен был явиться на вахту, иначе он считался бы в побеге. И мы, поддерживая его, пьяненького, с обеих сторон, помчались к третьему ОЛПу. Поспели буквально в последнюю минуту. Эльдар Рязанов где-то писал, что наш рассказ об этом происшествии подсказал им с Брагинским трагикомическую сцену в "Вокзале для двоих". А история Смелякова и Дуси кончилась невесело. Его освободили в том же году. На поселении не оставили, разрешили ехать в Москву. Чтоб он явился к Дусе не в лагерном бушлате (хоть и без "печати, поставленной чекистом на спине"), а в мало-мальски приличном виде мы подарили ему мое кожаное пальтецо. Оно, собственно, было не мое, а отцовское и по размеру подходило Ярославу больше чем мне. Старенькое -- но его взялся подновить предприимчивый старик по фамилии Бруссер. Выйдя из зоны, он наладил на Инте производство фруктовой воды -- которую сразу окрестили "бруссер-вассер". И еще он прирабатывал окраской кожаных вещей. Рыжая краска с перекрашенного пальто осыпалась, как осенняя листва -- но все-таки оно было лучше, чем бушлат. (Много лет спустя Ярослав Васильевич признался нам, что до Москвы пальто не доехало: еще в поезде он сменял его на литр водки.) Прямо с вокзала Ярослав отправился домой. Там он застал незнакомого пожилого господина и притихшую, смущенную Дусю. -- Ярослав Васильевич, -- сказал незнакомец. -- Поговорим, как мужчина с мужчиной. Смеляков говорить не захотел, взял свой чемоданчик и ушел -- навсегда. Он еще в лагере тревожился; догадывался что дома что-то не так. То от Дуси приходили нежные письма, то она надолго замолкала. Потом вдруг приходила очень хорошая посылка -- и снова молчание. Мы успокаивали его, объясняя эти перебои обычной российской безалаберностью. Дусин приезд вроде бы подтвердил нашу правоту -- а между тем, основания для тревоги были. У Дуси давно уже возникли отношения с Бондаревским -- человеком состоятельным и широким. Он был известным всей игрющей публике наездником. (А не жокеем, как его назвал Евтушенко), Евгений Александрович написал по поводу этой Дусиной "измены" сердитые стихи -- такие же несправедливые, как стихотворение самого Смелякова о Натали Гончаровой. Дусю можно понять. У нее была дочь-старшекласница, почти невеста. Как прожит вдвоем на жалкую зарплату экскурсовода ВДНХ?.. А у Ярослава двадцать пять лет срока... Конечно, когда ситуация в стране изменилась -- тут нужно было повести себя умнее, как-то объясниться, хотя бы намекнуть. На это не хватило духу. Наверняка Дуся любила Ярослава, ей очень хотелось, чтоб он вернулся. Мы с Юликом -- уже в Москве -- попробовали было навести мосты. Куда там! Смеляков и слушать не стал; лицо у него сделалось несчастное и злое. Прошло время, и Ярослав Васильевич женился на Татьяне Стрешневой, поэтессе и переводчице. Она была в доме творчества "Переделкино" в тот день, когда туда приехал объясниться со Смеляковым приятель, заложивший его. Просил забыть старое, не сердиться. Намекнул: если будешь с нами -- все издательства для тебя открыты! Ярослав не стал выяснять, что значит это "с нами", а дал стукачу по морде. Тот от неожиданности упал и пополз к своей машине на четвереньках, а Смеляков подгонял его пинками. Это видела Татьяна Валерьевна, случайно вышедшая в коридор. Сцена произвела на нее такое впечатление, что вскоре после этого она оставила своего вполне благополучного мужа и сына Лешу ушла к Смелякову. Так она сама рассказывала. После смерти Ярослава Васильевича мы отдали Тане его письма к нам и тетрадку с черновыми набросками "Строгой любви". Иногда я жалею об этом -- но если подумать: умер Смеляков, умерла Татьяна, нет уже Юликаю Скоро и меня не будет -- а кому, кроме нас, дорога эта потрепанная тетрадка? ПРИМЕЧАНИЯ к гл.XXI х) Мы смеемся: "что немцу смерть, то русскому здорово". Они могли бы переиначить: "что немцу здорово, то русскому смерть". Хотя и в старой пословице что-то есть. Нам рассказывали: в немецком лагере для военнопленных двое наших решили встретить Новый Год по всем правилам. Поднакопили пайкового эрзац-меда, раздобыли где-то дрожжей и в большой канистре замастырили брагу. Пригласили двух английских летчиков -- те были хорошие ребята, делились посылками. Им-то через Красный Крест регулярно слали, их правительство было не такое гордое, как наше, и подписало Женевскую конвенцию... Еще позвали двух югославов, с которыми дружили. А канистра окаалась не то проржавевшая, не то из под какой-то гадости -- словом, все шестеро отравились. Англичание умерли в ту же новогоднюю ночь, югославы -- все-таки братья славяне -- продержались неделю, но тоже отдали богу душу, а оба наших выжили. В рассказе фигурировали англичане, а не немцы. Но если вспомнить, что когда-то на Руси всех европейцев звали немцами и если допустить, что рассказчик не приврал, значит и вправду: что немцу смерть, то русскому здорово. Без шуток, в советских лагерях русские оказывались выносливее всех. Закалка. хх) Весельчак Борька Печенев вскоре после пожара погиб -- несчастный случай в шахте. Вообще-то процент производственного травматизма на шахтах Инты был не слишком высок. В хирургическое отделение городской больницы попадали по большей части не жертвы подземных аварий, а мотоциклисты. Типовой сюжет: пьяный мотоциклист на полном ходу врезается в деревянные перила моста и летит на лед речки Угольной. Пока он лечит в больнице ушибы и переломы, жена продает мотоцикл -- если от него что-то осталось. Чаще всего лихачи этим и отделывались. Но один из них, молодой эстонец, только что женившийся, размозжил мошонку; его пришлось кастрировать. ххх) Варлам Шаламов считал, что лагерный опыт не может быть позитивным. Но послеколымский взлет Шаламова-писателя позволяет, по-моему, усомниться в справедливости этого утверждения. XXI. БРАЧНАЯ ПОРА Ярослав Васильевич писал нам из зоны: "Реформы сыпятся как из рога. Но главного пока нет, хотя все движется, как будто, в том самом вожделенном направлении". Да, до главного -- даже до отмены веного поселения -- было далеко. Минлаг упирался, цепляясь за остатки своего "особого режима": шахтерскому начальству не велено было брать на работу вечных поселенцев, -- хотелось отделить вчерашних зеков от сегодняшних. Но уголь-то добывать надо было! Поупирались и отменили дурацкий запрет. Так что многие из наших, выйдя из лагеря, через день -- другой возвращались на свое рабочее место. Не коснулось это послабление одного только Лена Уинкота. В первый день свободы он пришел к нам на Угольную 14 и попросился на ночлег. Перенаселенность нашей хибары его не смутила: моряк может выспаться на галстуке, объяснил Лен. Лишнего галстука у нас не нашлось и Уинкот переночевал на половичке, рядом с Робином. Назавтра он пошел устраиваться на работу -- но не тут то было. Вроде бы, и должность, на которую он претендовал, была не особенно завидная: последний год Лен работал подземным ассенизатором, вывозил из шахты какашки. Оказалось -- нельзя. Других пускали в шахту, а англичанину отказали. Он отправился качать права к оперуполномоченному. -- Это расовая дискриминация! -- шумел Уинкот. Опер тоже повысил голос: -- В Советском Союзе нет расовой дискриминации. Лен усмехнулся: -- Молодой человек, вы еще сосали титю своей мамы, когда английский королевский суд судил меня за то, что я говорил: в Советском Союзе нет расовой дискриминации! Не найдя правды в Инте, Лен попробовал поискать ее в другом месте. Обидно было: эсэсовца Эрика Плезанса отправили в Англию, а Уинкота, пострадавшего за симпатию к Стране Советов, держат на Крайнем Севере этой самой страны. И он написал письмо Хрущеву -- а перед тем как отправить, прочитал нам:"Уважаемый Никита Сергеевич, когда вы будете ехать в Англию, Вас поведут в парламент. Там на стене висит интересный документ: призвание к военным морякам Королевского Флота, чтобы делать забастовку. Может быть, Вам интересно тоже, что автор этого призвания сейчас в Инте и ждет, что Вы, Никита Сергеевич, его освободите". Текст мы одобрили и даже не стали править --только посоветовали вместо "призвание" написать "воззвание". Самое смешное, что письмо сработало: Уинкот вернулся в Москву раньше нас. Восстановился в Союзе Писателей, получил квартиру и опять женился на русской женщине -- библиотекарше Елене. Он заказал визитную карточку: "Лен и Лена Уинкот". А мы их звали -- заглаза -- Уинкот и Уинкошка. Мы любили слушать его разговоры с сынишкой Лены: -- Вова, иди в мэгэзин и купи полкело скомбра. -- Чего? -- Я русским языком сказал: купи полкело скомбра. -- Полкило чего, Леонард Джонович? -- Скомбра! Скомбра! Это рыбы такой, глупый мальчик. -- Может, скумбрия? -- Да. Скомбра. Я подозреваю, что Лен нарочно не избавлялся от акцента и даже аггравировал его: знал, что к иностранцам у нас относятся лучше, чем к своим. (Эту странную смесь подозрительности и угодливости отмечали многие из писавших про Россию --даже про допетровскую.) В Москве Лен Уинкот написал хорошую книгу о своей английской молодости, ездил вместе с Леной на презентацию и в Лондоне охотно давал интервью: -- Мой корабль -- коммунизм. Были бури, была сильная качка, но я всегда твердо стоял на палубе. Тут он слегка привирал. До возвращения в Москву о коммунизме Лен отзывался не лучше остальных интинцев, чем очень сердил Минну Соломоновну. Вот кто действительно твердо стоял на палубе давшего крен корабля, так это Саламандровна -- социалистка-бундовка с дореволюционным стажем. Нашу с Юликом посадку она воспринимала философски: -- Деточки, вам выпало быть навозом на полях истории. -- Не хочу я быть навозом! -- кричал я. -- Даже на полях истории! -- Что поделать, Валерик. Ты не хочешь, но так получилось. Уинкоту фрау Минна не могла простить измену идеалам. Она без интереса слушала его, как нам казалось, вполне здравые рассуждения. А был он разговорчив, даже болтлив и совсем не похож на сдержанных английских джентльменов из книг нашего детства. -- В Англии никогда не будет революции, -- втолковывал он Саламандровне. -- Никогда! И объяснял, почему: вот на митинге в Гайд-Парке произносит пламенную речь анархист -- ругает буржуазию, обличает империалистов, поносит монархию. Его слушают человек тридцать. В сторонке стоит полисмен, тоже слушает, но не вмешивается. И только когда оратор в конце своей речи воскликнет: -- А теперь, братья и сестры, возьмем бомбу и бросим ее в Бекингемский дворец! -- полисмен поднимет руку и скажет: -- Леди и джентльмены! Тех, кто возьмет бомбу и пойдет к Бекингемскому дворцу, прошу сделать шаг вправо. А кто не пойдет -- шаг влево. Все тридцать человек делают шаг влево и тихо расходятся. Но Минна Соломоновна таким шуткам не смеялась, она свято верила в неизбежность мировой революции. Мы с ней не спорили; за нас спорил -- сменяя Уинкота -- отец Сашки Переплетчикова, приехавший навестить непутевого сына. Его аргументы были не идейного, а чисто экономического свойства: -- Нет, вы мне скажите: сколько булок я мог купить при царе на три копейки? -- Причем тут булки! -- сердилась Саламандровна. -- Евреймонархист... При царе вы бы и нос не высунули за черту оседлости! -- Причем тут мой нос? Тем более, что я был ремесленник и мог жить, где угодно... Они препирались часами, пока старый Переплетчиков не уехал домой, в Киев. Он был симпатичный дядька, веселый. Рассказывал, как он ехал на гражданскую войну вместе с "батальоном одесских алеш" -- был такой. Туда знаменитый Мишка Япончик, прототип Бени Крика, собрал все одесское жулье: они же были "социально близкие". По словам Сашкиного отца, батальон разбежался, не доехав до фронта. Но перед этим один из "алеш" успел обворовать старого Переплетчикова (который тогда был довольно молодым Переплетчиковым). Рассказчик отдал должное артистизму, с каким это было сделано. А получилось так: они ехали в теплушке -- жулики играли в карты, ссорились, мирились, визгливо матерясь. А Евсей Абрамович тихо сидел в уголочке и время от времени трогал карман гимнастерки, заколотый для верности английской булавкой: там были все его деньги. Один из игроков бросил карты, огляделся и к ужасу Переплетчикова, направился к нему. -- Мужик! -- сказал он (с мягким одесским "жь" не "мужык", а "мужьжик"). -- Дай мне в долг. Отыграюсь -- верну, мамой клянусь! -- У меня нету, -- пролепетал Евсей. -- Чтоб я так жил! Картежник не стал настаивать. Сказал презрительно: -- Ша! Воно вже злякалось за свои гроши! -- Растопыренной пятерней ткнул скупердяя в грудь и пошел к своим. С некоторым опозданием Переплетчиков схватился за карман. Булавка была на месте -- а деньги исчезли. Минна Соломоновна развеселилась, спела нам подходящую к случаю старую песенку: Алеша, ша! Держи полтоном ниже, Брось арапа заправлять. Не подсаживайся ближе -- Брось Одессу вспоминать!.. Не успели мы проводить Сашкиного бытю, как приехал отец к Олави Окконену, а к Свету -- мать Нина Михайловна. В честь ее приезда Lихайловы устроили настоящий китайский обед: мама привезла какието особые грибы, прозрачную лапшу -- кажется, из крахмала -- и чтото еще. Светик даже пытался учить нас управляться с палочками для еды, но у нас не получалось. А Свет орудовал ими, как фокусник: рассыплет по столу спички и мигом соберет их все в коробок. От Нины Михайловны мы услышали много интересного. Узнали, в частности, что Свет не соврал, когда уверял нас, будто в Харбине у них существовало Женское Общество Помощи Армии -- сокращенно ЖОПА. Еще один торжественный обед Свет устроил по случаю своего бракосочетания. Невеста -- Женечка Сменова -- под белой фатой выглядела так молодо, словно и не отсидела в лагерях весь положенный срок: Женя была из угнанных в Германию девушек. Красивая, дружелюбная, простодушная, она нам с Юликом сразу понравилась. Когда пришла в гости, стала разглядывать фотографии в семейном альбоме -- он и сейчас у меня, тоненький коричневый. Кого узнавала, кого нет. А была там и фотография Робина в очках: снялся для документа -- справки спецпоселенца. Увидев интеллигентную физиономию в очках, Женя радостно воскликнула: -- Этого я знаю, это Юлик. В Инте она родила Свету сына, но счастливой жизни им отпущено было немного: не дожив до сорока лет, Свет умер от рака -- там же, в Инте... Свадьбы пошли косяком -- настала брачная пора. Сыграл свадьбу Андрей Хоменко, земляк и приятель Леши Брыся. Студент-недоучка (не медик, а химик, кажется), в лагере он выдал себя за врача и до конца срока успешно пользовал больных. На воле пришлось переквалифицироваться: тут требовался диплом. Впрочем, бывало всякое. Один из интинских дантистов погорел на том, что инспектор отдела кадров оказался грузином. Инспектор обнаружил, что в двуязычном дипломе, выданном в Тбилиси, на грузинской странице стоит грузинская фамилия, а на русской -- совсем другая, русская. Ее владельца пришлось уволить... А свадьба у Хименко была шикарная, с украинскими песнями, с веточкой хвои на лацкане у каждого из гостей. Женился и сам Брысь: к нему приехала его Галя и поселилась в той, построенной за одну ночь, полуподземной квартире. (Потом к молодым приехали родители -- к Леше очень славная мама, а к Гале -- отец и малосимпатичная мать. Как и где они все разместились, уже не помню. Миграция: кто-то уезжал, кто-то приезжал.) В подвальную каморку к Володе Королеву приехала его довоенная невеста Раечка. Всю войну она провела на фронте, была военфельдшером. Володя очень гордился ее боевым прошлым: сам-то он, терской казак, вместо армии угодил в лагерь. Там, правда, времени не терял --даже английский язык выучил, самоучкой. А на поселении своими руками построил хороший дом и переселился в него из подвала со своей обожемой Раечкой. Когда после реабилитации они уехали в Кострому, Володя пошел работать кочегаром в котельную, чтобы быть поближе к Рае и навещать ее по нескольку раз в день: здоровье у военфельдшера оказалось совсем никудышное. "Врачу, исцелися сам!.." Сейчас они на юге, в селе Левокумском -- Раиной родине. Ее разбил паралич, и Володя, сам не больно-то здоровый, ухаживает за ней как за ребенком. Я уверен: за всю жизнь он не посмотрел на другую женщину. Нет, смотреть смотрел, но и только. Вот перед кем снять шапку!.. Прошлой зимой Володя Королев попросил меня прислать самоучитель французского языка и словарь. Не хватает ему других забот... Я прислал. Женился -- даже дважды -- Олави Окконен. Сперва на красивенькой эстонке Айли -- но их скоро развели ее земляки: эстонцы не любили, чтоб ихние женщины выходили за чужих. Хотя, казалось бы, финн не такой уж и чужой. Со следующей женой Олави повезло больше: Лида оставалась с ним до самой его смерти, в Бресте. А тогда, в Инте, они купили дом и обустроили его, как нам Россию не обустроить -- даже с помощью Солженицина. Дом был полная чаша: спальня, на американский манер, наверху, а первый этаж --большая гостинная, разгороженная прозрачной стеной из аквариумов с экзотическими рыбками. Секрет благосостояния этой нетипичной семьи прост: оба работяги, оба непьющие. Женился и Васька Никулин. Почему-то ему важным казалось, чтоб невеста была девственницей. На Инте он такой не нашел и привез из родной деревни землячку Марию. Так она у нас называлась -- не Маша, не Маня, не Маруся, а Мария. Унылая была бабенка, скучная -- совсем не пара Ваське. Но тем не менее дочку ему родила. Васькиному примеру последовал Ян Гюбнер: выписал себе невесту из Конотопа. Рая приехала с мамой Крейной Яковлевной. Вскоре у Яна родился сын Валерка. Этот и сейчас в Инте -- ехать в Израиль, к богатой тетке, не пожелал. Объяснил мне: дядь Валер, там выпить не с кем. Младший Гюбнер отслужил в армии, и папа, в некотором роде бывший эсэсовец, получил от командования благодарность за то, что воспитал для Советской Армии сына отличника боевой и политической подготовки. Впрочем, на последних снимках Яна у него у самого красуются на груди боевые ордена -- советские. Дивны дела твои, Господи!.. А Валерка -- славный парень. И что приятно -- дружит со своей единокровной сестрой Гретой. (Могу поделиться знаниями, почерпнутыми из Брокгауза и Ефрона: единоутробные сестры и братья -- это рожденные одной матерью. Единокровные -- от одного отца, но от разных матерей. У англичан проще: half brother, half sister... А сводные -- это от разных родителей, как в том анекдоте: "Вася! Твои дети и мои дети колотят наших детей!") Жорка Быстров тоже женился. Но с ним, как всегда, получилось непросто. Выйдя на свободу, он снова стал ухаживать за Тоней Xевчуковой. А ей теперь опасаться было нечего, и она согласилась выйти за Жору. Обещала: вернусь из отпуска и мы поженимся. В отпуск, на родину, она поехала вместе с мужем Володькой. Там и объявила, что уходит от него к Быстрову. Володьку это не устраивало. Вместе с братьями -- первыми хулиганами на селе -- он каждый вечер приходил к Тониной хате, бил стекла, грозился, что убьет, если она не останется с ним. И Тоня дрогнула. Думаю, что краешком мозга, она всегда чувствовала, что Жорка ей не пара: слишком уж мудреный, слишком не свой. И вернувшись на Инту, она сказала ему, что передумала. Несколько недель он ходил чернее тучи. Но писем кровью не писал и конуру на полозьях не строил -- тем более, что было лето. В конце концов успокоился, стал оглядывать окрестности в поисках утешения. Попробовал ухаживать за первой красавицей Инты Лариссой Донати. Но она на него не реагировала, а вскоре и вовсе вышла замуж за врача Амирана Морчеладзе -- тоже экс-зека, тоже очень красивого. А Жора женился -- с горя, как считали многие -- на вольной фельдшерице Вале. Она ушла от мужа и родила Жорке дочь. Он огорчался, что не сына. Года через два, приехав в Москву, он постоял над кроваткой моего двухмесячного Лешки и мрачно сказал: -- Дорого бы я дал за эту деталь. Впрочем, если не сын, то пасынок у него был -- Валин мальчик от первого брака. С ним Георгий Илларионович сначала очень ладил, потом не очень, а после и совсем рассорился. Сейчас они с Валентиной в Латвии, а дети в России, Питере. Ларисса же (так, правильно: через два "с") под конец жизни, мне кажется, жалела, что отвергла в свое время Жоркины ухаживания. С Амираном она давно разошлась и одиноко доживала свой век в Симферополе. Там она руководила драмкружком (до ареста была актрисой, и неплохой). Виталий Павлов, учившийся у нас на Qценарных курсах, по Симферополю знал и Лариссу, и ее прозвище -- "Леопарда Львовна". На вид она была надменная и неприступная гордячка, а на поверку -- очень добрый, сердечный человек, верный друг. В Инте у нее был платонический поклонник, Лев Юлианович Козинцев -- "первый в ОРСе элегант", как написано было в орсовской стенгазете. Невысокий, сухонький, он носил галстук-бабочку, курил трубку и при ходьбе опирался на красивую трость. Давным-давно отсидев срок, он добровольно остался на Инте --а ведь была у него родня в местах поуютнее: в Москве -- сестра Люба, жена Ильи Эренбурга, в Ленинграде -- кузен Гриша, режиссер Григорий Козинцев. Был он немолод, успел до революции побыть в земгусарах (что это за гусары, никто мне толком не объяснил). В Инте Левушка Козинцев и умер -- но до самой смерти гусарствовал, помогал Лариссе деньгами из своей крохотной пенсии. Вернемся к интинским свадьбам. В бухгалтерии работал со мной тихий лысоватый украинец Павел Моисеевич Бойко. В пору борьбы с космополитами отчество доставляло ему неприятности: так, опер в лагере был уверен, что Бойко еврей и не давал ему ходу. (Александра Исаевича тоже ведь пытались объявить Солженицером). Павел Моисеевич женился на такой же, как он, вечной поселенке, которая еще в лагере родила от него ребенка. Теперь надо было этого ребенка забрать из детдома. Адрес они знали -- Сыктывкар. Списались с детдомовским начальством, те ответили: пожалуйста. Раз сами не можете приехать, мальчика привезет наш работник. Но дорогу придется оплатить. Родители с радостью согласились, и воспитатель привез им пятилетнего сынишку --худенького, бледного. А главное -- очень неразговорчивого. Папа с мамой пытались его разговорить -- бесполезно; молчал как рыбка. Тогда Павел Моисеевич строго сказал: -- Сын, если ты не будешь с нами разговаривать, дядя увезет тебя обратно. Тут малый завопил так, что все испугались. Полчаса рыдал, пока не понял: это шутка, никто его не отдаст в детдом. Со временем мальчонка оттаял, стал разговаривать. Про детдом рассказывал интересные вещи. -- Ты получил подарок, который мы послали ко дню рождения? -- Не. Тетя Зина сказала, что у меня нет дня рождения. Про ту же тетю пацан сообщил и такое: -- У нас был мальчик немец. Тетя Зина сказала что он фашист, он наших солдат в прорубь кидал. Мы его били. Другого зачатого в лагере ребенка привезла к Жене Высоцкому его каргопольская любовь Оксана. Была она казачка и после лагеря вернулась в родные края. Там и растила дочь Наташку, оттуда и слала Жене письма и посылки -- сначала в Каргопольлаг, потом в Минлаг. Еще в зоне Женя показывал нам фотографию Оксаны: умное грустное лицо, надо лбом -- венчиком уложенная коса. А рядом -- хорошенькая большеглазая малышка... Как только Женя освободился, выписал их к себе. Оксана рассказывала: отправлять Жене посылки она ходила вместе с трехлетней Наташкой -- оставить было не с кем. И однажды, протянув ручонки к портрету Усатого, девочка заорала на всю почту: -- Дед, отдай папу!!! Мать схватила ее в охапку и выскочила на улицу. Ей казалось: сейчас догонят, арестуют -- что будет с маленькой?.. Обошлось. Третьей любовью Оксаны, после мужа и дочери, были книги. Она и сама писала что-то, но стеснялась показать. К Жениным друзьям она относилась замечательно, была приветлива и гостеприимна. Ну, и хозяйка была прекрасная. Наташка оказалась очень симпатичным ребенком. Рисовала, сочиняла стихи. Мы с Юликом тоже написали для нее стишок, что-то вроде: Юлик и Валерик оба старички, С длинными носами, на носах -- очки. Кто же их не знает, канцелярских крыс? Юлик лысоватый, а Валерик лыс. Прошло несколько лет и идиллия кончилась -- идиллии, как правило, плохо кончаются. Оксана, любившая Женю преданно и страстно, мучила его ревностью -- не сказать, что необоснованной. И в конце концов они расстались. А из Наташки -- ей сейчас за сорок -- получилось не совсем то, чего ожидали... Раз уж я забежал далеко вперед, расскажу, что и судьба самого Жени сложилась не так, как он планировал -- и совсем не так, как заслуживал. Я уже писал -- ему бы, с его талантами, министром быть! Евгений Иванович знал себе цену. Для пользы дела вступил в партию, женился на "представительнице коренной национальности") в Инте говорили -- комячке), но своим для местной советской элиты все равно не стал, как не становятся своими эмигранты. Высот не достиг. Переехал с новой женой в Сыктывкар; нас с ней не знакомил -- то ли стеснялся ее, то ли боялся. Там в Сыктывкаре и умер -- начальником какой-то незначительной службы незначительного министерства. Но пока он оставался в Инте, казалось: впереди лестница в небо! В 64-м году мы приехали в Инту снимать "Жили-были старик со старухой". Женя Высоцкий в то время работал заместителем предгорисполкома. Но председатель, коми, был фигурой чисто декоративной -- вроде деревянной богини на носу корабля. А на капитанском мостике стоял Женя, он был фактически мэром города. Какую жизнь он устроил съемочной группе -- не пером описать! Задержал заселение только что построенного дома и один подъезд -- все четыре этажа -- отдал нам. Гриша Чухрай жил в трехкомнатной квартире, все звезды -- в двухкомнатных. Понадобились режиссеру олени -- Женя слетал на вертолете к оленеводам, уговорил изменить маршрут, и многотысячное стадо пригнали к окраине города. Чем мы могли отблагодарить? Сняли на сэкономленной пленке документальный фильм об Инте, подарили городским властям. Но слегка облажались: в финальных кадрах была женщина, только что родившая ребеночка, и голос за кадром торжественно обещал, что этот мальчик увидит небывалый расцвет Инты. А мальчик оказался девочкой. Воспоминание об этом нашем конфузе относится к шестьдесят четвертому году. А за восемь лет до того, в пятьдесят шестом, о работе в кино мы могли только мечтать. И мечтали. А работали на прежних должностях: Юлий нормировщиком ОРСа, я бухгалтером ОТС -- отдела технического снабжения. По ночам мы писали "Левшу", а когда дописали, стали придумывать следующий сценарий. Утром не хотелось вставать. Я валялся до последней минуты, потом вскакивал, натягивал комбинезон и рысью мчался на службу. Пробегая мимо базарчика, покупал у теток два яйца и глотал их сырыми у себя за столом -- под аккомпанемент звонка, призывавшего приступить к работе. "Действовал на грани фола", но начальство относилось к этому снисходительно. Начальством была Вера Гавриловна Рысенко, миловидная женщина и очень неординарный человек. Муж ее, мрачный сутулый майор (или подполковник?), Рысь-самец, как мы его называли между собой, был начальником оперчекотдела, по-моему. Брат, долговязый обалдуй -- надзирателем на нашем ОЛПе. Эти двое на вчерашних зеков и не смотрели. А Вера Гавриловна не делила население Инты на чистых и нечистых, хотя состояла в партии и даже была парторгом. Нам с Юликом она явно симпатизировала -- ему, пожалуй, больше, чем мне. И когда после ХХ-го съезда на партсобраниях читали знаменитый доклад Хрущева, она под косыми взглядами своих партай-геноссен провела нас обоих в зал, усадила рядом с собой и мы собственными ушами услышали, каким злодеем оказался покойный Иосиф Виссарионович. XXII. БРОСОК НА ЮГ Вскоре после ХХ-го съезда нам объявили -- опять-таки под расписку, -- что побег с вечного поселения теперь котируется не в двенадцать лет каторги, а в три года тюремного заключения. Подешевело. Гулаг без боя не сдавал позиции, но прежнего страха перед ним уже не было. И мы с Юликом решились на побег. Точней сказать, не убежать мы решили, а как бы, сбегать на недельку в Москву и вернуться. Как я уже писал, два раза в месяц мы обязаны были являться к спецкоменданту на отметку. Отметившись в начале месяца, мы взяли отпуск и попросили Шварца купить нам билеты в мягкий вагон; в мягкий -- не из любви к комфорту, а из соображений безопасности. На северном отрезке дороги, примерно, до Котласа, поезда усиленно проверялись -- нет ли беглецов. Наш расчет был на то, что мягкий вагон особенно дотошно проверять не станут: в мягких ездила солидная публика. И действительно, кроме нас в купе оказался какойто важный железнодорожный чин и пьяненький полковник внутренних войск. Полковник всю дорогу спал на верхней полке, путеец перебирал служебные бумаги, а мы с Юликом читали, нацепив полосатые пижамы, купленные специально для этой поездки: в таких пижамах путешествовали в те годы все советские чиновники. Шляпы на столике и очки на носах тоже работали на образ. За время пути к нам в купе трижды заглядывали проверяющие. Но увидев полковничью шинель и наши пижамы, солдаты, не входя, задвигали дверь -- и мы переводили дух. Елену Петровну о нашем приезде оповестил полушифрованной телеграммой Жора Быстров. Вместе с мамой встречать нас пришли к поезду "Воркута-Москва" Мишанька Левин с женой Наташей, а также Витечка Шейнберг, егожена Белка и Монька Коган -- наши школьные друзья. Мишку мы видели год назад, с Наташей познакомились только сейчас, на вокзале, а с остальными не виделись двенадцать лет. Ой, какими старыми они нам показались! Даже ростом стали ниже. (К Белке это не относится: она была по-прежнему хороша. Недаром Смеляков, который лечился у нее в литфондовской поликлинике, всегда передавал через нас приветы "красивой врачихе"). Тепреь, в мои семьдесят три года, мне кажется: что такое двенадцать лет? Короткий отрезок жизни. Но тогда так не казалось... Поехали всей компанией в Столешников, к маме -- а ночевать нас увезли в Абрамцево, на дачу академика Леонтовича, Наташиного отца. Но и там мы не рискнули остаться надолго; каждую ночь спали в новом месте, почти как Сталин. Мания преследования? Да нет, просто -- береженого бог бережет. Есть и другая пословица: пуганая ворона куста боится. Мы и улицу боялись переходить в неположенном месте: а вдруг мент спросит паспорт? На второй день мы поехали к Алексею Яковлевичу Каплеру. Как всегда безумно занятой -- главным образом чужими делами -- он возил нас с собой по городу; в его машине мы и разговаривали. Это было рискованное занятие: он с одесским темпераментом жестикулировал, то и дело отрывая обе руки от руля и оборачиваясь к нам. Но Каплер был старым автомобилистом, еще до войны у него имелась "эмка" -- не черная, как у всех, а синяя. Его повторный дебют в кино сложился удачно: уже шли съемки комедии "За витриной универмага". В ней снимались совсем молоденькие Светлана Дружинина и Микаэла Дроздовская. С Микой мы познакомились в каплеровском автомобиле. (Обе эти актрисы играли потом и в наших фильмах -- а с Микаэлой мы приятельствовали до самой ее гибели ужасной и нелепой: в экспедиции заснула, наглотавшись снотворного и не проснулась, когда от электрокамина загорелся край одеяла. Или проснулась слишком поздно...) Когда снималась "За витриной универмага", Алексей Яковлевич был женат на Валентине Токарской, но дело шло к разрыву: в него влюбилась поэтесса Юлия Друнина, которую он обучал кинодраматургии на сценарной студии. Он тоже влюбился -- и как! Развелся с Валентиной Георгиевной и женился на Юле. Они жили так счастливо, что это вызывало сильнейшее раздражение у окружающих. Жены обвиняли мужей в невнимании и равнодушии, тыча пальцем в Каплера: вот, Юля возвращается из заграничной командировки, так Люся поехал в Брест, чтобы встретить ее на границе с цветами! Не то, что некоторые... После каждой "Кинопанорамы" Люся сразу звонит жене, интересуется ее мнением -- не то, что некоторые! (Люся... Почему-то у всех мастеров того поколения уменьшительные имена были женские: Каплер -- Люся, Арнштам --Леля, Блейман -- Мика, а Ромм -- Мура). "Кинопанораму" Каплер вел замечательно; ее тогда давали в прямом эфире. Году в шестьдесят третьем мы с Юлием были гостями Каплера. Он спросил: а не хотели бы вы сами поставить фильм по своему сценарию? Сейчас многие так делают... В ответ я рассказал ему историю про мою пятилетнюю дочку Юлю. Мать пришла домой и увидела, что полы чисто вымыты. -- Юленька, ты вымыла пол? Сама? -- Да. -- Но ведь это очень трудно! -- Нет, мамочка. Я вылила на пол ведро воды, а потом пришли нижние соседи со своей тряпкой и все вытерли. Юлик Дунский пояснил Каплеру: -- Вот так и сценаристы, которые идут в режиссеры. Они надеются, что в случае чего прибегут нижние соседи со своей тряпкой. Кстати, сразу после той передачи Алексей Яковлевич действительно позвонил жене. Она долго -- минут пятнадцать -- объясняла ему, что получилось, а что нет. А группа во главе с Ксенией Марининой покорно стояла и слушала. Те, что знали Каплера с молодых когтей, подсчитывали разбитые им сердца и качали головами: это бог наказал Люсю, сделав его под конец жизни подкаблучником!.. Кое-кто обижался на Друнину -- не без оснований -- за то, что она создала вокруг него как бы санитарный кордон, оттеснив старых друзей и приятелей. Но когда Алексей Яковлевич заболел и врачи отпустили ему не больше года жизни, Юля оказалась на высоте. Забросила все свои дела и превратилась в заботливую сиделку. Он не догадывался, что обречен, а она знала. И была рядом буквально до последнего вздоха, мы тому свидетели. Отгуляв московские каникулы, мы вернулись в Инту. Качественные знакомые были не только у Эйслера: никто нас не заложил, и 15-го числа мы благополучно отметились в спецкомендатуре. Больше всех радовался нашему возвращению Робин: Жора вместе с ним встретил нас на станции. Пес прыгал на меня и на Юлика, стараясь поочередно лизнуть в нос, выл от избытка чувств, катался по земле. Мы решили: если когда-нибудь уедем из Инты, возьмем его с собой. Обязательно. Но человек предполагает, а... Через месяц Робин погиб во цвете лет -- ему и двух не исполнилось Соседский мальчишка вышел с отцовской двустволкой поохотиться на собак и всадил в Робина заряд картечи. Ветеринар поставил диагноз: перитонит, как у Пушкина. Сделать ничего нельзя. Пес лежал на холодном полу, забившись под кровать и молча страдал. Мы попытались выманить его, чтоб уложить поудобнее, но он не отзывался. Тогда я вспомнил, что его любимым занятием было ходить со мною за водой к колонке: ради этого похода Робин бросал все дела. Я взял пустые ведра, звякнул ими -- и бедняга выполз изпод кровати на передних лапах: задние уже не действовали. Мы обласкали его, переложили на тюфячок и дали спокойно умереть. И отомстить-то за него нельзя было: не бить же тринадцатилетнего гаденыша? Робина похоронили в тундре, но Жора Быстров на этом не успокоился. Проколол гвоздем полу полушубка и явился в милицию: -- Прошу положить конец безобразию. Я шел по поселку Угольный и вдруг "Бах! Бах!". Это соседский мальчишка по собакам стреляет. И пять дробин в меня попали -- видите? А если б чуть выше? Сработало: у родителей убийцы конфисковали ружье. Коней того лета принес нам всем много огорчений. Под суд попал Леша брысь. К его земляку, вполне безобидному парню, прицепился по пьянке начальник кондвора, майор. Началась драка. Брысь кинулся разнимать и сильно толкнул майора, а тот, падая, стукнулся головой об угол дома и умер. О чем, надо сказать, никто не пожалел, а вдова так даже вздохнула с облегчением: покойный буянил, бил ее, вынес из дому все, что было, и пропил. Его и хоронили в казенных резиновых сапогах; свои хромовые давно пропил. Но убийство есть убийство. Случись оно тремя годами раньше, ребятам пришлось бы несладко. Пьяница не пьяница, а советский офицер. А те кто? Бандеровцы... И намотали бы обоим срок на всю катушку по статье 58 пункт 8 --террор. Но времена уже были не те. Их судили за убийство по неосторожности. Брыся оправдали, а земляку, который взял всю вину на себя, дали минимальный срок. Народным заседателем на процессе была наша общая приятельница Аня Ершова; это тоже сыграло какую-то роль. За доктором Ершовой одно время ухаживали трое: Свет Михайлов, Юлик и я. Я бы даже женился на ней, но она очень уж явно предпочитала мне Юлика. Бывало, возвращаясь втроем из гостей, от Шварцев, мы проходили мимо ее подъезда. -- Юлик, покурим? -- вдруг предлагала Аня. И они поднимались наверх курить, а я, некурящий, шел домой. Когда Юлик -- поздно ночью -- возвращался, от него пахло Анькиной "Белой сиренью". Были такие духи... А оправданный с ее помощью Алексей Семенович Брысь вернулсятаки на ридну Львивщину -- но не сразу, а только в этом году. Сорок лет он отработал вольнонаемным на шахтат Инты и Воркуты. Закончил заочно горный институт, стал классным горным инженером. Но бандеровское прошлое мешало Леше сделать карьеру, достойную его способностей и его энергии. Только-только поднимется на несколько ступенек по служебной лестнице -- бац! И вниз... За этим следило недреманное чекистское око. На Севере он не поднялся выше должности начальника участка. А на юге, в родных краях, он теперь герой. Воевал юный Брысь только против немцев (против наших не успел), так что даже украинские наследники КГБ особых претензий к нему не имеют. А львовская газета посвященную ему Леше статью озаглавила -- "Лыцарь". Лыцарю сейчас семьдесят три года, а больше пятидесяти пяти не дашь. Север консервирует?.. Чего ж меня не законсервировал? Никогда не забуду, как Брысь, придя с ночной смены и узнав о смерти Юлика -- ему позвонил из Ленинграда Миша Шварц -- помчался в воркутинский аэропорт, чтобы поспеть на поминки... А первые поминки, на которых присутствовали мы с Юлием, были в инте. Умер отец Михаила Александровича Шварца. Он гостил у сына; в последний вечер перед отъездом в Ленинград поругался из-за какойто ерунды с Мишиной женой Галей, разволновался и поехал на станцию, запретив провожать себя. А наутро разнесся слух: на Предшахтной старого еврея удавили галстуком. Его не удавили: случился сердечный приступ. Старый Шварц попытался ослабить узел галстука, но не сумел. Мишу это несчастье просто раздавило. Он плакал, винил себя, не способен был ни на какое разумное действие. В морг за покойником отрядили меня. Гроб поставили в кузов грузовика. Водитель попался очень жизнерадостный. Всю дорогу он пел мне арии из опереток, а заметив на обочине голосующих, охотно притормозил. Это были две школьницы; они радостно полезли в кузов -- и с визгом выкатились обратно, увидев гроб. Шоферюгу это еще больше развеселило. Он рассказал, что недавно вез хоронить шахтера с девятой шахты. Приехали на кладбище, а гроб пустой: машину так кидало на ухабах, что покойник вывалился за борт. Зимой в Инте темнеет рано; включили полный свет и медленно поехали назад, светя фарами. Пропажа нашлась, конечно. (Не к месту будь замечено: на кладбище почему-то часто возникают комические ситуации. В московском крематории, когда мы с Юликом принесли урну с прахом его матери Минны Соломоновны, ведающая этими делами дама распорядилась: "Сережа! Захорони товарищей!") Старого Шварца мы похоронили без всяких осложнений. НоМиша к концу дня совсем рассыпался на куски. И тогда его помощник капитан Христенко настоял на том, чтоб устроить поминки. Это был тот самый капитан Христенко, которому принадлежит фраза, вошедшая у нас в пословицу: "Логику они пришлют потом". Он был умный мужик; вовремя слинял из органов и пошел работать к Шварцу в плановый отдел Комбината. Народу на поминках было не много -- человек шесть. А водки много. И Шварц отошел; не сразу, но отошел. Перестал терзать себя, стал рассказывать забавные и трогательные случаи из своего детства -- даже улыбаться начал... Много лет спустя, вспомнив этот вечер, в сценарии про старика и старуху мы написали: "Есть свой жестокий, но справедливый смысл в этом обычае, которым жизнь утверждает себя над смертью"... Есть, есть. Вообще-то в Инте умирали мало, даже болели не часто -- средний возраст интинского жителя, думаю, не превышал тридцати пяти лет. Но и молодость не от всякой хвори убережет. У Гарри Римини разыгралась бронхиальная астма. Сестра из Израиля посылала ему лекарства, звала: здесь такой климат, ты сразу вылечишься! Так оно в конце концов и получилось. Но тогда мы над этим приглашением очень потешались: какой Израиль?! Дали бы в Москву уехать!. Хотя охотно верили, что климат в Израиле помягче интинского. Сведения о тех краях мы еще в детстве почерпнули из "Палестинского танго": И люди там застенчивы и мудры, И небо там, как синее стекло... ("В краю, где нет ни ярости, ни битвы" -- влюбленно грассировал Вертинский. Ему не дано было дожить до самых яростных арабоеврейских битв. А на пластинках, выпущенных в застойные времена, "Палестинское танго" было переименовано в "Аравийскую песнь": советская власть полюбила арабов, а евреев, в том числе палестинских, разлюбила.) Польские евреи -- на Инте их была тьма тьмущая -- располагали более полной информацией о земле обетованной. Рассказывали со знанием дела: -- Знаете, какие жулики эти арабы? Продадут тебе мешок картошки, а картошка там только сверху, внизу -- апельсины! Вот этому уже верилось с трудом. Я, например, поверил только теперь, когда в Москве апельсины и бананы стали дешевле молодой картошки. Оптимисты из окружения Гарика всерьез обсуждали перспективу его отъезда в Израиль. Фантазировали на эту тему и мы с Юликом. Сочинили "Палестинские частушки" и в гостях у Гарри с Томкой пропели: Нету водки, нету пива, Отзвенели чарочки. Пишет Гарик с Тель-Авива: "Я женюсь на Саррочке!" Ах ты, Сарра, Саррочка! Что ж теперь Тамарочка? А Тамаре -- тру-ля-ля! Вышла замуж за Сруля. (Не забыты были и апельсины из Палестины: А картошки, баяли, Нетути в Израиле!..) Смеялись, смеялись, а в пятьдесят седьмом году проводили-таки Гаррика с Томкой и трехлетней Нэлкой туда, где "нет ни ярости, ни битвы". Теперь ездим друг к другу в гости. Когда у Гарри и Тамары в Инте родилась дочь, мы упрашивали их назвать девочку Франческой -- будет Франческа Римини. Красиво же! Но они отказались наотрез: -- Мы дадим ребенку простое русское имя! И дали: Нэлли -- через "э" оборотное. Теперь она живет в том же Цинциннате, где и моя дочь Юлька. (Вот Юлькину дочку по настоянию папы-чилийца назвали Франческой -- даже Франческой-Габриелой). Первый приезд Тамары в Москву состоялся еще до разрыва дипломатических отношений с Израилем. Вообще-то она ехала к своей родне в Калинин, но по дороге задержалась на денек в столице и пришла к нам в гости. Удивив нас благоприобретенным за короткий срок акцентом, рассказала: у них родился второй ребенок, сын Левка. Чтобы порадовать родственников мужа, Тамара решила сделать мальчику обрезание. Но раввин отказал: -- Мадам, обрезание мы делаем только еврейским детям. -- Но у меня еврейское дите! -- Это вы так считаете. -- Мой муж -- еврей. -- Это вы так считаете. А мы скажем по-другому: вы живете в блуде с евреем. (Тамара иудейства не принимала: их с Гариком вполне устраивал гражданский брак.) Прибежал Гарри, стал громко возмущаться: -- Гестаповцы! Бериевцы! На шум вышел доктор и успокоил его: -- Что вы слушаете этого старого фанатика? Сейчас все сделаем. Без него. Года через два после Томкиного визита нас с Юлием пригласили в ЦК на инструктаж: предстояло ехать -- первый раз -- в капстрану, в Норвегию, писать сценарий про Фритьофа Нансена. И вдруг пожилой чиновник спросил: -- Вы с Пономаревой знакомы? Мы не поняли про кого он, думали про спортсменку Пономареву, которая отличилась в Англии: украла в магазине шляпку. Удивились и сказали, что нет, не знакомы. -- Ну как же? С Тамарой Пономаревой-Римини. -- А-а, Тамара! С Тамарой знакомы, конечно. Рассказали, как она к нам приходила в гости, а главное -- как мы приходили к ним с Гариком в свой первый день свободы. И зная, что за общение с иностранкой не похвалят, уныло добавили: -- Если она опять приедет, мы ее опять позовем... А что? -- Да нет, -- сказал хозяин кабинета. -- У нас нет сведений, что она на кого-нибудь работает. И нас благословили на поездку. Второй из "инструктирующих" улыбнулся: -- Лиха беда начало! Это был Ермаш, наш будущий министр. А его начальник сказал доверительно: -- У меня ведь тоже непростая биография. Возможно, сидел? Нам говорили, что Хрущев вернул кое-кого из сидельцев на пьедестал почета... Когда в 1956 году отменили наконец "вечное поселение", нам выдали паспорта. Второсортные с "повышенной температурой" -- 38 (или даже 39?) Тридцать восемь или тридцать девять мест, где обладатель такого паспорта не имел права жить: в столицах, в областных и приграничных городах. Но выезжать из Инты теперь разрешалось. Мы с Юликом решили съездить в отпуск: очень хотелось погреться на южном солнышке. Но в Крым и на Кавказское побережье ехать было нельзя -- пограничная зона. Оба мы были полноправными членами горняцкого профсоюза: Особое Совещание "по рогам" не давало. И профком выделил нам путевки в шахтерский дом отдыха в Донбасе. Мы не прогадали: погода весь июнь стояла такая, будто профком решил нам выдать разом все недополученное за 12 лет солнце. Ни одного пасмурного дня! Мы купались в Донце, загорали. Стыдно признаться, но мы даже натирались ореховым маслом, чтоб лучше загореть -- и успокоились только когда сравнялись цветом со своим темнокоричневым чемоданом. Гуляли в красивейшей дубовой роще, дивились на кубистическое безобразие памятника большевику Артему, грозившему нам с горы кулаком. Кулак был размером с железнодорожный вагон и такой же формы. А по вечерам мы писали у себя в комнатке сценарий "Комиссар шахты". В нем действовала собака Робин и девушка по имени Алла Краева -- так звали нашу ихтинскую знакомую, которая нам обоим очень нравилась. Примерно на двадцатой странице пришлось прерваться: почтальонка принесла нам шестнадцать телеграмм. Мама, тетка, все родственники и друзья поздравляли нас "с торжеством справедливости", с тем, что "наконец все произошло", что "сбылись наконец надежды". И только один человек -- проездом оказавшийся в Москве лагерник Ромка Котин -- написал прямым текстом: "Поздравляю с реабилитацией". Остальные не решались написать это слово -- так глубоко засел в сознании страх перед всем, что связано с "органами". И это после ХХ-го съезда!.. На радостях мы хорошо выпили с шахтерами, соседями по столику (один все время называл меня Ваней, что мне очень льстило, и лез целоваться). А наутро с новым рвением сели дописывать сценарий. Он получился короткий -- пятьдесят четыре страницы. В Москве повезли его на студию, увидели на одной из дверей табличку "Редактор М.Рооз" и вычислили, что это та Марианна Рооз, красивая первокурсница, за которой в год нашего ареста ухаживала половина будущих террористов. У нее мы оставили рукопись -- и уехали в Инту, отпуск подошел к концу. Для себя мы решили так: если заключат договор, рассчитаемся и переберемся в Москву. А если нет, останемся в Инте: после реабилитации все десят лет лагеря нам зачли как работу на Крайнем Севере по вольному найму. Это значило -- 100% северной надбавки. Приличные деньги по тем временам, в Москве чест