было так очевидно... - Я беден, - сказал Сережа с глубоким вздохом. Он вздохнул, и когда он опять втянул в себя воздух, ни вкуса, ни запаха Maquette уже не оставалось. - Я с вами не желаю разговаривать, - резко сказала она. - Завтра же отправляйтесь в мэрию, в комиссариат, куда хотите, и вечером я вас жду с документами. Она притянула его к себе и поцеловала, - и вдруг Сережа с удивлением почувствовал - это было беглое, тотчас исчезнувшее ощущение, - что его связывают с этой женщиной еще какие-то иные вещи, далекие от ресторана и похожие, как он сказал потом Николаю, на полевые цветы. - И тогда я понял, - говорил он, - что, может быть, я не только обжора. И этот самый Сережа Свистунов был теперь приглашен Николаем на пикник, и ему была поручена забота о провизии. * * * Володя неоднократно замечал, что дни, наиболее запоминающиеся и наиболее важные в его жизни, чаще всего не содержали никаких событий. Это были обычно прозрачные, холодноватые дни весны или осени; каждый из них был непохож на другой, каждый нес с собой новую волну ветра, за которой открывался еще неизведанный, как казалось, простор. Казалось, что воздух долго был неподвижен, как давно остановившаяся жизнь; и вот одну незабываемую минуту в городе, на улице происходил точно незримый уход всего, что было дорого и нужно и близко; точно улетали птицы и за ними тянулся медленный клубящийся вихрь уходящих чувств, воспоминаний и слов - как след воды за кормой парохода. Вот ушло одно, теперь уходит другое, и кто знает, в какой стране, под каким чужим небом опять остановится это движение и все снова полетит вниз, как листья? - Летит саранча, - вспоминал Володя рассказ Александра Александровича об африканском путешествии, - и наталкивается на встречный ветер; и такое впечатление, точно она встречает стеклянную стену и падает вниз с особенным, сухим шорохом. Александр Александроич уже третий день лежал в постели с высокой температурой. Володя приходил к нему каждый вечер. Белая комната Александра Александровича теперь стала особенно похожа на больничную палату - и когда Володя подумал об этом, он представил себе, что в один прекрасный день он может войти и увидеть ставшее навсегда неподвижным тело Александра Александровича. Он шел по улице и вспоминал вечерний вчерашний разговор. - Надо странствовать, Володя. Надо уйти, меня всегда тянет, всю жизнь. Но я не могу, я свалюсь на первом переходе, у меня плохие легкие и никуда не годное сердце. Вот вы, Володя, другое дело. - Странствовать, - повторил теперь Володя. Он представил себе дорогу, поля, реки, города, бесконечные российские пространства, болота, леса, большаки, и вот все то же тревожное ощущение, точно улетают птицы. "Paris Soir!" {"Вечерний Париж" (фр.), название газеты.} - закричал газетчик рядом с Володей; Володя посмотрел на него, не понимая. - Да, надо уезжать. Прохладный ветер, дувший весь день, внезапно стих, воздух стал тяжелее и жарче; был конец мая, густо зеленели каштаны. Над деревьями высоко и медленно летело небо, белое облако покрывало конец его далекого полукруга. Володя посмотрел наверх. В России были другие облака - не такие, как здесь, - так же, как солнце, заходящее за огромный простор полей, колоколен и лесов. Какая загадочная вещь, какая страшная, непостижимая сила разлилась в морях и реках, вытянула из земли дубы и сосны - и где начало и смысл этого безвозвратного движения, этого воздуха, насыщенного тревогой, и этой глухой тяги внутри, немного ниже сердца? - А может быть, потому, - думал Володя, отвечая самому себе на незаданный вопрос, - что мне, в сущности, почти нечего терять? Будто кто-то забыл, что мне тоже нужно дать непреодолимую любовь или простое, сердечное знание того, что это хорошо, а это плохо, - как у Николая. Но если есть нечто непреодолимое, то это воздушная стена, отделяющая меня от близких и дорогих людей. Идут облака, летит ветер и пригибает к земле траву; течет река, длинные океанские волны шипят и катятся на отлогий берег, падает снег, шумит лес - и опять та же тоска, то же сожаление о неизвестных вещах. - Странствовать, - продолжал он думать, - или уехать, или быть обуреваемым ослепляющей страстью - для того и только для того, чтобы не видеть, не понимать и забыть. Опять поднялся ветер, пролетел, как гигантская невидимая птица, и исчез. Володя подходил к Трокадеро. Вот av. du President Wilson, последняя дорога, на которой закончилось земное странствие доктора Штука; и он больше никогда не увидит ни одной улицы ни в Париже, ни в Вене, как не увидит синих глаз Виктории. - Attention, ou je t'ecrase! {Осторожно, раздавлю! (фр.).} - закричал необыкновенно знакомый голос. Володя поднял глаза. Сверкая на солнце стеклами, перед ним остановился автомобиль Николая. "Вирджинии очень идет белое", - подумал Володя. - С тебя мало одной автомобильной катастрофы, - свирепо кричал Николай, не удерживая улыбки, - лунатик несчастный! Куда ты идешь? - Я гуляю. - Садись к нам. Солнце начинало опускаться. Николай ехал со своей обычной быстротой по незнакомым Володе улицам и вскоре выехал на широкую дорогу. "Route de Fontainebleau", - сказал он голосом гида. Автомобиль ускорил ход - Володя посмотрел на счетчик; стрелка стояла, дрожа и колеблясь на цифре девяносто шесть. И тогда, проезжая мимо бесшумно бегущих навстречу деревьев, Володя явно почувствовал - в одну необъяснимую секунду, - что этот период его жизни кончен, кончено еще одно путешествие. И глубоким вечером, на обратном пути, он смотрел уже невольно чужими глазами на улицы и дома Парижа, точно это были не настоящие каменные здания, а нечто зыбкое и исчезающее в темноте, нечто, уже сейчас, сию минуту, безвозвратно уходящее в воспоминание. Odette никогда не жила на чьем-либо содержании. Odette вообще не думала, как люди зарабатывают деньги, и этот вопрос, как бесчисленное множество других вопросов, не касавшихся непосредственно ее чувств, для нее не существовал. Было естественно - об этом она тоже не думала, но это само собой подразумевалось, - что всякий человек, имеющий счастье ее близости в течение более или менее продолжительного времени, должен заботиться об ее еде, квартире и платьях. Это было обязательно - не считая, конечно, того, что сама Odette называла aventures {приключениями (фр.).}; но то были случайные и несущественные события, почему-то, однако, совершенно неизбежные. Все несколько осложнялось вопросом о браке; и в данном случае Odette была совершенно безжалостна в своей оценке французской юстиции, которая была слишком медлительна, чтобы поспеть за матримониальной кривой Odette. В сущности, сама Odette не придавала браку особенного значения и имела к этому все основания; но ее поклонники относились к этому иначе и с очевиднейшей ошибочностью полагали, что брак может каким-нибудь образом закрепить их союз с Odette - не понимая того, что в этом мире не существовало ничего, что могло бы обеспечить супружескую верность Odette - за исключением, быть может, смерти, паралича или холеры. Вопрос об Odette обсуждался у Николая и возник по поводу того, что Сереже Свистунову угрожала перспектива быть лишенным дамского общества. Володя протестовал против приглашения Odette, выразительно глядя на Николая и давая понять, что ее приглашать просто неудобно. Возмущала его, однако, не нравственность Odette - к этому он был совершенно равнодушен, - а необходимость опять ехать с очередным визитом черт знает куда; с недавнего времени Odette переселилась в ville d'Avray. Николай сказал, когда они остались вдвоем: - Слушай, ну не все ли тебе равно? Что ты ей - муж, любовник, ухаживатель? А Сереже мы скажем, что она работает в Армии Спасения. - Да, но согласись все-таки.., - Я поеду вместе с тобой, хорошо? И Володя, сразу успокоившись, сказал: - Заметь, Коля, что я ее не осуждаю, я не имею ни права, ни вкуса к этому. Кто знает, она, может быть, неплохая женщина. - Я даже уверен. Иначе почему бы за ней всегда был хвост? Не одной же все-таки... - Николай сказал соленое русское слово, заставившее Володю пожать плечами, - она их привлекает? Есть что-то другое. - Ну, она, я думаю, вообще специалистка. - Во всяком случае, едем. Они приехали в ville d'Avray в пять часов вечера. Odette жила в небольшом павильоне, закрытом деревьями. В воздухе стоял тяжеловатый и сладкий запах цветущего жасмина. На столе Odette высился настоящий русский самовар, принадлежавший в свое время monsieur Simon. Она напоила братьев чаем с Володиным любимым клубничным вареньем, они поговорили о политике, о кинематографе, условились и уехали совершенно довольные; и только Николай удивлялся, отчего Odette забралась в такую глушь, потому что не знал, что этот очередной переезд Odette был обусловлен многими сложными причинами, в число которых входили инстинкт размножения и биологические законы, кодекс Наполеона и римское законодательство и несколько на первый взгляд второстепенных, но, в сущности, быть может, решающих моментов - запаха цветов, некоторых движений, некоторых интонаций. Odette, стоя на дороге, смотрела вслед уезжающему автомобилю. Володя оглянулся, помахал рукой, задумался на минуту и от мысли об Odette перешел к Жермен, которая будет ждать его сегодня ночью. Он потянулся всем телом и сказал больше себе, чем Николаю: - А в сущности, если не очень много рассуждать, то жизнь может быть прекрасной. - Вот ты столько лет философствуешь, - ответил Николай, - как же ты не понимаешь, что жизнь не может быть ни прекрасной, ни не прекрасной? Она для каждого своя - прекрасная для счастливых, ужасная - для несчастных. Это как вода, морская вода, ты понимаешь? Ты в ней плывешь, она очень красивая и прозрачная; но вот тебя схватила судорога, ты тонешь, и она холодная и ужасная, а только что была замечательная. А вода, между прочим, все такая же. Вот вы там с Александром Александровичем рассуждаете и пытаетесь что-то обобщать; а обобщений нет. - Ну, знаешь, Коля, философ ты средний. - Я совсем не философ, я просто нормальный человек, а ты фантазер и сволочь. У тебя работает воображение, которое вообще есть вещь иллюзорная. - А у тебя железы внутренней секреции. - И очень хорошо. Володе хотелось двигаться, а не говорить. Он привстал с сиденья - автомобиль против обыкновения шел медленно, дорога была пустынна - и навалился всем телом на Николая, захватив его голову давно знакомым приемом, так что шея была зажата сгибом руки. - Володька, - хрипел Николай, - пусти. А то остановлю машину, слезу и изобью, как собаку. - Кого? Меня? Автомобиль остановился. Николай легко, точно ему нужно было преодолеть сопротивление ребенка или женщины, разогнул руку Володи, схватил его за пояс и жилет и поднял на воздух. - Проси прощения. - Нет. - Проси прощения или que Dieu ait pitie de ton ame {пусть Бог позаботится о твоей душе (фр.).}. - Пусти, а то я брату скажу! - закричал Володя. Николай засмеялся. - Тут крыть нечем, черт с тобой. Они поехали дальше; Володя сидел и вспоминал, от скольких неприятностей его избавила эта спасительная фраза: не тронь, а то брату скажу. Репутация Николая в гимназии была непоколебима. Особенно пугало его сверстников не искусство драться - хотя и в этом Николай был сильнее других, - а полное отсутствие страха: он мог полезть на нож, мог идти один на трех или четырех противников, - опустив голову, напрягая свое крепкое тело, и никогда не останавливался. Однажды его принесли домой избитого до полусмерти; в тот раз его поймала в глухом месте парка шайка городских хулиганов, их было шесть человек. Они навалились на него все вместе, но он не просил пощады и, несмотря на сыпавшиеся удары, не отпускал главаря шайки, которого сразу же подмял под себя. Он завернул ему руку на спину, медленно сдвигая ее кверху, и ничто не могло его остановить до той секунды, когда раздался одновременно особенный, влажный хруст сломанного плеча и отчаянный крик его противника. Ничего не видя от крови, заливающей ему лицо, он поймал еще чью-то руку и сжал ее изо всей силы, ломая пальцы, и только в эту минуту тяжелый удар палкой по голове заставил его потерять сознание. Его принесли домой с опухшим, неузнаваемым лицом, но через два дня он явился в гимназию, как ни в чем не бывало. Парня, который ударил его палкой по голове, он потом поймал на улице и сказал ему: - Не бойся, дура, не трону. Скажи ребятам, что мир, но только пусть не трогают. А то поймаю по очереди и всех переколочу к чертовой матери. Понял? - Понял. - Ну, катись. Его связывали потом с этим миром - городских хулиганов, "ребят", только что выпущенных из приюта малолетних преступников, воров, - особенные отношения, начавшиеся с того, что после памятной драки в парке и разговора с парнем, ударившим его дубиной, - он опять столкнулся с ним, выходя из библиотеки. - Что тебе? - спросил Николай. - Может, ты можешь помочь, - сказал парень, ерзая рукой по плечу, точно почесываясь, - это происходило от смущения. - Гришкина сестра лежит больная. Так, может, ты знаешь доктора. Потому что нет денег. Николай отправился к Гришке, на окраину города. У него сжалось сердце, когда он вошел в полутемную комнату, где лежала больная; пахло плесенью, мокрым бельем и прелой картошкой. Из-под штопаного одеяла на него смотрело лицо пятнадцатилетней девочки. - Что с вами? - спросил он. - У меня болит выше правого бедра, - сказала она. Она училась раньше в гимназии, но ее взяли из третьего класса, так как было нечем платить. Он вышел, поехал на извозчике к знакомому доктору, который сказал, что у девочки аппендицит; ее перевезли в клинику, сделали ей операцию - и за все это заплатил Николай, взяв у матери, которая ему ни в чем никогда не отказывала, зная, что он даром не возьмет, необходимую сумму денег. Девочка эта потом приходила к нему, он давал ей уроки и успел за короткое время пройти почти весь гимназический курс. В день ее именин он был торжественно приглашен в гости, принес подарки и сидел за столом рядом с ее тетками, поденщицами и прачками, и отцом, фабричным рабочим, - и выпил с ней на брудершафт. И однажды вечером - он сидел за английским переводом - она неожиданно пришла к нему. - Коля, - сказала она; светлые, большие ее глаза смотрели прямо ему в лицо. - Коля, возьми меня в любовницы. - Ты с ума сошла? - Коля, смотри, разве я не красивая? А без тебя я пропаду, я пойду в содержанки. - Что ты говоришь? Точно это служба какая-то. Почему, что такое? От нее пахло вином, она была пьяна и плакала. Коля уложил ее спать в своей комнате, сам заснул, не раздеваясь, на диване в гостиной, и, когда утром проснулся, ее уже не было. С тех пор ее называли "Колькина любовница". Николай встретил ее еще раз, незадолго до своего отъезда, она была хорошо одета, глаза ее были подведены. - Не захотел ты меня, Коля, - сказала она с упреком. Николай сердито на нее посмотрел и испытал глубокое сожаление. А когда со двора Николая унесли сушившееся белье и мать его ужасалась - видишь, Коля, все опять надо покупать, теперь ты такого полотна заграничного, Коленька, ни за какие деньги не достанешь, - то на следующий день в квартиру позвонил субъект такого страшного вида, что горничная шарахнулась в сторону, и сказал: - Мне надо видеть товарища Николая Рогачева. И когда Николай вышел и спокойно, как с обыкновенным знакомым, поздоровался с этим человеком, тот вышел с ним на улицу и сказал, что с бельем произошло недоразумение и что ребята его принесут - и вечером, действительно, Николаю доставили две громадных корзины с бельем. "Сволочи вы, вот что", - сказал Николай. Это было вообще его любимое слово, имевшее самый разнообразный смысл, и даже тот грубовато-ласковый оттенок, с которым он называл этим словом Володю; и даже в этом слове была подчас особенная душевная привлекательность, которую ощущали все, знавшие Николая, так же, как женщины и дети. Была в нем еще особенная крепость, чувствовалось, что на него можно положиться: не обманет, не выдаст. - Завидую я тебе, Коля, - говорил Володя; они подъезжали к Парижу. - А ты не завидуй. Ты только постарайся стать нормальным человеком, и всем будет хорошо, - убежденно ответил Николай. * * * За три дня до пикника Сережа начал вырабатывать свой продовольственный план. До этого он смертельно скучал, ходил по квартире в халате, осматривал в тысячный раз полки библиотеки и все не мог решиться, какую книгу взять. Библиотеку составлял сам Сережа - и об этом Володе тоже рассказывал Николай. Сережа, по словам Николая, с канадской точки зрения его жены, был человеком чрезвычайно просвещенным и с непогрешимым литературным вкусом. Все вышло случайно; он заговорил как-то о нескольких книгах, которых его жена не читала; почувствовав, что ничем не рискует, он пустился в отвлеченные литературные рассуждения, говорил о Кальдероне, Шекспире, Гете и вообще вел себя совершенно так, как некогда, давным-давно, в России, поразивший его проезжий лектор, красивый мужчина, излагавший свои соображения на тему - смысл жизни и смысл искусства. Сережа до сих пор, с холодком зависти, помнил некоторые места его речи: "В Италии, стране вечного солнца, есть статуя Моисея, работы Микель-Анджело. Каждый человек должен ее видеть: езжайте в Италию. Если вы не можете ехать - идите. Если вы не можете идти - ползите. Если вы не можете ползти - влачитесь; но нельзя умереть, не увидев Моисея". Сережа ушел с лекции потрясенный - ив памятный день литературного разговора с женой, которая была так же беззащитна перед ним, как он сам, Сережа, тогда, перед этим лектором, - он говорил с тем же пафосом, теми же обобщениями, тем же размахом, - которые докатились до этого дня - сквозь много лет и стран. "Величайшие гении человечества, сумевшие - ты понимаешь?.." - "чтобы напомнить об этом нам, нам - забывчивым и неблагодарным"... Она слушала его с изумлением и восторгом. Вскоре после этого Сережа начал составлять библиотеку, но, конечно, теперь, после этого литературного великолепия, всякая возможность отступления была отрезана. И он уже не мог приобрести - как это было бы нужно и интересно - те книги, которые его всегда интересовали и которым он остался бы верен: "Граф Монте-Кристо" и "Анж Питу", "Вечный Жид", "Молодость Генриха Четвертого", "Атлантида" Пьера Бенуа и "Король Брильянтов" Брешко-Брешковского; он должен был приобрести Шекспира, Шиллера, Гете, Бальзака и Стендаля. В результате читать Сереже было нечего. Его литературное увлечение было не очень долгим; он, однако, успел даже побывать на вечере русских литераторов, в каком-то маленьком кабачке, возле place St.-Michel, и слушал чтение стихов и прозы; отметил, что, чем старше или чем некрасивее были поэтессы, тем с большей энергией трактовались в их стихотворениях эротические темы. Поразил его также поэт без шляпы, в смокинге неверного покроя - и в длинном галстуке, завязанном с холодной небрежностью, так, точно это была естественнейшая в мире вещь. Он ушел с этого вечера, одновременно грустный и довольный, и потом даже начал писать новеллу - он очень любил иностранные слова, особенно когда они имели некоторый уклончивый смысл, - но после первых трех страниц устал. С этого времени, однако, он сохранил некоторый неопределенный душевный размах и смутное сожаление о недописанной новелле. Кто знает, быть может... Но была масленица, были блины и поездки с женой на автомобиле, холодноватый воздух парижской весны, и такое полное счастье, и такая бесконечная смена удивительных блюд - черные слезы икры на желтовато-лоснящемся блине, по которому легкой, золотой волной разливалось масло; звонкий и твердый, как серебро, звук разгрызаемого малосольного огурца - и рот его жены, не похожий по вкусу ни на что другое и создававший впечатление прелестной и далекой свежести канадских яблок, яблок ее страны. Сереже было не до литературы. Теперь он был поглощен продовольственным планом. Жена его была в Канаде, ни на чью помощь он не мог рассчитывать. Что же надо было взять с собой? - холодную телятину - как это предложил Николай в одном из телефонных разговоров с Сережей. - Холодная телятина! - большей пошлости Сережа не мог себе представить. - Холодная телятина? - сказал он, и Николай в трубку почувствовал Сережино превосходство. - Mais, mon pauvre ami {Нет, мой бедный друг (фр.).}, все берут холодную телятину, все: консьержки, и бакалейщики, и почтальоны, и прачки; миллионы людей едят холодную телятину. - Не везти же жареного гуся? - сказал густой голос Николая. - А почему бы и нет? - язвительно и вежливо ответил Сережа. - Ты, может быть, считаешь, что он несъедобен? Ну, черт с тобой, вези хоть крокодилью печенку. И тогда Сережа убедился окончательно, что он должен был всецело принять на себя всю ответственность. Он вышел из дому, поехал в Булонский лес; и там, в тишине и зное, в легком шелесте листьев, перед ним впервые, как видение громадной и сверкающей архитектурной композиции, - возник отчетливый и ясный план. Тот роман Володи, о котором говорил Николай в начале своей речи по поводу пикника, давно уже лежал в ящике письменного стола, и Володя к нему не притрагивался. Главной причиной этого было то, что в последний вечер, когда он пытался писать, произошла его aventure - как сказала бы Odette - с Жерменой, и это теперь было так тесно связано - Жермена и роман, - что Володе было неприятно прикасаться к рукописи; и нужен был особенный толчок, чтобы ему снова захотелось писать. У него вообще было чувство, что он живет не собственными желаниями и почти не собственной волей; он попадал в полосу тех или иных ощущений, и лишь когда они проходили, он освобождался на короткое время от них, чтобы потом опять быть подчиненным каким-то незримым и внешним влияниям. Но как это ни казалось странно и неправдоподобно, та самая aventure с Жерменой, которая мешала ему писать роман, - так, точно ему было совестно перед собой и тем, что написано, - она же вдруг освободила его от груза печальных мыслей; она точно напомнила ему, что он молод и здоров и, в сущности, ничто не мешает ему быть счастливым, кроме отвлеченных и, в конце концов, может быть, несущественных вещей. И теперь ему не нужно было писать - он не чувствовал себя ни слишком счастливым, ни несчастным - и не было толчка, - до тех пор, покуда однажды вечером - и опять Николай и Вирджиния были в театре - Володя, проходя под окнами квартиры Артура, не увидел сидящую спиной к улице Викторию и пока из открытого окна, из обычно печального рояля Артура, не послышалась стремительная и гремящая музыка, совершенно непохожая на то, что обычно играл Артур. Володя уходил, оборачиваясь, и музыка все гремела вслед ему, все возвращалась - и потом, уже отойдя далеко, он все повторял про себя этот шумный, как мир, музыкальный рассказ. И тогда все, что он знал печального и нехорошего, скрылось и исчезло; и жизнь вдруг представилась ему, как стремительный лирический поток. - Только движение, только полет, только счастливое ощущение этой перемещающейся массы мускулов и чувств. Не думать, не останавливаться, не оборачиваться, не жалеть. И так ночь напролет - и потом утро, и розовый восход, и сверкающая роса на утомленной траве. Он вошел в квартиру, было темно; наверху, на последней ступени лестницы, сидела Жермена. Володя поднял ее на руки. - Не думать, не жалеть... Он проснулся в пять часов утра, налил себе холодного кофе без сахара, закурил папиросу и, набросив купальный халат, сел писать - об Италии и всем, что казалось ему самым прекрасным в огромном мире разнообразных вещей, и что было, в сущности, лишь продолжением, - вечерней музыкой Артура, телом Жермен, словом "напролет" - все тем же неудержимым движением. Свой роман Володя писал уже несколько лет, обрывая и начиная снова и заменяя одни главы другими. В роман входило все или почти все, о чем думал Володя, - исправленные и представленные не так, как они были, а как ему хотелось бы, чтобы они произошли, - многие события его жизни; рассказы обо всем, что он любил - охоты, моря, льды, собаки, государственные люди, женщины, разливы рек, апрельские вечера, и выпадение атмосферных осадков - как иронически говорил сам Володя, - и первые, ранней весной зацветающие деревья. Но, несмотря на такое обилие матерьяла и на широту темы, которая не ограничивала Володю ничем, роман получался значительно хуже, чем должен был бы получаться. То, что Володя думал изобразить и что в его представлении было очень сильно, вещи, которые он ясно видел прекрасными или печальными, умершими или неувядающими, в его описании тускнели и почти исчезали, и ему удавалось лишь изредка выразить в одной главе едва ли не десятую часть того, что он так хорошо понимал и видел и сущность чего, как ему казалось, он так прекрасно постигал. Он замечал тогда, что полнота впечатления создается почти иррациональным звучанием слов, удачно удержанным и необъяснимым ритмом повествования, так, как если бы все, что написано, нельзя было рассказать, но что шло между словами, как незримое, протекающее здесь, в этой книге человеческое существование. Но когда он пытался писать так, почти не обращая внимания на построение фраз, все следя за этим ритмом и этим иррациональным, музыкальным движением, рассказ становился тяжелым и бессмысленным. Тогда он принимался за тщательную отделку текста, и выходило, что на его страницах появлялись удачные сравнения, анекдотические места, и они становились похожими на ту среднюю французскую прозу, которую он всегда находил невыносимо фальшивой. И лишь в редкие часы, когда он не думал, как нужно писать и что нужно делать, когда он писал почти что с закрытыми глазами, не думая и не останавливаясь, ему удавалось, с помощью нескольких случайных слов, выразить то, что он хотел; и, перечитывая некоторое время спустя эти страницы, он отчетливо вспоминал те ощущения, которые вызывали их и сохранили, вопреки закону забвенья, их неувядаемую и иллюзорную жизнь. Так было и на этот раз - и позже, читая описания Италии, он видел все, что им предшествовало, - где музыка и Жермена и мечты сливались в одно соединение, счастливая сложность которого все углублялась и углублялась временем. В день пикника Виктория проснулась на полчаса раньше Артура, и, когда он открыл глаза, она стояла над ним, совершенно готовая. - Скорей, Артур! - Он поцеловал ей руку и пошел в ванную. Через несколько минут внизу рявкнул клаксон автомобиля и несколько голосов закричало: - Артур! Артур! Артур! - Артур быстро спустился вниз и увидел два автомобиля. В первом, тесно прижавшись друг к другу, сидели Вирджиния, Николай и Володя. Второй автомобиль оказался такси, нагруженный до отказа всевозможными пакетами, коробками и корзинами, сквозь которые, как сказал Николай, можно было "разглядеть" Одетт и Сережу. После короткого разговора Одетт пересадили в автомобиль Артура, и Сережа остался один. - Николай! - закричал он. - Помни же, что я тебе говорил: не гони как сумасшедший. Не забывай о продуктах, а то из них каша получится. Ты слышишь, Николай? - Но автомобили уже двинулись, и сердитый голос Сережи был плохо слышен. Каждые пять минут Сережа говорил шоферу: - Voulez vous corner, pour que ces imbeciles marchent un peu moins vite {Посигнальте, чтобы эти идиоты шли немного побыстрее (фр.).}. Одетт смотрела на дорогу и чувствовала себя непривычно и неловко: впервые в жизни она совершала автомобильную поездку - и все было как всегда - ветер, шум мотора и шин и уходящая, серо-желтая полоса дороги - и в конце этого путешествия не должно было произойти решительно ничего, даже никакой aventure. Route de Fontainebleau! Одетт знала все ее повороты и все места, через которые она проходила, знала ее прямую, уходящую перспективу, как бесконечно длинную спину мчащегося чудовища, деревья, растущие по бокам, запах весеннего поля - и она погружалась в привычное и давно известное состояние, которое наполовину было заполнено этими впечатлениями, наполовину же состояло из ожидания того, что было так же непреложно и несомненно, как дорога; это было тоже путешествие, только более сладостное; и как было очевидно, что, выехав из porte d'Italie и сделав пятьдесят пять километров, автомобиль въезжал в Фонтенбло, так же было очевидно, что если Одетт ехала в Фонтенбло, то поездка ее должна была кончиться именно так, а не иначе. И вот вдруг теперь вся привычная прелесть ее ощущений была нарушена. И хотя Одетт не признавалась себе в этом, ей было неловко и даже неприятно. Она посмотрела на Артура: он держал руль одной рукой, на нем была белая рубашка без рукавов; Виктория рядом с ним казалась тоненькой и маленькой, хотя была высокого роста и в последнее время чуть-чуть пополнела. Одетт с досадой перевела глаза на передний автомобиль и увидела три одинаково белых спины - Вирджинии, Володи и Николая. Потом она закрыла глаза и перестала думать о чем бы то ни было; и ветер бил ей в лицо. - Видишь эти поля? - говорил Артур Виктории. - Да. А какое место в мире тебе больше всего нравится? - Не знаю, - сказал Артур. - В Англии есть удивительные места. В России тоже. Нет, пожалуй, в России лучше всего. Бесконечное. - И нет ни одного места, которое ты предпочитал бы! другим? - O, si, Виктория. Дунай и окрестности Вены - это самое лучшее место в мире. - А я предпочитаю Тироль. Чаще всего Артур и Виктория, когда бывали вдвоем, говорили по-немецки; и в этих разговорах, где все выражалось интонациями, было, в сущности, не важно, на каком языке говорить. Это было продолжением первого объяснения, внесмысловым, почти внесловесным и которое можно было выразить - если непременно искать одну речевую формулу - в нескольких коротких и небольших словах, которые одинаково могли значить в одном случае очень мало, в другом - бесконечно много - предшествуемые и следуемые двумя человеческими жизнями с теряющейся во времени сложностью впечатлений, ощущений, желаний и снов; но это были бы одни и те же, сами по себе почти несуществующие слова. И потому со стороны могло казаться удивительным, что Артур и Виктория были способны часами говорить ни о чем. Доехав до вокзала Фонтенбло, Николай обернулся, убедился, что оба автомобиля следуют за ним, свернул вправо и поехал по узкой дороге, уходившей от Фонтенбло в сторону. Она изгибалась, то поднимаясь в гору, то опускаясь, то следуя за течением реки, то удаляясь от ее берегов; потом, после еще одного поворота, Николай съехал с дороги и остановил автомобиль на опушке леса. Внезапно поднявшийся и тотчас утихший ветер прошумел в высоких деревьях. Через минуту подъехал автомобиль Сережи. Было девять часов утра. Николай повел всех осматривать местность. Они шли сначала красным сосновым лесом, сухим и звонким; солнце освещало громадные камни, покрытые налетом светлого песка и которые были, как сказал Николай, "по-видимому, геологического происхождения". Потом начался лиственный лес, темнеющий, более густой; в глубине оврага кричала неизвестная птица, они шли уже минут сорок, и вдруг сквозь деревья сверкнула река. - Кто не умеет плавать? - спросил Николай. Неумеющих плавать не оказалось. - А кто со мной идет за лодкой? - Я, - сказала Виктория. И через десять минут голос Николая кричал с реки: - Идите сюда! Они доехали до небольшого острова на середине реки, разделись за кустами и вышли уже в купальных костюмах. - Берег обрывистый, - сказал Николай, - сразу глубоко. Кто скорее доплывет до берега? Я считаю: раз, два, три! Шесть тел одновременно бросились в воду, и на берегу остался только Волрдя и белый пес Артура, не успевший понять, в чем дело. - Том! - крикнула Виктория, и пес с лаем прыгнул в реку. Володя остался один. - Володька, трус! - кричал Николай. - Дисквалифицирую! Первой отстала Одетт, второй Вирджиния, затем стал отставать Сережа. Только Николай, Виктория и Артур плыли рядом. - Дьявол! - сказал по-русски Николай Артуру. - Неужели нас эта девчонка обставит? - Он дернулся вперед, и, когда Виктория спохватилась, было уже слишком поздно. - Артур, отомсти! - сказала она. Артур послушно улыбнулся, и тотчас же его громадное тело совершило нечто вроде непостижимого прыжка по воде. Казалось, что он не делал усилий, точно скользя по воде, поднимая пену и стремительно подвигаясь вперед. Он догнал Николая, однако в самую последнюю секунду они одновременно схватились за ветку дерева, свисавшую над водой. А Володя все стоял на берегу и смотрел. - Он умеет плавать? - спросил Артур. - Как собака, - ответил Николай. В это время тело Володи наконец отделилось от берега. - Решился братишка, - сказал Николай. Володя долго плыл под водой, потом вынырнул и направился к берегу. В эти минуты он был совершенно счастлив.) Крупная рыба пугливо метнулась в сторону от его тела, он нырнул за ней, но она уже исчезла. - Ах, как замечательно! - повторял он. Он все нырял и плыл внизу, открыв глаза и видя светлеющую к поверхности воду, потом поднимался наверх - и наверху было горячее сверкание солнца. И так далеки от него, так чужды ему сейчас были все обычные его мысли и ощущения; мир был океаном, упругим, холодным и влажным, мир был этим движением в воде, и все остальное не существовало. Потом Николай, Виктория, Одетт и Сережа ушли в лес. На берегу остались Артур и Володя. Голова Вирджинии то показывалась, то скрывалась на середине реки. Володя лежал на животе, жуя длинный стебель травы и ни о чем не думая. Артур, закинув руки за голову, подставлял солнечным лучам свое мокрое и бледное лицо с закрытыми глазами. Все было тихо, вода плескалась о берег. Вдруг пронзительный крик с середины реки донесся до берега. Вирджиния появилась над водой, потом исчезла, неловко и отчаянно взмахнув рукой. - Она тонет, - успел сказать Володя и тотчас услышал тяжелый всплеск воды. Володя понял это только тогда, когда поплыл вслед за Артуром к тому месту, где за секунду до этого показалась голова Вирджинии. Володя плавал очень хорошо, и это было для него так же легко и естественно, как дышать или ходить. Он никогда не уставал, нырял на дно в самых глубоких местах и, когда было нужно, мог плыть с необыкновенной быстротой. Но если бы в ту минуту он мог наблюдать и сравнивать, он убедился бы в громадном атлетическом превосходстве Артура, который с каждой секундой все дальше оставлял его за собой. Опять, уже совсем близко, показалась голова Вирджинии; резиновый чепчик она потеряла, и светлые ее волосы быстро ушли под воду. Володя нырнул и увидел два тела на большой глубине, почти у самого дна. Он поднялся наверх; Артур, глубоко погрузившись - видно было только его лицо, - плыл на спине, держа на груди Вирджинию, которая всхлипывала и задыхалась. Володя подплыл вплотную. - A la brasse {Брассом (фр.).}, Володя, a la brasse, - сказал Артур. Володя поплыл a la brasse, Артур тоже, Вирджиния лежала на воде, положив руки на их плечи. - Слава Богу, все кончилось, - сказал Артур. - Вы прекрасная утопленница. - ...Что значит... прекрасная... утопленница? - прерывисто спросила Вирджиния. - Это значит, что вам легко помогать и что вы хорошо себя ведете, - объяснил Артур. - Я однажды вытаскивал из воды одну старую англичанку, она расцарапала мне лицо и укусила меня за руку, и в моих интересах было бы держаться как можно дальше от нее, но это было невозможно, так как тогда она утонула бы. Потом уже, придя в себя окончательно, она написала мне письмо с благодарностью и приглашением прийти к ней в гости. Но я был так напуган, что не пошел. - А я думаю, - сказал Володя, пуская ртом звучные пузыри по воде, - что все могло быть гораздо хуже. Представьте себе, Вирджиния, что вы бы тонули и не умели плавать; и что, кроме того, Артур не был бы таким геркулесом и тоже не умел бы плавать и я тоже. Это было бы действительно грустно. Хоронили бы вас на английском кладбище, мы бы пришли в траурных костюмах, и Николаю, наверное, было бы очень скучно. А могли бы еще и тела не найти. - А я думаю, - сказала окончательно оправившаяся Вирджиния, - что было бы, если бы мой beau frere {милый брат (фр.).} Володя был не глупым, а умным? Это невозможно себе представить. - Все знают, что вы завидуете моему уму и элегантности, - хладнокровно сказал Володя. - Николаю ни слова, - сказала Вирджиния. - Подчиняюсь, - ответил Артур. - А я нет, - сказал Володя. - Зачем я буду лгать? Сначала публично признайте, что я очень умен. ----- Несколько оживившаяся Одетт спросила Сережу: - Скажите, мэтр, у вас еще остался ром? - Вы могли в этом сомневаться? - Ma foi, on ne sait jamais {Господи, да кто же знает (фр.).}. - Если бы вы лучше меня знали, вы бы не сделали такого предположения, - сказал Сережа. В Сережином запасе было еще около двух литров рома - на всякий случай. - Я бы хотела одну рюмку. - Mais ordonnez, madame {Но чтобы все было в порядке, мадам (фр.).}. Она выпила, однако, почти стакан и заставила выпить Сережу. Ей сразу стало тепло и приятно. - Оторваться от консоммации ты не можешь, - сказал Николай, проходя мимо, - и еще эту бедную женщину накачиваешь, совести у тебя нет. - Не твоя печаль, Коленька, - ответил Сережа. Он поднялся и пошел с Одетт вслед за другими. - Они идут слишком быстро, - сказала Одетт. - Я тоже нахожу, что быстро. Вы знаете, после еды необходим ряд медленных движений. - Ряд медленных движений, - повторила Одетт и засмеялась. - Non, mais vous etes fou {Нет, но вы с ума сошли (фр.).}. Они отставали все больше и больше. Лес рос вокруг них и казался бесконечным, тихий ветер плескался в деревьях. Желтый хвост белки мелькнул и скрылся вверху. Сережа вспомнил единственный литературный разговор, который у него был с Володей, - когда Володя говорил ему: - Да, я понимаю; для вас существует только чувственная прелесть мира. - Чувственная прелесть мира... - думал теперь Сережа. Он держал под руку Одетт, на ней было легкое платье, под ним купальный костюм. Деревья были бесчисленны, воздух почти безмолвен. - Чувственная прелесть мира... - Le charme sensuel du monde {Чувственное очарование мира (фр.).}, - пробормотал он по-французски. - Vous en savez quelque chose? {Вам об этом кое-что известно? (фр.).} - спросила Одетт голосом, который вдруг стал далеким. Сережа наконец понял. Он мог бы понять это давно, Одетт удивлялась медленности его рефлексов и приписывала это его славянской лени. И поняв, он приблизил ее изменившееся лицо с полураскрытыми губами. Одетт была совершенно довольна: еще раз дорога, еще раз route de Fontainebleau не обманула ее ожиданий. Это был бесконечный сверкающий день неустанного солнечного блеска, множества легких запахов летней благодатной земли, сменявшихся деревьев, крепких зеленых листьев, лепетавших под ветром; и Володе казалось, что это слишком прекрасно и не может продолжаться; но солнце все так же скользило в далекой синеве, все так же летел ветер и шумели деревья, и все это бесконечно длилось и двигалось вокруг него. Они прошли много километров, поднимались и спускались по течению реки; были на острове, точно занесенном сюда из детских немецких сказок - с омутом и стрекозами и громадными желтыми цветами; было так тихо на этом острове, что Володе казалось - слышно, как звенит раскаленный солнечный воздух от быстрого дрожания синевато-прозрачных крыльев стрекоз. Поезд отошел в одиннадцать часов вечера. Весь день было облачно и душно; в час отъезда шел сильный дождь. В домах парижских пригородов кое-где горели огни, и в пролетавших освещенных окнах скрывались столы, люстры, широкие кровати и головы людей, которых нельзя было успеть рассмотреть. Володя стоял у открытого окна и думал сразу о многих вещах; и так же, как нельзя было рассмотреть человеческие лица в квартирах, так нельзя было остановиться на какой-нибудь одной мысли - они сливались н исчезали вместе с шумом поезда. Но вот уже эхо, отражавшееся как бегущий свет на стенах зданий, заборах, ангарах и пакгаузах, стало стихать, покатились темные пространства полей; и вместе с уменьшением этого шума, все мешавшего Володе сосредоточиться, все стало тише и медленнее. Четверть часа тому назад Париж так же ушел от него, как перед этим уходили Вена, Прага, Константинополь. Было нечто похожее на провал в самую далекую глубину памяти в этом быстром и безмолвном поглощении тьмой громадных городов, тонущих в уходящей ночи. Казалось невероятным, что в эту минуту, когда он находится здесь, на кушетке вагона, идущего со скоростью семидесяти километров в час, - там, в Париже, неподвижно стоят деревья, бульвары, улицы, дома; и все повторялось привычное видение того, как однажды, в смертельном и чудовищном сне, вдруг сдвинется и поплывет с последним грохотом вся громадная каменная масса, увлекая за собой миллионы человеческих существований. Еще с того вечера, когда автомобиль Николая чуть не наехал на него, Володя знал, что еще немного, может быть, несколько дней и опять будет поезд или паровоз, вокзалы, пристани, особенно и непохоже ни на что звучащие голоса на ночных остановках и все та же, поездная, проезжая, жизнь, где нет ни привязанности, ни любви, ни потерь, ни обязательств - только воспоминания и поезда. Не все ли равно, куда ехать? На этот раз он должен был остановиться в Александрии, Каире и Багдаде, где находились отделения автомобильного агентства Николая. Поездка должна была занять несколько месяцев; что произойдет потом, Володя не знал. Его провожали на вокзал Вирджиния, Николай, Артур и Виктория, Володя махал платком, все было, как полагается при всех отъездах. Одного только Александра Александровича Володе не пришлось повидать; когда после пикника он пришел к нему на квартиру, ему сказали, что Александр Александрович уехал на юг. По-видимому, решение это было принято внезапно и Володю даже не успели предупредить. Последний день он провел в хлопотах о визе, в поездках по консульствам, в покупках и вернулся домой только к обеду. Николай передал ему три письма. Володя сунул их в карман не читая. Теперь он вспомнил о них, распечатал первое, почти не глядя на конверт, прочел несколько строк - и вдруг непоправимая смертельная тоска остановила его. "Мой дорогой друг, - писала Андрэ, - Александра больше нет. Он умер вчера от кровоизлияния в легких, и я не могу вам сказать, какая это безмерная потеря..." Александр Александрович! Володя повторял эти слова, не будучи в состоянии что-либо другое сказать или подумать, - потому что не оставалось ничего, ни мыслей, ни воспоминаний, только слезы и задыхающееся сожаление об этом последнем путешествии, сквозь которое сейчас проходил поезд, гремя и исчезая навсегда в стремительно несущейся тьме. ПРИМЕЧАНИЯ  Впервые - Современные записки, 1934. Э 56. 1935. Э 58-? отдельное издание - Париж, издательство "Дом книги", 1938. Печатается по отдельному изданию 1938 года. В журнальной публикации отсутствуют некоторые главы и абзацы. Первый фрагмент романа появился под заглавием "Начало" без указания на характер и жанр произведения. Владислав Ходасевич писал в этой связи: "Полагаю... что это именно лишь "начало" более обширной вещи, начало, очень хорошо написанное, с большим чувством стиля, но - неизвестно куда ведущее" (Возрождение. 1934. 8 ноября). Продолжение романа уже под его окончательным названием появилось в журнале лишь спустя полгода. Оценивая уже отдельное издание романа, Г. Адамович писал: "Если бы раскрыть "Историю одного путешествия" наудачу, на первой попавшейся странице, и, не касаясь того, что за ней и что после нее, не вдумываясь в целое, оценить лишь блеск и, в особенности, живость письма, надо было бы признать, что Газданов - даровитейший из писателей, появившихся в эмиграции. В том, что он один из самых даровитых - сомнений вообще нет. Но когда прочитан весь роман, когда обнаружились его расплывчатые и зыбкие очертания, когда ясен разлад повествовательного таланта с творческой волей, - впечатление от писаний Газданова все же тускнеет". Попытки дать определения таланту писателя и найти уязвимые места в его произведениях оказывались, как правило, несостоятельными. Загадку Газданова никак не мог разгадать и такой незаурядный критик, как Адамович. "Читаешь - и почти непрерывно думаешь, - продолжал Адамович в своей рецензии, - как хорошо, как умно без умничанья, что за верность тона и рисунка! Книга закрыта, и хочется спросить себя, автора, героев рассказанной истории: что это? зачем мне все это надо было знать? что мне роман дал, кроме какой-то легкой, летучей грусти, беспричинной и безотчетной?" (Последние новости. 1939. 26 января). Непонимание особенностей творческой манеры Газданова приводило и к непониманию замысла, сущности его произведений. Адамович хотел получить какой-то рациональный результат после прочтения книги, полной поэзии, музыки, проникнутой трепетом живой человеческой души. Из бесконечности жизни критик хотел извлечь конечный результат и в своей неудаче обвинял автора романа, а не свою неспособность понимания самоценности жизни как таковой. Другой рецензент, С. Савельев, видит коренной порок творчества Газанова в отсутствии "стержня" в его романах и отсюда как бы "безрезультатность". И при всем том Савельев признает; "Словесная ткань книги - превосходна. Все сквозисто, живо, остроумно, и прежде всего талантливо. Нет и следа искусственного надрыва, придуманного ужаса, кокетства, словесной акробатики, достаточно приевшихся в эмигрантской литературе" (Современные записки. 1939. Э 68. С. 473). Владимир Вейдле, хотя и в несколько других выражениях, тоже объясняет ущербность газдановской прозы тем, что частности у автора превалируют над содержанием книги в целом, а это, в свою очередь, он выводит из общего образа мыслей писателя, из его мировоззрения. И здесь он прав. И в то же время не прав, поскольку выдвигает какие-то абстрактные нормативные требования, которым должно удовлетворять творчество Газданова. "Стилистическое дарование его (Газданова. - Ст. Н.) так велико, - пишет Вейдле, - что уже и в первой его книге ("Вечер у Клэр". - Ст. Н.) оно заставляло забыть языковые погрешности (которых с тех пор стало гораздо меньше) и даже некоторый общий не-идеоматизм его речи, "История одного путешествия" написана прекрасно. Ее автор обладает совершенно исключительным чувством прозаического ритма, а также не столько выразительности отдельного слова, сколько его веса и вкуса по сравнению со всеми другими словами той же фразой и того же абзаца. Когда его читаешь, становится очевидным, что девяносто девять сотых советских прозаиков и девять десятых эмигрантских о словесном искусстве вообще понятия не имеют, что слова у них не услышаны, не произнесены, а просыпаны кое-как, точно шрифт из газетного набора. Но столь же очевидным становится и другое: что рассказанное этими словами не стоит самих слов, что образы, непосредственно возникающие из них, лучше тех других образов, более сложных и обширных, которые рождаются книгой в целом или ее отдельными частями и главами. Повествование никуда не ведет; у действующих лиц нет никакой судьбы; их жизни могут быть продолжены в любом направлении - и на любой срок; у книги нет другого единства, кроме тона, вкуса, стиля ее автора". "В жизни, - продолжает Вейдле, - он ощущает с большою силой ее чувственную радость и чувственную грусть; острота этого ощущения как раз и пронизывает его речь, дает ей похожий на кровообращение или дыхание ритм, определяет собой ее чувственную прелесть. Однако этим дело и кончается: ничего другого ему прощупать в жизни не дано" (Русские записки. 1939. Февраль. Э XIV. С. 200-201). С подобными оценками мы встречаемся и при рассмотрении критиками рассказов Газданова. Неудовлетворенное ожидание какого-то резюме в его произведениях заводило их в тупик, они терялись и делали вывод, что имеют дело не с недостатками собственного восприятия и понимания, а с дефектами авторского мировоззрения, позиции. ...въезжаем в Версаль... с карпами времен Людовика четырнадцатого. - Версаль - город во Франции, пригород Парижа, в 1682 - 1789 годах резиденция французских королей. В период правления Людовика XIV (1638-1715, король с 1643) здесь построен крупнейший дворцово-парковый ансамбль с дворцами Большой и Малый Трианон, с бассейнами, фонтанами, скульптурами. Боборыкин Петр Дмитриевич (1836-1921) - русский писатель; автор многочисленных романов и повестей. Здесь Николай намекает на многописание и трудолюбие этого писателя. Coupole - большой ресторан на бульваре Монпарнас, популярный среди художественной интеллигенции. Сезанн Поль (1839-1906) - французский художник, представитель постимпрессионизма; в натюрмортах, пейзажах, портретах с помощью градаций чистоты цвета, используя устойчивую композицию, стремился выразить богатство и величие предметного мира, органическое единство форм природы. Пикассо Пабло (1881-1973) - французский художник, основоположник кубизма; в ряде работ близок к сюрреализму. Бодлер Шарль (1821-1867) - французский поэт, критик, эссеист; предшественник французского символизма; анархическое бунтарство против буржуазного мира сочетается в его творчестве с эстетизацией пороков большого города. Рэмбо (Рембо) Артюр (1854-1891) - французский поэт; реалистические и символистские тенденции сочетаются в его стихах, часто намеренно алогичных. Rotonde - одно из самых известных кафе в Париже, находится на Монпарнасе, напротив ресторана Coupole. Излюбленное место литературно-художественной богемы. Описание "Ротонды" мы находим во многих произведениях Э. Хемингуэя. ...художник рисует картины еврейского быта... - Вероятно, имеется в виду Марк Шагал (1887-1987), французский живописец и график, выходец из России. Ронсар Пьер де (1524-1585) - французский поэт; в его произведениях выражены гуманистические идеалы Возрождения. Соловьев Владимир Сергеевич (1853-1900) - русский философ-идеалист, поэт, публицист, критик. Центральной в учении Соловьева является идея "всеединого сущего". "Всеединство" понималось им как совершенный синтез истины, добра и красоты. Философ выступал за объединение "Востока" и "Запада" через воссоединение церквей, боролся за свободу совести, против национально-расовой дискриминации. Оказал большое влияние на русский идеализм и символизм. Бергсон Анри (1859-1941) - французский философ-идеалист, представитель интуитивизма. Согласно Бергсону жизнь - это творческий порыв, могучий поток формирования; путь жизненного порыва проходит через человека, однако способность к творчеству, связанная с иррациональной интуицией, как божественный дар дается лишь избранным. Гуссерль Эдмунд (1899-1938) - немецкий философ-идеалист, основатель феноменологии. Оказал влияние на экзистенциализм. "...положи меня, как печать, на сердце твоем..." - Не совсем точная цитата из библейской Книги Песни Песней Соломона (гл. 8, ст. 6); в источнике - "на сердце твое". "...я, Екклезиаст, был царем над Израилем в Иерусалиме..." - цитата из библейской Книги Екклезиаста или Проповедника (гл. 1 ст. 12). ...речь Цицерона против Катилины. - Цицерон, Марк Туллии (106-43 до н. э.) - знаменитый римский политический деятель, оратор и писатель; будучи консулом, в 63 году разоблачил и подавил заговор Катилины. Катилина (ок. 108-62 до н. э.) - римский политический деятель, претор в 68 году, вождь заговоров против сената в 66 и 63 годах до н. э. Гракхи, Тиберий Семпроний (народный трибун в 133 г. до н. э.) и Гай Семпроний (народный трибун в 123-122 гг. до н. э.) - вожди народного движения в Риме, основатели "партии" популяров. "Что день грядущий мне готовит?" - строка из "Евгения Онегина" (глава шестая, стр. XXI). Петрарка Франческо (1304-1374) - знаменитый итальянский лирик и гуманист. Все его многочисленные мадригалы, канцоны, баллады, сонеты - излияния любви к одной женщине - Лауре. Армия Спасения - международная религиозно-филантропическая организация, созданная в 1865 году и реорганизованная в 1878 году по военному образцу английским методистским проповедником У. Бутсом. Существует по сей день во многих странах. Кодекс Наполеона - свод законов, составленный в 1804-1810 годах по повелению Наполеона I и при его участии; оказал влияние на законодательство всех европейских государств. Кальдерон де ла Барка, Педро (1600-1681) - крупнейший испанский драматург. Его пьесы "С любовью не шутят" (1627), "Дама-невидимка" (1629) пользуются популярностью и сегодня. ...книги, которые его всегда интересовали... - "Граф Монте-Кристо" и "Анж Питу", "Вечный жид", "Молодость Генриха Четвертого", "Атлантида" Пьера Бенуа и "Король Брильянтов" Брешко-Брешковского"... - "Граф Монте-Кристо" (1845 - 1846) и "Анж Питу" - романы А. Дюма-отца (1803-1870); "Вечный жид" (1844-1845) - роман французского писателя Эжена Сю (1804-1857) о парижском "дне", "Атлантида" (1919) - приключенческий роман французского писателя Пьера Бенуа (1886-1962), члена Французской академии (с 1931), автора многочисленных романов, построенных на экзотическом материале. "Молодость Генриха Четвертого" - существовало несколько романов с таким названием, принадлежащих разным авторам; "Король Брильянтов" - авантюрный роман русского писателя Николая Николаевича Брешко-Брешковского (1874-1943) Консоммация (фр.) - потребление.