так принято поминать всеми этими "группами товарищей" и слабости человеческие, и тревоги, и войны, и радости, и любовь? "Про главстарщину Гавриленкова не забыть!" - еще раз сурово напомнил себе Степанов и стал пристально вглядываться в нового командира дивизиона, который с выражением внимательной скуки слушал члена Военного совета. "Нет, подойдет, - опять решил Степанов, - на такого человека вполне можно положиться. Лишнего не болтает, корабли принимал с толком, воевал хорошо, умен". И он стал вспоминать десантную операцию на Черном море, которая еще в то время поразила его широтою и дерзостью замысла, главное же - точностью выполнения. И чем дальше Родион Мефодиевич вспоминал операцию, проведенную тогда новым комдивом, тем спокойнее становилось у него на душе за свой дивизион. "Ох, говорит!.. - еще раз подивился Степанов на Дудырина. - Еще потом по ошибке скажет: правительство высоко оценило заслуги покойного, наградив его орденами..." Сзади кто-то шмыгнул носом, Степанов оглянулся и увидел Шарипова, который, весь словно бы раскиснув, утирал скомканным платочком пот с лица и вздыхал на всю кают-компанию. А полковник Зинаида Михайловна все плакала, слушая речь, и Родион Мефодиевич подумал: "Может быть, я и верно умер?" Но тут же твердо решил: "Нет, не умер. Дудки! Впрочем, держись, Родион, уже недолго!" И верно, оказалось недолго. Внезапно член Военного совета смолк, и все, кто был в кают-компании, повернулись к Родиону Мефодиевичу. По всей вероятности, он тоже должен был сказать речь. Но он этого не сделал. Он вообще не умел и не любил говорить речей. И сейчас, помолчав секунду, контр-адмирал встал "смирно" и, глядя в глаза новому командиру дивизиона, произнес негромко, но ясно и твердо, отчеканивая каждое слово, фразу, которую любил и которая казалась ему совершенно исчерпывающей и для нынешнего случая и для многих других. И может быть потому, что все силы своей души он вложил в эту уставную формулу, те, кто был в кают-компании, еще раз поразились своим бывшим комдивом, контр-адмиралом и Героем Советского Союза Родионом Мефодиевичем Степановым. - Служу Советскому Союзу! - оказал он, и все поняли, что больше говорить ничего и никому не надо. И прощаться тоже не следовало. Слегка наклонив свою стриженную ежиком, совершенно седую голову, придерживая рукой кортик, он вышел из кают-компании и, сопровождаемый Шариповым, распахнул дверь в салон. Здесь, в коридоре, но еще не в салоне, деликатно стоял большой кожаный чемодан нового командира дивизиона. А в самом салоне возле двери были приготовлены чемоданы Степанова. - Главстаршину Гавриленкова ко мне, - не глядя на Шарипова, приказал Родион Мефодиевич. - Быстро. - Есть главстаршину Гавриленкова к вам! - повторил старшина. - Действуйте! Шарипов выскочил из салона. И тотчас же заговорил репродуктор! - Главстаршину Гавриленкова к товарищу контр-адмиралу в салон, - послышался знакомый голос любителя стихов, танцев и экскурсий мичмана Страдомского. - Главстаршину Гавриленкова, - строже повторил мичман... За иллюминаторами ровно и покойно посвистывал ветер Заполярья. Косые лучи солнца падали на письменный стол, за которым Степанов проработал столько лет, освещали подлокотник кресла, в котором теперь будет сидеть другой человек. "Вот и все! - подумал, моргая и щурясь, Родион Мефодиевич. - Вот и состоялась отставка. На покой, товарищ Степанов, на пенсию!" Завтра начнутся учения, но он уже будет в поезде - пенсионер Степанов. На секунду ему перехватило дыхание, только на секунду: теперь он научился справляться с собой, приучил себя к мысли об отставке, натренировал себя; он делал с собой то, чему научили его в госпитале, только там это называлось лечебной гимнастикой. Он провел такой курс гимнастики по поводу ухода в отставку... В дверь постучали, Степанов крикнул: "Прошу!" Главстаршина Гавриленков доложил как положено, Родион Мефодиевич кивнул, сказал, не садясь и не предлагая Гавриленкову сесть: - Хотел я на прощанье, Гавриленков, напомнить вам то происшествие, в сорок втором, в декабре... Гавриленков отвел глаза в сторону. Его сухое лицо с белым шрамиком на подбородке напряглось. - Я хотел, главстаршина, не просто напомнить, - жестко продолжал контр-адмирал, - вы все это и без меня помните. Я иное хотел сказать - забудьте! На веки вечные забудьте! На людей можно обижаться, на свою родину - нет! Мы с вами с тех пор не беседовали, а думается мне, что все вы в своей душе копаетесь. Расстаемся мы с вами, видимо, навсегда, так вот я вам приказываю: выкиньте из сердца вон. Это мое последнее приказание. Ясно? - Ясно, - с радостным изумлением в голосе ответил главстаршина. Он смотрел на Степанова чуть-чуть исподлобья, но таким открытым, таким горячим и преданным взглядом, что разговор больше не мог бы продолжаться. И Родион Мефодиевич кончил беседу до того, как она могла превратиться в то, что он называл "спектаклями". - Можете быть свободным! - намеренно отворачиваясь от главстаршины, сказал Степанов и подошел к иллюминатору. Гавриленков ушел. Все дела были кончены. И все-таки, как он ни готовил себя к этому мгновению, ему было трудновато. Он с достоинством выдержал процедуру сдачи дивизиона новому командиру. Он почти спокойно попрощался нынче с личным составом кораблей своего соединения. Ему нисколько не было трудно в кают-компании, наоборот, - он сам себя смешил там. Но покинуть "Светлый" оказалось нелегкой задачей... Уже унесли его чемоданы, на катер, уже Шарипов, по его приказанию, поставил в салоне на стул чемодан нового комдива, уже заглянула к нему и ушла, сделав свои последние наставления, заплаканная старушка Бакунина - он все не двигался... И наконец пошел. Везде на его пути плотной стеной стояли матросы: он знал, что так будет, и боялся именно этого. Они стояли - безмолвные, печальные, расступаясь, нажимая друг на друга, расчищая ему дорогу. И только порою слух его улавливал шепот: - Отдыхайте счастливо, товарищ контр-адмирал... - Надейтесь на справедливость, товарищ комдив! - Наведывайтесь к нам... - Ребята, не нажимай! - Живите сто лет... - Все будет в порядке, товарищ комдив! - Мы вам писать станем... - Напишите открыточку нам - кораблю! - Не напирай, Лукашин... - Желаем удачи! - Счастливого плаванья, товарищ контр-адмирал... Он шел, крепко сжав зубы, щуря глаза и посапывая. Можно было подумать даже, что он злится. Но он не злился. Он прощался. Откуда-то потянуло горячим воздухом, и Родион Мефодиевич подумал: "В последний раз!" Рука его нечаянно дотронулась до крепкого, словно литого плеча матроса Маслюкова, и он опять подумал: "В последний раз!" Поскользнувшись в давке, вдруг упал возле него молодой артиллерист Пещик - вокруг Пещика зычно захохотали другие матросы, и Степанов еще подумал: "И это в последний раз". Но самое сложное было еще впереди: ему предстояло попрощаться с самим кораблем. И все вокруг него понимали, как это нелегко, недаром здесь он заметил полковника Бакунину - они послали ее сюда на всякий случай... Отдав честь, он подошел к кормовому флагу гвардейского корабля, крякнул по-стариковски и встал на одно колено. Полотнище вилось на ветру, и ему не сразу удалось схватить ткань - пробитую пулеметной очередью, израненную осколками, - не сразу удалось подтянуть к себе полотнище и прикоснуться к нему губами. И не сразу он поднялся, словно задумавшись на мгновение... Потом вновь приложил руку к козырьку и с тяжелым вздохом спустился на катер. Больше он не оглядывался на свой дивизион, на свои корабли, откуда множество глаз следило за удалявшимся катером... На пирсе его уже ждали командиры и офицеры других соединений флота. Здесь были и подводники, и командир линкора Мартирянц, и командир крейсера Туров, и командующий ВВС флота, совсем поседевший генерал Костромичев, тот самый маленький, худенький, вертлявый Костромичев, которого Родион Мефодиевич помнил еще по гражданской войне летающим на "сопвиче". Солнце еще не зашло, под его вечерними лучами ярко блистало золото погон и нарукавных шевронов, звезды Героев и ордена, надраенные пуговицы, окантовка генеральских и адмиральских фуражек. С моря, словно напоминая о дивизионе, поддувал легкий ветерок; все столпились вокруг Родиона Мефодиевича, говорили нарочито бодрые слова и даже острили, что-де таким старичкам не то что в отставку выходить грех, но самое время жениться и детишек рожать. А катерник Ведерников все пытался рассказать какой-то анекдот про некоего старичка и уже начал рассказывать, как вдруг Шарипов протиснулся к своему контр-адмиралу и сказал, что вот тут, возле проходной, "ожидают вас папаша". - Какой такой папаша? - изумился Степанов. - Да ваш, товарищ контр-адмирал, папаша. Не смеет подойти. Вон они там, за уголочком находятся, закусывают немножко... Родин Мефодиевич извинился и быстро пошел за Шариповым. Позади пустых бочек, сваленных у забора, на ящике действительно сидел дед Мефодий в своем древнем брезентовом дождевике и перочинным ножиком ловко доставал из консервной банки каких-то рыбешек в томате. Рядом с ним на старой газете лежали два толстых ломтя хлеба, большая очищенная луковица и в коробке от ваксы - соль. - Батя! - обрадованно и громко сказал Степанов. - Что же ты здесь сидишь? Сказал бы мне, могли просемафорить на корабль... Старик поморгал, сложил ножик, поставил недоеденные консервы на лавку, обтер бороду рукою, а руку плащом и, трижды поцеловавшись с сыном, пожаловался: - Треска треклятая подвела. У вас, у рыбаков, рыба больно хороша, я, старый дурак, не разобрамши что к чему, возьми да и укупи мешок рогожный. Думал, в камеру сдам на хранение. А там не принимают - дескать, крысы. Ну, да оно и лучше - крысы не крысы, а споловинить в этих камерах тоже могут... И он стал подробно рассказывать, как его приютили тут "матросики, дай им бог здоровьичка", и как он им не сказал, что он адмиралу батька, а сказал только, что родственник, зачем болтать лишнее. А что касается до мешка рыбы, то он вот здесь же, с ним в вагон вполне можно погрузиться... - Пойдем! - сурово сказал Родион Мефодиевич. - Да куда мне идти-то? - испуганно заморгал старик. - Никуда я не пойду. - Пойдешь! - еще жестче произнес Степанов. - Консервы-то остались! - выкручивая локоть из твердой руки сына, сказал дед Мефодий. - И консервы, и хлеб вон... Но Родион Мефодиевич настоял на своем: не тот он был человек, чтобы ему можно было возражать. И, опасливо поглядывая на контр-адмирала, на его мундир, на орденские планки, на кортик, старик вышел из своего укрытия, и тогда все те, кто собрался провожать Родиона Мефодиевича, мгновенно увидели, как сын похож на отца, какой он весь плоть от плоти русский мужик, труженик, хлебопашец, работник. И все, кто здесь был - прославленные генералы, летчики, моряки, - подтянулись, словно бы к ним шел министр Вооруженных Сил, и у каждого в глазах засветилась гордость за свой народ, за то, что все они, здесь стоящие, - сыновья рабочих и крестьян, сами в юности рабочие и крестьяне, тяжким трудом, огромными усилиями и ратными подвигами получившие право стать офицерами армии трудового народа. - Прошу познакомиться! - тем же строгим голосом произнес Родион Мефодиевич. - Отец мой Степанов Мефодий Елисеевич... Старик, помаргивая, подавал сверкающим офицерам свою еще крепкую руку и говорил каждому: - Стяпанов! Стяпанов! Стяпанов! А когда со всеми перезнакомился, то сделал по-старинному под козырек и добавил: - Родиона Мефодиевича приехал встретить. Сына, значит... И слегка отступил в сторону, чтобы поглядеть, в какую именно машину два здоровенных матроса кладут мешок с рыбой. Но так как машин было много, то старик забеспокоился и, дернув сына за руку, попросил: - Ты, Родион Мефодиевич, накажи матросам рыбку не забыть. Пихнули в кузов, теперь ищи-свищи, в какой... - Ты с чего это меня по отчеству величаешь? - спросил контр-адмирал. Но старик только досадливо отмахнулся: - Что ж мне тебя - Родькой звать, что ли? Его сердило, что он не доел консервы и что матросы - все на одно лицо, щекастые, здоровые, теперь не угадать, кто именно уложил в машину куль рыбы. Подозвав к себе Шарипова, дед Мефодий сказал ему в самое ухо: - Ты вот чего, служба, уважь, постарайся насчет рыбы, чтобы не пропала. Я стар-стар, а глаза у меня зоркие, увижу, коли что... Рыба отборная, ядреная, не навалом брал, для вашего адмирала, ему от докторов прописано - рыба, овощи, питание особое. - Ясно, папаша! - без улыбки, твердо ответил старшина. - Проявим бдительность, можете на меня вполне положиться. - Во-во! - подтвердил дед Мефодий. Слово "бдительность" ему понравилось, и Шарипову он поверил. ДОРОГОЙ МОЙ ЧЕЛОВЕК! Почти всю эту ночь она не сомкнула глаз: лежала тихо, подложив кулак под горящую щеку, глядя в темное окно, за которым непрестанно лил октябрьский, унылый, ровно шумящий дождь. Лежала, думала, вспоминала, запрещала себе вспоминать и опять вспоминала, радуясь этим воспоминаниям и презирая себя за то, что не может не вспоминать. "Он - чужой мне, - говорила она себе самой, - он чужой человек, отдельный, его внутренний мир, его нравственная жизнь, его семья теперь отделены от меня. Я не смогу быть ему дружком, подругой, товарищем, я не выдержу и часа такой пытки, и потому мне нельзя себя обманывать и пытаться как бы вновь познакомиться с ним. Я люблю его, я любила его девочкой и любила всю войну, я бесконечно, мучительно и невыносимо люблю его сейчас, значит, мне нужно просто немедленно уехать и постараться не бывать тут, поблизости от него, это ни мне, ни ему не нужно, да и на что я имею право, в конце-то концов?" Но, думая так, она знала, что не уедет, не сможет уехать, не повидав его хотя бы издали. И опять, чуть не плача, гневно спрашивала себя: - Зачем? Зачем же? Для чего эта мука? Но одновременно придумывала - как, где увидеть так, чтобы он ее не заметил, чтобы не раздражился, не огорчился. Разумеется, она нисколько при этом не считала, что увидеть его тайно от него самого - унизительно для ее чувства собственного достоинства, не такова была ее любовь, чтобы измерять обиды, чтобы размышлять о самолюбии, о чувстве собственного достоинства. Он всегда был для нее всем, был больше, чем она сама, ее личность совершенно растворялась в нем, а разве можно обижаться на самого себя? Разве не бесконечно глупо важничать перед самой собой? И разве он не знает, что она его любила, любит и будет любить всегда, разве она не говорила ему об этом? Значит, все дело только в том, чтобы не огорчить его, не поставить его в ложное и трудное положение, чтобы не нарушить равновесие, которое он обрел после того, как едва не лишился смысла своей жизни - дела, чтобы не оскорбить его чувство порядочности по отношению к семье, жене и ребенку... Она зажгла спичку, посмотрела на часы: пять. В два часа дня должен был приехать отец с дедом Мефодием. Родион Мефодиевич, разумеется, пожелает увидеть Володю, но она не имеет права при этом присутствовать, потому что она осложнит их встречу для Володи. Она имеет право только на то, чтобы побыть с отцом и сразу уехать к себе в Черный Яр. А тогда пусть они и встречаются сколько хотят и как хотят... Думая так, она вдруг обиженно всхлипнула, приревновав на мгновение Устименку к отцу, но тотчас же поняла, что это смешно, и, обругав себя, стала придумывать, как и где все-таки увидеть Володю до двухчасового московского поезда. Ее то познабливало, и она натягивала на себя одеяло, то ей делалось жарко, и тогда она маленькими крепкими ногами сердито и быстро сваливала в сторону, к диванному валику, и одеяло, и какую-то старую кацавейку, которой с вечера запаслась у Ираиды. Потом вдруг ей становилось душно, словно сидела она перед печкой, тогда приходилось распахивать окно и дышать ночной, дождливой сыростью до тех пор, пока она окончательно не замерзала, строя планы один несбыточнее и глупее другого... За стеной размеренно и самодовольно храпел Евгений, здесь на стене громко тикали дубовые, похожие на детский гроб, часы, было слышно, как Юрка - самый молодой из Степановых - странно грозился во сне: "Прострелю их!", как Ираида поила сына водой, как вдруг жирным голосом ругнулся Евгений: - Я могу хоть ночью иметь кусок покоя? Перед самым рассветом, когда залитое дождем окно начало сереть, Варвара сразу все придумала, посидела на диване в длинной ночной рубашке, встряхнула головой, робко и счастливо засмеялась и вдруг сказала шепотом, как заклинание: - Увижу! Увижу! Увижу! И хоть знала наверняка, что он-то ее не увидит, принялась одеваться во все самое лучшее и красивое, что у нее было. Открыв видавший виды чемодан, она достала оттуда самую "главную", как она считала, кофточку: беленькую, нарядную, про которую она как-то сказала, что эта кофточка "как крем", костюмчик, лакированные гладкие туфельки, клетчатый платок и ненадеванные, бешено дорогие чулки... Окатившись в кухне над чаном холодной водой и при этом все время шипя на себя: "Ш-ш-ш! Тихо! Тш-ш!" - Варвара, опять-таки в "главной" своей рубашечке - голубой с кружевцами, - ненадолго остановилась перед зеркалом, закладывая косички в прическу и увязывая их ниже затылка любимым своим кренделем. Круглые глаза ее и чуть вздернутый нос, с которого еще понемножечку облезала обожженная летом кожа, и крепкие щеки, и подрагивающие от радостного волнения губы - все вместе произвело на нее самое угнетающее впечатление, она ткнула в зеркало пальцем и, позабыв о том, что в доме брата следует соблюдать тишину, сказала тем голосом, которым командовала на войне своим саперам "Станови-ись!": - Лицо! Ну разве это лицо? - Что? - испуганно крикнул Евгений из спальни (он маниакально боялся воров). - Что-о? Что? - Воры! - так же ответила Варвара. - Обворовывают! Украдывают! Караул! Дверь скрипнула, Женька без очков, щурясь, уныло пожаловался: - Вечно глупые шутки... И спросил: - Не забыла, что поезд в четырнадцать? Было ровно шесть, когда Варвара вышла из дому - в зелененьком плаще, в клетчатом платке, завязанном узлом под подбородком, в "главных" лакированных туфлях. Дождь лил по-прежнему. До вокзала было минут сорок ходу - по рытвинам, воронкам и ямам времен последних боев за город, и, когда Варя наконец влезла в скрипящее трофейное ДКВ, туфли ее совершенно размокли. - Куда? - сердито спросил небритый шофер. - Не торопитесь, - своим "военным" голосом ответила Варвара. - И ответьте мне прежде всего на один вопрос... Усевшись боком, она стащила с ног мокрые чулки, отжала подол юбки и вздохнула: теперь было совершенно ясно, что бывшие "главные" туфли можно выбросить - подошвы у них отвалились. - Долго будем прохлаждаться? - осведомился шофер. - Да, так вот: сколько вы вырабатываете за смену в самом лучшем случае? Но по-божески, без хамства. - По-божески, без хамства, - задумался шофер. - В районе до тысячи. - Сколько "до"? Пятьсот - "до", шестьсот - тоже "до". - Интересная гражданочка, - закуривая, сказал шофер. - Вы, часом, не из органов? - Это не имеет значения, - загадочно ответила Варвара. - Вы мне нужны до часу дня. И вам совершенно все равно - езда это или стоянка. Плачу чохом, так, чтобы вам не было обидно. Ясно? - Счетчик включаем? Квитанцию выписываем? - деловито спросил шофер. - Это я не знаю. - Загородных ездок не предвидится? - И это мне неизвестно. - Хорошо. Значит, чохом - семьсот. - А это не наглый бандитизм с вашей стороны? - поинтересовалась Варя. - Смешно, - сказал шофер. - Вы на рынке хлеб покупаете? - Ладно, - не слушая шофера, велела Варвара. - Ленина, двадцать три, рядом с Госбанком. Там подождем. Машина заковыляла по выбоинам Овражков. Здесь уже прокладывали трамвайные рельсы, правая сторона была закрыта для движения, там, фырча, трудились грузовики, подвозили битый камень. Совсем рассвело. Дождь все еще лил, небо было серое, низкое, старые березы на Горной стояли уже без листьев. Когда остановились возле Госбанка, Варвара, босая, перелезла вперед - к шоферу. Теперь ей стал виден уродливый шрам на его подбородке. - Солдат? - спросила она. - Было дело, - угрюмо ответил он. - Где так паршиво заштопали? - А что? Вы - доктор, что ли? - Нет. Но я знаю одного замечательного доктора. Удивительного. Шофер с удивлением взглянул на Варвару. В ее голосе ему послышались слезы. - Он все солдату сделает, - продолжала Варя. - Он никаких сил не пожалеет. Он один такой... Она высморкалась в уголок своего клетчатого платка, утерла маленькой ладонью мокрое лицо и замолчала. А шофер умело и быстро задремал. Проснулся он оттого, что странная пассажирка ловко и больно била его кулаком в бок, приговаривая: - Скорее, скорее, скорее же! Вон пошел с палкой! Высокий, в черном плаще. Флотский плащ, видите? Без шапки... Ее лицо было таким белым, что шофер даже испугался. - Только без ваших штучек, - сказал он севшим со сна голосом. - А то бывает - плеснет серной кислотой, потом разбирайся! - Идиот! - необидно сказала Варя. - Быстрее, а то упустим! Губы ее дрожали, глаза были полны слез. Сердитым движением она утерла мокрые глаза, почти прижалась к смотровому стеклу и сказала таким необыкновенным, раздирающим душу голосом, что шофер внезапно тормознул: - Если мы его потеряем - я умру. Правда! - Не денется, паразит, никуда, - вновь нажимая на акселератор, сказал шофер. - Ущучим, гражданочка, не переживайте... - Мне только смотреть, только смотреть, - говорила она быстро и все плотнее прижималась к залитому дождем смотровому стеклу. - Мне бы только его видеть, понимаете? Он шел быстро, опираясь на палку, но свободно и широко при этом шагал. Ничего жалкого не было в его походке, это шел сильный и здоровый человек, немного в свое время пострадавший на фронте. Осенний ветер трепал его темные, чуть волнистые волосы, дождь хлестал в спину, плечи плаща скоро стали совсем черными от дождя. Володиного лица Варвара не видела, да ей не было это и важно сейчас. Он был тут, почти с нею, он шел - ее Володя, ее мука и ее счастье, живой, подлинный, такой свой и такой далекий... Сдавливая маленькими ладонями горло, чтобы не кричать от этой счастливой муки, часто дыша, почти задыхаясь, она говорила, словно колдуя: - Только не упустите, понимаете, шофер, миленький, дорогой, не упустите. Я знаю - он к бывшей онкологической клинике идет, к институту, вот туда, пожалуйста, будьте такой добренький, не упустите... - Задавить гада! - вдруг пришел в бешенство шофер. - Колченогий дьявол, еще такую девушку истязает... - Нет, - счастливым голосом крикнула Варя, - что вы! Он удивительный! Это я, я во всем виновата! Я - негодяйка! Я - ничтожество и дрянь! Это меня задавить надо, меня, понимаете? - Тебя? За чего тебя-то? Но Варя не ответила. Устименко остановился перед тем, что когда-то было онкологическим институтом, перед грудой взорванных развалин, из которых торчали искореженные железные ржавые балки... - Теперь мимо него, вот к тому столбу, - попросила она так тихо, словно Володя мог услышать. - И там остановимся. Видите столб телеграфный? Шофер поставил скорость и чуть нажал газ. Машина, скрипя и охая, медленно спустилась в яму, зарычала и вылезла возле столба. Варя осторожно приоткрыла свою дверцу. Теперь она увидела лицо Володи - мокрое от дождя, с сильно выступившими скулами, с темными бровями. И вдруг удивилась: он стоял над этими развалинами так, как будто не замечал их, как будто не развалины - уродливые и скорбные - раскинулись перед ним, а огромный пустырь, куда привезены отличные материалы, из которых строить ему новое и прекрасное здание - чистое, величественное и нужное людям не меньше, чем нужен им хлеб, вода, солнечный свет и любовь. Делатель и созидатель - стоял, опираясь на палку, под длинным, нудным осенним дождем. И не было для него ни дождя, ни развалин, ни усталости - ничего, кроме дела, которому он служил. - Милый мой, - плача и уже не вытирая слез, тихо и радостно сказала Варвара. - Милый мой, милый, единственный, дорогой мой человек!