Юрий Герман. Операция "С Новым годом!" Документальная повесть --------------------------------------------------------------------- Книга: Сборник "Военные приключения". Повести и рассказы Издательство "Воениздат", Москва, 1965 OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 10 марта 2002 года --------------------------------------------------------------------- ЧЕКИСТУ ГЕОРГИЮ ИВАНОВИЧУ ПЯТКИНУ ПОСВЯЩАЕТСЯ В материалах дела нет данных о том, были ли отмечены по достоинству отважные партизаны Кузнецов В.Г., Мишенский А., Тарасов, их умелый и твердый руководитель Пяткин Г.И., скромные патриотки-разведчицы Евдокимова, Смелова, Орлова и Г., чьи настоящие имена не установлены, наконец, Лазарев Александр Иванович, который вложил всю свою душу, полную любви к Родине, при выполнении ответственнейшего задания и погиб впоследствии, совершая с группой отважных диверсию в тылу противника на железной дороге Псков - Карамышево. Из официального документа ГЛАВА ПЕРВАЯ Иоганн Готлиб Бингоф в начале собеседования соображал туго, даже имя свое вспомнил не без труда. Впрочем, ранен он не был, и партизанский доктор Знаменский даже самой легкой контузии в нем не приметил, а только лишь с точки зрения науки объяснил, что это у фрица такая травма - по случаю непредвиденного и неожиданного попадания в плен к партизанам. А если сказать проще, то очень немец напуган, думает, что сейчас же его и расстреляют. - Инга, переведи ему, - велел старший лейтенант Локотков своей сердитой и измученной долгим боем переводчице Шаниной, - переведи про нашу гуманность в отношении военнопленных... Шанина сказала как положено, но таким тоном, что худо соображавший фельдфебель совсем скис и стал лопотать какой-то вздор, прося снисхождения к своим малолетним детям, которым грозит горькое сиротство. - Про что он? - спросил Локотков. Инга разъяснила кратко. - Хорошо упитанный, - со вздохом отметил Локотков. - И в ранце у него - ты обратила внимание, Шанина? - сало копченое, шнапс, курочка поджаренная, огурчики в бумажке. Аккуратный народ. Бингоф действительно был хорошо упитанный немец, в сорок втором летом таких еще сохранилось большинство. И выглядел он, что называется, "справным" солдатом: сапоги начищены до зеркального блеска, мундирчик подогнан по фигуре, вся прочая амуниция - с иголочки. Такому бы орать "зиг хайль" и палить из автомата в белый свет, а он вот оказался в плену и плачет жалостно, растирая слезы по жирным веснушчатым щекам. - Ладно, - сказал Иван Егорович, - надоело. Переведи ему, Шанина, что или по делу говорить будем, или гуманность нашу на после победы оставим. Да переведи с выражением, а то ты словно стоя спишь. Инга скрутила себе козью ножку, заправила ее страшным черным табачищем, выпустила из маленьких ноздрей курносого розового носика два султана кислого дыма и заговорила на своем прекрасном, классическом немецком языке. Ее речь была длинной и страшной, такой длинной и страшной, что немец успел вначале испугаться почти что до полной потери сознания, но потом совершенно пришел в себя и с предельной ясностью понял, что его жизнь зависит только от него самого и от его полезности этим двум людям - девчонке с насупленным лобиком и русскому Ивану, который смотрел в разбитое окошко полусгоревшей избы на свои русские необозримые поля и леса. - О да! - воскликнул он патетически, еще не дослушав Ингу. - Да, я буду говорить все, я много знаю, я имею различные важные сведения... На околице деревни, которую нынче взяли партизаны, ударили пулеметные очереди, Иоганн Готлиб Бингоф на мгновение оживился, но тут же сообразил, что такое освобождение из плена случается только в кино, и заторопился предстать перед своими собеседниками столь им полезным, чтобы они, если станут уходить под натиском превосходящих сил противника, не расстреляли его, а увели живого и здорового с собой для их военной пользы и для его жизнеспасения хоть на Урал, хоть в Сибирь. Пулеметы трещать перестали, Инга докурила свою козью ножку, а Локотков вынул карандаш и немецкий трофейный календарь и стал записывать то, что рассказывал бывший фельдфебель имперской армии Иоганн Готлиб Бингоф, в прошлом инструктор подрывного дела в разведывательно-диверсионных школах. В этот прохладный сентябрьский день сорок второго года начальник особого отдела партизанской бригады Локотков впервые узнал о немецких шпионских школах, размещенных в Раквери, в Ассори, в Печках неподалеку от Псковского озера, услышал имена их начальников и заместителей начальников, узнал имя своего прямого противника - майора Краусса, узнал, что диверсанты и разведчики забрасываются в Красную Армию из Пскова непременно через разведшколу за номером 104, и понял, что именно начальники разведывательно-диверсионных заведений знают то, что желает знать он, старший лейтенант Локотков, и что хорошо бы вдруг совершить невиданно дерзкую, неслыханную операцию: украсть такого начальничка и доставить в Москву. От самой мысли о покраже крупного и много знающего эсэсовца Локоткову стало жарко, он даже обругал себя за подобные нелепые мечтания, но, несмотря на всю, казалось бы, нелепость мечтаний этого порядка, Иван Егорович не нашел в себе сил вовсе избавиться от них ни сегодня, ни завтра, ни еще через изрядное количество времени, беседуя с действительно много знающим фельдфебелем и записывая его показания. Иоганн Готлиб Бингоф в лесном партизанском лагере довольно быстро обучился обиходным словам, вроде "Гитлер - капут", чем завоевывал дивно отходчивые русские сердца, а когда партизаны били для пропитания скотину, учил их делать кровяную колбасу - работал он когда-то поваром, а кроме того, умел стричь, даже очень проржавевшими ножницами, чем тоже снискал некоторую популярность среди партизанской молодежи, еще думающей о своей наружности. Впрочем, свободного времени у рыжего фрица было немного, потому что Иван Егорович с ним занимался очень подолгу, иногда часов по десять, изучая, конечно, не зауряднейшую личность Иоганна Готлиба, а его бывшую профессию, от которой тот был отстранен за склонность к выпивке и болтовне и за "общительность" нрава - короче говоря, за свойства натуры, несовместимые с преподаванием в заведениях, подобных разведывательно-диверсионным школам. Самолета с Большой земли долго не было, бригада засела в лесу, среди болот, лили проливные, ровные дожди, воевать партизаны уходили далеко от своей главной базы, и случилось так, что Иван Егорович более трех месяцев занимался с бывшим фельдфебелем всеми подробностями жизни, учебы и даже нравов фашистских разведывательных школ. Теперь, глубокой осенью, он на память знал имена преподавателей, дисциплины, систему занятий, паек и прочие мелочи, а также знал и вовсе не мелочи, знал планы помещений, знал, где кто живет на территориях разведывательно-диверсионных школ, знал пьющих и непьющих начальников и заместителей, знал и не мог, разумеется, удерживать свои мысли только на том, что его знания пригодятся со временем высокому начальству, его же дело петушиное: прокукарекал, а там хоть и не рассветай... Днями он собеседовал, а ночами обдумывал, прикладывал и даже схемочки вычерчивал, тут же, конечно, их сжигая на огне и ругая свои мальчишества с заклятиями больше пустяками не заниматься. Но наступало серое, болотное утро, он вызывал сердитую Ингу и вновь занимался с фельдфебелем, выверяя вчерашние и давешние данные и удивляясь точности фельдфебельской памяти... И чем дальше шло время к началу сорок третьего года, тем точнее вырисовывался Локоткову его опасный, простой и в то же время такой невероятно сложный план. И тем больше он уставал от вариантов своего плана и от того, что привык рассчитывать так, чтобы по "силе возможности" не терять ни единого человека, каким бы выгодным ни представлялась ему его выдумка... А когда немца наконец переправили на Большую землю, Иван Егорович был весь во власти своей идеи и даже с Иоганном Готлибом попрощался хоть и не слишком изысканно, но, во всяком случае, так, что бывший фельдфебель воскликнул: - Русс Иван - карашо, Гитлер - капут! Самолет взревел и ушел в раскисшие небесные хляби, а Локотков отправился в своем постоянном штатском обличье по деревушкам поразведать новости и направить кое-кого в те районы, которые так его теперь интересовали: в Ассори, в Печки. Было все это и трудно и хлопотно, и главное - никто этой работы с Локоткова не спрашивал и никаких таких заданий он, разумеется, не получал, но таков уж у него был характер: даже в те молодые годы делать не то, что спрашивают, а что сердце и ум велят. И делать, несмотря ни на какие личные затруднения. Ходить хоть и в штатской одежде и с прилично сфабрикованным аусвайсом - паспортом - было занятием не только не сладким, но и ежесекундно до крайности опасным. Тем не менее Иван Егорович ходил, и не только ради дела, но еще и потому, что народ на временно оккупированных территориях должен был всегда знать, что территория оккупирована врагом временно, что здесь, как и на всей советской земле, свои люди не перевелись, а воюют, что, вопреки горлопанам из гитлеровской РОА и вопреки немецким агитаторам-брехунам, партизаны не только не уничтожены, но набирают силу и что надобно им помогать, даже когда круто приходится: дело такое - война! Был в ту пору Локотков похож своим обличьем на молодого учителя, или агронома, или зоотехника. Таким он и навещал своих людей - спокойным, неторопливым, солидным, немножко даже не по летам. Умел присмотреться, умел в излишнем славословии угадать предательство, в угрюмом человеке умел увидеть своего, в преданном бодрячке разгадывал слабого двоедушника. Так понемножку сколачивались у него свои кадры, так узнавал он тех, кто поможет в горькую минуту, а кто лишь навстречу регулярным частям армии выйдет партизанским радетелем и помощником. Ни у кого он не оставался ночевать, чтобы в случае беды не подвести семейного человека, умел начать беседу издалека - с погоды, с земли, с уведенной оккупантами коровы, умел невзначай, даже у самого робкого, выведать о проехавших давеча ночью фрицах - на "даймлерах" они ехали или нет, был с ними штабной автобус или не был, проходили тут на прошлой неделе прожектористы или обходом проехали через Лужки. Давно известно, чем люди оказываются во время испуга, то в действительности и есть. Старший лейтенант госбезопасности Локотков "во время испуга" нисколько не менялся и бывал таким же, как, например, бреясь, то есть серьезным, внимательным и сосредоточенным, но ни в малой мере не суетливым, чтобы, фигурально выражаясь, не порезаться. К любым опасностям и шуточкам войны Иван Егорович в описываемое нами время приобвык, к неожиданным бедам сурово притерпелся, как с подчиненными, так и с большим начальством умел быть ровно-спокойным и по всякому предмету, разумеется им изученному, имел свое твердое мнение, которое никак не следует смешивать с упрямством, крайне им презираемым. О себе, или о своем авторитете, или о том, что данное мнение есть его личное мнение, Локотков никогда не размышлял, а думал лишь о деле, которое ему было поручено выполнять, в том смысле, чтобы дело это двигалось возможно более споро, толково, полезно и, главное, по-умному. Это последнее понятие - "по-умному" - старший лейтенант иногда растолковывал людям, связанным с ним военным трудом, желая вколотить и в слишком пылкие юные умы, и в слишком остуженные годами головы свой трезвый и добрый расчет, свою уверенность в силе духа человека, свое презрение ко всякой мельтешне, к лишним словам и к декламации, к которой многие, как известно, с малолетства привержены. Будучи человеком дела, Локотков вообще какую бы то ни было патетику, цветастые словоизвержения, заклятия и восклицания совершенно не переносил, исполняя свою должность, был прост, доступен, таинственного, "оперативного" лица не делал и подчиненным своим это делать запрещал, но и болтать о своих оперативных делах, как и о делах своей опергруппы, не считал возможным, до такой степени, что некоторые новички в партизанской бригаде не знали, чем именно занимается Иван Егорович, считая его штабным работником, из таких, на которых вполне можно положиться в бою и под командованием которого можно отправиться на выполнение самого дерзкого задания. "Нахального" задания, как выражались в бригаде. Дерзок же был Локотков невероятно. Издавна служившие с ним помнили, например, такой случай: в партизанском полку (тогда бригады еще не существовало, а был лишь полк) накопилось много раненых, а врача достать никак не удавалось, и медикаментов не было решительно никаких. Тогда Локотков "уворовал" в Порхове доктора. У доктора были в заведовании и медикаменты, так необходимые партизанам, и инструменты, и перевязочные материалы, но уйти в лес он не решался, опасаясь за участь жены и малолетних, тяжело болеющих ребятишек. Забрать всю свою фамилию в полк он не мог, а оставить фашистам - значит обречь семейство на страшную казнь. Иван Егорович, напевая и насвистывая, много часов подряд раздумывал, потом беседовал со связными и вообще знающими псковскую обстановку, затем вычерчивал схемочки и планчики, тут же, как обычно, их сжигая, а погодя принял решение, которое и осуществил в ближайшие сутки. Отыскав ужасно изуродованный труп (в ту пору отыскать такое тело не представляло особых трудностей), Локотков снабдил мертвеца подлинными документами доктора Павла Петровича Знаменского, переодел мертвеца в пиджак и сапоги доктора, нагрузил две подводы медицинским хозяйством, велел Павлу Петровичу "не робеть" и увез его в свой партизанский госпиталь. Супруга Знаменская с трудом, но исправно порыдала над чужим покойником, расстрелянным немцами и немцами же с воинскими почестями похороненным, выслушала фашистские соболезнования и в бедном трауре вернулась к исполнению служебных обязанностей. Зоя Степановна была медицинской сестрой и в дальнейшем регулярно снабжала госпиталь своего "покойного" мужа немецкими лекарствами и перевязочными материалами. С доктором же Иван Егорович очень подружился и на досуге любил с ним побеседовать о том недалеком будущем, когда изобретут машинку, заменяющую сердце, или аппарат, заменяющий голову с мозгами. Доктор был в этих вопросах изрядный оптимист и утверждал, что не пройдет и трех столетий, как человечество достигнет практического бессмертия. Иван же Егорович качал головой и говорил, что триста лет - "срок-таки порядочный и хорошо бы маленько поднажать ученым"... Другая дерзость Локоткова произошла так: на дневке в одном сельце Псковской области, оккупированной немцами, Иван Егорович по-доброму договорился со старостой, что тот будет с нынешнего дня работать на партизан. Староста всеми клятвами поклялся, все слова сказал - и нужные и лишние, и поплакал умиленно, и даже руку Локоткову хотел облобызать, но все же успел посчитать партизанские сани, коней, пулеметы, автоматы, как говорится, "живую силу и технику", и с грамотным реестром за пазухой, верхом, задами поскакал в немецкую комендатуру, но на пути локотковскими хлопцами был перехвачен и лично Иваном Егоровичем при двух заседателях судим по законам военного времени. Староста что-то визжал и брыкался, но реестр был реестром, адрес на пакете адресом, никаких сомнений не оставляющим, и старосту казнили через повешение на телеграфном столбе на развилке зимней дороги. Была прибита под повешенным и фанерка с объяснением причины казни, были заложены в снегу и четыре мины, чтобы любопытные фрицы подорвались, когда станут покойника, дорогого их сердцам, снимать со столба. Фрицы не заставили себя долго ждать, все пассажиры легкового "оппеля" взорвались на минах, а шофера дострелили. Затем Иван Егорович заминировал мертвых офицеров тоже, а шофера отдельно и легковушку отдельно. Еще подождали партизаны в лесу с полсуток, и опять были взрывы в большом количестве, и было взято немало вооружения и боеприпасов, но тут уже пришлось уходить, потому что фрицы двинулись к развилке всею "громадою", как выразился разведчик Саня: пошел на Локоткова "аж гарнизон с бронетранспортерами". Были и еще многие легендарные случаи, иногда дополняемые пылким воображением партизанской молодежи, иногда рассказываемые в баснословном, былинном варианте, но ведь всем ведомо, что "преувеличивают" лишь любимых и особо почитаемых начальников, в то время как о середняках и дуболомах предпочитают помалкивать, и уж никогда и нигде их никто не нахваливает. Как говорится, себе дороже, да особливо в условиях партизанской войны. По своей же контрразведывательной, чекистской специальности Иван Егорович был много знающим и думающим офицером, всегда полным отважных и в тоже время точно рассчитанных замыслов, и именно поэтому замыслов, выполняемых с наименьшими потерями. Тут надо отметить еще и поразительный, смекалистый, хваткий и емкий ум Ивана Егоровича, его наблюдательность и спокойную аккуратность, граничащую с педантизмом, в подготовке и разработке операций. Во время этой кровавой войны, случалось, и крупные военачальники на потери не слишком обращала внимание, а молчаливый Локотков не одну свою операцию выигрывал совершенно без единой потери, утверждая, что если "по-умному" и "горячку не пороть", если врага изучить "со всей возможной и даже невозможной" глубиной и основательностью, то от этого можно иметь большие выгоды своему войску. "Не пороть горячку" - лозунг, провозглашенный Локотковым, - не всем нравился: были, разумеется, скорохваты-рубаки, но и их Иван Егорович упрямо и неуклонно сворачивал на свои позиции, потому что все всегда видели своими глазами его успешную и толковую деятельность. Все, кроме отдельных прилетающих к партизанам на самолетах начальников, для которых самый факт их пребывания на партизанской земле, в фашистском тылу казался выдающимся и достойным специального о них повествования, быть может и не в прозе, а в возвышенных стихах. Некоторые из этих прилетающих, случалось, и покрикивали даже на Ивана Егоровича, который, надо отметить, и крика начальственного не пугался, а продолжал настаивать на своей линии, линии в ту пору не только не модной, но даже и вовсе невозможной, поскольку некоторые прилетающие склонны были подозревать все и всех вокруг себя в изменнических, подлых и коварных замыслах. Локотков же прежде всего верил в суть советского человека даже тогда, когда этот человек и ругался солеными словами на немецкую силу, или на то, что который день нет табаку, или на глупость аж самого взводного. Были, разумеется, случаи, что и Иван Егорович расшибался, но этих случаев было до того ничтожно мало, что они ни в малой мере не расшатали его твердую и спокойную веру в то, что его товарищи по оружию - великолепный народ и что с этими товарищами нельзя быть ни подозрительным, ни угрюмо настороженным, нельзя поминутно всех проверять-перепроверять и что слово "товарищ" есть не только привычная форма обращения, но еще и слово, полное прекрасного смысла и высокого значения. Поэтому партизаны за глаза называли Локоткова "друг-товарищ": это было его излюбленной формой обращения. - Ты вот что, друг-товарищ, - говаривал он, - ты подбери себе еще двух друзей-товарищей... Командный состав бригады уважал Локоткова и доверял ему абсолютно. Дело тут было простое: разведданные, предоставляемые Иваном Егоровичем, всегда были абсолютно достоверны, что на войне, как известно, имеет решающее значение. Легкомыслие здесь совершенно нетерпимо, более того - преступлению подобно, и Локотков это отлично понимал, испытав буквально на себе самом в первые месяцы войны результаты угодливо-несерьезного отношения к великому и требующему ума и наблюдательности, точности и памяти делу разведывания сил противника. Так вот, на данные Локоткова всегда можно было совершенно положиться. Он или говорил: "Не знаю, друзья-товарищи, ничего не знаю", или знал доподлинно, подробно, педантично, знал, где станковый пулемет, а где минометы, знал, какой дорогой могут прийти другие фрицы на выручку и какой можно уйти, знал, где их обер-лейтенант ночует и откуда карателям с эмблемой "ЕК" повезут горячую пищу. - Откуда? - в изумлении спрашивали иные командиры из зеленых юношей. - Откуда ты эти подробности изучил? Поделись опытом, Иван Егорович? - А люди сказали, - отвечал, посмеиваясь и показывая белые, блестящие зубы, Локотков. - Люди, народ. Мне все наши советские люди всегда говорят, секрета нет. Тут уметь только одно надо: вопрос задать. Отправившись в это свое путешествие по "своим людям", или в "вояж", как называла отлучки начальника профессорская дочка Инга-насмешница и будущая специалистка по творчеству Гейне, Иван Егорович уже к первопутку навестил одного своего хитрого дружка - Артемия Григорьевича Недоедова, в прошлом лютого врага разрушителей и реконструкторов древнего города Пскова. Наборщик в молодости, метранпаж к старости, он всю душу свою вложил в борьбу с теми, кто пытался изменить облик любимого им до бешеной страсти города, был даже накануне ареста за крутое высказывание насчет разрушения памятников прошлого, но Локоткову удалось старика отстоять, они лишь побеседовали в ту пору "по-умному", и хитрый Недоедов, конечно, догадался, "что к чему и отчего почему", как любил он выражаться Сейчас он уже более полугода жил у дочки с мужем в деревеньке Дворищи - не мог видеть руины своего Пскова. Дочка когда-то была бухгалтером в совхозе, муж ее, Николай Николаевич, ветврачом. Нынче все семейство было связано с Локотковым, все работали на партизан и в то же время сердились на Ивана Егоровича за то, что он не дает им передохнуть и, главное, гоняет старика, который со своей крикливостью может пропасть ни за грош. И в это утро Локоткова встретили не слишком приветливо. - Пришел! - сказал ему Артемий Григорьевич. - Все ходишь! Вот выдам тебя фрицам, они меня озолотят: чекиста заполучить, а? Корову подарят, лесу на новую избу, в Берлин свозят на фюрера поглядеть. Нина взбодрила потухший было самовар, Николай Николаевич сказал, сдвигая брови: - Мы папашу больше не пустим, как хотите, Иван Егорович. Они человек пожилой, заорет неподходящие слова - и крышка. Локотков промолчал. Он знал: им нужно сначала выговориться, так бывало не раз. - Ходят-бродят, - принимая от дочки стакан с морковным чаем, сказал старик. - Сейчас сделает предложение: поезжайте, друг-товарищ, в город Ригу. Или в Мюнхен. Нина поставила на стол чугунок с картошками и простоквашу. - А блинцов испечь не можешь? - осведомился Недоедов. - Сами ели, а гостю картошки? Это по-русски? Или от фрицев выучилась? И он вновь накинулся на Локоткова: - Разведчик должен образование иметь. Специальное. А я кто? Какие листы в какие учебники набирал - и то не помню. Из энциклопедии отдел на букву "Ц" набирал, и то частично. Мое образование разрозненное. Понимаешь ты это, человек божий, обшитый кожей? В прошлый раз пристал: какие были пушки? А вы меня пушкам учили? Пушка и пушка, а при ней фрицы в железных касках, так ему мало, ему дай полные факты. Иван Егорович из деликатности блинцов есть не стал, хоть очень мучился отведать, поел с чаем лишь картошек. Когда семейство совсем выдохлось, Иван Егорович поднялся прощаться. - Да ты что, смеешься? - уже даже захрипел Недоедов. - Ты что, в гости почайпить из лесу ходишь? Ты говори дело, ты намекай, зачем башкой рискуешь. Но Локотков настаивал на своем: зачем досаждать, когда люди так переутомились и напуганы до последнего предела. Тут работа добровольная, не по принуждению. И он сказал, уже стоя, что надо наведаться в Печки, есть такое место недалеко от Псковского озера, просто наведаться, посмотреть, какое оно из себя, это село, какие там части расквартированы, и не по номерам, а просто густо ли насыщено фашистами или не слишком, но раз так вышло, то он не в претензии, каждый делает что может. Николай Николаевич сказал сердито: - Это вы бросьте. Я же не про нас с супругой, я про папашу. Они действительно престарелые... - Это ты брось! - крикнул на зятя старик. - Я с виду старичок безобидный, ко мне никто не придерется. И за меня не разговаривай, я сам говорить наученный. Поеду как из Пскова мешочник, вот и все. Печки мне известные, там вполне можно менку сделать, там вблизи даже кулачье корни пустило, они вещи обожают. Золотишка бы где взять? К ночи, когда все было обговорено, первопуток растаял, небо сделалось черное, осеннее. Идти до хутора было далеко - километров шесть, и Локотков пожалел, что не остался. У крайней, едва освещенной избы на Локоткова почти навалился огромный полицай, спросил аусвайс, кто таков, откуда припожаловал, где изволил в Дворищах время проводить. Недоедовых Иван Егорович, разумеется, не назвал, полицай наваливался все ближе, всматривался. Огромная, пьяная, белая его морда была совсем близко, когда Локотков выстрелил ему в грудь, вплотную прижав ствол к ватнику. Полицай повалился, выстрел почти не был слышен в глухом шуме дождя. Ночевал Локотков в лесу, в сырости и в слякоти. И почему-то сквозь тяжелый, беспокойный сон вспоминались ему строчки: Как дело измены, как совесть тирана, Осенняя ночка темна. Впрочем, он почти глаз не сомкнул в эту длинную ночь. Так, проваливался на мгновения и вновь вслушивался тревожно в таинственную жизнь осеннего леса, густого осинника и вспоминал почему-то, вспоминал самое трудное и горькое в своей жизни, как, например, перед вылетом на выполнение первого задания, когда просидел он более полусуток в приемной своего наибольшего начальника. Тот был до того беспредельно занят, что адъютант даже не смел ему доложить о кротко дремлющем в уголке возле шкафа никому не известном Иване Егоровиче. Потом начальник прилег отдохнуть - "прижать ухо минуток на триста", по его выражению, Локотков все подремывал. Наконец про него вспомнили и впустили. Начальник, поигрывая косматой бровью, из рассеянности или для соблюдения субординации не пригласив старшего лейтенанта сесть, протянул ему через стол листовку, в которой геббельсовские сочинители сообщали о ликвидации всех разрозненных групп и группочек на территории Псковской области. И еще про то, что некоторые сдавались сами со знаменами, оркестрами и командирами. - Побрехушки, - спокойно сказал Локотков и вернул своему наибольшему геббельсовское изделие. Начальство еще поиграло массивной бровью. Игра эта означала его полнейшую осведомленность. А также и то, что он хоть и знает, но не скажет. - А не влопаешься в ловушку? - Мне в ловушку никак нельзя, - со вздохом произнес Иван Егорович. - Я чекист и предпочитаю в свои ловушки фашистов заманивать... Закурив "Северную Пальмиру", начальство проинструктировало Ивана Егоровича в том смысле, как Локоткову следует выстрелить себе в висок, если все-таки он "влопается". И это поучение старший лейтенант выслушал молча. И ушел после слов насчет того, что "может быть свободным". Впрочем, начальство за эту фразу он не осудил: тот ведь уже говорил по телефону и, при высокой своей ответственности, не обязан был находить подходящие формулировки для каждого старшего лейтенанта. А может быть, такая манера провожать на задание соответствовала авторитету наибольшего. Ведь не пожимать же руку всем многочисленным своим подчиненным, отправляющимся на задания, тут и рука не выдержит, кто же тогда станет подписывать важные бумаги? На аэродром по тихому, сосредоточенному, хмурому Ленинграду Локотков ехал со своим дружком и в некотором смысле учителем Михаилом Ивановичем. Старая "эмка" ползла медленно, мотор чихал и захлебывался. Оба друга были людьми в высшей степени скромными, и потому в назначенном месте Иван Егорович получил продовольствие только лишь сухарями и сахаром: ни консервов, ни концентратов, ни сала ему не дали. Михаил Иванович распалился на несправедливость, но ввиду того, что сказать, куда именно и зачем отправляется Локотков, не мог, то так и кончилось - сухарями и кульком рафинада. - Ничего, были бы кости, а мясо нарастет! - утешился Локотков. - Насчет костей у тебя хорошо, - поддержал Михаил Иванович. - Вернешься, я из них недодачу выбью, ты имей в виду! Локотков улыбнулся: - Как же, ты выбьешь! На аэродроме, аккуратно пережевывая сухари, они в осторожных выражениях поговорили о том, что, когда человек отправляется на особое задание, его бы надо снабжать повнимательнее. - Но с другой стороны, если вдуматься, - сказал Локотков, - то на войне все задания особые. Михаил Иванович не согласился: - Твое, Иван Егорович, среди особых особое. Твое задание - людей выводить, спасать. Там не десятки, там народу много, и одна у них надежда - на тебя. Ты в полной форме должен быть, там и топи, и фрицы поблизости, там тяжело, Иван Егорович... - А есть где полегче? - со вздохом спросил Локотков. - Впрочем, наверное, есть. Но опять же, совесть... И сконфузился, словно сказал что-то совсем излишнее. - Неполадок тут еще хватает, - сказал Михаил Иванович и отказался от второго сухаря. - Девчонку тут одну недавно я отправлял, так потеряла она продовольствие. Хорошая девочка, идейная. Ждать отказалась. А представляешь - там, на временно оккупированной территории, из-за такой бюрократии что может сделаться? Какое горе? Подошел пилот, спросил, небрежно козырнув: - Кто идет в рейс? - Вот он, - сказал про друга Михаил Иванович. - Парашютным мастерством владеете? - А ты мне, друг-товарищ, покажи, чего там дергать, - сказал, вставая, Локотков. Он еще дожевывал свой сухарь и хрупал сахаром. - Небось наука не такая уж мудрая. Пилот показал, Иван Егорович понял. Под рев мотора Локотков обнялся с Михаилом Ивановичем. И те слова, которые должно было сказать наибольшее начальство, тут сказал Михаил Иванович. - Надеемся на тебя, - закричал в ухо Локоткову Михаил Иванович, - давай, Ваня, покажи на деле, что такое государственная безопасность! Через пятьдесят пять минут лету Локотков осуществил свой первый, не по собственной воле затяжной прыжок: спервоначалу не за то потянул. Но и здесь самообладание не оставило его, он разобрался, и когда очухался от непривычных ощущений парящей птицы, то сразу оказался в объятиях измученных лишениями окруженцев. Посидели, поговорили, обсудили обстановку. А не более как через час колонна уже была на марше. Сильный и крепкий в кости, молчаливый и голодный, охотник и рыболов, знающий Псковщину, как свою комнату, Локотков вывел без потерь на соединение с Красной Армией эту группу и уже опытным парашютистом прыгнул в другую, потом в третью, коротко представляясь каждый раз старшему начальнику. И слова "государственная безопасность" в этих мокрых и холодных осенних лесах, в болотах и топях, среди замученных людей звучали совсем по-особому, звучали так, что этот костистый, с ввалившимися глазницами солдат есть особый представитель, уполномоченный государством обезопасить воинов от нависшей над ними жестокой гибели. Так, раз за разом спрыгивал к окруженцам старший лейтенант Локотков, а когда вывел всех, то доложился по начальству и на вопрос о том, кто там и как готовился к капитуляции, коротко ответил: - Такие явления не наблюдал ни разу. - Может, плохо наблюдали, оттого и такие явления "не наблюдали"? И наибольший опять повел своей косматой бровью и выразил лицом привычное: "Я-то знаю, да не скажу!" Иван Егорович смолчал. Наибольший был и прыток, и дотошен. - Ищущий обрящет! - любил говаривать он в ту пору, расхаживая по своему кабинету и вглядываясь в зеркального блеска носки собственных сапог. Твердо и неукоснительно верил этот ферт в то, что если только изменников тщательно искать, то они непременно отыщутся. И Локоткову он сказал, что-де "ищущий обрящет", ответное же его молчание принял как знак согласия, потому что какой же старший лейтенант посмеет иметь свое мнение, противное мнению главного начальника? А начальник еще походил и несколько раз выразил свои твердые взгляды на то, что все наши неуспехи на фронтах происходят исключительно по причинам ротозейства таких "работничков", как Локотков, которые не желают "профилактировать" язву предательств и измен. И привел некий авиационный пример, к которому Иван Егорович не имел ни малейшего отношения. - При чем тут измена, когда у них бронеспинка? - возразил начальнику Локотков. - Наш в него бьет, попадает, а впечатления никакого. - Вы так предполагаете? - спросил начальник, внезапно остановившись против старшего лейтенанта. - Или это геббельсовская брехня у вас на языке? "Вот и все! - со скукой и томлением подумал Локотков. - Сейчас он меня навсегда приберет". Но к счастью Локоткова, и на этот раз зазвонил самый главный телефон, по которому бровастый начальник докладывал почти всегда стоя, и Ивану Егоровичу махнули рукой, чтобы уходил. С трудом ступая опухшими в болотах ногами по непривычному паркету, Локотков, разумеется, не замедлил с уходом, думая о том, как бы сделать, чтобы более на глаза никому не попадаться, а то вдруг и посадит для ради страха божия, а потом и доказывай свою невиновность согласно господствующей юридической доктрине. Однако же другое начальство, замещающее и заменяющее главное, беседу продолжило деловито: - Пораженческие настроения примечали? - В каком смысле? - В интересующем нас. В смысле желания, чтобы нас фашисты разгромили! Вопрос ясен? Этот уже разговаривал с Локотковым, как с заключенным под стражу. - Нет, пораженческих настроений я ни разу, нигде не наблюдал. - Значит, все хорошо и распрекрасно? - Распрекрасного я тоже не замечал. Война она война и есть. - Почему же, если у них все так хорошо и распрекрасно, - нисколько не слушая своего собеседника, спросил главнозаменяющий, - почему же они тогда не прорвались от этого... от Пурска на Наволок? - От Прудска? Да потому, что там сплошные болотца и это был бы не прорыв, а сплошное самоубийство. - Вопрос такой, - сказал главнозаменяющий... Локотков сжал зубы. Он еще не ел и не пил в это злое утро, он не умылся толком и не побрился, он к врачу не зашел ноги показать, а эти дуют в одну дуду: дай, что им надобно. Ох, наступит день, наступит еще день, когда отправится этот главнозаменяющий разгружать, допустим, вагоны, мужчина здоровья отменного, там ему и место и кормление, а не здесь, где страшные вещи он творит одним только своим мировидением, одним только своим постоянным неверием и недоверием... Впрочем, не только вопросы Локотков выслушал и на них посильно ответил. Он еще и напутственное слово должен был освоить насчет "всячески пресекать", "активно воздействовать", "не допускать", "разбираться в коварных методах", "одна ошибка обходится"... От усталости и тянущей боли в ногах у Локоткова даже голова кружилась, но он ни на что не пожаловался, слушая главнозаменяющего, а лишь со скукой думал: "Эк вы, ребята, здоровы болты болтать! Эк языки у вас подвешены! Скорее бы мне обратно в болота, там лишнего не болтают, там хоть и тяжело, да надо, а здесь и тяжело и не надо!" И на этот раз Локотков в звании повышен не был и к ордену его представить забыли. Не с руки было. Забегая вперед, впрочем, отметим, что, повстречав в конце войны одного полковника, которого Локотков выводил из окружения младшим лейтенантом, выслушал он удивленное соболезнование, что-де как же это так все Локотков в капитанах, и ответил с усмешкой: - Локотков-то в капитанах, да наша артиллерия по Берлину бьет. Я на это вполне согласен. - Напишу про тебя! - обещал полковник. - Главнокомандующему лично напишу. Вот возьму и напишу. Как ты нас в октябре вывел. Подробно опишу... - А мне и в капитанах не дует, - со своей обычной усмешкой ответил Локотков. - Так что уж вы не трудитесь, товарищ полковник. Нельзя, кстати, не сказать, что некоторые локотковские смертельные враги в пору деятельности Ивана Егоровича в партизанской бригаде полагали в нем "секретного генерала", который лишь из соображений конспирации скрывается в старших лейтенантах. Впрочем, прослышав об этих фашистских россказнях, а также о высокой цене, которая назначена псковским военным комендантом за его голову, Локотков произнес: - А может, я и впрямь генерал. Кто его разберет? Только все-таки навряд ли. Но это хорошо, что фрицы так рассуждают. Потому если у нас такие лейтенанты, то какие же у нас генералы! Вообще же со своим прямым партизанским начальством Локотков отлично ладил, что же касается до начальства специального, то здесь все получалось у Ивана Егоровича худо, чем и объяснимо то, что, по старинному и точному выражению, он и к старости себе теплого места не угрел. Тут надобно еще повторить, что свое мнение он не считал нужным от начальства уберегать, а так как все локотковские мысли держались на знании, а не на желании "видеть все в красивом свете", то есть в свете, желаемом начальству, то начальство и раздражалось на Локоткова, а иногда и до ярости доходило... Но об этом еще рано. ГЛАВА ВТОРАЯ В вечер первого крутого разговора поначалу все шло хорошо, вежливо, мирно и, как положено в таких случаях, изрядно скучно. Прибывший с Большой земли к партизанам майор Петушков, естественным манером, поучал лесных людей уму-разуму, а лесные люди в лице Ивана Егоровича и его ребят - общей численностью весь аппарат Локоткова состоял из шести человек - слушали. Слушали-слушали, и только лишь, когда ясноглазый майор, совершенно уверенный в ответе старшего лейтенанта, задал вопрос, согласен ли Локотков с его взглядом на вещи, вышла, что называется, некрасивая история. - Вы не стесняйтесь, товарищ Локотков, - подбодрил скромнягу Ивана Егоровича майор. - Давайте обтолкуем это дело. Вопрос подвешен, теперь дело наше в наших руках. Локотковские чекисты вежливо подремывали: уж больно долго Петушков объяснял им сущность мракобесов-фашистов. А ребята сегодня уже воевали, и по несознательности их клонило ко сну. - Может, отпустим мою контору, - сказал Локотков, жалея ребят. От слова "контора" Петушкова слегка покоробило, но кивком головы он дал согласие, и землянка мигом очистилась. Теперь они остались вдвоем - прилетевший и воюющий. - Так как же моя идея? - спросил майор. - Это насчет языка? - Именно. - Что языки, - вдруг усмехнулся Локотков, - языка перед боем брать уместно. А нам по мелочи работать ни к чему. - Это как так по мелочи? - обиделся Петушков. - А так, что именно по мелочи. Что язык знает? Людей за него наших побьют, а толку вовсе один вздор. Бывает, еще дурак попадется, бывает, начинен дезинформацией. Язык - это случай, а нам случаев достаточно, нам крупные данные нужны, нам знающий много нужен. Вы, пожалуйста, товарищ майор, наши разведданные послушайте, не пожалеете... И Иван Егорович заговорил, да как заговорил! С подробностями, с картой, с немецкими важными фамилиями, с чинами и званиями, с быстрыми и бурными карьерами. От этих локотковских знаний красивый и подтянутый майор Петушков даже затосковал и объявил весь доклад Локоткова фантазиями и пустяками. - Зачем же пустяки, - без всякой принятой в обращении с начальством любезности произнес Иван Егорович, - я ведь не из пальца высосал, не из книжек вычитал. Мне мои верные советские люди рассказали, героические товарищи. Они для каждого этого малюсенького сведения шкурой рисковали, да потом я еще и перепроверял. Нет, товарищ майор, это не красивые бабушкины сказки, вы лучше себе мои сведения в самый секретный талмуд запишите. Мы ведь недаром среди фрицев похаживаем, мы любопытные ребята!.. Так как? Интересуетесь? Петушков, подавив нервный зевок, сказал, что интересуется. - Вот вам схема их разведывательного органа "Цеппелин", - деловито начал Локотков. - Вот вам Балтийское море, от него и направимся танцевать. Вот эдак. Вот Псков. Отсюда, как видите, стрелы на Витебск, Могилев, Борисов. А вот деревня Печки - совсем недалеко. Главное же командование в Пскове, которое именовалось "Руссланд-Митте", нынче, днями, переименовано в "Руссланд-Норд". Почему я именно на Печках ваше внимание позволил себе остановить? Потому что именно сюда я нацелился... Иногда Локотков позволял себе выражаться в высшей степени галантно. - Так далеко языка брать? - Это вы о языке говорили, а не я. У меня мысль иная. Вот я вам подробно изложу про разведывательно-диверсионную школу в Печках, у нас данные богатые... Петушков вздохнул и стал слушать. А Иван Егорович заговорил о преподавателе Вафеншуле, о начальнике школы Хорвате, о его помощнике, изменнике Родины Лашкове-Гурьянове, о старом и глупом князе Голицыне, прибывшем в школу из Парижа, о других преподавателях - Гессе, Штримутке, о принимающем проверочные испытания штурмбанфюрере СС Шлейфе, об инспекторе "Абвер-заграница" Розенкампфе, который часто посещает разведывательно-диверсионные школы и проверяет там курсантов, подолгу с ними беседуя и вербуя свою агентуру... - Целая научная диссертация, - с усмешкой перебил Петушков. - Разведываем, что можем, - сказал Иван Егорович, - думаем, сгодится... - А мы этого не знаем? - последовал неприязненный вопрос. - Может, еще и не знаете, - спокойно сказал старший лейтенант. - Мой человек один, толковый, вошел там в доверие. Он сам из наборщиков, метранпаж, и немецкие литеры набирать может. Сильный работник... - У вас тут все сильные, слабых нет, - опять перебил Петушков. - Но только это все сказки тысячи и одной ночи. Смешно даже слушать... - А вы бы, товарищ майор, воздержались смеяться, - сурово ответил Иван Егорович. - Эти мои сведения дорогие, за них, может быть, кровью замечательных советских патриотов платить придется, если еще не уплачено... Петушков заметно побледнел. Он всегда бледнел, когда злился. - Я без ваших замечаний обойдусь, - довольно громко заметил он. - И сейчас и в будущем. Ясно вам? Старший лейтенант ничего не ответил, лишь внимательно взглянул на Петушкова. - Продолжайте! - распорядился тот. По рассказу Локоткова можно было предположить, что он не только побывал в Вафеншуле, но и со всеми там вступил в личные отношения, не говоря уже о "Цеппелине" и его руководителях, начиная со штурмбанфюрера Кукрека и кончая нынешним оберштурмбанфюрером СС доктором Грейфе. Знал Локотков и о зондеркомандах, и о ягдкомандах, иначе - истребительных командах, знал, что делается в деревнях Стремутка и Крышево, в Ассари и Лапемеже, в Лужках и Лиепае, в Валге и Раквере. И знал не приблизительно, а точно, словно бы подолгу там сам разведывал, занимаясь зафронтовой, с глубоким проникновением в тылы деятельностью. Что же касается Вафеншуле, то, по словам Ивана Егоровича, это школа была создана разведцентром "Цеппелин" в марте 1942 года сначала в местечке Яблонь, близ Люблина, в Польше, а затем передислоцирована сюда в "целях приближения к месту деятельности". Теперь Вафеншуле специально обучает диверсиям и шпионажу русских военнопленных. Умирающих от истощения людей отбирали в диверсанты, суля им всякие блага и в случае отказа угрожая им близкой и медленной голодной смертью или газовыми камерами. - Легенды, - сказал Петушков. - Даже странно, что вы этим басням верите. Любой изменник Родины эти жалостливые песни поет, все они сволочи и подонки, которые на таких вот, как вы, либералов только и рассчитывают... Локотков молча глядел на начальника, отхлебывающего из кружки крепко заваренный чай. В землянке было жарко, Петушков раскраснелся, на красивом его лице проступил пот. И Локотков опять, в который уже раз за эти месяцы, выслушал лекцию о пользе бдительности и о том, что ведет за собой потеря таковой. В качестве примера и для того, чтобы показать свою осведомленность, майор в заключение лекции привел довольно известный чекистам в ту пору случай задержания пятерки выброшенных немцами парашютистов, которые "якобы" явились с повинной и сдались леснику, который им "мудро" не поверил и препроводил по начальству, где наконец преступники поведали о своих истинных намерениях. Они будто бы хотели заручиться доверием советского командования и лишь тогда начать действовать в пользу своих фашистских хозяев. - Вот оно как в жизни бывает, а не в сказках, - заключил майор. - Теперь понятно, товарищ Локотков? - Не понятно, - ответил Иван Егорович. - Зачем же им было лесника искать и ему одному все свое радиооборудование и арсенал сдавать, когда он спал и никакой выброски не заметил? Вы меня извините, товарищ майор, но именно этот рассказец и есть чистые побрехушки. Я еще тогда подумал, надо было с этой группой на радиоигру выйти и принять хороший десант, а не судить их как поскорее. Осудить и потом можно, а пока война, нужно для ее пользы стараться. - Да вы что? - совсем раздражился Петушков. - А что? Не согласен, и все. По-глупому сделано. И, словно с ним не проводилась никакая лекционно-воспитательная работа, осведомился: - Разрешите продолжать докладывать? Майор со скукой во взоре разрешил, а Локотков так подробно, будто он сам в Вафеншуле проходил курс диверсионных наук, стал повествовать о повседневной жизни и о порядках школы. По его словам, там обучалось от ста пятидесяти до двухсот агентов военному делу, подрывным работам, массовым отравлениям источников, агентурной разведке, изготовлению документов, поведению в советском тылу и многим другим наукам вплоть до особой, изготовленной в Берлине и Лейпциге русской литературы. Повествуя о жизни школы, Иван Егорович употреблял немецкие обиходные слова с такой привычкой, с какой привык спать в сапогах и при оружии, умываться снегом и по многу дней обходиться без горячего. Петушков же невольно и очень сердито обижался этой бывалостью старшего лейтенанта и подпускал шпильки на тот счет, что не слишком ли точно все знает Локотков, не "подпутали ли его немцы на свою фашистскую легенду". Иван Егорович все шпильки пропускал мимо ушей и говорил лишь дело, потому что ради дела обижаться себе никогда ни на кого не позволял, такое уж у него было правило. - Ну и что же, в конце концов? - громко рассердился Петушков. - Лекцию вашу я выслушал, а для чего? - А для того, - спокойно ответил Локотков, - чтобы вам ясно стало: языки там ничего толком не знают, одни вздоры и то, что нами уже изучено. А если брать, то не меньше чем начальника школы майора СС Хорвата. Вот его нам и надобно похитить, пока немцы свою школу не эвакуировали туда, откуда Хорвата не достанешь. Петушков утер обильный чайный пот и захлопал на Локоткова глазами. - Вы это серьезно? - не тая сердитой усмешки, произнес он. - Начальника школы украсть? А Гитлера не хотите сюда в лес привести? Или Гиммлера? Или Геббельса? Да где это видано? Такую чушь даже пинкертоны в детективных книжках не учудили сочинить, а старший лейтенант Локотков берется за осуществление... На все эти унижающие аргументы и насмешливые восклицания Локотков, словно бы задумавшись, молчал. И возразил только тогда, когда Петушков сказал, что он бы и на одном только украденном диверсанте примирился и людей бы за такое дело представил к правительственной награде. - Диверсант, как правило, товарищ майор, - сказал Локотков, - ни черта, кроме своих прямых заданий, не знает. Его от знаний там очень даже оберегают. А Хорват знает, куда, кого и с каким заданием забрасывают. И на какое оседание. Возможно, ведь и на длительное, на очень длительное. Эти, на длительное оседание заготовленные, - опаснейшие люди. Это палачи из их лагерей уничтожения, это те, которые тысячи людей ничем не повинных убили. Они таких убийц за прямым ремеслом даже фотографируют и фотографии у себя сохраняют в личных делах. И задание - сиди и молчи, пока хозяин не свистнет, сиди тихонечко, служи большевикам вовсю, внедряйся в самое наисекретное и никаких подозрительных знакомств не веди. Пролезай в партию, узнавай как можно больше и жди. Наступит час, и свистнет тебе твой хозяин. Если на свист не выйдешь, будут отданы твоей власти на тебя документы: кто ты, что ты, каким ты был, каким выглядел. А кто будет тогда тебе хозяином, дело наше. Знай свисток. От непривычно длинной речи своей Иван Егорович даже разволновался. Теперь Петушков и то слушал его внимательно, нельзя было не слушать - так убежденно и сильно говорил этот партизанский чекист. И видно было - знает, о чем говорит... - А начальник школы, думаете, в курсе этих вопросов? - осведомился наконец майор. - Ему знать положено? - Которые на длительное оседание - отдельную подготовку проходят, - сказал Иван Егорович. - Не всю, но полтора месяца особо секретно их обучают. И на них списки... - Где именно списки? - На самом верху, наверное, впоследствии тоже заводятся, а пока в школах. Но наверх нам не добраться, а если совладаем с таким делом, как, допустим, майора Хорвата украсть, не ради, конечно, его прекрасных глаз, а ради документации и расшифровки, тогда... - Чепуха, - прервал Локоткова Петушков. - Впрочем, я наверху этот вопрос провентилирую. Вряд ли там на эту идею пойдут. Я бы не пошел. - Как доложить, - пожал плечами Иван Егорович. - Можно все по-разному доложить... - Вы такого мнения о нашем начальстве? - спросил майор. - А разве я о начальстве сказал? Я о вас сказал, - невесело улыбнулся Иван Егорович. Такой происходил между Петушковым и нашим героем разговор в мае сорок третьего года, в непогожий, сырой вечер, когда километрах в ста от расположения партизанской бригады начальник Вафеншуле Хорват в присутствии своего помощника Лашкова-Гурьянова докладывал оберштурмбанфюреру СС доктору Грейфе некоторые служебные размышления и невеселые из них выводы. ГЛАВА ТРЕТЬЯ Странную и печальную картину являл собой старинный город Псков в ту пору, о которой идет наше повествование. Из шестидесяти двух тысяч бывшего населения немцы переписали лишь три с половиной тысячи людей. Евреев, ходивших до декабря сорок первого года с желтой звездой, всех вывезли в лагеря уничтожения. Возле комендатуры пороли людей, провинившихся по самой малости. Город как бы совсем умер, и жила в нем лишь германская военщина. Наступательная беспечность фашистской имперской машины к этому времени дала очень заметную трещину, сильно засбоила, и немцы стали закрепляться на оккупированных ими территориях со всей доступной им педантичностью. Поэтому и Псков они укрепили не только по его окраинам, но и изнутри: настроили разные твердыни, окруженные проволочными заграждениями, надолбами, секретными ямами, завалами и закопанными в землю танками. В местах, которые фашисты полагали важными объектами, были еще более важные, а в еще более важных они выгородили важнейшие, которые охранялись отборными солдатами, вооруженными новейшим оружием, а кроме того, еще и электрическим током высокого напряжения - "хох-шпанунг", - пропущенным через колючую проволоку, спиралью Бруно и многими иными фокусами, вплоть до колоколов громкого боя и прыгающих мин, которые срабатывали за метр от приближающегося "злоумышленника". В эти важнейшие укрепления попасть можно было только по особым пропускам, шифр на которых менялся дважды в сутки и не был решительно никому известен, даже генералитету. Выбивала шифрованные знаки особая машинка, вроде нумератора, по своему механическому капризу, управлял же машинкой маленький военный чиновничек с крысиными зубами и слезящимися глазами, существо особо и лично доверенное самого Гиммлера. Вот за этими главными предохранительными ограждениями, в твердыне твердынь черного от бомбежек и артобстрелов древнего города Пскова, в особой часовенке, со стен которой смотрели на незваных пришельцев скорбными глазами православные страстотерпцы и великомученики, сидели за бутылкой "мартеля", в сигарном душистом дыму трое: оберштурмбанфюрер доктор Грейфе, узколицый, высоколобый, рано облысевший блондин, у которого от постоянного употребления какого-то тайного и сильнодействующего наркотика уже давно и совершенно помимо его воли сделался яростный и испепеляющий взгляд Лойолы, а с ним его подчиненные собеседники - Хорват и Лашков-Гурьянов. Начальник разведывательно-диверсионной школы в Печках штурмшарфюрер СС Хорват имел внешность очень интеллигентного человека, был благородно сед, носил очки и изредка дергал левой щекой, что дополняло изысканность его облика. Заместитель Хорвата, бывший советский майор, выдавший себя при пленении за представленного к подполковнику, изменник Родины, ныне обершарфюрер СС, выглядел совсем непримечательно и даже испуганно. Впрочем, тревогу его ищущего взгляда можно было объяснить тем, что в данное время Хорват рассказывал высокому начальству гурьяновскую биографию от младых ногтей до нынешнего дня, и Лашков-Гурьянов, в первый раз в жизни видящий такое недосягаемо высокое начальство, как доктор Грейфе, напряженно следил за тем, какое впечатление произведет на оберштурмбанфюрера его жизнеописание, в котором основной движущей силой была его преданность идее господства арийской расы над всем иным человечеством. Гурьянов плохо понимал по-немецки, полностью до него доходили только некоторые фразы, но то, что Хорват рассказывает про него достаточно уважительно, было Лашкову-Гурьянову ясно без всяких сомнений. Оберштурмбанфюрер слушал внимательно, глаза его только порой зажигались ироническим огнем, а иногда, совсем как бы не к месту, он усмехался, и тогда Гурьянову становилось не по себе, он съеживался и подбирал покруче ноги в хромовых, с короткими голенищами, щегольских сапожках. - Неужели? - осведомился вдруг Грейфе. - Совершенно точно! - ответил штурмшарфюрер Хорват. - Именно так. - Его нужно было завербовать еще в те годы, - сказал Грейфе. - Сразу после революции. Мы бы имели ценную информацию. - Так точно, - на дурном немецком языке произнес Гурьянов. - Разумеется, я не пощадил бы самой жизни. - Можно продолжать? - осведомился Хорват. - В общем, это весьма интересно, - не ответив Хорвату, медленно, врастяжку констатировал доктор Грейфе и опять со смешанным выражением иронии и любопытства поглядел в сине-серое лицо Гурьянова. - Это достойно изучения. Вам бы следовало напечатать историю вашей жизни в каком-либо журнале, - посоветовал он. - Вы побеседуйте от моего имени с начальником группы прессы "Остланд" господином зондерфюрером Крессе. Можно напечатать в "Вольном пахаре" или в "Северном слове". Да, да, это совсем не безынтересно... - Слушаюсь! - щелкнув под стулом каблуками, произнес Гурьянов. Заинтересовало же Грейфе вот что: прапорщик царской армии Гурьянов, когда грянула революция и когда он понял, что все белые и поддерживающие их двунадесять языков большевиков не одолеют, решил начать жизнь с самого начала. Для этого он скрыл свою подлинную, дворянскую суть и обратился в темного, неграмотного солдата, способного, конечно, жадного до знаний и невероятно упорного в труде. Этого преданнейшего Советской власти человека отправили учиться на краскома, где ему, как легко догадаться, совсем ничего не стоило проявить свои недюжинные таланты. Так он и пошел - крестьянин от сохи, как писалось в тогдашних аршинных анкетах, так и начал свое бравое восхождение в верхах Красной Армии, куда бы и прорвался, разумеется, если бы несколько не перебрал со своей неистовой классовой гневливостью и со своим темпераментом "бедняка от сохи". Тут случались с ним протори и убытки, и говаривалось ему отечески, что дуги гнут не разом и не вдруг, но он не тишал, а все более громко требовал суровостей, крутых мер и тяжких наказаний там, где даже и выговора было многовато. Но речи его, когда произносились хриплые и бешеные слова о том, как "мы были голы и босы, и неграмотны, и не куримшие", все-таки воздействовали, и хоть в генералы Гурьянов не проскочил, но некоторых высот достиг и на них не успокоился. В недоброй памяти тридцать седьмом году деятельность его по писанию изветов, доносов и ябед достигла размеров настолько гигантских, что соответствующие органы его арестовали как клеветника и осудили. Но, совсем недолго просидев, Гурьянов выскочил, порхнул крылышками, написал еще дюжину душераздирающих заявлений и двадцать второе июня встретил в звании майора Красной Армии лицом к лицу с противником, где и пошел без всякого к тому понуждения в плен, чтобы там, у обожаемых им фашистов, сделать наконец настоящую карьеру, достойную его способностей. Холуй по натуре, он многие годы с душевным трепетом и восторженным упоением изучал все, что мог, об имперских вооруженных силах, изучил действительно порядочно и при первом опросе немецким обер-лейтенантом показал себя "идейным" противником Советской власти. Разговор даже тут был многообещающим, с кофе и "арманьяком", но все же Гурьянов не мог отделаться от того, что молокосос обер-лейтенант, ничтожный мальчишка, который еще недавно ходил в коротких штанах и был членом "Гитлерюгенда", разговаривал с ним высокомерно и презрительно. И ощущение это было верным, потому что мальчишка видел перед собой первый раз не убитого и не расстрелянного советского майора, а майора-изменника и брезговал им, как впоследствии за все эти более чем два года войны Гурьяновым брезговали даже самые, что называется, подонки из подонков германской разведывательной службы. И нынче, сидя в жарко натопленной часовне перед лицом своего главного начальника - Грейфе, Гурьянов, не ожидая ничего хорошего для себя из медленно текущей беседы, желал лишь поскорее ее окончить и вернуться в Печки, напиться и уснуть, как делывал он ежедневно. Однако же Грейфе не торопился. Отнесясь к Хорвату, он посулил ему намеком повышение и дал понять Гурьянову, что как только Хорват получит новую должность, то обершарфюрер "может ждать" повышения в звании, вплоть до офицерского, так как, предполагает Грейфе, бывшему майору все-таки тесновато в звании старшего фельдфебеля, хоть это и войска СС. Глаза Грейфе вновь сверкали сатанинским пламенем Лойолы. Смеялся он или говорил серьезно? Или сверкало не пламя Лойолы, но серый порошок наркотика вместе с коньяком? И Гурьянов все-таки выразил свою глубокую признательность и опять подщелкнул каблуками под столом. - Изменение звания повлечет за собой и изменение должности, - сказал Грейфе. - Будем надеяться, что господин Гурьянов уже соответствует должности начальника разведывательно-диверсионной школы в тех же Печках, не так ли, господин Хорват? - Абсолютно! - сказал Хорват. Гурьянову хотелось подальше от переднего края. Все другие школы были ближе к тылу. Дьявольское пламя разгоралось все пуще и пуще. Беседа не могла кончиться обещаниями и комплиментами, Гурьянов чувствовал это. И действительно, доктор Грейфе резко изменил тон. - Но это, господа, произойдет только в том случае, если хоть один из ваших питомцев выйдет в конце концов на связь с нами, - задушевным голосом сказал Грейфе. - Ибо такое положение терпимым быть не может. И более того, мы, если, разумеется, положение резко не изменится, мы склонимся к тому мнению, что вы оба, господа, работаете на большевиков и засланы к нам большевистским разведывательным центром. Может быть, вы об этом прямо мне и скажете? Хорват и Гурьянов переглянулись. Румяный доселе Хорват посерел, серый Гурьянов порозовел. - Так на кого же вы работаете? - совсем кротко осведомился Грейфе. - На нас или на Россию? - Но господину оберштурмбанфюреру известно, я надеюсь, что засылаем агентуру не мы, а господа из абвера, - несколько дребезжащим голосом произнес Хорват. - Мы же теряем наших питомцев мгновенно, теряем навсегда, навечно, а господа из абвера - с той секунды, как их увозят из Печек. Мы их даже не экипируем, мы не говорим напутственное слово, мы лишь комплектуем группы, и, как правило, наши группы перетасовываются уже здесь, в Пскове... Школа номер сто четыре... Грейфе тяжело шлепнул ладонью по столу. - Разве я вас спрашивал об этом? - осведомился он. Хорват замолчал и лишь подобрал с полу упавшую сигару шефа. - Сколько секретных агентов среди ваших учащихся? - отрывисто спросил Грейфе. - В процентах? - От пятидесяти до семидесяти процентов. - Они работают активно? - К величайшему сожалению, нет, - произнес Хорват. Краска стала возвращаться на его щеки. - Они пишут много, но больше бестолочь. - Например? - Например, выражалось недовольство кинофильмом без субтитров. - А были случаи, когда вы получали сведения о том, что ваши курсанты, высадившись в расположении Красной Армии, не стали выполнять ваши задания? Вернее, задания абвера? - Да, такой случай имел место, - разрешил себе вмешаться по-немецки Гурьянов. - Этих негодяев мы расстреляли в тот же вечер. Он выговорил свою фразу как можно более четко и старательно, но доктор Грейфе сделал вид, что не понимает, и только пожал плечами. - Поясните! - велел он Хорвату. Хорват повторил то, что сказал Гурьянов. - Перед строем? - Разумеется, - сказал Хорват своим интеллигентным голосом. - Их по очереди из пистолета расстрелял господин обершарфюрер Гурьянов. К сожалению, среди расстрелянных был наш лучший секретный агент - Купейко, на которого мы возлагали большие надежды. - Почему возлагали? - резко спросил Грейфе. - Он нам дал ценную информацию в начале года. Два негодяя слушали радио из Советов и Би-Би-Си. Они привлекали других курсантов... - А вы просто идиот, - вдруг опять мягким голосом произнес Грейфе. - Вы просто болван, Хорват. Цанге и Фридель - это были наши агенты у вас в школе. Наши проверочные агенты. Хорошо, что вы не успели их расстрелять. Хорват совсем растерялся. - Но тогда следовало нам быть хоть частично в курсе дела, - пробормотал он жалким голосом. - Ведь в конце концов... - В конце концов вам не нравится наша система перепроверок? - сладко осведомился Грейфе. - Вы желаете, чтобы мы абсолютно доверяли таким господам, как этот ваш Гурьянов? Или вам? Или вашим преподавателям? Не предполагаете ли вы, что наше титаническое государство может держаться на доверии? Разумеется, Хорват этого не думал. И поспешил заверить доктора Грейфе, что проверки и перепроверки есть самая действенная форма возможности доверять. - Надеюсь, в вашей школе не введен сухой закон? - вдруг прервал Хорвата шеф. - Нет, но мы стараемся... - В пьяном виде люди откровеннее, чем в трезвом, - с тихим смешком сказал Грейфе. - Пусть болтают. Пусть возможно больше болтают здесь. Лучше проболтаться здесь, чем сговориться там и покаяться большевистским комиссарам. Пусть все будет наружу. Не зажимайте рты вашим курсантам, пусть задают любые вопросы на занятиях. Провоцируйте их. И пусть они видят безнаказанность, понимаете меня? Потом можно такого курсанта перевести в другую школу, где с ним покончат, но не делайте глупости, не расстреливайте перед строем. Не надо пугать, надо вызывать на абсолютную откровенность... Лашков-Гурьянов облизал сухие губы. Грейфе в самом деле был дьяволом. Или как его там называли в опере про омолодившегося старика Фауста? Мефистофель? - Но вы не огорчайтесь, - произнес Грейфе. - Вся эта система не мной организована. Тут вложил свой гений Гиммлер, здесь немало усилий покойного Гейдриха. И старик Канарис кое-что смыслит в своем деле. В моей личной канцелярии есть двое почтеннейших людей, моих сотоварищей по партии, которых мой покойный Гейдрих... я говорю "мой" потому, что мы вместе с ним начинали наш путь... так вот, он их приставил ко мне. А кого приставил ко мне Канарис? Его люди проверяют тех двоих и немножко меня. Он рассмеялся. - Каждый третий, - проговорил Грейфе весело. - На этом держатся наши успехи, наши великие победы, этим способом мы осуществляем единство нации. Каждый третий - или нас постигнет катастрофа. Но лучше каждый второй. Вам не кажется, господин Хорват, каждый второй лучше?.. Лашков-Гурьянов почувствовал на себе его взгляд. И подумал: "А они тут не посходили с ума?" Грейфе положил на язык щепотку порошку и запил его коньяком. Потом он сказал строго: - Теперь вернемся к нашим баранам, как говорят французишки. Ваш Купейко, кажется, что-то крикнул перед смертью. Что он точно крикнул, господин Лашков? Постарайтесь говорить внятно по-немецки, чтобы я понимал без помощи господина Хорвата. Ну? Я жду! - Он напомнил о каком-то разговоре, имевшем место во время подрывных учений в деревне Халаханья, - опасливо и негромко произнес Лашков-Гурьянов. - И еще крикнул, что надеется на курсантов. - Это была двусмысленность? - вперив в Гурьянова свой издевательский взгляд, осведомился Грейфе. - Как вы поняли вашего питомца Купейко? - Никакой двусмысленности я здесь не приметил, - сказал Гурьянов. - Он ведь дальше закричал про победу Красной Армии, и тут я, каюсь, погорячился и выстрелил. - А что вы выяснили про беседу на учениях в деревне Халаханья? - спросил опять Грейфе, продолжая вглядываться в совсем оробевшего Гурьянова. - Надеюсь, хоть это вы выяснили? Или мне надлежит прислать вам специального следователя? Вы оба, может быть, вообще не в состоянии командовать таким объектом, как Вафедшуле? Гурьянов с тоской взглянул на Хорвата. У того ходуном ходил кадык, он все время пытался что-то проглотить, да никак не мог. "Даст тут дуба со своим миокардитом, - злобно по-русски подумал про него Лашков-Гурьянов, - как тогда я один управлюсь с этим идиотом?" - В этом случае с расстрелом вы поступили весьма глупо и более чем поспешно, - произнес доктор Грейфе. - Сначала дознание, а потом казнь - неужели это детское правило вам не известно? Казнь есть этап заключительный, так нас учил Гиммлер, и никакое самоуправство здесь терпимо быть не может. Вы должны были этапировать преступников в Берлин. Или хотя бы ко мне, в Ригу. Там бы они все сказали. Я не сомневаюсь в том, что ваш Купейко был связан с партизанским подпольем, если его не заслали партизаны в нашу школу. - Исключено, господин оберштурмбанфюрер, - вмешался несколько пришедший в себя после пережитого страха Хорват. - Купейко вербовал лично я. Он был в лагере в таком состоянии, что не мог пробежать положенные нами три испытательных круга по плацу, упал на втором. Вербовался он вместе со своим другом, его фамилию я запомнил - Лазарев, тот тоже хотел к нам попасть, но его мы не взяли по причине искалеченных ног. Этот вот Лазарев сказал мне в беседе, что Купейко - сын крупного табачного фабриканта и что он вместе с Лазаревым попал в плен в районе Харькова... - Что Лазарев показал вам после казни Купейко? - Лазарев сейчас служит в войсках РОА, и его местопребывание мы не установили, - вмешался аккуратным голосом Гурьянов. - Такая работа нам не по плечу. Если бы господин... Грейфе записал в книжечку инициалы Лазарева - "А.И.". - Он тоже сын фабриканта? - спросил оберштурмбанфюрер. - Если посмотреть личные карточки наших курсантов из военнопленных, - с медленной усмешкой сказал он, - то выйдет, что в России жили только одни фабриканты, заводчики, расстрелянные идейные вредители, раскулаченные кулаки и директора банков. И многие наши идиоты попадаются на эту удочку... Хорват внезапно осмелел. - Но нам же приказано инструкцией вербовать именно этих лиц, - начал было он. - Как Купейко попал в плен? - жестко перебил Хорвата Грейфе, давая голосом понять, что инструкции никакому обсуждению не подлежат. - Доложите подробно. - По его словам, сдался намеренно. И по словам упомянутого Лазарева. - Вы проверяли? - К сожалению, после казни. Патологоанатом... - Патологоанатом? - удивился Грейфе. - При чем тут патологоанатом? - Так случилось, что, когда господин Гурьянов расстрелял негодяя, мы получили сведения о том, что Купейко в бане тщательно скрывал левую сторону тела... - От кого сведения? - От преподавателя взрывного дела ефрейтора Круппэ. Тогда мы отправили мертвеца на вскрытие. Он, то есть Купейко, никогда не сдавался, это показало позднейшее расследование. Он был подобран в бессознательном состоянии, и лечили его в каком-то подполье, которое и было накрыто нашей полевой жандармерией. Тут его опять ударили прикладом, но он выжил... Грейфе демонстративно закрыл глаза, показывая, что ему надоело. А после паузы с угрожающей усмешкой осведомился: - Надеюсь, вы отыскали папу-фабриканта? Хорват и Гурьянов попытались улыбнуться. - Плохо, - сказал Грейфе и отхлебнул коньяку. - Очень плохо, господа, совсем плохо. Наши школы стоят бешеных денег фатерланду. Мы вкладываем в них огромный потенциал энергии, которая могла бы быть с успехом использована по назначению, гораздо более действенному и насущно необходимому имперским вооруженным силам, чем это осуществляется на практике. По три месяца, а то и по полугоду мы дрессируем, кормим, обучаем и одеваем тысячи людей, которые, как показывает практика, должны быть в лучшем случае направлены в газовые камеры, потому что они суть враги новой Европы. Но мы, вместо того чтобы уничтожать эти контингенты, снабжаем их оружием, боеприпасами, питанием, снабжаем их современнейшим вооружением, безотказной радиоаппаратурой и на наших самолетах, подвергая риску наших пилотов, со всевозможной безопасностью сбрасываем эту, с позволения сказать, агентуру в тыл нашего противника, а по существу к себе домой. Там ваши выученики и воспитанники сдаются, а мы утешаем себя тем, что они пленены после героического сопротивления. - Почему же непременно сдаются? - опять задребезжал голосом Хорват. - Может быть, их задерживают, так как не исключена возможность... - Исключена! - обдав Хорвата бешеным пламенем своих оглашенных глаз, рявкнул доктор Грейфе. - Исключена, потому что нет контрразведки сильнее и активнее нашей, однако мы твердо знаем, что их агентура к нам просачивается и работает на них. Их Иваны торчат здесь повсюду, они даже контролируют железные дороги в нашем глубоком тылу. Разве вам это не известно? А ваши мерзавцы вообще не выходят на связь. Если же выходят, то только для радиоигры, которую мы всегда проигрываем. Мы даем всем легчайший шифр формулы "работаю под принуждением", но ни одна сводка, ни одна, не дала мне, - брызжа слюной и надвигаясь на Хорвата, сказал шеф, - не дала этого "принуждения". Даже не попадаясь, они находят части своей армии и сдаются, вот что они делают, ваши выученики, и вот, следовательно, чему вы их учите и выучиваете! Он вытряс в свой стакан остатки коньяку и велел Хорвату сходить к его автомобилю и принести оттуда бутылку. - Шофера зовут Зонненберг! - крикнул он в узкую спину совсем скисшего Хорвата. И, взглянув на Лашкова-Гурьянова, спросил деловито: - Как вы предполагаете, он не работает на русских? Гурьянов даже не понял сразу, о ком идет речь. - Любые свои предположения вы можете написать лично мне. Конверт оформляется как нормальная секретная почта, и никто ни о чем никогда не узнает. Вы должны следить за вашим начальником, понимаете? Гурьянов быстро дважды кивнул. - Впрочем, это между нами! - предупредил немец и, не поблагодарив Хорвата, приказал Гурьянову откупорить бутылку. Глаза его смеялись почти добродушно, когда он спросил у начальника, не работает ли его Лашков, "подполковник или майор в прошлом", как он выразился, на русских. - Не думаю, - покашляв в кулак, ответил Хорват. - Еще бы вы думали, - уже засмеялся шеф. - Но вообще смотрите за ним, черт его разберет. Посмеявшись, Грейфе предложил выпить всем вместе. - Отчего не выпить на досуге? - спросил он - Не правда ли? А на мою подозрительность не обижайтесь, господа. Я слишком осведомлен для того, чтобы кому-либо, когда-либо верить. Себе я тоже верю с трудом. Своим глазам. Например: где мы? Почему мы тут? Почему этот майор в прошлом с нами? Чьи боги нарисованы на стенах? Здоровы ли мы психически? И он замолчал надолго, быть может сладко прислушиваясь к тому, как работает таинственный серый порошок, изобретенный для избраннейших химиками "Фарбендиндустри". "Угостил бы! - подумал Лашков. - Наверное, получше шнапса!" - Вы решительно во всем правы, господин доктор, - осторожно нарушил молчание Хорват, - но ведь не исключено, что наша школа готовит агентуру и на длительное оседание. Во всяком случае, особый курс у нас существует с основания школы. А такие агенты не имеют права давать о себе знать. - Да что вы! - издевательским голосом произнес шеф. - В первый раз слышу. Неужели? Серый порошок срабатывал, видимо, на славу. Угасшие было глаза Грейфе вновь начали светиться фанатическим огнем. - Может быть, вы прочтете мне курс конспирации разведочной агентуры? - осведомился он. - Я бы прослушал. У меня есть и время для этого... Хорват сконфузился и сделал вид, что протирает очки. - Купейко был бы хорошим резидентом на глубокое оседание, - серьезно, без усмешки произнес Грейфе. - Отличным. Смотря только на чьей стороне. Вам, кстати, не кажется странным, что рабочие качества человеческой особи иногда раскрываются после смерти. То есть я хотел выразиться в том смысле, что как человек умирает - таков он и есть на самом деле? Гурьянов и Хорват промолчали, у них не было никаких мнений на этот счет. Грейфе раскурил сигару. Он заметно оживился от своего порошка и от коньяка тоже, пот высыпал на его высоком лбу. - Вас информируют о чем-либо в смысле действий вашей агентуры или вы решительно ничего не знаете? - осведомился шеф. - Хоть что-нибудь вам сообщают? - Только один раз нам прислали литографированное сообщение из английской печати о том, что мощная диверсионная группа, выброшенная в Ленинград, была после выполнения своих заданий ликвидирована органами МГБ. Хорват помедлил: говорить дальше или нет? Грейфе молча сосал сигару. - Сообщение в школе я не вывесил, - сказал Хорват. - Такие вести не укрепляют моральный дух курсантов... - Тем более что в Ленинград мы никого не выбрасывали, - усмехнулся Грейфе, - это все фантазии писак из отдела пропаганды "Остланд". Без моего грифа прошу все литографированные сообщения уничтожать. Теперь послушайте меня. Я вам расскажу кое-что. Кое-что из жизни. Из невеселой жизни. Он опьянел довольно основательно. - У меня, у меня самого, в отделе "Норд" на станции Ассари работал советский разведчик. Вы понимаете, что это значит? Хорват и Гурьянов понимали. Они оба даже перестали дышать. Уж это не литографированное сообщение из английских газет - это говорил сам Грейфе. - В ванной комнате он ухитрился держать рацию. Не в своей квартире, а в здании моей разведки. Ванна, конечно, там не работала. У него была якобы фотолаборатория. И вдруг мое здание запеленговали. Вы понимаете? И это они понимали. Пожалуй, им стало полегче. Уж если такие крокодилы, как Грейфе, ухитряются держать при себе советских разведчиков, то что можно спросить с какого-то начальника школы и его заместителя? - Он выбросился из окна головой о камни. Вот и вся история, - сказал Грейфе. - Тут и начало и конец. А в отделе "А-1" еще похуже, - слава господу, что там я не командую. Там работала целая группа советских разведчиков. Приезжала комиссия из Берлина. Лейтенант Вайсберг оказался Кругловым. Его опознали. Было расстреляно сто девять человек. Он выпил еще и посмотрел бутылку на свет. - Со следующей недели вы будете получать регулярную информацию о том, куда, когда и даже с какими результатами забрасываются ваши паршивцы, - сказал Грейфе. - Вы будете получать и информацию, и наши выводы. Вы будете получать все для того, чтобы знать, сколько времени осталось до рассвета... Гурьянов и Хорват глядели на шефа неподвижными зрачками. - На рассвете обычно казнят, - отпив еще коньяку, сказал шеф. - Должны же вы знать, когда это с вами произойдет? Ну, а возможно - почему же нет? - возможно, что ваши воспитанники действительно так хороши, что заброшены на длительное оседание. Тогда это... дорогой товар, очень дорогой... Доктор Грейфе вдруг задумался. - Он много пьет? - спросил вдруг шеф, кивнув на Лашкова-Гурьянова. - Вечерами, - сказал Хорват. - Я не спрашиваю - когда. Я спрашиваю - много ли? - Порядочно, - твердым голосом произнес Хорват. - Мог бы меньше. - А этот? - отнесся шеф к Гурьянову. "Сволочь, - подумал заместитель. - Сейчас ты у меня попляшешь!" И ответил, стараясь не замечать стеклянного блеска очков своего начальника: - Мы пьем обычно вместе. Поровну. Господин Хорват делит все наши блага по-братски. Но Грейфе уже не слушал. - Контрразведкой здесь против нас ведает очень крупный чекист, - сказал он. - Вы это должны знать. Генерал Локоткофф. Но то, что он генерал, знает только "Цеппелин". Он конспирируется старшим лейтенантом. Есть сведения, что мы получим приказ об уничтожении этого субъекта, не считаясь ни с какими затратами и потерями. И надеюсь, мы выполним этот приказ. Не правда ли, господа? Он поднялся, давая понять, что беседа окончена. Еще минут десять он просидел в одиночестве, потом не торопясь оделся и вышел из часовни, возле которой два часовых отсалютовали ему автоматами. Зонненберг распахнул перед доктором Грейфе дверцу "адмирала", обтянутую имитацией красного сафьяна. В машине пахло крепкими духами и мехом, грубой овчиной, которой Грейфе любил покрывать ноги в долгих поездках по русским дорогам. - Куда? - спросил Зонненберг. - Пожалуй... в Ригу. - Тогда нужно вызвать автоматчиков и мотоциклистов. - К черту! - ответил Грейфе. - Выезжайте из этой крысоловки, я еще подумаю... Зонненберг нажал сигнал, "оппель-адмирал" пропел на двух тонах - выше и ниже. У ворот вспыхнула синим светом пропускная контрольная лампочка. Ехали они недолго. Неподалеку от Поганкиных палат машина притормозила. - Я пройдусь, - сказал Грейфе. - Вы подождите здесь, Зонненберг. Стрелки часов на приборной доске автомобиля показывали девять. Было темно, моросил весенний дождь. Из-за угла навстречу Грейфе вышел высокий костлявый человек в широком пальто и в низко надвинутой на лоб шляпе. Грейфе сказал ему на ходу: - Приезжайте в Ригу. Здесь нет возможности поговорить. Я вызову вас повесткой в свой кабинет, и вы явитесь незамедлительно. Вы ведь швейцарский подданный? - Моя фамилия - Леруа, - ответил высокий и слегка приподнял шляпу. А шофер Зонненберг записал в это время: "21 час. Встреча возле Поганкиных палат. Широкое пальто, длинный. Беседа не более минуты". ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ - И что ты все смалишь табаком и смалишь? - сказал Локотков, умело и ловко зашивая вощеной дратвой свой прохудившийся сапог. - Не умеете вы, девушки, курить, как я посмотрю... Инга не ответила. - Напишу твоему папаше, приедет - выпорет! - посулил Иван Егорович. - Даже смотреть неприятно, как ты себе здоровье портишь. Твой папаша - доктор? Инга кивнула. - От чего лечит? - Он доктор не медицинский. Археолог. - Тоже неплохо, - покладисто сказал Иван Егорович. - Эвакуирован, как талант? - Командует артиллерийским полком, - сухо сказала Инга. - Они еще молодые, мои родители, им по двадцать было, когда я родилась. Почитать вам что-нибудь? - Почитай, - согласился Локотков, - почитай. Стихи? - Стихи. - Кстати, ты не помнишь, чей это такой стих: "Как дело измены, как совесть тирана, осенняя ночка темна?" - Не помню, - подумав, ответила сердитая переводчица. - Слышала, а не помню. И погодя спросила: - Вы всегда про свои таинственные дела думаете? Или можете вдруг заметить, что уже весна, что птицы бывают разные, что они поют - война или не война, что нынче, например, жаркий был день? Локотков еще раз с силой продернул дратву и сказал: - Это я в газетах читал - была такая дискуссия про живого человека. Который водку пьет - тот живой, а который отказался - тот неживой. Так я, Инга, живой и даже еще совсем не старый, только с первой военной осени ревматизм заедает. Болезнь стариковская, а мне и тридцати нет, хоть, конечно, и тридцатый год - не мало. Ну и устаю, случается. Тебе смешно - вояж-вояж, а мне не до смеху. Он протер воском дратву, вздохнул и велел: - Читай стихи свои, оно лучше будет. - Это про вас, - сказала Инга, и лукавая улыбка дрогнула в ее серых глазах. - Называется "Чекист". Локотков с любопытством взглянул на свою переводчицу. А она начала тихо читать: Молчи, скрывайся и таи И чувства и мечты свои! Пускай в душевной глубине И всходят и зайдут они, Как звезды ясные в ночи. Любуйся ими и молчи... - Это классическое, - перебил Локотков, - а чье именно, врать не стану - не помню... Инга шикнула на него и сказала: - Вы слушайте! Это я так думаю: Как сердцу высказать себя? Другому как понять тебя? - Ладно, - с усмешкой произнес Иван Егорович, - кому надо, те понимают. Что надо - делают. И как надо. Выдумщица ты и фантазерка, Инга, вот что. Он подергал дратву, полюбовался еще не оконченной работой и подумал о том, что хорошо бы съездить к семье в Саратовскую область, похлебать с сынами щей, передохнуть, поговорить с женой. А вслух произнес: - "Молчи, скрывайся и таи", вот как, товарищ Шанина. Но не про чекиста. Чекист без народа - ноль без палочки. Ты в это вдумайся, сама, между прочим, в особом отделе работаешь... После Шаниной Локоткова навестил Ерофеев, лучший подрывник бригады. - Думал, спишь, - сказал он сверху, со ступенек, - там к тебе один гитлеровский паразит просится. - Какой такой может быть паразит? - с силой продергивая дратву, осведомился Локотков. - Откуда у нас гитлеровские паразиты? - Да ты что, спал, верно, что ли? - удивился Ерофеев. - Еще поутру они перешли - тридцать два солдата РОА и военнопленных штук под двести из лагеря да из гарнизона Межничек. Привел их парень молодой, изменник, сволочь, вот он и просится к тебе. Да где же ты был, что ничего не знаешь? - Где был, там меня нету, - сказал Иван Егорович, - а где нету, там побывал. Слышал такую присказку? - И как тебя еще не убили?! - искренне удивился Ерофеев. - Ребята брешут, что ты и в Псков ходишь, и будто в самую Ригу наведывался. - В Берлине давеча кофей с Гитлером пил, - сказал Локотков. - Побеседовали о том о сем. Вот так я, а вот так Гитлер. И пирожками закусывали... Он выслушал длинное повествование Ерофеева о том, как нынче переходили к партизанам изменники Родины, а погодя зевнул и потянулся. - Ладно вздор-то пороть, Ерофеич, - сказал он сквозь длинную зевоту, - я же сам их принимал нынешний день. Там и был, у обозначенного хутора. А ты как раз спал и все тут мне одни побрехушки рассказываешь. Отсыпь табачку и иди. У тебя табак всегда есть. Оконфуженный Ерофеев ушел, сделав вид, что про табак забыл. А через несколько минут заскрипела дверь в землянку и чей-то голос, незнакомый и молодой, вежливо осведомился: - Здесь размещается особый отдел? Незнакомец еще не спустился в землянку, Ивану Егоровичу видны были пока только ноги в немецких разбитых ботинках. - А ты зайди совсем, - сказал Локотков. - С головой взойди. Он полюбовался окончательно зашитым сапогом и вскинул глаза на вошедшего. Это был человек лет двадцати двух, очень худой, с обветренным лицом и зорким взглядом светлых и дерзких глаз. Одет он был в немецкую шинель, но без орла со свастикой, на левом рукаве Иван Егорович разглядел знакомую эмблему боевого союза - трехцветный флаг, белый, синий и красный, с надписью "За Русь". - Так, - сказал старший лейтенант и, аккуратно замотав портянку, обулся, - сам пришел или взяли? - Бывший младший лейтенант Лазарев Александр Иванович, - спокойно и с каким-то странным облегчением в голосе представился вошедший. - Сдался сам. Привел солдат, тридцать два человека... - С оружием? - Так точно, с оружием. И военнопленных сто девяносто. А к вам явился с просьбой: или расстреляйте нынче же, или поверьте. Локотков внимательно посмотрел на Лазарева. - Быстрый, - сказал он. - Ультиматумы ставишь. Давай сначала ознакомлюсь, что ты за птица и какого полета. Расстрелять успеем. Садись. - Прежде всего, вы мне должны поверить, - твердо произнес Лазарев. - Если вы мне не поверите... Иван Егорович прервал гостя: - "Верит - не верит, любит - не любит, любит - поцелует..." Это ты девушкам станешь говорить, - строго сказал он. - Здесь для такого разговора не место да и не время. Кто тебя сюда послал? - Командир вашей бригады. Я уже четвертый раз прихожу, вас все нет да нет... - Это вроде того, что я свои приемные часы не соблюдаю? Лазарев промолчал. Теперь Локотков понял, что глаза у него не дерзкие, а веселые, но в данных обстоятельствах взгляд бывшего младшего лейтенанта, разумеется, выглядел дерзким. - Чему радуешься? - спросил Иван Егорович. - Домой пришел - вот и радуюсь. - Думаешь, и впрямь будем тебя пряниками кормить? - Дома и солома едома. - Вострый. Рассказывай свои небылицы. И Локотков положил на стол клок дефицитной бумаги. - Протокол писать будете? - Зачем? Сразу же приговор. - А что рассказывать? - Все. По порядку. Только не ври ничего, - как бы даже попросил Иван Егорович. - Меня вруны утомляют, и с ними я заканчиваю быстро. И что произошел ты из пролетарской семьи, не надо мне говорить, говори только дело. - У вас закурить не найдется? - спросил Лазарев. - Пока что нет, - сказал Локотков, - мы в партизанах живем небогато. С дружками делимся, а с неизвестными нет. Или ты, парень, располагал, что к нам вернешься и мы тебе за то хлеб-соль поднесем? Лазарев по-прежнему дерзко-весело смотрел на Локоткова. - Хотите - верьте, - сказал он, - хотите - нет. Я знал, на что шел. Но только думал, ужели судьба так ко мне обернется, что и умереть не даст человеком. Немцы нас все время убеждали, что тут всех расстреляют, кто вернется, я даже иногда верил. А иногда думал: что ж, пускай. Я рассуждал так... - Послушай, Лазарев, - сказал Локотков, - рассуждать после победы станем. Ты подумай, в какой форме человек передо мной сидит. Подумай, что у него на рукаве нашито. И давай по делу говорить. Покороче. Когда, как, при каких обстоятельствах попал в плен? - Струсил и попал. Локотков растерянно поморгал: еще никогда и никто так ему не отвечал. - Как это струсил? - А очень просто, как люди пугаются внезапности. Они только про это не говорят, они все больше рассказывают, как ничего не боятся. А я вам говорю правду. - Говори конкретнее. - Поконкретнее - как нас из эшелона возле разъезда Гнилищи вытряхнули, путь дальше взорван был, и эшелону не удалось уйти, за нами они тоже линию взорвали, вот тут это и сделалось. - Что сделалось? - Болел я, понимаете, - сердясь, ответил Лазарев - Болел сильно желудком. И от этой болезни, и от стыда, что вроде, выходит, трушу, совсем был слабый. Физически сильно сдал. Думал, так пройдет, думал война - еще не то придется выдержать. Совсем, короче говоря, стал плохой. А тут санинструкторша попалась, я ей и поведал свои горести. Она мне три таблетки дала. И как рукой сняло. Но только совсем уж я был слабый. Думаю, хоть час посплю, единый час. - Во сне и взяли? - догадался Локотков. Лазарев удивился: - А вы откуда знаете? - Бывает, рассказывают. - Значит, окончательно не верите? - А ты не гоношись, - посоветовал Иван Егорович. - Опять напоминаю, какая на тебе форма, а какая на мне... На это напоминание Лазарев не сдержался и произнес тихо: - На вас-то вообще ничего не видно, никакой такой формы. - Но-но! - возразил Локотков. - Все ж таки... - Да что все ж таки? Они помолчали. Иван Егорович сбросил с плеч ватник, одернул гимнастерку, привычным жестом заправил на спине складки. И подумал, что формы действительно на нем никакой особой нет. Нормальная партизанская одежка. - Что же за таблетки были такие особые, что ты из-за них уснул? - продолжил он допрос. - Впоследствии мне объяснили: с опием. А от опия сон разбирает. - Не отстреливался? - Нет, - печально ответил Саша. - Я же спал. Они меня сонного прикладом огрели - долго башка трещала. И у сонного пистолет отобрали. Это как со Швейком, хуже быть не может. - Ладно, со Швейком, - прервал Иван Егорович, - дальше что было? - Дальше санинструктора нашего увидел - девушку убитую. И словно она надо мной смеялась за те таблетки, что я выпил. Рванулся из колонны, побежал, ранили, но не убили. А я хотел, чтобы непременно убили. - Для чего так? - Смеетесь? - Вопрос: для чего хотел, чтобы убили? - Говорю, свой позор перенести не мог. - А сейчас вполне можешь? - Вы не так меня понимаете. Я себе войну с мальчишества представлял, как в кино. Непременно-де в ней красота, храбрость, удаль, и конники летят лавой с саблями наголо. А вышло так, что заболел я животом, ослабел, заснул и попал в плен. Теперь: я поначалу видел только внешнюю сторону своего пленения и хотел смерти. Я думал не о том, что пленен, а думал, как некрасиво я пленен. А потом вдруг я понял, что не в этом дело, и старался обязательно выжить, чтобы подвигом свой позор перекрыть. Я бы мог много раз с красивой позой погибнуть, но я мечтал как угодно жить для пользы Родины. А тогда дураком был, хотел, чтобы убили. Ну и тут не задалось, как нарочно. Палят и палят без толку. - Так плохо фрицы стреляли, что даже и не подранили? - Ранили. - Куда? - По ногам. И в бедро. Плечо еще, сволочи, пробили. Но все в мясо, по костям не попадали. - Везло! - иронически сказал Локотков. - А я покажу, - взорвался вдруг Лазарев. - Любой врач подтвердит. И если хотите знать, то я даже нашивки носил - два флюгпункта, это означало, что я беглец, дважды пытался бежать, и что в меня надо стрелять без всяких предупреждений. Они меня и в РОА взяли, потому что считалось, нет храбрее меня Ивана во всем нашем лагере. Я их ни хрена не боялся, может, потому и живой на сегодняшний день... Глаза его сделались еще более дерзкими, совсем наглыми, и он спросил жестко, в упор: - Что такое зондербехандлюнг - вам известно? - Нет, не известно, - все тверже веря Лазареву и удивляясь этой вере, сказал Иван Егорович, - это кто такой? - Не кто, а что; это "специальная обработка", "слом воли", это когда они решают не убить, а переломить. Убить - просто, а показать всем заключенным, что они переломили, покорили, - труднее. Например, карцер на сорок два дня с питанием один раз в трое суток. Без света, в темноте. Это не кто, это что, - повторил он, - это такое "что", которое очень надолго человек запоминает. Это забыть никогда нельзя, как их крики нельзя забыть... И визгливым фальцетом, наверное очень похожим на то, что он слышал не раз, Саша Лазарев закричал так громко и холодно-яростно, что Иван Егорович при всей его выдержке даже слегка вздрогнул. - Ахтунг! Мютцен аб! Штильгештанден! Фюнфцен пайче Вайтер! Цвай ур кникништейн! - Ладно! Будет! Все равно не понимаю, - сказал Локотков. - Не понимаете? Не не понимаете, а не верите, - вдруг, видимо ужасно устав, произнес Лазарев. - Кто это выдержал, тому не верить нельзя. Это про шапки долой и что стоять смирно. Про плети и про штрафной спорт. Э, да что... Молчали долго. - Утомился? - спросил наконец Локотков. - Может, завтра продолжим? - Зачем еще завтра жилы тянуть? Давайте сегодня, - с тяжелым вздохом сказал бывший лейтенант. - Мне знать надо, на каком я свете... - Ладно, сегодня так сегодня, - миролюбиво согласился Иван Егорович. - Объясни, почему фрицы всех добивали, а тебя ранили и не добили. Чем ты такой особенный? Лазарев внезапно встал. - Тогда не надо никакого разговора, - быстро и спокойно сказал он. - Если не верите, расстреливайте сразу. Я и жил-то только в надежде, что искуплю, что отомщу, а тут, конечно, никто не верит и не поверит... Он даже и к ступенькам шагнул, но Локотков на него прикрикнул: - Тебя я отпустил, что ли? Где находишься? Сядь на место и сиди. Он, видишь, нервный, а мы на курорте проживаем. Вопрос: почему они всех добивали, а тебя не добили? И отвечай на поставленный вопрос. - Я давеча уже докладывал: сломать хотели. И другим демонстрацию сделать - видите, каких мы зубастых обламываем. Так я рассуждаю. - Может, завербовали тебя, Лазарев, сразу? - Небогатый вопрос, - тяжело взглянув на Локоткова, ответил Саша. - Не пойму, для чего. Иван Егорович и сам понял, что вопрос "небогатый", да он как-то сам собой, по привычке выскочил. А бывший лейтенант, словно заметив мгновенное смущение Локоткова, зевнул и вновь поднялся. - Пойду я, - сказал он. - Картина для меня ясная! - А ты не нахальничай, - сурово приказал Иван Егорович. - Вопрос, видишь, ему не подошел. Я чекист, а ты пока что, на данное еще время, - подчеркнул он твердо, - изменник Родины. Ясно? Понятно тебе? И пока я не разберусь согласно моей совести, мы с тобой, Лазарев, закуривать не станем. При этом он совершенно не помнил, что табаку у него нет даже на одну завертку. - Ладно, - согласился Лазарев, - вы извините. Опять мне красивости все представлялись: как приду сюда и меня встретят поздравлениями, что столько народу благополучно вернул Родине. Между прочим, товарищ начальник, покормить бы их не мешало, народ отощал очень. - А ты давно их видел? - Порядочно. - Почему же думаешь, что не кормлены? Лазарев несколько смутился. "Нахальный, - уважительно подумал Иван Егорович, - нисколько свое достоинство не принижает. Злой, а не боится. Может, он и есть этот главный для меня человек?" Мысль была такой неожиданной, что Локотков даже несколько оробел, не сболтнул ли он ее вслух. Но видимо, не сболтнул, потому что Лазарев возился со своим ботинком. - Чего там копаешь? - спросил Иван Егорович. - Товар принес, - сказал Саша. - Какой еще такой товар? На стол перед Иваном Егоровичем он положил большую ладанку из тонкой медицинской клеенки. Локотков подал Саше ножик и с радостью подумал, что стена, которая всегда стоит между подследственным и следователем, шаткая и что с каждой минутой их собеседования она все более и более разрушается. Лазарев в это время протянул ему листки папиросной бумаги. - Тут что? - отлично догадываясь по первому взгляду, "что тут", осведомился Иван Егорович. - Всего понемногу, - стараясь поскромнее подать свою, действительно исключительную по мастерству и точности изображения работу, ответил Лазарев. - Все тут имеется. Где бывал - заносил разведданные. - Расшифруй! - велел Локотков. - Это проще всего, - сказал Саша, - сейчас мы вам всю картину в цветах и красках исполним... И он пошел расписывать от Псковского озера на Валгу, от Печоры до Острова, оттуда на Невель, к Дну и Порхову. - Эдак закружишься, - сказал Иван Егорович, - давай по порядку. - А я по порядку как раз именно и запутаюсь, - ответил Лазарев. - У меня свой порядок, по мере того, как нашу роту фрицы гоняли. И вы меня не сбивайте, я и так свой мозговой аппарат перегрузил слишком... Локотков принялся записывать. Данные Лазарева были и интересными, и иногда совсем неожиданными. Рассказывал бывший лейтенант действительно "в цветах и красках"; с каждым часом беседы Локоткову становилось все яснее, что глаз у его собеседника точный, словно учили его не на пехотинца, а на доброго разведчика. В уме он сопоставлял собственные сведения с лазаревскими и понимал, что парень ничего не врет, но лишь уточняет и порой сообщает неожиданные новости. Часам к четырем ночи, когда оба они совсем извелись от усталости и Локотков убедился в том, что Лазарев нигде не подсунул ему дезинформацию, Иван Егорович подвел беседу к своему коньку - к школе в Печках, к Вафеншуле. Как бы мимоходом повернул он беседу на разведывательно-диверсионную школу. - Кого здесь знаешь? - спросил Иван Егорович. - Кого можешь назвать из заброшенных фашистами на нашу территорию? - Заброшен сюда, предполагаю, мой самый большой дружок - Купейко. Он имел планы, большие даже планы, рассчитывал, что сбросят его на нашу территорию в апреле. - Сын фабриканта ваш Купейко? - Сын... фабриканта? - с удивлением переспросил Лазарев. - А вы... - Здесь я вопросы задаю! - обрезал своего собеседника Локотков. - Лично я. Понятно? - Так точно, - все еще удивляясь, проговорил бывший лейтенант, - понятно. Он немного помолчал, свыкаясь с мыслью, что мужиковатый его собеседник знает до чрезвычайности много. Но Локотков смотрел выжидательно, хоть и без особого любопытства, и Лазарев продолжал. - Я тоже в эту школу имел намерение завербоваться, - продолжал он, но меня туда не взяли из-за ног. А Купейко мой шибко пошел, он радист мозговитый, вообще к технике у него склонности от природы, если бы не война, наверное, в ученые бы подался. Еще в лагере располагал после школы выброситься в советский тыл и, сдавшись, большую радиоигру сделать - принять на свою пресвятую троицу десант - в подарок нашему командованию... - Уточните, какому "нашему" командованию? - жестко одернул Лазарева Локотков. Лазарев мучительно порозовел. - Нашему - советскому, - сказал он не сразу. - Продолжайте показания. - Продолжаю. Купейко совсем слабый был в лагере, боялись мы, что не выдержать ему ихнее испытание. На помоях, которыми нас кормили, он бы и не выдержал. Так мы половину своих пайков ему десять дней отдавали. Чтобы от всех нас один человек пользу принес. - Вопрос: доверяли ему? - Доверяли. - Вопрос: обежал ваш Купейко плац? Опять Саша Лазарев уставился на Локоткова: и про плац знает! Сам, что ли, там был? - Отвечайте: обежал плац? - Плохо обежал. Упал два раза. Но автобиографию мы сделали для него сильную, никуда не денешься. Мои были лично зафиксированы фантазии, вот это, как вы сказали, сын фабриканта. А на самом деле этот самый фабрикант знаменитый был карусельщик в Харькове на заводе. - Вас кто в школу вербовал, персонально? - Персонально Круппэ. - Живой этот Круппэ, не слышали? Он смотрел на Лазарева внимательно: если Круппэ живой, вся та затея, которая вновь как бы пробудилась в Локоткове, обречена на провал. - Не знаю, живой или откомандированный, они часто там людей меняют, - позевывая от усталости, ответил Лазарев. - Я бы его, пожалуй, сейчас и не признал, - сквозь длинную зевоту проговорил бывший лейтенант, - видел-то едва минуту, там, на плацу. Иван Егорович будто и не слушал Лазарева. Это у него был такой маневр - самое главное и основное он вроде бы и пропускал мимо. Впрочем, он очень устал, почти обессилел. Мог же и он устать! Да и ноги болели, гудели больные ноги. Чертова медицина! Хвастаются-хвастаются своими передовыми дос