тижениями, а капель от ревматизма не придумали! - Купейку-то выдумал или в самом деле есть такой? - осведомился он. Лазарев горячо ответил в утвердительном смысле и даже добавил что-то про то, как Купейко небось уже и выбросился со своими поддужными, и немецкий десант на себя принял, и как сдал его советскому командованию, а Локотков все думал свои думы про этого Купейко, о котором знал многие подробности и на которого даже когда-то рассчитывал. Но Купейко сорвался, не выдержал и жизнью своей заплатил за минутную горячность. И жизнь пропала, и дело сорвалось. "Этот, интересно, так же ли горяч?" - подумал Иван Егорович и внимательно вгляделся в лицо Лазарева, которому уже до всяких проверок и перепроверок успел поверить и на которого твердо рассчитывал в своем замысле... Так собеседовали они не раз и не два. Теперь это были действительно собеседования, а не вопросы одного и ответы другого. Случалось, что отвечал и Локотков на горячие Сашины вопросы о Сталинградской битве, о ленинградской блокаде, об американских и английских морских конвоях, о сроках дней победы. И чем подробнее и дольше собеседовали, тем более доверял Локотков дерзости открытого взгляда Саши Лазарева, тем глубже утверждался в своем мнении насчет намеченной им операции и тем серьезнее выверял, перепроверял и выяснял все, что связано было с разведывательно-диверсионной школой в Печках. Впрочем, Саша Лазарев даже приблизительно не был в курсе намерений Ивана Егоровича... ГЛАВА ПЯТАЯ - Автомат мой дайте, - твердо, но не дерзко сказал Лазарев Локоткову. - Я с оружием сюда пришел и с полными дисками. Солнце жарило их со всей щедростью погожего июньского дня. Инга стояла рядом с Лазаревым, на этот раз не курила, огромные ее глазищи тоже глядели на Локоткова кротко и даже просительно. Такого выражения глаз у Шаниной Иван Егорович никогда не наблюдал. Черт бы их подрал! Разве мог он объяснить, что все эти ночи думал о Лазареве вовсе не как об автоматчике в лесном партизанском бою. Уложат горячего парня - и прощай весь план. А не дать? - Продумаю, - сказал Иван Егорович и сам удивился, до чего похож его голос на голос какого-то знаменитого артиста, который в кино играл бюрократа. - Продумаю! - повторил он, едва не повторив "согласую" из той же кинокомедии. - Через часок наведайся... Лазарев хотел что-то произнести, но лишь подавил вздох и зашагал к избе, в которой размещался его взвод. Теперь бригада заняла деревню, ту самую, где когда-то проживали Недоедовы и где Локотков застрелил пьяного полицая. И партизанский госпиталь был в избе, и штаб; комбриг жил роскошно - в мезонинчике, хоть многие еще и квартировали в землянках: две тысячи с лишком народищу! Немцы в этих районах не показывались, тут вновь правила Советская власть. - Почему вы Лазареву не доверяете? - спросила из-за его плеча Инга. - А почему ты решила, что не доверяю? - почти зло ответил он. И подумал, что ждал этого дурацкого вопроса с того мгновения, как понял, что Шанина идет за ним. - Интуиция чекиста? - услышал он ее дерзкий голос. Пожалуй, следовало ответить. И Иван Егорович обернулся к ней, чтобы "разъяснить", как он выражался, но ничего не ответил и не разъяснил. Он увидел ее лицо, лицо другой девушки, лицо не сердитой Инги, которая грубыми словами отбивалась от назойливых ухажеров и даже, случалось, дралась, царапаясь со свирепостью кошки, а подлинное лицо Инги - открытое, смущенное, печальное, с застенчивой и даже робкой улыбкой. "Ну Лазарев! - внезапно перестав сердиться, подумал Иван Егорович. - Ну парень хват!" И, неосторожно усмехнувшись, спросил: - А ты почему именно Лазареву в его преданности и патриотизме поверила? То все ребята тебе пустозвоны, хвастуны и хулиганы, то вдруг именно Лазареву давай оружие? Почему так? Они шли медленно, за околицу, к леску, за которым начинался бор, к землянкам, в которых летними, знойными днями было не хуже, чем в деревне Дворищи. - Почему? - растерянно произнесла Инга. - Не знаю, Иван Егорович. Но только... кажется... ему нельзя не верить... Локотков сбоку взглянул на свою переводчицу. И заметил не только новое выражение ее лица, не только смиренно опущенные ресницы, но и прическу совсем иную, с пробором посредине, с туго свернутыми косами над ушами, с косами цвета спелой пшеницы, с косами, которые все эти длинные годы товарищ Шанина прятала либо под ушанкой, либо под пилоткой, во всяком случае, никогда до этого дня Локотков никаких кос у Инги не видел. Ему даже захотелось спросить ее про эти косы и как это она управлялась, так здорово их пряча, но для начальника такой вопрос выглядел бы несолидно, а именно сегодня Локоткову предстояло быть и солидным, и недосягаемым, и даже черствым - бюрократом... Обгоняя их, не в ногу, подтягиваясь на ходу к большаку, ведущему на Развилье, прошли два взвода с автоматами, протрусила, екая селезенкой, знаменитая партизанская Роза, проволокла "тачанку-растачанку" с пулеметами и санинструктором Саней, та помахала рукой: - Счастливо оставаться! Инга беспокойно поискала глазищами. "Александра ищет", - подумал Локотков и вдруг с болью, словно он был не чекистом Локотковым, а Лазаревым, представил себе, как Саша лежит сейчас один в пустой избе, откуда ребята ушли в бой, как смотрит в потолок и какими словами поносит перестраховщика, сухаря, заразу и зануду Локоткова, который и горя-то не видел, и фашизма на зуб не пробовал, а схватил за горло и душит, не дает продохнуть. "С его позиции правильно, - рассуждал Иван Егорович, - совершенно правильно, но только дальше авось раскумекает". - Ты куда это шествуешь? - спросил он, вновь заметив Ингу возле своего плеча. - Так, - ответила она, - просто иду. А что, разве идти нельзя? - Значит, таким путем, - круто остановившись, сказал Локотков. - Слушаешь? - Слушаю. - Пройдешься сейчас с Лазаревым. Это тебе задание, как чекистке. И чтобы никаких этих настроений у него не было. - Каких таких этих настроений? - неприязненно спросила Инга. - Если человеку оружие не доверяют, он кто? Кто в нем подразумевается? - А это вопрос, который я через час ему объясню. Но только он должен знать по твоему отношению, что мы ему доверяем. И ты это пойми. - "Молчи, скрывайся и таи", - зло начала она, но он перебил ее тем голосом кинобюрократа, который недавно в себе обнаружил. Он произнес: - У нас служебный разговор, товарищ Шанина, а не шуточный. Выполняйте! - Слушаюсь! - удивленно, словно не узнавая Локоткова, произнесла Инга и повернула обратно. Минут через сорок они заявились оба вместе. Лазарев заметно повеселел, но все-таки был более чем сдержан, Инга же, осведомившись, может ли быть свободной, покинула землянку. Именно покинула, так вздернула она голову и так раздула крохотные ноздри своего курносого носа, когда Локотков своим новым голосом разрешил ей уйти. - Ну так как? - спросил Иван Егорович Лазарева. - Обижаться будем, Саша? Бывший лейтенант промолчал. - Я тебя в бой не пущу, - сказал Иван Егорович, - и не потому, что тебе не доверяю. Ты мне тут нужен - живой и здоровый. Лазарев внимательно посмотрел на Локоткова. - Ты мне должен подробную карту выполнить. Нанести на нее все твои разведданные. Это занятие трудоемкое. И сподвижников своих внимательно опросишь... - Сподвижники мои, как нормальные бойцы, уже воюют... - Помолчи. Воевать у нас пока что есть кому. А карту делать именно ты должен. И в живом виде. Саша все смотрел. Он был чисто выбрит, и пахло от него каким-то знакомым запахом. Этот запах преследовал Ивана Егоровича до самого конца собеседования. Только провожая Сашу из землянки, Локотков вспомнил: склянка таких духов, "Ландыш" что ли, была у Инги. А вечером бойцы затеяли концерт самодеятельности, который превратился в сольный концерт Лазарева. Локотков сидел рядом с комбригом - суровым и умным другом Ивана Егоровича, и они только переглядывались да подталкивали друг друга локтем. И не то чтобы такой уж замечательный голос был у Лазарева, нет, ничего особенного, а только рвали его песни душу, слышались в них и горькое горе, и такая отчаянная лихость и дерзость, и такая вдруг радость, что бойцы, развалившиеся на росистом лугу, даже "ура" вдруг закричали, а один принес артисту коробку немецкого сгущенного молока, чтобы тот не надтрудил свое драгоценное "соловьиное" горло. "Бис" кричали бесконечное количество раз. Лазарев не кривлялся и не корчил из себя артиста, а когда уж очень уставал, вдруг рассказывал тихо и попросту, каков таков фашистский плен, и, рассказав, спрашивал погромче у тех, с кем вместе его хлебал: - Ярошенко, правильно вспоминаю? Зубарев, так? И из росистой, прохладной тьмы неслось: - Правильно! Спой "Плен"! - Спою. И пел: Ах ты, плен, ты, плен, Плен смертельный, злой... Друг убит вчера, Друг, товарищ мой... Чуть открыв глаза, Чуя смертный час, Он тогда же мне Отдал свой наказ... - Политработник первого разряда, - сказал Ивану Егоровичу комбриг. - Хлопцев хоть сейчас в бой веди... А Лазарев с посвистом выпевал уже концлагерные частушки: Мне мила, как свет в окошке, Мой дружок, моя картошка. Было смешно и страшно, и Инга Шанина в накинутой на плечи шинели смотрела не отрываясь в его бледное, слегка откинутое назад лицо, освещенное двумя трофейными немецкими лампами-бензинками, смотрела и не понимала, как мог человек, еще молодой, почти мальчик, выдержать все эти чудовищные испытания, выпавшие на его долю, и не сломиться, смотреть по-прежнему на мир дерзкими глазами юноши-школьника, петь, как запел он нынче, превратив всю бригаду в хор, который подпевал ему грозно и мощно: Там, где леса, болота и равнины, - В жару и в стужу, в дождь или в туман - Неодолимо и неутомимо Растут вокруг отряды партизан... Потом, поздней ночью, почти до утра, она ходила с ним в густом тумане или сидела на поваленном и окоренном для партизанской постройки бревне, глядела вверх на далекие звезды, которые словно плыли за туманом, и было ей странно, что Лазарев даже не притронулся к ее локтю, не то что лезть обниматься, было странно, что не рассказывал ничего из пережитого им, было странно, что обращался к ней не по-здешнему, церемонно, на "вы" и все только пел кусочки каких-то позабытых, старых песен, со словами, которые нынче не произносят, да и не то что нынче, а и бабушки их, наверное, позабыли. Она сказала ему об этом, он устало улыбнулся: - В лагере разные русские были. И не наши были... - А какие? - Которые не хотели против Советской власти воевать. Эмигрантские дети. Отцы драпанули в восемнадцатом или в девятнадцатом, а эти так и мыкаются. И запел негромко, словно петь ему было проще, чем разговаривать: Беседы долгие без слов, Отзывный звук любви напрасной, И тень июньских вечеров, И первый бред души неясной... Она слушала, опустив голову, сжавшись под грубым сукном шинели, и просила спеть еще, потому что делалось страшно, что кончится эта ночь, такая непохожая на все военные ночи, что уйдет с рассветом этот дерзко-скромный человек, понятия не имеющий ни о Гейне, ни о симфонической музыке, ни о древнегреческой архитектуре, не читавший Эрнеста Хемингуэя, путающий Лескова с Чеховым, уйдет и не вернется никогда, оставив ее, сердитую Шанину, девушкой-вдовой, и будет она снова допрашивать языков, писать плохим пером на плохой бумаге и ждать дня победы только для того, чтобы опять заниматься на романском факультете, который с этих дней потерял для нее интерес. - Уснули? - спросил он вдруг издали. - Нет, что вы! - ответила она и не узнала своего голоса, словно не огрубел он за эти годы, словно опять дома, в Ленинграде, на Кирочной, вышла она из-за рояля в своей синей с белым комнате. - Нет, я не уснула... - Пойдемте, простынете, - услышала Инга. Она поднялась, чуть обиженная. Даже в школьные годы ей никто из ее тогдашних мальчиков не предлагал первым идти домой. - Спать пора, - совсем сухо произнес Лазарев. - Провожу вас, да и сам лягу. И добавил погодя: - Не следует нам с вами прогуливаться. Мне автомата не доверяют, не то что... - Не понимаю, - сказала она, - не понимаю, что вы имеете в виду. - Многое, - ответил он уже жестко. - Пришьют невесть что. Думаете, не догадываюсь? Как в книжке прокаженный со звонком ходил: идет прокаженный. Так и я - был в плену... - Да вы что? - почти с отчаянием произнесла она. - Вы не должны так думать. Так даже жить нельзя... - А разве я думаю, будто можно? - горько ответил он... И, быстро повернувшись, зашагал к себе в избу, не попрощавшись, не сказав доброго слова, словно и правда ему не верили. А утром прилетел в бригаду подполковник Петушков, чтобы советовать и помогать Ивану Егоровичу в его повседневной, будней, военной, многотрудной работе, и его, повышенного за данное время в звании, на лесном аэродроме ожидал старший лейтенант, имевший крайне замкнутый и подтянутый вид. Встречал и комбриг, с которым Иван Егорович несколько отвел душу в ожидании самолета, потому что и комбриг недолюбливал Петушкова, даже обмолвившись как-то про него, что есть некоторые, у которых на грош амуниции и на полтину амбиции. Здесь для ясности всего хода нашего повествования непременно надлежит отметить, что время, о котором идет речь, было тяжелым не только в смысле жестокой и страшной войны с небывалым во всей истории человечества протяжением фронтов - от Баренцева до Черного моря, но еще и потому, что годы культа личности Сталина, с его подозрительностью к людям, породили особый и, к несчастью, распространенный характер службиста, словно бы не замечающего огромного и животворящего духовного подъема нашей воюющей страны, службиста отупелой души, такого, который даже в самом прекрасном и высоком подозревал лишь низменное и ничтожное, такое, которое следовало брать на подозрение, стращать и карать. К этой породе подозрительных службистов относился и подполковник Петушков, стремительно возвышающийся в званиях. Красивенький, с вьющимися волосами и тонким овалом лица, на котором всегда алел здоровый и крепкий румянец хорошо питающегося и соблюдающего должный физический режим пресловутого гармонического человека, каким несомненно мнил себя недруг Ивана Егоровича и его, как говорится, полный антипод - Петушков. Никто не знал, какая из бабок того лихой памяти начальства ворожила Петушкову, перед кем он двери раскрывал в меру предупредительно и кому с солидностью, но и с проворством подавал спичку закурить. Не известно и по сей день, на какую из бабок смотрел он преданнейшим взглядом, в котором можно было прочитать, что он и жизнью не дорожит во имя обожаемой им бабоньки, но несомненно, что какая-то ворожила, и под локоток вела, и учила - ходи, дитятко, ножками, топай - топ-топ - смелее, взойдешь в сок и силу, дадим тебе большой ход, а пока что старайся поближе к фрицу, там бывай, где многотрудно, мы же тебе будем питательницы и никогда тебя не оставим... Было это именно так, потому что не делу старался Петушков, а лишь себе, исключительно для себя с тем, чтобы это добытое им в партизанском краю добро красиво показать в столице бабушкам, пройтись перед ними окрепшими ножками и порадовать сообразительностью, ходкостью и даже осторожной храбростью, дабы представление к ордену, например, шло из партизанского штаба, а не от самих бабонек, как они тому, наверное, учили своего провористого внучонка. Сам подполковник Петушков считал себя человеком образованным и рекомендовал "образовываться" даже партизанам, утверждая, что ежели человек захочет, то и здесь, в глухих, лесных условиях, найдет время "поработать над собой", так как время - фактор невозвратимый и молодость мозговых извилин никому еще не удавалось восстановить. Имея широкий круг интересов, Петушков игрывал подгулявшим своим бабкам на щипковых инструментах и пел цыганские романсы, не без комизма вертя бедрами и плечами, знал кое-какие простецкие куплеты с забористыми словами и однажды по рассеянности заявился даже в лесной край с плоеными волосами, пшенично-золотистый цвет которых особо выигрывал, когда дамский мастер плоил их специальными щипцами. Были злые языки, которые перешептывались, что эта плойка не малую роль сыграла в истории возвышения Петушкова, ибо он был отмечен спутницей жизни одной из бабок именно благодаря этим мягким и шелковистым кудрям. Впрочем, чего только не врут злые языки на удачливых своих сотоварищей; наверное, из зависти, потому что ведь никто не спорит по поводу, например, начитанности Петушкова или того, что он часто имел по некоторым вопросам свое особое мнение. Так, Петушков не раз говаривал, что гремевшее в ту пору стихотворение Симонова "Жди меня" или нежно любимое воевавшими людьми сурковское "А до смерти четыре шага" его лично, подполковника Петушкова, никак не устраивают и устроить не могут. - Симонов ударился в мистику, - с усталой улыбкой на красивых и полных губах утверждал подполковник, - ведь это, товарищи, не стихи, а колдовство, заклинание. Нет, не наше это, не наше. Я и Косте это сам говорил, сказал ему, что не те струны он задевает, не те. И Алеше говорил - пораженчество это, и ничто иное, ты уж меня прости, я тебе попросту, по-солдатски. Но разве они, писатели эти пресловутые, поверят солдатскому слову? У них круговая порука, за доброго дружка не пожалеют и сладкого пирожка. И не стесняются, так и печатают; например, "Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины" посвящается А.А.Суркову. Какая уж критика в таких условиях, даже смешно... Композитора Шостаковича подполковник Петушков некоторым образом признал за его знаменитую Ленинградскую симфонию, но, однако же, с оговорками, что-де Митя, разумеется, сделал шаг вперед, но формализм, конечно, не изжил и вряд ли изживет, потому что вышеупомянутый Шостакович все-таки "не наш". - Нет, не наш он, - со вздохом говаривал Петушков, - и словами, дорогие товарищи, тут ничего не объяснишь. Чувствовать надо. Очень многих знаменитых людей он называл по именам, утверждая, что они лично ему читают свои произведения и исполняют сочиненную ими музыку. Некоторые этим рассказам Петушкова верили, другие не совсем, третьи улыбались, разумеется отворотясь. Любил Петушков и баечку-сказочку ввернуть, которую и не проверить, и опять-таки находились такие, которые верили, но случались и Локотковы - эти совсем не верили и даже не считали нужным выразить какое-либо одобрение или восхищение ловкостью начальства. Иногда Петушков читал оперативникам продолжительные нотации, отмечая их промахи и ошибки. Случалось, и похваливал. Но получалось как-то странно: хвалил он за нестоящие пустяки, а бранил за настоящую работу. - Разбирается! - с легкой иронией говорили про него некоторые подчиненные. Бывали и такие, что возражали. Этих Петушков выслушивал, изобразив на лице саркастическое выражение и слегка приподняв одну бровь, как любил делывать один известный ему чин. Только лишь выслушивал. Но во время выслушивания было заметно, что Петушков не слушает. Большинство же помалкивало. Возражать Петушкову по причине его близости к начальству и злопамятности не всякий решался. Многие понимали, что суждена красивенькому товарищу Петушкову большая и широкая дорога, в которую он может и с собой прихватить, и оставить, и просто плечом на обочину спихнуть, да так, что и не выберешься из придорожной канавы. С Иваном Егоровичем у Петушкова при первом же знакомстве сложились, что называется, нездоровые отношения. Произошло это потому, что Локотков к инструктажу деятеля, понятия не имеющего о партизанской жизни, отнесся холодно и нисколько не угодливо и советы его, данные в форме лаконических приказов, не только не выполнил, но даже как-то совсем непочтительно улыбнулся. Советы и впрямь были не ахти, но улыбаться Локоткову, конечно, не следовало, особенно после случая с тем старостой, которого он чуть не упустил, чем, по словам Петушкова, "едва" не подверг полному разгрому своих партизан. - На войне "едва" не считается, - возразил Иван Егорович. Второе сражение у них было по поводу уже упомянутого нами уворованного доктора Павла Петровича Знаменского, с которым Петушков возжелал ознакомиться лично и который Петушкову не понравился тем, что в беседе он был "неспокоен", а главное, своими дворянскими анкетными данными. Дед Павла Петровича был царским генералом, отец царским штабс-капитаном, а дядя с материнской стороны проживал "за рубежом" с девятьсот девятого года. Все это навело Петушкова на некоторые размышления, проанализировав которые, товарищ Петушков пришел к выводу, что доктор Знаменский заслан в бригаду фашистской разведкой. - Вот это да! - удивился Локотков. - Что да? - Сильно! - Я вас не понимаю, товарищ старший лейтенант. - Что же тут не понимать? Я весь здесь! - Мне непонятен ваш тон! - А разве есть у меня какой-нибудь тон? Верно, был дед генерал, так его немцы аж в четырнадцатом году убили. Был папаша штабс-капитан, артиллерист, тоже немцы в семнадцатом убили. А мамаша итальянского происхождения - итальянка, и брат ее, как в девятьсот девятом году в Италии родился меньшим в семействе, так, естественно, там и проживает. Петушков попытался съязвить: - Вы все так обо всех на память знаете? - Нет, не все, - спокойно ответил Локотков. - Но многое знаю. - И Знаменскому доверяете? - Как себе. - В наше время, когда родному отцу... - взвился было Петушков, но Иван Егорович не дал ему досказать. Посерев лицом, он шагнул к начальству и сказал так, что Петушков даже вжался спиной в сырую стену землянки: - Вы моего батю не цепляйте, товарищ майор, убедительно попрошу. И вообще муть эту, насчет... Не договорив, он вышел и долго не возвращался, охлаждая себя в сырости осеннего бора и стараясь не думать те злые думы, которые против воли возникали в нем, когда его, свидетеля и участника поразительных человеческих подвигов, принуждали думать о людях низко и дурно. Но все эти мелкие и даже сравнительно крупные стычки и сраженьица вполне можно было считать за цветочки. Ягодки поспели попозже, совсем незадолго до появления в бригаде Саши Лазарева с приведенным им "войском". Тут случились такие обстоятельства, что в отсутствие Ивана Егоровича, но в присутствии тогда еще майора Петушкова на бригаду и, как нарочно, на самого Петушкова с его приезжими спутниками вышли сдаваться четверо хорошо вооруженных красноармейцев, попавших в свое время в немецкий плен. Вышли они с листовками-пропусками, чин-чинарем, да и кое-какие довольно существенные разведданные тоже припасли. Сам Петушков вызвался их оформлять, а когда Иван Егорович вернулся из своей нелегкой рекогносцировки, сделалось так, что пришедшие с пропусками только "после длительного сопротивления были разоружены и сдались". - Ишь ты! - удивился Локотков, выслушав от своего подчиненного Кукушкина повествование о событии. - И ты там был? Кукушкин там, разумеется, не был. - А кто ж был? Были исключительно приезжие. - Молодцы какие ребята, - сказал про них Локотков Кукушкину. - Это надо же с пистолетишками против автоматов. И гранаты у тех были? - Обязательно были, - сказал Кукушкин. - По две на рыло. Приезжие версию своего шефа не подтвердили. Петушков их даже в нее не посвятил. И тут Иван Егорович внезапно пришел в ярость. С ним это случалось редко, так редко, что он даже не понимал, что это с ним делается, когда метался он в черном, тихом, мокром лесу, постанывал и кряхтел не от физической боли, а от нравственных невыносимых страданий. Мы уже писали, что "во время испуга" Иван Егорович нисколько даже не менялся в своем поведении. Но во время испытываемых им нравственных мучений, во время того, что именуется муками совести, Локотков никогда совладать с собой не мог. Он даже ругался матерно, чего терпеть не мог, даже всхлипывал и все ходил в черноте осенней партизанской ночи, пока совершенно не утерял силы и не повалился кулем на гниющий ствол старой березы, на которой и измок до нитки под глухим, ровным дождем, ничего не слыша и не чувствуя, а только страдая душой, "переживая", как он сам аттестовал это свое состояние впоследствии. Какие-то зверюшки фыркали в сырой ночной тьме, должно быть, не поделили меж собою харчишки, мертвые деревья странно светились молочным светом, Локотков все вздыхал и думал, у него ведь жена была и сыновья подрастали, куда как непросто насмерть схватиться с таким, как майор, а все ж, вздыхая, решил схватиться, опять-таки исходя из размышлений о том, что войне полезно, а что и вредно. Поутру он сказал Петушкову: - Тут без пол-литра не разберешься. Какое может быть оказано сопротивление, когда у них и пропуска и разведданные. Я проверил - все точно. Очень даже похоже на ту историю, что я вам докладывал, в районе Вологды случай имел место. Произнеся все это, он подождал взрыва начальственного гнева, но Петушков молчал. И не известно было, о чем говорить дальше. После большой и довольно неловкой паузы Локотков осведомился: - Так как же быть-то? И опять ответа не последовало. Подполковник лишь загадочно глядел на Ивана Егоровича. Загадочно и безгневно. И увидев этот многообещающий и даже ласковый взгляд, распознав вдруг его смысл, Локотков окончательно понял, в какую ужасающую нравственную бездну тянет его подполковник. Личный подвиг - вот что нужно было этому красавчику. - К вопросу о доверии, - сипловато произнес Петушков. - Им вы верите, а мне не верите? - К вопросу о доверии, - ответил Иван Егорович. - Я привык проверять. Если они сами пришли - одна вина, вам известно это не хуже, чем мне. А если их взяли силой - другая, совсем другая и наказание большое, это вам тоже известно. Что же касается несправедливости, то я ее никак не могу допустить, потому что пропуска кидает моя Советская власть, и я за ее обещания несу ответственность, будучи коммунистом. - А я кто? - крикнул Петушков. - Не знаю, - слегка помедлив, ответил Иван Егорович и вышел, сжегши за собой мосты и оставив Петушкова в бешенстве и томлении духа. "Еще спрашивает, кто он! - со злобой думал Иван Егорович. - Еще ответа требует! Нормальный трус - вот кто он, так и надо было ему сказать, трус, дескать, ты, подполковник, и никто больше!" Каково же было его изумление, когда увидел он не более как через час после этой самой беседы подполковника во время налета на Дворищи штурмовой авиации немцев, решивших в этот день покончить с партизанским гнездом и загнать остатки бригады обратно в болотный лагерь. Штурмовики шли волнами и делали решительно что хотели: и бомбы кидали - те, что повыше, и пулеметами обстреливали - те, что шли бреющим, и из пушек били. А подполковник Петушков стоял перед избой, пылающей багровым, лютым пламенем, и со спокойным любопытством глядел на уничтожение Дворищ, нисколько, видимо, не опасаясь за свою жизнь. В руке у него был зачем-то пистолет, но он про него, наверное, позабыл. Красивое лицо его даже не посерело в этом кромешном аду, волосы лежали ровными волнами, взор выражал лишь любопытство и более ничего. А когда двумя часами позже каратели двинулись на Дворищи, чтобы ликвидировать, как они думали, остатки бригады, тот же ненавистный Локоткову Петушков, разжившись снайперской винтовкой, занял себе позицию на старой густолистой липе и оттуда расчетливо, не торопясь, хладнокровно и умело поклевывал фрицев, едва кто высунется, а к надлежащему времени слез на выжженную боем землю и побежал вместе с партизанами Евтюшко кончать опрокинутых карателей. Здесь, в осиннике, заметил Иван Егорович лицо своего недруга и запечатлел его надолго, словно сфотографировал выражение спокойного, злобного азарта и закушенную губу. К ночи, когда все совсем стихло, даже пожары догорели и лишь смрадный дым напоминал о тяжком дне, они оба столкнулись возле кухни. "И зачем тебе жить бабкиным внуком? - подумал Иван Егорович. - Ведь человек бы мог из тебя произойти?" Но человек, конечно, из Петушкова не получался. И здесь, где не так и не такай поднесли ему борщ, заорал он на повара, и здесь дал понять, с кем они имеют дело, и здесь потребовал немедленного и строгого наказания виновных... С тяжелым чувством душевной сумятицы Иван Егорович сел покурить возле колодца, у которого умывались еще недавно вышедшие из боя партизаны. Тут услышал он разговор о Саше Лазареве, который, вооружившись трехлинейной винтовкой, ввязался-таки в бой и теперь располагал уже двумя немецкими автоматами и несчетным количеством дисков, которые все перепрятывал в темноте, видимо не надеясь на регулярное снабжение в будущем. - Как та собака костку перепрятывает, - со смешком услышал Локотков густой голос пулеметчика Хозрякова. - Заметит, что видим, другую яму копает. Другой, незнакомый голос отозвался: - Он еще гранат себе набрал - будь здоров, не кашляй. В грибной корзине таскал. Попозже Иван Егорович провел краткое расследование. Саша во всем повинился, а про гранаты сказал, что да, было такое дело, имеется теперь резерв, лично ему принадлежащий, и что делиться ни с кем он не намерен, потому что немецкую фуру с боезапасом нашел он, а не кто другой, и тайник покажет только в случае решительного приказания товарища Локоткова. Ивану Егоровичу стало смешно, а Лазарев, и в темноте разобравшись в выражении лица Локоткова, испросил разрешения быть свободным, и тотчас же в горьком, дымном, душном воздухе Иван Егорович услышал его пение: Не гулял с кистенем я в дремучем лесу, Не лежал я во рву в непроглядную ночь, - Я свой век загубил за девицу-красу, За девицу-красу, за дворянскую дочь... Уже совсем ночью, направляясь к землянке, в которой содержались давеча перешедшие от немцев четыре солдата, Иван Егорович увидел Ингу. Измученная работой, она маялась во тьме возле партизанского госпиталя, курила козью ножку на крыльце и переговаривалась с таким же измученным Знаменским. - Отдыхаете? - осведомился Локотков. - Святу месту не быть пусту, - ответил гудящим басом доктор. - Еще утром радовались: опустели наши так называемые палаты. А сейчас только пошабашили. Посиди с нами, Иван Егорович. - Я-то не пошабашил, - ответил Локотков. Инга пошла его проводить. Когда случалась надобность, она работала при Знаменском медицинской сестрой и делала свою долю труда так ловко и старательно, что партизанский доктор не раз сердито советовал ей бросать романский факультет и идти на медицинский. Она не отвечала. - Почему молчишь? - спросил Иван Егорович погодя. - Ведь знаю, для чего пошла. - Нельзя ему больше не доверять! - твердо сказала Инга. - Вы ведь не знаете, как он нынче воевал. О нем только и говорят... - А почему ты думаешь, что я ему не доверяю? - вдруг грустно и устало произнес Локотков. - Почему в твою голову не может прийти, что я ему как раз настолько доверяю, что именно потому и не даю разрешения в бой лезть? Ты же чекистка, неужто сообразить сама не можешь? Разумеется, этого не следовало говорить, но усталость от сегодняшнего дня взяла свое. Да и доверял он Инге, понимал, что, несмотря на трудный ее характер, лишнего она не скажет. Не проболтается никому, никогда... - Но он-то этого не знает? - Пока не знает. И надеюсь, от тебя не узнает. А со временем поймет. Инга остановилась и сжала горячими пальцами запястье Локоткова. - Иван Егорович, скажите ему хоть слово. Намекните. Он на смерть лезет, на рожон. Его случайно сегодня не убили, совершенно случайно. - Ладно, - ответил он голосом того кинобюрократа. - Продумаю вопрос. Не враз Москва строилась... Инга еще что-то хотела сказать, но он не стал слушать, ушел. Всю ночь пробеседовал Иван Егорович в душной землянке порознь со всей четверкой. Были это ребята, разумеется, далеко не такие, за которых можно душу отдать, но правда есть правда и закон есть закон, конец войны еще и не виделся за серыми тучами и смрадными пожарищами, за бомбежками и артобстрелами, все четверо на немцев были злы до остервенелости, нагляделись и нахлебались лиха предельно и, разумеется, могли еще крепко повоевать, может и не до полного искупления своей тягчайшей вины, но с пользой, военным операциям, проводимым бригадой, еще и учитывая то обстоятельство, что вся четверка основательно знала и немецкие военные ухватки, и здешние гарнизоны, и многое другое небесполезное в ведении войны. Короче говоря, этапировать их в тыл для суда над ними и последующего тюремного заключения было бы без пользы для дела, и именно это и следовало из документа, который, измученный идиотской этой передрягой, в конце концов и составил Иван Егорович. Крепко выспавшись, хоть сон и был коротким, Иван Егорович зашагал к комбригу, который срочно вызвал его по неотложному делу. Погорев во время налета, комбриг вновь спустился с высот своего мезонина в прохладную землянку, в которой Локотков предполагал встретиться со своим недругом Петушковым, но вдруг оказался перед лицом человека, которого сразу и не узнал от неожиданности, а когда разглядел, то даже охнул и, нарушая всякую субординацию, сдавил старика такими железными объятиями, что комбриг предупредил: - Осторожнее бы, товарищ Локотков! - Вы полегче, - чуть картавя и тенорком сказал неожиданный гость, - я в годах и не так чтобы очень здоров... - Это ж с ума надо сойти, - сказал Локотков. - Мы ж вас давно захоронили, товарищ Ряхичев... - Большевистский бог небось тоже есть, - со своей особой, совершенно не изменившейся улыбкой ответил Виктор Аркадьевич, - видите, жив и даже более или менее здоров, настолько, что признан годным к несению военной службы. Полковника получил... И с милой гордостью он пошевелил узким плечом. - Кто же вы теперь? - А кем же мне быть, как не чекистом? - После всего? - После чего всего? - насторожился Ряхичев. - Или вы верили? Глаза их встретились - режущий, сильный и острый взгляд Виктора Аркадьевича и смущенный Локоткова. - Впрочем, были моменты, когда мне и самому казалось, что я враг Советской власти, - без улыбки, серьезно промолвил Ряхичев. - Убедительный у меня был следователь. - Наговорили на себя? - Нисколько даже. На досуге сомневался. И только чувство юмора спасло. Впрочем, об этом мы, Ваня, успеем. Побеседуем на досуге. История, которую не прочитаешь в "Мире приключений". Ничего не слышал? - Где же нам в лесу слышать? - Пню молитесь? Ладно, товарищ Локотков, не прибедняйтесь. Я тут уже собеседовал с вашим комбригом, он высокого мнения о вашей деятельности... - А с Петушковым вы еще не беседовали? - осведомился Иван Егорович с невеселой усмешкой. - Он вам не докладывал? - Сбивчиво докладывал. Недоразумение какое-то разъяснял. Чего-то он недопонял, ошибку допустил. Иван Егорович вынул из кармана свою докладную и протянул ее Ряхичеву. - Может, выйдем? - спросил он. - Посидим на кислороде, а то тут и темно, и душно. Вышли, сели на поваленный ствол сосны. Виктор Аркадьевич оседлал крупный нос старыми очками, видимо уже отработавшими свой срок; читал Ряхичев на "всю руку" - держал бумагу от себя далеко. Локотков к нему присматривался: очень изменился бывший его учитель или не очень? Решил, что постарел, но не слишком, войну вполне сдюжит, такие сухие телом старики лет до семидесяти вполне при полной нагрузке могут действовать. - Так! - сказал он, дочитав. - Понятно мне, что осознал Петушков свою ошибку. Моя биография ему до некоторой степени известна, и понимает он, что у меня пройти может, а что и не может. Закурите, Ваня, папиросу! И Ряхичев раскрыл перед Локотковым нарядную коробку "Герцеговины флор". - Сталин их курит! - почтительно сказал Иван Егорович. - А я не знаю, что Сталин курит, - со странным выражением ответил полковник. - Никакого даже понятия не имею. Некоторое время они молча покурили. Восточнее Дворищ, там, откуда вчера пришли каратели, затрещали автоматы. Локотков прислушался. Потом все смолкло. Пробежал кучерявый партизан, крикнул восторженно: - Хлопцы, давайте ходом! Шебалковские дураки заместо фрицев лося убили, свежуют... Ряхичев тихо улыбался. - Часто такое? - Случается. - Особая у вас жизнь, ни на что не похожая. И разговоры, послушаешь, как у Майн-Рида. Например, "доживем до черной тропы". Это как понять? - Означает: после осени зима, а там весна - черная тропа, - нравоучительно пояснил Локотков и смутился, что так разговаривает со своим учителем. - Вы разве впервой у партизан? - Первый раз, - ответил Ряхичев, - для меня ведь война по-особому сложилась... В молодом березнячке, за землянкой комбрига, молодые голоса жалостно пели: Ты ж моя, ты ж моя Перепелочка... - Глухомань! - передернув узкими плечами, произнес Виктор Аркадьевич. - Сейчас что, сейчас цивилизация, - похвастался Локотков, - а вот раньше бы посмотрели, в сорок втором. Именно медвежий лагерь был. - Это в каком же смысле? - А в самом наипрямом. Первую свою базу выбрали мы по медвежьим следам, это точно так и было. Знают охотники, что медведь отроет себе берлогу в чащобе, чем глуше - тем ему лучше. Его не обманешь, медведя. Вот на берлогу и сориентировались. Так и называлась база - медвежья. Что касается до нынешней жизни, то теперь и самолеты к нам ходят, и связь у нас с Большой землей регулярная, и народищу - к трем тысячам приближаемся, и кроме главной базы еще три лагеря. Теперь немцу хуже. Он коммуникациями силен, так ведь и мы не спим. По существу, вся Псковщина под нами, его только ниточки, как на карте дороги, да города с гарнизонами. И не известно еще, кто кого гоняет: он нас или мы его. Бывает, Виктор Аркадьевич, что он от нас вроде бы в крепости сидит, а мы осаждающие. Бывает, как вчера, сунется большими силами, ну а мы теперь поднаучились, его и зажали в клещи. Не он нас в результате, а мы его. - Почему такая внезапность? У вас тут никто не сидит из его агентуры? Из бежавших военнопленных, из... - Много, - ответил Локотков, - не один, не два, не три. Искупают, и даже неплохо искупают, Виктор Аркадьевич... - Не увлекаешься? - Это не подполковник ли Петушков вам сигнализировал насчет моих увлечений? Ряхичев промолчал. - Думал, еще не виделись, - сказал Локотков, - но только наш пострел везде поспел. И зачем он все с черного хода толкается, мог бы и через парадное. - А мог бы? - Видел его вчера в бою. Верите ли, Виктор Аркадьевич, залюбовался. А у нас война не легкая. - Бывает, - с коротким вздохом произнес полковник. - Я такие случаи не раз видел. В бою - орел, даже и помощнее, а встанет перед начальством или вообще в трудные обстоятельства попадет - и не то что орел, а даже и не курица. Бывает, к сожалению, чаще, чем мы думаем. Мне приходилось воочию с такими орлами-курами встречаться, один эдакий меня и посадил... - Я же совершенно ничего не знаю, - сказал Локотков. - Исчезли вы тогда, и все. Было нам, курсантам, сказано: разоблачен как враг народа... - Точно, разоблачили, - с невеселой улыбкой ответил полковник, - состряпали дельце, погоняли по камерам, все номера запомнил на всю жизнь. И, не торопясь, раздумывая, глядя вдаль, в туманчик, Ряхичев рассказал о своей жизни в эти годы. После ареста, следствия и того, что он назвал "комедией суда", его отправили отбывать заключение, а когда в начале войны заключенных лагеря этапировали на восток, Виктору Аркадьевичу чудом удалось бежать. Кое-какие липовые документишки ему сварганили, с этими справочками и отправился он в военкомат. - В качестве кого? - спросил Локотков. - Красноармейца, - спокойно ответил Ряхичев. - Ну, а дальше пошло в соответствии с нехитрыми законами войны. Человек я смекалистый, огня в гражданскую еще похлебал, на нервы никогда не жаловался, произвели в старшины, дали первый орден, и стали мои ребята называть меня папашей... Хворостова, кстати, не помните? - Сергея? А жив он? - Живой-здоровый. Так вот, вышли мы в Карелии из боя, в сорок втором было, в марте, все тогда высотки брали, ну и мы как раз взяли. Хоть и холодно было, но сильно запарились, кто живым остался. Переобуваюсь в немецком окопе, чуть не на голову мне Хворостов. Капитан, веселый, выбритый, он всегда щеголем был, Сергей-то. Я, разумеется, отворотился, но он меня опознал. "Неужели?" - спрашивает. Ну что мне отвечать? Я, дескать, не я? Куда денешься? Все ему и рассказал, попросил только: не лишайте возможности воевать. Он меня в контрразведку. Все докладывает своему начальству, а у самого слезы из глаз - горохом. Вообще, чувствительная произошла сцена. Рассказал мою биографию: он-де из числа ветеранов-чекистов, его Дзержинский хорошо знал по делу Поля Дюкса (помните, я вам докладывал на занятиях?), вспомнил приключения мои с Борисом Савинковым, Лациса вспомнил и все такое прочее. Чтобы антимонию не разводить, оставили меня при контрразведке. Языки-то я знаю, немецкий получше других. Вначале переводчиком. Народ у них подобрался стоящий, культурный, интересно работали, с выдумкой, с горячностью. Ну и начальник - мужик бесстрашный. Поверил мне абсолютно, доложил командующему все как есть, тот меня к себе пригласил... Сухое лицо Ряхичева на мгновение исказилось, но он взял себя в руки, заговорил совсем короткими фразами, твердо, жестко: - Командующий, оказывается, того же лиха, что и я, хлебал в ту же пору. Спросил меня, что я, как чекист, думаю. Я ответил: работа зарубежных специальных органов по истреблению наших кадров. Я и сейчас так думаю. Мы же их сведениям, на их радость, поверили. А своим людям в доверии отказали. На том и теперь стою. Пойдем отсюда, Ваня, что-то холодно, мерзнут старые кости! Он поднялся - сухой, стройный, высокий, с серебристыми висками, поежился, потом вздохнул: - А жена у меня умерла. Теперь один на свете. И, знаете, странно как: думаю, отвоюемся, пойдет народ по домам, а где мой дом? - Ко мне приедете, - сказал Локотков, - создадим вам условия. День выдался не по-летнему холодный, даже мозглый. И запах пожарища не унимался, в сырости стал еще острее, горше. Но партизаны спозаранку повезли лес, строиться: баньку, кухню получше, избу девчатам-партизанкам. И опять услышал Иван Егорович голос Саши Лазарева: Вы скажите там матери милой, Вы скажите жене молодой, Что я жертвовал жизнью и силой В честь отчизны своей дорогой. У меня от начальства отметки, Что со страхом я не был знаком, Что врагов я колол пулей меткой, Еще больше колол их штыком... Ряхичев слушал улыбаясь, потом спросил: - Кто певун? - Лазарев. Я вам про него доложу в подробностях... В землянке комбриг напоил их чаем с вонючим трофейным ромом. Виктор Аркадьевич выслушал историю Лазарева, потом замыслы Ивана Егоровича насчет разведывательно-диверсионной школы в Печках. Комбриг ушел провожать группу подрывников, разбираться в том, кто "сундучит" аммонит. Начинались дни знаменитой впоследствии "рельсовой войны". - Откуда такие подробные сведения? - даже удивился Ряхичев. - У меня туда свои люди засланы. В Печках толковый человек - у него и с курсантами знакомства, и с преподавателями. В Ассари, возле Риги, наборщик, литературу для немцев набирает, бланки для "Цеппелина", замечательный человек, только на язык невоздержан. Так разрешите продолжать? Ряхичев кивнул, вновь закуривая: - У них как дело поставлено? Вот, допустим, днем... такой есть у них педагог - Штримутка, так этот Штримутка скажет какому-нибудь курсанту наедине провокацию, допустим: "Наши дела идут на фронтах плохо". А ночью курсанта будят ударом нагайки по лицу. "Что тебе сказал Штримутка?" Курсант: "Ничего". Его опять нагайкой, сапогом под ребро, палкой, чем придется. Это они волю испытывают. Так вот мой парень в Печках о многом наслышан, и практика подтверждает, что они тренируют только физически. О моральной стороне дела не беспокоятся. У них главное - легенду назубок знать, а практика моя подтверждает, что на выученной легенде далеко не уедешь. Если человек честный, он даже в правде на допросе нервничает, сбивается, а эти - как таблицу умножения. Все точно из кирпичиков выстроено, только если один кирпич вышибешь, постройка и рухнет. И никакого воображения у них нет, это точно, Виктор Аркадьевич, извините за такое слово - воображение, но иначе не скажешь. Как часы штампуют, так свою агентуру. Стандарт! И еще не понимают, что если наш человек в их так называемом тылу работает, то ему сочувствуют в сто раз больше людей, чем тамошних немцев, а если их агент у нас, то все против него. Их ловить и изобличать нетрудно, если по-умному, а наших им очень трудно, если опять-таки наши по-умному действуют... Он свернул своего табаку, сильно затянулся, потом сказал: - Разведчик должен быть прежде всего человеком одаренным и инициативным, так я считаю. Это не аппарат фотографический, это голова с умом. Вот потому Лазарев для меня кандидатура подходящая. Он сам думает, а не только исполняет, чего велено. Вот глядите, карту он для меня вычертил, здесь уже. Это, конечно, я ему такое задание измыслил тут, чтобы в бой его не пускать, да не углядел, вчера показал он свои данные, а карта с мыслью сделана, даже с талантливой мыслью... Вытащив из планшетки Сашино не законченное еще произведение, он разложил его перед полковником. - Ладно, давайте сюда вашего Лазарева, - решил Виктор Аркадьевич. - Побеседуем, посмотрим. Вы так рассказали, что мне даже интересно стало, какой это такой мировой разведчик... Лазарев явился тотчас же, выбритый, в начищенных чем-то чрезвычайно едким и вонючим сапогах, в немецкой пилотке, лихо посаженной на голову. Козырнул небрежно, обдал старого чекиста дерзким взглядом, сел чуть-чуть вольнее, чем ему бы следовало. Локотков следил за ним тревожным взглядом, как бы уговаривая: "Не куражься, дурак. Жизнь твоя решается, слышишь?" Во всем остальном разговор пошел как надо. Лазаревские разведданные появились на столе во всем своем четком великолепии. Отвечал бывший младший лейтенант на вопросы сдержанно, ни в чем не запутался, дерзкое выражение глаз сменилось восторженным: Ряхичев и не таких зеленых умел покорять силой своей воли, веселыми огоньками в зрачках, внезапными смешными фразами, вдруг ласковой, доверительной интонацией. - Так как? - осведомился Локотков, когда Лазарев ушел. - Можно! - поднимаясь с лавки, ответил Ряхичев. - Вполне можно. - Вы серьезно? - В таких делах не шутят. - А если... - По всей строгости законов военного времени, - с медленной усмешкой произнес Виктор Аркадьевич. - Если предаст, будем отвечать вдвоем. Согласны? Собеседование они не закончили, за Локотковым прибежал парень с красивой фамилией Златоустов: возле Больших Камней задержаны трое, что за люди, понять нельзя, документы вроде и настоящие, но вводят в сомнение. Похоже, что трое ждут еще кого-то; вообще, Птуха наказывал передать, что без товарища Локоткова ни за что поручиться не может. - Ладно, идите, - сказал Ряхичев, - а с задержанными я побеседую пока что. У вас мнение положительное? - Надеюсь, искупят, - довольно сердито ответил Иван Егорович. - А нет - застрелим, у нас ребята такие, разбираются. Верно говорю, Златоустов? - Стараемся, - сдержанно ответил Златоустов. ГЛАВА ШЕСТАЯ Бородатый Птуха соскучился ждать на хуторе Большие Камни и очень обрадовался тому, что прибыл сам Иван Егорович. Часам к двум дождливого, хмурого и ветреного дня Локотков уже беседовал с неким солдатом, по фамилии Ионов, и с двумя кротчайшего вида мужичками. Документы незнакомцев Иван Егорович разложил перед собой на просаленной хуторянами в довоенное время столешнице единственного уцелевшего во всей постройке, хоть и обгорелого, стола. Ни стекол тут не было, ни дверей, ни живых хозяйских душ, разумеется. И въедливо пахло жирной сажей, еще с октября прошлого года, когда, вышибленные партизанами, уходили отсюда фрицы. - Поджидаете еще кого, господин Ионов? - зевая, спросил Локотков. - Кого же нам поджидать? - угрюмо осведомился солдат. - Мало ли... - Мы к вам пришли, чтобы в ваших рядах... - Для чего же костры на лужку разложили? В избе вот и печка не разрушена, могли вполне кушанье согреть на загнетке. Почему не устроились так, а враз несколько костров разложили? - Согревались. - Каждый у своего костра? Да и ночь-то была теплая. И красноармейская книжка, и паспорта, и удостоверение - все было художественно исполнено типолитографией "Цеппелина", это Локотков по известным ему признакам распознал сразу и беседовал лишь для того, чтобы отдохнуть после утомительной ходьбы по топям и болотам. Все трое схваченных были ребята сытые, упитанные, видать, в шпике и яйках с млеком себе не отказывали, при них локотковцы нашли денег семьдесят с лишком тысяч, наган и два коровинских пистолета. Наверное, было еще кое-что интересное, но для этого надо было кропотливо вспарывать одежду, сапоги, трясти исподнее, а Иван Егорович устал, сердился и лениво поигрывал с человеком, который выдавал себя за красноармейца по фамилии Ионов. Фотография в красноармейской книжке была исполнена на немецкой фотобумаге. Локотков давно знал, что немцы сулят "златые горы и реки, полные вина" тому, кто им доставит русскую фотобумагу, и, кроме того, Ионова сфотографировали с прической, а не стриженого, что тоже было характерной для фрицев ошибкой. И паспорта имели в себе постоянную и педантическую немецкую ошибку, ошибку, из-за которой фашисты потеряли сотни своих дорогостоящих агентов. Разглядывая документы, Иван Егорович улыбался, вспоминая почему-то знаменитое толстовское из "Войны и мира": "Айне колонне марширен". Когда выходили из избы, Ионов пошел первым. Ноги его держали поначалу плохо, но потом он расшагался и шел не оглядываясь, только головой покручивал по сторонам, но вдруг, сообразив, что терять ему нечего и ожидает его лишь расстрел, извернувшись, сиганул в сторону, в густой лесок, и запетлял, словно слыша за спиной, как поднимается рука Локоткова с тяжелым трофейным пистолетом. Мужички обмерли, когда увидели, как с ходу ткнулся лицом в желтый мох их начальник, господин Ионов. Иван Егорович выстрелил только раз, хлопцы автоматов и не подняли, они могли ошибиться и убить вражину, а Локотков стрелял не ошибаясь, кончить вражину каждый военный способен, а вот задержать выстрелом - это дело похитрее, и тут нужна верная рука Ивана Егоровича. Пока шли к Ионову, он не двигался, а когда подошли близко, вывернул шею и сказал почти спокойно, словно торгуясь на базаре: - Если добивать не станете, все расскажу. А я много знаю, право, очень даже много. Пришлось волочить Ионова на себе. До расположения бригады тащились долго, и Локоткову было неспокойно, словно чувствовал то недоброе, что там за это время делалось. А произошло там вот что: при всей своей вежливой деликатности Виктор Аркадьевич в работе был до чрезвычайности крут, особливо же в тех вопросах, которые с омерзением и гадливостью определял для себя емким понятием - шкурничество. Справедливо предположив про себя в истории с "бабкиным внуком" Петушковым именно эти понятия - шкурнические, то есть не ошибку и не завиральность, которая в молодости с кем не случается, а лишь желание "получить на грудь", для чего Петушков не погнушался сфабриковать дело, полковник Ряхичев вызвал товарища Петушкова и так по нем дал в землянке комбрига, что полностью очнулся, лишь увидев непривычно белое лицо с трясущейся челюстью. Разумеется, Виктор Аркадьевич не сказал ни единого непристойного или даже грубого слова, эти способы воздействия он презирал и ими брезговал, он даже и голоса не повысил, а только, что называется, вскрыл перед подполковником те мотивы, которые руководили его действиями, и дал Петушкову понять, что не погнушается и не поленится эту же картину изобразить там, где никакие бабки никаким внукам не помогут, ежели Петушков навсегда не забудет эти свои "штуки". Стоя перед полковником по команде "Смирно" (а так он уже давно ни перед кем не стаивал), Петушков клятвенно заверил картавого и седого шефа, что подобная ошибка более не повторится, но тут же дал понять Ряхичеву, что если бы не склочный характер Локоткова, то вообще ничего бы не было, а именно Локотков издавна терпеть не может его, подполковника, и потому простую ошибку возвел чуть ли не в аморальный поступок... - Между прочим, товарищ Петушков, - сдерживая голос, произнес Ряхичев, - между прочим, не могу вам не сообщить, что именно товарищ Локотков рассказал мне о вашем блестящем поведении во время вчерашнего боя. Именно он, а не кто иной, с радостью, повторяю, с радостью, более того, с удивлением, во всех подробностях рассказал мне и про то, как вы с дерева мастерски били, как вы в бой рванулись. Именно он, понимаете? Петушков слегка порозовел. - Очень ему признателен, - сказал он иронически. И именно эта ироническая интонация вдруг совсем взбесила Ряхичева. - И оба мы с ним, откровенно вам скажу, - тихим от гнева голосом произнес полковник, - оба мы удивлялись, зачем вам в жизни обходные пути, когда можете вы шагать напрямик. Можете! Способны! Зачем же эти хитрости, которые до добра никогда не доводят? Ясно вам? Ну, а теперь идите, я немножко передохну... Петушков отбыл. И надо же было так случиться, что в землянку, где ужинал в одиночестве взбешенный и угнетенный всеми последними событиями, а главное, своей опрометчивостью Петушков, явился вдруг Лазарев. Да еще и не один, а с Ингой, про которую Петушкову было известно, что она работает тоже в особом отделе. За прошедшее время, особенно за последние сутки, Лазарев совсем повеселел. Видимо, догадывался, что Локотков, поверив ему, успел и проверить, если не по всей чекистской форме, то уж зато по всему подлинному чекистскому существу и по совести. Этому порукой был тот факт, что его трофейный автомат (правда один, а не оба) остался у него. А это для Лазарева было не фактом, а целым событием. Наверное, потому дерзкий взгляд его смягчился, глубокие глаза вдруг стали смотреть по-мальчишески ясно и доверчиво, губы сами улыбались. Не разглядев со света в сумерках землянки, какова перед ним ужинает персона, бывший лейтенант спросил Ивана Егоровича и уже хотел было уйти, но подполковник его остановил и раздраженно выговорил ему за неуместность имени и отчества вместо воинского звания и за то, что он не обратился к подполковнику с соответственным приветствием. Лазарев ответил кротко: - Виноват, товарищ подполковник. - Я вам не товарищ! - рявкнул обозленный Петушков. Он уже, разумеется, догадался, кто был перед ним, не раз слышал эту фамилию за вчерашний день. И решил навести свой порядок, отомстив этим способом непоклончивому Локоткову. Что-что, а тут его рука - владыка, с этими либеральностями он покончит немедленно и навсегда. Изменник есть изменник, а он, Петушков, им не потатчик! Оба собеседника побелели. И тот, который приказал немедленно Лазарева заключить под стражу, и тот, которого увели два суровых, ко всему приобвыкших партизана. Так, ничего решительно не понявший в сложной душевной жизни Лазарева, тугоухий к человековедению, красавец Петушков едва не сорвал весь замечательный план Локоткова. Но Инга не ушла. Инга осталась. - У вас что? - спросил Петушков, уже с сожалением понимая, что малость переборщил. - Вы по какому вопросу? Шанина молчала. - Вы ко мне? - ясно понимая, что она вовсе не к нему, осведомился подполковник. И тогда она спросила совсем тихим, едва слышным голосом: - Зачем вы это сделали? - А затем, - начал объяснять он ей и тут же понял, что этой беседой ставит себя в нелепое положение. - Короче, идите, - сказал Петушков, - не ваше это дело. Впрочем, - смутно догадываясь об отношении Инги к Лазареву, остановил он ее, - впрочем, если вы, работая совместно с Локотковым, позволяете себе заводить шашни с... Но договорить ему не удалось. - Знаете что, - сказала Инга Шанина раздельно, негромко и внятно, - знаете что?.. Он вдруг совсем растерялся: - Ну, что? - Ничего, - сказала она, - просто очень стыдно. Стыдно, и все тут. А если вам не стыдно, то вас выгонят. Не завтра, так послезавтра. Потому что это не может быть. И, повернувшись, она ушла. А ему не было стыдно. Он только совсем испугался, что опять сделал глупость, опять все себе испортил, хотя мог же идти иной дорогой - прямой, как выразилась эта старая песочница. Но ведь разве одной прямой дойдешь куда надобно? Разве так бывает? Партизаны же к этому времени привели Лазарева в землянку-узилище и сдали, соответственно, караульному парнишке. Наступил вечер, дождь по-прежнему моросил нескончаемо. Караульный расхаживал над головой Лазарева, пел-свистал частушки. Лазарев, не привыкший унывать, вздохнул раз, другой, поразмыслил и, представив себе всю картину полностью, что называется, вдруг сдал. Показалось ему все его дело так, что милый Сашиному сердцу Иван Егорович смещен и выгнан из-за того седого полковника, который только с виду казался добродушным, а по самой сути он и есть главная змея. Он, конечно, Лазареву не поверил ни в чем, счел его засланным, рассказ о побеге и всем прочем - легендой и за доверчивость приказал Локоткова наказать. Сашу же изолировать до времени этапирования в тыл, где его будут судить трибуналом, как офицера-изменника. Вот как искаженно представились Лазареву все имевшие место происшествия. Пуще же всего страшило Лазарева молчание Инги. В измученном мозгу его внезапно созрело мнение, что Инге поручили доставить Лазарева к подполковнику с тем, чтобы тот арестовал его, засадил в землянку-тюрьму, что она знала все наперед и именно потому ничему не удивилась и слова ему не сказала на прощание... От этой мысли ему стало совсем худо и страшно, и, когда это все вместе у него окончательно сложилось и определилось, он решил немедленно своей смертью доказать им всем то, что уже никогда не сможет доказать подвигом, о котором так долго и так горячо мечтал. Карандашик у него был, истертый кусок записной книжки тоже. Зная, что его тело обыщут впоследствии, он сел на корточки, слизнул языком вдруг выкатившуюся слезу и стал писать в книжке о доверии, без которого никакой, даже провинившийся, человек жить не может. Написал он и про Локоткова, чтобы того вдруг не обвинили в том, что Лазарев своей смертью его, Ивана Егоровича, грехи покрывает, написал в том смысле, что и Локотков ему не доверял, никто не поверил Лазареву, так получилось по его записке. Ингу же он не упомянул вовсе, и не потому, что забыл ее, разумеется, не забыл, а только потому, что слишком дорого обошлось ему ее нынешнее молчание, ругаться же на пороге смерти Лазареву не хотелось. Отдохнув малость от своего прощания с жизнью, Саша ловкими, все умеющими руками смастерил из немецкого узкого ремешка петлю, примерил ее на шею и затаился от часового, который, спасаясь от внезапного ливня, вошел в землянку и сел на ступеньку сверху так, что были видны только его разбитые чоботы, подвязанные телеграфной проволокой. Время шло - Саша ждал. В землянке часовой петь стеснялся, теперь он, разумеется, должен был заснуть. Так и случилось. Нога юного часового соскользнула со ступеньки, румынская винтовка съехала набок, караульный стал посвистывать носом. Под этот посвист и посапывание, под ровный, неумолчный шум ливня Саша Лазарев и повесился. Но сделал это он недостаточно аккуратно. Тонкое бревно наката, которое еще и немцам служило, оказалось гнилым, под тяжестью Сашиного тела оно у стенки рассыпалось в труху, и Лазарев грянул спиной оземь. Упала скамья, за которую Лазарев схватился рукой, часовой очнулся от легкого сна и при свете каганца увидел своего заключенного, который, отряхиваясь и тряся головой, вновь прилаживал петлю. - Ты это что? - спросил караульщик, скатываясь вниз. - Уйди! - просипел Лазарев. - Нет, ты что? - уже совсем обеспокоился часовой. - Ты как это так делаешь? Это не положено! Лазарев караульщика отпихнул. Они схватились драться. Лазарев, который, конечно, был куда сильнее и ловчее своего часового, без всяких усилий выкрутил у него из рук винтовку румынского происхождения, и быть бы большой беде, если бы Саша не разглядел, что караульщиком ему был назначен мальчонка лет никак не более пятнадцати. - Забирай свое вооружение и катись от меня, - велел Лазарев. - Слышишь, вались! - А ты еще вешаться станешь? - размазывая по лицу слезы и сопли, сказал парнишка. - Вот я как стрельну сейчас, как сделаю тревогу на весь лагерь... - Вались! - истерическим голосом крикнул Лазарев. Повеситься он не смог, потому что немецкий ремешок из эрзац-кожи после первой попытки начал рваться, да и часовой сменился, теперь пришел рыжий детина, который сразу же своего заключенного предупредил: - Я в курсе. И чтобы был порядочек. Потом посоветовал: - Ты, кум, зря в бутылку лезешь. Мало ли случаев бывает. Моя автобиография тоже жуткая, если вдуматься: опоздал на работу - заимел судимость. С судимостью приехал к тетке в Ленинград, вторую довесили за нарушение паспортного режима. Две судимости - социально чуждый элемент. А комбриг не погнушались, вручили винтовку. Воевал небезуспешно, правительственную награду имею - орден Красной Звезды. И еще представлен. Войну закончим, тогда побеседуем, чуждый я социально или социально не чуждый... Лазарев почти не слушал, дремал, привалившись к сырой стене, все ему было теперь все равно. А Инга в это время ждала Локоткова. Она совсем промокла, промокла насквозь под этим ливнем, но именно она, а не кто другой, должна была предупредить Ивана Егоровича обо всем случившемся. Она все видела и все знала, и Локотков должен был знать всю правду не от подполковника, а от нее. Ведь шли они к Ивану Егоровичу за тем, чтобы он принял от Саши его тайник с гранатами, Инга убедила Сашу, что он кулак и по-кулацки заховал свои трофеи. И вот что из этого вышло... Наконец, уже ночью, когда дождь прошел и небо вызвездило, явился Иван Егорович со своими ведомыми и с теми, кого они там задержали на хуторе. Один стонал и жалостно охал, наверное раненный, его потащили в госпиталь, к Знаменскому. Двое других Инге почтительно откозыряли. - Ну, чего тебе ночью потребовалось? - спросил Локотков. Она доложила ему все с подробностями. - Да ты что? - даже отшатнулся он от нее. - Как это взяли под стражу? - Разве непонятно я рассказала? - спросила она. Рот ее покривился, словно у девчонки, которая вот-вот заплачет. И голос сорвался. - Но-но, - предостерег Иван Егорович суровым голосом, рукой же погладил ее по плечу. - Иди, девушка, спи. Разберемся. Слышишь? Ее огромные, налитые злыми слезами глазищи неподвижно смотрели на него. - Нехорошо, - сказала она, стараясь успокоиться. - Несправедливо. Стыдно так делать. - Спать иди! - повторил он грозно. В своей землянке услышал он от незваного постояльца Петушкова длинный и нудный выговор. Были, разумеется, и слова о гнилом либерализме, о потере бдительности, о потакании врагу, о санаторном режиме для изменников Родины и о том, что все будет, где надо и кому надо, доложено. Так Петушков расправлялся со своим непокорным подчиненным, так мстил он ему за седого Ряхичева, за свои испуганные мыслишки, ибо уж не так он был глуп, чтобы не понимать, как иногда бабка ворожит-ворожит, да вдруг и перестанет, ежели кто дойдет до самой Советской власти или, допустим, до Центрального Комитета. Да, в сущности, и бабки не так уж ворожили своему плоеному внучонку, как внучонок выучился на эту тему осторожно распространяться. И от страха, и от злобы, и от того, что здесь-то после отлета седого Виктора Аркадьевича он в безопасности, Петушков и кинулся нападать. А для того, чтобы выговор звучал поосновательнее, для того, чтобы на Локоткова нагнать страху, подполковник распалял себя колоритными словами, которыми, по его мнению, непрестанно пользовались партизаны, то есть матерной бранью. Да почему и не ругаться на войне военному человеку, такому, как Петушков? Или не показал он себя в деле? Локотков во время выговора стоял, подполковник сидел. Когда буйное красноречие внучонка поиссякло, Иван Егорович, ни в чем не оправдываясь, нисколько не извиняясь и ничего, видимо, не испугавшись, попросил разрешения задать вопрос. - В чем еще дело? - буркнул все еще разгневанный начальник. - Какой такой вопрос? - Вопрос следующий: как это вы, человек, по вашим же собственным словам, образованный, по вашему собственному утверждению, интеллигентный, можете себе позволять матерными словами ругаться на военнослужащего, младшего вас в звании? На военнослужащего, который перед вами стоит, когда вы сидите, то есть несет свою службу, а не беседует с вами на равных? Как это может все быть в условиях нашей Красной Армии? Вот, прошу, ответьте мне на мой вопрос. Измученный Иван Егорович был сейчас страшноват. Ноги не держали его, почерневшие от лихорадки губы спеклись. И светлые глаза словно бы пламенели гневным бесстрашием. - Да вы, пожалуй, больны! - воскликнул "чуткий" Петушков. - Я вам доктора позову... И он даже приподнялся, опасливо косясь на своего недруга, но тот не позволил ему позвать врача. - Тогда сами туда пойдите, - перейдя на совсем мирный и даже дружественный тон, присоветовал подполковник. - Там и отлежитесь. - Нет, я уж в своей землянке отдохну, - опускаясь на топчан, произнес Локотков. - Мне тут не дует. А вам советую у начштаба разместиться, потому что я в простуде и сильно стану храпеть. Петушков, что называется, не дал себя слишком уговаривать, а бессонный Локотков, едва хлипкая дверь захлопнулась за начальством, послал в узилище за Лазаревым. Когда усохший лицом за этот день Саша был приведен, они впервые вместе закурили, Иван Егорович угостил Лазарева из своего кисета. Разговор двух мужчин слегка коснулся погоды, дождей и предполагаемой вслед за осенью зимы. О несправедливости старшего начальника они не беседовали, ибо оба были военнослужащими и знали, что к чему и что "этично", а что "неэтично". - Слышал я, хотел ты нынче повеситься? - спросил Локотков, облизывая сохнущие губы. Лазарев промолчал. - Глупо! - резюмировал это молчание Иван Егорович. - Какой в этом смысл? Тебе свои прегрешения делом искупать надо, а повеситься - это не дело, а собачья чепуха. - Есенин же повесился, - заметил Саша. - То было мирное время и, вообще, ситуация другая, - на низком регистре ответил Локотков и сам подумал про свои слова, что-де небогато. - Да и ты, брат, не Есенин, а пока что Лазарев. Помолчали. - Кушал? - осведомился Локотков. - Нет, не кушал, - сказал Лазарев. - Возьми там котелок, покушай. - А вы? - А я приболел малость, так полежу. Лазарев съел картошку с комбижиром, потом попил воды. Теперь он понимал, что позвали его сюда и покушать, и "перекурить это дело", потому что ему верят. Не все верят пока что, но Локотков, пожалуй, верит. И, осмелев, Лазарев спросил: - Вы теперь все про меня уяснили? - Многое уяснил. - И теперь вы мне окончательно поверили? - Допустим, Лазарев, поверил. - Через проверку? - Предположим, так. - А как же вы меня проверили? - А так же, Лазарев, я тебя проверил, что, коли ежели эту войну переживем и до коммунизма доедем, хоть и к глубокой нашей старости, там тебе, в коммунизме, расскажу, как проверял и каким способом. А пока что рано еще нашу деятельность в ее подробностях раскрывать. Чужой услышать может... - Кто чужой? - совершенно по-мальчишески оглядел Лазарев землянку. - Откуда? Иван Егорович не ответил, лишь улыбнулся. И отослал Лазарева спать, наказав ему по пути к себе известить "товарища Шанину", что у него "все в порядке". Саша молча смотрел на Ивана Егоровича. - Делай, как сказано! - прикрикнул Локотков. - На военной службе, если не ошибаюсь, находитесь, Лазарев? Саша вышел под ясные, крепко отмытые ливнем звезды. Дед Трофим, с бородой раскольника, с немецким автоматом на шее, с гранатами на поясе, узнал Сашу и поинтересовался, когда "обратно" будет концерт. Он и проводил Лазарева немножко по улице к обгорелой избе, где жили девушки. Какая то ночная птица жутко гукала в чащобе за Дворищами, словно предвещая беду. - Классического у тебя бедновато в репертуаре, - посетовал Саше на прощание дед Трофим, - занялся бы на досуге, например арию Демона из одноименной оперы... - Ты ж откуда это знаешь, дед? - даже остановился от удивления Саша. - Думал, пню молимся? Нет, друг дорогой, не лесные мы жители. Я лично - рабочий сцены, вот так. А бороду отпустил для партизанского виду. И уважения больше, чем вам, бритым. Никто не распорядится: одна нога здесь, другая там, давай, дед, на полусогнутых. Дед он дед и есть, а что мне тридцать девять - это моя страшная и глубокая тайна... Инга, конечно, не спала. Накинув на плечи сухую шинель подружки, она выскочила на крыльцо и замерла в полушаге от Лазарева. - Все у меня в порядке, - сказал он, глядя прямо в ее мерцающие зрачки. - Локотков велел передать вам, товарищ Шанина, что все в порядке. ГЛАВА СЕДЬМАЯ - Я вам все скажу, только вы меня не торопите, - попросил Ионов. - Я должен все по порядку припомнить. Локоткова по-прежнему била и корежила лихорадка. Доктор Знаменский, увидев Ивана Егоровича, хотел измерить ему температуру, но Локотков не дался, сказав, что после войны только и будем делать, что температуру измерять, а на сегодняшний день у него нет времени, да термометры и не лечат ни от чего. И уединился со своим накануне подстреленным вражиной. - Расстрел мне будет? - осведомился Ионов. - Как суд присудит, - вздохнул Иван Егорович. - А не то что здесь сразу и шлепнут? - Навряд ли здесь, - не слишком обнадежил шпиона Иван Егорович. - Теперь давай, освещай подробно все свое задание. Старшой ты? - Я. За дощатой перегородкой зашумел примус. Там была у Знаменского операционная. Керосин очень берегли, и если примус шумел, значит, Знаменский готовился оперировать. - Кого привезли, Павел Петрович? - крикнул Локотков. Но за шумом примуса ответа он не расслышал и стал записывать показания Ионова, держа свою видавшую виды папку на колене. Сопутствующих Ионову мужичков он уже попервоначалу допросил и сейчас испытывал от всего этого дела некоторое смешное чувство неловкости. Мужички порознь друг от друга сознались, зачем их сюда забросили, и Локоткову было и совестно, и вроде бы соромно копаться во всей этой глупой истории. Наверное, следовало бы передать всю тройку Игорю, но Игорь был занят, сидел на хуторе, поджидал ионовских дружков. Вообще, все складывалось до чрезвычайности глупо. - Вопрос: кто с вами беседовал перед отправкой на выполнение задания? - Сам господин Грейфе, - ответил пучеглазый Ионов. - Лично сам в своей резиденции в Ассари. Он нам сказал: убьете генерала - озабочусь вашей дальнейшей судьбой, потому что генерал этот... - Вопрос, - поспешно перебил Ионова Иван Егорович, - кто вас экипировал, когда вы ждали отправления из Пскова? - Это как? - Одевал и снабжал кто? - Хромой, - ответил Ионов. - Он всех провожает. С деревянной ногой, говорят - из матросов. - Какой он с виду, этот "из матросов"? - Конопатый - раз. Низкого росту - два. Старый... - На сколько лет выглядит? - Какого году? - Ну, допустим. - Году не менее как девяносто пятого. Люди говорят - с Эзеля он. Там и ногу потерял. - Почему в такое доверие к немцам вошел, что один экипирует? - Предполагаю, что из-за своей сильной искалеченности. Совсем едва ходит. И из каптерки своей никогда ни шагу. Ампутация у него слишком высокая... - Старательно работает? - А у него только и жизни что работа. Доложил вам, точно доложил, никогда не выходит. Деревяшку-то редко подвязывает. Все больше скачет. Скок-поскок. Да палкой упирается. Вообще-то очень внимательный господин. Одежда исключительно советская, трофейная, оружие там, прочая хурда-мурда, исподнее, ремень, шапка... - Зажигалка, по-вашему, тоже советская? - Зажигалки у него навалом на столе лежали. Я попросил. - Вы понимали, что по этой зажигалке вас разоблачить могут? Ионов помолчал. - Зачем? - погодя спросил он. - Разве у солдата трофея быть не может? - И таблетки он вам тоже дал после вашей просьбы? - Таблетки сам отпустил. От простуды, сказал. Насыпал из банки в бумажку. - Предупредил, что немецкие? - А на них разве написано? За перегородкой кто-то ухнул тяжело, как филин. Павел Петрович заругался: он не любил, когда ему мешали оперировать, а с наркозом в бригаде нынче было туго. - Выполнение террористического акта кому лично было поручено? - стараясь говорить серьезно, спросил Локотков. - Вам, Серому или Козачкову? - А это как случай выйдет, - с готовностью разъяснил Ионов. - Серый, например, был раньше поваром первой руки. У него имелось задание - взойти в доверие на кухне и самому генералу готовить ихние порционные блюда. А для того случая - ампулы, что вы отобрали. Яд, четыре сбоку - ваших нет. Иван Егорович отвернулся, чтобы скрыть улыбку. - У вас какая была задача? - Я шофер, - произнес Ионов. - Первого класса шофер, генералы же часто в шоферах нуждаются. Это господин Грейфе нам разъяснил. Козачков же для связи предназначенный, чтобы сообщение дать, когда дело будет сделано. - Ну, а остальные, те, кого вы поджидали? - Мы людей не поджидали, - после паузы произнес Ионов, - мы груз поджидали. Взрывчатку и еще различные детали, чтобы взорвать этого генерала-разведчика. - И взорвали бы? - Если скажу "нет", не поверите, - угрюмо произнес Ионов. - Теперь хоть лопни, никто не поверит, этого мы недоучли. - Зачем же вы тогда убежали, если действительно повиниться хотели? За дощатой перегородкой густой голос попросил: - Ты бы полегче, Павел Петрович, я тебе не лошадь! - Руками не цапай! - опять заругался Знаменский. - Объяснял же: инфекцию внесешь... - Еще вопрос, - сказал Локотков, - какое этому матросу имя и отчество? Террорист Ионов подумал и пожал плечами. - Ни к чему мне было, - ответил он, - одел, вооружил, пищу-питание выдал - и будь здоров, не кашляй... Но Иван Егорович матросом интересовался всерьез. Он и лампадных мужичков про матроса выспрашивал, и других прежних своих клиентов и пациентов, как любил обозначать словесно агентуру противника. Уже давно возникла у Локоткова концепция, которая всегда подтверждалась. Матрос нарочно снабжал агентуру чем-либо немецким - часами ли, компасом ли, зажигалкой ли, а то и таблетками, и особой ампулкой немецкого происхождения: дескать, не зевайте там, други мои и кореши, за линией фронта, не сбежать мне, одноногому, а вот вам от меня знак - это агент, шпион, диверсант, обратите внимание на мелкую мелочь, не прозевайте, не прохлопайте! С партизанами матрос связан не был, но имелись сведения, что связаться он желал. Но за той колючей проволокой, где было его обиталище и где находились немецкие каптерки и склады, за хромым следили во все глаза, о чем он даже дал понять человеку Локоткова, и на этом разговоре все вновь надолго оборвалось. Обдумывая на ходу деятельность матроса, Иван Егорович направился к себе в землянку немного передохнуть. По пути услышал он голос Лазарева. Саша пел свою любимую, с коленцами и подсвистыванием, песню: Прощайте, глазки голубые, Прощайте, русы волоса... Здесь Александр засвистал кенарем. Локотков оглянулся: Саша шел к строящейся баньке и пел: Прощайте, кудри навитые, Прощай, любимый, навсегда... "Даст же природа одному человеку!" - подумал Локотков даже с удивлением. От этого звонкого, дерзкого, как все в Лазареве, голоса у Ивана Егоровича повеселело на душе, поганые террористы с их медовыми покаяниями словно бы растаяли и совсем уже неожиданно пришло в голову: "Непременно надо этому Лазареву человеком войну окончить. Ему бочком-петушком проскочить никак нельзя. Невозможно ему по среднему счету!" Сам же Лазарев в это время как ни в чем не бывало, выбритый, стройный, очень красивый, даже немножко слишком для партизана щеголеватый, явился к своей "артели напрасный труд", как он довольно метко их назвал, потому что лагерь вечно переезжал и плотники опять начинали все с самого начала, осведомился, почему-де не приветствуют, и закурил. Ребята рубили сруб для баньки, жала топоров посверкивали на лесном нежарком солнце. - Работать надо с огоньком, - сказал Лазарев. - Так и видно по вас, что нестроевой взвод! До смешного! - Иди ты знаешь куда! - сказал ему рыжий плотник. - Учитель отыскался. Мы красные партизаны, и про нас былинники речистые ведут рассказ, а ты... - Я, между прочим, вполне могу в морду врезать! - посулил Лазарев. Плотник бросил топор, выпрямился. Другой, огромный, бородатый, закричал старческим тенором: - Эй, вы, ополоумели? Рыжего ударила припадочная дрожь, ничего не слыша, он рванулся на Лазарева, тот отпихнул его одной рукой, но не сильно и попросил: - Не вяжись. Прости, если не так сказал. Ты в моей шкуре не был, не знаешь! Бородатый оттянул рыжего на себя, другие тоже ввязались, чтобы не проливать кровь. У рыжего фашисты спалили живьем всю семью, он не мог вдаваться ни в какие биографии. Лазарева же предупредили: - Живи тише. На тебе печать, покуда не отмоешь - молчи в тряпочку. - Это так, - согласился Лазарев, - я разве спорю? Про то и разговор. Обидно только бывает на свою судьбу. Моешь, моешь - никак не отстирать. После замирения бородатый осведомился, за что Лазарев был подвергнут репрессии в виде ареста и содержания под стражей. Саша подумал и ответил: ввергли его в узилище за дело, позволил себе нарушить принятый тут порядок, так пусть же все видят на его печальном примере суровое предупреждение для себя. Хоть тут и партизаны, но дисциплина у них гвардейская, в чем Лазарев и убедился на собственной шкуре. Ответ понравился, даже рыжий молча кивнул головой. Погодя Лазарев заявил, что верхний венец срублен неправильно, потом высчитал на обороте своей предсмертной записки о доверии высоту трубы, после, хоть и не был тут старшим, нарядил людей за глиной к оврагу и, наконец, сам взял в сильные руки топор и с красивой легкостью, словно напоказ, принялся тесать могучий ствол сосны. - Да ты что, в самом деле плотник? - спросил у Лазарева проходивший мимо подрывник Ерофеев, - Или кто ты? - Я, товарищ командир, плотник-медник, злой жестянщик, - ответил Саша, - а если желаете знать для дела, то я лучший в мире мотоциклист, да вот война помешала в гонщики выйти... - А давеча, я видел, автомат чинил, - сказал Ерофеев. - И это могу, - воткнув топор в дерево, ответил Лазарев. - Я все могу. У меня руки золотые, зрение абсолютное, голова - другой такой не сыщешь и голосовые данные для Большого театра СССР. - Вот дает! - удивился Ерофеев. - Думаете, шучу? - осведомился Саша серьезно и даже печально. - Я не хвастаю, честное слово. Такой уж я человек, на все способный. Одна была неудача - в плен попал, больше не будет. - Убить еще могут, - садясь на ствол сосны рядом с Лазаревым, вздохнул Ерофеев. - Война не завтра окончится. - Теперь меня убить нельзя, - со странным и веселым блеском в глазах ответил Лазарев. - Не для того я сюда пришел, чтобы меня убили. Я на большие дела пришел, вот увидите... - Ишь какой! - опять удивился Ерофеев. - А что? Обо мне, может, и статьи напишут, и стихи, и песни... - Скромен ты, парень! - Был скромен, весь вышел, - опять загадочно ответил Саша. - Надоело! Погодите, еще прочитаете обо мне стишок. Стишок не стишок, но документы о Саше Лазареве, документы малословные, точные, написанные жестким языком военного времени, положены на вечное хранение, а повесть эта пусть послужит памятью о жизни Александра Ивановича Лазарева, о котором мы ничего не знаем, кроме изложенного в этой повести. И очень будем благодарны тем читателям, которые вдруг что-либо вспомнят об этом примечательном человеке, родившемся в 1919 году в городе Павлове, Горьковской области, чем и исчерпываются все наши биографические данные... ...Пошабашив на строительстве бани, Лазарев съел котелок супу с глухарем, одернул на себе германский китель и отправился без приглашения к Ивану Егоровичу. Локоткова опять крутила ненавистная злая лихорадка, но, несмотря на недомогание, встретил он Сашу приветливо и велел ему присесть. - Слышал, раздал свои кулацкие запасы гранат? - спросил он. - Было такое дело, - чинно садясь, ответил Лазарев. - По зову сердца или под нажимом? - Товарищ Шанина воспитательную работу провела, - сухо произнес Лазарев. - Разъяснила про коллектив... Он вдруг вспыхнул: - Будто я сам не знал, что такое коллектив. А здесь, когда все законные, все военные, всем оружие и боеприпасы положены... - Не шуми! - попросил Иван Егорович. - У меня температура. И, помолчав, осведомился: - Слышно, после победы собираешься в артисты податься, на оперную сцену? Будто голос у тебя прорезывается исключительный? - В артисты навряд ли сгожусь, - ответил Саша. - Уже совался. Говорят, у меня скованность движений. По радио петь буду, это возможно. А специальность себе изберу точную - дома людям строить, детясли там, больницы. - В архитектуру прорвешься? - Возможный вариант. Отвечал на вопросы Лазарев тщательно, но что-то его тревожило. - Ты за делом зашел? - спросил Локотков. - Да вроде бы оно и не дело. Скорее, просьба. У меня, видите ли, товарищ Локотков, есть один друг... - Девушка? - вдруг огорчившись за Ингу, спросил Иван Егорович. - Зачем девушка? Мужчина, товарищ. Он ко мне хорош был, много мне дал, если так можно выразиться. И наверное, сильно переживал за меня... Это ведь называется "пропавший без вести". Так вот, хотел бы я отправить ему письмо. - Письмо рано, - перемогшись от приступа озноба, произнес Иван Егорович. - Погоди с письмами... - С чем же мне не погодить? - спросил Лазарев. - Разве есть хоть что-либо, с чем мне можно не годить? Голос его задрожал. - Фамилия-то давешнего подполковника - Петушков? - яростно осведомился Саша. - Точно, Петушков. Так знаете, как оно все называется? Петушковщина, - словно выругался он и тотчас же повторил: - Петушковщина. Один больше ею начинен, этой петушковщиной, другой меньше, но все едино - петушковщина, от которой уже и дышать вовсе невозможно. Сделайте рентген такой, просмотрите насквозь, ведь и мы люди, дайте нам полностью оправдать... - Что ты именуешь "полностью оправдать"? - Именую, если подвиг, но как его осуществить опять-таки без доверия? Как? - Поживешь - увидишь. - Живу, да не вижу. - А тебе пока и не положено видеть Выйдет время, разглядишь, и стыдно тебе покажется, что ты меня петуховщиной какой-то попрекал. Письмо другу напишешь, а что в нем? Что? Ты его потом, после всего напиши, когда будет про что. Петушковщина... Дурак ты, вот кто! Я тебя на большое дело готовлю, а ты мне темную муру лопочешь про недоверие. Ты мне на серьезную работу необходим, а автоматчиков пока мы имеем не бедное число. Автомат ему не доверили! Петушковщина... или как там... Я тебе во втором эшелоне и вообще на подхвате не дам в люди выйти. И мелкими стычками с противником - не дам. Оно конечно, оно так, как ты в песне поешь, - жалко "солнышка на небе да любви на земле", но подлецу, Сашка, и солнышко не светит, и любовь вроде не в любовь. Так что я тебя из этого переплета иначе как с большим орденом не выпущу, и не надейся, тем более что хоть оно дело и не мое, но, как предполагаю, "любовь на земле" тоже у тебя на подходах... - Это вы про что? - не оборачиваясь к Локоткову, спросил Саша. - Может, и сам догадаешься? Только предупреждаю: шуточки тут места иметь не могут. Она девушка замечательная, ты в себе прежде разберись... - А может, это мое личное дело? - показал зубы Лазарев. - В крайнем случае, мое да ее? Или теперь вся моя жизнь под рентгеном пройдет? Они помолчали. Слишком уж крут сделался разговор. - Что же касается подвига, - смягчившись, но все еще сурово произнес Лазарев, - то в нестроевом взводе его осуществить трудновато. Баньку, например, отстроим, попаримся, а дальше? Локотков усмехнулся: - У тебя другая банька будет! И не без пара. Его опять стала выкручивать лихорадка, так, что даже он не сдюжил и со стоном накрылся старым полушубком. И ноги болели, и голова гудела, и холод проносился по всему телу... - Может, покурите? - спросил Саша. - Сверни. Лазарев свернул, прикурил, затянулся и отдал козью ножку Ивану Егоровичу. Но себе свернуть постеснялся, хоть курить ему хотелось до одури. - Свернул, так сам и кури, - распорядился Локотков. - И про полковника Кротова расскажи, какие вы там друзья-товарищи. Саша даже закашлялся, услышав имя Кротова. Откуда Иван Егорович мог про Кротова дознаться? - А он жив? - Воюет, не то что просто жив. И хорошо воюет, даже в приказах, бывает, поминается. Саша слегка присвистнул: - И доверяют ему? - Если командует, значит, доверяют. - Ничего это еще не значит, - сказал Лазарев. - Вон царским военспецам не доверяли, однако же они командовали? Локотков на это ничего не ответил. Спросил сам: - Почему ты мне про полковника Кротова не заявил, что спас его? - Потому что вы мне в ту пору все равно бы не поверили. - А позже? - Позже и без Кротова поверили, и тогда бы вышло, что я хвастун. - А ты, ох скромник! - Я чистосердечный. Что во мне положительное, то не скрываю, но и недостатки, конечно, имеются, с ними борюсь... Бороться с собственными недостатками труднее, чем с чужими, это все знают... Иван Егорович слушал улыбаясь: совсем еще мальчик. - Какие же у тебя, например, недостатки? - Мало ли... В молодости, в школе, я их даже на бумажку записывал, чтобы, изучив себя, бороться со своими слабостями и недоработками в характере. Потом бросил, самокопание получалось, оставил эту затею... - Ладно с самокопанием. Вернемся к Кротову. Ты ему свои костыли отдал, чтобы его приняли за тебя? Было это? - Что-то было вроде этого. Потом сильно меня били, Иван Егорович. Памороки отбили. Долго и не помнил ничего, и руки дрожали, кушать не мог. - А с Купейко со своим ты сильно дружен был? - Был. А что? - напряженно осведомился Лазарев. Голос Локоткова тоже напрягся. Но он готовил Лазарева, закалял его, и жалеть сейчас было неуместно. - Сильно дружили? - Как один человек! - воскликнул Лазарев. - У нас все напополам было. Я за него, как и он за меня... Иван Егорович молча смотрел на Сашу. Такие раны не легко наносить. Но он должен был это сделать сейчас, а не после. Пусть идет к ним, вооруженный и этим горем: без горя какая ненависть! Чем больше горя, тем сильнее ненависть. А она поможет! - Вы про Купейко узнали что-нибудь? - спросил Лазарев. - Да? Что? Только, если подлость, вы не верьте! Он подлость не мог сделать... - Убили твоего дружка, - сурово и прямо произнес Иван Егорович, - застрелили за агитацию против фашистов. Перед строем застрелили. Лазарев не шелохнулся. - Где? - только и спросил он. - В Печках, в школе, куда ты хотел с ним попасть. Давно уже убили... - Так, значит, - тихо сказал Лазарев и поднялся. - Нет, посиди, - велел Иван Егорович, - посиди, говорить будем о деле. Физически как себя чувствуешь? Лазарев ответил с недоумением: - Как? Нормально. - Можешь задание выполнить? Лазарев как бы даже задохнулся. Потом, словно бы опомнившись и испугавшись своей радости, сказал: - Вроде насчет бани задание? - Нет, задание настоящее. Локотков сел на своем лежаке, попил из кружки воды и заговорил, видимо совсем справившись со своей хворью: - Запоминай! - Есть, запоминать, - с придыханием сказал Саша. - Все запомню. - Шесть пунктов, - густым, как бы даже сердитым голосом, словно диктуя по книге, заговорил Иван Егорович. - Слушай внимательно, потом повторять станешь. Значит, первый пункт: направиться в город Псков и вместе с жителями Пскова эвакуироваться в Эстонию, где изучить обстановку. Второй пункт: после изучения обстановки в Эстонии проникнуть ближе к местечку Печки, устроиться на одном из хуторов работать и жить и при этом пройти регистрацию у немцев, как эвакуированному... - Эвакуированному, - словно эхо повторил Лазарев. - Третий пункт: зарекомендовав себя перед жителями и старостой, заручившись положительными отзывами о работе и поведении, поступить на службу в группу эстонской самообороны, затем в охрану гарнизона, располагающегося в Печках. Ясно? - Пока ясно. - Четвертый: проникнув на службу в охрану гарнизона, установить руководящий состав школы... - Так это ж там они Зину и убили, - вдруг все понял и сообразил Лазарев. - Именно там? - Какую еще Зину? - Да Купейко. Его Зиновием звали. Значит, туда мне задание? - Туда, где твоего друга убили, - ничего не смягчая и не "подрессоривая", жестким голосом Продолжал Локотков. - Установишь точно цель и задачи школы, состав слушателей, местожительство руководства. Ясно? - Ясно. - Пятое: изучишь режим охраны домов руководящих работников школы, пути подхода к жилым помещениям, расположение постов охраны. И шестое: установить пароль на каждый день при входе в расположение гарнизона и выходе из него. Запомнил? - В общих чертах... - Общие черты в нашем деле копейку стоят. Давай запоминай конкретно и слово в слово. Через полчаса Лазарев все запомнил, По его словам, навечно. А запомнив, осведомился: - И это все? - Дальнейшие задания будешь получать на месте, через нашего человека, который назовется тебе Марусей. Его опять тряхнул озноб, он плотнее укутался полушубком и добавил: - Маруся укажет тебе лесной тайник, где будут конкретные задания. Шифр простой, займемся, обмозгуем... К ночи и с шифром было покончено. - Срок тебе до первого января сорок четвертого года, - сказал Локотков. - Управишься? - Раньше управлюсь! - азартно ответил Лазарев. - Вы ни о чем даже не думайте. Все сделаю и с песней домой приду. Иван Егорович внимательно и быстро взглянул в Сашино лицо, едва освещенное пламенем коптилки. Что это - молодость или просто радуется, что вырвался от чекиста Локоткова к своим хозяевам - абверу? "Нет, так нельзя рассуждать, - сурово оборвал себя Иван Егорович. - С такими рассуждениями живо Петушковым станешь. Нет, это отчаянная молодость в Саше кипит, не иначе. Думать по-другому действительно петушковщина". Но петушковщина не такой уж легко победимый враг. И не без труда отряхнул ее Иван Егорович, прощаясь с Сашей. - О том, что уйду от вас, никто знать не должен? - уже поднявшись с лавки, осведомился Лазарев. - Никто, конечно. - Ни один человек? - Ни один. Да ты что, шуточки шутишь? - вдруг рассердился Иван Егорович. - Ты как об этом рассуждаешь? - А так я и рассуждаю, что имею право просить про одного лишь человека. Имею право, чтобы он не предположил, будто Лазарев сбежал обратно к фюреру. Или и этого права у меня нет? - Надейся на меня, - ответил Локотков. - Твердо? - Надейся. - Я и надеюсь, да только жутковато, товарищ Локотков: вдруг позабудете. Возьмете и позабудете. Все бывает... - Закрой дверь с той стороны! - велел Локотков. Саша вышел легкой походкой, а Иван Егорович, коря себя петушковщиной, все-таки стал дотошно и педантично умственным взором выверять все это время, все собеседования с Сашей, все проверки и перепроверки и все свои расчеты для грядущей рискованной и нисколько не одобренной подполковником Петушковым операции. А если бы осторожный Петушков еще подозревал, кто будет в этой затее главным действователем? На кого надежды? А если главный действователь вдруг как высочайшей награды ждет именно такое поручение, чтобы на блюде подать его немецкой разведке и получить за свою деятельность Железный рыцарский крест? Вновь встряхнул тяжелой, усталой головой Иван Егорович. И опять с тоской и болью подумал о том, сколько не сделано того, что могло бы быть с пользой сделано, если бы не остерегались верить в тех людей, которые на поле славы и чести беззаветностью своего поведения заставляли раскаиваться неверящих, к сожалению тогда, когда все было совсем поздно. Был такой летчик, татарин Хайруллин, еще в те тягчайшие дни, когда выводил Локотков болотами окруженцев. Воевал Хайруллин в пехоте, самолет ему почему-то не доверили, было нечто за ним записано такое, что давило его, как петля, и, дабы эту петлю сбросить, он с дюжиной своих дружков внезапно кинулся на немецкий разъезд с ножами. Немцы от бешеного натиска опрокинулись и, как писалось в старину, наголову были разбиты, но на их стрельбу и вопли кинулись бронетранспортеры и побили очередями из автоматов всех смельчаков во главе с отстраненным летчиком. Быть бы и окруженцам кончеными в своем болоте, если бы не отчаянная, совсем уж невозможная храбрость Хайруллина, который, заливаясь кровью, один принял немецкое подкрепление на свой пулемет. Все это дело было совершеннейшим самоубийством, но, когда умирающему у него на руках Хайруллину Локотков это сказал, тот ответил: - Пусть знает, сволочь, какой я пятьдесят восемь-десять. - Кто? - спросил Иван Егорович, склоняясь в тоске к заливаемому смертной синевой лицу летчика. - Кто должен знать? - Кто? Следователь мой... Фамилию Иван Егорович уже не расслышал. А очень желал расслышать и запомнить, потому что понимал: придет время и не дрогнет его рука, когда вынесен будет справедливый приговор этим бабкиным внукам, позорящим звание "чекист", бабкиным внукам, один из которых мог измарать сотню честных и чистых духом людей. Нет, не верить Локотков не мог! В его вере поддержал Ивана Егоровича и старый Ряхичев. И все же верить было совсем не так просто. План операции похищения начальника разведывательно-диверсионной школы в Печках Иван Егорович разработал давно и со всеми подробностями. Некоторые детали он изменял, кое-что подвергал сомнению и перестраивал бессонными ночами, но одно было несомненно: риск. Риск человеческими жизнями, жизнями людей честных, отважных и чистых, риск такими людьми, которым Локотков доверял, как себе. Они еще ничего не знали, все те друзья-товарищи, которым надлежало осуществить операцию, но он-то знал, что у них есть и жены, и дети, и матери, и отцы. Он знал, как бесславно и жестоко могут они погибнуть, если "его" человек их предаст. Он-то знал, каким пыткам их подвергнут, если операция сорвется, да и свою судьбу он тоже предугадывал: сам Петушков со своими поддужными не оставит Ивана Егоровича милостивым вниманием, по первому классу будут его судить, и непременно осудят. Будучи, хоть по малости, юристом, Иван Егорович отлично знал, как судят, когда господствует формула "Пусть докажет свою невиновность". Вот и доказывай, что хотел как лучше, верил человеку... - Верил?! - удивятся ему. И не только он с боевыми своими друзьями расплатится за то, что поверил, расплатится и супруга, и даже сыны, несмотря на свое малолетство. Так наступала петушковщина, а что делать? Что с ней, с проклятой, делать, какие от нее есть лекарства? Что сделать с собой, чтобы очистить мозги от приступов этой действительно болезни? Если бы он сам был способен выполнить то задание, которое поручил Лазареву... Вот выход. Но Саша и поет, и мастер на все руки, и по-немецки знает, и связи там, конечно, имеет. Саша - проникнет. А он? Он сам, Локотков? Он может только командовать прикрытием, руководить обеспечением максимальной безопасности этой операции, но какая, к черту, в таких делах безопасность? Огонь на себя? Красиво, да толку что? Что проку, когда их с возницей четверо, а в школе двести курсантов, да полсотни охраны, да ворота, да сигнализация, да проволока под током, да в километре батальон особых войск, которые обеспечивают безопасность фельдмаршала, когда тот приезжает охотиться... Ночь была на исходе, когда Иван Егорович занялся подготовкой экипировки Лазарева. Делал он эту работу сам, ни на кого решительно не полагаясь не из природной недоверчивости, а лишь потому, что был в таких делах абсолютно педантичным, считая, что самая мелочная ошибка может погубить большое задание и людей обречь на смерть из-за рассеянности и совершенного пустяка. В маленьком партизанском вещевом складе он долго рылся, навыбирал разного и отнес к себе, а у себя уже, запершись, из отобранного повыдергивал брюки полугалифе, бельишко, кирзовые побитые сапоги, отыскал пиджак москвошвеевского происхождения, выпущенный притом не ранее сорокового года и не позже сорок первого. Был и свитерочек поношенный, со штопкой. Потом Локотков занялся документами. Это уже была большая работа, требующая не только умения, но и знаний, и расчетливой аккуратности по той причине, что чистые немецкие бланки на полу не валялись и представляли собой огромную, ничем не выразимую ценность для разведчиков. Шли эти бланки разве что по цене человеческих жизней, и потому при заполнении их ошибиться было никак нельзя. Лазарев в бумагах, изготовленных Локотковым, сделался Лизаревым, чтобы спросонья при проверке не оплошал; имя с отчеством Локотков ему сохранил прежние; на чистых драгоценных немецких бланках было тоже кое-что Иваном Егоровичем изображено; от усердия и мелкости работы Локотков даже взмок. Затем отсчитал он из казны сколько-то немецких марок и сколько-то советских сотенных, отметив дотошно в своем секретном талмуде сумму. Погодя пробежал усталыми глазами перечень дел по лазаревскому заданию, аккуратно сжег бумажку в печурке и занялся опять с утра надолго с Сашей и опять ни словом единым не обмолвился обо всей совокупной сути задания. О покраже начальника разведывательно-диверсионной школы майора Хорвата Лазарев должен был узнать через связного, совсем незадолго до самой операции, по плану - за сутки. ГЛАВА ВОСЬМАЯ Встреча была назначена на военном кл