адбище в Риге седьмого августа сорок третьего года, в восемнадцать часов. Швейцарский подданный запаздывал, и Грейфе, похаживая между рядами бетонированных могил, раздражался. В сорок втором швейцарец не осмелился бы опоздать, более того, он бы явился раньше. Впрочем, теперь это не имело значения, лишь бы в конце концов пришел. И он пришел почти на двадцать минут позже назначенного времени. Высокий, костистый, злой. Не посчитав нужным извиниться, он обругал порядки в Риге. По его словам, трамваи едва ходили. И вообще тут делалось черт знает что, в далеком от фронта тыловом городе ни за какие деньги невозможно нанять такси. А рестораны? Он совершенно не в состоянии есть в этом городе, издавна знаменитом своей кухней. На чем они теперь жарят? Изжога просто извела швейцарца! Они оба были в штатском - и оберштурмбанфюрер доктор Грейфе и швейцарский гражданин с отнюдь не швейцарским именем Мэлвин Дж. Стайн. Только Грейфе был одет похуже - в светло-сиреневом костюме моды весны тридцать девятого года; на швейцарце же был великолепный твидовый пиджак, светлые брюки и башмаки фасона "мокасины моего деда" - очень дорогие; доктор Грейфе знал и магазин в Нью-Йорке, в котором торгуют всякой эдакой ерундой за бешеные деньги. Что ж! Кому повезло в игре, у того не спрашивают, как он начал... Начальник группы "VI.С" усмехнулся своим мыслям. Неужели швейцарец будет молчать до тех пор, пока Грейфе сам не предложит свой товар? Неужели до этого дошла их самоуверенность? Неужели, с точки зрения их разведки, война выиграна одними русскими до открытия второго фронта? Нет, к счастью, начал Мэлвин Дж. Стайн. - У вас их много? - спросил он без всяких околичностей. - Кого их? - попробовал притвориться недоумевающим Грейфе. - Вы понимаете. - Нет. - Речь идет только об агентуре, заброшенной на длительное оседание. Другой товар меня не интересует. - Вы желали бы знать общее число? - На это вы мне не ответите, а если и ответите, то только частью правды. Вы, по всей вероятности, уверены, что для такого рода информации еще не наступило время. Ваше право - так думать. Но мое право - знать количество единиц, которыми вы располагаете сегодня, сейчас... - Лично я? Грейфе тянул время. Мэлвин Дж. Стайн желал знать бесплатно то, что стоило денег. Лгать же было бессмысленно: швейцарский гражданин был, несомненно, человеком осведомленным. - Лично я сейчас не могу вам ответить на ваш вопрос даже приблизительно. Я не готов. Швейцарец усмехнулся. - Допустим, - сказал он, весело глядя на оберштурмбанфюрера. - Ну, а качество подготовки этих ваших агентов? Это серьезные ребята? На них вполне можно будет положиться? Если мы приобретем у вас вашу агентуру, то мы должны знать ее качественный состав, степень ее подготовленности, сумму знаний; мы не можем платить за кота в мешке, вернее, за список кличек. В этом-то вопросе, надеюсь, вы осведомлены? - Сядем! - предложил Грейфе. Скамья была ветхая, подгнившая, но выдержала их обоих. Швейцарец вытянул бесконечно длинные ноги и набил трубку голландским темным табаком. Немец обрезал сигарку. - Меня не имеет смысла стесняться, - произнес Дж. Стайн. - Я свой человек. Если бы ваша доктрина осуществлялась менее истерическими способами и если бы не авантюристические склонности некоторых лиц, которых я не хочу называть, такие парни, как я, были бы с вами. Но теперь, когда ваше дело проиграно, у нас свои планы. Наиболее деловитых ребят из вашего состава мы заберем к себе. И вам будет у нас недурно, а главное - безопасно... Грейфе немного коробил стиль этого швейцарца. Он не привык к словам "ребята", "парни", "кот в мешке", "вам будет недурно". Язык официантов или грузчиков. Классический национал-социализм был более всего приучен к патетике. Впрочем, рассказывают, что сейчас сам фюрер ругается непристойными словами даже в своем кабинете... Грейфе вздохнул. - Что вы называете недурно? - Прежде всего, с получением иного гражданства и нового имени будет забыто ваше прошлое. - Кто это гарантирует? - Мы. - А кто, собственно, вы? - Для того чтобы меня понять, не требуется особая проницательность, мистер Грейфе. - Понимать-то я вас вполне понимаю, но наше взаимопонимание еще ничего мне не гарантирует. Мэлвин Дж. Стайн широко и дружески улыбнулся. Так, улыбаясь, они обычно хлопают собеседника по плечу. Но швейцарец не хлопнул Грейфе. Он спросил, вглядываясь в него своими светло-табачными зрачками: - Сначала товар, старина. А потом уже гарантии. Как они обучены, эти ваши мальчики? И бога ради, перестаньте кокетничать, я достаточно много знаю для того, чтобы не терять времени для уговоров. Мне нужен ваш контингент с подробностями, понимаете? Если специальный курс для длительного оседания занимает у вас всего полтора месяца, то это слабая подготовка... - Гораздо больше! - быстро солгал Грейфе. - Вы убеждены? Оберштурмбанфюрер сделал лицо слегка обиженного человека. Это ему легко удалось: в те дни, когда он с утра не начинал принимать свой серый порошок, брюзгливое настроение не оставляло его. Нынче на всякий случай, чтобы вполне и во всем отвечать за себя, он пил только бразильский кофе. И потому настроение у него было отвратительное. - У меня есть приятель среди ваших ребят, - медленно начал швейцарец, - не знаю, есть ли еще и сейчас, но во всяком случае был. Тогда вы готовили свою агентуру вполне ответственно и серьезно. А сейчас вы начали торопиться. Вам это не кажется, мистер Грейфе? Вы стали более заниматься количеством, нежели качеством, я ведь внимательно ко всему приглядываюсь, такая уж у меня служба... Он сильно прижал табак в трубке большим пальцем и несколько раз пыхнул душистым дымом. - Может быть, этот мой друг в Англии, а может быть, тамошний судья уже успел надеть на себя черную шапочку и моего приятеля повесили в Пентонвильской тюрьме: ваших парней англичане больше всего вешают именно там. Вот его готовили серьезно, ничего не скажешь... - Я не знаю, о какой именно подготовке идет речь, - с некоторым раздражением произнес Грейфе. - Может быть, вы будете так любезны и расскажете суть этой подготовки? - Буду. Расскажу, - пообещал швейцарец и еще немножко попыхтел трубкой. - Правда, это было в конце сорок первого, вы еще тогда не так завязли в России и могли себе позволять некоторую роскошь... "А если я тебя увезу в гестапо, - подумал вдруг Грейфе. - А там быстро выяснят, какой именно страны ты подданный! Впрочем, вряд ли они станут выяснять. Просто все мое уйдет к ним. Он предложит им то, что должно принадлежать по праву мне". И не в силах более сопротивляться своему недугу, Грейфе вынул из жилетного кармана порошок. - Что это? - осведомился швейцарец. - Вульгарная язва, - ответил оберштурмбанфюрер. - Вы сами ругали стол в Риге. Через несколько минут глаза его заблестели, а через четверть часа швейцарца слушал не скучный Грейфе, а вдохновенный Лойола. - И дальше? - спросил Лойола. - Он дал обязательство забыть о существовании своей семьи. Навсегда. Вернее, до тех пор, пока ему не напомнят об этом, то есть тогда, когда его служба окончится. Затем наступил ряд решающих испытаний. Первое, я помню, заключалось в том, что он должен был приехать из Гамбурга в Штутгарт без единого документа. Это в вашей-то нацистской Германии, где шага не ступишь без проверки документов. Кроме того, во Франкфурте, в вокзальном ресторане, ему надлежало вывинтить электрическую лампочку из бра на, допустим, третьем столике справа от входной двери. - И это, конечно, было выполнено? - Представьте себе, было. Затем в школе в Штутгарте он на протяжении еще двух месяцев не знал, что это за школа и кого, вернее, для чего в ней учат. Два месяца мой друг подвергался не столько экзаменам, сколько экспериментам, выдержит он эту дьявольскую нагрузку или надорвется. Вообще-то, ничего особенного: например, подъем по тревоге, конечно ночью, бег в кромешной тьме к шумящему морю и приказ прыгать вниз. Вниз - вероятно, с огромной вышины в штормовые волны... - Старые приемы, - перебил Грейфе, - еще в бытность мою... - Не мешайте, - грубо и властно приказал швейцарец. - Бытность ваша тут ни при чем. Из тридцати парней по первой команде не прыгнули двое, они были отчислены, так и не зная, к чему их готовили. А другие прыгнули, над морем была еще терраса всего в метре от обрыва. Помнится, мой приятель называл эту систему школой немецкого мужества по методу Опладена. Так? - Так, - кивнул Грейфе, - мы изучаем ее. - Теоретическое изучение не стоит ничего, - произнес швейцарец, - я вам рассказываю практику. Наутро, опять по сигналу тревоги, их уложили на плац группами по девять-десять человек. В центры воображаемых кругов диаметром не более четырех метров устанавливались гранаты. Затем команда: выдернуть предохранительную чеку! Взрыв, осколки летят над испытуемыми... - Разумеется, не все, но многое, - начал было Грейфе, - многое из школы немецкого мужества мы используем, конечно обогатив опытом войны. Наша агентура, предназначенная на длительное оседание, вербуется из ярых врагов системы Советского государства. Кроме того, они все абсолютно скомпрометированы своими поступками перед советским строем - здесь, за время пленения. Мы храпим их фотографии, как они расстреливают своих же сотоварищей, как они выламывают золотые зубы своим жертвам... - Вашим, вашим жертвам, - с усмешкой поправил Грейфе Мэлвин Дж. Стайн. - Здесь надо быть точным. Впрочем, все это элементарно. Ну что ж, будем откровенны, Грейфе. - Он уже не добавил "мистер", он стал разговаривать с оберштурмбанфюрером, как со своим секретарем или, того хуже, лакеем. - Будем откровенны. Ваша агентура сейчас не такого уж качества, какой вы готовили ее раньше. Один только страх перед возмездием - этого же мало, старина, неужели вам это нужно объяснять? Половину, нет, что половину, две трети ваших агентов мы можем списать сейчас же. В самом лучшем случае остается треть. Треть посредственных работников, жалких убийц, не имеющих никакой руководящей идеи. Три десятка из сотни. - Но, мистер Стайн, - оскорбился было Грейфе. - Так почем же они у вас ценятся? - словно не заметив блестящих зрачков Лойолы, деловой скороговоркой осведомился швейцарец. - Почем за десяток, за дюжину, за штуку, как мы будем договариваться? Где-то совсем близко, за их спинами, хрустнула сухая ветка, Грейфе обернулся и узнал своего шофера Зонненберга. Тот прогуливался, напевая: Лотхен, Лотхен, ты стрела в моем сердце, Лотхен, Лотхен, воют метели в России... - Хорошо, - вставая, произнес Грейфе, - мы еще увидимся... - Только не вздумайте меня пугать, старина, - оставаясь сидеть и еще сильнее вытянув ноги, ответил Мэлвин Дж. Стайн. - Если вы забудете, что у нас с вами джентльменское соглашение, я пожалуюсь кое-кому в Берлине. У меня есть связи, как это ни странно. Не правда ли, это странно? И если они будут пущены в ход, вам не сдобровать. В вашей симпатичной стране головы летят довольно быстро, не так ли? Протянув Грейфе руку, он спросил на прощание: - А как этот русский генерал-чекист Локоткофф? В прошлый раз вы говорили, что с ним покончено. Это подтвердилось? - Нет, - жестко ответил Грейфе, - впрочем, я ничего еще не знаю. Тут не так просто, мистер Стайн, тут совсем не так просто, как это может показаться гражданину невоюющего государства, вроде Швейцарии. Некоторые американцы это хорошо знают на своей шкуре, некоторые господа в годах. Была такая авантюра в Сибири, и генерал Грэвс, мистер Грэвс, ею командовал. Это было, как принято выражаться, еще у колыбели Советской власти. Но и тогда, даже тогда американцы поняли, что это такое - пытаться завоевать Россию. - Трудно? - захохотал швейцарец. - Очень трудно? Но ведь вы изучили ошибки этих глупых янки? Вы-то воюете иначе? Так под смех швейцарца Грейфе и ушел. - Чем скорее, тем лучше, - в спину ему произнес Мэлвин Дж. Стайн. - Я буду тут после Нового года, не позже. К этому времени товар будет готов, не правда ли? - Хайль Гитлер! - повернувшись к швейцарцу, произнес Грейфе. - Хайль-хайль, - с усмешкой ответил тот, - я приеду и отыщу вас. Если вы будете еще здесь. - А где же? - сурово спросил оберштурмбанфюрер. - Где же мне быть? - Бог мой, восточнее! - воскликнул швейцарский подданный. - Разумеется, восточнее. "Цеппелин" работает на Россию, значит, его место в Москве... На этом они расстались. Садясь в машину, Грейфе обтер платком лоб. Зонненберг на него внимательно посмотрел, пожалуй, внимательнее, чем обычно. - В Ассари! - сказал ему шеф. - И не таскайтесь за мной следом, когда вас об этом не просят. - Господин оберштурмбанфюрер забыл, что я и охраняю вас в тех случаях, когда вас не сопровождают автоматчики, - сказал шофер. - Это входит в мои прямые обязанности. Я несу за вас ответственность. Грейфе вдруг почувствовал усталость. Ужасную усталость. Серый порошок отработал свое. Теперь следовала расплата... или еще порошок... ГЛАВА ДЕВЯТАЯ С террористами - Ионовым и его лампадными мужичками Серым и Козачковым в дальнейшем занимался Игорь. Ивану Егоровичу было неловко самому расследовать эту дурацкую, с его точки зрения, затею. Был и смех и грех. Однажды во время разговора Игоря с Ионовым в землянку чекистов заглянул бородатый и косматый партизанский дед Трофим. Понадобился ему начальник за каким-то охотничьим советом. Ионов, завидев деда, посерел лицом и отпрянул подальше, почти вдавился спиной в песчаную стену землянки. - Вроде, здоровенный лось ходит, - сказал дед Трофим. - И сердитого нраву, не то что здешние лесные коровы. Собраться бы - застрелить... Польза хорошая, мясо дюже жирное... - Ладно, потом зайдете, - ответил Игорь. Когда дед ушел, Ионов произнес испуганным голосом: - Он. Точно он. - Кто он? - Генерал Локотков. Его именно так господин Грейфе описывал. Борода с едва заметной проседью, шевелюра густая, говорит просто... Игорь, с трудом подавив улыбку, стал записывать протокол дальше. Было ясно, в "Цеппелине" ничего толком про Ивана Егоровича не знали, а если там и опрашивали пленных, то те выдумали им бородатого и косматого генерала. - Да ну их к лешему, - добродушно отозвался Иван Егорович, когда Игорь рассказал ему комическое происшествие с дедом Трофимом, - давай, Игорешка, отправляй их на Большую землю. У нас тут дела поважнее есть... И подарил своему заместителю пачку папирос "Северная Пальмира" из посылки, которую получил от Ряхичева. Подарил еще и новомодный целлулоидовый подворотничок, второй же оставил для Лазарева: пусть походит последние дни здесь франтом. Ему он тоже дал пачку "Северной Пальмиры", а Инге подарил полученный от Виктора Аркадьевича одеколон "Мои грезы" и плитку шоколаду: будет прогуливаться с Сашей, погрызет. Но Саша подворотничок не подшил, папиросу не закурил, спрятал и то и другое, по его словам, на потом. Разжившись у подрывников трофейной гитарой, пел полюбившийся ему в эти дни чувствительный романс: Там под черной сосной, Под шумящей волной, Друга спать навсегда положите... И после бурного аккорда переходил к совсем уж рвущим душу словам: Он взглянул потухающим взором На дышащие негой леса, А в пространстве высот кругозором Там сияли над ним небеса... Пел он, что называется, сквозь слезы, но все-таки казалось, что Саша подсмеивается и над чувствительными словами, и над рыдающей музыкой, и над своими угрюмыми и томящимися слушателями: Он сказал с нап-р-р-ряженным усильем. Обращаясь к пер-р-р-натым певцам: "Наслаждайтесь свободой, весельем, Я же скоро уйду к праотцам..." - Репертуарчик бы надо освежить, - сказал дед Трофим, - к нам какие-никакие эстрадники приезжали, а такую муру никто не пел... Впрочем, один прибыл перед войной незадолго, так по нем так областной орган печати дал, что даже слишком резко, вроде "разнузданное мещанство"! - Пой, Александр, не слушай деда, - велел Златоустов, - он чересчур в искусстве силен. После войны руководить всем пением станет, а пока наша власть. Вечером, попозже, Лазарев сидел с Ингой на крыльце и рассказывал ей негромко, словно стесняясь: - Что били, это пустяки, это перенести можно: только у них другие ухищрения имелись, это я, правда, не видел, это мне рассказывали ребята наши. Вот дело нужно слепить - групповой побег. Или подпольная организация нащупана, а выловить-ликвидировать не могут, никто имен не называет. Тогда из другого лагеря привозят жену и сынишку. И вот сынишку и жену пытают всякими пытками на глазах у мужа и отца, который знает имена и не называет. - Ладно, перестаньте, - попросила Инга. - Для нервных неприятно, что говорить, - согласился Лазарев, и глаза его вдруг блеснули во тьме. - И больше того, Инга, минует война, справят люди День Победы с вином и закуской и постараются это дело начать забывать. Они все нервные, все с переживаниями. И даже еще так скажут: у этих самых палачей тоже жены с детьми имелись, если бы они своего оберфюрера или кого там не слушались, и их бы в газовые камеры согнали. Один у нас в лагере был, такой кроткий житель-проживатель, утверждал, что надо понять, а тогда можно и простить. А ежели я, некто Лазарев Александр Иванович, понять не желаю, тогда как? Не знаю, какие у вас взгляды, но я так рассуждаю: всех их, которые к делу пыток и этих ужасов были причастны хоть боком, надо уничтожить, чтобы никогда никому больше такое неповадно было... Она положила теплую руку на его запястье, он посмотрел на Ингу сбоку, словно удивился, кто это рядом с ним сидит, и попросил, вставая: - Извините! - Куда вы?! - удивилась Инга. - Рано еще. - Худо мне с людьми, Инга, - пожаловался он, - не могу ничего не делать, ожидать: слишком, видно, долго ожидал... - А один вы разве не ждете? - спросила Шанина. - Ведь вы же думаете? - Раньше думал, теперь бросил, - с коротким вздохом произнес Саша. - Только маюсь, и ровно ничего больше... Недели две он скрывался. Локотков сказал Инге очень нехотя, что Саша "на дальней базе". Потом она увидела его, за это время он отрастил себе полубакенбардики и усишки фасонной формы, отчего лицо его приобрело мерзейшее выражение уездного кавалера и души общества конца прошлого века. - Для чего это вы? - удивилась Шанина, и в голосе ее Саше почудилась обида. - А разве не идет? - Вы думаете, идет? - Уверен даже, - сладко улыбаясь, ответил Лазарев. - Любая дамочка с ума сойдет... - Я не знала, что вы просто пошляк! - удивилась Инга, и губы ее дрогнули, словно она собиралась заплакать. - Пошляк-пошляковский, - совсем засиял белыми зубами Саша. - В жизни живем мы только раз... Когда Инга ушла, Локотков сказал: - Для чего огорчил человека? - А разве огорчил? - обеспокоился Лазарев. Новая внешность Лазарева заставила Ивана Егоровича изменить ему биографию: теперь он сделался ленинградским торговым работником, судимым в Токсово за крупную недостачу в хозяйственном магазине. В лагере же, отбывая заключение, он научился шоферить. Происхождение - из рабочих, бывший член ВЛКСМ. И эту легенду, а также все подробности, с ней связанные, Саша запомнил к утру. На рассвете Иван Егорович заговорил с Сашей об одноногом матросе. Лазарев слушал внимательно. - Посетишь его. Он разговаривать будет скрытно, очень даже, возможно, резко. Ты не сдавайся и вдруг скажи фамилию Недоедов. От Недоедова ты. И еще скажи: с полиграфическим приветом. - С полиграфическим приветом, - повторил Лазарев. - Недоедов. - Недоедов, запомнил. - Ошибиться нельзя. Матрос этого не любит. - А как отыщу? - Помогут. Из Лопатихи доведут. - Это с ума сойти, какая у вас организация! - восхищенно сказал Саша. - Все насквозь пронизано. Локотков промолчал: говорить ему не хотелось и на душе было скверновато. Если бы Лазарев хоть немного страшился грядущего, Иван Егорович чувствовал бы себя лучше. А он готовился к уходу, как к празднику. Что же это? Служит им или вправду так чист сердцем и бесстрашен? Отпускать или погодить? В молчании они посидели, покурили табаку из лазаревского кисета, теперь Саша угостил Ивана Егоровича. - Ну, что ж, - сказал Локотков, поднимаясь. Встал и Саша. - Желаю удачи! - произнес Локотков. - Действуй, Александр Иванович. Саша не ответил. Из землянки они вышли вместе, бок о бок зашагали по базе. И тут Иван Егорович плечом ощутил, как вздрагивает Лазарев, и тотчас же понял: волнуется. Очень волнуется. И не будущего он боится, а чувствует это последнее перед расставанием недоверие. Тогда, придержав Лазарева плечом, Локотков сказал негромко, но так, что Лазарев расслышал каждое его слово, каждое, бесконечно нужное ему сейчас слово: - Будь здоров, товарищ лейтенант! Лазарев коротко вздохнул. Его горячая рука была крепко стиснута огромной рукой Локоткова. Было так темно, что они не видели даже лиц друг друга, и такая тишина стояла, что оба слышали чистый и тихий шелест густо падающего сухого снега. И наверное, это было очень хорошо - и тишина, и тьма, и снег, потому что иначе Лазарев бы не выдержал. Ведь ему сейчас, сию секунду вернули звание, его воинское звание, он знал уже: не такой мужик Локотков, чтобы оговориться, он не оговорился, он вернул Лазареву его честь, чтобы тот шел выполнять свою воинскую работу, как положено солдату, военному человеку, воину. Так постояли они во тьме, в чистоте и в тишине недолго; потом каждый зашагал в свою сторону - Иван Егорович к Дворищам, а Лазарев через многие километры к селу, на далекое собачье тявканье, туда, где фашисты играли на губных гармониках, где они пели баварские, или мюнхенские, или берлинские песни, жарили на свой манер гусей, стряпали свою любимую кровяную колбасу... Эту ночь Локотков проспал спокойно, а вскорости начали поступать сведения от связных, которые, не зная, зачем они это делают, проверяли и перепроверяли поведение Лазарева на территории, временно оккупированной немецкими захватчиками. Первое сообщение Иван Егорович получил из Пскова. Разведчица Г. сообщила оттуда, что "Л. вел себя вне всяких подозрений", "ни в какие помещения" не заходил, "кроме назначенного", после чего посетил рынок, где купил табаку, молока и бутылку водки; молоко выпил, закурил, а водку спрятал, с чем и отправился на вокзал, где находились в большом количестве мирные жители, угоняемые немцами на Запад. На станции "Л. познакомился с девушкой, а 27 октября вместе с ней сел в вагон и выбыл из Пскова в направлении Эстонии". Читая это сообщение, Локотков невесело усмехался. Ему было неприятно, что он проверяет Лазарева так дотошно, но иначе поступить он не мог. Если бы риску подвергалась его жизнь, он бы, конечно, не стал устраивать Лазареву эдакое вокзальное знакомство, но некоторое время он был обязан "пасти" Лазарева, чтобы убедиться наверняка в его верности и преданности делу... Несколько позже прибыла бумага о том, как Лазарев достиг Пскова. Как и было намечено заранее, Саша останавливался дважды - в Козловичах и Лопатихе. В Псков он вошел спокойно, никто его не задерживал. Документы, видимо, в полном порядке, потому что на немецком КПК Лазарев был пропущен быстро, без осложнений. Вскорости к Ивану Егоровичу заявилась разведчица. Олена и была той девушкой, с которой Лазарев "вместе сел в вагон и выбыл из Пскова в направлении Эстонии". Ее всю трясло: она попала в перестрелку между карателями и группой подрывников, "набралась страху", по ее словам, - и доложила, что Лазарев - "продажный гад". Локотков вопросительно на нее глядел. - И недели у эстонцев не батрачил, - быстро тараторила Олена, - пошел перед фрицами хвостом вертеть. Там, в Печках, у фрицев училище или чего такое, забор высоченный, не углядишь, и с дороги прогоняют. Он в эту школу и наладился. Я ишачу на кулаков, я дня-ночи не вижу, а он ручкой мне помахал и назавтра уже в лягушачьей форме. В охранники заделался лагерные. - Сволочь! - веселым басом сказал Локотков. - Гад продажный! - блестя глазами, повторила Олена. - И не стыдится. Довольный, аж прямо сияет. Пистолет при нем, усы закручены, фуражка немецкая с долгим козырьком - разжился, сатана хитрая, шоколадки для угощения по карманам распихнуты. Конечно, ему житье разлюли-малина. Даже песни поет. - Да что ты! - удивился Локотков. - Точно говорю! Что ни день, то он с ними дружнее. Они в Халаханью шастают на учение, курсанты эти, изменники, и он при них. Давеча, сама видела, яблоки моченые повез начальнику, целый бочонок. - Ничего, рассчитаемся, - деловито посулил Локотков, впрочем без всякого гнева. - Будет и на нашей улице праздник - повесим гада! Потом заглянула к Локоткову Инга, совсем тихая, молчаливая. Она ни о чем не спрашивала, догадывалась: Лазарев ушел на задание. Исполнилось то, о чем он так мучительно, так жадно мечтал, он делает дело. Но где? Какое? Инга не спрашивала, знала: все равно ответа не будет. Впрочем, в бригаде вообще было не положено спрашивать, кто где. Потом надолго наступило в новостях затишье. Иван Егорович ходил с подрывниками на железную дорогу, побывал два раза в Пскове под видом заики-полудурка, встречался со своими людьми, изготавливал документы, нужные для дела, затем долго охотился за провокатором Пучеком - чудовищным выродком, давно запродавшимся немцам... Этот Пучек снабжал желающих уйти к партизанам винтовками со спиленными бойками для того, чтобы немцы забирали этих людей "с оружием в руках". Он же выдал жандармерии двух немецких солдат за то, что они "давали слушать русское радио местным обывателям". Солдат увезли, а обывателей постреляли без суда. Пучек был казнен. Потом Локотков с Игорем зажали в погребе группу карателей и рванули их там гранатой; в общем, без дела не сидел, но думал все время о своем Лазареве. Наконец тринадцатого декабря, то есть за семнадцать дней до намеченного срока, разведчица, именуемая Е., доставила записку, датированную еще серединой ноября: "Намеченной цели достиг, ваше задание выполнено полностью, прилагаю схему постов "Ш", а также фамилии и их установочные данные. Жду ваших указаний на дальнейшие действия". Схема-план была точной, с приложением масштаба. Хорват и Лашков-Гурьянов жили в отдельных коттеджах на территории школы, расстояние между домиками - 300 метров, охраны особой нет, обслуживаются вестовыми, место проживания вестовых обозначено синими квадратиками. Лашков и Хорват имеют верховых лошадей - конюшня обозначена синим треугольником. Посты охраны территории школы обозначены... Е. хлебала суп из пшенички. Над партизанскими Дворищами в студеном зимнем небе крутился "хейнкель", никак не мог точно засечь партизан. Локотков писал Лазареву, шепотом диктуя себе: "...какая будет операция, известим впоследствии. Однако же в назначенную для нее ночь ответственным дежурным по школе надлежит быть вам, а заместителем - человеку, который вам известен и несомненно вашим приказам подчинится. Во время этого ответственного дежурства вы должны знать точно, где находится личный состав школы, а также его руководящие лица, как охраняется территория школы и кто послан на посты охраны. К моменту подхода к школе наших людей вы должны находиться в караульном помещении и исполнять свои обязанности, ваш же заместитель должен отдыхать..." Е. доела холодный суп и попросила закурить. - Иначе засну, - пригрозилась она. - Устала я до безумия. - А ты поспи, девушка, - посоветовал Иван Егорович, - обувку скинь и приляг под тулуп. Я писатель замедленный, мне писание таких бумаг соленым потом дается. Разведчица заснула быстро и во сне сразу заплакала. А Локотков все писал и писал: "Вы будете должны создать перед своим замом по охране видимость вызова по телефону, если тот будет крепко спать в то время, которое вам назначат позвонить по телефону. Разговора ни с кем вести не нужно, а когда будет звонок-отбой при нажатом контакте, вы должны создать видимость беседы с начальником школы и якобы повторить его распоряжения, сводящиеся к тому, чтобы подать к дому Хорвата упряжку лошадей. После этого вы выходите из помещения, но предварительно пробуждаете..." Тут Локотков подумал и переправил "пробуждаете" на "будите". Но и это ему не понравилось, тогда он написал "разбуживаете". "...предварительно разбуживаете своего зама и, передав ему приказание Хорвата, запрягаете двух коней и выезжаете из территории школы для встречи трех наших представителей, которые произносят вам условный пароль. Офицеры эти будут в форме гестапо. Вы въезжаете с ними в ворота и выполняете их приказания. После завершения операции вы следуете вместе с вышеуказанными офицерами в назначенное ими место". Перебелив письмо и оформив его, как было условлено с Лазаревым, Локотков разбудил разведчицу, порасспрашивал ее по интересующим вопросам и проводил своей тропкой к особо секретному выходу из лагеря, откуда провожать ее вышел Игорь. Е. благополучно добралась до Печек и уже через неделю доставила ответ от Саши. В этот раз она пришла совсем замученная, до того, что Иван Егорович сразу сдал ее доктору Знаменскому на особое питание и с надеждой, что Павел Петрович хоть какие-никакие "укольчики" сделает разведчице, потому что ее и ноги не держали, и плакала она по пустякам, и дергалась, словно контуженная. - Водочки ей надо выпить, - угрюмо сказал Знаменский. - В общем, сделаем. На этот раз Саша писал так: "Согласно вашему заданию, полученному мною от девушки 17 декабря ночью, будет, конечно, сделано все. Прилагаю декадный пароль, список руководящих лиц школы и др. В настоящий период вхожу в авторитет у командования, назначен командиром взвода охраны школы, имею обильные знакомства. Во мне прошу не сомневаться. С приветом, ваш Л." Пока Е. спала в новом партизанском госпитале, Иван Егорович опять писал свое письмо-инструкцию Лазареву. Здесь уже было сказано без обиняков, какая именно предстоит операция, и было еще назначено время в ночь на первое января 1944 года. В эту бесшабашную и гулливую пору Лазареву будет легче всего заменить какого-либо начальника караула по-товарищески, да и авось многие будут в подпитии, что, разумеется, поможет делу. Было в письме указано и место встречи с "офицерами гестапо", был и их пароль, было и задание Лазареву: обеспечить немецкий пароль на новогоднюю ночь. Оформлял письмо Локотков до утра и, провожая в этот студеный день разведчицу Е., сказал ей, что теперь они встретятся в сорока километрах от Печек, где Иван Егорович будет ждать девушку в условленном месте, потому что ей еще одну такую ходку не сдюжить. - Так фрицы вас там переймут, - сказала Е., вскидывая на Локоткова печальный взгляд. - Это ж самое логово. - Ничего, выгребусь, - спокойно ответил Локотков. - Я не раз бывал в логовах, друг-товарищ. С этого самого двадцать первого декабря даже привычное для всех окружающих наружное спокойствие оставило Ивана Егоровича. То ли все пережитое в войне дало себя знать именно в эти дни, то ли Лазарев забрал у него изрядно душевных сил и уверенности в себе, то ли огромные, горестные и замученные тревогой глаза Инги довели его до предела своим постоянным выражением вопроса, но, в общем, Локотков сам заметил, что порою овладевает им то, что называл он про себя петушковщиной. Теперь он все время, неотступно, и днем и ночью выверял предпринятые им действия, выверял и свои поступки и проверял сам - придирчиво, шаг за шагом, час за часом. Все будто бы получалось правильно, без просчетов и мельтешни, но и то, что получалось правильно, тоже тревожило Локоткова: ежели все больно ловко и складно, то еще раз следует выверить, потом поздно станет выправлять слабину. Самым трудным ему представлялось то обстоятельство, что он оказался в этом деле один, не мог решительно ни с кем посоветоваться, не мог ни у кого перепровериться. И спрашивал, и отвечал, и контролировал вопросы и ответы только он, никто больше. Двадцать третьего были к нему доставлены "гестаповские офицеры" - два эстонца и латыш, немного знающие по-немецки, а главное, умеющие выглядеть "иностранцами". Эту пресвятую троицу Иван Егорович уже давно углядел в дальнем подразделении бригады, бывая там по служебной надобности, но совсем их не знал и только нынче познакомился. Латышу было под сорок, его звали товарищ Вицбул, а эстонцев звали: одного - Виллем, а другого - Иоханн. Все трое были тощие и измученные боями. Локотков сразу отвел своих гостей в госпиталь, где молчаливый Знаменский должен был в самый кратчайший срок "довести ребят до кондиции", то есть нагнать им жиру и представительности, чтобы "не гремели костями". - Салом их кормить? - спросил Павел Петрович. - А хоть бы и салом. - Фрукты свежие давать? - И фрукты можно! Не жалей друзьям-товарищам, доктор, ничего! - А чашка крепкого бульона не подкрепила бы их силы? - книжным голосом осведомился Знаменский. - Так вы имейте в виду, Иван Егорович, я, кроме как мороженой картошкой и немецкими сардинами, ничем не располагаю. - К утру все будет, - пообещал Локотков, - а пока не жалей, доктор, сардин. И чего еще в загашнике запрятано, не жалей. Подможем! Он иногда любил так выражаться, Локотков, будто он закоснелый доставала. И за ночь чекисты действительно спроворили поросенка. Будущие "гестаповцы" лежали в своей тихой и тайной палате и ели, словно работали, и спали-отсыпались, наверное, за всю войну так, будто трудились. Раз в сутки Локотков делал им инспекторский смотр и выговаривал вежливо: - Слабо жиреете, господа гестаповцы. Щеки нужны, розовость, сытость во взгляде. Может, еще сардин желаете? "Гестаповцы" желали всего и от обжорства нещадно маялись непривычными к богатой и жирной пище животами. - Не мешайтесь вы в мою науку, - попросил как-то доктор Павел Петрович Локоткова. - С такой системочкой все прахом пойдет. Еще "гестаповцы" репетировали свой не слишком хороший немецкий язык, и тут, к сожалению, Иван Егорович ни в чем не мог им помочь. Он лишь шпаргалку им русскую сочинил - тему будущей краткой беседы с начальником школы Хорватом. Написано это было так: "Вы. Мы из гестапо. Вы господин Хорват? Он. Что-нибудь вам отвечает, вроде "так точно, Хорват". Вы. Господин Хорват, вы арестованы органами СС. Предъявите ваше оружие. Он. Вот, пожалуйста, мое оружие. (А если он сопротивляется, то вы арестовываете его силой и забиваете ему в рот тряпку, чтобы не верещал. Потом забираете все, какие есть, документы и вместе с Хорватом доставляете в наше расположение. А если не сопротивляется и не скандалит, тогда беседа ваша продолжается.) Вы. Где находятся ваши документы? Где находятся документы школы? Все ли это документы? Если вы подымете шум, мы вас уничтожим! Убьем! Застрелим! Вы будете убиты!" Эстонцы благодушно репетировали, лежа на своих топчанах, Локотков требовал от них свирепости, достойной гестаповских деятелей. Латыш сказал: - Сейчас мы выучиваем текст. А когда увидим этот сволочь, мы будем хорошо свирепые. Очень! Больше не надо! А сейчас мы еще не можем, мы не видим объект. Тут все свои люди, тут теплый печка, тут трудно делать злобу. Пожалуйста, именно так все будет... - Нет, так дело не пойдет, - сказал Локотков, - опасаюсь я, друзья-товарищи, за ваш немецкий выговор. И сам не понимаю. Приведу вам девушку одну, она займется, это ее специальность, а ваше дело небольшое: подчиняться. Инга, конечно, сразу догадалась, что эти люди будут связаны когда-либо с ее Лазаревым, но виду не подала и только все силы свои вкладывала в занятия, стараясь заставить "гестаповцев" правильно произносить те фразы, которые велел выучить Иван Егорович. Спросить, не понадобится ли в их обиходе еще что-нибудь, она, разумеется, не смела, только вдалбливала в свою "школу" назначенные слова с соответствующим произношением да курила беспрестанно, пользуясь тем, что "гестаповцев" табаком не обижали. Локотков же, запершись в своей землянке, трудился лично и неустанно еще по одной линии: изготовлял будущим "деятелям СС" достойное их обмундирование, знаки различия, ордена, обувь, головные уборы, портсигар; даже голландские сигареты "Фифти-Фифти" у него были "засундучены", все у него, у хозяйственного чекиста, имелось, "каждой веревочке место", как любил говаривать Локотков, обследуя поле боя и насупив брови. Еще в горячем октябрьском сражении, имевшем место на подступах к большому селу Жарки, аккуратный и умеющий думать далеко вперед, Иван Егорович, по словам комбрига, "солидно прибарахлился": поснимал мундиры с офицерских трупов, а если мундир был уж слишком безнадежно окровавлен, он срезывал погоны, отвинчивал ордена, значки, забирал документы, знал, что придет такой час - сгодится амуниция. И верно, вышел час, теперь очень даже сгодилось. На мундир товарища Вицбула Локотков укрепил два Железных креста, медаль "За зимовку в России", эстонцев наградил пожиже - по одному Железному кресту и медальки им дал какие-то, вроде латунные, так оно и следовало, если Вицбул - майор, а Виллем и Иоханн - лейтенанты. Впрочем, Иоханн попозже сделался оберлейтенантом, по той причине, что погоны обера оказались парными и почище. Все эти одежки и шинельки Локотков сам штопал, сам отпаривал, сам развешивал на самодельные распялки, чтобы не помять до назначенной минуты. И документы своим "фрицам" он изготовил - воинские офицерские книжки, командировочные предписания, еще какой-то листок с орлом и свастикой, на нем было написано об оказании содействия офицерам Грессе, Митгофу и фон Коллеру. И оружием для "гестаповцев" Локотков занимался, и группу прикрытия инструктировал, и группу разведчиков. Все это было трудной работой, потому что само задание в его подробностях он не мог расшифровать своим людям, а они из-за этого обстоятельства действовали словно в потемках. Поросенка "гестаповцы" прикончили без всяких видимых положительных результатов, съели, и вся недолга, на лицах это обстоятельство никак не отразилось. Немецкие сардины тоже не помогли потолстению. "Каким ты был, таким и остался", - произнес товарищ Вицбул, разглядывая себя в осколок зеркала. Еще случилась мелкая неприятность с парикмахером. Для фасонной стрижки приглашен был дед Трофим, который, по его словам, работая в театре, немного подучился на театрального парикмахера, потому что рабочим сцены служить было "бесперспективно". Однако же, начав с товарища Вицбула, он потерпел полное поражение, и самому Локоткову пришлось голову Вицбула побрить бритвой наголо. На Иоханна ни одна фуражка не лезла - косматый дед Трофим и его измучил, и сам измучился, покуда не приостановил свои эксперименты на "бобрике", который назвал "а ля Капуль". - В общем, давай выметайся отсюда, - вскипел Локотков, - тоже нашелся театральный парикмахер... Виллем сам сделал себе короткие бакенбарды, Локотков подбрил ему шею. Накануне отправления "гестаповцев" посетил комбриг. Пришел вечером, посидел, помолчал. Латыш с эстонцами беседу не начинали: не болтливые были все трое. Погодя комбриг сказал: - Забирает мороз. К тридцати жмет. Товарищ Вицбул ответил светским тоном: - Зимой так бывает. - Бывает даже больше, - поддержал Виллем. - Хорошо, что нет ветер, - живо откликнулся Иоханн. На этом беседа закончилась. Комбриг, выйдя из госпиталя, сказал Локоткову: - Ребята ничего, драться, если понадобится, будут. Ребята вполне крепкие, Иван Егорович, надежные... - Сомневаться не приходится, - ответил Локотков. Двадцать девятого декабря группа Ивана Егоровича выехала с главной партизанской базы на Ваулино, совсем недалеко от Печек. Сани долго путали следы, прежде чем, как говорят моряки, лечь на курс. Взвыла пурга. На "гестаповцах" еще были русские полушубки. Их немецкое трофейное обмундирование, отпаренное и отглаженное Иваном Егоровичем, было им же уложено в немецкий трофейный чемодан, на котором сидел сам Локотков. Эстонцы и латыш спали, как велел им доктор, - спать и осторожно кушать, как только представится такая возможность. За "гестаповцами" и Локотковым на нескольких парах коней, в розвальнях, двигалась мощная группа прикрытия. Там пели "Перепелочку". Ты ж моя, ты ж моя Перепелочка... В соломе угревались гранаты РГД, Ф-1 - свои, безотказные, привычные, под руками лежали автоматы. Рядом с Игорем, глядя перед собой в белое марево метели широко открытыми, замученными глазами, сидела Инга. Игорь спал. Перед выездом Локотков протянул своей переводчице автомат, сказал как бы невзначай: - Возьми, товарищ Шанина, это - лазаревский, тот, из-за которого ты меня поедом ела... Теперь Сашин автомат лежал на ее коленях. ...В то самое время, когда оперативники Ивана Егоровича втаскивали таинственный чемодан с обмундированием для "гестаповцев" в избу на окраине Ваулина, к школе в Печках подъехал "оппель-адмирал" доктора Грейфе. Шофер Зонненберг властно нажал на клаксон. Командир взвода охраны разведывательно-диверсионной школы рубильником включил прожектор у ворот и, высветив сверкающим светом машину, нажал кнопку "Сбор по тревоге". Только тогда солдаты охраны, делая вид, что страшно торопятся, начали разводить створки ворот. Командир взвода знал службу - и шеф и Хорват должны быть им довольны в равной степени. ГЛАВА ДЕСЯТАЯ За четыре дня до своего визита в Вафеншуле доктор Грейфе узнал, что его не то чтобы увольняют в отставку, но куда-то он будет непременно перемещен. Покойный начальник главного имперского управления безопасности Рейнгард Гейдрих не имел обыкновения увольнять - он уничтожал, и преемник его, Кальтенбруннер, поступал так же. Заменял же часто, "чтобы не насиживал гнездо и не выводил цыплят", как любили говорить приближенные главы СС и СД. Перемещения же, когда они проводились часто и поспешно, все-таки, как правило, предопределяли близкое и окончательное падение, и оберштурмбанфюрер, естественно, эти четыре дня пребывал в состоянии озабоченности. Кого Берлин прочил на его место, доктор Грейфе, разумеется, не знал, но кого бы ни назначили, разведывательно-диверсионные школы из цепких рук оберштурмбанфюрера явно ускользали, а именно в них содержалось и служебное, и материальное будущее доктора Грейфе, обладающего способностью смотреть вперед не только в смысле обеспечения своего существования награбленными ценностями, но и в смысле своей необходимости тем силам, которые после разгрома германской имперской машины несомненно будут испытывать острую нужду в людях, подобных Грейфе. А оберштурмбанфюрер желал, чтобы в нем испытывали нужду, и сейчас предпринял инспекционную поездку по школам только затем, чтобы на местах ознакомиться с досье агентов, заброшенных в Советский Союз на длительное оседание. Эти агенты должны были стать в будущем его основным капиталом, его ценностью, гораздо более немеркнущей, нежели любые сокровища мира. Ими он и собирался козырнуть в то решающее мгновение, которое виделось ему через каких-либо два-три года, в час капитуляции и конца рейха. Список заброшенных из Вафеншуле был невелик, всего девятнадцать человек. Люди эти, с их подлинными фамилиями, кличками и явками, были поименованы на специальном листке; теперь же Грейфе хотел только поглубже разобраться в биографиях, чтобы в решающие для его второй карьеры часы, а эти часы уже наступили, предложить свой "товар" швейцарскому поданному, ожидающему доктора Грейфе в Риге. Мэлвин Дж. Стайн желал иметь к новому году полные списки агентурной сети в Советском Союзе, и тогда он бы поручился, по его собственным словам, за будущее нынешнего оберштурмбанфюрера Грейфе. В противном случае Мэлвин Дж. Стайн всякую ответственность с себя снимает. Все это не слишком затрудняло Грейфе. Неприятно было только одно обстоятельство: швейцарский подданный, несомненно, не удовлетворится джентльменским соглашением. Ему понадобится официальный документ с печатью, но эти официальные документы в канцелярии "Цеппелина" оформлял ставленник еще Гейдриха - "гестапо в гестапо", как его именовали прочие, с которым доктор Грейфе не желал иметь никаких решительно дел, особливо на прощание. И оберштурмбанфюрер, инспектируя в этот раз свои школы, оформлял списки школьными печатями. Разумеется, это была опасная игра, "гестапо в гестапо" мог об этом пронюхать, но у Грейфе был простой выход: зная наперед, что Кальтенбруннер его в ближайшее время не примет, как не принимал он никогда никого из смещаемых или перемещаемых, Грейфе всегда мог бы объяснить, что готовил эти заверенные списки для того, чтобы передать их лично начальнику главного имперского управления безопасности, будучи уверен, что они представляют собой интерес. В грядущую же эпоху "штурм унд дранг" - "бури и натиска" такие списки не смогут не заинтересовать даже самого Гиммлера. С этими мыслями доктор Грейфе и прибыл в Печки. Покуда шофер Зонненберг, знающий церемонии неожиданных наездов шефа в подведомственные ему учреждения, медленно разворачивал машину, дежурный по школе уже выскочил с горном на плац, и курсанты в своем французском обмундировании и чешских кепи построились для торжественной встречи. Хорват и Гурьянов с престарелым князем Голицыным и другими мелкими деятелями встретили доктора Грейфе на правом фланге, преподаватель строевой подготовки Митгофф отрапортовал о том, что положено, шеф молча его выслушал и, сопровождаемый начальником школы и его заместителем, пошел в коттедж Хорвата. День выдался морозный, ясный, с одиноко падающими, медленными снежинками. Голубовато-серая стена курсантов не двигалась с места, оберштурмбанфюрер забыл разрешить им продолжать занятия. Впрочем, это не имело ни для них, ни для него ни малейшего значения. "Со временем или несколько позже разойдутся", - решил он. - Господин доктор будет обедать? - забегая за левое плечо Грейфе и проваливаясь в сугроб блестящими сапогами, спросил Хорват. - Или просто совсем легкие закуски и дичь? Есть превосходный тетерев. Грейфе думал. Ему было приятно это движение возле плеча, это почти порхание и восторженный лепет интеллигентного Хорвата. А за спиной дышал Гурьянов, сбивался, оторопев от страха, с ноги. Оба они не знали, зачем приехал шеф - карать или миловать, награждать или взыскивать. - Дайте только птицу, - сказал доктор Грейфе. - И пусть мой шофер принесет чемодан из машины, мне надо переодеться, замерзли ноги. Лашков-Гурьянов перестал дышать за спиной шефа: вернулся обратно выполнять приказание. А оберштурмбанфюрер СС Грейфе, не оборачиваясь, спросил в пустоту - Хорвата. - Как он? Хорват и услышал и понял: - Предельно старателен. Очень надеется на офицерский чин. Все его будущее связано с величием Германии... - Разве только его будущее? - сухо осведомился доктор Грейфе. Пока Хорват сбивал для шефа коктейль (Грейфе долго жил в Америке и усвоил кое-какие тамошние обиходные обычаи), старательный шофер Макс согрел оберштурмбанфюреру домашние меховые туфли, а солдат-истопник набил камин сухими, смолистыми дровами. Грейфе сел в кресло, привезенное из Пскова и обтянутое немецким кретоном - желтое с синим, вытянул ноги к огню, принял из тонких пальцев Хорвата мартини, пригубил и сказал: - Недурно. Потом осведомился: - Вы были когда-то барменом? - Так точно, - слегка смутившись, ответил Хорват. - В тяжелые для Германии дни мне приходилось делать многое... - Как и всем! - ответил шеф. - Как и всем или, во всяком случае, очень многим. Но это не повторится. Рейх никогда не забудет своих сынов, воевавших на Востоке, в этих проклятых местах... Он еще отхлебнул и прислушался. - У вас всегда так свистит ветер? - Это с Псковского озера, - пояснил Хорват. - Не всегда, но часто. - Вы берлинец? - Так точно. - Готовьтесь, Новый год вы будете встречать дома. Хорват замер с открытым ртом. Грейфе, видимо, приехал миловать и награждать. Это первый отпуск за всю войну. - Вы заслужили отдых, - со вздохом произнес шеф. - Мы все многое заслужили, не правда ли? И наши заслуги не забудутся, господин Хорват, нет, их оценят по достоинству еще при нашей жизни... "Что с ним?" - подумал Хорват. Разве мог он когда-нибудь предположить, что сам оберштурмбанфюрер станет с ним разговаривать на короткой ноге? И так просто, так любезно, так по-дружески! "Впрочем, он мой гость!" - решил начальник Вафеншуле. Разве могло прийти в голову Хорвату, что нынче он нужен шефу? Разве мог он вообразить, зачем шеф приехал в его богом забытые Печки? Разве мог он подумать, какую игру готовит господин доктор Грейфе? Потом, когда пришел Лашков-Гурьянов, шеф стал их поить со всем присущим ему в этом деле искусством и опытом. У него был огромный опыт спаивания. Он умел делать вид, что напивается сам, и поить других смертно. Он умел даже напиваться и все-таки сохранять в голове все, что было нужно. Он поил болтунов в Бостоне и Филадельфии, в Торонто и Марселе, он напаивал своими коктейлями двух нужных ему дураков в Вене до зеленого змия, он пил с испанцами и португальцами, с поляками и финнами еще в самом начале своей особой деятельности, и никто в нем не подозревал того, кем он был, все принимали будущего шефа "Цеппелина" за веселого малого, "совсем, совершенно, абсолютно не похожего на немца". Он умел походить и не походить. Он бывал легок и прямодушен, добр и щедр, сух и педантичен, он бывал таким, каким ему было нужно быть в данное время, в данной обстановке, среди данных людей. Сейчас он был прост. Он был доступен и настроен дружески к этим простым ребятам, исполнителям, работникам, почти нижним чинам. Он ведь не в своем кабинете. Он у друзей по работе, так выразился Грейфе. И китель он нарочно снял, пусть они простят его, он сделал это, чтобы погоны не мешали дружеской беседе. И пусть господа Хорват и Гуринов... виноват, Гурьянов... пусть они перестанут вскакивать и тянуться. И пусть выпьют. Мы же тут свои, у себя дома, мы можем наконец отдохнуть! Повар в парадном колпаке и в халате, взятом у фельдшера, принес глухаря и еще каких-то изрядно пережаренных птичек. Потом появились квашеная капуста с клюквой, соленые огурцы, салат из какой-то дряни. Но доктор Грейфе все ел и похваливал. И про воинские звания заговорил, про звания, которые они получат в самом начале нового года. Ему нечего было терять, и, наклонившись к Гурьянову, он сказал доверительно: - Все документы подписаны, в этом я так же уверен, как в том, что доктор Грейфе - шеф "Цеппелина"... (Шефу не было чуждо чувство юмора.) В новом году вы, господа, несомненно начнете новую жизнь. Он перешел на испанский коньяк и обильно наливал его Гурьянову и Хорвату. Глаза доктора Грейфе источали пламень. А может быть, это яркий огонь камина отражался в его зрачках? Камин пылал, ветер с Псковского озера тугими ударами охлестывал коттедж, здесь было жарко, почти душно. Глухаря, на удивление Хорвату и Лашкову, шеф вдруг стал раздирать руками; это было очень странно при изысканности манер оберштурмбанфюрера - руки, отламывающие крылья, выворачивающие лапки, шею, руки, которыми он раздавал куски глухаря, и его короткий смех при этом, и какие-то цитаты о древних германцах и о том, как они ели. И серый порошок, которым закончилась трапеза. - Язва, - сказал шеф, - язва желудка! Зонненберг вновь был вызван сварить кофе. - И принесите сыры, - велел Грейфе совсем пьяным голосом, - слышите, вы, старый пройдоха! Он был с ними предельно откровенен, Грейфе. Он даже сказал им, что его шофер пишет о нем сводки. Шофер получает специальные бланки. - Этот дурак только не знает, что я тоже когда-то был шофером, - хохоча, сообщил Грейфе. - И бланки с тех пор изменились чуть-чуть. Меня едва не назначили возить самого старика Гинденбурга, но он протянул ноги... У Лашкова-Гурьянова все плыло перед глазами. Хорват тоже изрядно насосался из истерического почтения к начальству. Грейфе кидал кости глухаря в раскаленные угли камина и смотрел, как они там спекаются и чернеют. - Теперь досье, - сказал он, - личные дела на всех ваших курсантов. Я же, черт возьми, приехал за делом. Вам понятно, господа? Вы отличные парни, и все такое, и мы с вами встряхнулись, но дело есть дело, как говорят проклятые янки. Что вы на меня таращите глаза, Гурьяшкин, разве я так уж пьян? Зонненберг убрал со стола. - Выпейте, Макс, - велел ему шеф. - Вы же сладкий пьяница, я знаю. Там есть ликер. Но имейте в виду, что именно сладкие пьяницы - это конченные люди. Им место в газовых камерах, так мы с ними поступим после последнего акта, в эпилоге. Выпейте и ступайте! И не лезьте сюда, пока вас не позовут! Макс ушел. Хорват еще подкинул дров в камин. Лашков-Гурьянов носил папки из соседней комнаты - папки с личными карточками, с фотографиями, папок было гигантское множество. - Послушайте, вы шатаетесь, - сказал ему доктор Грейфе, - вы налакались, как свинья. Вы здорово пьяны, Гурьяшко? - Никак нет, - вставая перед шефом, гаркнул Лашков-Гурьянов. У него были две таблетки феномина, и он успел их принять. И нашатырного спирта он понюхал в прихожей. Сильно понюхал. - Нет, вы пьяны! - засмеялся шеф. - Но я вас не осуждаю. - Папок еще очень много, - из соседней комнаты произнес Хорват. - И они рас... рас... падаются... Там действительно что-то падало. Грейфе взглянул на часы. Было около восьми. Тогда он решил, что эти пьяные идиоты ничего не поймут, вынул из бумажника свой список и прочитал вслух, какие фамилии ему нужны. Лашков записывал карандашом. Карандаш был жесткий, но Гурьянов писал жестким карандашом с умыслом: на втором листе бумаги у него останется копия. Он еще не знал, зачем ему эта копия, но не мог отказать себе в удовольствии иметь копию того, что нужно такому высокому начальству, как Грейфе. Вдвоем с Хорватом они отобрали нужные досье. Всего девятнадцать. Выдавленную карандашом копию Лашков успел вынести в соседнюю комнату, а там упрятать в карман френча. Доктор Грейфе сел к столу, Хорват услужливо повернул абажур так, чтобы свет не резал ему глаза. - Дайте карандаш, - сказал Грейфе, - слышите? Робея от собственной смелости, Гурьянов протянул свой - твердый. - В моей ручке кончились чернила, - брюзгливо пожаловался шеф. - Все кончается со временем. И открыл первое досье. Досье Вершинина - моториста душегубки. Ему сделали легкую пластическую операцию - единственному из выпускников. Это был надежнейший из надежных, из всех, кого знал Гурьянов. И все остальные были надежными для фашистов людьми. Они были очень замараны, эти изменники, их руки были по локоть в крови. Это они поджигали гетто, они загоняли людей в газовые камеры, они выламывали у трупов золотые зубы, они выдавали себя за партизан и расправлялись со всеми теми, кто был связан с лесными людьми. Даже Гурьянов побаивался этих курсантов, когда они обучались. - Вы можете подышать воздухом, пока я работаю, - сказал Грейфе. - В общем, убирайтесь к черту, вы мне не нужны. Он писал твердым карандашом. Твердым карандашом на листе бумаги, который лежал на стопке таких же листов. Что он писал? Гурьянов-Лашков уже совсем протрезвел. Или почти совсем. А Хорвата еще продолжало развозить, он ухитрился вынести в кухню наполовину опорожненную бутылку коньяку и как следует хлебнул из горлышка. Грейфе писал быстро, сверяясь со своей узкой и длинной запиской. И Гурьянов сообразил: у них, в "Цеппелине", нет такой картотеки. У них все данные сокращены. У них нет даже особых примет. В соседней комнате он включил радио и сразу же напоролся на речь Геббельса и восторженные выклики его слушателей. - Господин оберштурмбанфюрер! - заорал он. - Скорее, господин доктор, говорит Геббельс... Больше всего доктору Грейфе захотелось послать Гурьянова к черту, но это делать в данном случае никак не полагалось. Есть вещи, которыми не манкируют даже высшие лица в иерархии национал-социалистской партии. И, сделав приличное случаю выражение физиономии, Грейфе подошел к приемнику, шаркая своими меховыми туфлями. В это же мгновение на письменном столе зазвонил телефон: это новый командир взвода охраны Лизарев почтительнейше просил включить приемник, так как докладывает господин Геббельс... - Кто, кто? - хоть он и слышал, кто докладывает, спросил Гурьянов. Он впился взглядом в четкий почерк доктора Грейфе. Против фамилии Вершинина стояло название города - Новосибирск. Против фамилии Гогелло - Свердловск. Против фамилии Саенко - Ташкент. Против фамилии Озеров - Архангельск... - Что, что? - кричал Гурьянов. - Говорите яснее, у вас каша во рту... Теперь он все понимал - Гурьянов-Лашков. И прошлый разговор в часовне, тогда, осенью, он вспомнил. На длительное оседание, вот в чем дело. Они заброшены на многие годы, пока их не кликнут, пока их не позовут. Не важно, кто, какие хозяева, новые или старые. Они будут служить любым... Швырнув трубку, он вернулся к радиоприемнику. Грейфе слушал со значительным выражением лица, слушал, но, наверное, ничего не слышал, полулежа на тахте. Хорват стоял. В его звании полагалось стоять в таких случаях. И Гурьянов тоже стоял. "На длительное оседание, - думал он, - на длительное. Шеф забрал их себе "в сундук". Поэтому он и приехал один сюда. Шалишь, шеф, мне они тоже пригодятся. Я понимаю теперь, кому ты собрался продать свой "товар". Но ты подождешь! Ты еще подождешь! А я сделаю это быстрее тебя. Да, да, быстрее. Я продам их союзникам еще тогда, когда ты будешь только думать о сдаче. Я продам и получу подданство. Мне оно нужно, я маленький человек, я продам кое-что за право жить. А тебя все равно повесят!" - Хайль Гитлер! - завизжал из приемника Геббельс. - Хайль! - сказал Грейфе. - Как всегда, блестяще! - Нет слов, - выпучился Хорват. - Грандиозный оратор... - Зиг хайль, хайль, хайль! - гремел далекий зал, далекий Мюнхен. "Нет, они еще сильны, - подумал Гурьянов. - Они ужасно до чего сильны. Они в полном порядке!" Его холуйское сердце всегда сладко сжималось, когда чудилась мощь. Он готов был молиться на танковую колонну. Армада "юнкерсов", плывущая на восток, чтобы бомбить Россию, которая его вскормила и вспоила, вызывала в нем острое чувство восторга. От гусиного шага частей СС и СД его прохватывал озноб. Доктор Грейфе с выражением сожаления, оттого что принужден заниматься делом, вместо того чтобы слушать Мюнхен, направился к письменному столу. От выпитого алкоголя он очень побледнел. Или от порошка? - Счастливчик, - сказал Хорвату Гурьянов, - я вам бесконечно завидую. Новый год вы будете праздновать в Берлине. Кстати, вам следует немедленно начать готовиться. Мороженая птица, побольше дичи, масла, почему бы вам не побаловать семью. Сейчас я позову Лизарева, он все вам организует... Чтобы не тревожить шефа и не мешать ему телефонным разговором, за новым командиром взвода охраны был послан солдат-истопник. На лице парня, прибежавшего через несколько минут, выражалась веселая готовность ко всему, что угодно начальству. От быстрого бега он разрумянился, глаза его блестели. - Вам следовало бы сбрить эти дурацкие бакенбарды, - сказал ему Гурьянов. - И усы! На кой бес такие украшения? - Некоторым нравится, - стоя "смирно", руки по швам, произнес Лизарев. - В смысле девушек. Он поглядывал то на Хорвата, то на Гурьянова со странным выражением наглой скромности. - Господин Хорват будет праздновать Новый год в Берлине, - сказал Гурьянов-Лашков. - Он должен иметь с собой хорошую дичь к новогоднему столу, битую птицу - кур, уток, гуся, ему понадобится масло, шпиг. Надо организовать... Лизарев слегка подался назад. - В Берлине?! - громко удивился он. - А что? - спросил Гурьянов. Командир взвода охраны потряс головой и довольно глупо засмеялся: - Ничего особенного, просто позавидовал. В Берлине! Шутка ли сказать! Такой город. И во сне не снится - повидать! - Повидаете! - утешил Сашу Гурьянов. - Я в прошлом сентябре там был. Есть что посмотреть. И вы доживете, Лизарев... - Хотелось бы, - с усмешкой произнес Лизарев. - Дал бы там жизни! Он смотрел на свое начальство с дерзким выражением. С дерзким и загадочным. Только много позже, когда случился у него длительный досуг, вспомнил Лашков-Гурьянов это выражение лизаревских глаз и тон его, на который тогда не обратил решительно никакого внимания. Ах, если бы обратил! - Будет сделано, - бойко произнес Лизарев. - Только разрешите сейчас же на хутора отлучиться. С охотниками поговорю насчет дичины и остальное организую... - Можете, - отворачиваясь от Лизарева, ответил Гурьянов, - Чтобы к завтраму все было, к двенадцати ноль-ноль. Саша козырнул, щелкнул каблуками и вышел. Гудящий ветер с Псковского озера толкнул его в грудь, он повернулся, побежал по ярко освещенному сильными лампами плацу. Нужно было сейчас же написать, сию минуту написать, сию секунду. Но когда явится связная? И явится ли? И не заподозрит ли его Локотков в том, что он ловчит? Ветер все еще свистал в его ушах, когда он захлопнул за собой дверь в жарко натопленной караулке. Солдат-немец спал на нарах, из приглушенного репродуктора доносилось кваканье: заседание в Мюнхене еще не кончилось. Написав все, что нужно, об отъезде Хорвата, Лазарев-Лизарев разбудил солдата и, сказав ему, что идет на хутора по приказу Хорвата и Гурьянова, нырнул в лес за дорогой к Ново-Изборску. В темноте он не без труда нашел "свое" дерево. Следов к нему не было: связная не приходила. И записка, приготовленная на рассвете, лежала в дупле замерзшая. "Для выполнения задания подготовился. В расписание дежурств по охране включен на 1 января 1944 г. ответственным дежурным. Моим заместителем будет хороший парень. Пароль на 1-е число прилагается. Жду в назначенном месте. В деревне Ерусалимовка разместилась прожекторная часть, в деревне Запутье - каратели, в деревню Ангово возможен приезд фельдмаршала, командующего Ильменско-Псковским фронтом на отдых и охоту". Он помнил свою записку наизусть. Теперь сюда следовало положить еще одну - об отъезде Хорвата. Ветер с озера ударил с новой силой, сосны и ели заскрипели и заныли. Что делать? Срывать операцию? Но разве Гурьянов знает меньше, чем Хорват? Тем более что еще вчера, напившись, он болтал что-то насчет того, что непременно займет место Хорвата, который получает повышение. У них два ключа от сейфа, который стоит, кстати, в коттедже Гурьянова, а не Хорвата. Если же написать записку об отъезде Хорвата, то Локотков, не зная, кто Гурьянов и имеет ли смысл из-за него огород городить, может переиграть всю нелегкую игру. А если Хорват вообще не возвратится? Пристроится там в Берлине, мало ли какие у кого ходы? Что делать, с кем посоветоваться? Подождать тут связную? Но она не подойдет ни за что, да еще приметив возле тайника человека. Шел уже одиннадцатый час ночи, когда Лазарев-Лизарев возвратился в коттедж Хорвата. Главный начальник - шеф, оберштурмбанфюрер, одевался в передней, попыхивая сигарой. Опять они все выпили, это было видно по их рожам. Корзину с битой птицей и мешок с дичью Саша кинул у порога. Масло было отдельно, в беленьком берестяном коробе. - О, вы молодец! - сказал шеф, обдавая Лазарева-Лизарева сатанинским блеском глаз. - Снесите это ко мне в машину. Куры, я надеюсь, не мороженые? И, похлопав Лашкова по плечу, добавил: - В Риге этого не отыщешь, нет! Только в таких медвежьих углах, как тут. Кстати, медвежатину вы можете организовать? Когда "оппель-адмирал", солидно покачиваясь, выехал за ворота и на столе Хорвата зажглась синяя лампочка, означающая, что сигнальная система школы включена и колючая проволока на заборах под током, Гурьянов снял верхний лист со стопки бумаги. Но Грейфе был хитрее, чем думал про него Лашков. Почти всю стопку он бросил в камин, серый бумажный пепел еще был виден на дотлевающих углях. Одно только не сообразил оберштурмбанфюрер: девятнадцать папок лежали слева, остальные справа. Что ж, и это удача. Четыре фамилии с адресами уже были в кармане френча Лашкова. Остальные пятнадцать он перепишет пока без адресов. Там будет видно... - Еще немного коньяку? - заплетающимся языком спросил Хорват. - А есть? Лашков перекладывал досье, запоминая фамилии. - Он забрал мои продукты, - надтреснутым тенором произнес Хорват. - Пусть Лизарев опять сходит. Я не могу не иметь продуктов. - Сходит, сходит, - стараясь запомнить фамилии, быстро ответил Гурьянов, - все у вас будет, господин начальник, все... Стенные часы, снятые из приемной председателя Псковского исполкома, пробили двенадцать. В это самое время Локотков сказал: - Ну, что ж, будем собираться? Самое время, пока покружим, пока до места доедем, пока что. Давайте, не торопясь. Эстонцы и латыш, съев на ужин старого, костлявого петуха, спали сидя. На гестаповцев они все-таки похожи не были. Впрочем, насчет гестаповских офицеров у Локоткова были довольно туманные представления. Он видел их, как правило, мертвыми, в лучшем случае умирающими, а эдакими свободно болтающими, с сигарой в зубах - только в кино на экране, но в кино их играли русские артисты, имеющие о них еще более отдаленное представление, чем Иван Егорович. Так что шут его знает! Может, и бывают гестаповцы с такими лицами рабочих людей? Или обмундирование поможет? Выехали все-таки не скоро. Задержала отъезд Инга. Негромко, но очень настойчиво она сказала: - Все это вздор то, что вы тут обсуждаете. Пустяки. Я раньше много читала, очень много, и мне всегда было странно, что разные начальники так мало верят настоящим писателям... Локотков нахмурился. - А какие настоящие? - спросил он. - Откуда это видно? - Если захотите увидеть, увидите, - сурово ответила Инга. - А если только "проходить" художественную литературу, тогда тут ничего не поделаешь... И, раскурив козью ножку, пуская султаны дыма из маленьких ноздрей, она вдруг стала рассказывать о фашизме то, что знала из книг. Зрачки ее заблестели, бледные щеки стали розовыми. Латыш и эстонцы слушали напряженно, даже Иван Егорович перестал торопить с отъездом. - Тут главное - душевное хамство, - говорила Инга, - понимаете? Это у всех у настоящих описано. Пустота души. Им все равно, кого убивать, кого арестовывать, кого уничтожать. Они не думают, не рассуждают, они только выполняют приказы. Они - пустые. Ну, как это объяснить? На мгновение лицо ее стало беспомощным, несчастным. - Не понимаете? - Очень понимаю, - сказал товарищ Вицбул, - тут дело не в мундире и не в прическе. Тут дело в этом... Он хотел сказать "в душе", но постеснялся и лишь постучал указательным пальцем по тому месту, где предполагал у себя сердце. - Это надо понимать, и тогда все будет в порядке, - с облегчением вновь заговорила Инга. - Именно с этим мы сейчас и воюем. Один замечательный писатель описал таких полуживотных - топтышек, это и есть фашизм. Они уже давно не люди, давным-давно. И не только писатели, а те, кто побывал в их лапах, те рассказывают, как, например... Но она не сказала, кто "например", она назвала Лазарева "один человек". И, бросив курить, сбивчиво, очень волнуясь, стала рассказывать то, что слышала от Лазарева про лагеря, в которых он был. Локотков видел, что Инга дрожит, что ее мучает то, что она рассказывает, но он понимал, что "гестаповцам" нужен ее рассказ, и не прерывал, хоть время было и позднее. А когда они наконец выходили, в темных сенях Инга вдруг шепотом спросила: - Мы за Лазаревым едем? - Ох, девушка, и настырная ты, на мою голову, - сказал Иван Егорович. - Едем для хорошего, а чего случится, я еще и сам не знаю... Только к утру отряд прибыл на хутор Безымянный, к надежному человеку, который здесь под немцами прикидывался кулаком. Для вида был у него заведен немецкий сепаратор, но в подвале, за бочками с капустой, в норе держал дед новенькие, искусно вычищенные и смазанные ППШ. "До доброго часу, когда сигнал выйдет!" - любил он говорить. Здесь поджидал Локоткова старик Недоедов - злой, как бес, усохший до костей, прокурившийся весь до желтого цвета. - Аусвайсы тебе принес, на! - сказал старик, когда они заперлись вдвоем. - Бланков тут накрал, сколько мог... И пошел разоряться насчет "поругания святынь исторических и старого зодчества" в Пскове. Иван Егорович жадно считал бланки со свастиками, а Недоедов все громил фрицев и гансов. В последнее время руки у него стали сильно дрожать, он явно сдавал. И на вопрос о здоровье, сознался: - Жить тошно, Иван Егорович. - Нина как? - На посту, - с усмешкой ответил Недоедов. - В Халаханье корни пустила. Не по своему хотенью, по щучьему веленью. - А щука - это я? Недоедов печально усмехнулся. - Николай Николаевич как? - Кто знает. Забрали еще под седьмое ноября. Может, и живой, а может, и убили. Ладно, устал я, посплю малость. - Матроса-то видел? - Нынче видел. Пока живой. - Чего говорил? - Говорил немного. Ходит по своей каптерке, стучит деревянной ногой - скурлы-скурлы. Дал понять, что человека некоего он рекомендовал, а за дальнейшее не ручается. Забравшись на печь, Недоедов уснул. Опять, под стук немецких ходиков, потекло время, невыносимо медленное время. - Когда же? - спросила Локоткова Инга в кухне. - Что "когда же"? - рассердился Иван Егорович. Она промолчала. Тридцать первого, с рассвета, Иван Егорович, запершись с будущими "гестаповцами" в чистой половине дома, занялся их одеванием. Работа эта была нелегкая, Иван Егорович даже пыхтел, укорачивая брючины на товарище Вицбуле, которому загодя он присобачил два Железных креста и начищенную медаль "За зимовку в России". Латыш остался собой недоволен, даже закурив сигару. - Какой-то опереточный фашист! - сказал он. - А я лучше не могу, - обиделся Локотков. - Я и так голову с этим делом потерял. Сострой рожу зверскую, и вопрос исчерпан. Или пустоту сострой, как вас наша девушка учила по книгам. Товарищ Вицбул заскрипел перед зеркалом зубами, но лицо у него осталось усталым и добрым. И пустота тоже не получилась, неизвестно было, чем ее обозначить. - Глазами работай, - велел Иван Егорович, - показывай глазами, что ты начальник. Зверствуй! - Я солдат, а не артист, - обиделся товарищ Вицбул, - я могу убивать этих пьяных шимпанзе, но не могу их представлять... И зазря выкурил одну из двух трофейных сигар, так тщательно сберегаемых Иваном Егоровичем для самого спектакля, а вовсе не для репетиций. Виллем и Иоханн оказались ребятами посговорчивее, особенно Виллем, который, как выяснилось, даже был в мирное время участником самодеятельности и очень правдиво играл некоего мистера Джофферси в пьесе из жизни империалистов. - Я буду такой же, но только немец, - сказал Виллем, - я буду молодой миллионер, фат. Да. Но мне нужен портсигар. Без портсигар я не найду правду образа. Вы не думайте, нас учили по систем Станиславский, Константин Сергеевич. Мне обязательно, непременно нужно портсигар и чтобы щелкал. Иначе я буду вне образ. - Не было у бабы хлопот, так купила порося, - вздохнул Иван Егорович. - Где я тебе, друг добрый, портсигар возьму? Виллем пожал плечами. Иоханну Виллем придумал стек. Локотков запер своих "гестаповцев" на ключ в чистой половине избы от любопытствующих партизан и вырезал в лесу палку. Остальное доделал мастер на все руки товарищ Вицбул. Потом завязалась мелкая склока из-за орденов, Иоханн и Виллем считали, что по одному Железному кресту и по одной медали "За зимовку в России" им мало. Хоть они и были лейтенантами, но, по их представлению, уже узнали, что такое "млеко, курка и шпик". И вообще, гестаповцы куда чаще получали гитлеровские награды, чем простые армейцы. - Да что мне, ребята, жалко, что ли, - вконец рассердился Локотков. - Нету больше. Еще два было, осколком погнутые, курям на смех такие нацеплять. Пенсне есть, это пожалуйста, кто желает, может сунуть в глаз. То, что Локотков назвал пенсне, было на самом деле моноклем. Виллем очень обрадовался: монокль, по его словам, вполне заменял ему портсигар, с моноклем он возвращался "в образ". - А носовые платки? - вдруг вспомнил Иоханн. - Все гестаповцы, да, да, имеют платки. Я должен иметь платок, чтобы приложить его к нос. Или сморкаться. Иван Егорович заскреб голову. К счастью, платки нашлись у старухи в сундуке. - Заимообразно! - сказал Иван Егорович. Старик усмехнулся. - Эх, начальник, - сказал он, - для чего чепуху мелешь? Двух парней моих немцы убили, что мне со старухой теперь надо? Платочки - слезы утирать? Старуха вдруг взвыла, пошатнулась, Иван Егорович придержал ее, чтобы не упала. Потом долго она в голос плакала под окнами, а старик помаленьку пригублял самогонку из зеленого стаканчика, потчевал Недоедова, Локоткова, разговаривал сам с собой: - Слышно, кто под немцем пребывает, тому доверия потом не будет. Или это ихняя агитация, они на выдумки горазды. Но только зачем недоверие? Старый Недоедов вдруг захмелел, запел тоненько: Москва моя, страна моя, Ты самая любимая... Вновь спустилась ночь, последняя ночь перед операцией, которую Локотков нынче в уме окрестил вдруг операция "С Новым годом!". В сущности, все было сделано, решительно все. Больше ничего нельзя было предусмотреть. "Гестаповцы" уже досыта нахлебались куриной лапши и согласно медицинской науке дремали на перинах в жарко натопленной, чистой избе. Группа прикрытия, группа, остающаяся в засаде, группа разведчиков - все решительно, кроме выставленных часовых, отдыхали по приказанию Локоткова, ожидая его команды. Только связная Е., принесшая записку Лазарева насчет пароля, плакала возле печки: обморозила ноги. Локотков курил на крыльце. "Что ж, - рассуждал он, - Если Сашка продаст и мы услышим стрельбу, попробуем отбить наших "гестаповцев". Мне, во всяком случае, живым с этого дела уходить нельзя. Никак нельзя. Впрочем, так думать тоже нельзя. Невозможно так думать!" В одиннадцать десять с хутора Безымянного вышла группа разведчиков. До Вафеншуле было не более тридцати минут ходу. В одиннадцать сорок пять трое "гестаповцев" в лихо посаженных фуражках с высокими тульями и длинными козырьками сели в парные сани. Застоявшиеся сытые кони с места взяли наметом. Кучер - чекист Игорь - в тулупчике дурным голосом крикнул: "Эх, милые-разлюбезные!" - и полоснул обоих коней кнутом по крутым крупам. Иван Егорович со своей группой прикрытия видел, как фасонные, с гнутыми оглобельками коренного, сани помчались к мерцающим огням школы. Локотков засек время на своих трофейных, с фосфором часах: одиннадцать пятьдесят три. Операция "С Новым годом!" началась. Теперь Ивану Егоровичу оставалось только ждать. Инга стояла рядом с ним. Автомат Лазарева висел у нее на шее. И она ждала. Только ждала. Ждала, застыв совершенно неподвижно, будто неживая. Так ждала, что Иван Егорович даже ее окликнул: - Ты как там, друг-товарищ? - Нормально, - ответила она. - Ничего? - Ничего. И вновь они замолчали. ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ Гурьянов-Лашков хотел было встречать Новый год с преподавателями школы, как было условлено с утра, но часам к десяти уже изрядно напился и совершенно забыл о том, какое нынче число и какой день. В половине одиннадцатого к нему пришел парикмахер, и Лашков с ним тоже выпил, но бриться не пожелал, потому что "все ни к чему". А минут за двадцать до Нового года исполняющий обязанности начальника разведывательно-диверсионной школы в Печках обершарфюрер СС Гурьянов повалился на койку и заснул мертвецким сном пропойцы. Дверь Саше Лазареву-Лизареву отворил вестовой Гурьянова и приставленный к нему шпион из "Цеппелина", уголовник, по кличке Малохольный. Еще звали Малохольного за его длинную шею и тонкий голос Цыпа. Услышав деревянный, остуженный на морозе голос Лизарева: "Открывай, из гестапо", Малохольный подумал, что это сработали его доносы на пьянство Гурьянова, и угодливо настежь распахнул дверь в тамбур коттеджа. Три гестаповца, обдав Цыпу запахом сигары, топая подкованными сапогами и ведомые Лизаревым, прошагали в спальню обершарфюрера. Метнувшийся за ними Малохольный быстро схлопотал по уху и замер по стойке "смирно". - Стоять здесь, падло! - крикнул ему командир взвода охраны, не оборачиваясь. Гурьянов храпел с повизгиваниями. Цыпе было видно в дверь, как старший гестаповский офицер сорвал со стены автомат, разрядил его и бросил на диван, в то время как Лизарев выдернул из-под подушки храпящего Гурьянова пистолет и сунул себе в карман. "Тоже гестаповец!" - удивился про себя Цыпа и приметил, что Лизарев нынче без своих бакенбардов и без усов. Другой гестаповец сильно затряс Гурьянова. При этом стеклышко из глаза гестаповца выскочило и, играя отраженным светом, закачалось на шнурочке. Гестаповец вновь вправил его и опять дернул Гурьянова за руку. - Вон, сволочь, пшел! - забормотал обершарфюрер. В кабинете коттеджа зазвонил телефон, старший гестаповец медленно подошел к аппарату, снял трубку, послушал и сказал что-то по-немецки, чего Малохольный не понял. Зажглась синяя лампочка: школа под током, смертельно! Гурьянов-Лашков опять заругался. Тогда тот, что был со стеком, взял с тумбочки графин и вылил всю воду на голову обершарфюрера. Гурьянов сел. Пьяные его глаза тупо смотрели на немецких офицеров, которые уже успели снять шинели и держались в коттедже хозяевами. Гурьянов спустил ноги в трикотажных кальсонах с кровати. Самый молодой из гестаповцев швырнул ему штаны, предварительно обыскав карманы. Старший, майор, сел в кресло и зачмокал сигарой. На лице у него была написана скука, и было видно, что он никуда не торопится. "Пустые" глаза на этот раз удались. Серые щеки Гурьянова дрожали. Только натянув брюки, он начал соображать, что происходит. Цыпе было слышно, как он провякал какие-то немецкие слова, после которых старший гестаповец вынул из кармана бумагу и показал ее начальнику школы из своих рук. Гурьянов прочитал, тогда Малохольный увидел, до чего Сашка Лизарев главный среди гестаповцев: он по-русски спросил обершарфюрера: - Понял теперь, свинячья морда, изменник проклятый? Конечно, всю кашу заварил этот недавно прибывший сюда Лизарев. Он выследил Гурьянова, который, оказывается, работал на Советы и на коммунистов. Так что очень даже правильно поступил Цыпа, отправляя свои доносы в Ригу, в гестапо. Но в то время, когда подвыпивший Цыпа так себя хвалил, Лизарев вдруг заметил его глаза, поблескивающие из темной передней, и велел ему войти в комнату. Цыпа, изображая всем своим поведением величайшее послушание и преданность, вошел почему-то на цыпочках. Губы он сложил бантиком и шею вытянул, словно тугоухий, в ожидании следующих распоряжений. - Залазь в шкаф, - велел Лизарев. - Это как? - не понял Малохольный. - Сюда, в стенной шкаф! Живо! И Лизарев распахнул перед Цыпой дверь большого стенного шкафа, в котором висел парадный мундир обершарфюрера. И еще что-то штатское здесь висело, Малохольный вспомнил, пожива с еврейчиков, когда их угоняли из Эстонии - сжигать. - И чтобы тихо было! - рявкнул Лизарев, запирая шкаф на ключ. Цыпа не сопротивлялся. Слишком страшен был сейчас бывший командир взвода охраны школы. Такие, случается, стреляют не предупредив, а Малохольный не желал зазря расставаться с жизнью. Заперев шкаф и положив ключ себе в карман, Лизарев негромко по-русски сказал старшему офицеру, который занимался своей сигарой: - Предполагаю возможным начать погрузку документов? - Я! - по-немецки ответил майор. Его сигара лопнула в середине, и он старательно заклеивал ее большим красным языком. - Ключ От коттеджа Хорвата у тебя, рыло? - спросил Лизарев Гурьянова. - Здесь, - похлопывая себя по карманам френча, тухлым голосом ответил Гурьянов. - При мне. - Ключ от сейфа? - Здесь же! - Шинели мы оставим тут, - сказал Лизарев "гестаповцам". Гурьянов не видел, что он им подмигнул. - Пошли? Было всего двенадцать минут первого, когда они впятером вышли из гурьяновского дома. В здании школы с грохотом плясали курсанты, оттуда доносились ноющие звуки радиолы. С неба светили, мигали морозные звезды, снег под сапогами "гестаповцев" сердито скрипел. Гурьянов шагал словно бы в оцепенении, морозный ветер шевелил редкие его волосы. - Шнелль, шнелль, - подстегнул его самый главный и, видимо, самый раздраженный, майор, - шнелль! И вдруг навстречу им из-за угла приземистого вещевого склада вынырнули все преподаватели Вафеншуле, все вместе, и очень навеселе: и пузатый коротышка Гессе, и огромный Штримутка, и князь Голицын, приплясывающий на ходу, и приехавший в гости инспектор Розенкампф в своей дорогой шубе. Они шагали в ряд, забавляясь тем, что Штримутка показывал им настоящую старую прусскую выучку, и очухались только тогда, когда Саша Лизарев высоким, не своим голосом крикнул им в их пьяные, разгоряченные лица: - А ну с дороги! Не видите, господа из СС? Конечно, они увидели, и их прусский строй словно перерезало ножом, а старый князь Голицын даже очутился в сугробе. Они отдали честь - господа преподаватели Вафеншуле, а "гестаповцы" небрежно им козырнули - два пальца к длинным козырькам и какое-то урчание, его издал на всякий случай товарищ Вицбул. А обер-лейтенант посмотрел в лицо Штримутке "пустым" взглядом, как учила их товарищ Шанина, изучившая Лиона Фейхтвангера. Штримутка козырнул еще раз, уже вслед высоким гостям. А князь Голицын сказал по-русски: - Пожалуй, дело дрянь, господа! Когда вошли в коттедж, то прежде всего Гурьянову предложили открыть сейф. Он сделал три условных поворота, набрал пальцем шифр и еще раз повернул ключ. Лицо его совсем посерело. Майор вновь развалился в кабинете Хорвата, как сидел прежде у Гурьянова. Лизарев притащил из кладовки кожаные чемоданы. Офицер со стеком в три приема очистил сейф и вывалил все его содержимое в один чемодан. Другой офицер, у которого все вываливался монокль, носил папки с полок, те самые досье, которые так интересовали доктора Грейфе. Лизарев с трудом застегнул один чемодан, другой тоже быстро наполнялся. Дело шло быстро. - Овощи идут - тары нету, - со смешком сказал Лизарев и нажал коленом на крышку другого чемодана. Молодой лейтенантик подтянул ремни. Другой все еще носил папки. - Много там еще? - спросил Лизарев. - Найн, - сказал лейтенант. И поправился: - Колоссаль! Майор наконец сладил со своей сигарой и принялся ее раскуривать. Лизарев понес чемодан к саням, хлопнула одна дверь, потом другая. Гурьянов сидел не двигаясь на краю дивана, голова его кружилась, он сжимал виски ладонями. Конечно, ему следовало уничтожить те самые главные бумаги, которые были в его кармане, - список агентуры, засланной на длительное оседание. Несомненно Грейфе подглядел, когда слушал речь Геббельса. Этот обыск и арест - дело рук Грейфе, но как уничтожишь, когда проклятый майор не отводит от тебя своих сонных глаз? - Беда с этой тарой, - деловито сказал Лизарев, возвращаясь с корзиной в руке. - Придется сюда складывать... Гурьянов услужливо сказал, что в его коттедже есть еще чемоданы, но Лизарев оставил эти слова без внимания. Он вообще словно не замечал обершарфюрера, перед которым еще три часа тому назад тянулся и весело скалил зубы. Тогда Гурьянов покашлял в кулак и вежливо по-немецки объяснил майору, что-де за кухней, в чуланчике, хранится архив - документация позапрошлого года. И тут произошло нечто странное: майор не понял обершарфюрера. Впрочем, все тут же разъяснилось. - Ты говори по-русски, - велел Лизарев, - господин штурмбанфюрер твоего вонючего кваканья не понимает. Он сам... - Лизарев словно бы подумал и наконец вспомнил: - Он сам голландский... За спиной Гурьянова послышалось странное шипение, он оглянулся и увидел, что лейтенант с моноклем то ли кашляет, то ли плачет. Все трое - Лизарев и два офицера помоложе - ушли в кладовку, Гурьянов остался наедине с майором. Штурмбанфюрер зевнул с воем. Гурьянов тихо спросил: - За что меня, господин майор? Я... - Замолшать! - рявкнул штурмбанфюрер. И так как делать ему больше было решительно нечего, то он вынул из кармана пачку действительно голландских сигарет "Фифти-Фифти". Гурьянов, чуть-чуть осмелев, попросил закурить и показал на пальцах - одну, но гестаповец не дал. Он долго что-то вспоминал, потом показал на Лашкова и сказал громко: - Мерд! Гурьянов втянул лысеющую голову в плечи, лысеющую, хоть и длинноволосую. Товарищу Вицбулу было видно теперь, какие ухищрения производил этот тип со своей башкой, чтобы не выглядеть плешивым. Майор взглянул на часы и вздохнул. Лейтенанты с Лизаревым пронесли архив в ящиках от консервов. Потом они вскрыли письменный стол Хорвата и обыскали весь дом - с чердака до погреба. Часы на руке Гурьянова показывали без пяти два, когда Лизарев закрыл на ключ хорватовский коттедж. - Все? - спросил с козел Игорь. - Померзни еще, парень, - сказал ему комвзвода. - Тут дело такое, аккуратно надо. За нами езжай к тому дому... Гурьянова вели "гестаповцы". Но у крыльца гурьяновского коттеджа лопотал свой пьяный вздор князь Голицын. Наверное, его послал Розенкампф - разнюхать, в чем дело. - Пойдем в хату, - быстро распорядился Саша, - пойдем, господин князь, погреетесь маленько. И, увидев страх в стариковских глазах, слегка только повысил голос: - Ну? Не понимаете? Быстренько, на полусогнутых, эти гости шутить не любят. Пока обыскивали коттедж Гурьянова, старый князь несколько раз перекрестился. Дело действительно пахло керосином. Обыск был длинный, но пуще всего пьяного старика пугали звуки из шкафа: там чесался и чихал запертый на замок Цыпа-Малохольный. - Ночь, исполненная мистики, - сказал старый князь. - Вас ист дас? - осведомился майор. - Мистика, - с усердием повторил Голицын. И, приподнявшись, представился: - Князь Александр Сергеевич Голицын. - Они голландец, - разъяснил Лашков князю. - Но понимают по-русски. Майор с двумя Железными крестами на груди сердито зевнул, потом спросил громко, вытаращив на Голицына глаза: - Вы... князь? - Так точно, - ответил Голицын. - Зачем? - осведомился гестаповец. - То есть как зачем? - несколько смешался розовощекий и упитанный старичок, сидевший перед штурмбанфюрером. - Я рожден князем, и этот титул... - Можно молчать! - сказал голландец. - Уже все! Он раскурил свой сигарный окурок. Было видно, что он хочет спать. Потом он слегка склонил голову на грудь, и тогда Гурьянов ловким и быстрым движением достал свои давешние записки из бокового кармана, чтобы передать их князю. Тот вряд ли бы взял, тогда Лашков-Гурьянов закинул бы их за диван. Но проклятый голландец не спал и не дремал даже. Он просто так сидел и вдруг вскинул голову, когда бумаги уже были в руке Гурьянова. - Дать сюда! - не поднимаясь с места, довольно вялым голосом сказал голландец. И тотчас же Гурьянов увидел перед собой ствол пистолета, ствол "вальтера", направленный ему в грудь. - Именно это я и хотел, - произнес услужливым, паточным голосом Гурьянов. - Именно это. Случайно вспомнил, здесь, в нагрудном кармане... - Можно молчать! - опять распорядился голландец. - Иначе - фаер! Пистолет все еще был в его большой руке. А князю голландец сказал совсем загадочные слова: - Вы не есть больше князь. Никогда. - Как это не есть? - обиделся Голицын. - Так. Был и нет. - Как был и нет? - опять не понял старичок. - Я забрал, - произнес товарищ Вицбул, пряча "вальтер" в кобуру. - Финиш. И можно молчать! Ровно в четыре часа пополуночи Лизарев снял трубку и сказал: - Господину Гурьянову не звонить, они отдыхают! Связь с Псковом будет восстановлена, когда рассветет. Кто говорит? Командир взвода охраны Лизарев говорит, лично. "Гестаповцы" снимали с вешалки шинели, бывший князь Голицын, разжалованный нынче товарищем Вицбулом, тоже поднялся. - А вы, дедуля, не торопитесь, - посоветовал ему Лизарев, - над вами не каплет. Вы посидите здесь, отдохните. А если до утра кто узнает, что тут случилось, вас эти гости тоже увезут. Понятно - куда? И, обернувшись к Гурьянову, велел: - Одевайся. Отдельное приглашение требуется? Сани дожидались у крыльца. Игорь делал вид, что дремлет. Впятером они едва взгромоздились на чемоданы и ящики с документами разведывательно-диверсионной школы. Ворота Лизарев отворил сам и сам их аккуратно заложил бревном и запер на замок. Своему заместителю он сказал деловито: - Довезу до шоссе, пересядут в свою машину, и вернусь мигом. Шнапс наш не выпил? Береги, жди! Немца качало спросонья и от выпитого шнапса. Он тотчас же вновь завалился на нары. Лизарев-Лазарев крепко обнял Гурьянова за талию, Игорь сильно полоснул коней, мимо помчались ели и сосны в снегу. Операция "С Новым годом!" закончилась. Но все еще молчали. Первым заговорил Лазарев. Эти строчки он слышал от Инги, и они вдруг вспомнились ему на свистящем, морозном ветру: Как дело измены, как совесть тирана, Осенняя ночка темна... - Как? - спросил "майор СС" товарищ Вицбул. - Стих, - тихим и счастливым голосом пояснил Лазарев. - Ничего, так просто... Товарищ Вицбул Сашиных слов не расслышал. Кони внезапно остановились, к саням бежали люди в полушубках, в ушанках, с автоматами. - Есть? Живы? - узнал Лазарев голос Локоткова. - Гвардейский порядок, - ответил Саша. - Здесь он, сука, вот - обнимаю его, живой-здоровенький. Все тихо сделано, можете не сомневаться... Но Локоткова он не нашел, выпрыгнув из саней. Он столкнулся с Ингой и не сразу понял, что это она: никогда не видел в полушубке. - Я знала, - услышал он ее голос. - Я всегда знала, какой вы. Я в первый раз поняла и поверила... Они оба дрожали, и он, и она, он - потому, что позабыл одеться, уезжая из Вафеншуле, был только в кительке, она - потому, что увидела его, и, наверное, еще потому, что страшилась не увидеть никогда. - Ой! - воскликнула Инга. - Вы же без шинели... - Ничего, - сказал он, - теперь ничего. Теперь хорошо. Группа прикрытия зажала их, и они шли быстро в теплой, шумной толпе партизан. Кто-то накинул на Лазарева одеяло, или попону, или плащ-палатку - он не разобрал, кто-то сказал: "Ну, чистый депутат Балтики сзаду, как твой Черкасов" - он не услышал; холодная, бессильная рука Инги была в его руке, вот это он и понимал и слышал. Теперь ее никогда, никто не попрекнет им. Гурьянов один ехал в санях. - Как покойника везете, - глухо сказала Инга. - А он и есть покойник, - ответил Лазарев. - Труп. Только в избе Локотков подошел к Лазареву. Сердце Ивана Егоровича билось глухо, толчками с того самого мгновения, когда он услышал голос Лазарева. Но он не подошел к нему, потому что всей своей сутью понимал: помешает. А сейчас положил обе руки ему на плечи и, едва справляясь с волнением, глухим со стужи голосом, но громко, словно бы перед строем, произнес: - Здравствуй, товарищ лейтенант! И неожиданно для себя, повинуясь невообразимо сильному, почти яростному чувству счастья, обнял Лазарева, крепко прижал его к себе и, боясь лишних слов, добавил: - С Новым тебя годом, Александр Иванович, с Новым, счастливым годом! И спасибо тебе, что ты так... короче... доверие оправдал... В первый раз за все эти жестокие времена Локоткова вдруг прошибла слеза, но он поморгал, покашлял и распорядился: - Теперь водки, хлопцы, у меня есть заначка, отметим это дело по-быстрому. Лазареву почет и место. Товарища Шанину - рядом. Вокруг - "господ гестаповцев", пусть в своем виде с нами посидят. Игоря не забудьте... - Для вас шампанское есть, - сказал Саша Инге и выскочил к консервным ящикам. Там, среди бумаг Вафеншуле, имелась и его заначка - две бутылки французского шампанского, найденного при обыске. Он и их на стол поставил. - Однако ты парень проворный! - удивился Локотков. Хозяин принес десятилинейную керосиновую лампу, печеного гуся, томленую зайчатину в чугуне. Дважды выстрелило шампанское. - За победу! - сказал Иван Егорович. - За доверие! - сказала Инга. Она была очень бледна, глаза у нее блестели, нет, что там блестели - сияли. - За доверие, - повторила она, - без него не бывает победы. - Прозит! - сказал товарищ Вицбул. Он немножко запутался, где он сейчас, и даже сплюнул досадливо. - За ваше большое счастье, - произнес он, глядя отнюдь не пустыми глазами на Ингу и Сашу. - За большое ваше счастье, товарищ Шанина и товарищ Лазарев. ГЛАВА ПОСЛЕДНЯЯ В крайнее, почти обморочное изумление пришел Лашков-Гурьянов, когда окончательно понял, куда он попал и как его, доку и старого воробья, провели на мякине. С отвисшей челюстью, прерывисто дыша, произнес он слова, занесенные впоследствии в официальный документ: - Я никогда не предполагал, что партизаны умеют так работать... Крупная дрожь била бывшего обершарфюрера. Локотковские ребята, напирая друг на друга, разглядывали из двери чистой половины избы плененного изменника. Он сидел посередине комнаты на венском стуле, подобрав под себя ноги в начищенных Цыпой-Малохольным немецких хромовых сапожках. По бледному лицу его катился пот. "Гестаповцы" на его глазах стаскивали с себя мундиры, переодевались и переобувались. Железный крест с дубовыми листьями валялся, оторванный, на затоптанном полу, и никто его не замечал. Фуражка обер-лейтенанта откатилась в сторону и лежала у ног Гурьянова, она тоже теперь никому не была нужна. А Лашков все всматривался в своих похитителей зыбким, потерянным взглядом смертника и не понимал своего ослепления, когда принял он этих рабочих людей, наверное токарей, или паровозных машинистов, или электриков, за высокое гестаповское начальство. Страшно сделалось ему еще и тогда, когда узнал он Артемия Григорьевича Недоедова, с которым не раз ловил рыбу на Псковском озере и который, оказывается, был своим среди этих укравших его людей. Еще более страшно стало, когда в разведчице Е. разглядел он Катю-Катюшу, что снабжала преподавателей Вафеншуле лесной, дикой малиной. И дед здешний, хозяин хутора, к которому жаркими летними днями хаживал Гурьянов попить холодных сливок для укрепления здоровья, тоже оказался их человеком, специальным партизанским кулаком. Все, решительно все они были лютыми его врагами, все выслеживали каждый его шаг, и малину доставляли нарочно, и на рыбалку увозили со своей целью, и сливками потчевали в расчете на страшный конец гостя... Зябко и дико было сидеть ему среди этих людей, как бы и не замечающих его присутствия, хоть за спиной его и похаживал партизан с рукою в кармане, шагни - убьет. И курить хотелось, и выпить водки, а потом внезапно едва не завыл он, осененный мыслью, что вскоре будет расстрелян и нет ему никакого выхода, никакого спасения. Но тут же заторопился, мысли побежали вскачь - надо говорить поболее, объяснять, надо показать им свою замечательную осведомленность, свою полезность их разведывательным органам, не расспросов и допросов ждать нужно, а самому первому себя перед ними возвеличить и выставить в выгоднейшем для него свете. - Господин начальник, - слегка приподнявшись со своего стула, не позвал, но пролепетал Гурьянов, - господин начальник, кто тут, господа, начальник? Локотков выдвинулся вперед, молча окинул взором пепельное лицо Лашкова. - Господин, - повторил Гурьянов и еще чуть-чуть привстал, - вот у них, - он показал кивком головы на бывшего майора СС, - вот у них в кармане имеются чрезвычайной важности документы. - И что? - последовал ответ. - К вашему сведению, господин начальник, именно к вашему, я обязан все доложить конфиденциально и безотлагательно... - Отложим, - поворачиваясь к Лашкову спиной, ответил Локотков. И пошел искать Сашу, которого кормила Инга. У него, по его словам, "со страшной силой аппетит прорезался", от волнения последних суток ничего в Вафеншуле не мог есть, а тут хоть караул кричи - не оторваться от харчей. Инга держала перед ним посудину, а он ел из нее картофелины в крепком, густом мясном соусе, крошил зубами хлеб, хрупал холодным соленым огурцом. И простоквашу хлебал, и французское шампанское из горлышка допил - все в молчании, потому что вокруг тесно сгрудились партизаны, только теперь распознавшие, кто действительно герой этой необыкновенной истории. Спрашивать стеснялись, а лишь перешептывались друг с другом, вспоминая лазаревский концерт и песни его, вспоминая, как рванул он в бою гранатой не менее полдюжины фрицев, а потом "прибарахлился" сразу двумя автоматами. Иногда лишь до Лазарева и Инги доносились слова: - Это надо же!.. - Так он и в плену не был. Он туда заслан был нарочно. - Не наваливайся, Гришан! - На Героя потянет, точно... - Жрать силен! Как вернулся, так и приступил. - Там небось отравить могли. - А что? И свободно... - Отвяжись ты, Гришан! - А ну, давайте отсюдова, хлопцы, - сказал ребятам Локотков. - Он не выставка, он человек, и уставший еще. Давайте к выезду готовиться, не в музей пришли... Ребята, ворча, разошлись. Локотков присел перед дорогой с Лазаревым и тихой Ингой. - Ты чего все дрожишь, товарищ Шанина? - спросил он негромко. - Простыла, наверное, - за Ингу ответил Саша. - И полушубок я на нее надел, никак не отогреется. - А ты - отогрелся? - Я - нормально. Последние часы там, в Вафеншуле, немножко нервная система отказала, - сказал Лазарев, - напряжение было сильное. - С чего? - Думал, не поверите и не пришлете людей. Срок положил - до смены караулов. Ежели не пришлете, застрелюсь, к свиньям собачьим. Без доверия жить человек не может... - Это смотря какой, - взглянув на Гурьянова, невесело ответил Иван Егорович. - Вы вашу тройку особо должны выделить, - с полным ртом продолжал Лазарев. - Это ребята-гвозди, замечательные ребята, выдающиеся. У них нервов вовсе нет. Честное слово даю. Были такие минуты, я думал, верно, гестаповцы. Сильно давали типов, особенно этот, с моноклем. Хоть бы что ему, занимается своим стеклышком и никакого страха не показывает. - Это у него такая система, - не без почтительности произнес Локотков, - на букву С, забыл я фамилию. Создавать образ, понятно? В шестом часу локотковская группа, попетляв по лесу, легла на