. И еще одна девушка в пуховом платке тоже подошла к Левину и сказала ему: -- Настя. -- Вот с подполковником и поговорите, -- посоветовал ей Калугин, -- он вам может помочь. Голова у Левина все кружилась, и ему было трудно слушать, но основную мысль он уловил: эта девушка хочет быть санитаркой или сестрой. -- Ну да, ну да, -- сказал Левин. -- Отчего же, это вполне возможно. Вы зайдите ко мне. Это второе хирургическое, вам покажут, а моя фамилия -- Левин. Хорошо? -- Хорошо! -- ответила она робко и радостно. -- Но столько я еще ничего не умею. У меня другая специальность... была, -- добавила она после паузы. -- Это ничего, -- сказал Левин. -- Вы у нас подучитесь. И отвернулся-- так все заходило перед ним, запрыгало и закружилось. Но потом прошло, и он увидел командующего, который медленно прохаживался над самой водой, сунув руку за борт шинели. А Зубов стоял неподвижно и устало щурился на блестящий под солнцем залив и на катер командующего, показавшийся из-за скалы. Сверху же из гарнизона по крутой, скользкой дороге бежали люди -- их было очень много -- в черных шинелях, в молескиновых куртках, в регланах и унтах, в ярко-желтых комбинезонах. И "виллисы" командиров полков, отчаянно гудя, мчались вниз, чтобы не опоздать. Сердце у Левина билось учащенно, толчками, глаза вдруг сделались влажными, но это было не стыдно, потому что даже Зубов, человек, известный своей суровостью, все время с грохотом сморкался, очень часто отворачивая полу шинели и доставая оттуда платок. Проще было не прятать платок обратно. Команды никакой не было, но все люди на пирсе вдруг сами по себе встали "смирно" и замерли, пока катер швартовался. А когда матросы сбросили трап, такая сделалась тишина, что почти громом показался топот санитаров, вынесших первые носилки. Какая-то женщина в платочке, странно закидывая назад голову и раздвигая руками летчиков, пошла вперед. Это была Шура -- Левин узнал ее, -- жена штурмана плотниковского экипажа. Она упала бы возле носилок, если бы не Зубов, который поддержал ее и повел за носилками. Потом показались вторые носилки, и к ним кинулась та девушка, которая назвала себя Настей. Ее тоже пропустили, и она пошла рядом с носилками до самой санитарной машины, которую пятил, вывернувшись назад, Глущенко. Было очень тихо, и только Глушенко говорил умоляющим голосом: -- Товарищи офицеры, ну, товарищи офицеры, попрошу вас раздаться. Невозможно же работать, товарищи офицеры. Потом, видимо, Плотников сказал что-то смешное, потому что рядом с носилками раздался хохот и пошел волнами -- все шире и шире, и Левин увидел командующего, который тоже смеялся и укоризненно качал головой. -- Что он сказал? -- крикнул кто-то за спиною Левина, и смех стал еще громче и веселее. Было неважно, что сказал Плотников, но важно было то, что он вообще говорит и шутит, что он есть, что он вернулся. И толпа так сомкнулась, что шофер Глущенко взмолился отчаянным, визгливым голосом, и это тоже всем показалось ужасно смешно и забавно. -- Товарищи офицеры, -- просил Глущенко, -- вы ж мне машину раздавите. Товарищи офицеры, не давите на стекла. Товарищи офицеры, или мне комендантский патруль вызвать? После Плотникова понесли Курочку. Инженер лежал на высоко взбитой подушке, гладко выбритый, со следами пудры на ввалившихся щеках, и улыбался недоверчиво, растерянно и как-то иначе, чем раньше. А рядом с ним шла жена, та жена, которая причинила ему столько горя, -- высокая, статная, в хорошо сшитом сером костюме, гладко причесанная, и поглядывала на всех вокруг равнодушно и немного недоумевающе, словно еще не понимала, что произошло и почему все так торжественно и счастливо встречают ее ничем не примечательного мужа. И хоть она ему не писала, или если писала, то не так, как писали другие жены, -- теперь она шла рядом с носилками и рука ее была где-то возле подушки, словно нынче она признала своего мужа. За Курочкой понесли еще носилки, и незнакомый врач из морской пехоты что-то быстро и старательно докладывал командующему, который кивал головою и приговаривал: -- Добро, ну, добро, отлично, молодцами действовали... Одна "санитарка" уже ушла, теперь уходила вторая, но командующий, увидев Левина, остановил машину и приказал Александру Марковичу ехать с инженером и его супругой. Он так и сказал -- "супруга", и глаза его в это мгновение неприязненно и жестоко блеснули. -- И зачем вы выходите! -- пожурил он Левина. -- Рано вам еще, расхаживать... Александр Маркович оказался в машине. Снаружи к стеклам, расплющив носы, прижимались какие-то незнакомые лица, но шофер дал газ, и носы пропали, только шум, подобный грохоту волн, еще долго доносился с пирса. -- Ну что? -- спросил инженер Левина, точно виделись они час назад. -- Да вот так... -- Это моя жена -- Вера Васильевна, -- сказал Курочка. И улыбнулся, словно ему было чего-то неловко. -- Суровые у вас края! -- произнесла женщина, повернувшись к Левину. -- Ни дерева настоящего, только камни да море... Она говорила, словно читая книгу, а Курочка с жадной нежностью смотрел на нее, и казалось, что он не верит, что это она, его жена, что она приехала сюда, что н видит се и слышит ее низкий, глубокий голос. А Левин молчал, поджав губы, и думал: "Поскорее бы госпиталь, поскорее бы кончилось это унижение..." -- Ты через денек-два уезжай! -- сказал жене Курочка. -- Трудно тут тебе будет и... тоскливо... У госпиталя тоже стояла толпа летчиков, но тут командовала Анжелика, а с нею шутки были плохи, особенно в тех случаях, когда она находилась при исполнении служебных обязанностей. Толстая, на коротких ногах, в черной шинели, подпоясанной ремнем, с решительно поджатыми губами, с сизым румянцем на налитых щеках, она расхаживала возле госпиталя и грозно посматривала на молчаливую толпу. Потом спросила: -- Чего собрались? Все равно в отделение никто пропущен не будет. Издали робкий голос нерешительно произнес: -- Просим сообщить, как с ними и что. Нам интересно, мы однополчане. Анжелика всмотрелась в толпу и ответила только тогда, когда узнала "однополчанина". -- Вот я доложу, Кротов, вашему командиру полка, что вы безобразничаете, -- сказала она, -- тогда будет вам вовсе неинтересно. -- Ну и на здоровье, -- ответил издали Кротов женским голосом, -- мы вас не испугались. Малюта Скуратов, а не медработник! -- И Малюту доложу, -- крикнула Анжелика, -- любым женским голосом можете говорить, я все равно узнаю. Закройте двери, Жакомбай, и без меня никого не впускайте. На Жакомбая можно было вполне положиться -- уж он-то не впустит. В вестибюле Анжелика сбросила шинель, заглянула мимоходом в зеркало и пошла надевать халат и косынку. Потом медленно -- она всегда ходила не торопясь, -- делая смотр всему, что попадалось на глаза, зашла в палату, где лежал Черешнев -- стрелок-радист плотниковского экипажа. Новичок дремал. В другой палате, рядом, Левин толковал с докторами-терапевтами насчет состояния здоровья Курочки. А Вера Васильевна, позевывая, перелистывала журнал, словно военинженера и не было здесь. "Разве это человек! -- патетически подумала про Веру Васильевну Анжелика. -- Это только красивая самка и более ничего, да, да, более ничего". У Плотникова сидела незнакомая женщина, и он ей что-то говорил медленно и значительно, а она плакала обильными и счастливыми слезами. "Это жена, -- подумала Анжелика, -- или будет настоящей женой". Жена штурмана Гурьева, - Шура, сидела низко склонившись к мужу и что-то ему шептала, а он прижимал к губам ее ладонь. И все это вместе вдруг расстроило Анжелику. Она сердито засопела и спросила в коридоре незнакомого летчика, как он сюда попал и кто ему выписал пропуск. У летчика пропуска не было, и у второго -- капитана -- тоже не было, и еще у двух не было. Взбешенная Анжелика, стуча каблуками и ставя ноги носками внутрь, выскочила на крыльцо. Жакомбая там не было, а вместо него стояла Лора и чему-то смеялась. Незнакомый стрелок-радист угощал ее тыквенными семечками, она весело их лузгала и говорила кокетливо: -- Уж вас только слушай! Уж вы наскажете! Нет, нет, слушать даже не хочу! -- Воскресенская, пройдите за мной! -- сказала Анжелика. Лора прошла. И тотчас же быстрым шепотом заговорила: -- Жакомбая товарищ подполковник Дорош отсюдова сняли. Что быыло! Кок-то Онуфрий про подполковника Левина выразился, что все равно ему не жить, потому что ничего ему даже и не вырезали, а просто как было все зашили. Будто ему все известно, а от кого ему известно, мы хорошо знаем. Там две санитарки были, когда флагманский хирург руки мыл, они и слышали. Ну и дальше стал говорить Онуфрий-то, что его Левин наказал, а он этого не простит. Сидел бы, говорит, да о своей смерти думал, нечего на людей кидаться, когда самому жить всего ничего. И выразился по-хамски. А Жакомбай как на него наскочит! Даже пена изо рта пошла -- не верите? Это все сделалось как раз, когда все на пирс отправились героев наших встречать. Ну, которые выздоравливающие -- все, конечно, за Жакомбая, второй кок -- Сахаров -- даже в слезы ударился. Не могу, говорит, я с таким змеем работать, у него, говорит, воспаление злости на все человечество. Девочки наши тоже все разволновались. Верка до сих пор плачет, а майор Ольга Ивановна даже капли пила, не верите? Так это хорошо, что вы в это время тут не были и не переживали, просто счастье ваше. А что я тут стою, так это мне подполковник Дорош приказали. Стань, говорит, Лорочка, тут и смотри, чтобы все нормально было! -- Хорошо! -- сказала Анжелика. -- Но что же такое, по-вашему, "нормально", когда полон госпиталь товарищей летчиков набрался и никто понятия о пропусках не имеет. Какой-то кошмар! В коридоре Анжелика встретила Жакомбая. Он был бледнее обычного, но держался спокойно и на вопрос Анжелики, чем все кончилось, ответил, что получил взыскание. -- Серьезное? -- Справедливое! -- сухо ответил Жакомбай. Один глаз Анжелики вдруг наполнился слезою, нос густо покраснел, она всхлипнула, сильно сжала руку Жакомбая возле локтя и сказала прерывающимся голосом: -- Спасибо вам за подполковника Левина, Жакомбай. Разумеется, это не следовало делать на военной службе, но как человек, как гражданин я не могу не поблагодарить вас, не могу не высказать вам, что вы... -- Не надо высказывать, -- совсем сухо перебил Жакомбай. -- Ничего не надо высказывать. Я плохо поступил, неправильно поступил. Разрешите мне идти? И вышел, аккуратно затворив за собою дверь. К вечеру, едва улеглась суматоха с плотниковским экипажем, начальник госпиталя созвал к себе совещание. Судя по его тону, ожидались крупные бои и в связи с этим большие поступления раненых. Готовы ли врачи? Есть ли заминки, неувязки, неполадки? Какие будут вопросы? Было задано несколько вопросов. Полковник ответил. И, отвечая, почему-то смотрел на Александра Марковича. -- Больше ни у кого вопросов нет? -- еще раз спросил полковник. -- У меня лично никаких вопросов не имеется!--подавляя раздражение, подчеркнуто официальным голосом сказал Левин. Дополнительно начальник госпиталя сообщил, что на помощь извне в дальнейшем рассчитывать будет невозможно. Кто не справится, пусть пеняет на себя. Впрочем, в особых случаях своевременно данные заявки начальников отделений учтутся. У кого имеются такого рода заявки? И, барабаня по столу пальцами, он исподлобья оглядел своих подчиненных. Потом взгляд его остановился на Левине. Все молчали. Промолчал и Левин. -- Значит, ясно? -- спросил полковник. -- Абсолютно ясно! -- ответил Левин и поднялся. Ему было душно и хотелось на воздух. Кроме того, он много ходил сегодня, и, наверное, поэтому в желудке вновь возникло ощущение тяжести. А во время совещания он почувствовал и боли тоже. Вечер был не холодный, уже весенний, но с залива приполз такой густой мозгло-молочный туман, что в двух шагах совершенно ничего не было видно. Опираясь на палку, Левин постоял на крыльце, потом сел на скамеечку, сделанную Жакомбаем еще прошлым летом, и стал вглядываться в белую пелену, плотно облепившую весь городок. Ощущение тяжести прошло, дышать стало легче, и на мгновение он вдруг почувствовал себя молодым, здоровым, веселым, таким, что ему и черт не брат и море по колено. "А что,-- подумал он, -- я и в самом деле не очень стар! Вот кончится война, поеду на юг, буду купаться в теплом море, пить кислое вино, есть виноград. И вернусь загорелым, черным, таким, что меня никто не узнает". -- Отдыхаете? -- спросил кто-то из тумана. Голос был знакомый, но он не узнал его сразу. И ответил осторожно: -- Отдыхаю. А кто это? -- Вольнонаемный! -- ответил голос, и Александр Маркович почувствовал, что человек, который подходил к нему из влажной белой тьмы, пьян. Синяя лампочка над крыльцом госпиталя на одно мгновение осветила длинный белый нос кока Онуфрия, и вновь лицо его исчезло в тумане. -- Разрешите обратиться? -- спросил кок Онуфрий. Левин вздохнул и разрешил. Если бы он был волевым командиром, он прогнал бы Онуфрия вон. -- Разрешите сесть? -- спросил опять Онуфрий. И сесть тоже Левин разрешил, обругав предварительно себя за то, что распускает людей. Помолчали. Руководящий повертелся на скамейке и вздохнул два раза. "Сейчас храпеть будет, -- почему-то подумал Левин. -- Вот и хорошо. Он уснет, а я уйду". -- Обидели вы меня, товарищ подполковник, -- еще раз вздохнув, сказал кок, и в голосе его Левин услышал не обиду, но злобу, ничем не сдерживаемую, давящую. Стараясь не поддаваться этому тону, он ответил почти шутливо: -- Не понравилось дрова колоть? Кок молчал. От залива потянуло холодом, Левин поднял воротник реглана. -- Не понравилось,-- с вызовом сказал кок. -- А чего тут нравиться? Даже интересно -- чего же тут может нравиться? -- С горя и напились? -- спросил Левин и сразу же почувствовал, что этого вопроса задавать не следовало. -- Я не напился, а выпил, -- сказал Онуфрий. -- Это две разницы -- напиться и выпить. Почему не выпить, если отгульный день? Вполне можно выпить. И безобразия я никакого не делаю. Сижу себе тихо, покуриваю. Может, вы желаете закурить? Левин не ответил. -- Не желаете? Пожалуйста, если не желаете, я со своим табаком не лезу. А что обидно, товарищ подполковник, то обидно. На всех угодить невозможно. Который человек больной, ему что ни подашь -- все трава. Больной человек никакого вкуса не имеет, у него температура, и ему только пить подавай -- воды. Думаете, я не понимаю? Я никакой не кашевар, я, извините, в старом Петрограде в ресторане "Олень" работал, не скажу что шефом, но именно помощником работал и все своими руками делал. Я, товарищ подполковник, любое блюдо могу подать и любой соус изготовить. Например, соус кумберлен -- кто приготовит? Я. Или тартар к лососинке -- пожалуйста, или бешемель для курочки. Да что говорить -- филе миньон, пожалуйста, с грибками и почечками, консоме, претаньерчик, бульон с пашотом, борщок с ушками, селяночку по-купечески -- отчего не сделать? Или, допустим, дичь, или жиго баранье, или десерт любой -- пожалуйста. А тут -- здрасте -- не угодил. Сержанту, понимаете, Ноздрюшкину да солдату Понюшкину не угодил! А тот Ноздрюшкин со своим Понюшкиным -- чего понимают? Картошки с салом да сало с картошками -- вот и все их понимание! -- А знаете, Онуфрий Гаврилович, -- вдруг перебил Левин, -- нет ничего хуже вот этакого лакейского пренебрежения к Ноздрюшкину и Понюшкину. Вы что -- людей презираете, что они не знают, какой это такой соус кумберлен? Ну, и я не знаю, что такое соус кумберлен. .. -- Не знаете? -- Не знаю. -- А когда не знаете, -- сказал Онуфрий, -- когда не знаете... И замолчал. Потом усмехнулся и вновь заговорил, жадно посасывая свою самокрутку. -- Никто не знает, а все указывают. Каждый человек указывает, и даже некоторые берут и наказывают. Не понравился руководящий Ноздрюшкину с Понюшкиным. Не угодил. Они хотя и больные, но они указывают, они командуют, они жалобы предъявляют. Как же это понять, товарищ подполковник? -- А так и понять, -- спокойно ответил Александр Маркович, -- так и понять, что там, у вашего ресторатора, на всех ваших нэпманов вы работали старательно, работой интересовались, а тут, на наших солдат и матросов, на наших офицеров, работаете из рук вон плохо, варите такую дрянь, что в рот взять невозможно, да еще и презираете людей, проливших за родину свою кровь, называете их Ноздрюшкиными и Понюшкиными... От пищи вашей воротит... -- Кого же это воротит?-- чуть наклонившись к Левину, спросил Онуфрий. -- Раненых? Так ведь им что ни подай, все едино жрать не станут. Им все поперек глотки... -- Неправда, я тоже пробую.., -- Вы? -- Я! -- А вы-то, извиняюсь, здоровый? -- еще ближе наклонившись к Левину, спросил Онуфрий. -- Если уже откровенно говорить, то и вы не очень здоровый. -- Позвольте... -- Чего ж тут позволять, товарищ подполковник, когда вы вовсе нездоровый человек, и всем это известно. Вы на себя посмотрите, как вас совершенно невозможно даже узнать. Левин отстранился от Онуфрия, почувствовал, что надо уйти, но не ушел. -- Я действительно болен, -- сухо сказал он, -- но тем не менее всегда и безошибочно отличал вашу кухню от кухни вашего помощника Сахарова, и притом в невыгодную для вас сторону. Сахаров хоть и обыкновенный флотский кок и кумберлена не знает, однако он человек, а вы... дурной человек. Что же касается до меня, то предупреждаю вас, что теперь мне сделали операцию, и пока я еще на диете, но в ближайшее время я буду снимать пробы со всего вами изготовляемого, и буду строго взыскивать. .. -- В ближайшее время? -- с сочувствием и интересом спросил Онуфрий. -- Да, в ближайшее, -- не совсем уверенно повторил Александр Маркович. Онуфрий усмехнулся и покрутил головой. - Что же вы видите в этом смешного? -- сухо и строго спросил Левин. Сердце его билось учащенно. -- Смешного ничего, -- произнес Онуфрий. --Но только пробы вам снимать нельзя. Надо вам себя беречь, а не пробы снимать. Не такое теперь время вашей жизни, чтобы снимать пробы. -- Какое же это такое время моей жизни? -- спросил Левин и услышал, что голос у него сухой и строгий. -- А вы не знаете? -- Мне неизвестно, о чем вы говорите. -- Скрыли от вас, -- сказал Онуфрий, -- чтобы, значит, не волновались вы. А того не понимают, что для вашего здоровья надо в постели лежать, а не по госпиталю от подвала до операционной бегать, того не понимают, что при вашем характере вы в месяц кончитесь, потому что нервничаете вы сильно и все до самого сердца принимаете. Вам и пробы снять надо, и белье госпитальное до вас касается, и операции, само собою, и лечение... -- Что же они от меня скрыли, по-вашему? -- презирая себя за то, что спрашивает об этом, все-таки спросил Левин. -- И кто скрыл? -- Да операцию-то ведь вам не сделали, -- тихо, с сочувствием в голосе сказал Онуфрий, -- посмотрели только и обратно зашили. Небось сами знаете, а говорите -- операция. И, еще раз жадно затянувшись, он плевком потушил окурок. Некоторое время Левин молчал. Ему показалось, что его ударили молотком сзади по голове. Онуфрий сбоку смотрел на него. Наверное, прошло много времени, прежде чем Левин справился с собою. Он должен был справиться совершенно. И он справился настолько, что ответил так же сухо и спокойно, как отвечал раньше. -- Да, я знаю,-- сказал он. -- Так что из того, что я знаю? Онуфрий засопел. Теперь ему, наверное, стало страшно. И оттого, что Онуфрию стало страшно, Левин почувствовал себя еще увереннее. -- Да, я знаю, -- повторил он медленно, -- знаю. Некоторое время я надеялся, надежда свойственна всякому человеку, да и теперь мне еще трудно представить себе, как это я скоро умру, но тем не менее это так, -- и я скоро умру, но что из этого? Все-таки я остаюсь таким, как был, и надеюсь таким же дожить до самой своей последней минуты. Знаете ли вы, Онуфрий, что такое жизнь? Или не знаете, что она такое? Думали ли вы над нею? Он говорил строго и немного торжественно, и эта торжественность и строгость все больше и больше пугали Онуфрия. В это мгновение отворилась госпитальная дверь, на крыльце показался Жакомбай и сразу же ушел. Левин молчал, покуда на крыльце стоял Жакомбай, потом заговорил опять строго: -- Жизнь -- это прежде всего работа, а работа и есть главное счастье на земле. Но вы этого не понимаете, вы этого не можете понять, потому что работа для вас -- мучение, и только плата за работу примиряет вас с жизнью. Я же знаю, для чего я работаю, и огромное большинство нашего советского народа тоже это знает, и поэтому даже с моим нынешним состоянием здоровья я не могу грешить против дела. Погрешить против дела -- для меня -- погрешить против всего самого главного в жизни, против самой жизни. А вы мешаете этому делу, следовательно мешаете жизни. Всех же мешающих нашей жизни надобно наказывать, и потому я вас наказываю. И буду наказывать, раз вы не исправляетесь, потому что вы не имеете права дурно работать, и будете работать лучше хотя бы из страха перед наказанием... Кок слушал и сопел, и по тому, как он сопит, Левин понял, что он боится. Но боялся он не того существенного, о чем говорил Левин, а боялся самого подполковника Левина с его властью, и потому Александру Марковичу вдруг стало противно и захотелось уйти. Не глядя на Онуфрия, он поднялся и медленно пошел в госпиталь, у двери которого с повязкой "рцы" на рукаве прохаживался Жакомбай. -- С этим человеком не надо говорить, -- сказал Жакомбай, тревожно заглядывая в лицо Левину, -- этого человека списать от нас надо. Какой может быть интерес с таким человеком говорить? Левин постарался улыбнуться и, не отвечая, пошел в ординаторскую. Там, чувствуя себя утомленным, он лег и прислушался: страшно ли? Нет, страха не было. В сущности, он так и предполагал. Доктор Тимохин не очень умел врать, а он сам, Левин, был не слишком плохим врачом. "Посмотрите, я совсем не трус, -- вдруг подумал Александр Маркович. -- Кое-как я смотрю правде в глаза. Иногда это трудно, но в общем ничего. Как-то я справлюсь дальше со своим госпиталем, и со своими людьми, и со всем тем, что меня ожидает до самого моего конца". Но долго ему не дали думать, потому что явились Леднев и Бобров с докладом насчет работы спасательной машины. Теперь их часто подымали в воздух, и они вытащили из воды еще двоих, спасшихся на резиновой лодке. Вчера их обстрелял сто девятый, но они ушли от него и благополучно "приводнились" дома. Леднев теперь разговаривал как опытный летчик, употребляя, правда, не совсем к месту один авиационный термин за другим. А Бобров помалкивал и улыбался скептически, слушая восторженные разглагольствования Леднева. Потом пришел Калугин с подробным рассказом об экипаже Плотникова. За точность своих слов он не ручался, но выходило так, что плотниковский самолет был подожжен и сел в Норвегии. Экипаж спасся и много времени шел пешком к линии фронта. Это был немыслимый, невозможный, невероятный переход, но он был действительно. Что же касается до страданий, перенесенных экипажем, то об этом требуется особый рассказ, а вероятнее всего, что все ими перенесенное и вспоминать не стоит. Главное же заключается в том, что на обратном пути им представился случай овладеть фашистским постом связи и наблюдения. Они этим постом овладели с боем. Там оказался один немец -- из тотальных мужичков, с головой, давно помявший, что "Гитлер капут". Этот "капут", они его там так и называли -- капут, помог им установить связь с германским командованием на побережье. Через рацию поста они сообщались с ВВС, а по специальному телефону поста узнавали о готовящихся к выходу немецких караванах. Представляете себе? -- Нет! -- сказал Левин. -- Это можно прочитать в "Мире приключений", но этого не бывает в жизни. -- В жизни бывает куда похлестче, чем в "Мире приключений"... -- Это какой-то бред, -- сказал Левин.--Это немыслимое дело! Калугин радостно засмеялся и закричал, что вовсе не бред, именно так и было. Некоторые летчики из торпедной авиации сами слышали голос Плотникова, когда он наводил их машины на фашистские транспорты. Плотников там сидел, в этой избенке поста связи, и наблюдал и наводил. И с ним еще один "Гитлер капут", который сдался и от страха помогал им во всем. Но самое интересное, конечно, Федор Тимофеевич. Этот тихий человек, ученый, конструктор и молчальник, оказался блестящим боевым командиром. Вообще, там была такая обстановка, что можно было сойти с ума, а он держался совершенно спокойно и показал просто чудеса. Александр Маркович слушал и кивал головою, старое лицо его все светилось радостью, а Калугин говорил и говорил, и было похоже, что он рассказывает не историю из жизни, а приключенческую картину, которую он видел в кино. -- Впрочем, -- вдруг сказал он, -- знаете, доктор, тут ведь масса всего навертелось. Они еще почти ничего сами не рассказывают, а то, что с ними было, уже обрастает легендой любящих и почитающих их людей, правда перепутывается с восторженным вымыслом, у меня у самого от всех подробностей пухнет голова. Вот и сейчас рассказывал вам и не знаю, что правда, а что неправда. На аэродроме существует по крайней мерс дюжина разночтений, а каждое разночтение содержит дюжину вариантов. Но сущность-то, основа верная. Подвиг совершен, и подвиг серьезный. Вы слышали, что вопрос об их спасении решался очень большим начальством? -- Да, слышал. -- Отсюда можете заключить значимость их дел. Левин кивнул. Верочка принесла чаю в стаканах, клюквенный экстракт и два сухарика Александру Марковичу. -- Хотите сухаря? -- спросил Левин. Калугин по рассеянности съел оба сухаря и опять принялся рассказывать. Глаза его блестели от возбуждения, он несколько раз вскакивал и, когда вошла Анжелика, вдруг обнял ее за плечи и спросил: -- Подходящая пара, Александр Маркович? Выходите за меня, Анжелика, у меня в Москве на Маросейке роскошная комната, и мы там совьем себе наше гнездышко. -- Я терпеть не могу пустую болтовню, -- сказала Анжелика сурово, но "л" выговорила как "в". У нее тоже было прекрасное настроение. 24 В палате было полутемно, и возле спящего Гурьева по-прежнему сидела Шура. Левин еще днем велел поставить ей кресло, но в кресле она сидела, как на стуле, ровно и прямо. -- Проснулся немного, -- сказала Шура, вставая перед подполковником, -- попил воды, огляделся и говорит: "Я еще чуток вздремну, Шурочка". Ничего не рассказывает, и слабый, видно, очень. Опасное у него ранение, товарищ подполковник? Александр Маркович сказал, что неопасное, что он только чрезвычайно переутомлен и находится в нервном состоянии. И, конечно, истощение сильное. Своей большой рукой он взял запястье Гурьева и, шевеля губами, стал считать пульс -- хороший пульс спящего человека со здоровым сердцем. -- Прекрасно, -- сказал Левин, глядя на Шуру, -- великолепно. С таким сердцем можно пойти обратно, туда, откуда он пришел, пошуметь там еще с полгода и без всякого риска вернуться обратно. Надо же иметь такое железное здоровье! Глаза у Шуры повеселели, а он покивал головою и, жуя губами, пошел к Плотникову. Там тоже в кресле, забравшись на него с ногами, сидела девушка, назвавшая себя давеча Настей, и при слабом свете ночника читала толстую книгу. Левин молча опустился на край кровати, посмотрел в лицо Плотникову и только хотел спросить у Насти, просыпался ли он, как Плотников открыл глаза, вздохнул и, точно продолжая прерванный разговор, сказал: -- Там, видишь ли, было много времени для размышлений, и вот, когда меня особо мучила рука... Глаза его выразили удивление, он улыбнулся и, вглядываясь в Левина, произнес: -- Простите, пожалуйста, подполковник, я задремал, а в это время вы тут очутились. Здравствуйте! Что это вы так похудели? Работы много? И, продолжая улыбаться, по-прежнему вглядываясь в Левина светлыми, блестящими и серьезными глазами, добавил: -- Очень рад вас видеть. -- Так мы ведь уже виделись, -- сказал Левин, -- и разговаривали даже. -- Да? -- нисколько не удивился Плотников. -- Я теперь, знаете ли, многое стал забывать. Странное состояние. Это пройдет? -- Обязательно. Вам только спать побольше надо. -- Я и сплю все время. Там спал, куда нас вначале доставили, на катере спал и тут сплю. А может быть, это я умираю? Левин улыбнулся и покачал головою. -- Нет, -- сказал он, -- вы не умираете. Так не умирают. Плотников вздохнул, помолчал, потом ответил: -- Ну и отлично, если не умираю. Впрочем, это все по-разному бывает. Вот я Настеньке давеча рассказывал, что там у меня был период, когда самым трудным казалось не застрелиться. Меня рука тогда очень мучила, и вообще положение было безнадежное, так вот Федор Тимофеевич и придумал формулу, что ты, дескать, Плотников, сейчас затрудняешься жизнью. -- Затрудняешься жизнью? -- с удивлением повторил Левин. -- Да, так он сказал -- затрудняешься жизнью. И тебе надо через этот период перейти, потому что ты командир и большевик, ты коммунист Плотников, и ты обязан перейти через этот рубеж так же, как через все иное перешел. Вот это и было самое трудное. Слышишь, Настенька? Настя кивнула головою и еще ниже наклонилась к Плотникову. -- Устал, -- сказал он. -- Вот так десять слов скажу и устану... Надоело это состояние, подполковник. И сам я себе надоел с этой слабостью и болями. Он брезгливо поморщился и закрыл глаза. Левин еще посидел немного, глядя на Плотникова и думая о тех словах, которые он только что сказал, потом поднялся, взявшись рукою за изножье кровати, и сразу же почувствовал, что идти не может. Где-то близко словно бы зазвонил ему в уши колокол, от этого колокола помчались радужные, колеблющиеся круги, и тотчас же все стихло, оставив только одну нестерпимую и острую боль, которую он не смог скрыть и не смог вытерпеть. Хрипло застонав и услышав свой стон, он привалился к изножью плотниковской койки и пришел в себя уже раздетым и уложенным на вторую кровать в той же палате, где лежал Плотников. То, что он лежит вместе с Плотниковым, почему-то обрадовало его, но тут же ему стало неловко, и он громко сказал Насте, по-прежнему сидевшей в кресле с ногами: -- Напугал я вас, а? Ольга Ивановна зашикала на него, но он не обратил на ее шиканье никакого внимания и опять спросил: -- Очень стало страшно? Это у меня теперь бывает, боли такие дурацкие, но они быстро проходят. Полежу немного и встану, правда, Ольга Ивановна? Ему почему-то казалось, что лежит он недолго, что еще вечер, и, помолчав, он спросил: -- Раненых не привозили? -- Не привозили, -- ответила она, -- но наступление началось. Он слегка приподнялся и заглянул ей в глаза. -- Правда? -- Правда. Рассказывают, что командующий повел штурмовиков, а лучше сами послушайте! И она сделала движение головой кверху и замерла. Он тоже напрягся и даже закрыл глаза, чтобы лучше слышать: длинное, сильное и смутное гудение идущей армады машин донеслось до него. -- Мы с полчаса на крыльце стояли, -- сказала Ольга Ивановна, -- все слушали. Идут и идут. Как начало светать, так и пошли. Сколько тут служу в авиации, никогда не думала, что так много у нас машин. Даже смотреть страшно. И она улыбнулась почему-то растерянно. -- Ну, хорошо, -- сказал Александр Маркович, -- вы себе идите, дорогая, а этой девушке скажите, чтобы отвернулась. Я одеваться буду. Ольга Ивановна хотела что-то сказать, но промолчала. Он оценил это ее молчание и как бы в благодарность потрепал ладонью ее локоть. Потом поднялся, принял душ в еще пустой госпитальной душевой и долго брился перед маленьким зеркальцем, стараясь не замечать страшных изменений, происшедших с его лицом. Затем пришил чистый подворотничок к кителю и, поднявшись в ординаторскую, велел принести себе чаю покрепче. Чай ему принесла Анжелика-- сизо-красная, суровая. -- Вот что, Анжелика, -- сказал он ей, вылавливая ложечкой чаинку из стакана, -- попрошу вас иметь теперь всегда наготове шприц и прочее необходимое мне. Пусть эти наборчикн в пригодном для употребления виде будут и в операционной, и в перевязочной, и, например, тут. Вы понимаете мою мысль? Анжелика кивнула, и это получилось у нее похоже на поклон. -- А теперь мы с вами немножечко займемся терапией, -- продолжал Александр Маркович. -- У меня дела осталось еще порядочно, и я хотел бы подольше иметь приличную форму. Эта мысль вам тоже понятна? Дa вы садитесь, Анжелика, я сейчас рецепты буду писать... И он принялся выписывать рецепты, вздев на лоб очки и порою ненадолго задумываясь. Он выписал раствор атропина, разведенную соляную кислоту, пантокрин, а потом подробно, иногда раздражаясь и даже покрикивая по старой привычке, обсуждал вместе с Анжеликой диету на будущее, и было похоже, что речь идет не о самом докторе Левине, а о совершенно постороннем человеке, об одном из тех, кто лежит сейчас в госпитальных палатах. Когда диета была тоже выяснена, Александр Маркович облачился в халат, положил в карман пачку папирос и пошел в приемник, где поджидала раненых Ольга Ивановна. Но раненых не было пока что ни одного человека, и им обоим -- Левину и Варварушкиной---стало от этого поспокойнее. Подполковник посидел тут еще с полчаса и отсюда отправился в палату к Курочке, с которым еще не говорил толком, потому что возле него постоянно скучала его красивая жена, попавшая сюда, в эту их жизнь, словно с другой планеты и чем-то раздражавшая Левина. Но сейчас Веры Васильевны не было, Хоть ее недавнее присутствие и ощущалось по запаху крепких, непривычных в госпитальных палатах духов. Инженер не спал, и по его взгляду Александр Маркович увидел, что Курочка обрадовался ему. -- А, доктор!--только произнес он, но это значило гораздо большее. -- Доктор, доктор! -- передразнил Левин, и это тоже значило гораздо больше того, что он сказал. -- Доктор. Я много лет доктор, и что из того? Он сел. Они оба помолчали, потом инженер подмигнул ему одним глазом и шепотом сказал: -- Нагнитесь сюда, я вам привез кое-какие новости. -- Именно? -- Дело в том, что я придумал для нашего с вами костюмчика то самое усовершенствование. Помните, мне что-то не нравилось в костюме. И вы на меня орали. Кстати, вы по-прежнему орете? -- По-прежнему!--ответил Левин с вызовом. -- Так вот, сейчас бы вы, конечно, на меня наорали,-- продолжал Курочка, -- но я у вас в госпитале. И поэтому у меня преимущество. А теперь разрешите вам напомнить суть дела: летчик, как вам известно, может падать и в бессознательном состоянии. Следовательно, он может упасть лицом вниз. А если он упадет лицом вниз, то так или иначе захлебнется, пусть даже наш костюм и сработает полностью. Просто лицо летчика будет погружено в воду, понимаете? -- Понимаю,-- сказал Левин.-- Из-за этого мы и законсервировали работу. -- Еще бы не законсервировать! Значит, дело в том, чтобы обеспечить падающему автоматический поворот на спину. Этот автомат я и сконструировал на досуге. Поправлюсь -- испытаем. Просчета быть не может. У Левина сделалось испуганное лицо. -- Где же это вы придумали? Там? -- спросил он, показав рукою на окно. -- Нет, не. там, -- улыбаясь, ответил Курочка, -- там, куда вы изволили показать, -- Москва. Я же был в другой стороне. -- А ну вас к черту! -- крикнул Александр Маркович. -- Что же вы мне голову морочите? Вы же понимаете, о чем я спрашиваю. Вы придумали это в тех обстоятельствах? Курочка помолчал, потянулся и ответил наконец подробно. -- Дорогой Александр Маркович, -- сказал он, -- некоторое время мы жили там чрезвычайно спокойно, и это спокойствие при полной безнадежности будущего было самым страшным для всех нас. Работа же отвлекала меня, например, от мыслей насчет безнадежности и бесславного конца жизни. Кроме того, мне казалось, что в крайнем случае я буду иметь возможность радировать сюда нашим кодом все то, что будет мною сработано, и, странное дело, эти мысли взбадривали меня, настраивали меня на сентиментальные, по не лишенные основания мысли по поводу единственного бессмертия, в которое мы способны верить. Да и в самом деле, смешно нам с вами предполагать, что души наши впоследствии будут принадлежать, допустим, кошечкам или собачкам. Так? Следовательно, только дело способно в какой-то мере обессмертить человека. Я не раздражаю вас длинными разговорами? -- Нет, -- сказал Левин, -- почему же? Я и сам об этом думаю довольно часто... -- И виновато улыбнулся. -- Я в последнее время стал почему-то много говорить, -- тоже улыбнулся Курочка, -- жену совершенно заговорил. Она вам, наверное, жаловалась? Впрочем, все это вздор, все от праздности. У вас папироски нет? -- Есть,-- сказал Левин. -- Но вам я не дам. Вам не надо сейчас курить. Курочка укоризненно посмотрел на Левина и вздохнул. -- Что же вы там все-таки делали? -- спросил Александр Маркович. -- Я спрашиваю не потому, что так уж любопытен, а потому, что не представляю себе вас на этой работе. -- Он подчеркнул "этой" и значительно посмотрел на инженера. -- Или не будете говорить? -- Не буду, -- сказал Курочка. -- Трудно было, Александр Маркович, вспоминать не хочется. Тут тепло, тихо, спится спокойно, нет, не хочу вспоминать. И он даже засмеялся от радости, что не будет вспоминать и что тут тепло и спокойно спится. Потом добавил: -- Какао приносят и уговаривают попить, утром блинчиками угощали, а я не доел. Интересно. Вообще, чрезвычайно много интересного. Жена приехала, мы ведь с нею очень долго не виделись, она рассказывает, я слушаю. Не дадите папироску? -- Не дам. -- Вам просто жалко. -- Ну и что? Пришла Анжелика и вызвала его в сортировочную. Прибыли раненые. -- Оттуда? -- спросил он по дороге. -- Нет, -- строго ответила Анжелика, -- несчастный случай. Какая-то поперечная пила сломалась и поранила их. Они из тыла. Достоуважаемый майор! Вот Вы удивитесь: Ваш-то муж, Ваш-то генерал к нам приехал! Можете себе представить! Сам лично, собственной персоной его великолепие наш академик! И что страху нагнал, и что только делалось, и как мы все трепетали! Чтобы не забыть -- спасибо за фуфайку. Но должен отметить -- лучше бы занимались панарициями, нежели вязанием фуфаек. Фуфайка хороша -- спору нет, но ведь Вы у нас доктор, а для вязания фуфаек Ваше образование не нужно. Спасибо за книжки. Книжки хорошие, но я их читал. Вообще, сейчас все совсем иначе, чем когда-то. Мы -- фронтовые хирурги -- получаем все, что выходит, и читаем все, что получаем. Так что просил бы к нам сверху вниз не относиться. Могу сообщить Вам свои впечатления о Вашем супруге и моем друге Н. И. Состояние его здоровья -- отличное, жизненный тонус не оставляет желать лучшего, как ученый он произвел на всех наших флотских врачей прекрасное впечатление: какая широта, какой живой интерес ко всему действенному, какая способность к анализу, какое умение обобщить, развернуть перспективу, увидеть самое существенное и главное. Короче говоря, несмотря на все пережитое, Н. И. остался на высоте той моральной чистоты, которая так пленила нас в юном студенте-большевике. Та же невероятная требовательность к себе, то же чисто русское лукавое добродушие, тот же размах и неиссякаемое трудолюбие. Может быть, когда-нибудь Н.И. расскажет Вам о той роли, которую он сыграл в моей жизни в эти трудные для меня дни. Впрочем, вряд ли. Это не тот характер, который способен рассказывать о себе. Но Вы тем не менее должны знать, что, любя Вашу семью с молодих лет, я нынче еще более ощутил ту спокойную силу, которая цементировала нашу дружбу и которой мы целиком обязаны Николаю Ивановичу. Ваш муж -- золото. Но я тоже молодец. Пожалуйста,не думайте, что я хуже. Я, может быть, лучше, и Вы еще пожалеете, что не вышли за меня замуж. А какой я нынче хорошенький в фуфайке, связанной Вашими ручками! Еще немного про Вашего мужа. Мы, хирурги, давали в его честь обед. Обед по нашим прифронтовым условиям был роскошный. Присутствовало наше командование, говорились речи, а один старый врач-хирург, участвовавший еще в прошлой германской в качестве зауряд-врача, даже прослезился. Вопрос, о котором он говорил, был вопрос чисто принципиальный, и говорил старик интересно. Речь шла о народной войне и о том, как народное команование дает воюющему народу все лучшее, что есть в государство, в частности лучших представителей науки в лице, например, Н. И. Говорилось также о том, что мнения таких ученых, как Н. И., в нашей стране имеют решающее значение, что не департаментские чинуши определяют идеи ученого, но совет таких же ученых, и что мы все приветствуем нашего дорогого гостя. Тут все встали и устроили Н. И. форменную овацию. Казалось бы, он должен был поблагодарить в ответном слове, и все бы кончилось умилительно и трогательно. Однако же не тут-то было. Н. И. вынул из кармана свою записную книжку (догадываетесь?), обвел нас всех взглядом и... стал нас бранить, но в какой изящной, в какой милой форме! Он просто нам напомнил кое-что, просто рассказывал, обращал внимание, подчеркивал и т. д. Командующий наш хохотал до слез и, выходя, сказал мне: -- Ну и человечище! Ах, человечище! Вот так баня, ну и баня! Это называется поблагодарил за гостеприимство. Это называется угостили обедом! Как он насчет обморожений-то прошелся! Что, дескать, хотели быть умнее санитарного управления Красной Армии, местничество завели и сели в калошу. Ах, доктора, доктора, ну вы и народ, оказывается! С вами и-и-интересно, с вами не соскучишься! А надо Вам добавить, что командующий наш фигура весьма примечательная, своеобразная и талантливая. Видите, как я расписался. Это потому, что у нас сейчас только и разговоров о Н. И. Вспоминают, хохочут, за голову хватаются, а некоторые испуганы всерьез и спрашивают, чем же это все кончится? Я тоже не знаю, чем все это кончится. До свидания. Пишите мне. Вообще, барыня, Вы мне очень мало пишете. Может быть. Вы думаете, что слова, которые я написал о Вашем муже, имеют какое-либо отношение к Вам? Ошибаетесь! Решительно никакого. Вы явление глубоко заурядное, доктор, позволяющий себе вязать фуфайки, человек отсталый, которому очень следует держаться за переписку со мною, потому что я воздействую на Вас положительно и тяну Вас кверху. Ваш благодетель и подполковник А. Левин 25 Доктор Баркан постучал к Левину. -- Да! -- ответил подполковник. Сдвинув очки на кончик носа, он надписывал адрес на конверте своим характерным размашистым почерком. -- Вот изложил пребывание генерал-доктора у нас, -- сказал Александр Маркович,-- его супруге пишу. Мы все друзья молодости, и близкие друзья. Вячеслав Викторович едва заметно улыбнулся. -- Я уже слышал об этом. И не один раз. -- Разве? -- немножко испугался Левин. Потом отложил конверт в сторону и тоже улыбнулся. -- Что же, все мы люди, все не без греха, -- произнес Левин со вздохом. -- Не стану лгать, мне было приятно, когда он давеча на обеде сказал обо мне несколько добрых слов. Человек с большим научным именем, нет государства, в котором не издавались бы его работы... Вы пришли ко мне по делу? Баркан кивнул, и они занялись делами. Погодя заглянула Варварушкина и тоже присела к столу. Потом с треском распахнулась дверь, стремительно влетела Анжелика и пожаловалась на некоего лейтенанта Васюкова, который уже четыре дня не желает выполнить все то, что от него требуется для различных анализов. -- Ну? -- спросил Левин. -- Вы желаете, чтобы я обратился к командующему ВВС с рапортом на эту тему? -- Нет, -- трагическим басом воскликнула Анжелика, -- нет и еще раз нет, товарищ подполковник, но я не желаю подвергаться оскорблениям. Этот Васюкоз в коридоре сейчас попросил меня, чтобы я за него подготовила... анализы... надеюсь, вы понимаете, о чем идет речь... Левин хихикнул, но тотчас же сделал серьезное лицо. -- Безобразие! -- сказал он. -- Я надеюсь, что майор Баркан призовет лейтенанта Васюкова к порядку. Так, товарищ Баркан? Баркан наклонил свою лобастую голову и тотчас же отправился распекать летчика. Но ходячий Васюков куда-то запропастился. В шестой палате два голоса печально пели: Меня не греет шаль Осенней темной ночью, В душе моей печаль, Тоска мне выжгла очи. Баркан медленно пошел по коридору, потом возвратился и еще послушал. Осенней ночью я с ним прощалась И прошептала, как на беду: С тобою, милый, я здесь прощаюсь, А завтра вновь я к тебе приду... Сердце его билось тяжко, глаза горели. Он потер щеки ладонями и почти громко сказал: -- Доктор Левин Александр Маркович, простите ли вы меня? Впрочем, может быть, он ничего не сказал, а только услышал свою мысль. Но эта мысль была еще неточной, неточно выраженной. В сущности, Александр Маркович вовсе не такое чудо, если присмотреться внимательно. Нужно посмотреть пошире, оглянуться повнимательнее на всех, кто живет и работает, кто вылечивается и поступает в госпиталь. В палате по-прежнему пели: Скажите, люди, -- ужель иная И он не любит теперь меня. Когда-то я ему родная -- Теперь чужая навсегда. .. А доктор Баркан все ходил и ходил по коридору и все думал, потирая щеки ладонями. Думал про бутылку шампанского, с которой пришел когда-то к Александру Марковичу, думал про то, как разговаривал с некоторыми ранеными, думал о себе и о своей длинной жизни, и о том, что он здоров и будет жить еще долго, но как-то иначе, а как иначе -- он не знал. Но тотчас же обозлился на себя за все эти мысли и отверг их, не замечая того, что, как бы раздраженно он ни отстранялся от собственной внутренней жизни, там, помимо его разума, уже началась своя сложная работа, которая совершалась непрерывно и зависела только от окружающей его и вечно изменяющейся жизни. Да и что он мог заметить, когда уже давно жил иначе, чем в первые месяцы своей работы здесь? Раненых привезли ночью, и не слишком много. Левин с папироской в зубах спустился в сортировку и узнал, что наступление началось. Работая, он слушал рассказы о том, как и где прорвали опорные пункты противника, как высаживались десанты и каким образом действовала пехота. И постепенно, вслушиваясь в разговоры, понимал, что эти раненые иные, чем раньше. Это были сплошь раненые-победители, необычайно обозленные тем, что им не удастся встретить день победы на фронте, а придется встречать его в госпитале. Им было что рассказать, и то, что они рассказывали тут, в сортировке, сразу уходило наверх по палатам. Спящие просыпались, в коридорах было полно ходячих больных, тут пересказывалось со всеми подробностями то, что привезли с собою из наступления "новички", назывались фамилии моряков, пехотинцев и летчиков, номера полков и дивизий, и то и дело кто-нибудь вдруг вскрикивал шальным голосом; -- Это ж мои! Мои пошли! Товарищи дорогие, это ж мои пошли! И в сортировке раненые говорили Александру Марковичу примерно одно и то же: что с такими ранениями, как у них, отправлять в тыл смешно, что они позориться не желают, что они напишут рапорты куда следует и что кое-кому не поздоровится. Особенно наскакивал и петушился очень бледный старшина с перевязанной головой, в немецком ботике вместо сапога. У старшины были не мецкие сигареты, он их всем предлагал и в лицах показывал, как он с ребятами выбросился с "катеришек", как они залегли и тотчас же сделали бросок вперед и уже пошли не останавливаясь, так как фашисты бегут. -- Вот бегут! -- кричал он. -- Морально они кончены, понимаете, товарищ военврач? А у меня пулеметчики. Они мне говорят: перевяжешься -- и сразу обратно дуй, нам без тебя как без рук. А меня за конверт и в кружку. Товарищ военврач, я вас убедительно прошу! -- На стол! -- сказал Левин. Трое других прикидывали, сколько осталось до полной капитуляции фашистов, и все выходило так, что oни успеют обратно в свои части только к полному шапочному разбору. Дорош в углу в чем-то убеждал толстого, очень расстроенного полковника, который ежеминутно прикладывал руку к груди и говорил: -- Послушайте, я ведь не сумасшедший, по столько времени ждать этого часа и оказаться на госпитальной койке, посудите сами, не глупо ли это? У меня в дивизионе отличный врач, широкообразованный, не коновал какой-нибудь... -- Здравствуйте,--сказал Левин, -- что за базар? Тут не торгуются, полковник. Сейчас мы вами займемся. Приготовьте мне полковника. А у вас что, лейтенант? Ничего? Вы попали ошибочно? Очень приятно. Здравствуйте, товарищ матрос! Легкое ранение, не затронувшее костей и кровеносных сосудов? Александр Григорьевич, тут один матрос, он по образованию врач, разберитесь. Сам все знает. Это что за герой, Ольга Ивановна? Болит? Очень? Можно дать пока что морфий, Ольга Ивановна. Послушайте, старшина, не изображайте тут в лицах все сражение, слишком шумно для госпиталя. Товарищи, это же майор Седов. Здравствуйте, майор! Сколько лет, сколько зим! Вас сбили? Вы не летали? Но вы же в штурмовой? Извините ради бога. Александр Григорьевич, идите скорее сюда, тут начальник нашего наградного отдела. Ну? Как это вас угораздило? Майор лежал со значительным выражением лица, улыбался и молчал. Потом попросил Левина наклониться к нему и произнес шепотом: -- У меня во всех карманах ордена и документы. Тридцать девять орденов. Попрошу, чтобы приняли и записали по акту. Поехали на аэродром подскока -- туда только что сели наши машины -- и заехали к фашистам. Поверите, фрицы с автоматами прямо в машину залезли. Шофер лихой -- газанул, мы и удрали. Но ордена меня невероятно беспокоят. Покуда Седов сдавал ордена, все на него смотрели. Ну и майор! Тридцать девять орденов, из них одиннадцать Красного Знамени. А с виду парень -- ничего особенного. Майор лежал розовый, застенчивый, серьезный. Дорош писал акт, положив на колено папку. Два матроса смотрели, смотрели, потом тот, что потолще и почернее, сказал: -- Да, товарищ, об таком хозяйстве можно побеспокоиться. Тридцать девять орденов. С ума сойти! Седов приподнял голову с подушки, хотел что-то ответить, но промолчал. Ответил другой матрос, пожиже и посветлее: -- А у нас с тобой по одному, и больше уже не будет, нет. -- Будет, будет, -- сказал Левин, -- война еще не завтра кончится. Покажите-ка вашу руку, кавалер. И локоть тоже? И плечико? Как это случилось? Настя, та самая, которая целыми днями сидела у Плотникова, тоже была тут и работала, робко и застенчиво улыбаясь, когда ее изысканно благодарили моряки. -- Привыкаете? -- спросил Александр Маркович. -- Привыкаю, -- ответила Настя. -- А вы кто по специальности? -- спросил он, вглядываясь в Настю. -- Да так, никто, -- ответила она, краснея. Александр Маркович прооперировал полковника, проводил взглядом каталку и вздохнул: операция была нелегкая, а у полковника пошаливало сердце. Опять привезли раненых, но уже знакомых -- из авиации. Это были техники, которых с бреющего обстрелял штурмовик на аэродроме подскока. -- От же бандиты, от же ж хулиганы! -- возбужденно говорил пожилой техник с висячими усами. -- На обмане действовали, вот вам крест, святая икона. У них сто семьдесят машин без моторов -- сам щупал, своими руками. Коммуникации перерезаны, морем не подвезешь, так эти бандюги их нарочно держали -- безмоторные машины,-- чтоб нам с воздуха казалось, якие они на самолеты богатые. Винты из фанеры, сам щупал. Хотите фашистский железный крест, товарищ доктор? Справдашний, на ихнем КП с мундира снял. Ну что вам подарить? Пистолет "вальтер" не хотите? -- Хочу, чтобы вы помолчали! -- сказал Левин. -- Это вам вовсе не полезно -- вот так трещать, словно сорока. -- Это оттого, что я выпивши трохи, -- сказал техник.-- Меня как ударило, ребята сейчас же: Иона Мефодиевич, давай фашистского рому прими, он от шока помогает. -- Шок!--удивился Левин. -- Какие слова они знают, эти ваши ребята... Ночью в операционной у него начались боли. Лора ловкими пальцами, слегка побледнев, ввела подполковнику пантопон. Баркан смотрел на Александра Марковича остановившимися глазами. Оперируемый всхрапывал на столе. -- Ничего, все в порядке, -- сказал Левин. -- Анжелика, дайте мне щипцы Люэра. Сержанта переложили на каталку и увезли. Левин пошел к умывальнику, но больше не оперировал. К столу встал Баркан. Александр Маркович сел на табуретку и просидел так до шести часов утра, изредка давая советы в деликатной, полувопросительной форме. В эту ночь все понимали, что происходит что-то значительное, важное, гораздо большее, чем тот факт, что оперирует Баркан, а Левин только присутствует. У Лоры часто на глаза навертывались слезы, и Анжелика сделалась какой-то другой -- словно бы вдруг оробела. Баркан слушал беспрекословно, и большие уши его почему-то теперь не раздражали Левина. Он даже подумал: "Драли его, наверное, за эти самые уши. И хирург он недурной -- находчивый, быстро соображающий". В шесть работа кончилась. Вдвоем они вышли из операционной. Баркана слегка пошатывало от усталости. Анжелика принесла им в ординаторскую чай. Было уже совсем светло, солнце взошло давно, наступила полярная, солнечная весна. Левин отворил окно. Над заливом кричали чайки. Гулко, басом захрипел гудок какой-то посудины. Война ушла далеко, так далеко, что тут теперь летали почти только транспортные самолеты. Александр Маркович закурил папиросу и заговорил о сегодняшних операциях. У него был каркающий голос, но Баркан не слышал раздражения во всем том, что говорил Левин. Потом, перегнувшись к нему через стол, вздев по своей манере очки на лоб, Александр Маркович сказал: -- Послушайте, Баркан, вам приходило в голову, что у меня должен быть заместитель? Баркан молчал. -- Не приходило? Послушайте, бросьте вашу этику провинциального Баркана. Вы --военный Баркан. Будем говорить как мужчины, будем смотреть друг другу в глаза. У вас есть опыт и есть возраст. У вас есть кое-что из хорошей школы. Впрочем, оставим этот предмет. Я повторяю вам: мне нужен заместитель. -- Зачем?-- спросил Баркан. -- А вы не догадываетесь? Баркан на мгновение опустил свою квадратную голову. Лоб его пошел морщинами, он запыхтел. Потом взглянул на Левина и ответил почти резко: -- Ну, знаю. Ну, догадываюсь. Но вы меня терпеть не можете. -- Дело не в личных симпатиях и антипатиях, -- сказал Левин, -- дело в моем отделении и в его будущем. Дело также в некоторых традициях нашего госпиталя. Ольга Ивановна прекрасный врач, но она молода и у нее пылкая голова. Мне нужен заместитель. Понимаете? -- Я и замещаю вас, -- ответил Баркан, -- я же ваш помощник. Но, кажется, вы говорите не об этом. -- Да, я говорю не об этом, --жестко сказал Левин.--Впрочем, мне некогда нынче разводить антимонии. Пока я справляюсь с собою, вы будете у меня кое-чему учиться. Потом вы останетесь тут сами. Понимаете? Ну, пришлют еще врача, а я хотел бы знать, что тут вы. Но, черт подери, не тот вы, которого я грубо ругал, а тот вы, который еще может из вас вылупиться. Послушайте, Баркан, в глубине души вы думаете, что я самодур, а вы хороший, знающий доктор, так ведь? -- Я знающий доктор, но вы не самодур, -- сурово сказал Баркан. -- В общем, не будем больше говорить об этом сейчас,--сказал Левин,-- такие вещи не решаются разговорами. Надо немного поспать, а потом опять заняться делами. Хотите еще чаю? Когда Баркан ушел, Левин сел на окно и закурил еще одну папиросу. По-прежнему кричали и дрались чайки. Светлое облако -- пушистое и легкое -- неслось по небу. Лора стояла на крыльце в халате и косынке, а давешний старшина с усиками влюбленно и нежно смотрел ей в глаза, держа ее руки в cвoих ладонях. "С добрым утром!" --сказал диктор. А доктор Ленин сидел на своем подоконнике с искаженным страданием лицом. Нет, ему не было больно. Ему просто было хорошо и легко, и от этого так ужасно трудно. Почти со злобой он захлопнул окно. Но тут же, стиснув зубы, он вновь открыл створки и заставил себя еще поглядеть на весеннее утро, на блеск воды в заливе, на косо летящих чаек. Лицо его разгладилось. Сердце стало биться почти спокойно. И ровной походкой, шаркая подошвами, он пошел к себе в палату. Теперь он жил в палате, потому что все-таки в подвале было страшновато. Или не страшновато, но одиноко. Или даже не одиноко, но скучно, да, да, скучно. И зачем ему подвал? В палатах есть места, и раненые ближе, и мало ли что. Плотников спал, лежа на спине. Лицо у него было строгое, командирское. Недаром он жаловался, что по ночам ему снится, как он приказывает. "Все военные сны,-- говорил он улыбаясь, --гражданских больше не вижу. Пропишите мне, подполковник, один хороший гражданский сон". 26 Утром он опять был в операционной. Сам он не оперировал, он только смотрел и советовал. Потом военфельдшер Леднев доставил на бывшем спасательном самолете шестерых тяжелых, и одного из них прооперировал Александр Маркович. Спасательный самолет сейчас работал и как санитарный, и Бобров это теперь одобрял. Накануне они вытащили из фиорда летчика -- это тоже чего-нибудь да стоило. -- Ну как? -- спросил Александр Маркович. -- Кончаем фрица, -- поглаживая макушку, сказал Бобров. -- Труба его дело. Он улыбался, стоя в ординаторской, покуривал и балагурил. -- Коньяку дать? -- спросил Левин. Точно почуяв коньяк, пришел Калугин с большой папкой, выпил рюмку и отправился к Курочке показывать свой последний аэровокзал. -- На конкурс посылаю, -- похвастался он Левину, -- уверяю вас, что это лучший проект из всех возможных. Не верите? Впрочем, Курочка разругает. Он всегда ругает, и довольно верно. Курочка уже ходил, и Плотников ходил, и ленивый Гурьев тоже мог ходить, но больше полеживал -- он любил лежать и теперь отлеживался за все километры, которые прошел пешком. Лежал у раскрытого настежь окна на легком сквознячке, перелистывал журналы и вдруг говорил: -- А то есть еще кушанье -- вареники с вишнями. Подают их на стол холодными, и сметану к ним в глечике, и еще отдельно холодный вишневый сок с сахаром. Я в одном санатории кушал, так я до того докушался, что у меня сделалась температура сорок и положили меня в изолятор. Было подозрение на менингит. Или говорил, что хорошо бы сейчас выпить одну бутылочку пивка с солеными сухариками. -- Ты морально деградируешь! -- сказал ему Плотников. -- Я не деградирую, а нахожусь в отпуску, -- ответил Гурьев. -- В отпуску человек должен отдыхать и набираться сил. Верно, товарищ подполковник? Левин посмеивался молча. Ему нравилось сидеть у них, когда они вот так пререкались ленивыми голосами. Нравились их шутки, их голоса, нравилась Шура, которая как-то принесла в палату толстого маленького сына Гурьева, нравилось, как отец с некоторым испугом посмотрел на своего сына и сказал: -- А что, хороший парень. Видишь, шевелится весь. Шура с укоризной посмотрела на мужа, а он щелкал мальчику пальцами и говорил издали: -- У-ту-ту, какие мы этого... толстые... у-ту-ту... Плотников стоял поодаль, иронически прищурившись и высвистывая вальс. И всем было видно, что Гурьев боится остаться наедине с Плотниковым, боится, что тот будет его дразнить, и потому сам над собою подсмеивается, надеясь этим способом парализовать будущие шутки. Стрелок-радист плотниковского экипажа -- огромный и молчаливый Черешкев -- тоже был симпатичен Левину. Он лежал долго, дольше всех, и был очень слаб, но даже в трудные для себя дни читал толстые книги из госпитальной библиотеки и делал из них выписки на блокнотных листиках. И было почему-то приятно смотреть, как он пишет маленькими, бисерными буквочками и подчеркивает со значением: три черты, две, одна волнистая, дна прямая. -- Что это вы изучаете? -- спросил его как-то Левин. -- Да ничего, товарищ военврач, культурки маловато-- вот и работаю, -- сказал он. -- Из госпиталя меня демобилизуют, поеду на работу в район, неудобно... Он вдруг покраснел пятнами и добавил: -- Заслуженный, награжденный, можно сказать большой человек, а кроме как рацию обладить или из пулемета дать огоньку, знаний не имеется. Мне майор Плотников общие указания дает, а я уж сам кое-что прорабатываю. .. Иногда возле Черешнева сидела девушка -- высокая, розовая, с круглыми бровями, и они шептались, а то просто молчали, подолгу вместе глядя в окно, за которым бежали пушистые белые облака. И было видно, что они любят друг друга и что им даже молчать вдвоем нескучно. Как-то вечером во второе хирургическое пришел командующий. Раненые и выздоравливающие только что поужинали, няньки собирали по палатам тарелки и чашки, где-то на втором этаже тихонько пели хором. Вечер был холодный, как часто случалось тут, за полярным кругом, небо заволокло тяжелыми тучами, каждую минуту мог пойти снег, и все-таки в палатах было уютно, светло и в некоторых даже весело. -- Смирно!--скомандовал Жакомбай в вестибюле, и няньки, догадавшись, кто пришел, опрометью побежали со своими подносами, утками и суднами. Что-то упало и разбилось вдребезги. Выздоравливающий полковник басом захохотал, поскользнулся на кафелях и едва не свалился. Командующий же, сдержанно улыбаясь, постучал в палату к Курочке и открыл дверь. Полковник все еще хохотал за углом в коридоре и рассказывал кому-то, давясь и захлебываясь: -- Она как брякнет поднос да как побежит! Убиться надо! -- Здравствуйте, подполковник! -- сказал командующий. -- Можно к вам? Тут был и Левин. Командующий сел и заговорил тихим голосом, как все очень здоровые люди, попадающие в больницу. Он принес хорошие вести насчет спасательного костюма. Дурных отзывов нет, впрочем... Тут командующий помолчал и усмехнулся. -- О Шеремете не забыли? -- спросил он вдруг. Курочка и Левин переглянулись. -- И он нас не забыл, -- сказал командующий.-- По слухам, внимательно к нам откосится. Мелкие недоделки есть в вашем спасательном костюме -- он их отметил добросовестно, каждая недоделка под номером... -- А что он там делает, Шеремет-то? -- спросил Александр Маркович. -- По науке товарищ разворачивается, -- сказал командующий, -- отозвали его в Главное Управление, видать, без него как без рук. Что ж, повоевал, все правильно, не подкопаешься. Взгляд его стал жестким, ненадолго он задумался, потом, встряхнув головой, перешел на другую тему: -- Да, вот так. С войной закругляемся, скоро перейдем на мирное положение. Уйдете от нас, Федор Тимофеевич? Инженер помолчал, потом спросил: -- А куда, собственно, уходить? У меня тут целый ряд испытаний подготовлен, как же мне их бросать? Нет, товарищ командующий, сейчас мне уходить расчету нет. Посмеялись немного, хоть ничего особенно смешного сказано не было. Посмеялись потому, что наступила минута, когда следовало спросить Левина о его планах, спрашивать же об этом было невозможно. И рассказали два не очень смешных анекдота про союзников. -- Да, вот так, -- опять сказал командующий и во второй раз вынул портсигар. -- Ничего, товарищ командующий, курите, -- сказал Левин, -- одну папироску можно, тем более что Курочка сам курит во все тяжкие. -- А вы бросили? -- Зачем же мне бросать? От этаких мероприятий я ничего не выиграю, -- сказал Левин, -- а удовольствие потеряю. Я ведь курильщик давний. Еще когда меня мой хозяин шпандырем учил -- покуривал. -- А вы сапожничали? -- Было дело под Полтавой, -- сказал Левин. Они закурили. Командующий далеко отставил руку с папиросой и негромко спросил, как Александр Маркович себя чувствует. -- В общем ничего, -- ответил Левин. -- С работой справляюсь. -- Нет, медленно, слишком медленно ваша наука разворачивается!--сурово сказал генерал. -- Мало еще можете, товарищи доктора, совсем немного. Ну чего особенного вы достигли за последнюю сотню лет? Левин порозовел настолько, насколько еще мог розоветь, и ответил резко: -- Мало? А нам, врачам, отдали за последние сто лет хоть один день той энергии, которая отдается на войну? Хоть один день тех умственных сил, один день со всеми грудами денег, которые тратятся на эти войны? Командующий тоже на мгновение рассердился: -- Я, знаете, не этот, не поборник войн и не поджигатель их... -- Да я не о вас, я в принципе говорю! -- оборвал его Александр Маркович. -- А вообще-то, товарищ командующий, судить можно и нужно, зная предмет, судить же, да еще и осуждать -- не рекомендуется. Тысячи прекраснейших людей отдали свою жизнь медицине, ничего не достигнув, а некоторые достигли удивительных результатов, поверьте, не для того, чтобы любому профану позволительно было утверждать... -- А разве ж я утверждаю? -- примирительно начал командующий, но подполковник опять перебил его. -- Лев Николаевич Толстой был великим художником, гением, гордостью России и всего человечества, -- говорил он, -- но когда начинал рассуждать о науке -- любому земскому врачу становилось неловко. О докторах и медицине вы все судите совершенно так же, как я, допустим, сужу о достоинствах и недостатках многомоторных бомбардировщиков... Командующий усмехнулся и опять хотел что-то сказать, но Левин уже мчался, горячась с каждой минутой все больше и решительно не позволяя перебивать себя, -- Нет, это удивительно! Просто удивительно! -- говорил он. -- Хирургия, например, вплотную подошла сейчас к стойкому излечиванию психических заболеваний, представляете себе? Хирургия еще экспериментально, но уже борется с такими вещами, как склероз сердечной мышцы. Да, черт меня возьми, тридцать-сорок лет назад операции по поводу аппендицита не производились, аппендицит как заболевание не распознавался. Как хочешь: хочешь выжить -- живи, а нет -- помирай. А нынче от этой болезни не умирают, понимаете? Просто-напросто не умирают, потому что один процент смертности это и не смертность даже. Да что говорить, когда мы делаем невероятные, огромные, удивительные успехи... И, заикаясь от волнения, он стал рассказывать о том, как лечили сто лет назад и как лечат теперь. Он называл имена врачей-ученых; не замечая, произносил сложные термины, Даже притопывал ногой, как делают это настоящие заики, до тех пор, пока речь его не полилась страстно, вдохновенно и даже счастливо. Чертя в воздухе длинным пальцем, Александр Маркович рассказывал о последних удивительных операциях, о том, как совершенно обреченным людям возвращали жизнь, о том, что ждет человечество, о том, на что можно надеяться в ближайшие послевоенные годы, и карканье его разносилось так мощно и так далеко по коридору, что Анжелика, сделав губы дудочкой, догнала на лестнице Ольгу Ивановну и сказала ей значительно: -- Наш-то! Самому командующему целую лекцию закатил. Кричит даже. Командующий слушал, блестящими глазами глядя на Левина. И Курочка тоже слушал, слегка приопустии веки, постукивая пальцами по краю стола. Отворилась даерь, вошел Плотников в халате, взглядом спросил командующего, можно ли присутствовать, и сел на кровать. -- Да вот хоть бы Плотников, -- закричал Левин и притопнул ногой, -- пожалуйста, прошу любить и жаловать. По всем законам старой хирургии, и не очень старой, по всем законам мы должны были ему руку ампутировать, и совсем еще недавно тут ничего и обсуждать не пришлось бы. А нынче доказано, что на верхних конечностях, даже в случае размозжепня суставов, можно не ампутировать. Статистика и наблюдения показывают, что консервативное лечение путем иммобилизации, переливания крови, хирургической обработки раны в современном понимании обработки -- этакое лечение достигает цели и без применения ампутации. Вот мы Плотникову руку и сохранили. В локте она у него неподвижна, но кисть работает, и хорошо работает. Плотников, покажите командующему руку, он медицине из верит. Плотников показал, хоть командующий и верил, но Левину всего этого было еще мало, и он опять заговорил -- теперь про Ватрушкина. -- Вот вы за него нас благодарили, -- говорил Александр Маркович, -- и не зря благодарили, но только не нас, а вообще хирургию надо было благодарить. Будь наш Ватрушкин ранен в живот с повреждением кишечника пятьдесят лет назад, он неизбежно должен был погибнуть, а нынче мы таких раненых возвращаем к жизни и к работе. Ну хорошо, Ватрушкин - Ватрушкиным, а вот опухоли, например, пищевода. И он обвел всех вдруг молодыми и блестящими глазами. -- Опухоли пищевода, да! Я не боюсь об этом говорить, понимаете? Сейчас уже семьдесят процентов оперированных спасаются. Семьдесят! А еще пятнадцать лет назад все раки пищевода заканчивались гибелью. Понимаете вы мою мысль? Понимаете вы, что я верю и вера моя не слепа, я верю и знаю, и всегда буду верить, и не боюсь верить даже в нынешние мои трудные дни. Ну? Почему вы опустили головы? Товарищ командующий, а помните, как вы сказали мне в сорок первом, когда фашисты нас били и бомбили, помните? Вы сказали: "Военврач Левин, мы их разобьем так страшно, что веками поколения будут вспоминать этот разгром!" Вы сказали мне это, товарищ командующий? -- Сказал, -- негромко ответил Василий Мефодиевич. -- Странно было бы, если бы я сказал иначе. -- А не странно бы было, -- спросил Левин, -- если бы я, хирург, испугавшись собственной смерти, отказался от всего того, чему посвятил жизнь? Нет, я прожил свою жизнь бок о бок с летчиками, с нашими летчиками, и они меня кое-чему тоже научили... Он сел, побледнев. В палате было тихо. А рядом пели: Ведь он сказал мне, что уезжает, Просил забыть он обо всем. Отворилась дверь, Баркан просунул голову и, спросив у командующего разрешения обратиться к Левину, вызвал его в операционную. -- Отвратительно так терять людей, -- вдруг сказал командующий, -- отвратительно. Если бы нам не мешали, если бы к нам не лезли, если бы мы могли все силы отдать науке, что бы уже сделали наши люди, чего бы они добились... 27 Потом, сразу после того как перестали поступать раненые, Левин начал слабеть. Первое время Александр Маркович не хотел замечать эту слабость, сопротивлялся ей и даже стоял, опираясь на палку, тогда, когда можно было вовсе и не стоять. Но наступили такие дни, когда силы совсем оставили его, и тогда он распорядился поставить себе кресло на террасу, чтобы "набираться здоровья на воздухе". Кресло ему поставили в углу, на солнце, но теперь ему часто делалось холодно даже под двумя одеялами, даже в теплом халате и зимней шапке. Тут он слушал последние сводки Совинформбюро и тут, в своем кресле, встретил День Победы. Это был удивительный день -- с солнцем и пургою: серебряные, сверкающие снежинки крутились в холодном, прозрачном воздухе, все время где-то неподалеку играли оркестры, и не террасе было много здоровых людей, которые пришли к своим раненым товарищам, чтобы порадоваться вместе с ними. Тут, на террасе, качали Дороша, обнимались, целовались и даже покачали Анжелику, которая совершенно утеряла всякую власть в эти часы. Потом сюда вдруг пришел командующий с генералом Петровым. Он посидел молча на ветру в шинели и фуражке, а когда его попросили сказать что-нибудь, он встал и, оглядев лица молодых людей, заговорил негромким, осипшим голосом. -- Мне очень трудно нынче говорить,-- сказал он,-- потому что большего дня в моей жизни не было. И трудно собраться с мыслями, подвести итоги и сказать самое основное. Одно могу заявить: горжусь и до смерти буду гордиться тем, что правительство и наша партия доверили мне в эти годы счастье командовать такими людьми, как вы. Он говорил долго н вспоминал трудные дни первого года, вспоминал начало полного господства в воздухе, вспоминал великое наступление. И называл имена погибших, называл сражения, вошедшие в историю авиации, называл фамилии рядовых летчиков и знаменитых героев. -- Вот Плотников, -- сказал он вдруг, и все повернулись к Плотникову, который багрово покраснел и опустил голову. -- Да ты не красней, Плотников, -- продолжал командующий, -- в такой день можно и не краснеть, коли говорят о подвиге... Потом он говорил о Ватрушкине и стрелке-радисте Черешневе, о Курочке и Гурьеве, о Паторжинском и Боброве, о Левине и Ольге Ивановне. И все выздоравливающие оборотились к Левину, который сидел в своем кресле, утирая пальцем слезы со щек, а где-то внизу за госпиталем гремели оркестры и по-прежнему на террасу косо летели сверкающие на солнце снежинки. После обеда снегопад кончился, и весь снег сразу растаял, стало тепло, и залив сделался таким сверкающим, что на него больно было глядеть. Лора перетащила кресло Александра Марковича к самой балюстраде. Баркан принес ему сильный бинокль, и он стал смотреть на пирс, где перед отходом на родину молились норвежские моряки. Их маленькие кораблики стояли у стенки, а ихний священник в своей кружевной мантии подымал и опускал руки над сотнями склонившихся голов, и мальчик-служка -- тоже в кружевах -- звонил в колокольчик и ходил зачем-то перед рядами молящихся. А за креслом Левина стоял Курочка и негромко рассказывал ему о Норвегии и о том, как норвежцы похоронили одного нашего летчика близ селения. Имя летчика осталось неизвестным, но рыбаки видели, как он дрался над их деревней, и на могильном камне высекли: "Русскому спасителю нашей отчизны". -- Сейчас домой отправятся, -- сказал Федор Тимофеевич,--а потом найдутся люди, которые их научат забыть, как все это было... А вечером опять слушали радио и мерный бой кремлевских часов. С террасы ушли в ленинский уголок и сидели там почти до утра. Радио все время говорило, передавался репортаж, и все слушали, как празднует столица великий праздник. Часа в два пришел Калугин с тремя бутылками шампанского. -- Откуда такое богатство? -- спросил Александр Маркович. -- Съездил в город и купил, -- ответил Калугин.-- Было шесть, но три мы по дороге выпили. Машина встретилась с истребителями, поздравили друг друга. В дверь заглянул Баркан. -- Идите-ка сюда, майор! -- позвал Левин. Три бутылки разлили в семнадцать стаканов, и один стакан Александр Маркович протянул Баркану. Баркан принял, понимающе глядя на Левина. 28 Потом начались мирные дни. Выздоравливающие играли неподалеку от Александра Марковича в шашки, или шумно забивали "морского козла", или что-нибудь рассказывали --"травили", как говорят на флоте,-- или с очень серьезными лицами устраивали пышные шахматные турниры. Иногда же просто смотрели на залив и переговаривались тихими голосами. А Левин дремал и сквозь дремоту слушал пульс своего второго отделения. Тут все шло нормально, потому что иначе бы ему доложили. А если не докладывали, значит все идет хорошо. У него часто теперь бывали гости -- Тимохин и Лукашевич, флагманский хирург Алексей Алексеевич Харламов, даже Нора Викентьевна навестила его. Но он не особенно им радовался. Они ничего не могли ему рассказать про его отделение и про его выздоравливающих. Впрочем, когда Тимохин удалил осколок из головы одного левинского раненого, тогда Александр Маркович был рад Тимохину и приказал накормить его хорошим обедом. -- Но хорошим! -- строго сказал Александр Маркович. -- По-настоящему! Вы слышите меня, Анжелика? Однажды Лора рассказала ему, что на флот "прибыл" Шеремет, и действительно полковник скоро навестил Левина. Он теперь курил какие-то душистые иностранные сигареты, у него были новые часы на широком платиновом браслете, и, разговаривая, в паузах он напевал, загадочно глядя на Александра Марковича. Глазным образом он рассказывал о загранице -- о Вене и других городах, где что-то такое инспектировал, а потом, в заключение, он произнес длинную фразу, смысл которой заключался в том, что у него доброе, отходчивое сердце и что зла, причиненного ему людьми, он не помнит. -- А насчет костюма нашего чего-то там пакостите? -- оборвал его Левин. -- То есть как это? -- возмутился Шеремет. -- Очень просто. И не прикидывайтесь овечкой -- я ведь вас насквозь вижу. Вот жалко -- помирать скоро, а то бы я вас допек... -- Черт знает что вы говорите! -- совсем обиделся Шеремет. -- Я к вам по-дружески, а вы... -- А я по-вражески, потому что весь ваш облик мне противопоказан, -- жестко, хоть и слабым голосом сказал Александр Маркович. --- И статейку тоже написали преподлую, и не верите вы ни в бога, ни в черта, и на новой должности занимаетесь угодничеством и хвостом перед начальством размахиваете. Я думал, станете врачом, хоть средним, а все-таки не без пользы. Но ведь лечить-то трудно. Прощайте, надоело... Шеремет обиделся и встал. Но Левину показалось, что он сказал еще не все. -- А приехали вы сюда теперь я знаю зачем: налаживать отношения. Чтобы врагов не было. Нет, товарищ полковник. Они у вас есть и будут. Зря приехали. Вконец обозлившись, Шеремет ушел. А Левин пожаловался Лоре: -- Тоже явился. Нужно мне его сочувствие. По нескольку раз в день приходил Баркан, чтобы посоветоваться с Левиным. Он солидно сидел на стуле против Александра Марковича, по-прежнему разговаривал несколько сухо, но Левину было с ним нетрудно, хоть и случалось, что голос Александра Марковича поднимался до прежнего сердитого карканья. Бывало, он настолько нехорошо себя чувствовал, что просил Баркана прийти попозже, и Баркан приходил. Приходила и Ольга Ивановна, и другие врачи, и Жакомбай, и Анжелика, но больше всего он почему-то в это время привязался к санитарке Лоре. Она просиживала возле него очень подолгу и непрерывно трещала языком, а он слушал с удовольствием, не отпускал ее и просил: -- Расскажите еще, Лора. Мне интересно вас слушать. Лора облизывала острым красным языком малиновые губы, задумывалась на мгновение и спрашивала: -- Да про кого рассказывать-то, крест святая икона, не знаю. Вот, например, про военинженера товарища Курочку. Хотите? Только потом не скажите, что я сплетница и что у меня язык без костей. Ольга Ивановна вечно меня сплетницей ругает. Сама мне рассказала, что очень ей нравится тут один человек и что она его не может спокойно видеть, а теперь надулась, что я с Верой поделилась. А разве я могла с Верой не поделиться, когда она самая моя лучшая подруга? Или вы несогласны? Ну хорошо, про товарища Курочку будем говорить. У него-то ведь жена не очень хорошо к нему относилась. И, действительно, подумать, какая фамилия. Например, маникюрша или парикмахерша обязательно скажут --. мадам Курочка, отчего не доставить себе удовольствие, верно? Ну и сам из себя военинженер не очень видный, хотя и чистенький и культурный мужчина, тут спорить невозможно. Волосики серые, личико маленькое, очкастый, ну что хорошего? А она женщина красивая, представительная, говорят -- до войны даже полная была. Ну, а теперь что получилось? Теперь она увидела, что не в красоте дело. Наверное -- это я не для сплетни, товарищ подполковник, а просто делюсь с вами, -- наверное, я так думаю, предполагаю так, наверное, у нее даже увлечения были. Знаете, в тыл кто ни приедет с фронта -- всякий герой, хоть нашего кого возьмите, скажет про себя -- я матрос, и всех делов. А Курочка-то оказался хоть и Курочка, но полностью герой. Им Героев-то присвоили -- вы знаете? Или вы уснули, товарищ подполковник? -- Нет, Лорочка, я не сплю. Значит, теперь хорошо у них? -- Еще как хорошо. Вера там в палате как раз была, когда он своей жене чего-то сказал, а она в ответ: "Нет, я не понимала, кто ты, и не ценила тебя". Вера прямо-таки навзрыд зарыдала. Она ведь, товарищ подполковник, чересчур нервная. Все, ну все переживает. Капли пила, не верите? А сейчас опять переживает, что эта самая Вера Васильевна совершенно даже неискренняя и только лишь притворяется... -- Вот-те новости! С чего же ей притворяться? -- А с того, что писем слишком много до востребования получает. Непременно у нее кто-либо еще имеется, кроме военинженера. -- Да ну вас, Лора, слушать противно. -- Вот видите, Александр Маркович, а сами просили рассказать. Я же не из головы, я то, что мы между собой делимся. А про старшину, про Черешнева, хотите расскажу? -- Расскажите. -- Это тоже про любовь. Вот, значит, есть у него тут симпатия -- Маруся из столовой, она там в хлеборезке и на кухне. Очень сурьезная девушка, скромная такая, ну просто недотрога. Хотя и -ничего из себя не воображает. Лора рассказывала, а он слушал, и картины жизни -- доброй и вечно живой, в ее постоянном движении, в непрерывной смене событий -- работа, любовь, чей-то ребенок, ревность, слезы и многое другое,-- картины эти бежали перед ним непрерывной чередою. Но иногда он прерывал Лору и приказывал ей позвать Дороша, или Баркана, или Анжелику, или Ольгу Ивановну. Они приходили, и он говорил им что-нибудь, например спрашивал, каков сегодня обед. И если Баркан не знал, Левин сердился, но ненадолго, потому что забывал, на кого и за что сердился. Однажды он велел позвать кока Онуфрия. Кок пришел бледный от ужаса и, вытирая тряпочкой лицо, долго разглядывал уже неузнаваемого Александра Марковича. А Левин забыл, для чего позвал кока, и только сказал ему: -- Так-то, товарищ повар. Это вы мне говорили какое-то там "дефруа-rpa"? Нехорошо! -- Что нехорошо -- Онуфрий не понял, но ушел, едва волоча ноги. Иногда же память совершенно возвращалась к нему, он оживлялся, глаза его светились прежним блеском, и каркающий голос разносился по всей террасе. И выздоравливающие смеялись его шуткам, рассаживались вокруг его кресла и рассказывали ему новости. Многих выздоравливающих он узнавал и, путая их фамилии, вспоминал с ними войну и разные забавные истории, приходившие ему на память. В такой день однажды Ольга Ивановна позвонила командующему и сказала негромко, будто Александр Маркович мог услышать с террасы: -- Товарищ командующий, докладывает майор медицинской службы Варварушкина. Вы приказывали позвонить вам, когда подполковнику станет легче. Он сейчас в хорошем состоянии. -- А, да, спасибо, буду, -- сказал командующий,-- через час или немного позже буду обязательно. Ольга Ивановна вернулась на террасу. Александр Маркович сидел откинувшись в кресле, Лора, раскрасневшись, рассказывала ему какую-то трогательную историю про усыновленного четырьмя офицерами ребенка. -- Тут командующий, наверное, наведается, Лорочка, -- сказала Ольга Ивановна, -- я пока в лаборатории буду, а подполковник Баркан оперирует. Понятно? -- Понятно! -- сказала Лора. Ольга Ивановна ушла. Лора хотела было рассказывать дальше, но не стала, заметив сосредоточенный и суровый взгляд Левина. Это был какой-то новый взгляд, которого она не видела никогда раньше. -- Может, вам нехорошо, товарищ подполковник? -- спросила она. -- Нет, мне прекрасно, -- ответил Александр Маркович,-- сердцебиение только как будто, но это теперь у меня часто бывает. -- Рассказывать? -- Рассказывайте, -- сказал он. Ока стала рассказывать дальше, как у мальчика заболели зубки и как доктора, словно назло, не могли отыскать, а надо было непременно оперировать. -- Оперировать? -- спросил Александр Маркович своим прежним каркающим голосом. И потом долго слушал не прерывая. Лора рассказала всю эту историю и начала другую, про одного матроса, который влюбился в девушку-летчицу. Левин тоже молчал, выслушал все и вдруг поднялся. -- Никого невозможно дозваться!--сказал он.-- Можно сорвать голос, и никого нет. Двое выздоравливающих повернулись к Александру Марковичу. Упали и рассыпались шахматы. -- Пора идти! -- сказал Левин. -- Куда? -- спросила Лора. --Зачем вам идти? Он усмехнулся своей старой, немного виноватой усмешкой. Но не ответил Лоре, а еще громче повторил: -- Пора идти. Смешно -- болею, болею, а болезни все вздор. Что болезни, правда? Дайте мне халат, приготовьте больного, и начнем. Он все еще стоял. Что-то соколиное, гордое, прекрасное было в его высохшем лице. У Лоры задрожали губы, но она сдержалась и не заплакала. Она вдруг все поняла и не побежала за Барканом и за Ольгой Ивановной, а осталась с Левиным. Теперь его нельзя было оставлять. К Ольге Ивановне пошел, прихрамывая и торопясь, толстый полковник. -- Залив! -- неожиданно громко и властно сказал Левин. -- Пойдем, Александр Маркович, -- быстро сказала Лора, -- пойдем, я вас отведу и халат вам дам. Пора уже, да, правда? Она взяла его под руку и повела в пустую палату здесь же на втором этаже. Он должен был успокоиться. Они бы дали ему хлоралгидрат и уложили в постель, тогда бы он не увидел того, что хотел увидеть. А она понимала больше, чем они. На пороге он остановился. Какая же это предоперационная! И солнца слишком много. И сердце бьется невыносимо. -- Послушайте! -- сказал он. -- Где же мой халат? Александр Маркович, несомненно, отлично себя чувствовал. И Лора теперь постоянно его сопровождала, в этом не было ничего удивительного. Если бы только прекратить эту чепуху с сердцем. На минуту он присел. Ему надо было приготовить себя к работе, к операции. А комната все-таки изменилась, что бы ни говорила Лора. И свету слишком много, слишком солнце бьет в глаза. Этак оперировать будет невыносимо. И халат они задерживали. -- Халат! -- приказал он. -- Будет халат или нет? Сердце его отвратительно сжималось. И перехватывало горло, и в груди было тоже больно, но что это значит для человека, который идет работать. Последнее время он работал, превозмогая и не такие боли. -- Мне дадут халат? -- спросил он. Лора держала халат в руках. Привычным движением он подставил голову под шапочку. И шапочку ему тоже надели. Потом, подняв ладони и повернув их вперед, точно они были стерильными, он сделал шаг, еще шаг, и тотчас же огромный, белый, бьющий свет ударил ему в грудь, сердце сделалось невероятно большим, он вздохнул наконец и, захлебываясь светом и воздухом, медленно, словно раздумывая, упал на руки Лоры и вбежавшей Ольги Ивановны. Потом, сдирая на ходу резиновые перчатки, вошел Баркан, за ним рыдающая Анжелика, Вера и другие врачи и сестры. Александра Марковича положили на каталку. А Лора, захлебываясь слезами, быстро и тихо говорила: -- Он оперировать шел, понимаете? Он не умирать шел, а работать шел. И никакой смерти он не увидел, вот как, вы понимаете, товарищ майор? Несколько позже в палате растворилась дверь, и вошел командующий. -- Все? -- спросил он, снимая фуражку и глядя твердым взглядом на то, что было Левиным. -- Все! -- ответил Баркан. Командующий посмотрел в уже совсем спокойное лицо Левина, заметил па этом лице выражение гордости и силы и спросил: -- Халат-то этот он сам на себя надел -- докторский? Лора, все еще захлебываясь слезами, объяснила, как он пошел в операционную и как она, зная, что там оперируют, привела его сюда. -- Не надо плакать, девушка, -- вдруг сказал командующий. -- Зачем плакать? Все умрем, а он хорошо умер, лучше умереть нельзя. Он посмотрел в спокойное, строгое, гордое лицо и сказал совсем тихо, так, что никто не услышал: -- Прощай, подполковник. Спи. Повернулся и, сильно сутулясь, вышел. В четырнадцать часов пошел проливной дождь, по солнце тотчас же выглянуло вновь, и залив опять засверкал так, что на него больно стало глядеть, и небо опять стало голубым и чистым, только вода еще долго и шумно сбегала меж каменьями скалистой дороги, ведущей на кладбище, да у людей, провожающих Александра Марковича в последний путь, почернели от влаги флотские кители. Мотор грузовика громко завывал на крутых подъемах, и шофер Глущенко говорил сидящей рядом с ним Лоре, что у него "перепускает сцепление", но Лора не слушала Глущенко и смотрела перед собою на спины офицеров, несущих на подушечках ордена Александра Марковича. У Лоры было тридцать восемь и три -- она простудилась, но на похороны все-таки отправилась и поехала в кабине машины, убранной кумачом и траурными лентами. -- Как ты думаешь, Глущенко, -- спросила она вдруг. -- Есть вечная жизнь или ее нету? -- На одни только тормоза и надеюсь, -- сказал Глущенко, -- ну ничего сцепление не берет, чувствуешь? Был бы товарищ подполковник живой, попало бы мне за это дело. Во, перепускает, -- во, во, слышишь? Мы с ним давеча в город ездили, так он мне сразу замечание сделал: "Глущенко, Глущенко, перепускает у тебя сцепление. .." Лора не ответила. -- Ну ладно, -- сказал Глущенко, -- вернусь, сразу доложу начальнику гаража. А не сменит сцепление -- до начальника тыла дойду. Товарищ подполковник желал, чтобы порядок навести в автохозяйстве? Желал? Ну, и будьте любезны! Он еще прислушался к своему сцеплению и добавил; -- А насчет вечной жизни, Лариса, то так сразу не ответишь. Смотря по тому, как на свете жил и чего на нем делал. Вновь загремел оркестр -- и играл долго, до поворота дороги, по которой машины не могли идти, так тут было узко и так круто срывался к заливу обрыв. Здесь Глущенко зажал ручные тормоза, и сзади летчики открыли кузов и подняли гроб на свои могучие плечи, и он как бы поплыл над сотнями обнаженных голов, над серыми каменьями и над заливом, блестящим и переливающимся внизу. Ветер свистел тут на высоте так пронзительно, что порою заглушал медь оркестра, и от этого сочетания ветра и медленных медных звуков у Лоры вдруг стеснило грудь, но она не заплакала, как плакала все эти дни, а тихо пошла вперед -- среди летчиков, которые ее обгоняли в своих шлемах и комбинезонах, в капках и унтах, с рукавицами за поясами -- прямо с аэродрома, из машин, только что "из воздуха". Тут были и замасленные техники, и доктора из первого хирургического и из терапии, тут были сестры и санитарки, Харламов, Тимохин, Лукашевич и многие другие -- знакомые и незнакомые. При входе на кладбище толпа стиснула Лору, и она оказалась рядом с Барканом. Он посмотрел на нее, как будто они сегодня еще не виделись, и сказал: -- Так-то вот, Лора, вон какие у нас дела.., В свисте морского ветра Мордвинов сказал короткую речь, и тогда все, кто тут был из военных людей, вынули пистолеты, и трижды прогремел салют -- нестройный и суровый, который долго и громко повторяло зхо в скалах. Баркан тоже стрелял, и было странно видеть его руку с пистолетом, так же, впрочем, странно, как видеть стреляющих Харламова, Лукашевича, Тимохина и других докторов. А потом, когда спускались вниз к гарнизону, Ольга Ивановна подходила то к одному человеку, то к другому и негромко говорила: -- Зайдите, пожалуйста, к нам на часок. Второй корпус, вторая парадная. Лора уехала с Глущенко и с Анжеликой вперед, и когда все пришли с похорон, то кровати в комнате Ольги Ивановны и Анжелики были убраны и во всю комнату стояли столы, на которых кок Сахаров расставлял горячие пироги, покрытые полотенцами, консервы из дополнительного пайка и разную другую снедь. И Анжелика с распухшими от слез глазами, но с деловитым выражением лица раскладывала вилки и салфетки. Народу собралось очень много, из своих никто не садился, кроме Баркана и Ольги Ивановны; многие стояли у двери в тесноте, но никто не уходил. И Лора тоже не ушла, хоть у нее и кружилась порою голова, и Мордвинов, который говорил первую речь, казался ей то толстеньким и маленьким, то вдруг вытягивался и превращался в длинного и худого. После Мордвинова говорил Тимохин, который знал Александра Марковича очень давно, и говорил про давние времена, про какой-то институт скорой помощи, где Левин дежурил однажды ночью и куда привезли гражданку, якобы проглотившую из ревности иголки. Рассказывая, Тимохин начал слегка улыбаться, и все за столом стали улыбаться, потому что нельзя было не улыбаться, слушая о том, как гражданка отрицала, что проглотила иголки, а Александр Маркович говорил ей, что он не может теперь ничему верить, никак не может, он должен обязательно прооперировать и найти иголки. Чем дальше говорил Тимохин, тем дружнее смеялись гости за столом, а некоторые и смеялись и утирали слезы в одно и то же время, потому что опять увидели Левина таким, каким он был, -- живым, смеющимся, веселым, быстро шагающим по госпитальному коридору... Затем Харламов сделал сообщение о результатах испытаний спасательного костюма в Москве. Федор Тимофеевич прислал оттуда письмо. Испытания прошли успешно. -- Успешно-то успешно, -- сказал Тимохин, -- но не надо забывать, что там пустил крепкие корни полковник Шеремет. -- Ну и шут с ним! -- жестким тенором ответил Харламов. -- Мы эти корни повыдергаем, какие бы они ни были крепкие. Александр Маркович драку начал, а мы ее кончим, иначе нам стыдно будет друг другу в глаза смотреть. -- Трудно Шереметы-то выдергиваются! -- вздохнул Тимохин. И вдруг все заговорили разом. Это случилось так неожиданно, что поначалу Лора даже не поняла, о чем идет речь, и спросила у Ольги Ивановны, но она не ответила, жадно и сердито вслушиваясь в слова Лукашевича насчет какого-то дополнительного наркотизатора. -- Сестра может наркотизировать,---покраснев, закричал Баркан,-- это на практике бывает очень часто. II вообще Левин доказал свою правоту не словами, а делом,-- да, да, не отрицайте! Ольга Ивановна может подтвердить. И товарищ Дорош может подтвердить. И я, кстати, совершенно объективен, у нас не такие были отношения с подполковником Левиным, чтобы меня можно было упрекнуть в пристрастии. Верно, товарищ Дорош? -- Верно! -- сказал Дорош. -- Подтверждаю полную объективность. -- Так вот, товарищ полковник Лукашевич, -- вновь закричал Баркан, -- мы в нашем госпитале забыли, что такое обработка тяжелых ран конечностей под местным обезболиванием. Александр Маркович категорически. .. -- И совершенно правильно! -- сказал Тимохин. -- А послеоперационное течение!--закричал Лукашевич. -- Я на конференции утверждал и с Левиным спорил и сейчас буду спорить... Мордвинов застучал по столу ладонью и попросил говорить потише. Ольга Ивановна сияла с полочки левинскую тетрадь, и Харламов стал ее перелистывать. Потом вслух прочитал один абзац. Баркан закурил. Кок Сахаров принес большой медный чайник с чаем и поднос с кружками. -- Прошу прочитать записки товарища Левина,-- сказал Мордвинов. -- Думаю, всем это интересно. -- Воскресенская, тебя на крыльцо вызывают, -- шепнул Жакомбай Лоре. Когда она выходила, Харламов начал читать. На крыльце ее ждал высокий, черноволосый и черноглазый старшина -- стрелок-радист. Вечернее солнце заливало всю его сухую, мускулистую и статную фигуру обильным и теплым светом. Старшина смотрел па Лору прищурившись и молчал. -- Вот нашел время,-- сказала Лора. -- Некогда мне сейчас. -- Поминаете? -- спросил старшина. -- Поминаем, -- ответила Лора. -- Ваших там много. Майор Плотников и майор Гурьев... Ватрушкин тоже... -- Лора, я за ответом, -- почти строго скатал старшина. -- Или так, или иначе... Глаза его зажглись и погасли. Он придвинулся к ней и положил свою ладонь на ее горячее запястье. Она по привычке быстро посчитала родинки на его щеке: пять. -- А если я мамаше твоей не поправлюсь? -- спросила она. -- Или сестричке? Тогда как? -- Понравишься! -- уверенно сказал старшина. -- Об этом пусть у тебя голова не болит... Когда Лора вернулась в комнату, Харламов закрывал левинскую тетрадь. Все молчали. -- Ну что ж,-- сказал Мордвинов, -- дело серьезное и весьма интересное. Я рекомендовал бы доктору Баркану продолжать ведение записей, начатых Александром Марковичем. Что же касается до вопросов общего обезболивания при обработке ранений конечностей в масштабах флотских, то мы это, разумеется, решим в ближайшее время. Ну, а потом, естественно, обратимся в Главное Управление, к высшему начальству. Taк, полковник Харламов? -- Так, -- твердо ответил Харламов. -- И через голову Шеремета. Все встали. И по дороге на пирс опять заспорили с Лукашевичем, который считал, что вводить левинский метод во всех госпиталях преждевременно. -- Ну хорошо, на сегодня хватит,-- сказал Мордвинов. -- Вот ночью посмотрю тетрадку Александра Марковича и завтра дам настоящий бой. Дадим им всем бой, Алексей Алексеевич? -- Дадим!-- уверенно и спокойно ответил Харламов. Ленинград. 1949