Когда наступило лето, Иевлев и Апраксин часто сиживали на берегу озера с Кочневым, спрашивали у него все, что тот знал о море, он не торопясь отвечал. Здесь, на прибрежном озерном песке, щепкой вычерчивал лодейный мастер корабельный набор, подробно учил переяславских корабельщиков своему делу. В июне на озеро приехал Петр Алексеевич с Ромодановским, Лефортом, Гордоном, с иноземным шхипером и негоциантом Яном Урквартом. Царь повзрослел, но движения его были так же порывисты, угловаты, как и прошлым летом, голос часто срывался, ноздри короткого носа раздувались. Ходить он точно бы не умел, бегал, размахивая длинными руками. Увидев готовый к спуску корабль, поцеловал Тиммермана, который всегда умел быть под рукою в хорошую минуту. Апраксин стал рассказывать про Кочнева; Петр кивнул, не слушая, велел Францу Федоровичу спускать судно на воду. Тимофей Кочнев стоял поодаль, смотрел, как построенный им "Марс" за носовую часть привязывают канатом к сваям, как выбивают из-под киля стапель-блоки и снимают лишние подпоры. Голландский старичок Брандт с поклоном подал Тиммерману топор на длинной ручке. Иевлев, зло взглянув в глаза Францу Федоровичу, перехватил топор и позвал Кочнева. Кочнев не торопясь подошел, но Франц Лефорт закричал, что спускать корабль должен великий шхипер, и Петр Алексеевич пошел к канату, который надо было рубить. - Тебе приказывать, - велел Иевлев Кочневу. Кочнев громким веселым голосом крикнул стоявшим наготове мужикам: - Подпоры вон! Мужики ударили деревянными кувалдами, последние подпоры вылетели из-под корпуса корабля, судно всей тяжестью легло на полозья, канат натянулся как струна, Франц Лефорт с бутылкой мальвазии подошел танцующей походкой к кораблю, разбил бутылку о форштевень, сказал с поклоном: - Имя тебе будет, корабль, - "Марс", плавать тебе счастливо многие славные годы... Кочнев махнул рукой, крикнул царю: - Руби канат! Петр Алексеевич ударил с плеча раз, другой, третий, канат с треском лопнул, "Марс" медленно пополз на полозьях в воду, гоня перед собою высокую пену. Петр, бледный от волнения, еще раз поцеловал Тиммермана, обнял Лефорта, Апраксина, Иевлева. На палубе "Марса" уже скакал Яким Воронин, кричал счастливым голосом: - Плывет! Ей-богу, плывет! Корабль! Вскоре на озеро прибыл поезд царицы Натальи. Петр встретил ее с робкой нежностью - так несвойственной всему его облику. Но тотчас же, словно позабыв, побежал на "Марс" ставить корабельную снасть, а при матушке велел неотступно быть Иевлеву. Сильвестр Петрович подошел, поклонился. Наталья Кирилловна смотрела на него молча, строго. За ее спиной шушукались дворцовые, верхние боярыни, осуждали нептуновы потехи, опасались простуды на озере, сырости от воды, будущего дождя. Царица усмехнулась уголком крепких, еще молодых губ, сказала Иевлеву так, чтобы боярыни не слыхали: - У, крысихи постылые! Чего ходят за мною, чего вяжутся? Из-за них и Петруша меня не жалует... Засмеялась Сильвестру Петровичу тихо, как своему, и стала спрашивать, как сделать, чтобы Петр Алексеевич ее покатал на корабле по озеру. Иевлев замешкался с ответом, она ждала, и тихая улыбка все дрожала в уголке ее губ, а темные, словно бы с золотом, глаза смотрели на корабль - искали Петра. Вечером Иевлев сказал Апраксину: - Сколь проста в обращении царица Наталья Кирилловна и до чего не похожа на кичливых наших боярынь... Федор Матвеевич усмехнулся: - Что проста - то верно. В Смоленске в лаптях хаживала в ту пору, как Нарышкин капитаном цареву службу нес. В эту ночь было пито: за корабельщиков, за князя Федора Юрьевича Ромодановского, за боцмана Сильвестра Иевлева, за превосходительного господина Патрика Гордона, за государева друга женевца Франца Лефорта, за иноземного гостя шхипера и негоцианта Яна Уркварта. Сидели в новом дворце у новой пристани. Ветер с озера шевелил темные волосы Петра Алексеевича, вздымал цветастую скатерть, локоны парика Уркварта... Бережась сквозняка, накинув на жирные плечи вышитый по груди кафтан, шхипер Уркварт рассказывал гиштории - одну другой забавнее: про плавания в дальних морях, про выгоды, которые дают государствам корабли, про пиратов, про доблесть конвоев, про жестокие морские штормы, про страшного царя китов... - Не верьте ему, молодцы! - вдруг крикнул пьяный Патрик Гордон. - Он есть лжец, да, так! Он сам, пес, продал себя пиратам. Он - плохо, я - знаю, ты все не знаешь - дурак! Уже рассвело, застолье все продолжалось. Многие корабельщики, измучившись, спали здесь же на лавках. Петр Алексеевич, трезвый, невеселый, ходил по валу на длинных ногах, говорил Апраксину: - Переяславль, Переяславль, а что в нем хорошего - в озере нашем? Часы с боем? Ну, построили корабли, а плавать где? Одни мели, ветра стоящего не дождаться, сколько будем ветра ждать? Флот... Федор Матвеевич молчал. - Курице не утопиться, - сказал Петр, - нет того часу, чтобы на мель не сесть. Вот шхипер Уркварт сказывает, каково люди в море хаживают, а мы? Уркварт, наклонившись вперед, жадно слушал. - Надобно, государь, к Белому морю ехать, в Архангельск! - негромко сказал Иевлев. - Я нынче зимою до Онеги добрался, посмотрел поморов, суда какие они строят, там - флот... Шхипер Уркварт засмеялся, замахал руками на Сильвестра Петровича. Петр беспокойно посмотрел на шхипера, на Иевлева, сердито проворчал: - Много мы с тобой корабельное дело знаем, что судим. Онега! Рыбаки, небось, рыбачат, всего и делов... И велел идти всем спать - назавтра назначены были маневры переяславскому флоту. Но вдруг окликнул Апраксина: - Стой, погоди... Федор Матвеевич воротился. - Известно мне, что некоторые вы книги латинские читаете и об них толкуете. Об чем сии книги? Апраксин, бледнея, глядя в глаза царю, ответил: - Ужели Васька Ржевский столь умишком скуден, что не понял, каковы сии книги? Петр, вдруг улыбнувшись, щелкнул Апраксина по лбу пальцами, спросил еще: - Что ж за книги? - Коперника и Кеплера, государь. - Об чем? Федор Матвеевич рассказал, об чем. - Для чего тайно? - Пасемся попов, государь. Да и некоторых иных - дабы не смущать! - Ну, иди спать! - отрывисто приказал Петр. И вновь принялся шагать по зале. С утра все не заладилось. Васька Ржевский как ни старался угодить ротмистру догадливостью, дважды был бит, и прежестоко, а чуть позже разжалован в матросы. Яким Воронин получил затрещину, Иевлеву досталось выслушать ругань, лежебока Прянишников не в добрый час захохотал басисто - получил пинок ногой. Господин Ромодановский Федор Юрьевич, произведенный в адмиралы, приказал Лукову за насмешливость в его взгляде всыпать палок. Иноземный шхипер Уркварт, повязав голову шалью, чтобы не напекло солнце, улыбался на то, как лупят Лукова. Апраксин, белый как бумага, с тоскою сказал: - Лучше бы помереть, чем сие видеть... После давался парадный обед на адмиральском корабле. У Ромодановского, к немалому удовольствию потешных, так расперло щеку от зубного недуга, что не только есть - пить, и то мог с превеликими муками. Вслед за обедом весь переяславский флот адмиральскому кораблю салютовал и учения делал: флотские нападали на Бутырский полк, который якобы спал в лесу, а корабли подошли и с берега весь полк перебили. Но так как бутырцы не слишком хорошо поняли, чего от них требуется, то на победные крики флотских моряков осердились и кое-кого порядочно изувечили. Более всех досталось Федьке Прянишникову, а Иевлева здоровенный детина из бутырцев до тех пор топил в озере, покуда не отбили Сильвестра Петровича другие флотские. Франц Федорович Тиммерман, пошедший соснуть в холодочек, был принят бутырцами за подсыла-шпиона, и в баталии чуть не вывихнул челюсть, после чего так долго бежал, что отыскался лишь на вторые сутки. За нерасторопность Якимка Воронин был бит Петром Алексеевичем в третий раз, - уже "начисто", как выразился сам Яким после третьей встряски. Баталию шхипер Уркварт похвалил с усмешкой. Усмешки Петр Алексеевич не заметил и всех обласкал - и бутырцев и флотских. Всю ночь под зуденье комаров чинили корабли, изуродованные бутырцами, и с утра, без завтрака, опять делали парусные и пушечные учения. Когда ветер спал, учили напамять реестры корабельному припасу, бормотали непонятные слова: - Штанг-зеель. - Крюйс-брамрей. - Ундер-зеель. Пересмеивались тихонько. Луков хотел было спросить: нет ли русских имен всем тем крюйсам и ундерам, но не посмел. Когда затвердили урок, Апраксину велено было рассказать, что есть флот, а также флоту адмирал, вице-адмирал, шаутбенахт, флагман, шхиман, цейгмейстер. Федор Матвеевич рассказал, его сменил Иевлев - говорить, для какого смысла содержат короли-потентаты корабельные флоты и какое есть предназначение флотам при войнах. Петр Алексеевич слушал его жадно, кивал, хвалил, потом заспорил про вчерашнюю баталию, стукнул кулаком по бочке, заговорил отрывисто: - Крепости, которые на сухом пути расположены, всегда заранее о неприятельском приходе ведать могут, понеже большое время пешему и конному войску для подходов нужно. А ежели крепость у моря, то флот должен подойти безвестно, и знать о нем в крепости не могут, как человек не может знать смерть свою. Нас вчера побили с того, что противник знал: идем. И то плохо... Потом опять были учения, а в ночь конопатили новое судно. Петр Алексеевич конопатил с Тимофеем Кочневым и непрестанно с ним беседовал. Но Ян Уркварт оттер корабельного мастера, влез в разговор, ходил рядом с царем вдоль корабля, болтал свои гиштории. Иевлев прошел мимо, передернул плечом: больно близко подбирался к Петру Алексеевичу иноземный шхипер. Так в бессонных ночах выдержали еще несколько суток, потом вдруг повалились спать среди белого дня. Спали долго - корабельщики, и бутырцы, и даже мужики-вологжане, приобвыкшие к жизни на озере. Было жарко, душно, собиралась гроза, да все не могла собраться. И сон был тяжелый, как всегда в духоту перед грозой. Просыпались, пили квас, что велено было выкатить в бочках; пошатываясь, разморенные духотой, бродили под деревьями, зевали и вновь падали на густую траву - еще отмучиться, покуда не разбудит ротмистр. Но Петр спал крепко. В душной знойной тишине, вздымая пыль, на поляну вылетел гнедой жеребец. Меншиков спешился, огляделся, пинком разбудил храпящего мужика, спросил: - Где царь? - Кто-о? - Царь, Петр Алексеевич... Мужик почесал грудь, повернулся на бок, опять захрапел. Александр Данилович отер пыль и пот с лица, прошелся вдоль берега, покачал головою: "Ну, молодцы, ну настроили, не узнать озера!" На берегу сидел беловолосый мальчишка, задремывая, удил. Александр Данилович и у него спросил - где царь. - А спит - вона! - сказал мальчик. Меншиков сел на траву возле Петра Алексеевича, потряс за плечо. Тот сонно причмокнул губами, отмахнулся, как от мухи. Александр Данилович потряс еще. - Чего? Зачем? Открыл глаза, узнал, протер лицо просмоленными ладонями, сладко зевнул: - Ну спится, Алексашка... Меншиков сказал со вздохом: - Пора на Москву, Петр Алексеевич. Прессбург к баталии готов. Закисли люди ожидаючи, истомились. Петр Алексеевич, кося темным глазом, большими глотками пил холодный квас из глиняной кружки. Поставил кружку, потянулся: - Что ж, сменим Нептуна на Марсовы потехи. И поднялся. Дернул спящего Иевлева за кафтан; не дожидаясь, покуда тот проснется совсем, сказал: - На Москву еду, Сильвестр. Вам здесь - учения продолжать непрестанно, с великим прилежанием. Спать - помалу, трудиться - помногу. Корабль "Юпитер" без меня на воду не спускать. Еще дернул за кафтан и, по-детски оттопырив губы, поцеловал в щеку: - Прощай! В покое моем, что на столе кинуто - припрячь. Солнце уже садилось. Мимо сонных стражей Иевлев вошел во дворец, в опочивальню Петра Алексеевича, сложил чертежи на пергаменте в стопочку, меж чертежами нашел листок, неперебеленное или недописанное письмо Петра к Наталье Кирилловне. Глаза сами собою остановились на каракулях: "...и я быть готов, только гей-гей дело есть - суда наши отделывать... твои сынишка, в работе пребывающий..." Выходя, в сумерках повстречал Апраксина. Тот с улыбкой поведал о суровом прощании Петра с наушником Ржевским. Васька пал в ноги, слезно молил прощения, что больно-де трудна матросская служба, не по силам ему; ротмистр молча отворотился и сел в седло, словно не слыша причитаний недоросля. Сильвестр Петрович ответил хмуро: - Простит по прошествии времени. Простит, приблизит, обласкает. Быть Ваське в почете, помянешь мое слово, Федор Матвеевич... 7. БОЙ На озеро вести долетали с запозданием. С запозданием корабельщики узнавали о больших потешных сражениях подмосковных, о том, что Петр Алексеевич водит полки, сам палит из пушек, что искалечился в Александровской слободе генерал Шоммер, помер от ран потешный Зубцов, Сиротина опалило порохом, Лузгин сломал ногу. Апраксин на озере покачивал головой, посмеивался: - То - потеха добрая. Нам не зевать стать. День и ночь работаем, и все не поспеваем. Быть и у нас большой баталии, поспешать надобно... Из Москвы на Переяславль-Залесский то и дело приезжали потешные - басовитые, здоровенные ребята с крепко растущими бородами - "обучаться нептуновым потехам", - так на словах велено было передать Иевлеву от Петра Алексеевича. С опаской вступали они на палубы кораблей, крестились, когда налетал ветер, долго не хотели лазать на мачты - крепить паруса. Якимка Воронин, хорошо запомнивший, что в вотчину ему нынче, да не только нынче, но и позже, не попасть, сердился на бездельников, бегал босой, с облупленным от гагара лицом, завел себе нагайку - драться. Боярские дети писали родителям горькие письма, сердобольные маменьки слали на Переяславль подарки для "злого шаутбенахта" Воронина. Яким съедал гостинцы и еще пуще гонял боярских детей. - Не любишь по мачтам лазать? - с веселой яростью спрашивал он дебелого недоросля. - Не нравится? И мне, брат, не нравилось, да, вишь, - служба, надобно... Лезь, не робей, коли ежели убьешься - похороним честью... Луков подружился с Кочневым, прилежно стал изучать корабельное дело. За осень и зиму ему удалось помирить Воронина с корабельным мастером. Яким, смеясь, сказал как-то Иевлеву: - Вишь, времена какие пошли: работаем, ровно и не дворянского роду. Что я, что Кочнев - одна, выходит, стать. Оба - трудники... А с недорослями... о господи, провались они все! Вот приедет ротмистр, поклонюсь в ноги - пусть матросами пошлет поморов, а не сих толстомясых... Петр приехал ночью и тотчас же велел флоту готовиться к большому потешному сражению. Апраксин был назначен командовать кораблем "Марс", "Нептуном" должен был командовать Воронин. После сражения кораблей и на победителя и на побежденного должны были напасть гордоновские бутырцы и брать корабли с малых судов - со стругов и даже с плотов - абордажным боем. Над абордажными солдатами ротмистр велел "иметь командование господину Иевлеву, дабы в авантаже они были над прочими воинскими людьми". Патрик Гордон пригласил Иевлева в свой лагерь для беседы. Сидели за кружками пива в шатре и не торопясь обдумывали, как нападать, в какой час, откуда выходить малым абордажным кораблям. Гордон макал в кружку сухарь, старательно пережевывал его еще крепкими зубами. В беседе не шутил, было видно, что ничего веселого от предстоящего не ждет... - Ну, как ты тут поживаешь, молодец? - спросил он, когда обговорили дела. - Трудимся помаленьку. - Как это значит - помаленьку? Иевлев объяснил. - Вот как это значит - помаленьку. - Вот так. - И - латынь? Сильвестр Петрович пожаловался, что латынь трудна. - Трудна - да, - согласился Гордон. - Но для тебя надо, молодец. Борзо надо. Сам будешь знать - тогда нас совсем без... И он качнул своей длинной ногой, как бы наподдавая ненужному человеку. Глаза его смотрели строго, длинное, бледное лицо выражало презрение. - Иноземцев выгнать? - удивился Иевлев. - Да, молодец. Шхипер Уркварт прочь, я знаю... Он задумался, посасывая трубку, с гордостью и презрением глядя поверх головы Иевлева. Потом не торопясь поднялся всем своим сухим, мускулистым телом и ушел спать в холодок, под березку, за шатер... Петр Алексеевич был тих, задумчив, спрашивал многое у Апраксина, сам не командовал. На просьбу Воронина дать в матросы поморов ответил с усмешкой: - Те, небось, и без тебя матросы, а сих олухов кто обучит? Воронин ушел. Петр с Гремячего мыса смотрел в трубу на маневры кораблей, иногда нетерпеливо кусал губы, но не ругался. Заметив Иевлева, поманил к себе, спросил: - Чьи листы ко мне положены в опочивальню? И в прошлый год клали и нынче. Кто возит, откуда? - По корабельному делу? - Про Олеговы дружины да про Царьград. - Взяты из Посольского приказу, государь, от окольничего Полуектова. - Отдай обратно. Коли есть еще по корабельному делу - привезешь сюда, положишь ко мне. Складывая подзорную трубу, заговорил негромко, задумчиво: - Игумны, да архиереи, да архимандриты присоветовали Иоанну, когда он их о ливонских городах спросил, за те города стоять накрепко, не щадя ни ратных людей, ни живота... Слышал о том? - Слышал. - Врешь! Иевлев молчал. - Когда не врешь - скажи, как оно было... - Ливонская земля от Ярослава Володимировича испокон наша, господин ротмистр. Если не стоять нам за те ливонские города, нашей кровью смоченные, то впредь будет из них великое нам разорение, и не токмо что Юрьеву, но и самому Великому Новгороду и Пскову... - Без флоту, без кораблей можно ли те земли воевать? Говори? Иевлев помолчал, потом ответил: - Нет, нельзя. Петр невесело засмеялся, ткнул трубой в сторону озера, крикнул: - А с этими можно? С этими - иди воюй! Пойдешь, коли пошлю? И отвернулся, ссутулившись. Не более, как через час, была таска и выволочка Федору Чемоданову. Понадеявшись на то, что все заняты своими делами, Чемоданов задами подался в сельцо Веськово для своих амурных дел, но встретился с супругом своей любезной и был так бит, что едва добрался до сарая с корабельным припасом, куда друг Прянишников принес ему водки и примочки. Водку Чемоданов выпил и заснул. На беду Петр Алексеевич велел бить тревогу - алярм, и сам забежал в сарай за позабытым блоком, где и увидел распухшее и посиневшее чудище - Чемоданова. Бой "Марса" с "Нептуном" продолжался весь день. Дважды корабли сваливались и дважды расходились. Яким Воронин, весь изорванный, словно ополоумевший бес, носился по своему кораблю, дрался, лазал на мачты, палил из пушек, кричал в говорную трубу нестерпимые оскорбления Апраксину и всяко поносил его за то, что не мог одержать над ним победу. Федор Матвеевич держался со скромным достоинством и выжидал своего времени, чтобы ветер позволил свалиться по-настоящему. Время это наступило под вечер, когда Яким, измученный кипением собственных сил, повалился на корме - поспать. Скрытно, в тишине, "Марс" подошел к храпевшим морякам "Нептуна", зацепил баграми за борт, и тогда началась баталия - конечно, с полной победой Апраксина. Под гогот и веселые вопли абордажной команды "Марса" сам господин Воронин был связан кушаками и приведен на суд Петру Алексеевичу, который из своих рук поднес страдальцу крепыша и велел пленнику содержаться до самого конца сражения на корабле "Марс", в трюме, за то, что проспал Апраксина. Победители получили бочку старого меду, но Федор Матвеевич приказал бочку не открывать, бережась нашествия бутырцев. К вечеру небо затянуло тучами, стало холодно, посыпался мелкий дождик. На "Марсе" потушили огни, дозорные ходили вдоль бортов, всматриваясь во тьму. Патрик Гордон в панцыре под плащом медленно прогуливался по берегу возле своих малых кораблей. На стругах, на плотах, в лодках неподвижно сидели бутырцы. У каждого был багор с крюком, у некоторых - лестницы, чтобы забрасывать на борт корабля. К "Марсу" в исходе ночи двинулась Гордонова флотилия - она стояла на якорях. Но стоило корабельщикам услышать плеск весел, как они вздели парус и ушли с попутным ветром, словно сквозь землю провалились. Ушли во тьме и не боясь предательских мелей: Апраксин отлично знал озеро, на котором плавал столько времени. Гордон рассердился и велел догонять, но в это время попался под идущий из-за мыса на всех парусах "Нептун", которым командовал Луков. Иевлев первым увидел неприятельское судно, но остановить замешательство не смог. "Нептун" бортом ударил большой плот с бутырцами, люди посыпались в воду и стали хвататься за струг, чтобы не утонуть, но струг перевернулся и уже более сотни народу оказалось в воде. Иевлев попытался навести порядок, но ничего поделать было нельзя: Гордон растерялся и только с ругательствами бил по рукам утопающих, которые хватались за его лодку. С "Нептуна" ударила пушка, и Луков спросил из темноты: - Хватит, али еще воевать будем? Гордон со злобой закричал: - Утопите меня здесь навсегда, но виктории вам не будет... Лючше смерть, молодец, черт! Бутырцы, кто как горазд, вплавь добрались до берега, некоторые просили спасти, но было не до них. В начинающемся рассвете показался "Марс", идущий на флотилию Гордона, чтобы расстрелять ее из своих пушек. - Сдавайтесь, Гордон! - крикнул Апраксин в говорную трубу. А Якимка Воронин, вылезший из своего заточения, крикнул нарочно мерзким голосом: - Господин генерал, каково вы имеете мнение о ваших силах в сей баталии? - Вот я тебе покажу силы! - бесился Гордон... На рассвете лодка Гордона перевернулась, и шотландец в своих доспехах камнем пошел ко дну. Иевлев, срывая с себя кафтан, бросился за генералом, неловко схватил его за парик, - парик остался в руке. Пришлось нырять второй раз. Генерала вытащили на палубу "Нептуна", он смотрел ошалелыми глазами, икал, изо рта у него текла вода. Сильвестр Петрович с Апраксиным и Луковым спустились в лодки - искать утопших, вытаскивать тех, кто еще держался на воде. На берегу горели костры - бутырцы сушили кафтаны, сапоги, онучи. Дождь перестал, но утро было холодное, с деревьев падали мокрые желтые листья. Многих людей недоставало, тела их искали баграми в озере, но они находились один за другим то на "Марсе", то на "Нептуне", то на малых кораблях, то на другом берегу, то у батарейцев на Гремячем. Петр, веселый, велел всех, кто жив, поить допьяна, а кто помер в баталии - поминать прилично; сам наливал кружки, стоял, обняв Апраксина, смеялся, хвалил, ругал, вспоминал все перипетии боя. Только утром Иевлев вернулся к себе в хибару: как сквозь сон, увидел на печи, под тулупчиком, с обвязанной головою Ваську Ржевского. - Ты для чего здесь? - со злобою спросил Сильвестр Петрович. - Горячкою занемог... - страдальческим голосом ответил Ржевский. - И маневров не видал? - Сказано, горячкою занемог... Сильвестр Петрович, выругавшись, стал переодеваться в сухое. Его трясло, хотелось пить, но подняться с лавки не было сил. Царский лекарь фон дер Гульст покачал головою - сильно скрутило стольника, выживет ли? Велел лежать под теплым одеялом, нить лекарства, прогнать из головы всякие мысли - и злые и добрые. Потом, попозже, привиделся Петр Алексеевич, как ласково беседует он с Ржевским, как тот ему жалуется, что простыл на ветру во время баталии. Сильвестр Петрович даже охнул от удивления, тогда Петр подсел к нему, спросил: - И ты, Сильвестр, занемог? Не дожидаясь ответа, велел рассказывать, что видел зимою на Онеге. Сильвестр Петрович с трудом собрался с мыслями, заговорил. Петр слушал долго, внимательно, кивал нечесаной, всклокоченной головой. Маленький рот его был крепко сжат, глаза смотрели вдаль - туда, где за выставленным окошком покойно дышало озеро. Потом вдруг на месте Петра Алексеевича оказался Апраксин: - Божьим соизволением родились мы с тобою, Сильвестр, в тяжкое, многотрудное время. Долго ли проживем? Для чего жить будем? Иевлев силился понять, о чем говорит Апраксин, но понимал не все. Федор Матвеевич сидел на лавке ссутулившись и как бы думал вслух. - Что ж, кончилась наша юность... Было детство, когда потешными стреляли из палок. Было и отрочество, когда находили мы счастье в звуках мушкетной пальбы. Юность с потешными штурмами и барабанным боем, с постройкой кораблей здесь - миновала навсегда. Не нужны нам более мушкеты и пищали, выструганные из палок. Озеро наше хорошо было для детских забав ротмистра, а нынче оно ему скучно... Недавно Лефорт, из вечного своего стремления сказать приятное, назвал ветер нашего озера - веселым ветром. Соврал немец! Сей ветер не веселит душу, он поселяет в нас, отравленных мечтою о подлинном морском просторе, только лишь чувство неутолимой тоски. Суесловный Коорт поведал мне однажды, что на нашем озере сердце его кровоточит, ибо преисполнен он, мореходец, воспоминаниями о других водах, о настоящих бурях... Сильвестр Петрович пересилил недуг, приподнялся на локте. Апраксин продолжал задумчиво: - Сквозь лесть иноземцев, сквозь лживый восторг притворщиков Петр Алексеевич слышит снисхождение взрослого к забавам дитятки. Ну, и понял он, что флот его - не флот, что море его - не море, что корабли его - не корабли. Переяславское наше озеро веселило и радовало государя, покуда видел он в нем океан. Нынче же видит он в нем всего лишь лужу. Теперь мысль о Белом море ни на минуту не оставляет его. С полчаса назад, выходя от тебя, сказал мне твердо, что будет сбираться в Архангельск. Сильвестр Петрович сделал попытку сесть. - Нынче? - Нынче, и спехом. Про здешние корабли ничего более не говорит. Тимофею Кочневу велел возвращаться к дому - ждать его там. Мужиков - по селам, откуда пришли. Колодников - в узилища. - А дворец? А батарея? А флот наш, Федор? - То все кончилось, Сильвестр. Более не стрелять нам из мушкета, выточенного из деревяшки. Кончилась юность. Ну, отдыхай, друг милый, спи, там видно будет... Вечером Петр Алексеевич велел бить алярм. Вывел своими руками "Марс" на глубину, нахмурясь оглядел дворец свой с белой дверью, с орлом на кровле, оглядел дом, построенный Гордону, амбары, сараи, мачты других кораблей. Оглядел внимательно шхипер-камеру, плотницкий сарай, где сам строгал и пилил, березы, Гремячий мыс, пристань на сваях... Люди тихо ждали команду. Недоросли радовались - трудам конец, поскачем по вотчинам, отъедимся, отоспимся. Внезапно царь спросил у Лукова: - Господин адмирал! Что есть фор-марса-бык-гордень? - Фор-марса-бык-гордень есть снасть, фор-марсель подбирающая, - рявкнул Луков. Недоросли забеспокоились - ужели все вернется к началу? Но более Петр Алексеевич ничего не спрашивал - велел идти к берегу. И уже ни разу не взглянул на озеро, где столько времени было проведено в трудах, где даже смерть видели будущие мореходы, где миновало столько всего - и дурного и хорошего. На берегу с Патриком Гордоном сели на коней и уехали к Москве. Потешные стояли толпой - помалкивали. Федор Матвеевич проводил Петра взглядом, помолчал, потом велел всем, кто захочет, ехать к Москве. - А ежели в вотчину? - спросил длинный Прянишников. - Для чего? Прянишников молчал, испугавшись строгого взгляда Апраксина. - К Москве! - крикнул Апраксин. - Понял ли? И более никуда! 8. НЕДУГ Сильвестр Петрович не помнил, как привезли его к дядюшке Родиону Кирилловичу, как подняли по лестнице в верхнюю горницу, не помнил, как миновало лето, как наступила осень. Лекарь-немец качал старой лопоухой головой - на все божье соизволение, только русское здоровье может победить такую горячку. От жара в жилах господина стольника теперь кровь чрезвычайно сгустилась. Обычно от этого умирают, впрочем надо молиться... Марья Никитишна плакала украдкой, сидя над Сильвестром Петровичем. Худое лицо его обросло легкой светлой бородой, иногда пересохшими губами он произносил какие-то слова. Маша вслушивалась и ничего не понимала. - Трави шкот, трави! Потом поняла: плавает по своему озеру, строит свои корабли, живет там, на Переяславле, а не здесь, в Москве. И днем, когда он бывал особенно бледен и желт, и ночами, когда от жара на щеках его горели красные пятна, всматривалась Маша в его лицо, спрашивала себя, чем он ей так полюбился? Почему не хочется жить ей, ежели он умрет? Иногда к Родиону Кирилловичу приезжал князь Хилков. Они, сидя внизу, подолгу толковали о своих летописях. Маша кусала платок, - как могут они заниматься делами, когда Сильвестр Петрович при смерти! Тайком от дядюшки Маша звала баб-ворожей, бабы шептали над водой, спрыскивали больного с уголька, покрыв его платком, кружились, творили заклинания. Маша, и веря и страшась, мелко крестилась в сенцах, молила пресвятую богородицу не оставить ее, сироту, не дать ворожеям загубить Сильвестра Петровича. В тихий светлый прозрачный день бабьего лета Сильвестр Петрович вдруг открыл глаза, собрался с мыслями и одними губами чуть слышно промолвил: - Здравствуй, Марья Никитишна. Маша всплеснула руками. Шитье упало с ее колен. - Апраксин где - Федор Матвеевич? - В Архангельске все они, - сказала Маша, - и Петр Алексеевич с ними... - В Архангельске? У Маши дрожали губы, в глазах блестели слезы. Она сидела неподвижно, крепко стиснув руки у горла. - Зачем в Архангельске? Маша не знала. Сильвестр Петрович думал, хмуря брови. Потом слабо улыбнулся и сказал, что хочет спать. Вечером он попросил поесть, а через неделю собрался в баню - париться. Для такого случая был позван старый банщик из пленных татар - маленький, страховидный, ловкий и скользкий, как бес. Дядюшка рассказал ему, какая была болезнь, татарин кивнул бритой головой: - Якши! Лекарь, случившийся при беседе, схватился за голову: как бы вместо лечения не приключилась смерть. Окольничий плюнул, - чего немец врет, когда же такое было, чтобы человек от бани помер? Татарин все кивал - якши, якши, он-де знает... Мыльню топили с утра - сам татарин и его подручный, глухонемой, по кличке Глухарь. В липовые чаны липовыми же ведрами носили "мягкую" воду из дальнего колодезя. В кунганах татарин замешал квас - мятный с травами, чтобы этим квасом поддать пару, когда придет час. На полках и на лавках Глухарь раскидал принесенное в мешке сено, с поясным поклоном, перекрестившись, положил своей же работы веники. В туесах стояли ячное пиво и татарская вода с уксусом и травой полынью, для последнего, легкого пару. Улыбаясь серьезному лицу татарина, истовому поклону Глухаря, всей торжественности маленькой мыленки окольничего, Сильвестр Петрович ничком лег на полок, вдохнул всей грудью сильный и добрый запах наговорного сена и сладко задремал, покуда ловкие руки татарина отбивали дробь по его лопаткам, по спине, по плечам. Глухарь по знакам татарина поддавал мятным квасом, сквозь слюдяные оконца фонаря светила свеча, дышать становилось все горячее, сердце билось ровными могучими толчками, гнало кровь по телу, горячий воздух благодатно ширил грудь. А татарин уже плясал на спине крепкими маленькими ступнями, весело и бойко приговаривая: - Ай, якши, ай-ай, якши, ай, ну, якши!.. И чмокал языком: - Паф-паф-паф! А Глухарь, макая веники в знахарское сусло, теплое и пахучее, уже поддавал с боков по ребрам, потом в межкрылье, по плечам, по шее и мычал радостно, - дескать, хорошо все будет, уж мы-то наше рукомесло знаем, уж мы-то утешим... Внезапно распахнулась дверь - и в мыльню ввалились Яким Воронин и Луков. Заехали навестить болящего, а он в бане, ну тем случаем и им бог велел кости распарить. - Да вы откуда? - спросил Сильвестр Петрович. - С моря! Мы, брат, нынче морские корабельщики! - сказал Луков. - Вчера только возвернулись. Чего бы-ыло! Вперебой стали рассказывать об Архангельске, о том, как строятся там нынче корабли, как остался там воеводой Федор Матвеевич Апраксин... Воронин вдруг всплеснул руками, закричал: - Да ты стой, ты погоди, про Ваську-то Ржевского ведаешь ли? Иевлев молча смотрел на Якима. - Ей-ей, не ведает, ей-ей! - радовался Воронин. - До него, детушка, коне рукою не достать. Воеводою поехал в Ярославль... Сильвестр Петрович отмахнулся. Оба - и Луков и Воронин - стали креститься, что-де не брешут, провалиться им на сем месте, да поглотит их геенна огненная... - Двое всего воевод ныне из нашего брата, потешных, - с грустью сказал Луков: - Федор Матвеевич - работник, да Василий Андреевич - наушник, да ябедник, да доносчик... - Ну и нечего об сем толковать! - заключил Воронин. - Его государева воля... Беседа этим и кончилась, началось веселье. Татарин, скаля зубы, плясал по Воронину, Луков поддавал пару - по-своему, чтобы глаза вон повылезли, хлестался наверху, орал предсмертным голосом: - Батюшки, ахти мне, помираю, отцы! Братцы, плесните холодненького! Лихом не поминайте, детушки... Луков, весь в мыльной пене, плясал, выпевая: Ой, жги, жги, жги, Разметывай! Иевлев тихо лежал на полке, завидовал тем, кои видели Белое море нынче, кои плавали на нем, дышали добрым, крутым, соленым ветром... После бани размякли. Воронин уговаривал татарина креститься, обещал ему за то подарить ефимков сколько унесет. Татарин посмеивался, вертел головой. В доме Родиона Кирилловича сели пить мед. Луков с Ворониным переглянулись, Воронин сказал со вздохом: - Великий шхипер велел проведать - не пора ли сватов засылать? Как скажешь, господин Иевлев? Иевлев поднял голову, взглянул в глаза Родиону Кирилловичу, помедлил и молвил не спеша, чтобы все поняли - то не шутка: - Кланяюсь тебе, Родион Кириллович. Твоя воля - мне закон. У старика задрожали руки. Он поправил очки, оглядел веселые распаренные лица Воронина и Лукова, тихо сказал: - Как ни заплетай косу, не миновать - расплетать. Засылайте! Наверху что-то упало, покатилось, дядюшка, оглаживая бороду, поднялся: - Пойти кошку прогнать, чтоб кувшины не била... Луков и Воронин тоже поднялись. - Ну, Сильвестр, - сказал Воронин, - пропала твоя головушка: для щей люди женятся, а от добрых жен - постригаются. Жалко мне тебя... Луков выпил еще меду, обтер усы, вздохнул: - Сороку взять - щекотлива, ворону - картава; оженимся мы с тобой, Яким, не иначе, как на сове. То-то ему позавидуем. Прощай, Сильвестр. Жди сватов... 9. ГОЛУБКА И СОКОЛ Студеным вечером на Параскеву-Пятницу в доме Родиона Кирилловича с шумом распахнулась дверь, вошел Меншиков, весь в снежной изморози, сказал с порога: - Готовьтесь, едет. Да пугаться нечего, все ладно будет... Не успели сесть - воротник стал раскрывать скрипящие ворота, у крыльца заржали, подравшись, кони, в сенях сбивали снег с сапог, хохотали сиплыми голосами. Родион Кириллович, опираясь на костыль, поклонился гостям низко. - Сватались к девице тридцать с одним, а быть ей за единым - за ним! - быстро говорил Петр, щурясь на яркое пламя свечей. - По-здорову ли живешь, Родион Кириллович? И не слушая ответа, не садясь, говорил: - У вас товар - у нас купец, где у тебя, Родион Кириллович, голобец? - По обряду, государь, по обряду! - кричал Меншиков. - Ничего не рушено, все справедливо! Окольничий, светло улыбаясь, взял Петра за руку - подвел к печи. Царь положил ладонь на печной столб, как полагается свату, стоял у печи - огромный, глаза жарко блестели, говорил не останавливаясь, вздергивая головой: - Никому против свата не ухвастать: купец наш души доброй, силы сильной, казны у него не считано, куниц да соболей не перевозить, не переносить, вотчина - что и глазом не окинуть, рухлядишка - что и конем не объехать... Потешные, Лефорт, Гордон, Голицын, Нарышкин - хохотали, садясь по лавкам, в горнице пахло снегом, пивом, табаком, длинные тени метались по стенам, то и дело хлопала дверь - входили все новые и новые люди. - Ваш товар нам люб, - твердо и серьезно сказал Петр. - Люб ли вам наш? Родион Кириллович взглянул в открытое честное лицо Иевлева, помолчал, ответил слабым, но ясным голосом: - Не за отца отдать, а за молодца. Моя девка умнешенька, прядет тонешенько, точит чистешенько, белит белешенько, да из нашего послушания никогда не выходила... Петр кивнул. Потом, оборотясь ко всем, спросил: - Сокола видели, братцы? - Видели, видели! - загудели в горнице. - Ну, так будем глядеть сизую голубку. И, широко шагая за семенящим и прихрамывающим Родионом Кирилловичем, сам пошел искать Марью Никитишну по дому. Вскрикивая, она уходила от них, голос ее делался все слабее и слабее. Потом все затихло. Наконец раздались тяжелые шаги Петра. Родион Кириллович отворил перед невестой дверь, и царь громко сказал: - Вот она - сизая голубка! Жениху да невесте сто лет да вместе! С силой оторвал Машины руки от ее лица, сжал обеими ладонями ее зардевшиеся щеки и крепко поцеловал в полуоткрытые губы. Потом громко крикнул: - Быть же винной чаре на первых засылах. Наливай, Родион Кириллович, пусть обносит... Старик, подняв сулею, налил кубок. Руки у него дрожали, сулею принял от него Луков, стал наливать чару за чарой. Маша пошла с подносом меж гостями, кланяясь каждому низко и не смея никому взглянуть в глаза. За столом Петр посадил ее по новому, неслыханному обычаю рядом с Иевлевым и сразу забыл о сватовстве. Отвалившись к стене, уперев большие кулаки в столешницу, рассказывал, что в королевстве аглицком заведен новый обычай: чины в армии не даются за заслуги, а покупаются за большие деньги. Кто не поскупится - тому и генералом быть, а кто беден - тому и капитана до старости не дождаться. - Ловко! - сказал Иевлев. - Молодец! - усмехнулся Гордон. - Нет лучше, как он придумал. Раны ничего не стоят, деньги все стоят... И плюнул, осердясь. - Вишь, - сказал Петр, - не без пользы и для нас... Теперь, глядишь, кто победнее и к нам в службу с охотой прибудут... Все промолчали. Петр пытливо взглянул на Иевлева, на Лукова, на Меншикова, вздернул головой и велел подать себе бумагу да перо. Попыхивая трубкой, быстро писал список - кому по весне ехать в город Архангельский. Сердился на Меншикова, что прекословит, зачеркивал, опять писал. Потом писал Иевлев - какие надо брать с собою корабельные припасы, а Петр, похаживая по горнице, диктовал. Прощаясь, сказал невесте: - Ну что, свет мой, русая коса, моя девичья краса, чего не воешь? Положил руку на ее плечо, велел строго: - Без меня свадьбы не играть! И оборотился к старику окольничему: - Покуда зима, собери, Родион Кириллович, все листы, что до морского дела касаемы, и все списки летописные. Пусть Сильвестр читает. Он у нас не глуп на свет уродился. И, низко наклонившись, чтобы не удариться о притолоку, вышел из горницы. За ним с шумом и шутками хлынули все остальные. Было уже далеко за полночь. Крупными хлопьями падал снег, по узким улочкам подвывала начинающаяся вьюга. Обсыпанные снегом, неподвижно дремали караульщики с алебардами, дозорные пешего строю похаживали с мушкетами от угла до угла, спрашивали у всадников: - Кто такие? За какой надобностью? Луков отвечал каждому: - Воинские люди за государевым делом, открывай рогатку, покуда плети не получил... Рогатки скрипели, дозорные опасливо втягивали голову в плечи: кто ни пройдет, тот и дерется, эдак и своего веку не изжить... Петр ехал с Меншиковым, говорил раздумывая: - Море, море... и радость не в радость без него, Данилыч. Повидал летом, а нынче все оно чудится. Отчего так? - И, не дожидаясь ответа, продолжал: - Дождаться весны - и опять к Архангельску. Корабли строить, моряков искать. Трудно... Как там Федор Матвеевич справляется, а? То не беда, коли во двор взошла, а то беда, как со двора не идет. Пословица Правда истомилась, лжи покорилась То же ГЛАВА ВТОРАЯ 1. МОНАСТЫРСКИЕ СЛУЖНИКИ В церкви Сретенья Николо-Корельского монастыря отошла всенощная. Старцы, в низко надвинутых клобуках, в грубого сукна рясах-однорядках и волочащихся по ступеням храма мантиях, стуча посохами и мелко крестясь, неторопливо шли в келарню ужинать. Игумна Амвросия поддерживали под локотки отец келарь и отец оружейник: игумен был немощен, едва шагал негнущимися ногами. Лицо у Амвросия было сердитое, под клочкастыми, еще черными бровками поблескивали маленькие недобрые глазки. Рыбаки, служники монастыря, завидев игумна, встали. Но он отвернулся, не благословил никого: потопили карбасы, потеряли дорогие снасти, а еще просят благословения... Кормщик Семисадов, проводив братию взглядом, плюнул в сторону, за сосновое могильное надгробье, покачал головой. - Худо, други. Не миновать беды. Дед Федор - старенький, худенький, легонький, исходивший море вплоть до Карских ворот, два раза зимовавший на Груманте, бесстрашный и добрый рыбацкий дединька, - вздыхал, моргал, шептал кроткую молитву, как бы не засадили монаси доживать старость в тюремные подвалы, во тьму, на хлеб да на воду до скончания живота. - Хотя бы покормили, треклятые молельщики, перед началом-то! - зло молвил кормщик Рябов. - Так голодными и предстанем рабы божий на их скорый суд... В келарне монахи пели молитву. - Тоже молельщики! - сказал Семисадов. - Ни складу, ни ладу... Покуда монахи ужинали, салотопник Черницын принес каравай хлеба, рыбу-палтусину и две редьки. Палтусина была строгого посолу, такая не протухнет никогда. Рыбаки ели молча, запивали родниковой водой из корца. Потом собрали крошки, корочки, завернули в лопушки, - мало ли что решит божий суд. - Давеча без вас обоз куда-то отправили, - рассказывал Черницын. - Я считал, считал подводы, да и счет потерял. Перегрузили на струги - не менее полсотни посудин. И все рыба хорошая, дорогая. Как деньгами не подавятся - монаси проклятые... Кормщик Аггей усмехнулся. - О прошлом годе казны привезли - две подводы ефимков. На струге те ефимки бечевой тянули по Двине. Свалили в яму каменну! - Божьи, божьи деньги! - крикнул рыбацкий дединька. - Вам не считать! Куда свалили, куда не свалили, - все им знать надобно... - Деньги-то не божьи, дединька, а наши, - строго заметил Рябов. - Взял нас за глотку монастырь, что и дохнуть не можем, а ты все божьи да божьи. Теперь вот судить будут нас за то, что буря на море пала. А мы виноваты? Мы сколь своих дружков в море схоронили, для чего? Дед Федор испуганно молчал, помаргивал. - Упекут в подземелье - тогда помолимся! - сердито посулил Семисадов. Сидели долго, думали - может, убежать, не дожидаясь божьего суда? Пожалуй, сейчас из монастыря не уйдешь: стражник с протазаном у ворот, да здоровенный, проломает головы - и всего делов. Аггей грустно сказал: - Куда бежать-то? Умные к нам бегут - у нас воля, а мы куда подадимся? К боярину в тяглецы? Послушай, чего беглые сказывают - каково у них жить... Суд был в келарне сразу после ужина. Старцы, перешептываясь, сидели по стенам, смотрели на кормщика Рябова и хроменького Митеньку Горожанина пустыми безжалостными глазами. У двери сторожил пузатый монах Варнава, - кормщика Рябова побаивались. В келарне было тихо, только потрескивали витые свечи перед судьями - игумном, Агафоником и всегда благостным, пахнущим росным ладаном, давно выжившим из ума старцем Афромеем. - Говори! - приказал Агафоник тихим от ярости голосом. Рябов вздохнул, стал рассказывать все по порядку: как пала в море буря-падера, как сломалась мачта, как большая волна пошла раскидывать рыбачьи посудинки, как от удара о Песьи камни рассыпался карбас деда Федора. - Не про деда Федора речь! - крикнул игумен. - Про тебя, непотребного, речь... - А ты в море бывал, что шумишь на меня? - тихо спросил Рябов. - В море ходить - не юфтью торговать... Игумен охнул, старцы зашептались, закачали головами на страшную дерзость кормщика: что сказал неучтивец! Что вспомнил злодей! Игумна укорил тем, что тот в давние годы юфтью торговал... Покрывая шум, зычным голосом Рябов говорил: - Монаси! Где бы помолиться за новопреставленных рабов божьих, что делаете? Суд учинили? Кому? Тем, что только из моря вынулись, не поенным, не кормленным, не согретым? Чем пужаете? Подземельем? Не запужаете! Сколько дней люди мучались, сколько страху натерпелись для монастырской казны, а как их нонче встретили? Мало вам от нас прибытку? На Новую Землю хаживали - сколько рыбьего зуба привезли. Да и не един раз хаживали. Митенька дернул Рябова за непросохший еще кафтан, он оттолкнул его от себя, шагнул ближе к судьям, заговорил громче, жестче: - Плохо мы старались, что ли? Кто струги соленой рыбы на Москву и на другие города гонит? Старцы? Отец келарь? Отец оружейник? Блаженный Афромей? А что потопил карбас - разочтемся! Пойдет рыба - велика цена тому карбасу? И за снасть возьмите, так договорились, так покручивались, так запивную деньгу поставили... Амвросий с силой ударил ладонью по столу - помолчи! Рябов замолк. - Предерзлив, детушка! - молвил игумен. Рябов не ответил. - Языком - востер, не робок! - Море робкого не пожалеет! - негромко отозвался Рябов. Амвросий прикрыл глаза рукой, как бы от усталости, потом отнял руку и заговорил строго, не торопясь: - За карбас и за снасть отдашь в монастырскую казну все сполна, и не на тот год, а нынче же. То деньги божьи, и гулять божьим деньгам - сатану тешить... Старцы закрестились при имени нечистого, слабоумный Афромей запечалился: - Тех-тех-тех... - Для того, - продолжал игумен, - пойдешь нынче же, детушка, лоцманом на иноземные корабли, а Митрий Горожанин с тобой толмачом. Проводную деньгу, что идет от корабельщиков лоцману, со всей честностью и без воровства будешь отдавать отцу Агафонику на новый карбас и снасть. Харч же, который с проводной деньгой идет лоцману, можете есть бесстрашно и тем жить. Когда же в лоцманах надобности не случится, пойдет вам пища с монастырского подворья, будете рыбу пластать или посольщиками возьметесь, али, ежели надобность случится, идти вам, детушки, бечевой тянуть монастырский груз по Двине... Рябов молчал: он ожидал худшего. Не тюрьма монастырская - и то хорошо. - Если ж что сделаете худо, - говорил игумен, - косо али впоперек сказанному, тогда на себя пеняйте, гнить вам в монастырской тюрьме, омыться в кровавых слезах, зарасти паршами, до скончания животов не увидеть света божья... - Тех-тех-тех! - опять опечалился Афромей. Старцы закрестились, игумен благословил Рябова и Митеньку. Пятясь, они вышли, столкнувшись в дверях с Семисадовым и дедом Федором. Другие рыбаки ждали божьего суда у крыльца... - Ну, чего? - спросил Аггей. - Лоцманом послали, - сказал Рябов, - вас тоже всех на заработки наладят - в дрягили али в солеварни. Не робей, Аггей! Сырой ветер гнал по монастырскому двору тяжелый запах рыбы, что солилась в глубоких земляных ямах, выложенных сосновыми бревнами, что вялилась на жердях над рекою, что коптилась в низких коптильнях за монастырским кладбищем. В широкие ворота монахи вереницей несли корзины с рыбой свежего улова. Служники-пластальщики, барабаня ножами, показывали вид, что не по своей вине не работают. Над обозом низко летели чайки. Мальчонка послушник бегал с палкой-трещоткой - его должность была пугать чаек, когда пластают рыбу. Рябов и Митенька сели в тележку, выехали из обители, миновали салотопенный двор, в котором чадила труба, на развилке дорог разъехались с обозом, что вез в обитель соль из неблизкой варницы. Тележка покатила вдоль Двины, по сырой болотной дороге. Тонко, протяжно зудели комары. Митенька заснул, измученный страхом, ожиданием, бурей в море, голодом. За полночь остановились возле избы Антипа Тимофеева. 2. НЕ ПОЙДЕШЬ ЗА ПОРУЧИКА! Кормщик молча смотрел на Таисью. Она бежала к нему задыхаясь, босая, простоволосая. Он шел к ней медленно, тяжело ставя ноги в ссохшихся бахилах. Ночной ветер трепал его короткую мягкую бороду, светлые кудрявые волосы. - Живой? - спросила Таисья, останавливаясь и прижимая руки к груди. - Батюшко тебя второй день поминает, а ты живой? - Живой! - сурово ответил он. - Чего мне делается... - Страшно было, Ваня? - Веселья мало. - А здесь, в монастыре? - Судили судом праведным... Он усмехнулся жестко, сел на крыльцо, попросил поесть. Таисья вынесла ему хлеба, вяленую рыбу и вина в полштофе. Кормщик вздохнул: - Видать, хорош я, что ты своими руками водочки поднесла... Опрокинул кружку в рот, стал жадно жевать хлеб. Сонно кричали петухи в клети, возчик дважды скрипел калиткою - поторапливал ехать. Таисья сидела рядом с Рябовым на крыльце, перебирала его волосы, плакала... - Теперь, думаю, вовсе меня кончат, - посулил он. - Доконают, треклятые. Ты бы, Таичка, выгнала меня вон, куда я тебе. Не отдаст Антип за меня, сама говоришь - второй день поминает... - Поминает! - грустно согласилась Таисья. - Радуется? - Не больно ты ему люб. - Ведаю... Держа его за руку, она близко заглянула ему в глаза и попросила: - Жил бы ты, Ваня, потише! - Неслух я, девонька, не жить иначе... Он поднялся на ноги, обнял ее рукою за плечи и, крепко прижимая к себе, велел: - Об поручике и думать забудь, слышишь ли! На веки вечные. Не пойдешь за него! - Ох, Ваня! - вывертывая от него гибкий свой стан, говорила она. - Ох, умен больше иных. Нужен мне твой поручик... Он крепко поцеловал ее в раскрытые, прохладные губы, теплые его ладони сжали ее плечи, она длинно, глубоко вздохнула: - Горе мое! - Горе али радость, да не ходить тебе за поручика. Либо за меня, либо в девках останешься... - Ишь ты каков! - Да уж каков есть! - Подлинно, что замучилась я с тобою... - Оно, пташенька, до венца - невесело, - пошутил он. - Поп окрутит, тогда горе и узнаешь... - Бить будешь? - Доживешь - сведаешь... Она крепко прижалась к нему и, вздрагивая от рассветной сырости, пошла провожать его до тележки. Рябов сел боком, свесив ноги через грядку, поправил голову Митеньке, чтобы не привиделся ему черный сон, и велел возчику трогать. Солнце уже поднималось, туманы медленно ползли над болотами, а Таисья все стояла, утирая набегавшие слезы, глядела вслед своему кормщику... 3. БОЛЬШОЙ ИВАН Трехмачтовый, тяжело груженный корабль "Золотое облако" поджидал лоцмана, стоя на якоре в двинском устье у таможни. Таможенные целовальники и солдаты вместе с сухоньким приказным дьячком наперебой рассказывали Рябову, что тут давеча было: поручик Крыков нашел две бочки серебра, да не серебряного, а поддельного. Те бочки назначены были для расплаты за товар, а хват-поручик поймал вора почитай что за руку. Вот они стоят - бочки, под караулом, покрытые рогожкой, и солдат при них сторожит неотлучно. Вот так шхипер, вот так молодец, вот так умница! Купит товар на ярмарке не иначе, как свальным торгом, с великим накладом для народишка, а расплатится не серебряным серебром. Споймают после мужика с той монетой да поволокут к розыску. Казнь известная - монету растопят, да в рот и вольют... Рябов покачал головой - уж это народ торговый, с ним ухо востро надобно держать... Шхипер Уркварт не преминул пожаловаться. - Ваш поручик Крыков такое же наказание божье, как и давешний шторм. Привязался к бочонкам, которые вовсе не для Московии были назначены, а для торговли с теплыми странами. Ну ничего, я буду иметь честь жаловаться господину... Митенька, хромая, шел сзади, переводил: Рябов не торопясь поднялся на ют, оглядел корабль - каков он после шторма. - О, да, да, - сказал Уркварт, - это был ужасный шторм. Мы очень пострадали, но провидение в своей неизреченной милости помогло нам. Длинноногий носатый слуга шхипера, по кличке Цапля, со всем почтением уже стоял возле штурвала, держал поднос с солониной, ромом, гданской водкой в сулее: так издревле полагалось встречать лоцмана. - Закусим? - спросил неуверенно Митенька. Кормщик поклонился одной головой, взял с подноса оловянную корабельную кружку с черным ромом, Митенька, стесняясь, выбрал кусок говядины побольше. Ян Уркварт улыбался, ямочки дрожали на его толстых крепких щеках. Два матроса неподалеку плели мат, пели протяжную песню на своем родном языке. Свежий ветер посвистывал в снастях, за резной кормой корабля с брызгами, с шумом катилась набируха, все было солоно вокруг, все шумело, летели облака по едва голубому небу, стремительно, с острым криком падали к воде чайки. Шхипер Уркварт жаловался Митеньке: - С весчих товаров по четыре деньги с рубля пошлины платим, не с весчих - по алтыну с рубля. Да лоцманские, да дрягильские, да амбарщину, да сколько теряем от простоев. Два дня здесь на шанцах стоим, покуда осмотрят, посчитают, взвесят. Потом же учинят обиду. Так будете дальше с нами не по-хорошему делать - вам же лихом обернется. Заставим лаптями торговать, сговоримся промежду собою, не будем в Двину вашу хаживать - больно надобно... - Чего он кукарекует? - спросил Рябов. - Кукарекует, что-де обижают иноземцев. - Их обидишь, дождешься! - ответил Рябов. - Старики бают: Антошка Лаптев, гость ярославский, в стародавние времена в Амстердам подался мехами торговать, ни одной шкуры не продал, ни на один рубль. Через многие годы обратно пришел, весь изглоданный, да и помер в одночасье. Между собой сговорились не покупать - и не купили... Обиженные какие!.. Засвистала дудка, ударил авральный барабан, матросы побежали по местам. Старший, с перебитым носом, с отрубленным ухом, накрест бил по спинам плеткой, кричал ругательства на своем родном языке. Шхипер мерно похаживал по шканцам, ждал. Барабан бил не смолкая, матросы встали по местам, якорные навалились на вымбовки, брашпиль затрещал, заскрипел... Уркварт в говорную трубу из кожи с позументами прокричал командные слова, барабан опять застрекотал, морской ветер заполоскался в парусах. Рябов, положив руки на штурвал, уже вводил "Золотое облако" в двинское устье. - По-здорову ли нынче господин воевода? - спросил Уркварт. - Чего он спрашивает? - осведомился Рябов у Митеньки. - Про воеводу - здоров ли? - А ты скажи - мы с Апраксиным не в родне. Мы, скажи, к генеральской курице в племянники не нанимаемся. Наше дело - рыбачить, а ихнее - ушицу хлебать... Полный ветер свистал в парусах, корабль шел, чуть накреняясь, не речным, но морским ходом, словно не было тут отмелей, словно не угрожало ничего большому "Золотому облаку" на Двине, словно ни единой лодочки-посудинки не бежало по всей реке. Матросы, снимая шапки один за другим, заглядывали на мостик - смотрели, каков из себя этот русский Большой Иван, что с таким проворством и ловкостью ведет "Золотое облако", - ну и лоцман, поискать такого лоцмана, за таким лоцманом времени даром не потеряешь! Погодя, когда сердце у шхипера совсем замирало - не сесть бы на таком ходу на мель, - Большой Иван вдруг присоветовал прибавить парусов, - больно, мол, медленно чешемся, кабы не припоздать! Сердце у шхипера стукнуло, застучало дробно, самому стало жарко: "Дошутимся, потоплю "Золотое облако"!" Но поспешать надо было, чем скорее доведется увидеть воеводу - тем лучше. Да и негоцианты, небось, ждут, припоздаешь - уйдет товар другим шхиперам. Спереди - едва стали выходить из речного колена - будто выросла крашенная кармином высокая, крутая корма "Святого Августина". - Можно ли предположить, что придем первыми? - Вели парусов еще прибавить - всех обскачем. Карбас по носу! Слышь, Митрий, пущай с мушкету стреляют, притомился там водохлеб, уснул рыбак... Матрос выстрелил из пистолета. Помор, в развевающемся на ветру азяме, испуганно вскочил, подтянул снасть, налег на стерно - рулевое весло. - С Мурмана идет, - сказал Рябов, - путь не близкий. Ты гляди, Митрий, как они свои лодьи шьют, иначе, чем у нас. Гляди, примечай... Уркварт, торопясь, велел опять бить в авральный барабан, люди побежали ставить еще паруса. Начальный боцман, черный, длинный, криво усмехнулся, одобрительно закивал. Большой Иван позевывал, точно и впрямь скучал на таком ходу. Маленькие фигурки высыпали на карминную корму "Святого Августина", замахали, закричали. Кормщик велел спросить шхипера Уркварта: - Может, пужанем, коли захочет? Желает - проведу на аршин от конвоя, а робеет - не надо. Пужанем конвоя, а? Шхипер глазом прикинул расстояние, усмехнулся, кивнул. Почему бы и не пугнуть Гаррита Кооста? Не всегда он, Уркварт, был негоциантом и не на веки вечные им останется. Хороший абордаж горячит кровь, пусть и Коост порадуется, вспомнит, как сваливались корабль на корабль... Рябов одной рукой легко держал корабль в повиновении, глядел вперед, сощурившись от ветра. Митенька от восторга сиял. Люди на "Святом Августине" забегали, закричали, подняли флажный сигнал, ударили в колокол. Видно было, как они разевают рты, грозятся кулаками. "Золотое облако" шло на них, точно собираясь таранить, но в самое последнее мгновение Рябов чуть изменил курс - "Золотое облако" прошло борт о борт с конвоем, только блеснули пушки в открытых портах "Святого Августина". Конвой с колокольным частым боем, с визжащими матросами, с пистолетными упреждающими выстрелами остался позади. Шхипер помотал головой, утер пот с лица, похлопал Рябова по плечу. Слева по носу открылся "Спелый плод". Потом обогнали "Радость любви", потом "Золотую мельницу". Начальный боцман "Золотого облака" Альварес дель Роблес стоял сзади, советовался со шхипером. Рябов на него равнодушно оглянулся, негромко сказал Митеньке: - Один такой об прошлой ярманке крутился-крутился подле, а после четырех алтын как не бывало. Ловкий народ. Начальный боцман, изогнувшись, поклонился Рябову, похвалил его лоцманское искусство. Неподалеку от Архангельска с колокольным боем, означавшим: "берегись", "не ворочайся", "иду слишком ходко", с флажными сигналами, оставляя за собой пенный бурун, нагло срезав нос "Белому лебедю", обогнали еще двух купцов и перед немецким Гостиным двором бросили оба якоря. Рябов, спокойно глядя в глаза шхиперу, выслушал все его ласковые и высокие слова, осмотрелся, ладно ли встали на якорь, похвалил корабль, что-де ходок, для руля легок, похвалил матросов, что-де изрядно расторопны и полудурок всего только один, похвалил старшего, что-де какой изрубленный и искалеченный мозглявый старичишка, а, вишь, голосина у него - при таком ветре на весь корабль слыхать, и дерется тоже подходяще - ни единого без благословения не оставил, всех плеткой покрестил. Шхипер улыбался, прижимая руку с перстнем более к животу, нежели к сердцу. Выслушав все, он попросил Большого Ивана извинить его и подождать малое время, пока съездит он с визитом к воеводе, потом тотчас же возвратится, и тогда они отобедают вот здесь, на палубе, под тентом, который Цапля уже натягивал над столом. Матросы спустили шхиперу шлюпку, дьяк через Митеньку сказал шхиперу, что-де не велено на берег хаживать. Уркварт потрепал дьяка по плечу, сунул ему денег. Дьяк вздохнул и велел солдатам пропустить шхипера. - Что ж ты, дьяк, куриная борода, делаешь? - спросил Рябов. - Поручик караул ставит, а ты посулы берешь? Добро ли то? - Тебе больно надо? - Ужо всыпят тебе батогов, дождешь своего часу! - пообещал Рябов. Он прошелся по кораблю, потом встал у трапа, смотрел, как отваливают от берега одна за другой посудинки - то русские купцы-гости шли торговать воском симбирским и вятским, тверской юфтью, арзамасским, суздальским топленым говяжьим салом, пряжей пеньковой и кудельной, донскими кожами, клетчатыми холстами домотканными, Чирковыми сукнами, живыми куницами, росомахами, волками, медведями, привезенными из дальних мест, щетиной, свечами, рыбьим клеем, смольчугом, семгой, икрой осетровой астраханской... По всей Двине у причалов и пристаней покачивались вологжанские и холмогорские насады, дощаники, карбасы. Дрягили таскали кули, катали бочки, купцы похаживали над своими товарами, рядились, куда сваливать. То там, то здесь на набережной вспыхивали крики - иноземцы ругались, что русские больно много распоряжаются; ярославские, вологжанские, устюжинские гости безо всякого почтения тоже кричали, совали кулаки, божились... Рядить приехали рейтары, напирали конями на ярославцев, на вологжан, на устюжцев. Впредь для науки иноземный офицер в кафтанчике взял да и спихнул в Двину куль полотна. Иноземцы загоготали, повели офицера пить мумм, ярославский гость застыл в изумлении. - Хорошо живем! - сказал Рябов Митеньке. - До чего ж славно живем. Давеча на Пробойной на улице Якимка Смит, иноземец, после пожарища построился, видел ли? Перегородил постройками Пробойную напополам - и весь сказ. Ни проходу пешего, ни проезду конного. Ему корысть, а нашим архангелогородцам - обнищание, к рядам-то дорогу навовсе запер... - Чего ж наши делают? - спросил Митенька. - Пишут челобитные, - усмехнувшись невесело, сказал Рябов, - мы-де, сироты твои, вовсе-де оскудели, тяглые наши места иноземцы захватили, скотишку нашему подеться некуда... Он сплюнул, покрутил головой, вздохнул. Рядом, у трапа, стоял солдат, обернулся на слова кормщика, рассказал, что ныне быть превеликой сваре, ибо иноземцы к ярмарке сами всюду объездили и скупили по деревням чего кому надо. До самой Москвы добирались, а один - попрытче - и в Астрахань сходил за икрой. Наши долгобородые о сем еще не слыхивали, только в Архангельском городе узнали. Цены совсем сбиты. Иноземцы службу не несут, подать у них другая, теперь вот поди разберись. - Купцам-то что, - сказал Рябов, - а вот эти как, те, которые дощаники волокли, которые на пристанях не жрамши и не пимши ожидают. Теперь, когда иноземец прижал, разве купец с ними разочтется? Иди, скажет, родимый, с богом! А не пойдет, так по шее... Солдат тоже покрутил головой, повздыхал. 4. СВОИ ЛЮДИ Воеводу шхипер Уркварт не застал, но нимало этим обстоятельством не огорчился, потому что в приказной избе сидел и курил глиняную трубку зять господина Патрика Гордона полковник Снивин. - О! - сказал полковник. - Не господина ли шхипера Уркварта я имею честь видеть своим гостем? Шхипер с сияющей улыбкой повел перед животом шляпой, притопнул ногой, еще повел повыше, еще притопнул погромче. Полковник Снивин сделал салют рукой. Шхипер закончил церемонию крутым поклоном, еще изгибом, заключительным ударом каблук о каблук. Дьяк в испуге побежал на погребицу за холодным квасом. Полковник Снивин, вежливо улыбаясь, рассказывал гостю новости: вскорости должен прибыть государь Петр Алексеевич. Будут, наверное, и Лефорт, и господин Гордон, и другие друзья, которых шхипер, по всей вероятности, помнит. Ведь он гостил в Кукуе на Москве? Гостил и на Переяславском озере? Шхипер кивал головой: как же, как же! Прекрасные, вежливые, воспитанные господа, не чета, пусть не осудит господин полковник, этим московитам. Он так отдохнул тогда на Кукуе, так прекрасно провел время на озере. Что государь? Не оставил еще свои морские забавы? Снивин покачал головой: - О, нет! Молодость настойчива даже в своих заблуждениях... Его величество в крайности и не внимает ничьим советам... - Господин воевода? - осторожно спросил шхипер. - Господин Апраксин увлечен мыслью о флоте не менее, нежели его величество, - выколачивая трубку, ответил Снивин. - Господин воевода Апраксин не многим более стар, нежели его величество... Теперь они оба - и гость и полковник - покачивали головами. Дьяк принес квасу. Уркварт из приличия отхлебнул, едва заметно сморщился, спросил участливо: - По всей вероятности, господин полковник чрезвычайно устал от жизни среди московитов и не раз мечтал о возвращении к добрым своим пенатам? Полковник коротко засмеялся: - Пенаты хороши, когда есть рейхсталлеры или любые другие золотые монеты. У московитов я полковник, а кто я там? Разве я уже сколотил состояние, достаточное для того, чтобы у себя на родине купить чин хотя бы капитана? Патент на чин стоит очень дорого. У московитов все принуждены меня слушаться, мне платят вдвое против русского офицера, здесь ко мне само течет золото, а там я бы забыл, как оно выглядит, не говоря уже о том, что мною помыкал бы богатый мальчишка, купивший себе патент на чин генерала... Снивин сердился, щеки его побурели, воспоминания о родных пенатах не умилили полковника, а обозлили... Шхипер расстегнул сумку, висевшую у него на бедре, достал оттуда красиво вышитый кошелек, положил на стол: - Пусть эти золотые, полковник, приблизят час вашего возвращения на родину. Я льщу себя надеждою, что в королевстве аглицком вы будете не полковником, но генералом. А теперь о деле, которое привело меня к вам... И шхипер рассказал об обиде, которую нанес ему мальчишка, дерзкий Крыков. - С сим дерзким мальчишкой не так легко сладить! - произнес полковник. - Не от меня одного зависит исполнение закона в Московии... Кошелек лежал на столе - там, куда его положил шхипер. - У этого мальчишки трудный характер, - сказал Снивин. - Крыков - упрямый и злокозненный господин. Боюсь, что мне не удастся вам помочь, ибо этот кошелек столь тощ, что из него не накормить всех алчущих... Уркварт покривился: у полковника, действительно, завидущие глаза. Без всякой любезности шхипер положил на стол еще три золотых. Полковник прижал монеты волосатой рукою и сгреб их вместе с кошельком. Но лицо его попрежнему оставалось мрачным. - Теперь, я надеюсь, вы объявите Крыкову сентенцию? - спросил Уркварт. - Вы припугнете его? Снивин пожал дородным плечом. - Караул я сниму, - наконец молвил он. - Это все, что в моих силах. Остальное зависит от вашей сообразительности и хитрости... "Чтобы кипеть тебе в адской смоле! - подумал шхипер. - Чтобы дух твой не воспарил в небеса!" И поклонился молча. Дьяк принес чернила и очиненные перья. Снивин, пыхтя, стал писать приказ: караульщикам убраться вон с корабля, который пришел под командованием достославного шхипера и негоцианта господина Яна Уркварта. Шхипер прочитал приказ, вздохнул, попрощался с полковником холоднее, чем поздоровался. Снивин предложил еще квасу, Уркварт ответил: - Благодарю, но этот ужасный напиток не по мне. И, не пригласив Снивина на корабль, отбыл. 5. БЕЖИМ, КОРМЩИК! Уркварт возвратился быстро. Шлюпка его, убранная ковром, привезла еще одного иноземца, здешнего перекупщика Шантре. Тот был еще толще, чем шхипер, ходил в панцыре под кафтаном, при нем всюду бывал слуга с именем Франц - малый косая сажень в плечах, прыщеватый, безбородый. Коли чего его господину не нравилось, Франц решал спор нагайкой-тройчаткой. Бил с поддергом. На третьем ударе любой спорщик падал на колени, просил пощады. Про Шантре еще говорили, что у него один глаз не свой, будто вынимается на ночь и, для освежения и чтобы видел получше, кладется в наговорную воду. Слепой глаз выглядел не хуже зрячего, и знающие люди достоверно утверждали, что при помощи ненастоящего глаза перекупщик все видит насквозь и всех обводит, как только хочет. Шхипер был теперь весел, солдатам подарил по рублю, сказал, что на них зла не имеет, и потряс приказом - караул снять и от конфузии господина почтенного шхипера освободить. Стол обеденный был накрыт на четыре куверта, но обед все-таки не задался. Сначала шхипер провожал таможенников, потом что-то буйно говорил с перекупщиком Шантре. Позже один за другим пошли с берега посудинки: жаловали дальние иноземные гости-купцы - ставить цены на товар, узнавать, почем нынче русская юфть, как пойдет смола, что слыхать насчет птичьего пера мезеньского, каковы цены на поташ арзамасский, алатырский, кадомский... Шантре сел возле стола, не дожидаясь приглашения. Макал маленький хлебец в соус, запивал вином. Потом порвал на куски ломоть солонины, зачмокал, зачавкал. Гонял слугу то за одним, то за другим кушаньем... Ян Уркварт, стоя у трапа, приветствовал гостей, пребывая как бы в некоторой рассеянности, - вроде очень устал, или обременен делами, или задумчив, или даже огорчен. Купечество переглядывалось, некоторые крестились. Мордастенький пузатенький Уркварт пугал немилосердно: товары были уже привезены, своих кораблей, чтобы хаживать в немцы за моря, еще не построили ни единого, лето стояло жаркое, что делать с икрой, с семгой легкого соления, с говяжьим салом, с ветчиной? Конечно, Уркварт - еще не все шхиперы, но у них круговая порука, что один дает, то и другие. А нынче еще свой у него тут дракон многоглазый, вон в постный день солонину жрет, даже и не смотрит на людей православных. Угощая гостей вином из сулеи, с которой похаживал слуга Цапля, потчуя дешевыми заедками, Уркварт вдруг сказал, что нынче цены за морями очень упали, так упали, что даже смешно говорить, - в два, три, в четыре раза против прошлогодних. Купечество загудело и смолкло. Один ярославский, весь заросший колючей шерстью, словно еж, дернул Митеньку за полу подрясника, жалобно попросил: - Ты, вьюнош, выспроси его, змия, похитрее: будет покупать али нет, пусть пес скажет напрямик; может, ему и вовсе ничего не надобно, зачем мы ножки свои притомляем... Рябов сидел в кресле против перекупщика, ничего не ел, потягивая мальвазию, слушал. Суровая тонкая складка легла меж его золотистых бровей. Левой рукой ерошил он бороду, поглядывал на небо и на Двину, на чаек, что опускались - плавно, боком - до самой воды. - Цены столь упали, - переводил Митенька, - что шхипер не видит толку называть вам нонешние, которые может он назначить. На деньги шхипер ничего купить не может, а может лишь на товары, которые имеет на своем корабле. То будет чернослив, гарус, камка, ладан, жемчуг, вина - рейнское, Канарское, мушкатель, бастр, романея... Купцы, пихая друг друга, загалдели, замахали руками, - на кой им ляд бастр и ладан. Пусть бы давал тогда, лешачий сын, иголок для шитва, али бумаги хлопчатой, али пороху и ружей, да ножей железных. Ныне на Канарское и романею вовсе нет спросу, никуда эти товары не продать... Шхипер, любезно улыбаясь, ответил, что ножи он и кроме Московии может продать, за приличную цену. Сюда же путь далек и опасен, пусть берут что есть, а не возьмут - придется им грузить обратно свои дощаники, карбасы да струги. Таково божье соизволение на нынешнюю ярмарку. И предложил присесть к столу, отведать, сколь прекрасны вина заморские и пряности, коими украшается любая, приличная человеку пища. - Мы в ближайшее время скрутим ваших купцов вот так! - по-русски сказал перекупщик Шантре Рябову и показал кулак, с которого капал жир. - Они будут поступать согласно нашим желаниям, а не своим. С ними не надо даже вовсе говорить. И их не следует пускать на корабли. Вот что! Его живой глаз смотрел на Рябова, а мертвый в сторону - на купцов. Рябов не отвечал, злоба ко всем - и к своим, что позорились перед Урквартом, и к этому усатому, измазанному салом, - вдруг перехватила глотку. Шантре выдавил себе в вино лимон, отпил большими глотками, спросил: - Я в скорое время буду иметь свое судно, не пожелаешь ли ты пойти ко мне в морские слуги? - Не пожелаю! - сказал Рябов. - Отчего так, человек? - Оттого, что так. - Но отчего же именно так, а не иначе? - Я - мужик вольный, - хмуро сказал Рябов, - и что оно такое "морской слуга" - не знаю и знать не хочу. Я рыбак и кормщик, своего моря старатель, что мне в слуги наниматься... А Митенька между тем переводил русским купцам: - Шхипер еще говорит, что для вас то большое удовольствие, что они сюда пришли, а не пришли бы - и вовсе вам тогда погибель, конченное было бы дело. Как они пришли, то вы хоть за что, а можете продать свои товары: русскому человеку много не нужно, так он говорит, русский человек скромно может жить да поживать, пусть себе больше молится своему русскому богу и повинуется своим начальникам, в том и есть для него доброе... Купцы, тяжело дыша, испуганные, пожелтевшие, гуртом пошли к столу, носатый Цапля принес еще стульев и скамью, по палубе медленно прошагал командир конвоя Гаррит Коост - с темным, перерубленным от виска до подбородка лицом, в кожаной кольчуге, в перчатках с раструбами, с пистолетом за широким ремнем. Сел к столу, развалясь, кивнул на купечество перекупщику, засмеялся. Вблизи "Золотого облака" становились на якоря другие корабли заморских купцов: шхиперы, любезно улыбаясь, перемигивались с Яном Урквартом. На загадочном, непонятном Митеньке языке он что-то быстро рассказал двум шхиперам, те зашептали другим - и Рябов вздохнул: туго будет в нонешнюю ярмарку городу Архангельскому, не продать по своей цене ни на единую денежку, сговорились заморские воры, пойдет сейчас стон да плач там, на берегу. - Господин Гаррит Коост - конвой, - сказал Митенька, - просят вам передать, господа гости: нынче в морях от морского пирату нет свободного прохода, что похощет воровской человек, то и сделает, наверное в последний раз сюда из немцев они пришли, более не пойдут. Господин Гаррит Коост говорят, что на един купецкий корабль надо два конвойных иметь, а оно в большие деньги обходится, чистое разорение негоциантам. Гаррит покачал головой, набил трубку черным табаком, закурил. Купцы задвигались, закрестились от сатанинского зелья, Коост пускал дым в бородатые лица, приминал табак обрубленным пальцем, водил пьяными глазами. Более он не сказал ни слова. Другие иноземцы тоже молчали, улыбаясь, потягивали мальвазию, прихлебывали ром, покуривали на двинском ветерке. Матросы на юте в два голоса запели песню, другие голоса подхватили, Рябов слушал и, отворотившись от компании, смотрел на близкий берег, где чернела толпа людишек, - они ждали, что скажут, возвернувшись, купцы. Товары везли издалека - где водою, где волоком, где на веслах, где переваливали на коней. От того пути люди вовсе измучились, лица спеклись, кости проступили наружу, кожа стерлась на ладонях до крови, у возчиков попадали лошади. Как теперь жить, что скажешь женам, чем накормишь малых детушек? С приятной улыбкой Ян Уркварт крикнул начальному боцману, чтобы для услаждения гостей играла на юте музыка, и музыка тотчас же заиграла - медленно и печально, и под эту музыку взошел на "Золотое облако" келарь отец Агафоник в праздничной рясе, в клобуке, с посохом. Послушник, обливаясь потом, волочил за ним берестяный туес с гостинцами... - Ваш лоцман, - сказал шхипер Агафонику, - чистое чудо! Я не могу не уважать подлинное умение, но еще глубже, мой отец, я уважаю талант. Во всякой работе можно быть умелым, и это очень хорошо, но от умения до таланта - как от земли до небесной лазури. Ваш монастырский лоцман наделен подлинным умением. Бог всеблагий подарил ему и талант моряка. Большой Иван не боится стихии воды. Стихия ветра тоже не страшна ему, а его несколько грубые манеры не лишены своеобразного величия. В море, в шторм, от чего, разумеется, боже сохрани, такой помощник - сущая находка... Митенька переводил, счастливо улыбаясь... Шхипер вынул из кошелька, висевшего на поясе, золотой, положил его на стол перед Рябовым, слегка поклонился, прося принять. - Сей кормщик еще и богобоязнен, - произнес келарь, протягивая руку к золотому, - потому все свои зажитые деньги отдает монастырю. И Агафоник спрятал монету в свой просторный, вышитый, засаленный кошель. - А вы, дети, ступайте! - сказал он Митеньке и кормщику. - Ступайте, что тут рассиживаться... Медленно пошли Рябов и Митенька по натертой воском палубе к трапу и вскоре поднялись на бревенчатый осклизлый причал Двины, где дожидался купцов черный люд. - Чего там? - спросил один, с красными глазами, с запекшимся, точно от жару, ртом. - Худее худого! - молвил Рябов. Толпа тотчас же сгрудилась вокруг них - надавила так, что Митенька крякнул. - Но, но - дите мне задавите! - сказал Рябов. - Не берут товары-то? - спросил другой мужичонко, в драном кафтане, изглоданный, с завалившимися щеками. Полуголые дрягили - двинские грузчики, здоровенные, бородатые, с крючьями - заспрашивали: - А дрягильские деньги когда давать будут, кормщик, не слыхивал ли? - Сколько пудов перевезли, как теперь-то? - Онуфрий брюхо порвал, вот лежит, чего делать? Тот, которого назвали Онуфрием, лежа на берегу, на рогоже, дышал тяжело, смотрел в небо пустыми, мутными глазами. - Как хоронить будем? - спросил кто-то из толпы. Один вологжанин, другой холмогорец - закричали оба вместе: - Провались они, гости, испекись на адовом огне, нам-то наше зажитое получить надобно... - Нанимали струги, а теперь как? Ты скажи, кормщик, что нонче делать? Еще один - маленький, черный - пихнул Рябова в грудь, с тоской, с воем в голосе запричитал: - Сколько ден едова не ели, как жить? Кони не кормлены, сами мы коростой заросли, на баньку, и на ту гроша нет, чего делать, научи? Мягко ступая обутыми в лапти ногами, сверху, по доскам спустился бородатый дрягиль, присел перед Онуфрием на корточки, вставил ему в холодеющие руки восковую свечку. Рябов вздохнул, стал слушать весельщика. Тот, поодаль от помирающего Онуфрия, говорил грубым, отчаянным голосом: - Перекупщики на кораблях на иноземных? Знаем мы их, шишей проклятущих, фуфлыг - ненасытная ихняя утроба. Сами они и покупают нынче все, сами и продавать станут. Теперь нам, мужики, погибель. В леса надобно идти, на торные дороги, зипуна добывать... - А и пойдем! - сказал тот дрягиль, что принес Онуфрию отходную свечку. - Пойдем, да и добудем... Приказный дьяк-запивашка, весь разодранный, объяснял народу козлогласно: - Ты, человече, рассуди: имеет иноземец дюжин сто иголок для шитва? Зачем же ему иголки те через руки пропускать, наживу давать еще едину человеку, когда он сам их и продаст, да с превеликой выгодой, не за алтын, а за пять... - Кто купит? - спросил дрягиль, продираясь к дьяку. - Когда алтын цена... - Купишь. Сговор у них! Иноземец друг за дружку горой стоит, у них, у табашников проклятых, рука руку моет... С "Золотого облака" ветер порой доносил звуки услаждающей музыки, оттуда и туда то и дело сновали сосудинки - возили купцов, таможенных толмачей, солдат, иноземных подгулявших матросов, квас в бочонках, водку в сулеях. - Договариваются? - спрашивали с берега. - Толкуют! - отвечали с лодок. - По рукам не ударили? - То нам неведомо! Мужики пили двинскую воду, щипали вонючую треску без хлеба, вздыхали, поругивались. Один, размочив хлебные корки в корце с водой, жевал тюрьку беззубым ртом. Другой завистливо на него поглядывал. Еще мужичок чинил прохудившийся лапоть, качал головой, прикидывал, как получше сделать. Еще один все спрашивал, где бы продать шапку. - Шапка добрая! - говорил он тихим голосом. - Продам шапку, хлебца куплю... Подошел бродячий попик, поклонился смиренно, спросил, не имеют ли православные до него какой нуждишки. - Нуждишка была, да сплыла, - молвил пожилой дрягиль. - Вишь, отмучился наш Онуфрий. Так, не причастившись святых тайн, и отошел... Попик укоризненно покачал головою. - Может, рассказать чего? - спросил он. - А чего рассказывать? Мы и сами рассказать можем! - ответил вологжанин. - Вот разве, когда конец свету будет? Свесив короткие ножки над Двиною, попик уселся, рассказал, что теперь мучиться недолго, раньше в счислении сроков великих ошибались, а ныне страшного суда вскорости надобно ждать... Рябов молчал, слушал с усмешкой. - Эй, кормщик! - крикнули с лодки. Он обернулся. Агафоник с посохом, насупленный, подымался на берег. - Вот как будет, - сказал келарь Рябову и обтер полой подрясника лицо. - Ну-кось, пойдем, рыбак, побеседуем... Молча они дошли до монастырской тележки, запряженной зажиревшим коньком. Агафоник еще утерся, пожаловался, что-де жарко. - Тепло! - согласился Рябов. Послушник поправил рядно на сене, подтянул чересседельник, снял с коня торбу с овсом. Келарь все молчал. - Так-то, дитятко, - сказал он наконец и посмотрел на Рябова косо. - Послужишь нынче создателю за грехи своя. - За какие еще грехи? - чувствуя недоброе, спросил Рябов. - Будто не ведаешь! - вздохнул Агафоник. - Позабыл будто! Карбас-то, я чаю, монастырский был? Потоплен тот карбас, взяло его море. Чей грех? Еще вспомнил: в прошлом годе муку ржаную монастырскую перегонял ты Двиною, два куля в воду упали. Позабыл? Чья мука была? Святой обители! И непочтителен ты, Ваня, в церкви божьей никогда тебя не вижу... Он говорил долго, перечисляя все рябовские грехи. Кормщик стоял насупившись, чесал у коня за ухом, конь тянулся к нему мягкими губами, искал гостинца. - За то за все, - сказал Агафоник, - послужишь нынче монастырю, пойдешь на "Золотом облаке" матросом, очень тобою шхипер Уркварт доволен. Так доволен, дитятко, что за ради тебя прежде иных прочих монастырские товары купил... Рябов поднял голову, зеленые глаза его непонятно блеснули, то ли сейчас засмеется, то ли ударит железным кулачищем. Отец Агафоник отступил на шаг и сказал угрожающе: - Но, но, я те зыркну... - Не пойду матросом, - сказал Рябов неожиданно кротко. - Чего я там не видел? - Ты - служник монастырский, - ободренный кротостью кормщика, крикнул Агафоник. - Коли сказано, так и делай! - Не пойду! - тихо повторил Рябов. - Пойдешь! Волей не пойдешь - скрутим! - Эва! - Скрутим! - И сироту не оставлю! - Сирота богу служит, без тебя не пропадет, понял ли? Рябов тяжело задышал, светлые глаза его опять блеснули. - Я человек тихий, - сказал он врастяжку, - но своему слову не отказчик. Сказал - не пойду, и не пойду! Что хотите делайте, не пойду. - Ой, Ваня! - предостерегающе молвил келарь. Кормщик промолчал. Опять с Двины донеслась музыка. В церкви Рождества зазвонили к вечерне. Иностранные матросы, успевшие уже напиться в кабаке, обнявшись шли к пристани, пританцовывали, пели, кричали скверными голосами. - И в обитель я более не вернусь! - сказал Рябов. - Отслужил! - Споймаем! - пригрозил келарь. - Драться буду! Живым не дамся! - Полковнику скажем. Он-то споймает. Рейтары скрутят, да и намнут - долго не прочухаешься. Агафоник застучал посохом, лицо его злобно скривилось. - Против кого пошел, кормщик? Головой думай, имей соображение! И посохом, рукояткой стеганул кормщика изо всех сил поперек лица так, что Рябов, не взвидя свету, рванулся вперед и схватил келаря за бороду. Агафоник завизжал, с пристани побежали на крик и бой мужики, послушник вцепился в кормщика жирными руками. Рябов отряхнулся, послушник упал, еще кто-то покатился кормщику под ноги, он перешагнул через них и прижал келаря к грядке телеги, дергая его за бороду все кверху, да с такой силой, что глаза у того закатились и дух прервался. - Убил! - крикнул рябой мужик. - Кончил косопузого! Бродячий попик бежал издали на бой, вопил: - Бей его, бей, я его, окаянного, знаю, бей об мою голову, дери бороду... - Бежим, кормщик! - отчаянным голосом крикнул Митенька. - Бежим, дядечка! Только от этого голоса кормщик пришел в себя, подумал малое время, посмотрел в синее лицо келаря и быстро, почти бегом зашагал к Стрелецкой слободе. Долгое время он, петляя между избами, меж лавками гостинодворцев, заметал след, по которому уже двинулись конные рейтары, отыскивая денного татя, учинившего разбой, и кому? Самому отцу келарю Николо-Корельского монастыря! Прижавшись к горелому строению, Рябов притаился, пропустил рейтаров вперед. Ругаясь, они не заметили его, поскакали на Мхи, - туда убегали все тати, оттуда их тащили в узилище, на съезжую за решетки. Рябов угрюмо смотрел им вслед. Да нет, не возьмешь, не таков кормщик Рябов глуп уродился, чтобы за так и пропасть, чтобы самому в руки даться... Митенька, припадая на одну ногу, добежал к Рябову, задыхаясь прижался к обугленной стене. - Ох, и запью ж я нынче, Митрий! - негромко, сощурившись, все еще круто дыша от бега, молвил Рябов. - За все за мое горькое, многотрудное, тяжкое. Ох, запью... - Дядечка... - А ты не вякай. При мне будешь... - День стану пить, да еще день, да едину ночь разгонную. Запомнил? - Запомнил, дядечка, - с тоской и болью, шепотом произнес Митенька. - То-то! И тухлыми очами на меня не гляди! Не покойник я, чай... С медведем дружись, да за топор держись. Пословица Другу добро, да и себе без беды. То же ГЛАВА ТРЕТЬЯ 1. В КРУЖАЛЕ В Тощаковом кружале пили вино и рыбаки, и посадские, и темные заезжие людишки, и гости, что торговали на, ярмарке по самый Семенов день, и корабельщики иноземные, и разные прочие залеты, сорви-головы, безродное семя. С утра до вечера, с вечера до утра, в ведро и в непогоду, в мясоед и в пост, в праздники и в будни, и зимою, когда день в Архангельском городе короток и несветел, и летом, когда солнце почти что не уходит с неба, - неслись из малых колодных темных окон Тощакова заведения песни, тяжкие вопли людей, допившихся до зеленого змия, смех гулящих женок, стук костей, в которые играли иноземцы, пьяный шум драки. Пропившиеся зачастую валялись возле кружала, замерзали свирепыми зимними ночами, мокли под осенними дождями, - никому не было до них дела. На задах деревянной древней церковки Рождества богородицы, на пустыре, где ветер посвистывал в лозняке, не раз и не два находили тела зарезанных питухов, находили людей с пробитыми черепами, раздетых донага, исполосованных ножами, - кому было до них дело? Нашедший мертвеца заходил к Тощаку. Тощак выносил корец вина, добрую закуску - за молчание. Тело прикрывали рогожею, волокли в амбарушку. Там оно лежало до случая, до ночи потемней. Темной ночью везли тело до недалекой широкой Двины. Камень к ногам - и скидывали его вниз; с глухим шумом падало оно в воду, - ищи свищи, не скоро всплывет, а коли когда и всплывет, то кто узнает - что был за человек, кому кормилец, муж, отец? Народ говорил, что водятся у Тощака немалые деньги. Два раза его грабили. Оба раза он отбился, одного татя зарубил топором, других двух забил до смерти железною кочергою. Может быть, они были и тати, разбойные людишки, а может, и неисправные должники, кто знает? К этому Тощаку и пошел Рябов с Митенькой. Тут бывало вместе с иными рыбаками, кормщиками, хозяевами и покрутчиками, вместе со всеми Белого моря старателями, запивал он вином все свои неудачи и горести. Тут с другими поморами - вожами и кормщиками, лоцманами и дрягилями, корабельщиками и солдатами - завивал горе веревочкою. Тут пропивался он вовсе, тут случалось пить ему по двое суток кряду, не выходя и не зная, что нынче - день божий али черная ночь. С таких, как Рябов - а таких было немного, - Тощак деньги спрашивал редко, поил и кормил с превеликим уважением, вдосталь. Ни Рябов, ни ему подобные не знали, почему так повелось, знал один Тощак: на морских старателях не разоришься, коли даже и возьмет кого море, а выгода большая. Люди честные, покуда живы, отдадут; знают: кабацкий долг - первейший долг. Что пропито, то будет покрыто, сегодня ли, завтра ли, все едино, но покрыто будет с верхом - с алтыном, с деньгой. Конечно, случалось, что рыбацкая лодья тонула в холодном Белом море. Тогда Тощак цмокал губами, качал длинной, похожей на огурец головой, скорбел, - что, мол, поделаешь. Другие рыбаки смеялись над ним - попался Тощак, обдурило-де море Тощака, эх, и велики у Тощака убытки! Тощак молчал, сопел, но ничего не менялось... Нынче Тощак тоже не спросил, с чего кормщик собрался гулять, с каких таких доходов; не сказал ничего, глядя, как кормщик садится за грязный стол. Губастый малый принес щипаной трески в рассоле, корец перегонного вина, миску лосевого мяса для Митеньки. Своего архангельского народу в этот день, несмотря на ярмарку, было немного - не с чего народишку гулять, зато иноземные корабельщики гуляли вовсю - немалые нажили барыши. Пили русское вино, ставленные меда, пареное пиво, закусывали редечкой в патоке, быстро пьянели от непривычной крепости русских напитков, похвалялись друг перед другом; некоторые тут же валились на пол, другие натужно, хрипло выводили свои песни, третьи затевали драки, бестолково тыкались шпагами, тут же мирились и опять пили, чтобы через малое время затеять новую драку. - О чем ругаются-то? - спросил Рябов Митеньку. - Зачем своего перекупщика "Золотое облако" имело, а "Спелый плод" не имел! Теперь будто все ихние корабли оставят перекупщиков в нашем городе. Рябов усмехнулся, сказал: - Весело живем, ладно! До того ладно, что и не знаем - под кем живем, кому шапку ломать. Иноземцы опять завели драку, вывалились на ветер колоться шпагами. Один, весь в кровище, рухнул наземь. Помирать его тоже отнесли на реку - там можно было обобрать усопшего поспокойнее. - Может, в дальнюю камору пойдем? - спросил Митенька, робея шуму и со страхом поглядывая на беспрестанно хлопающую дверь кружала. - Везде насидимся! - ответил Рябов. - Я сюда, детушка, не по пути на малое время заворотил. Во славу ныне гулять буду! Светлые глаза его вспыхнули недобрыми огнями, тотчас же погасли, и лицо вдруг сделалось угрюмым и немолодым. - А и намучились вы, видать, дядечка! - тихо сказал Митенька. - Тебе-то откуда ведомо? - Глядючи на вас... - Глядючи... вот поглядишь, каков я к утру буду... Опять хлопнула дверь - вошли корабельщики с "Золотого облака": начальный боцман, плешивый, черный, худой; с ним два матроса, один абордажный - для морского бою - в панцыре и с ножом поперек живота, другой - палубный - весь просмоленный, в бабьем платке на одном ухе, с серьгой вдоль щеки. Митенька впился в них глазами, толкнул Рябова, прошептал: - Ой, дядечка, кабы худа не приключилося... - От них-то? - с усмешкой спросил Рябов. - Больно мы им нужны... Корабельщики сели и спросили себе русского вина, а начальный боцман, приметив Рябова, любезно ему улыбнулся и помахал рукой. Кормщик ответил ему приличным поклоном. Все было хорошо: в кружале повстречались морского дела старатели, сейчас они будут пить и, быть может, выпьют за здоровье друг друга. 2. ДОБРЫЙ ПОЧИЙ Гишпанский старший боцман Альварес дель Роблес давно бы вышел в шхиперы и получил в свои руки корабль, если бы нашелся такой негоциант, который доверил бы часть своего состояния этому сладкоречивому, жестокому черноволосому человеку. Негоцианта такого не находилось, и дель Роблес корабля не получал. Шли годы, гишпанец облысел, дважды нанимался к шведам на военные корабли, вновь уходил к негоциантам, к голландским, к бременским, к датским. В одном плавании был штурманом, но корабль, груженный ценными товарами - медью, клинками и пряностями, подвергся нападению пиратов, которые перебили команду, гишпанского же штурмана спасла судьба, живым он возвратился в Бремен через два года. В Бремене гишпанца никто не взял на корабль. Тогда он отправился в Стокгольм и еще немного послужил шведам. Но оттуда опять был прогнан и вновь долгое время плавал простым матросом, пока не вернулся к должности начального боцмана. Со временем шхиперы стали как бы побаиваться своего боцмана, заискивать в нем, искать его расположения. Люди понаблюдательнее шептались о том, что корабли, на которых служил дель Роблес, менее подвергались нападениям пиратов. Говорили также, что иные осторожные негоцианты через посредство облысевшего гишпанца платили какую-то дань каким-то корабельщикам и даже получали в том свидетельство с печатью, на которой была будто бы изображена совиная голова. Говорили еще, что стоило показать это свидетельство пиратам, завладевшим кораблем, как они с любезностью покидали плененное судно. Разумеется, все это было чепухой, на которую не следовало обращать внимания, но все-таки гишпанец знал не только свое боцманское дело. Он знал гораздо больше того, что надлежало знать начальному боцману, и потому служил у шхипера Уркварта, про которого говорили, что он не только шхипер и негоциант, но еще и воинский человек, правда - в прошлом. Дель Роблес вместе со своим шхипером выполнял отдельные поручения кое-каких влиятельных и даже знаменитых персон, и эти-то поручения главным образом заставляли обоих - и шхипера и его боцмана - бороздить моря и океаны, подвергаться опасности, лишениям и рисковать не только здоровьем, но и самой жизнью, которой они оба чрезвычайно дорожили, догадываясь, что она одна и что за гробом их ничего решительно не ожидает. Начальный боцман знал, что Рябов запродан шхиперу Уркварту. Знал он также и то, что русский кормщик ушел от святого отца. Но сейчас его занимало другое дело, и ради этого дела он велел толстогубому малому, служащему в трактире, подать великому русскому кормщику и лоцману наилучшей водки и закуски от его, боцманова, стола. Малый подал. Рябов удивленно повел бровью. Малый объяснил, от кого угощение. - Ишь ты! - сказал Рябов и приказал позвать Тощака. Мутноглазый целовальник подошел боком, с опаской, воззрился на Рябова осторожно, - чего еще надобно этому детине? - Возьмешь берестяной кузовок, - велел Рябов. - Чистенький, гладенький, получше... Из тех, что искусницы на Вавчуге делают... Кузовок тот до самого краю завалишь сладостями - хитрыми заедками медовыми и маковыми, ореховыми на патоке, да подиковиннее: кораблики бывают, птицы, избы, сани... Понял ли? Тощак смотрел с подозрением: где такое слыхано, чтобы питух на сладкое кидался? - Для чего оно? - Для надобности. - Для какой надобности? Сватов засылать? - Сватов не буду засылать. Слушай далее - еще не все сказано. Стол раскинь для большого сидения... Целовальник изобразил на лице тупость. - Стол постелишь не грязной тряпицей, а шитой скатертью. На стол поставишь... Рябов задумался, пощипывая бороду. - Поставишь вина перегонного да ухи - доброй, боярской, с шафраном, чтобы жирная была, слышишь ли? Курей подашь с уксусом, да ставленной капусты квашеной, да гороху битого с луком и чесноком. Вино чтобы в мушорме подал, а не в штофе, да не в корце, пить будут большие люди - не воры, не тати, корабельного дела старатели... Тощак подмигнул губастому малому. Малый подошел, свесил кулаки кувалдами, вздохнул: с таким кормщиком не скоро справишься. - Нынче будет твоя милость платить али когда? - спросил Тощак. - Приказу много - денег не видать... Рябов спокойно взглянул в глаза целовальнику, ответил, словно бы размышляя: - Нынче мне те иноземные матросы прислали самолучшей водки и закуски от своего стола. Послано оттого, что есть я по нашим местам первый лоцман. Можно ли мне честь нашу уронить и посрамиться перед иноземцами? Как рассуждаешь? Целовальник опять подмигнул малому - уходи, дескать. Малый ушел, раскачиваясь. Иноземцы пели за своим столом. - Честь и мы бережем! - сказал Тощак погодя. - И хотя знаем, что разбило море твой карбас и сам ты едва душеньку отмолил, - гляди, как стол раскинем... Сизое лицо целовальника разрумянилось. Покуда стелилась скатерть, Рябов не торопясь говорил: - На почет я почетом отвечаю, да не раз на раз, а вдесятеро. За ихний почет - вдесятеро, и за твой - вдесятеро. Сочтешь вдесятеро против напитого и поеденного... Тощак поклонился, ответил величаво: - Тощак - каинова душа, то всем ведомо, а и Тощак свою гордость имеет. Заплатишь - как потрачено будет. Пусть тонконогие видят, каковы мы с хлебом-солью... От себя велел он подать гостям вина можжевелового, да рыбного блинчатого караваю с маслом, да пикши с тресковыми печенками. Сам рванулся на поварню, дочка понесла сулеи, губастый малый - полоток свинины. Иноземцы смотрели удивленно - кому такой пир задает целовальник, для кого скатерть в узорах, дорогие стопы... Рябов поклонился гостям. - Спасибо за добрый почин, - молвил он с усмешкой. - Начали гулять по-вашему, теперь гульнем по-нашему. Угощайтесь да пейте русским обычаем. Наша гостьба толстотрапезная, не то что ваша - одно лишь питье с кукуреканьем. Давайте, коли так, вместе сядем, да и зачнем, благословясь. Винопитие - оно дело не шуточное, торопясь не делается, с толком надобно... Гишпанец в рудо-желтом кафтане, в широком кожаном поясе, при шпаге и навахе подошел к Рябову с кумплиментом - с поклоном, с верчением шляпою, с притопыванием... - Ну, добро, добро! - добродушно отвечал Рябов. - Чего там... я так и не умею кланяться. Давайте-ка, детушки, за стол садиться... Пересев за скатерть с яствами и питьями, кормщик рукою разгладил золотистую бороду, вскинул голову, повел бровью, не торопясь, крупными глотками выпил вино... Кружка была немалая, вино крепкое, иноземцы смотрели с любопытством - как это Большой Иван разом выпил. Рябов понюхал корочку, щепотью взял капустки. Рубашка на нем была разорвана у плеча, ворот расстегнут низко, так что виднелся серебряный нательный крестик на потемневшем гайтане. Так и не удалось, не успел переодеться с того часа, как вынулся из воды, из кипящего бурей Белого моря... - Ну? Что ж не пьете? - спросил он, наливая вино. - Али обидеть меня сговорились? По началу беседы дель Роблес подумал, что лоцман тяжело пьян. Но тотчас же убедился в том, что кормщик совершенно трезв. Глаза Рябова теперь смотрели мягко, с до