- не бей! - повторил Рябов. - Кого бить хочешь? Дите малое? Что ему ведомо? Олешки да тундра! Сам же старик упал, сам побился, за что хлестать кнутом? Швибер решил, что лучше кончать дело миром. - Упал? - спросил он деловито. - Первым и повалился! - подтвердил Рябов. - Ты говоришь истинную правду? Кормщик кивнул. Швибер огляделся - не смеется ли кто-нибудь. Никто не смеялся. Тогда Швибер сказал: - Я тебе благодарен, что ты помог мне избежать большой грех! Я тебе сильно благодарен. Наказать без вины - грех... Толпа трудников угрюмо молчала. Швибер повел плечом, замахнулся кнутом над головами: - Работать! Ну! Пусть старик отдыхает сегодня, завтра и еще раз завтра. Впрочем, ему довольно два дня... И Швибер ушел. Рябов повернулся к своему соседу, спросил: - Чего замешался в дело? Убить он мог запросто кнутом своим. - И тебя убить мог запросто! - ответил Молчан. Рябов усмехнулся. - Меня не больно-то убьет! Я вон каков уродился... Молчан ответил просто: - Ты хорош, да и я не слабенек. У меня жилы что железные. Спробуй - разогни... И подставил согнутую в локте руку. Рябов хотел разогнуть с ходу - не вышло. Пришлось повозиться, пока распрямил. Старый Пайга отполз в сторону, следил с интересом, как меряются силами Большой Иван и черный бородатый Молчан. С этого времени старый Пайга тенью ходил за Рябовым и даже спать перешел в ту избу, где спал кормщик. Здесь устроился у двери, где потягивало морозцем, - в самой избе ему было душно. Здесь ел свою строганинку (Рябов доставал старику сырое мясо - посылала Таисья, он строгал его и ел с ножа). Здесь пел свои песни, закрыв глаза и раскачиваясь, словно в нартах, или вдруг начинал рассказывать про майора Джеймса, как тот приехал и сделал великое разорение всему кочевью. Русские не понимали, но слушали внимательно, качали головами, обижались за старого Пайгу... - Крепко, видать, старичку досталось! Вишь, все помнит... - Гляди, плачет! Обидели, видать... - Стой, пусть дальше сказывает... - Сказывай, дедка, сказывай... Полегчает... Пайга рассказывал про майора Джеймса, про то, как осталась там, далеко, вся его семья - дети, внуки, как его вели в город - веревкой к седлу. Трудники догадывались: - Вишь, что сделали! Удавку - на глотку и повели! - А тебя пряниками заманили? Али сам пришел? - Ну, его в карете привезли... Зычный хохот несся по избе: - В карете! Хо-хо!.. Иногда старик Пайга рассказывал, как зверовал в тундре, как ловил рыбу, как женил сына, хоронил отца. Рассказывал про тадибея-знахаря, как тот от болезни лечит. Сам показывал тадибея, как скачет и заклинает. Трудники смеялись: - Во, чудище! - Кажному человеку своего попа надобно. А вот я ему нашего попа покажу - чего он скажет! - Ты - потише! - Чего - потише! Наш попище, почитай, трезвый и не родился. Молчан, много где бывавший, рассказывал: - А чего? Народ как народ. Честный, завсегда к тебе с открытым сердцем. Я у них живал, ничего, обижаться нельзя. Народ кроткий. Хоронят они по-своему - покойников в дальнюю дорогу сбирают: в чуме, в избе ихней, шесты поломают, положат к покойнику в гроб ложку, чашку, все, чего в том пути занадобится, хорей его еще, погонялку, чтобы было чем в том краю олешек погонять... Верно говорю, отец? Пайга кивал старой головой, будто понимал, что говорит Молчан, улыбался, медленно укладывался спать возле двери. Как-то Рябову занедужилось, простыл - ломало плечи и ноги, в голове стреляло словно из пушки. Тогда ночью Рябов заметил: старый Пайга вынимает из-за пазухи чурочку, что-то странное с ней делает. Встал, присмотрелся, понял: Пайга кормил своего бога кашей, чтобы выручил кормщика из лихоманки. - У каждого свой бог! Самоедину бог - чурочка, - сказал Рябов Митеньке. - Толку не видать, а тоже надеется... В феврале еще похоронили многих. Зима стояла крутая, морозы не отпускали. Долгими ночами во все небо играли сполохи - в черном ковше ходили золотые мечи, копья, стрелы. Старики, разрывая душу, все пели о смерти, о гробе, о прахе. Один - желтый, иссохший - читал в темноте длинной ночи напамять: "Живот речет: - Кто ты, о страшное диво? Кости - наги, видение твое и голос твой - говор водный. Что гадает звон косы твоея? Поведай мне! Смерть речет ответно: - Я - детям утеха, старым отдых, я - рабам свобода, я - должникам льгота, я - юным вечный спокой. Живот речет: - Почто стала на пути моем и гундосишь немо? Пойди от нас туды-то и туды-то, Смерть, в темные леса, в чисты поля, за сини моря; а се я тебя не боюся..." Трудники, слушая старика, посмеивались. Кто постарее - ворчали: - Какие такие хаханьки нашли? - Пошто, бесстыжие, регочете? Старик, подождав, опять читал по памяти: "Смерть речет: - Молодым-молодехонек, зеленым-зеленехонек, о живот, красота, сердце мое услади. И любовь моя быстрее быстрой реки, острее вострого ножа..." Из темноты неслись насмешливые бесстрашные слова: - Она полюбит! - Хитрая! Ей только поддайся! "Живот же речет, - опять бубнил старик из своего угла: - Ты - косец. Коси ты нивы твои, к жатве спеющие. Я - юн, я - плод недозрелый, здесь нет тебе дела..." - Дескать, валяй отсюдова! - Перемучаемся, мол, без тебя! "Смерть же речет: - О живот! Слышишь ли звон, звон тетивы на луке моем? И се из острых остра смертная стрела тебе уготованная..." Так, бок о бок со смертью кое-кто дожил до заветного для поморов времени - до Евдокии. Звезды горели ярко и чисто, играли переливами, подмигивали низко над самым морем. К этой поре зима кротеет, надо думать о будущем лове. Вспоминали: в Крещенье целый день тянул крепкий "север" - к большому лову. В эту ночь, в первый раз за все время корабельных работ, запел Пашка Молчан. Сидел, привалившись к стене, постукивал по лавке грязной ладонью, пел никем еще не слышанную песню, не похожую на то, что певали другие трудари. Песня была тягучая. Молчан пел ее с угрозой в голосе, медленно оглядывая лица, едва освещенные светом лучины, коптящей в поставце: На судне была беседушка построена, Ну, построена беседа кипарисовая... В беседе стоят столики дубовые, На них скатерти разостланы шелковые... Рябов сидел неподалеку от Молчана, смотрел, как сошлись у него брови над переносьем, как блеснули белки полузакрытых глаз, как притопнул он лаптем: За столами-то сидели да двенадцать молодцов, Да двенадцать молодцов-то, все донских казаков, И вновь с угрозой - тихой и гневной: Как один-то был молодчик, он почище всех, По суденцу молодчик все похаживает, В звончатые он во гусельки поигрывает, Вспоминает батюшку - славный тихий Дон... Песня старикам не понравилась, что мало божественная. Молчан посмеивался, показывая ровные белые зубы, улыбка у него была недобрая, жестокая. Рябов задумчиво сказал: - Нет, песня ничего! Неспроста поется... Молчан быстро на него взглянул, вновь потупился. Старики завели свое - про сердитого бога. Когда кончили и стали хвалиться каждый своей песней, Семисадов плюнул и велел Молчану показать, чего-де он еще может, да сполна. Молчан не отвечал, улыбался. - А что это, дяденька, за человек такой - в твоей песне на гуслях играл? - спросил из дальнего угла Митенька. - Человек наибольшой... - Кто ж он? Молчан обвел взглядом избу поверх голов трударей, сказал негромко, но так, что слышали все: - Песня сложена про Степана Разина, вот про кого. В избе сделалось тихо. Старики у печки перешептывались между собой. Семисадов громко вздохнул. Молчан потянулся так, что захрустели кости, спросил: - Напужались? И стал разуваться - спать. Старый Пайга пошел к двери - укладываться на холодке. - Да ты погоди! - попросил Молчана Рябов. - Чего заспешил? Хорошо поешь, еще спой. - Спеть? Так вы боитесь песен... - Зачем нам бояться? - спросил Семисадов. - Песня, она для того и песня, чтобы ее пели. А песни твои хорошие - вольные. Молчан спел еще: Ух, вы гряньте-ка, ребята, да вниз по Каме, по реке, Вниз по Каме, по реке, да к белокаменной тюрьме. Белокаменну тюрьму да всю по камню разберу, С астраханского да с воеводы с жива кожу я сдеру... Старики закрестились, Семисадов громко хохотнул, Рябов хитро щурился. Молчан тонко, гневно выпевал: Еще грянули ребята да вниз по Каме, по реке, Вниз по Каме, по реке, да к белокаменной тюрьме. Белокаменну тюрьму да всю по камню разобрал, С астраханского воеводы с жива кожу я содрал... - За что он его так, дядечка? - спросил серьезно Митенька. - За дело, небось! - ответил Рябов. Кругом заговорили, заспорили, вспоминали неправды и воровские дела воевод, дьяков, начальных людей, отца келаря, Осипа Баженина, иноземцев, Джеймса, Снивина, всех, кто мучил и бесчестил безвинных беломорских, двинских трударей, рыбаков, зверовщиков, черносошников... - Мало одной кожи-то! - сказал Семисадов. - За наши беды и поболе содрать можно, чтобы вовеки неповадно было... И неустанно подводили мины под фортецию правды. Петр Первый ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ 1. ВОРЫ В морозные ветреные сумерки на таможенный двор со скрипом въехало более дюжины саней, крытых рогожами, крепко затянутых лыковыми веревками. Мужики, с заиндевевшими бородами, замерзшие, злые, кнутами нахлестывали усталых коней, спрашивали начального человека, кричали, что ждать не станут. Евдоким Прокопьев позвал Крыкова. Мужик с сизым от стужи лицом попросил Афанасия Петровича: - Принимай кладь, хозяин. Да не медли, для господа, застыли, терпежа более нет... - А что за кладь? - спросил с удивлением Крыков. - С верфи - мука аржаная, сухари печеные, масло, соль, туши мясные... Евдоким Прокопьев подмигнул Крыкову. Тот позвал солдат-таможенников, открыл амбар, велел таскать кули и бочки. Сам увел озябшего возчика в избу, попотчевал водкой, сбитнем. Мужик, отмякнув, рассказал, что обоз послан сюда немчином по прозванию Швибер. - А ранее возил с верфи? - спросил Крыков. - На подворье возил гостям-купцам, - сказал возчик. - Дважды в Гостиный двор возил. То еще по осени было, колесами ездили. В эту минуту в избу вошел быстрым шагом майор Джеймс. Он был взбешен, но сдерживался, потому что не придумал еще, что сказать, а что-то сказать непременно следовало. Афанасий Петрович смотрел на майора. Джеймс заговорил: - На верфи имелся избыток. Я купил сей избыток для прокормления солдат таможни. Крыков молчал. Евдоким Прокопьев глядел в угол. - Я купил выгодно для таможни! - воскликнул Джеймс. Афанасий Петрович и на это ничего не ответил. Попозже, посоветовавшись с Евдокимом и капралом Костюковым, Афанасий Петрович отправился искать Иевлева. На верфи в Соломбале его не было, не было и в воеводском доме, где он жительствовал. Старик-воротник сказал Крыкову, что Сильвестр Петрович уже более недели как уехал на Вавчугу - на другую верфь, туда ему и почту возят из Москвы. Перевалило уже за полночь, когда Крыков верхом выехал лесной дорогой на баженинскую верфь. Было морозно, студеный ветер хлестал лицо, леденил, высекал слезы из глаз. Баженинские сторожа, вооруженные мушкетонами и пищалями, долго не пускали застывшего на холоде Крыкова в дом Осипа Андреевича. Крыков осмелел, сказал, что он по государеву спешному делу. Ворота заскрипели. Афанасий Петрович спрыгнул с коня, разминая озябшие ноги, быстро поднялся по высокому крыльцу. В доме вздували огонь, бегали с лучинами, со свечами. Показался сам Баженин - огромный, нечесаный, в пуху, босой, спросил, за каким бесом всех побудил? Крыков ответил, что скажет обо всем Иевлеву и никому более. Сильвестр Петрович в накинутой на плечи беличьей шубке скорым шагом вышел к Крыкову, молча, не перебивая, выслушал нехитрую историю о том, как попались в руки таможенникам воры с верфи. Баженин хохотнул в дверях, сказал Крыкову: - Для того весь дом ты побудил? Иевлев повернулся к Баженину, приказал властно: - Иди-ка отсюда, Осип Андреевич! Иди! Баженин ушел посмеиваясь, Иевлев прошелся по светлице, заговорил задумчиво: - Что ж, спасибо тебе, Афанасий Петрович, спасибо. Я и сам знал, что воруют, обкрадывают трудников, да как татя схватить? Спасибо! Строение корабельное есть дело государево, и воровство на сем деле имеет наказанным быть прежестоко. Жаль, воевода наш, Федор Матвеевич, нынче на Москве, он на сии мерзости крут, рука у него тяжелая. Ну, да управимся и без него. Через часок-другой поедем в Архангельск, я только малым делом потолкую с Кочневым да с иноземцем, с Яном... - Ужились они? - спросил Крыков. Иевлев махнул рукой: - Где там! Что ни день - грызутся, перья летят. Мирю, кричу, ругаю их, работать надобно, ничего не поделаешь... С ног я сбился, Афанасий Петрович: две верфи, сколько кораблей сразу заложили, а люди бегут, не работают... - Которые бегут, которые помирают! - с едкой усмешкой сказал Крыков. Сильвестр Петрович ничего на это не ответил. К вечеру они оба вернулись в Архангельск, и Иевлев тотчас же посетил полковника Снивина. Снивин был учтив, низко кланялся, сказал, что видит для себя высокую честь в посещении столь славного гостя. Сильвестр Петрович оставил без внимания слова Снивина, велел немедленно и за крепким караулом доставить майора Джеймса и надзирателя с верфи - Швибера. За Швибером Снивин послал двух рейтар, Джеймс сам вышел из соседней комнаты, - там он играл в кости с супругой полковника. Майор был на голову выше Иевлева, его сытые глаза равнодушно смотрели из-под насурмленных бровей, но Сильвестр Петрович сразу заметил, что Джеймс боится, равнодушие он только напускает на себя. Снивин тоже был встревожен. Анабелла в соседней комнате ломала руки и плакала... Швибер нисколько не отпирался: он, войдя, был уверен, что майор успел все рассказать и во всем покаяться. Джеймс топнул на него ногой, назвал лжецом, даже замахнулся, но полковник Снивин посоветовал ему быть благоразумным. - Я предполагал, что поступаю правильно, когда дешево купил продовольствие для таможни! - сказал Джеймс. - Разве я мог знать, что оно краденое? Швибер продает, я покупаю, вот и все! - Сии поступки в обычае наказывать битьем кнутами нещадно! - ответил Иевлев. - Татей казнят по-разному. Еще бывает руку уворовавшую правую сламывают навечно, чтобы той рукой тать более не крал. Еще рвут щипцами ноздри, уши рубят, а закосневших в воровстве вешают площадно. Об жестоких нравах московитов вы и сами осведомлены немало, часто об сем предмете беседуете... Он говорил лишнее, но сдержать себя не мог. - Кнутами казнь прежестокая. Битье нещадно означает смерть - не менее того... Джеймс часто стал дышать, взгляд его из сытого стал молящим, Швибер рухнул перед Сильвестром Петровичем на колени. Иевлев, не глядя на них, сказал Снивину: - До прибытия господина воеводы приказываю вам, полковник, содержать майора Джеймса и надзирателя Швибера под домашним арестом за строгим караулом. Имущество их также приказываю вам, полковник, объявить заарестованным, а деньги пересчитать и запечатать казенной печатью. Муку, мясо, сухари - все, что на таможенный двор свезено, сейчас же препроводить вам должно в Соломбалу, на казенную корабельную верфь... Надзиратель Швибер, вы поедете со мной на верфь, я должен знать, с кем и как вы воровали... Не поклонившись, он вышел из дома полковника, вскочил в седло, погнал измученного коня в Соломбалу. Сзади в возке под караулом ехал Швибер, сморкался и плакал. На верфи Сильвестр Петрович нарядил следствие. Швибер сразу же назвал своих помощников: попа-расстригу Голохвостова и ярыгу по кличке "Зубило". Голохвостов ни в чем не винился, сидел опухший от пьянства, наглый, посмеивался, показывая черные корешки зубов; ярыга Зубило возрыдал, стал искать руку Иевлева для лобзания. Иевлев приказал вести себя на поварню. Во дворе били барабаны, будили трудников. Холодный морозный ветер дул с моря. Смутно белели засыпанные снегом закрытые эллинги. Хлопали двери изб, в темноте отовсюду слышались надсадный кашель, ругань, топот сапог, крики десятских, старшин, артельных - народ шел на работы. Подручные кузнецов вздували горны, багровое пламя освещало худые землистые бородатые лица, вперебор со звоном били молоты, повизгивали пилы. Закипала смола в котлах... Сильвестр Петрович вошел в поварню, две стряпухи испуганно поклонились; он взял у одной из них черпак, налил себе в мису, отведал, спросил бешеным голосом: - Для людей сварено? Стряпухи завыли, надзиратель Швибер осторожно отведал варево, сказал, пожав плечами: - Сия похлебка не так уж дурна! У Сильвестра Петровича словно бы даже просветлело лицо: - Не слишком дурна? Что ж... И велел налить всем трем ворам по цельной миске, чтобы наелись всласть. Воры хлебали, он стоял над ними, спрашивал: - Хороша похлебка? Со Швибера лил пот, он глотал, давясь, захлебываясь; но Иевлев был так страшен, рука его с такой силой сжимала татарскую плеть, глаза так щурились, что надзиратель все хлебал и хлебал и никак не мог остановиться. Сзади, мягко ступая в валенках, подошел Иван Кононович, сказал, поглядев на Швибера: - Помрет он, Сильвестр Петрович... Иевлев велел вести воров за караул, сам вышел на ветер - отдышаться. Весь день он пробыл в Соломбале, пытался навести добрый порядок на верфи, ходил по избам, сам смотрел, как закладывают в котлы продовольствие, сам снимал пробу и с тоской думал, что на Вавчуге, небось, ничем не лучше, чем здесь. Татьба не ночная - дневная, и сам Баженин в ней - не последний человек. Как же быть? Что делать? До поздней ночи он просидел на лавке в душной избе корабельных трудников - плотников, кузнецов, конопатчиков. Народ говорил, он слушал, не смея взглянуть людям в глаза, не смея перебить. Когда все выговорились, Иевлев с трудом поднял взгляд, заговорил медленно, тяжело: - Корабли строить есть дело государево. Пора быть флоту... Семисадов сказал со вздохом: - Ведаем, Сильвестр Петрович. Полегше бы только: мрет больно народишко. Маненько бы полегше... Иевлев ответил, что обидчики пойманы, будут наказаны, корм пойдет получше. Рябов усмехнулся на его слова, сказал насмешливо: - Ой, Сильвестр Петрович, так ли? Одного татя поймал, другие не дадутся. Хитрее будут. Да и то: вот на Вавчуге ты сам видел, а лучше ли там? Говорят, не лучше - хуже, от тебя и концы в воду спрятаны. Здесь Швибер - немчин, на Вавчуге Баженин - свой. А толку что? Молчан издали с ненавистью крикнул: - От них дождешь! Наголодаешься, кнутами засекут, ручки-ножки повыдергивают, на страшный суд и предстать в таком виде будет соромно... Сильвестр Петрович прищурился на чернобородого, косматого Молчана, спросил отрывисто: - Кто таков? - Человек божий, обшит кожей! - нагло ответил Молчан. Так ничем и не кончилась беседа. Люди были измучены и ожесточены до крайности, все хотели с верфи уходить, об иноземных мастерах Николсе и Яне отзывались с ненавистью, Швибера сулили убить до смерти, ежели еще придет на верфь. Ночью Сильвестр Петрович вернулся в пустой холодный воеводский дом, высек огня, зажег свечи, велел прислать дьяка с почтой и затопить печь. Когда дьяк вошел, Иевлев уже спал, сидя, неудобно откинувшись в кресле... 2. БОЛЬШОЕ РУКОБИТИЕ В субботу на верфь пожаловал отец келарь, привез рыбарям, что трудились когда-то на Николо-Корельский монастырь, милостыньку: сани-розвальни ржаных поливушек, соленой рыбки, два бочонка ставленного квасу. Трудари на милостыньку посмеивались: - Ироды окаянные. Поливушки спекли из тухлой муки. Плесенью шибает... - А рыбка-то! Ну и засол... - Монастырская милостыня - дело известное... Начальству было особое приношение: Николсу да смотрителям, артельщикам, старшим - вяленое лосевое мясо, отборные курочки, меда наилучшие, рыбины легкого копчения на можжевеловом дыму. Приехал Агафоник за делом: сговорить рыбарей снова пойти на монастырь работать. С келарем начальство спорить не стало: люди на верфи поослабели, пора было заменять другими. Сменщиков уже гнали стрельцы по торным дорогам из Онеги, Пинеги, с Повенца и Каргополя. Дело корабельное намного сделано. Доделают другие... Агафоник, подбирая полу однорядки рукой, перешел корабельный двор, сел в избе трударей, оперся бородой на посох, спросил: - Усмирели, спорщики, я чай? Рябов, запихивая в рот монастырскую поливушку, смотрел на келаря неотрывно, пока тот не отвел взгляд. Так же смотрел и Семисадов, жег завалившимися глазами. А незнакомый, чернобородый, надо быть из острожников, улыбался в усы. Агафоник, ежась, заговорил: - Господа корабельщики могут вас, дети, отпустить к монастырю, коли обитель заплатит за вас недоимки, да выкупных надбавит, да подушных. Ныне отец настоятель за прошествием времени вас простил, ибо не ведали, что творили. Коль животами своими дорожите, спасайтесь - вон ведь сколько померло... И Агафоник с сокрушением покачал головой. Рябов вышел вперед, спросил: - Запивная деньга с собой? Агафоник от злобы подскочил, ударил перед собой посохом: острожники, мертвецы живые, а, вишь, о задатке толкуют, будто на воле, будто сами себе хозяева. - Чего?!. - Спрашиваю - с собою ли запивная деньга? - спокойно повторил Рябов. - Да ты в уме? Мало всего, что было? Я спасать их пришел, а он мне что говорит?!. Рябов поправил в поставце лучину, сложил на груди могучие руки. Рыбари сидели и стояли вокруг - тихие, испуганные, поглядывали с ожиданием то на келаря, то на Рябова, то на Семисадова и Пашку Молчана. - Не ты, отец, первый нас желаешь, - медленно, с достоинством заговорил кормщик, - не ты, даст бог, и последний. Море наше большое, а рыбаков на морюшке не так-то много. Монастырь казну на рыбе складывает - то всем ведомо. Кого попало наберете - сами каяться будете. Снасть ваша дорогая, богатая, не враз новую построите. Верно ли говорю, други? Рыбаки робко подтвердили: - То так! Рябов говорил дальше: - Обиды вы нам, служникам монастырским, злые чинили. Молитесь, а не по-божьему делаете! За что жестоким заточением наказаны были многие морского дела старатели? За что заперли в подземелье, словно бы татей, добрых наших трударей? За что меня невольником на чужеземный корабль продали? Агафоник застучал посохом, закричал, заплевался, но вскорости притих. Рыбаки смотрели на него недобрыми глазами. Злее всех смотрел чернобородый, незнакомый. Рябов молча выслушал все угрозы и ругательства отца келаря и упрямо завел свое: нынче, мол, тому не быть, что о прошлом годе было. Хитро прищурив зеленые глаза, вдруг принялся нахваливать работу на верфи: от добра добра не ищут, тут царевы корабли строятся, большой за то выйдет трудникам почет и награждение... Келарь от удивления даже рот раскрыл: ну и кормщик, ну и врет лихо. Награждение им тут выйдет, как же! Торговались и ругались до поздней ночи. Так Агафоник и уехал ни с чем. Когда дверь за отцом келарем закрылась, старики накинулись на Рябова: - Теперь пропали мы... - Дурость твоя упрямая, а нам - смертушка... - Вишь, какой сыскался: хоть на кол - так сокол! За Рябова встали Молчан и Семисадов. Кормщик отмалчивался. Молчан зло скалил белые зубы, отругивался: - Напужались! Молельщики! Все едино сюда придет - некуда ему более податься... Дед Семен наступал: - Некуда? Свет клином на нас сошелся? Молчан крикнул: - И на воле люди добрые есть. Не продадут нас, небось, понимают что к чему... Семисадов говорил наставительно: - Смелому уху хлебать, а трусливому и тюри не видать! Потерпи малость, трудники. Придет к нам келарь, посмотрите... Два дня о келаре не было ни слуху ни духу. На третий пришел в избу - бить большое рукобитие. Опять привез угощение - еще целые розвальни. - О прошлого разу, не в обиду скажу, - говорил Рябов, - мучица с тухлинкой была... Да нынче вспоминать ни к чему, так, для разговору... Агафоник вздыхал: - Разве за всем уследишь? В сырость свалили мучицу - вот и прохудилась... Перед тем, как ударить по рукам, Рябов для удовольствия трударей спросил: - Али других не нашел? Рыбари перевелись у нас, что ли? Агафоник притворился, что не слышит, подтянул рукав однорядки, заложил в ладонь, по правилу, запивную деньгу. Рябов тоже подтянул рукав кафтана. Ударили с силой, Агафоник от боли скосоротился. Из руки в руку пошла запивная деньга. Послушник, что приехал с Агафоником, давал каждому кожаную бирку, - бирка обозначала, что более с трударя рвать нечего, чист перед государевой казной. Утром должны были рыбарей отпустить... - Вот оно как, - молвил Семисадов, проводив келаря, - живем - хлеб жуем, а будет, что и с солью... 3. БЫТЬ ВОЙНЕ! Поздней ночью в ворота спящего дома воеводы Архангелогородского и Холмогорского застучали дюжие Ямщиковы кулаки, в светелке сторожа-воротника засветился огонек, по светлицам и покоям, по горницам и сеням забегали сонные слуги, поволокли дрова - топить печи, кули на поварню - стряпать, воду на коромыслах - топить баню. Воротник с поклонами распахнул обе створки скрипящих ворот, поезд воеводы въехал во двор. Сильвестр Петрович, сонный, в нагольном полушубке, в валенках, надетых на босу ногу, сбежал с крыльца, кинулся обнять доброго друга, но из возка вместо Федора Матвеевича вышла Маша, добротно укутанная, с блестящими на лунном свете глазами, с ямочками на щеках, - такая красивая, славная и свежая, что Сильвестр Петрович даже как-то ослабел, не поверил своей радости, отступил назад, в сугроб. Выпрастывая ноги из волчьей шкуры, Апраксин весело смеялся, спрашивал громко, на весь двор: - Да ты что, Сильвестр, богоданную жену не признаешь? Ты куда от нее побег? Веди скорее в дом, намучилась она дорогою, намерзлась, вся иззябла... Иевлев, не стыдясь шумевших с упряжками конюхов, ямщиков, егерей, обнял жену, поцеловал ее в холодные щеки, в глаз, в висок. Она отстранялась, смотрела в его лицо, шептала: - Словно и не ты! Похудел как! Сильвестр, лапушка моя... В парадных покоях воеводского дома пахло нежилым, дымили печи, с громким лаем, стуча когтями по голым доскам пола, носились длинномордые охотничьи псы. В верхних горницах было потеплее, полы здесь Иевлев сплошь заложил пушистыми шкурами белых медведей и оленей, на стенах висели ковры, по коврам - охотничьи рога, рогатины, ножи, мушкеты Федора Матвеевича. На столе посредине иевлевской горницы тускло отсвечивал полированный медный глобус, валялись трубки - глиняные и вересковые, кисеты с табаком, горкой лежали готовальня, корабельные чертежи, книги в телячьих и сафьяновых переплетах... - Как на Москве, у дядюшки! - сказала Маша. - Что как у дядюшки? - не понял Сильвестр Петрович. - Книги, листы, списки... Он кивнул, все еще не веря тому, что Маша с ним, здесь, в Архангельске. Маша вздохнула, попросила беспомощно: - Потяни за рукав, не снять мне самой шубу-то. Сильвестр Петрович потянул, - одна шуба снялась, под ней оказалась другая, легкая. - И ее сними! - сказала Маша. Иевлев снял другую, под ней был меховой камзольчик. - Словно капуста! - засмеялся счастливо Сильвестр Петрович. Обе шубы и камзольчик лежали на полу, никто их не поднимал. Маша переступила через мех, Иевлев протянул к ней руки, она прижалась к нему всем телом. - Намаялась? - жадно целуя ее, спросил Сильвестр Петрович. - Волков больно много шныряет по дорогам! - ответила Маша. - Так и скачут сзади. А глаза у них зеленые. И разбойники тоже были... Она расстегнула на груди душегрейку, встряхнула головою, волосы рассыпались. Тонкими пальцами стала быстро заплетать косу. Щеки ее жарко горели с мороза. - Долго ехали? - Быстро! Сильвестр Петрович, мешая ей, заплетал вместе с ней косу. Заплетали долго, путаясь пальцами, счастливо поглядывая друг на друга. Он спрашивал про Москву, про дядюшку, про Машиных подружек и своих дружков, она отвечала невпопад, обоим было от всего этого смешно. - Погоди! - сказала Маша, отталкивая мужа. Заскрипела дверь. Машина девушка принесла короб с вещами, мешок, сзади слуга, пыхтя, тащил тюк, зашитый в рогожу, - книги, подарок Родиона Кирилловича. Девушка поклонилась Иевлеву, поздравила с добрым свиданьицем. За стеною ухнула об пол еще вязанка смолистых поленьев. Федор Матвеевич велел нынче натопить покрепче, чтобы отогрелась молодая жена Сильвестра Петровича. - Ужо отогреется и без печки, - ворчливо ответил старый дворецкий Апраксина. - То не наша забота, Федор Матвеевич. Давеча заглянул я в ихнюю горницу - Сильвестр Петрович боярыне своей косу заплетает. В старопрежние времена того не бывало... Апраксин сидел в кресле у печки, вытянув ноги к огню, с нахмуренным лицом. За спиною покашляли - он обернулся: полковник Снивин, узнав от караульных на рогатке о приезде господина воеводы, пришел к нему выразить свое почтение и осведомиться о драгоценнейшем здоровье. Воевода насчет здоровья ответил коротко и сухо и велел докладывать, что и как в городе. Полковник с поклоном рассказал разные пустяки. Апраксин слушал, недовольно поджав губы, неподвижно глядя на огонь. - Более ничего не было? Полковник еще поклонился, рассказал о том, что господин высокознатного роду офицер Джеймс заарестован господином стольником Иевлевым вместе с иноземным подданным Швибером. Оба томятся и ждут милостивейшего разрешения высокочтимого воеводы. - За что заарестованы? - осведомился Апраксин. Снивин рассказал. Апраксин, попрежнему глядя на огонь, ответил: - По татю и клещи, по вору и кнут! Полковник выпрямился, сложил руки на эфесе шпаги, произнес значительным голосом: - Майор Джеймс есть офицер, и его честь не позволяет мне... У Апраксина от бешенства округлились глаза, он поднялся, приказал Снивину более никогда не в свои дела не соваться. К ужину полковника не пригласили, хоть он видел, что слуги собирают на стол. Снивин ушел зеленый от обиды... Кушанья раскладывала Маша. Федор Матвеевич объявил, что теперь в воеводском доме быть ей полновластной хозяйкой. За столом сразу же заговорили о делах, о строении кораблей, о том, что делается на Москве. Насчет Джеймса и Швибера Апраксин спросил мимоходом и сказал, что подержит негодяев под ключом до той поры, покуда не завоют волками... - Теперь послушай о походе Кожуховском, - говорил Федор Матвеевич. - О сем походе Москва долго помнить будет. Маша твоя, и та о нем наслышана, а уж поход - дело не женское. - Мы с дядюшкой в ту пору в Коломенском гостили, на Москве-реке, - сказала Маша. - К нам раненые шли да увечные. Полон двор народу был... И преображенцы были, и семеновцы, и бутырцы... Апраксин стал рассказывать, как войска Ромодановского переправлялись через Москву-реку на лодках, покрытых досками и бревнами. На этих судах были прорублены пушечные порты, из которых палили орудия. В деле участвовали гусары, палашники, рейтарские роты и много полков, а кроме того очень ссорились командующие - Бутурлин с Ромодановским. Иван Иванович даже выстрелил в Федора Юрьевича. Стрельцам во многих боях примерно досталось, и потешные их всегда побивали. Бомбардир Преображенского полка - царь взял в плен стрелецкого полковника Сергеева, за что генералиссимус его особо благодарил. Петр Алексеевич сам построил зажигательную телегу с копьем, телегу подожгли, раскатили, и копье впилось в вал противника. Плетень загорелся, земля осыпалась, войско пошло на штурм. - Не взять мне в толк, - перебил Иевлев. - Что оно такое было? Потешное сражение? - Маневры! - ответил Апраксин. - И жаль, друг мой добрый, что нас там не случилось. Много важного и нужного военные люди с тех маневров для себя узнали и накрепко запомнили: и подкопы, и взрывы минами крепостной стены, и штурм с лестницами. Много было гранат, и бомб, того более - горшков, начиненных порохом. Засыпали перед неприятелем, под огнем рвы; под огнем редуты строили, аппроши, - науки все зело полезные... - Полезнее, нежели на Переяславле? - Сравнивать не для чего! - ответил Апраксин. - Можно ли сравнить плавания наши по тамошнему озеру с выходом в Студеное море? На Переяславле потеха была, здесь - маневры... Маша задремала в тепле, головка ее свесилась, дыханья не было слышно. Апраксин с Иевлевым переглянулись, Федор Матвеевич сказал шепотом: - Снеси ее, душечку, наверх да выйди еще на два слова... Маша открыла сонные глаза, улыбнулась, сказала с испугом: - Заснула я... Вот срам-то... И покачиваясь, словно пьяная, ушла в горницу, наверх. Апраксин запер двери на ключ, не садясь, сказал Иевлеву: - Быть войне, Сильвестр. Хватит россиянам платить дань крымскому хану. Много лет говорили, да что в говорении? Нынче с постельного крыльца дьяк Виниус объявил стольникам, жильцам, стряпчим, дворянам московским и иным, дабы они, согнав рать, собирались в Севске или Белгороде к Шереметеву для большого промысла... - Промышлять Крым? - с бьющимся сердцем спросил Иевлев. - Оно не все. Петр Алексеевич пойдет на Азов. Там корабли понадобятся. Иевлев сел, налил себе квасу, но пить забыл. Федор Матвеевич, дымя трубкой, упершись в стол рукой, говорил твердым голосом: - Корабельных мастеров-искусников надобно вести к Москве. Там большие работы нынче же начнутся. Плотников корабельных, конопатчиков, кузнецов здешних, морского дела старателей большим числом гнать на Москву. Как тут будем далее строить - не ведаю, но чем больше дадим туда людей суда строить - тем делу лучше... - Когда же поспеют? - Нынче не справятся, в другое лето нагонят. Да и нам тут с тобою, думаю, недолго теперь быть. Льщу себя надеждою - немного осталось подданным султана, татарам, гулять по степям. Там, за Белгородом, за Курском, за Воронежом, воевать татарина ждут не дождутся. Сколь можно терпеть ругательства над нашей землею? Сильвестр Петрович молчал. Апраксин подошел ближе, положил руку ему на плечо. Тот посмотрел на него ясно и прямо. - О чем молчишь? - спросил Федор Матвеевич. - Трудно будет! - сказал Иевлев. - Трудно, но быть иначе не может. Как бояре приговорили? Апраксин рассказал, что после челобитной московского купечества, в которой те просили защитить гроб господень и Голгофу и очистить дороги на юг, к Черному морю, бояре приговорили созывать ополчение. Много разговору на Москве о том, что воевать надобно северные моря. После Кожуховского похода иные неверцы уверовали, что и шведа побьем. Впрочем, много еще таких, что и по сию пору посмеиваются: "Под Кожуховом шутить дело нетрудное, а вы вот татарина отведайте, каков он с саблей в поле!" Сильвестр Петрович ответил жестко: - Отведаем. Не стрелецкими полками пойдем его, собаку, промышлять, иным войском... 4. ОПЯТЬ МОНАСТЫРЬ На алой морозной заре Рябов вышел из избы - посмотреть корабли. Нынче нигде не работали, все было тихо на верфи. Кормщик медленно обошел закрытый эллинг. В сумерках раннего утра корабль казался огромным... Вышел наружу, посмотрел другой, что стоял в открытом эллинге, и вдруг почувствовал, что жалко уходить - так много сделано тут своими руками. Стало обидно, что поплывут теперь они без него, экие красавцы, поплывут далеко, в большое океанское плавание, стало обидно, что будет кормщиком чужой человек, не знающий, как строили, сколько горя хлебнули, сколько потов сошло, пока выгнали эдакую махину... За кормою столкнулся с Семисадовым, спросил: - Чего бродишь-то? - А ты чего? - Поразмяться вышел маненько... - Ну и я поразмяться... Еще вместе посмотрели корабли, подивились, что-де скоро им в море. - Будут ли ходки? - спросил озабоченно Семисадов. - А мне беса ли - ходки они али не ходки! - ответил Рябов всердцах. - Да и мне беса ли, для беседы говорю... Солнце вставало морозное, красное, иней на кораблях засветился розовым цветом. - Вот как мачты поставят - тогда в нем и вид будет! - молвил Семисадов, оборачиваясь. - Вид им настоящий в море будет! - сказал Рябов. Еще посмотрели. У обоих глаза стали скучными. - Пошли, что ли? - сказал Рябов. Неподалеку, у Варвары, ударили к ранней. За высоким частоколом ждали рыбарей рыбацкие женки, матери, сестры, сыновья, дочки, - стояли принаряженные, счастливые. В широких санях, укрытый волчьей полостью, подъехал Агафоник, был в умилении, совал бабам руку к поцелую, говорил елейно: - Так-то, братцы, так-то, добрые! Повинились, пресветлый и простил. Теперь заживем благостно, бога помня. Ну, с миром! На выходе сделалась толчея. Стражники потащили из толпы уходящих рыбарей самоедина старика Пайгу. Рябов отпихнул стражников, сказал Агафонику: - Ежели сего калеку убогого не выпустят - сам останусь! Где оно видано, эдаких несчастных увозом увозить и мучить как кому похощется... Баженин, приехавший с Вавчуги, поддал Пайгу ногой, старик выскочил за ворота. Осип Андреевич, хмельной, был в добром расположении, кланялся трудникам, говорил: - Прости, ежели чем виноват... - Прощать-то и вовсе ни к чему, - сказал, проходя мимо, Молчан. - Кто злое сказал? - крикнул Баженин. Но Молчан затерялся в толпе. Шагал рядом с Семисадовым, говорил, не разжимая губ: - Всех их, псов бешеных, на один сук... На верфи, за затворившимися воротами, визжали пилы, тюкали топоры. Ушло всего сорок девять мужиков, более четырехсот остались строить корабли. Вместо ушедших пригнали новых - они были посвежее, крепче, здоровее... У бабки Евдохи была истоплена баня, наварены щи; Рябов попарился, попил вволю мятного квасу, вошел в избу. Таисья неотрывно смотрела на него огромными глазами. Он взял ее ладонями за щеки, усмехнулся, спросил шепотом: - Не устала еще, лапушка? Больно жизнь до нас пригожа да ласкова... Таисья покачала головой. По щекам ее вдруг потекли слезы. Рябов ладонями их утер. Под рукой на тонкой ее шее слабо билась какая-то жилка. - Словно пичуга малая! - молвил кормщик. Она закинула руки ему на плечи, сказала, плача счастливыми обильными слезами: - Ванечка, рожать мне скоро. Ребеночек у нас будет... Вечером набилась полна изба народом. Пришел Крыков, обнял кормщика. Таисья робко сказала: - Ты поклонись Афанасию Петровичу, Ваня. За все поклонись. И за щи с гусятиной тоже. Крыков покраснел, сконфузился: - Не стоит и разговора... Встряла бабушка Евдоха: - Он нам, Ванечка, доски нарезал, мы теми досками набойки делаем - живем сытно. Он нам, Ванечка, старый секрет разузнал - как черничку-краску варить, чтобы не отмывалась в воде. А узоры какие, Ванечка, в рядах те узоры из рук у меня рвут... И стала кидать из сундука на лавку расшитые полотна. Весеннее солнце пробивалось в окошко, серебром высвечивало плывущие по полотнам карбасы, крутую волну, вздетый парус, травы, диковинные деревья... Рыбаки трясли головами, хвалили, крякали. За щами рыбак Парфен, мужчина суровый и малоразговорчивый, вдруг сказал: - Пусть здоров будет на долги годы Афанасий Петрович. Я его и за вихры драл в старопрежние времена, а нынче велю: поклонитесь господину Крыкову. Он проведал, что монаси из Николо-Корельской обители зло удумали: новых рыбарей себе набрать покрутчиками, а про вас, которые были на верфи, монаси порешили не вспоминать. Возьмем, дескать, новых служников, будут покорнее. И не пожалел труда Афанасий Петрович: всех рыбарей обошел и объехал - и ближних и дальних, - упреждая, чтобы не нанимались в обитель, не делали худо против братьев своих, Белого моря старателей. Никто из нас не пошел покрутчиками в монастырь, пришлось келарю снова вам кланяться... Рябов взглянул на Крыкова, - тот сидел опустив голову, красный, катал крошки на столе. - И отказались мы все от монастырских прибытков. Куда бы келарь обительский ни направлял стопы свои, там знали, как надобно делать, научил Афанасий Петрович! Вот он каков Афонька, таможенный капрал! Молчан сидел неподалеку от Рябова, щурился на огонек свечи, думал свою думу. Старичок самоедин Пайга ушел спать в сенцы, совсем душно ему было в горнице. Штофа не хватило, пришлось еще посылать к Тощаку. Разомлев после голодного житья на верфи, многие рыбаки в тот день так и не дошли до своей избы: кто полез на печь - спать, кто завел песню без конца, кто еще раз отправился в баню - попарить кости до глубокого нутра. Бабка Евдоха всех мазала беликом - доброй мазью из медвежьего сала, поила старым и верным снадобьем, настоенным на лютике, утешала, угощала. Дверь в избе то и дело хлопала, приходили соседи - кто с пирогом, кто с грибником, кто с кислой брусничкой - послушать, погуторить, посоветовать. Таисья, замучившись, уснула, сидя на лавке... С утра многими санями поехали в монастырь. День выдался погожий, солнечный, у монастыря покрутчиков встречали монахи с поклонами, чинно, по приличию. В келарне были накрыты столы, покрутчики входили четверками, кланялись иконам, кланялись келарю, он благословлял. Кормщик называл по именам своих людей: вот тебе, мол, отец келарь, тяглец, вот тебе - весельщик, вот тебе - наживочник, а кормщить - благослови меня. Келарь задавал приличный вопрос: - Спопутье ведомо ли тебе, кормщик? - Ведомо, отче. - Глыби морские, волны злые, ветры шибкие - ведомы ли? - Так, отче, ведомы. - Поклонился ли честным матерям рыбацким, что покуда жив будешь, не оставишь рыбарей в море? - Поклонился, отче. - Иди с миром! Садились за столы - пить большое рукобитие. Послушники, опустив очи, ставили на столы водку - по обычаю. Первым блюдом шла треска печеная, в масле и яйцах, за треской подавали навагу в квасе с луком. Обитель на сей раз не поскупилась - настоятель напугался, что вовсе останется без служников; отец келарь ходил вдоль столов, сам подкладывал кушанья, ласково напутствовал покрутчиков, чтобы с богом в душе готовились к лову. Рыбаки помалкивали: нынче келарь хорош, каков будет к расчету? Вышли из трапезной под вечер. Уже вызвездило, опять взялся морозец. Когда лошадь пошла рысцой по монастырской дороге, Семисадов невесело сказал Рябову: - Ну что, кормщик Иван Савватеич? Отслужились мы матросами? Рябов не ответил, покусывал соломинку. - Так-то, брат, - сказал Семисадов, - отшумелись мы с тобой. Посмирнее жить, что ли, начнем, как думаешь? Молчан ответил вместо Рябова: - Смирен пень, да что в нем? 5. ПИСЬМО Дорогу к обители покрыло наледью, но весенние ручьи уже звонко шумели в чистом холодном вечернем воздухе. Свежий ветер посвистывал в ушах, лошади фыркали. У монастырских ворот маленький солдат соскочил с коня, постучал сапогом. Отец воротник испуганно посмотрел на конных воинских людей, спросил, для чего приехали. Сильвестр Петрович велел отворять без промедления. Настоятель был немощен, нежданных гостей принял Агафоник. Он был в исподнем, едва успел накинуть на плечи подрясник. В келье отца настоятеля было душно, пахло жареной свининой. Иевлев сел, заговорил сразу о деле. Агафоника от страху прошиб пот, он замахал короткими руками, стал грозиться владыкою Важеским и Холмогорским Афанасием. Сильвестр Петрович прервал: - Дело, за коим я прибыл в обитель, решено именем государевым. Морского дела старатели надобны к Москве. Что монастырь из своей казны заплатил за сих людей тяготы и повинности, - то дело доброе и святым мужам зачтется навечно. Не будем же, отче, время наше терять без толку, а посмотрим список служников ваших, дабы могли мы некоторых и вам оставить, а иных безо всякого промедления по указу государеву отправить к Москве... Агафоник присмирел, подал лист. Сильвестр Петрович стал писать, кто останется на работах в монастыре, кто пойдет служить царю. Келарь цеплялся за каждого, говорил, что монастырь оскудеет, что монахи пойдут по миру. Когда дело дошло до Рябова, келарь взвыл не на шутку. Иевлев рассердился, топнул ногой, Агафоник завизжал. Спорили долго, наконец Сильвестр Петрович сдался: ему более нужны были корабельные плотники и мастера, нежели кормщики. Рябова решено было оставить в монастыре артельным кормщиком. Семисадов, Лонгинов, Копылов, Аггей Пустовойтов и многие другие назначены были к Москве. С поклонами провожая Иевлева до ворот, Агафоник спросил, для какого промысла батюшке-царю надобны морского дела людишки. Сильвестр Петрович ответил: - То, отче, дело не наше... - Давеча иноземец лекарь Дес-Фонтейнес молвил, будто татарина будем воевать... Иевлев, принимая из рук солдата повод, ответил с недоброй усмешкой: - Лекарю, я чаю, виднее. Когда Сильвестр Петрович вернулся домой, Апраксин сидел в своей обычной позе у огня, делал математические вычисления. Две остромордые собаки лежали у его ног. Наверху, в горнице, негромко пела Маша... - Словно птица, - сказал, улыбаясь, Федор Матвеевич, - весь вечер нонешний поет. И так славно... - Потянул к себе кожаную сумку, лукаво посмотрел на Иевлева, вынул из сумки письмо. - Прочти! Сильвестр Петрович развернул лист, впился глазами в прыгающие, неровные торопливые строчки царева письма: "Понеже ведает ваша милость, что какими трудами нынешней осенью под Кожуховом через пять недель в марсовой потехе были, которая игра, хотя в ту пору, как она была, и ничего не было на разуме больше, однако ж, после совершения оной, зачалось иное, и прежнее дело явилось яко предвестником дела, о котором сам можешь рассудить, коликих трудов и тщания оное требует, о чем, если живы будем, впредь писать будем. С Москвы на службу под Азов пойдем сего же месяца 18-го числа..." Иевлев читал, Маша наверху пела: Ласточка косатая, ты не вей гнезда в высоком терему. Ведь не жить тебе здесь и не летывать... - Прочитал? - спросил Апраксин. Сильвестр Петрович молча кивнул головою. Потом сказал грустно: - А нас не зовут... - Позовут! - уверенно ответил Федор Матвеевич. - Не нынче, так завтра, а не завтра, так послезавтра. Еще навоюемся, Сильвестр. Сие только начало, как Переяславль был началом нонешнему корабельному делу... 6. В МОРЕ В море монастырские служники вышли, едва только воды очистились ото льдов. На карбасах вздевали паруса, долго махали женам, стынущим на берегу. Было еще холодно, с ветром летели колкие снежинки. Когда карбас проходил мимо верфи, Рябов повернул голову к черным махинам, к кораблям, только что спущенным на воду. У пристани чернели "Святое пророчество", "Павел", "Петр" и еще новые суда. - Во, сколь много! - тихо, с восторгом сказал Рябов. - Флот! - шепнул рядом Митенька. Город Архангельский уходил все дальше и дальше назад, ветер посвистывал в парусах. Делалось холодно. Рябов переложил руль, натянул вышитые Таисьей рукавицы, прищурился, ходко повел головное судно в море. Сзади на карбасах забегали, вздевая паруса. Что делал артельный - Рябов, то командовали и другие кормщики... - Так ли? - крикнул от мачты Молчан. - Так, так! - кивнул Рябов. На баре ветер засвистал пронзительнее, суда накренились, пошли быстро, словно полетели. Митенька, хромая, подошел к кормщику, посмотрел веселыми искрящимися глазами, спросил: - Любо, дядечка? - Любо! - не сразу ответил Рябов. - Как ни было б многотрудно, а нет мне жизни без моря. Скажу по правде: ушли наши давеча от монастыря в дальний поход, на дальнее море, прошел слух - бить татарина. Меня не взяли. Весело ли оставаться? Ничего не поделаешь - остался. А нынче и вздохнул, как паруса вздели. Толичко и дышу здесь, а в городе душно мне, пыльно, скучно... Он смотрел вдаль, как смотрят поморы, - сузив глаза, почти не мигая, острым ясным лукавым взглядом. Необозримое, громадное, в мелкой злой зыби раскинулось море, глухо и грозно предупреждая: "Берегись, человек, куда ты со мною тягаться задумал!" - Вишь! - сказал Рябов. - Пугает! А? Да мы-то с тобой не пугливые, верно, Митрий? Как думаешь? Мы его вот как знаем - морюшко наше! Нас так просто не возьмешь... Он помолчал, глядя туда, где небо смыкалось с волнами, потом спросил: - А что они за моря такие, Митрий, Черное да Азовское? Вроде нашего, али подобрее?  * ЧАСТЬ ВТОРАЯ *  РОССИЙСКОМУ ФЛОТУ БЫТЬ "И уже несуетная явилась надежда быть совершенному флоту морскому в России". Предисловие к "Морскому уставу" Плащ и кольчугу! Через час - вперед. Рог не забудь. Пусть вычистят мою Пистоль, чтобы не выдала в бою... Пусть кортик абордажный по руке Приладят мне... Пусть пушечным сигналом в должный срок Оповестят, что сборов час истек... Байрон Понеже корень всему злу есть сребролюбие, того для всяк командующий должен блюсти себя от неправого прибытка... а такой командир, который лакомство велико имеет, не много лучше изменника почтен быть может. Петр Первый ГЛАВА ПЕРВАЯ 1. ВНОВЬ В АРХАНГЕЛЬСКЕ Прошло несколько лет. В последних числах декабря 1700 года, в студеную, морозную ночь у ворот дома воеводы архангельского и холмогорского князя Алексея Петровича Прозоровского, что сменил Апраксина, остановился кожаный дорожный возок, запряженный четверкой гусем. Было очень холодно, в небе ходили голубые копья и мечи северного сияния, за Двиною тоскливо выла волчья стая. Татарские кони в санной запряжке прядали ушами, на ресницах лошадей, на ушах, на спутанных гривах сверкал иней. В возке раздался смех, возня, потом оттуда вперед валенками-катанками выскочил молодой человек в ловком полушубочке, опоясанном шарфом, при сабле и пистолете, в треухе. За ним вылез другой - поменьше ростом, поплечистее, в медвежьей, для дальнего пути, шубе. - Чего ж не стучишь? - сказал тот, что был в шубе, ямщику. - Застынем на стуже эдакой. Стучи живее! Ямщик соскочил с облучка, пошел бить кнутовищем в ворота. - Вот и возвернулся я, Сильвестр Петрович, к дому к своему, - сказал тот, что был помоложе. - Сколько годов прошло, а сполохи все играют, словно и не миновало вовсе времени. Иевлев молча вглядывался в строения воеводской усадьбы. - Ишь настроил себе Алексей-то Петрович, - заметил он с насмешкой. - Апраксин куда беднее жил. А этот - и палаты новые, и башни, и чего только не вывел. Видать, крепко кормится на воеводстве... К ямщику не торопясь подошел караульный в огромном бараньем тулупе, с алебардою. Спросил трубным голосом: - Кого бог несет? - К воеводе-князю с царским указом от Москвы, - ответил Иевлев. - Померли они там, что ли? - Зачем померли? Ночь, вот и спят люди божьи. Навряд ли теперь достучишься. Воротник у воеводы глуховат, а другие которые слуги - тем ни к чему, стучат али не стучат... - А если пожар? - спросил Иевлев. Караульщик сердито сплюнул: - Для чего бога гневишь? И сам стал стучать древком алебарды в ворота, сшитые из толстых сосновых брусьев. Погодя подошел другой караульщик - тоже ударил древком. За частоколом лаяли псы, а более ничего не было слышно. Впятером - приезжие и караульщики - нашли большое мерзлое полено, отодрали его от земли, стали бить поленом в ворота так, что закачался весь частокол. Наконец завизжали двери в воеводской караулке, старческий голос закричал с натугой: - Тихо! Боярску крепость повалите! Что за люди? Иевлев с бешенством крикнул, что коли сейчас не откроют, он хоромы подпалит огнем, не то что крепость повалит. В воротах отворилась калитка. Приезжие вошли в сени; боярские хоромы дохнули горячим, душным теплом, запахом инбирного теста, росным ладаном. Зашелестели, забегали тараканы, храп на половине воеводы стих, воевода - в исподнем платье, всклокоченный, опухший от сна - вышел к гостям, готовый к тому, чтобы затопать на дерзких ногами, отослать их на конюшню, под кнут. Но Иевлев встретил его таким свирепым блеском холодных синих глаз, таким окриком, такой неучтивостью, что Алексей Петрович попятился, сам первый, да еще ниже, чем по чину надлежало, поклонился, велел подавать себе халат, топить поварню, баню, стелить дорогим гостям пуховые перины да собольи одеяла... - Отоспаться успеем, князь! - сказал Иевлев. - Наперед всего изволь прочесть указ его величества, отписанный к тебе! Сняв кожаную сумку, висевшую слева на ремне, Иевлев раскрыл ее, достал косо оторванный, грязный кусок бумаги, на котором нацарапаны были рукою Петра разбегающиеся неровные строчки. Воевода взял указ, поцеловал, заорал на слугу, чтобы подавал немедля очки. Слуга с заячьим писком - воевода на него замахнулся - выскочил из горницы и пропал: очков князь не имел, все это знали, бумаги читал Алексею Петровичу дьяк Гусев. Угадав причину замешательства, Сильвестр Петрович взял в левую руку шандал с оплывшими сальными свечами и велел всем слугам и пробудившимся от сна домочадцам выйти вон. Когда в горнице осталось всего трое людей - испуганный воевода, сам Иевлев и его офицер, которого он ласково называл Егоршей, - Сильвестр Петрович запер обе двери и негромко, твердым голосом, показывающим всю значительность царевых слов, прочитал: "...а посему указал у города Архангельского боярину князю Алексею Петровичу Прозоровскому на малой Двине речке построить крепость. И ту крепость строить города Архангельского и Холмогорского посадскими и всякого чина градскими людьми, и уездными государевых волостей, и архиепископскими и монастырскими крестьянами, чьими бы кто ни был, ибо в опасении пребываем, что король свейский Карл великие беды учинит нам посылкою воинских людей кораблями и галеасами и галерами через море для разорения города Архангельского. И чтобы тех неприятельских людей в двинское устье не пропускать и города Архангельского и уезду ни до какого разорения не доводить и обо всем том писать почасту в Новгородский приказ..." Сильвестр Петрович дочитал бумагу, сложил ее бережно, протянул воеводе. Прозоровский, готовый было к тому, что приезжий офицер явился, дабы схватить его и в кандалах везти на Москву в Преображенский приказ за слишком вольное "кормление" на воеводстве, - не веря ушам, стоял неподвижно, посапывал коротким задранным носиком. Потом, очнувшись, испугался больше прежнего: шведы идут на Архангельск? - Еще не идут, - ответил Иевлев, - но весьма могут пойти, чтобы здесь покончить с кораблестроением морским и запереть Русь без выхода в Студеное море. Боярин охнул, перекрестился, сел, зашептал бессмысленно: - Об том знают бог да великий государь... Высокий ростом офицер Егорша пренагло фыркнул на испуг князя, ответил с издевкою: - И богу ведомо, боярин воевода, и великому государю ведомо, и нам, грешным, сие знать надобно... Иевлев, барабаня пальцами по столу, позевывал с дороги, смотрел в сторону, на стенной ковер, увешанный оружием - булавами, мечами, буздыганами, пищалями, сулебами, охотничьими, окованными серебром, рогатинами, - эдакое оружейное богатство у вояки-князя! - Шведы нас... воевать! - воскликнул князь. - Да как же мы, сударь, совладаем при нашей скудости, где войска наберем, пушки, кулеврины... Легкое ли дело - крепость! Как ее построишь? Ты сам посуди, вникни: шведы сколь великий урон нам учинили под Нарвою. А там видимо-невидимо войска нашего было, сколь обученных, преславных генералов, сам герцог де Кроа... Иевлев ответил со спокойным презрением: - Те генералы и герцог де Кроа - гнусные изменники. Кабы не они, еще неизвестно, чем кончилась бы нарвская баталия... - Вишь, вишь! - не слушая, закричал князь. - Вишь! И то разбиты были наголову, а здесь, как будет здесь? Побьют, ей-ей побьют, и с крепостью побьют, и без крепости... Он вскочил с лавки, покрытой ярких цветов ковром, наступая на полы длинного стеганного на пуху халата, метнулся к Иевлеву, спросил шепотом: - На кой нам корабли? Были без кораблей и будем без них. Ты человек разумный, русский, дворянского роду. Отец твой-то корабельное дело ведал ли? Дед? Прадед? Иевлев тоже встал, ответил негромко, но с такой жестокостью и так гневно, что боярин часто задышал и взялся рукою за сердце. - Я царскому указу не судья! - сказал Сильвестр Петрович медленно и внятно. - Что велено, то и будет делаться - волею или неволею. О флоте речь особая, кто прирос гузном к земле - того на воду и кнутом не сгонишь. О крепости будем говорить завтра. А не позже как через неделю на постройку пойдет первый обоз с камнем и прочим припасом. Ежели станет ведомо мне противоборство делу, для которого прибыл я сюда, немедля же отпишу в Новгородскую четверть да князю-кесарю господину Ромодановскому, дабы здесь на веки вечные думать забыли шведу кланяться. Князь-кесарь умеет хребты ломать, ему супротивников жечь огнем не впервой... Прозоровский обмер, замахал на Иевлева руками: - Да что ты, сокол! Я не об себе, я об народишке. Как народишко меж собою говорит, так и я. Разве ж посмела бы моя скудость. Куда нам рассуждать! Истинно, истинно об том знают бог да великий наш государь... Иевлев не ответил, от угощения и от бани отказался, ушел спать. Алексей Петрович, охая, привалился к жене, княгине Авдотье, под жаркую перину, зашептал, ужасаясь приезду нежданных гостей и смертно пугая супругу: - Кто? Антихрист, ей-ей антихрист. Глазищи бесовские, морда белая, ни кровиночки, сам весь табачищем никоциантским провонял. Из тех, что за море, в неметчину с ним, с дьяволом пучеглазым, таскались, еретик, едва серным пламенем не горит. Я ему, окаянному, и так и эдак - не внемлет, ничему не внемлет... - Да что, да, господи, - задыхалась от ужаса княгиня, - не пойму я, ты толком, толком, князюшка, по порядочку... - Дурища, говяжье мясо! - сердился воевода. - Ты вникай, коровища! От шведа нам велено здесь скудостью нашей борониться, крепость строить. Я ему, ироду, взмолился, а он и слушать не восхотел, зверюгой Ромодановским, Преображенским приказом, пыткою грозится. Ахти нам, жена, пропали теперь, достигла и до нас длань его, проклятущего... Авдотья затрепыхалась, раскрыла рот до ушей: - Сам приехал? Государь? - О, господи! - в тоске воскликнул воевода. - Тумба, горе мое, у других жена, у меня пень лесной... Тебя не жалко, подыхай, - детишечек, голубочков, кровиночек своих, жалею: в бедности, лихой смертью скончают животы своея. Да не вой, крысиха постылая, нишкни, услышит бес, антихрист... Под мерный шорох тараканов, утирая полотенцем пот, тупо глядя в стену, воевода жаловался: - Еллинский богоотступник, богомерзкие науки велит всем долбить, - где оно слыхано? Еретические книги всем приказано знать, в пекло, в ад сам добрых пихает! Сказывают люди: на Москве кой ни день - машкерад, демонские рыла поверх своего скобленого насаживают, бесовские пляски пляшут, гады, и звери, и птицы... - Ой, не пойму, не пойму, никак не пойму! - жаловалась княгиня. - Чего ты сказываешь - не пойму... - Не тебе, тараканам сказываю, более некому... И опять бубнил: - Хульник, богопротивник, вавилонский содом делает, именитые рода бесчестит; как почал головы рубить, остановиться, дьявол, не дает, размахался, пес пучеглазый, все и дрожим дрожмя... Поднялся, кинул полотенце, приказал: - Казну прятать будем, вставай, сало ногатое! В спадающих с жирного брюха подштанниках, сшитых из дорогой цветастой кизильбашской камки, в скуфье на плешивой голове, потный, злой, князь-воевода пыхтя стащил с места окованный медью тяжелый сундук, дернул за железное кольцо, полез в подполье, где хранилась казна... Над открытым люком принимала мешки и коробы княгиня Авдотья. Долго, до утра, мешая друг другу, сбиваясь, начиная с начала, считали, что накопилось за долгие годы воеводства в Черном Яре, Камышине, Коломне, Новгороде, Саратове, Муроме, Азове, что бралось поборами, въезжими, праздничными, что вымогалось с народа за убитое тело, за игру в зернь, за курение вина, что бралось с помощью ярыжек-доносчиков, что носили насмерть запуганные добровольные датчики - подарки, посулы, на свечи в храм божий, на сироток христианских, что "рвалось" с подлого люда всеми кривдами, коими воеводствовал боярин-князь Прозоровский. Считали угорские тяжелые темные червонцы, считали веселые голландские, флорентийские, польские дукаты, аглицкие шифснобли-корабельники с изображением корабля, меча и щита, пересчитывали огромные светлые португальские монеты "крестовики" с крестом, рейхсталеры, что прозывались ефимками, рупии, гульдены, стерлинги. Все было в казне у Прозоровского, всего набирал воевода за долгие дни своего "кормления". Уже солнце выкатилось, морозное и красное, когда с воеводского двора сытые добрые кони вынесли боярский возок с казной, запечатанной в немецкой работы хитром сундуке. На сундуке сидел воеводский сын - недоросль Бориска, жевал пирог с вязигой, сжимал под шубой нож, чтобы ударить любого вора, который сунется к боярскому добру. Казну велено было везти в Николо-Корельский монастырь - на сохранение игумну. Бориска вез игумну еще и письмецо, писанное под диктовку князя - полууставом. Письмо писал недоросль, но было оно так составлено, что Бориска в нем ничего решительно не понял. Проводив недоросля, воевода велел подать себе капусты с клюквою и полуштоф остуженной водки. Через несколько времени он взбодрился и воспрянул духом, рассуждая, что не так-то он прост и пуглив, на Азове-де похуже пугали, да не напугали. И милость царская была при нем, пучеглазый в те поры сильно его обласкал и возвысил, назвал таким же себе верным, как и немчин Франц Лефорт... Но думный Ларионов и дьяк Молокоедов принесли боярину такие вести, что Алексей Петрович совсем опять потерялся: нынешней ночью на двинском льду, неподалеку от Гостиного двора, безымянные злодеи ножом убили до смерти холопа воеводы Андрюшку Сосновского... - Андрюшку? - пролепетал боярин. - Андрюшку, князь, - твердо сказал думный дворянин Ларионов, который всегда все говорил твердо. - Убили холопя насмерть. Мороз крепкий, так он и заледенел за ночь вовсе. Словно деревяшка... - Андрюшку? - опять спросил боярин. Думный дворянин слегка пихнул дьяка локтем, чтобы Молокоедов приметил испуг князя. Молокоедов вздохнул. - Андрюшка, Андрюшка, - подтвердил думный. - Вовсе, говорю, заледенел. И оскалился... - Вон эдак! - показал Молокоедов, и сам оскалился, да страшнее, нежели покойный Сосновский. - Да куды-ы... ножом... - Ограбили? - Кабы ограбили - тогда ладно, - молвил Ларионов, - кабы ограбили - дело просто... - Не ограбили? - Нисколько. Кои при нем деньги были - все и остались. - Шапку-то сняли? - с надеждой в голосе спросил боярин. - Зачем? И шапку не тронули. Шапка при нем, рукавицы, полушубок с твоего плеча, что ты ему за добрую службу да за изветы пожаловал, пояс наборной... Князь засопел, налил себе еще водки, выпил не закусывая. Думный дворянин, подрагивая сухой ногой в остроносом сапожке, говорил непререкаемо, и от каждого его слова все жутче делалось воеводе: - За Азов здешние тати его порезали, не иначе. Сведали супостаты, что он, Андрюшка, тебе извет подал в приказной палате на тамошних стрелецких бунтовщиков. Он же, Андрюшка, давеча мне сказывал, что-де видал тут, в Архангельском городе, одного из Азова беглого стрельца. Сей стрелец его, Андрюшку, опознал и матерно ругал и поминал, кто за него, за Андрюшку, пытку принимает, и еще слова говорил поносные на тебя... - На меня? - Что-де зря тебя в Азове на копья не приняли, что-де ты да немчин-фрыга Лефортка - одна сатана, что-де зарок вы дали русского человека извести смертью, что-де народишка ничего не позабыл и все изменные имена ему, Андрюшке, тот беглый сказал: взяты-де твоим изветом - пес ты, дьявол, сатана! - за караул стрелецкого полку Яшка Улеснев, да писарь Киндяков, да старец Дий. Ведомо тому стрельцу беглому, что ты, воевода, Кузьку Руднева да Сережку Лопатина засылал в Предтеченский на Азове монастырь - сведать, чего оный Дий говорит прелестного... - Было, было, - скороговоркой молвил боярин. - Они и сведали... - Сведали, да ноне на свете не живут... - Как? - Побили их, князь, некие люди. А потом камень к ногам, да и в воду. Вечная им память - Сережке да Кузьке. И сказывал еще тот стрелец, что быть Андрюшке к ним - чтобы, дескать, молился, да перед смертью не грешил... - От Азова до Архангельска, - тихо сказал боярин, - добежала весть. Куда деваться, господи? Думный еще раз толкнул дьяка. Молокоедов высунулся, посоветовал: - Розыск бы время начать, князюшка. Самая пора нынче, по горячему следу. По-доброму, как в Азове делывали. Кнутом, да дыбою, да огоньком - все бы и сведали... - Имать проходимцев надобно, - молвил думный Ларионов. - Всех за караул, а там с богом и попытать... Да ты, Алексей Петрович, не горюй, толковать тут длинно не надобно. В Азове было ты и вовсе обмер, как прослышал, что стрельцы тебя на копья вздумали брать, а потом все вовсе дивно обернулось. И государь тобою доволен был, ласкал, и ты сам в большую силу взошел. До тебя ныне рукою не достать. Сам думай: Лефорта покойного стрельцы крови хотели, тебя извести, да государя. Вишь как... Значит, и есть ты наивернейший государю слуга... - Так-то оно так, - молвил воевода неопределенно, - да ведь в одночасье и пожгут... - Пожгут - не обеднеешь. Государь-батюшка не оставит... А здесь мы с дьяками медлить не будем. Изветчика отыщем, да, помолясь, и зачнем пытать. С пытки чего не откроется: народишко вольный, бескабальный, Андрюшку смертью убили, начала лучшего и не надобно. Велишь ли? - Велю! Да с толком чтобы делали... - Сими днями имать зачнем. Проводив думного Ларионова с дьяком, князь опять тяжело сел на лавку и задумался. Ужас, который испытал он в Азове в дни открытия тамошнего заговора, вновь с прежней силой охватил все его существо. Дико и подозрительно оглядываясь по сторонам, он засопел, кликнул дворецкого, шепотом велел ему делать по всему дому дубовые засовы, ставить немецкие хитрые замки, под окнами и у крыльца с постоянством держать верных караульщиков. Дворецкий - старик Егорыч, взятый еще с Азова, - тоже испугался, спросил, дыша на боярина чесноком: - Ужели с изнова почалось? - Будто бы починается. - Извести собрались? - Собрались, Егорыч... - Я и сам так рассудил: Андрюшку смертью убили, быть беде... Боярин для всякого опасения соврал дворецкому: - Ты об том молчи, только я верно говорю: смертью будут убивать не токмо мое семя, но и холопей всех до единого. Ты - бережись. Береженого и бог бережет. Гляди в хоромах, всякого человека примечай, слушай речи по дому, на всей на усадьбе... Егорыч потряс редкой бороденкой, сказал жестко: - Будь в надежде, князь-боярин, на Азове не выдали, здесь обезопасим. Ты нам отец-батюшка, мы - твои дети... И ушел легонькой своей, неслышной, шныряющей походкой. Боярин подумал, повздыхал, у кивота повалился на колени, стал молиться, чтобы не помереть злою смертью, чтобы изловить злокозненных, чтобы себе добро было, а недругам - казнь лютая. 2. МНОГО ВОДЫ УТЕКЛО Иевлев проснулся поздно: ночью опять привиделся все тот же сон, проклятый, постоянный кровавый сон. Беззвучно плыли, кренясь на яминах и ухабах, малые телеги, в тех телегах сидели по двое, назначенные на казнь, закрывали прозрачными ладонями огоньки напутственных свечек, будто пламя свечи и есть жизнь. Телеги плыли бесконечно, и казалось, изойдет сердце мукой, не выдержать, не стерпеть сего зрелища. И то, что не было во сне никаких звуков, и то, что Петр тоже появился в тишине, так несвойственной его присутствию, и то, что он протягивал ему, Сильвестру Петровичу, "мамуру" - знаменитый палачев топор князя-кесаря, и то, что он, Иевлев, не мог взять мамуру, чтобы рубить головы, и пьяный Меншиков с безумными прозрачными глазами - который все куда-то шел, шепча и плача, - все это было так невыносимо, что Сильвестр Петрович проснулся совершенно разбитым и долго лежал неподвижно, перебирая в памяти те дикие дни. И опять, в сотый раз, с бешенством вспоминал безмятежное лицо Лефорта и бесконечные балы, которые он задавал в проклятые дни казней... Было слышно, как в сенцах перед горницей Егорша тихо с кем-то разговаривает. Потом вдруг он с досадою выругался, тихонько отворил дверь. - Чего там? - спросил Сильвестр Петрович, нарочно зевая. - Я уж думал, занемог ты, господин Иевлев, - сказал Егорша, - таково жалостно во сне слова говорил... - Натопили печи, что не вздохнуть! - сердито ответил Иевлев. - Чего слыхать-то? - Многое слыхать. Нынешней ночью холопя боярского на Двине смертно порезали... - За что? - А, говорят, за дело. - За какое за дело? - По-разному болтают, Сильвестр Петрович! - уклончиво ответил Егорша. - Сами знаете, народ. С них спрос невелик. А еще новости такие, что весь город Архангельский уже доподлинно знает, как надобно шведа пастись и что крепость строить будем. Иевлев сел в постели: - Правду говоришь? - Сроду не врал, Сильвестр Петрович. Да и то сказать... Он не договорил, махнул рукой. - Ты - договаривай. Что - да и то? - Боярин-то нынешний, Алексей Петрович, от Азова сюда пришел. Не по-хорошему там сделалось. Его будто на копья вздеть народишко хотел... - Не твоего ума дело! - сказал Иевлев. Егорша усмехнулся с таким видом, что он и сам знает, чье это дело. Иевлев молча оделся, умылся из серебряного кувшина, стал завтракать здесь же, сидя на постели. Егорша за едой рассказывал: - Покуда вы почивали, я весь город обегал. Брательника повидал - Аггея. Теперь он при корабле. Семисадов, что на Москве галеры строил, а потом к нам на Воронеж приехал и при Азове был, - помнишь, Сильвестр Петрович, ногу ему там оторвало ядром, - тоже живой, на деревяшке ковыляет. Строители корабельные - старичок и другой, Кочнев Тимофей, - здесь, на верфи на корабельной... - Рябова-то отыскал? - спросил Сильвестр Петрович. Егорша помедлил с ответом, Иевлев внимательно на него посмотрел. - Не видел, что ли? - Потонул кормщик, - тихо сказал Егорша. - Нету более на свете Ивана Савватеевича. Взяло его море. - Ты что? Белены объелся? - вскинулся Иевлев. - Как так море взяло? Когда? - Еще как мы с вами тогда уезжали в Копенгаген - провожал он нас, веселый был, только что сынок у него народился, Ваняткой его крестили, вы и крестным были, - помните? - Да ты дело говори! - сердито сказал Иевлев. - Помнишь да помнишь! Небось, не старая я баба, помню... Дальше что было? - А дальше то было, что ушел он океанским карбасом на дальние промыслы и не вернулся. Овдовела Таисья Антиповна... Сильвестр Петрович отер руки платком, перекрестился. - Вечная ему память, морского дела старателю. Большого сердца был человек. Жалею. Истинным моряком сделался бы. Иноземцев чинами флотскими да деньгами жалуем, а свои добрые - за хлеб, за пропитание гибнут... Долго молчали. Сильвестр Петрович ходил по горнице, думал. Сказал другим, мягким голосом: - Всех моряков-рыбарей, кто на корабли не взят, нынче же соберешь ко мне. С Семисадовым посоветуешься, с братом со своим Аггеем, с мастерами корабельными, с Кочневым, да еще со стариком, с Иваном Кононовичем... - Да куда собрать-то? - спросил Егорша. - Здесь у боярина ушат рассохшийся: все, что ни скажешь, услышат, да куда не надо и разнесут... Иевлев кивнул, - Егорша говорил дельно. - А я так про себя подумал, - продолжал Егорша, - не встать ли нам на жительство у Таисьи Антиповны. Старик-то Тимофеев помер, изба у них чистая, просторная, а жильцов всего трое - вдовица сама, сынок Ванятка да бабинька рыбацкая Евдоха. Что пожалуете за проживание - все вдовице на пользу, - бедно живут, страсть. Старик ничего ей не оставил, все на монастырь записал, на поминание. Одна только крыша над головой и есть... - Да примет ли? Мы с тобой люди беспокойные. - Как не принять, Сильвестр Петрович. Вы отец крестный - нельзя не принять. А уж вам житье будет - не нарадуетесь. Ни об чем думать не понадобится. Таких хозяек поискать. Иевлев усмехнулся, дернул Егоршу за льняные мягкие волосы, потрепал весело: - И все ты меня учишь, и все ты меня учишь, учитель экой нашелся. Ладно, собирай рухлядишку нашу да вели возок закладывать. Узнав, что царев посланник съезжает, боярин Алексей Петрович и разгневался и растерялся, закричал на чад и домочадцев, на приживалок и челядь: - Бесчестит меня, боярина, воеводу, хлебом-солью моею брезгует, ну ладно, упомнит, молодец! Но тотчас же велел княгине Авдотье да засидевшимся в девках княжнам - кланяться, просить не делать горькой обиды, не огорчать боярина-воеводу. От имени всего семейства говорил учтивости домашний лекарь воеводы Прозоровского - иноземец с неподвижным взглядом и темным лицом Дес-Фонтейнес. Приживалы низко кланялись, восклицали жалостно: - Не делай остуду, господин Сильвестр Петрович, пощади! Старые девки, тряся пудреными париками, полученными безденежно с иноземных корабельщиков, делали Иевлеву галант, приседали, разводили голыми жилистыми руками, пришепетывали: - Ах, ах, шевалье, не покиньте наше сиротство, не оставьте нас в бесчестии, мы, девы, вас об том же ву при... - Али наш шато для вас неугоден? Али не дадите вы нам сего плезиру? О, шевалье, не пережить нам сие горе... Сильвестр Петрович, тая улыбку на ломание сих дев, на бестолковый их французский язык и на прическу княгини Авдотьи, сделанную ею для гостя по новой моде на лубках и вощеных тряпках, ответил учтиво, с поклоном, что съезжает он только лишь дабы не обременять высокопочтенного семейства, что весьма он признателен за доброту и гостеприимство и сердечно тронут изъявлениями дружеских к нему чувств. Дамы с восклицаниями, подобными тем звукам, которые доносятся из растревоженного курятника, проводили его до холодных сеней, князь-воевода, пыхтя, вышел на крыльцо, думный дворянин Ларионов и дьяк подсадили царева офицера по чину в возок. Ямщик хлестнул коренника, завизжали по морозному снегу полозья, беспокойный гость съехал. Во дворе сразу стало очень тихо. Думный дворянин твердым голосом сказал: - Наш-то большой крепко, видать, от Андрюшкиной смерти напуган. - Не без того, - согласился Молокоедов. - Теперь засядет в хоромах безвыходно. Да и незачем ему в приказе сидеть. Вся датчина ему идет. И куренком не побрезгует, не то что денежным посулом. Пусть дрожит, да молится, нам прибыток... - Грехи наши! - молвил дьяк. - Морозит ныне, Иван Семеныч. Не пойти ли в избу? Застудимся, не дай господь! И думный дворянин с дьяком пошли в людскую - ужинать. 3. ЗДРАВСТВУЙ НА ВСЕ ЧЕТЫРЕ ВЕТРА! Таисья встретила Сильвестра Петровича молча, поклонилась низко. За пролетевшие годы словно бы созрела гордая ее красота: не так ярок был теперь румянец, не часто вспыхивали усмешкой глаза, в них стоял ровный, спокойный блеск. Она уж не смеялась заливисто, как прежде, - приветливая, участливая улыбка светилась на ее губах. Теперь не было на ней ни сережек, ни перстеньков, которым так радовалась она в былые годы, но и вдовьего, горького, сиротского не заметил Сильвестр Петрович во всем ее облике. Если б не знать о смерти кормщика, - пожалуй, по виду Таисьи ни о чем не догадаться бы: глубоко бывает такое горе, не распознать его сразу, не разглядеть равнодушному взгляду. Но Иевлев был не чужим покойному Рябову и сразу увидел, что Таисья нынче совсем иная, чем в те далекие дни, когда Сильвестр Петрович, отбывая с другими стольниками в заморские края, крестил у Ивана Савватеевича того Ванятку, который в сапожках и вышитой рубашечке стоял сейчас возле матери и спокойно, лукавым, отцовским взглядом смотрел на незнакомого офицера со шпагою. - Он и есть крестник мой? - спросил Сильвестр Петрович. - Он! - ответила Таисья, и выражение особой материнской гордости озарило ее лицо. - Ну, здравствуй! - сказал Иевлев мальчику. - Здравствуй на все четыре ветра, коли не шутишь, - голосом, исполненным достоинства, и без поклона ответило дитя Иевлеву, и страшно стало, - так вспомнился сам Рябов в тот час, когда не хотел он поклониться Апраксину на взгорье у Двины и когда не поклонился самому Петру Алексеевичу. Скрывая волнение, Сильвестр Петрович шагнул вперед, стремительно, сильными руками поднял мальчика к потолку и, глядя на него снизу, с радостно бьющимся сердцем подумал: "Господи боже ты мой, и чего только не сделает такой народ, и чего только не сделаешь во славу его и в честь русского имени!" Поцеловав мальчика в лоб, он поставил его на пол, взял за руку и велел: - Ну, веди, хозяин, в горницу. Мальчик повел. Навстречу с лавки поднялся плечистый капрал со знакомым лицом, смущенно положил на стол ножик и мельницу, что искусно мастерил из щепок. Иевлев всмотрелся - узнал: то был разжалованный в давние годы офицер при таможне Афанасий Петрович Крыков. От времени словно бы посуровело лицо капрала. Он стоял смирно, подняв голову. Вошедший моряк с большим чином капитан-командора подал сухую, горячую ладонь, близко глядя в глаза, сказал: - Здравствуй, Афанасий Петрович. Рад тебя видеть! - И я тебе рад! - просто ответил Крыков. - По доброму ли здоровью прибыл? Каково ехалось? Волков у нас ныне тьма-тьмущая... Сильвестр Петрович ответил учтиво, поклонился бабке Евдохе, ветошью вытиравшей и без того чистую лавку для гостя, весело осмотрел горницу, в которой щебетали, щелкали и высвистывали птицы, зеленели в горшках и ящиках травы и малые деревца, поспрошал Ванятку, как что зовется из трав и птиц, потом сел и отдал мальчику шпагу - на смотрение. Крыков все поглядывал на Сильвестра Петровича, он спросил: - Что глядишь, господин Крыков? Переменился я? - Переменился, Сильвестр Петрович. Есть грех. Был, прости на правде, вьюношем, а ныне муж. Взошел, видать, в года... Иевлев усмехнулся: - Да и ты не помолодел, господин Крыков... Ванятка, высунув язык от напряжения всех своих силенок, вытянул наконец шпагу из ножен, похвастался Крыкову: - Вишь, дядя Афоня, - шпага! Тебе бы такую... Бурое от морозов и ветров лицо капрала дрогнуло. Ванятка задел самое больное место, - он не нашелся, что ответить. За него ответил Иевлев: - Будет и у дяди Афони шпага, будет, дитятко... Таисья вспыхнула, поняла. Афанасий Петрович, чтобы скрыть волнение, охватившее его, опять принялся строгать щепки для будущей мельницы. Сильвестр Петрович снял со стены искусно сделанную рамочку, прочитал старый пергамент, вделанный в рамочку. То была жалованная грамота царя Ивана Васильевича, данная им кормщику лодейному Рябову Ивану Савватеевичу на плавание во все моря и земли - до Аглицкой и Римской... - У бабиньки у Евдохи хранилась, - объяснила Таисья, увидев недоумение на лице Иевлева. - Ванюши моего покойного и родитель, и дед, и прадед - все в дальние моря хаживали и почасту. Савватеями крестились, либо Иванами, да Федорами еще. Так вот оно и осталось: Иваны, Савватеи, Федоры Рябовы. Рукавицы его старые есть - под иконой висят, и могильник, сумочка так по-нашему, по-простому называется рыбацкая. Более ничего... - Бахилы еще тятины в амбарушке! - напомнил Ванятка. - Только они дырявые, не сгодятся тебе, дядечка... Иевлев усмехнулся, потянул мальчика к себе, посмотрел в его зеленые с искрами глаза, спросил тихо: - А ты кем будешь, воин? - Рыбаком буду! - выкручиваясь из рук Сильвестра Петровича, сказал Ванятка. - Морского дела старателем, вот кем! - Испужаешься! - молвил Иевлев. - Где тебе! Море - оно хитрое! - Я и сам не прост! - ответил мальчик. - Меня вот дядя Афоня на таможенный карбас брал, в море ходили... Крыков издали кивнул; Таисья, грустно улыбаясь, смотрела на сына. Сильвестр Петрович, поблагодарив за ласку, поднялся, спросил, куда он определен будет на жительство. Таисья отвела его в другую половину, где все устлано было половиками и половичками, где тоже зеленели в горшках травы и маленькие деревца. Егорша уже распоряжался вещами Иевлева, расставлял на столе книги, раскладывал чертежные инструменты, повесил на стене компас, барометр, пистолеты, саблю и палаш. В шандале потрескивали свечи, в печи жарко горели дрова. Кот, важно выгибаясь, заспанным хозяином прошелся по добела выскобленному полу. - Понравится ли тебе тут, Сильвестр Петрович? - спросила Таисья. - Хорошо ли будет? Нынче-то и впрямь тихо, а может и так сделаться, что будут у нас сироты, двое али трое. Бывает - пошумят... - Что за сироты? - удивился Иевлев. - Бабинька наша, случаем, подбирает... - Для чего? - Ну, мало ли... - улыбнулась Таисья. - Так и не сказать сразу, для чего. Берет сиротинок - и все... - Божье дело, - пояснил Егорша. - Бабинька наша издавна такая... Иевлев понял, сказал, что сироты его не обеспокоят. Таисья улыбнулась ласково и ушла. - Ну, господин капитан-командор? - спросил Егорша. - Да уж умник, умник, что бы я без тебя только делал, и ума не приложу... - А пропал бы ты, Сильвестр Петрович, - осклабившись, сообщил Егорша. - Верно говорю, ей-ей. И в Голландии бы пропали, и в Лондоне, и повсюду, где мы только ни бывали. Голодом бы померли... 4. СОВЕТ Первым пришел стрелецкий голова полковник Ружанский. Иевлев попросил его сесть, приветливо подвинул ему коробку с табаком-кнастером, вересковые трубки, свечу - прикурить. Полковник, попыхивая пахучим дымом, не торопясь стал рассказывать, каково живется в Архангельске. Сильвестр Петрович, в домашнем, подбитом дешевым мехом кафтанчике, в меховых полусапожках, с трубкою в руке, похаживал по горнице, иногда садился перед печкой на корточки, разбивал головни кочергой, смотрел на мерцающие желтым светом багровые уголья. За стеною Таисья тихо пела Ванятке: Спи, дитятко, Спи, лапушка, Спи, маленький, Спи, солнышко... - От ворога бережения незаметно на всем пути, что ехал! - сказал Иевлев без осуждения в голосе. - Надо бы, Семен Борисыч, сим делом со всем вниманием заняться. Шведы в готовности, отчего же нам на печи сидеть? Полковник привстал, ударил себя в грудь: - Господин капитан-командор! Кои слова воеводе скажешь - насмех поднимает! Тебе ли, старому дураку, мол, тебе ли псу шелудивому, на шведа руку поднимать! Сиди тихо, смирно! Может, государь полюбовно брату своему королю Карлу наши богом забытые места отдаст. Быть Руси на востоке, а здесь нам и делать нечего! Господин капитан-командор, не для фискальства, не для доносу говорю вам: дважды просил воеводу за все мои службишки и при совершенных летах и великих болезнях - отпустить на покой. Не пускает, лается, сиди, говорит, смирно! А как же я могу смирно сидеть... Иевлев перебил: - Нет, Семен Борисыч, не то нынче время, чтобы честного воина от дела отпускать. Так не будет. С утра с завтрашнего - смотр стрелецким полкам, как есть, не для обману - для дела. Оборванные, драные, пусть такими и пойдут. Поглядим. Завтра же велю начать караульную службу... Он подошел к столу, разгладил ладонью план города Архангельска со всеми устьями Двины, с окрестными деревушками, с монастырями и погостами. Стрелецкий голова встал рядом с Иевлевым, дальнозорко прищурился на план. Вдвоем они горячо принялись обсуждать, где надобно быть караулам для бережения от шведских воинских людей. Голова рассуждал верно, за плечами старика был большой солдатский опыт. Иевлев, с карандашом в руке, записывал, сколько в воеводстве какого войска, какие люди потолковее в стрелецких полках - Русском и Гайдуцком. Записал число драгун, рейтаров, записал, сколько народу можно взять под ружье, коли подойдет военная нужда. Полковник распалился, стучал трубкой по столу, хвалил солдат, капрала Крыкова. - Погоди, Семен Борисыч, - сказал капитан-командор, - это какой же Крыков? Разжалованный? Афанасий Петрович? Полковник нахмурился, кусая седой ус: - Он. Попал мужик в беду. Иноземцы, собачьи дети, подстроили. А хорош, солдат, хорош... - Верно, хорош? - Голову свою ставлю! - крикнул Семен Борисович. - Стара, плешива, да честна голова. Ставлю против всех хитрых иноземцев, что человека погубили. Да ты сам подумай, Сильвестр Петрович: те, что обнесли его, к Карлу переметнулись, а он все в капралах. Ты слушай меня, старика. Таможенные целовальники, что по выбору от гостиной сотни таможней правят, души в нем не чают, в Крыкове-то. Ведь его трудами, да честностью, да неподкупностью и поныне таможня наша держится. Начального офицера нет, а к нему привыкли, вот и зовут по всякому происшествию - Афанасий Петрович сюда, Афанасий Петрович туда!.. Старик горячился, бурые пятна выступили на его щеках. - Ты верь мне, верь! Ты его позови да потолкуй, да в глаза ему взгляни - каков мужик. Да чего толковать-то? Сотню эдаких молодцов - и не страшен мне швед, разобью его, ворога, на мелкие черепки, во веки забудет ход к нам. Более скажу: одного Крыкова Афанасия Петровича меняю на весь рейтарский наемный полк... Иевлев молчал, с радостью глядя на расходившегося полковника. - Ну, ну, будет! - сказал наконец Сильвестр Петрович. - Будет, верю, знаю. Попробуем, отпишем на Москву, может что и выйдет... - Это о чем же? - О Крыкове, сударь. Надобно бесчестье с него снять. Давеча видел я, каков он стал за прошедшие годы: грызет человека тоска, видно. - А как же не грызть, хлебни-ка, попробуй... Иевлев подробно выспросил, как ушли из Архангельска Снивин и Джеймс. О Снивине было известно мало, знали только, что семейство свое он заранее отправил морем в дальние края, после чего отбыл к Москве. Далее следы его терялись. Майор Джеймс, обиженный Апраксиным, долго писал письма на Кукуй и через Лефорта и других иноземцев вымолил себе право служить царю шпагою не в Архангельске, а на поле боя. Будучи прощен и обласкан, дождался вьюги во время сражения при Нарве и вручил свою шпагу королю Карлу. - Ему и служит? - спросил Иевлев. - Кому повыгоднее - тому и служит. - Ты там тоже был, Семен Борисыч? - Оттого и шею повернуть не могу! - посмеиваясь ответил Ружанский. - Один солдат мой, - запамятовал, как звали, добрый мужик был, - в тот час, что иноземные офицеры удирать зачали, кровь в нем закипела - он их ну ослопной дубиной настегивать. Да во вьюге, во тьме - не разобрал. Вместо иноземца меня со всей своей медвежьей силищи перекрестил... В холодных сенях завизжала набухшая от мороза дверь - Егорша привел корабельных мастеров, корабельных кормщиков: Якова да Моисея, огромного Семисадова, еще четырех поморов помоложе, которых Иевлев не знал. В горнице крепко запахло дублеными полушубками, ворванью, смолой, зычно ухнул басом Семисадов: - А постарел ты, Сильвестр Петрович, с Азова. Ишь - и седина в волосах... Поцеловались трижды, да и как было не поцеловаться, когда столько вместе путей прошли? Забыв о других людях, похохатывая, вспоминали какой-то корабль, что везли из Москвы на Воронеж; как Семисадов вдруг тогда, намучившись, за кустом уснул, да и потерялся, - думали, что волки его задрали; как пошли с донскими казаками на их лодках воевать турок, и как захватили корабль... - А Флор-то Миняев, атаман казацкий! - вдруг захохотал Семисадов. - Помнишь, Сильвестр Петрович? Ты ему: брось, дескать, люльку, порох тут, а он... От смеха слезы выступили на глазах Семисадова, Иевлев, улыбаясь, смотрел на него, качал головой: - Надорвешься, боцман, ей-богу надорвешься. Отсмеявшись, утерев глаза платком, Семисадов сказал: - Вы тогда уехали на шлюпке, не дождавшись, а больше мы и не виделись. Сколько припасу набрали мы у турки: одних гранат, я считал, более пяти тысяч... - Без ноги-то как тебе? Трудно? - спросил Иевлев. - Ничего, обвык. В море бывает и тяжеленько, а на берегу по малости живем. Сильвестр Петрович обвел глазами горницу, оглядел улыбающиеся обветренные лица поморов, поздоровался с каждым, тихонько спросил у Егорши: - А эти кто - четверо, что у печки сидят? - Казаки, Сильвестр Петрович, - сказал Егорша. - Корабельные мастера сюда их привезли, на верфи здешние. Сами все поведают... Иевлев поставил два шандала поудобнее, поздоровался с Нилом Лонгиновым и Копыловым, пришедшими с опозданием, сел на лавку. Кормщики, корабельные мастера, моряки азовского похода, вернувшиеся к своему Архангельску, перестали перешептываться, притихли, понимая, что недаром призваны к приехавшему по царскому указу большому офицеру. Капитан-командор помолчал, собираясь с мыслями, готовясь к тому, что решил свершить неукоснительно, к тому, что царь называл консилиум, совет, коллегия. Быть и здесь коллегии, совету, консилиуму! Очень тихо сделалось в горнице. И опять все услышали, как за стеною поет Таисья: Высоко-высоко небо синее, Широко-широко океан-море, А мхи-болота и конца не знай, От нашей Двины от архангельской... - Господа честные, морского дела работники! - негромко сказал Иевлев, и легкий шорох пронесся по горнице: никто еще так не называл поморов. - Господа! Все, что нынче вы здесь изволите услышать, есть секретное обстоятельство, от разрешения которого произойти могут чрезвычайные для нас последствия. Имеем мы свидетельство тому, что король шведский Карл располагает напасть своим флотом на город Архангельский, дабы навеки положить конец начавшемуся тут кораблестроению. Он, король Карл, желал бы видеть всех русских корабельных мастеров повешенными, а верфи наши, с таким кровавым трудом построенные, - сожженными. Те корабли, которые с великим прилежанием и муками, кои вам более известны, нежели мне, построены, сей Карл желал бы увезти в Швецию, подняв на них флаги своей державной власти. Город наш будет отдан на разграбление и поругание наемным матросам шведской короны... В бережение от той великой беды его величество государь Петр Алексеевич повелели нам строить на Двине крепость. Иван Кононович вынул из кармана большой цветастый платок, с облегчением утер шею и лицо. Мастер Кочнев смотрел на Иевлева горячими глазами. Семисадов, отворотясь, попыхивал короткой глиняной трубочкой. - Крепость мы построим! - сказал Иевлев. - Не только в ней толк. Вы - люди здешние, морские, от прадедов ходите в моря. Все вам здесь знаемо, все вам тут свое. Дайте совет - как еще беречься от лихой беды. Что надобно делать? Семисадов круто повернулся на лавке, спросил отрывисто: - По правде говорить, Сильвестр Петрович? - По правде, - не сразу ответил Иевлев. - По правде, боцман. - Иноземных купчишек всех до единого - на съезжую! - объявил боцман азовского флота. - То - главнейшее дело... Иевлев стукнул ладонью по столешнице, оборвал Семисадова: - Об иноземцах речи нет! Вздора не мели! - Вы совета спрашиваете, Сильвестр Петрович, - злым голосом сказал Семисадов, - я вам совет и говорю. А ежели память у которых людей короткая, то извольте - напомню, как во время осады голландский офицер, артиллерист, царев крестник Янсен, тот, что не в первый раз и службу и веру менял, - к туркам переметнулся за ихнее, за золотишко, и, заклепав пушки, на Азов ушел, в крепость. Вы на меня рукой зря машете, Сильвестр Петрович, тую лихую беду я вовек не забуду, как через сего изменника четыре сотни человек в красном свальном бою полегли, я сам там был, - тую кровищу по смерть не забуду... - Так ведь колесовали Янсена! - крикнул Иевлев. - Поздно колесовали! Злою смертью кончил живот свой Янсен, да беду, что учинил, тем не поправили... - Чего же ты хочешь? - Веры им не давать! - с отчаянием сказал Семисадов. - Может, и очень даже распрекрасные люди среди них есть, да дорого что-то нам стоят. Покуда узнаем, кто хорош, а кто плох, кровью изойдем, господин капитан-командор... Сильвестр Петрович сжал зубы, лицо его пылало, на Семисадова он не смотрел. - Дружки были там, - тише, со скорбью сказал Семисадов. - С Архангельска, с Чаронды, с Мезени. Небось, сгодились бы и нонче, боя не бегали, пулям не кланялись... И опять отворотился. Все молчали. - Воевода еще... - с усмешкой, осторожно начал мастер Кочнев. - Чего - воевода? - насторожился Иевлев. Кочнев осмотрелся по сторонам, умные глаза его глядели смело. - Говори, господин мастер! - догадываясь, что может рассказать Кочнев, поддержал Иевлев. - Говори, слушаем тебя... - Господин капитан-командор! - громко и внятно начал Кочнев. - Вы меня не первый год знаете, еще с Онеги вместе на Москву ехали, тогда в зимнюю пору вместе корабли на Переяславле-Залесском ладили, вместе с царевых забав начинали... Он вдруг запнулся, словно задумавшись, а когда заговорил снова - тише, глуше стал его голос: вспомнился Яким Воронин, могучие раскаты его команд на стругах под Азовом, смерть на поле брани. - Крепко мы в те поры вздорили с покойником, господином Ворониным, ругались нещадно, - да будет ему земля пухом, хорош был мужик, стать бы ему истинным моряком, не дожил, жалко. Не боялся дела, даром что из бояр... - Тише кричи, бояре на печи! - со смешком из угла предупредил Иван Кононович. - То-то, что на печи, да я обиняком! - согласился Кочнев. - Многое мы с вами вместе хлебали, господин капитан-командор, и на Москве для азовского походу корабли строили, и на Воронеже, и на Козлове, и на Сокольске. Много вы мне и верили, обиды на вас не имею. Вместе голодовали, вместе холодовали, вместе щи хлебали, где одна капустка другой ау кричит... В горнице засмеялись, улыбнулся и Сильвестр Петрович. - Всего было! - со вздохом сказал Кочнев. - Было и то, что вы мне пять тысяч целковых золотой казны доверили, чтобы отвез я на прокормление работным людишкам. Поезжай, сказали, господин мастер Кочнев, ибо к дьякам я доверия не имею. Украдут, а потом на лихих разбойных людишек свалят. Работный же народ лютой голодной смертью весь помрет. Было так, господин капитан-командор? - Было! - ответил Иевлев. - Всегда тебе верил, господин мастер Кочнев, и уму твоему, и таланту, богом данному, и чести твоей... Всегда верил и верить буду... - А коли так, - продолжал Кочнев, - коли всегда верить будете, то и тому поверьте, что нынче вымолвлю. Господин капитан-командор! Воевода здешний боярин-князь Прозоровский больно уж сытно нами кормится. Мы люди не дураки, знаем, каждый воевода на кормление едет, и ему жрать надобно, и дружкам его без пирожка не прожить. Но только кормись, да честь знай... Иевлев опустил голову, слушал насупившись. - У сего воеводы, господин капитан-командор, по обычаю ключи городовые и воротные, он нам и судья, и защитник, и первый средь нас воин. Да ведь случись лихая беда, черный год - он и продаст нас... Сильвестр Петрович взглянул на Кочнева и вновь опустил голову: кровь громко стучала в висках, голос Кочнева и все они, рассевшиеся здесь мужики, вдруг стали ненавистны. - Измывается над нами как похощет, - продолжал Кочнев, - последнюю рубашку с посадского тянет. Давеча неподалеку убийство сделалось, он, воевода, согнал в узилище почитай что полета народу, не выпускает - покуда не откупятся, иначе сулит бить батоги нещадно. Без посула к нему за делом и не ходи. Пошлины рвет с народа на себя, ныне пролубные поднял до гривны с едока. Вода-то в Двине божья? Как же оно выходит? С проруби кому водицы взять - плати, да кому - воеводе... - Ты к чему об сем говоришь? - поднимая тяжелый взгляд, спросил Сильвестр Петрович. - А к тому, - громко и со злобою в голосе сказал Кочнев, - к тому, господин капитан-командор, что воевода боярин Прозоровский многие беды нам сотворит, и дабы сего не случилось, надобно на первой поганой осине, поганою бы веревкою вздернуть вора да обидчика, казнокрада да лихоимца, судью неправедного, татя дневного, боярина воеводу Алексея Петровича... Сильвестр Петрович не выдержал, поднялся из-за стола, с грохотом свалив шандал, крикнул: - Молчать! Одурели все! Ваше ли дело воеводу судить? Горящее сало потекло по бумагам на столе. Егорша с испуганным лицом накрыл их кафтаном, поставил шандал на место. - Воевода царским указом послан, его царю судить, а не вам! Вешать! Многого захотели! Для суда над воеводою я вас к себе звал? Гости молчали, переглядываясь, Кочнев попрежнему смотрел безбоязненно. Иевлев сел, крепко сжал ладони, чтобы успокоиться, сердце нехорошо, неровно бухало в груди. С тоскою подумал: "Эк, раскричался! Словно бы кликуша на паперти. Неладно, неладно!" Пересилив себя, сказал вежливо: - Дело прошу говорить. Как от ворога упастись, какие к тому безотлагательные меры принять, жду советов ваших, господа, с надеждою... Но надежды не оправдались. Люди молчали долго, потом заговорили осторожно, переглядываясь - чего можно говорить, а чего и нельзя. Кормщик Моисей посоветовал завалить, засыпать Пудожемское и Мурманское устья Двины. Аггей Пустовойтов неприязненным голосом сказал, что можно вешки все с фарватера снять - для всякого оп