остном погосте палили из мушкетов, ружей и пищалей - три залпа в воздух над могилой. Семисадов и Аггей Пустовойтов поправляли кресты на могилах Митеньки и Якоба. Народ уже разошелся, с моря дул прохладный ветер, над свежими могильными холмами трудников, работных людей, пушкарей, солдат и стрельцов еще молились, тихо плача, женки, матери, сестры. У одного холмика стоял на коленях матрос, держал на руках грудного мальчонку - сына, ладонью бережно подгребал к холмику черную двинскую землю. Над этой могилкой матросской женки Устиньи тоже стреляли из ружей и мушкетов... Внезапно из крепостной калитки, размашисто шагая, появился Резен, подошел к Иевлеву, сказал торопливо по-немецки: - Дорогой друг, здесь драгун Мехоношин и с ним два стрелецких начальника - оба чрезвычайно важные и неприступные. На стругах множество стрельцов - из Вологды. Занимают караулы, командуют всем и требуют вас. Ищут также лоцмана... Сильвестр Петрович вынул трубочку изо рта, хотел что-то спросить, но не успел. Железная калитка со скрежетом отворилась, на погост вошел поручик, за ним - худой как жердь, крючконосый, с торчащими в стороны усами полковник Нобл, третьим - полуполковник Ремезов, невысокого роста, дородный. Сзади шли солдаты с саблями наголо, чужие, нездешние. Иевлев, спираясь на костыль, поднялся, сунул трубку в карман, подождал. Мехоношин подошел совсем близко. Сильвестр Петрович смотрел в его бегающие глаза. Аггей Пустовойтов и Семисадов, не доделав свою работу, тоже подошли. - Вы есть бывший капитан-командор Иевлев? - спросил Мехоношин тусклым голосом. - А ты что, не знаешь меня? Поручик на мгновение смешался. - Я есть капитан-командор Иевлев, и не бывший, а нынешний и будущий, и не тебе, убежавшему своего долга воинского, не тебе, забывшему присягу, со мной говорить! - бледнея от гнева, сказал Сильвестр Петрович. Мехоношин, оборотившись к стрельцам, крикнул: - Полусотский, отобрать у сего вора шпагу! Кряжистый стрелец подошел к Иевлеву, тяжелой рукой взялся за портупею. Иевлев рванулся, костыль выскользнул из-под его локтя. Потеряв равновесие, Иевлев ступил на больную ногу и, захрипев от боли, упал. Аггей и Семисадов бросились к нему, подхватили на руки. Резен оттолкнул Мехоношина в сторону, обнажил шпагу. От могильных холмов, не понимая, что случилось, бежали женки, солдаты, матросы... - Ну! - крикнул Резен Мехоношину. - Вынимайте свою шпагу, черт возьми! Мехоношин попятился, вперед вышел полковник Нобл. - Не надо лишней крови! - сказал он с немецким акцентом. - Сейчас нельзя помочь. Сейчас надо исполнять приказание. Он незаметно мигнул своим стрельцам, они зашли за спину Резена, навалились на него сзади, выбили шпагу из его рук. Семисадов, оттолкнувшись деревяшкой, бросился на стрельцов, за ним бросился в драку Аггей, но их живо скрутили обоих. Мехоношин, стоя поодаль, опять приказал: - Полусотский, отобрать у сего вора шпагу. Али ты меня не слышал? Иевлев, сидя на чьей-то могилке, тихо стонал, пот катился по его страшно побелевшему лицу. Полуполковник Ремезов сказал ему тихо: - Господин капитан-командор, вручи мне твою шпагу. Иевлев поднял измученные глаза на Ремезова, вдруг поверил ему, дрожащими пальцами отстегнул пряжку на портупее, поцеловал эфес шпаги, протянул ее полуполковнику. Тот также бережно ее принял, говоря по-прежнему негромко, дружественно: - Прошу - подчинись нынче всему. Воеводою поднята ябеда, время рассудит, люди помогут. Из сопротивления же ничего доброго сейчас произойти не может... И, отстранив рукою стрельцов, подошедших к Иевлеву, чтобы заковать его в цепи, Ремезов властно приказал: - Капитан-поручик немощен, и железы на него одевать не можно! Подать носилки! Принесли носилки. Егор Резен, вырываясь из рук стрельцов, ругался по-русски и по-немецки. Кругом на погосте шумела толпа, из калитки шли вологодские стрельцы, крепостной народ, ничего не понимающие пушкари, матросы, солдаты. Кто-то пустил слово "измена", оно передавалось из уст в уста. Мехоношин, шаря по крепостным амбарам, зашел в избу Резена, выспрашивал, где кормщик; всюду говорил, что Иевлев предался шведам и нынче его ждет позорная казнь. Люди не верили, переглядывались. Один рыбак сказал, что измены быть не могло, его Мехоношин тотчас же перетянул хлыстом по лицу, так что сразу брызнула кровь. Кормщика Рябова не нашли, все в один голос говорили, что он потонул. По крепостному плацу, шумевшему народом, четыре стрельца молча несли носилки. Иевлев лежал, закрыв глаза. Семисадов, стуча деревяшкой, шагал рядом, глотая слезы, подкладывал Сильвестру Петровичу под раненую ногу сенца, чтобы было мягче. Возле карбаса Иевлев сказал боцману: - Ну, Семисадов, не думал, что меня после сей баталии так провожать будешь? Боцман только скрипнул зубами. Мехоношин и полковник Нобл остались на цитадели - наводить порядок. На карбасе Ремезов сел рядом с носилками, укрыл Иевлева плащом. Матрос спросил: - Господин капитан-командор, прапорец вздымать? - Что за прапорец? - осведомился Ремезов. - Прапорец по морскому уставу вздымаем, означающий: "Старший морской начальник - здесь"... Ремезов спросил гневно: - А где же старший морской начальник? - Так что... вот они... - растерянно ответил матрос. - На карбасе господин капитан-командор... - Значит, вздымай, коли на карбасе! - сказал Ремезов. - Вздымай! Матрос ловко намотал на руку фал, дернул. Прапорец взвился на мачту, весело развернулся, захлопал на двинском ветру. Сильвестр Петрович лежал молча, смотрел в бледное, едва голубое небо. Там косо, с криками носились чайки, выше медленно плыли пушистые облака. - Женат, господин капитан-командор? - спросил Ремезов. - Женат. - И детей имеешь? - Дочек двое. Ремезов вздохнул, покачал головой. - Что вздыхаешь? - Того вздыхаю, что опасаюсь - длинному быть делу. Петр Алексеевич-то тебя знает? - Знает малость, - не сразу ответил Иевлев. - Жалует? - Жалует царь, да не жалует псарь. Слыхивал такое? А то еще говорят на Руси - царские милости в боярское решето сеются... Он помолчал, неожиданно усмехнулся, произнес непонятные Ремезову слова: - Жаль, помер господин Крыков, погиб в честном бою. Посмеялся бы ныне вволюшку, на меня глядючи. Надорвал бы, я чаю, животики. Все по его свершилось! 2. ДОЖДАЛИСЬ МИЛОСТИ! О том, что Иевлева взяли за караул, на Марковом острове узнали почти тотчас же. Узнали и то, что поручик Мехоношин стал начальным человеком и искал в крепости кормщика Рябова, которого тоже собирался забрать в узилище. Молчан, проведав обо всех событиях, злобно крякнул, плотнее закутался в продранный тулупчик, сказал мужикам: - Теперь дождались! Говорил вам, дуроломам, уходить надобно! Нет, милости, мол, дождемся. Теперь как же - дождетесь! Не нынче-завтра нас имать зачнут, всех в узилище погонят, все вспомнят... Мужики не отвечали. В тишине было слышно, как в крепости барабаны бьют вечернюю зорю, как играют там горны: новый командир делал учение. Молчана знобило, хотелось попариться в бане, попить молока, поспать в избе. На острове всегда было сыро. От мозглых двинских туманов, от постоянных в это лето дождей, от лесной волчьей жизни ломило кости. Кутаясь в свой драный и прожженный тулуп, он неподвижно просидел до сумерек, потом сел в посудинку, поехал в недальнюю деревеньку - авось, где топят баню, пустят бездомного человека. Деревенька была бедная, серая. Молчан посмотрел на дымы, вспомнил, что нынче суббота. Невеселый двинянин, весь в морщинах, сивобородый, неразговорчивый, без единого слова пустил чужого к себе - париться. Баня была жаркая, воды вдосталь. Помывшись, Молчан зашел в избу - попить молока. Белобрысые внуки неразговорчивого хозяина облепили гостя. Он гладил их головенки, с болью вспоминал своих братишек и сестренок, оставленных им на произвол судьбы. Ребятишки стрекотали, он отвечал им, улыбаясь открытой, доброй улыбкой. Дед сидел на лавке поодаль, дратвой зашивал прохудившийся сапог. Со двора, от соседки, пришла старуха бабка, поклонилась гостю, рассказала, что побитому нынче полегчало, попил квасу и поел кашицы. Молчан насторожился, погодя спросил, что за побитый? - А купец, что ли, кто его знает! Кафтан на нем больно богатый! - сказала старуха. - Как давеча сражение сделалось, его там поранили, воды двинской вдоволь наглотался, к соседушке к нашему и приполз. Думали, помер, а он - вон каков мужик - ожил, уходить хочет... У Молчана блеснули глаза, он поднялся, заспешил искать недужного. Старуха велела детям проводить гостя, они побежали перед ним веселой ватагой. С бьющимся сердцем вошел Молчан в низкую прокопченную избу. В поставце над лоханью горела лучина, робкий ее свет озарял лицо Рябова, лежащего на лавке. Ноги его были покрыты старой овчиной, в головах была большая подушка, глаза смотрели с доброй насмешкой. - Небось, и похоронили меня? - спросил он. - А я опять живой! Сказывай, похоронили али еще ждете? Как раз нынче лежу да считаю, когда ж все оно было? Вчера али ранее? Молчан сел на лавку, собрался было ответить, но не смог - заплакал. Рябов все смотрел на него неподвижным взглядом, потом опять спросил: - Митрий-то живым вынулся? - Помер Митрий, - тихо ответил Молчан. - Помер... - повторил кормщик. - У нас на острове на Марковом и помер! - сказал Молчан. - Весь побитый был. Ты-то как сюда попал? Рябов долго не отвечал, потом заговорил слабым голосом: - Теперь и не вспомню! Застыл в воде-то, раненный. На берег вынулся сам не свой. Лозняк там, гущина, вроде болотца. Ну и пополз. Собаки, слышал, брехали, дымом пахло, я все полз... Он закрыл глаза, утомился. Дети, пришедшие с Молчаном, переглядывались, толкали друг друга. Один паренек - постарше, лет десяти - сказал: - Ямелька корову выгонял, Ямелька сам видел... Ямелька, спрятавшись за других ребятишек, сказал оттуда басом: - Видел - лежит в кровище, и всего делов. - А где лежал? - Где? Возле тына и лежал... - Теперь-то ништо! - сказала хозяйка, белолицая поморка. - Теперь все слава господу, а поначалу думали - покойник. И не дышал... Она сменила лучину, спросила Молчана украдкой: - Что за человек? Кафтан-то больно богатый, парчовый, такого и воевода по будням не наденет... Рябов услышал; не открывая глаз, сказал: - Что мне воевода, когда я сам рыбак! Хозяйка поманила Молчана пальцем, зашептала ему в ухо: - И что за гость такой, ума не приложу. Стал мужик мой его давеча раздевать, глядит - кошелек. Денег золотых - не счесть... ...Уже давно вернулся хозяин, давно ушли соседские дети, давно молодайка легла спать на печь - Молчан все сидел возле Рябова, не решаясь сказать ему про судьбу Сильвестра Петровича. Говорили о другом - о баталии, о том, как погиб Крыков, как шведы высадились на Марковом острове, как начали сдаваться шведские корабли, как взорвалась "Корона". Наконец, уже далеко за полночь, Молчан решился - рассказал все. - Вишь как! - не удивившись, задумчиво произнес Рябов. - На самого капитан-командора руку подняли. Смел, воевода, смел, ничего не скажешь... Да и то, Павел Степанович, ихняя воля... - То-то, что ихняя, покуда мы овцы. И тебя, рыбак, скрутят да в узилище упрячут, коли с нами не уйдешь... - Оно так... - А запрячут за караул - живым не выдерешься, нет... - За что запрячут-то? - За измену будто бы... Рябов усмехнулся, лицо его стало недобрым. - За измену? И капитан-командора за измену? - А как же! Погоди, кормщик, слушай что скажу: нам всем уходить надобно. Уйдем в тайгу, я пути тамошние знаю. Самоединов отыщем добрых, не пропадем. А с прошествием времени подадимся на Волгу, в степи. Не со здешнего воеводы, с другого, да шкуру сдерем. Ты вовсе слаб, кровинки в лице нету, куда тебе в узилище идти, уморят там, знаю. Тебе иначе, как с нами, пути нету. Я своих нынче же выводить стану. Упираются мужики, милости ждут, да не дождутся. Уйдем за рогатку, женке твоей подадим весточку, что-де жив, а покуда сбирайся. Коней купим, ускачем... Кормщик, не отвечая, опять закрыл глаза. Молчан поднялся, пошел к двинскому берегу, к своей посудинке. Ночь стояла теплая, туманная, темная. На острове никто не спал, но костра не жгли, сидели в яме, тесно прижавшись друг к другу, слушали Федосея Кузнеца, который только что заявился из города. - Об чем толк? - спросил Молчан. - Имать нас нынче собрались! - злым, усталым голосом ответил Федосей. - Доподлинно знаю. От верного человека, от солдата, что дозорным на Пушечном дворе стоял. Вспомнил господин Мехоношин, как ловил вас по лесам... - Не дадимся! - оскалился Молчан. - Мушкеты у нас есть, ружья, порох. Баранами не пойдем... Мужики заговорили разом, заспорили, иные хотели нынче же уходить, другие стояли за то, чтобы принять бой и поквитаться за свои обиды. Федосей Кузнец говорил, что извергов надобно поучить, чтобы не ходили своих же мужиков имать. К утренней заре в яму сволокли все оружие, отбитое у шведов. Кузнец, ругаясь под нос, осмотрел ружья, мушкеты, показал незнающим, как надобно заряжать, как целиться, как палить. Утром дозорный увидел на Двине два струга с солдатами. Воинских людей было много, на солнце поблескивал ствол пушки. Струги шли к Маркову острову. - Вот она и милость! - сказал Молчан. - Дождались! И велел с острова уходить без боя. Мужики подчинились, стали переправляться к деревеньке. Струги шли медленно, их сносило течение, солдаты гребли неумело, не по-здешнему. Последним на острове оставался Федосей Кузнец. Горьким взглядом оглядел он стены Новодвинской цитадели, с которых палили его пушки, посмотрел на корму шведского флагманского корабля, которая все еще возвышалась над водой, взглянул туда, где ставил ворот и цепь для бережения от шведа, и, держа в руках мушкет, стал опять вглядываться в головной струг. Глаза его щурились, он долго искал взглядом и наконец увидел думного дьяка Ларионова, который, поставив ногу в щегольском сапоге на низкую закраину струга, что-то говорил долговязому и худому полковнику-немцу. - Вишь, показывает! - шепотом сказал Кузнец лопоухому щенку, оставшемуся вместе с ним на острове. - Вишь, чего делает. Свой, крещеный, думный дворянин... Не торопясь он сжал мушкет ладонями и стал медленно поднимать ствол от блескучей, бегущей воды, все выше, к стругу и еще выше - по кафтану думного Ларионова. Думный дворянин был одет нынче так же, как в ту ночь, когда он командовал палачом и бобылями на съезжей, - тот же серо-горячего цвета камзол и расстегнутый рудо-желтый немецкий кафтан. По камзолу были нашиты пуговки - серебряные и золотые вперемежку. По этим пуговкам и повел Кузнец мушкет вплоть до мгновения выстрела. Лопоухий щенок от неожиданности вякнул, думный дворянин взмахнул руками и упал навзничь в струг - мертвым. Там засуетились, струг накренился, солдаты загалдели, заряжая свои мушкетоны. Федосей же не стал ждать и быстрым шагом пошел к переправе. За ним, испуганно помаргивая, побежал пес. - Ты палил? - спросил Молчан, когда Кузнец догнал своих. - Я. - А что тебе было велено? Палить? Кузнец ничего не ответил. Молчан хотел было заругаться, но вгляделся в Федосея, подумал и произнес мирно: - Видать, и тебя припекло. Вон оно как случается-то. Ну-к, что ж, ныне с тобой мочно и в леса идти али подалее - зипуна добывать. В этот же день мужики, предводительствуемые Молчаном, скрылись в дремучем придвинском бору. С собою на подводе увозили они совсем еще слабого кормщика Рябова. 3. РЕМЕЗОВ На съезжей полуполковник Ремезов позвал караульщиков, остался с ними один на один, долго на них смотрел, наливаясь гневом, потом засучил рукав и, покрутив в воздухе огромным красным волосатым кулаком, зычно крикнул: - Видали? Ежели хоть един волос с его головы... Караульщики закланялись, стали божиться, колотить себя в грудь. - Сей капитан-командор - государев преступник! - опять заговорил Ремезов. - Коли с ним что приключится - от вас и пеплу не сыщут... Караульщики опять закланялись. Ремезов прогнал караульщиков вон, задумался, потом по гнилым, осклизлым ступеням спустился вниз, в темную камору, где на соломе лежал Сильвестр Петрович. - Денег не надобно ли? - суровым голосом спросил полуполковник. - Не надо! - ответил Иевлев. Ремезов сел на лавку, попросил: - Расскажи, капитан-командор, все как есть. Я тут не останусь, тайно поскачу к Москве, мне правду надобно знать... Сильвестр Петрович рассказал все в подробностях. Ремезов выслушал внимательно. - Коли что, капитан-командор, крепись. Сказанного назад не вернешь. Ослабеешь - напишут на тебя сказку, где тогда правду сыскать? Иевлев молчал. - Еще беда - кормщик твой потонул! - сказал Ремезов. - Что молчишь? - Того молчу, - тихо, спокойным голосом ответил Сильвестр Петрович, - того, господин полуполковник, молчу, что думаю: шведа разбили, корабли российскому корабельному флоту числом тринадцать сохранили, народ в Архангельске не побит, сироты, да женки, да старухи за нас бога молят. Значит, беды и нет. Апраксину на Москве первое поведай: корабли целы, да еще шведские в полон взяты, пусть сочтет - с прибытком воевали... Дородный полуполковник невесело усмехнулся: - Да ты, как я погляжу, чудак, господин капитан-командор. Ну, бог тебе судья... Он поднялся, в темноте нащупал руку Иевлева, ласково пожал: - Прощай! Супругу твою навещу, дочек тоже. На Москве семейство Хилковых ты назвал? - Хилковых. Измайлова тож... Ремезов вышел из съезжей, на ходу пугнул караульщиков вытаращенными глазами, огляделся по сторонам, сел в седло... На улице, придерживая коня, Ремезов спросил у проходящей молодайки: - Добрая, куда на Холмогоры дорога? Молодайка показала, полуполковник ударил жеребца плетью, поскакал к архиепископу Важескому и Холмогорскому - за советом, как просил Сильвестр Петрович. Владыко принял Ремезова в опочивальне - хворал тяжко, - ничего о происшествии с Иевлевым не знал. Не слушая Ремезова, радостно заговорил: - Разбили, разбили проклятого шведа, в первый раз наголову разбили, вот радость, вот чудесно-то... Глаза у Афанасия в сумерках опочивальни светились, как у молодого, он все радовался, со слов Егорши рассказывал Ремезову так, словно сам видел, как головной корабль был посажен на мель, как разом заговорили пушки крепости и Маркова острова, как шведы попались на острове в плен и как русские флаги были подняты на плененных шведских кораблях. Полуполковник слушал, молча кивал. - Да ты что невесел? - спросил владыко. Ремезов вздохнул, рассказал, как давеча взят был за караул Иевлев. Афанасий приподнялся на локте, крикнул: - Врешь! Все врешь! Не может того статься... Полуполковник не ответил ни слова. Владыко надолго задумался, потом сказал: - Худо! И повторил: - Худо, брат, худо! Он сел на своей огромной, пышной постели - высохший, старый, в колпачке на косматой голове; беспомощно озираясь, пожаловался: - Куда правде против кривды? Вот ты уже сед, а много видел, чтобы правда сильнее кривды была? В острог попасть, за караул, палачу в лапищи - легко, враз, а выйти, ох, детушка, ох, нелегко из него, проклятого, выдраться. Что делать? К кому идти за милостью? Кто не забоится самому Петру Алексеевичу слово молвить? Ты? Кое слово ты, глупый, вымолвишь, ежели сам от стрелецких полков, сам того змеиного роду, что учинил мятеж? Разве дадут тебе веру против боярина князя Прозоровского? То-то и горюшко, что Иевлев Сильвестр Петрович с покойным господином Крыковым в дружелюбии был, а Крыков сей воеводою бунтовщиком объявлен. Стой, молчи, не говори, дай подумаю, раскину умишком... Келейник принес гостю ужин, владыко прихлебывал мальвазию, смотрел завалившимися глазами на мигающую в углу лампаду, размышлял. Потом, загибая худые пальцы жилистых рук, стал считать, что худо: - Перво-наперво, дружок, худо, что иноземцы замешаны в сем деле. Иностранца на Руси ныне жалуют, и так сделалось, что чем он, злыдень, более плутует, тем ему наибольшую веру дают. Другое худо - князинька Прозоровский в великой чести у государя с самого азовского бунта. Еще худо - шведский воинский человек в красном кафтане. То дело и для меня самого темное. Четвертое горе - кормщика в живых нету. Пятое - ты со своими стрельцами припоздал, Прозоровскому наруку. Самое же наипервейшее худо, что все оно, друг милый, известно, чьих рук дело, да темно, да закручено, да запутано. Как теперь нам правду сыскать? Афанасий опять замолчал, раздумывая. Полуполковник сидел опустив голову, упершись ладонями в колени, хмурил седые брови. - А наихудшее из всего, - тихо, доверительно добавил Афанасий, - наихудшее, что не все понимают нынешние времена как должно - и сердцем и умом. Не все доходят, чтобы поразмыслить, по какому пути Русь пошла. Одно только и видят, что беспокойство да кувыркание, что не по-дедовски, дескать, живем. Вякают суесловы немудрыми устами: которая-де земля меняет обычай свой, та недолго стоит; бороды жалеют, кафтаны длиннополые, прибытки воровские свои. Петру Алексеевичу тоже нелегко. Много измены, воровства, мздоимства, лести, клеветы, злодейства. Как тут разобраться - кто бел, кто черен? Рассуждали долго. К ночи владыко приказал подать себе перьев, чернил, бумаги самой наилучшей - писать письмо государю. Келейник поставил возле Афанасия ларец для письма, шандалы со свечами, сахарной воды. Ремезов, чтобы не мешать, вышел на крыльцо. Заливисто, но слабо, перебивая друг друга негромкими трелями да веселым треском, пели в архиерейском саду соловьи. Полуполковник заметил: - Ишь, поздно каково ныне распелись... Юноша костыльник, обратив к Ремезову бледное лицо, сказал с улыбкою: - То, господин, не соловьи. То наши птахи - именем варакушки. До соловья варакушке не дотянуться, а нам ничего, нам любо и ее послушать. Соловей-то далее Свири не летывает - чего ему у нас в холоде делать, а варакушка у нас завсегда пением своим утешает... - Ишь ты, варакушка! - сказал, вслушиваясь в щелканье, полуполковник. - То-то, что варакушка... - А и верно, вроде нашего соловушки норовит трель взять. Вишь, как высоко забирает? А? - Заберет, да и сорвется. Все ж не соловей! На рассвете Ремезов опять садился в седло. Еще пуще, еще заливистее пели варакушки в темных купах дерев архиерейского росистого сада. Афанасий, стоя на крыльце - маленький, согнутый болезнью, - кашлял, говорил: - Как Вологда минуется, старайся, полуполковник, ежели ночью - с людьми ехать. Дороден ты, богато выглядишь, конь у тебя хорош, седло с набором, сабля в серебре, а на пути шалят боярские недоросли, крепко шалят. Как на государеву службу, так нет их - отчего "нетчиками" и прозываются, - а как в лес разбойничать - подавай. Воеводы проклятые с них мзду гребут, боятся имать, есть, что и запросто с теми лесовыми боярами в доле. Да что лес - в самом Ярославле-городе от них не проехать, не пройти, так и свищут, так и рыщут, дьяволы, прости господи... Ну, поезжай, дружок... Жеребец, фыркая, выбрасывая тонкие породистые ноги, легко вышел за ворота. Ремезов поправился в седле, вдохнул полной грудью чистый утренний воздух, со взгорья оглядел широкие, в легком тумане луга, тихую Двину, розовое небо. Всю длинную дорогу до Вологды полуполковник вспоминал Иевлева и с каждым часом пути укреплялся в мысли о том, что Иевлев - храбрый и честный воин и что ему, Ремезову, удастся развеять клевету и ябеду Прозоровского. Ночуя на постоялых дворах, он спал понемногу, не пил водки, размышлял, и чем ближе была Москва, тем больше он верил в доброе завершение трудного своего дела. Миновав Ярославль, Ремезов, не дожидаясь попутчиков, которых не было уже более суток, зарядив пистолеты, решил ехать один. Хозяин постоялого двора долго и со значением в голосе уговаривал полуполковника заночевать, но он заупрямился и, весело попрощавшись, тронул коня шпорами. Ночь была темная, сырая, беззвездная. Ремезов ехал быстро, напевал слышанную в пути песню, считал, сколько еще осталось езды. В лесу, в ложбине, конь с ходу споткнулся передними ногами, упал. В это же самое время туго натянутая веревка полоснула Ремезова по лицу. Его выбросило из седла, он грянул затылком о придорожный пень и умер сразу. Люди в кафтанах доброго сукна, в терликах, туго подпоясанные, с ножами и пистолетами, разорвали на нем дорожную однорядку, отрезали кошелек, сняли дорогой пояс, саблю. - На коне сумки посмотри, - властно приказал молодой голос. - Казна-то настоящая, небось, там... - У тебя, князинька, кошель! - ответил голос с дороги. - Другого нету... Князинька все искал на теле Ремезова еще что-нибудь, нашел сложенное и запечатанное письмо, повертел его, разорвал и бросил. Ладанку и золотой крестик он положил в карман, крикнул: - Коня-то застрелите, черти рваные. Мучается конь... На дороге, под дождем, засмеялись: - Коня ему жалко. Вишь, добрый стал. Может, и полуполковника тебе жаль? Взяв дородного Ремезова за руки и за ноги, дворовые люди и слуги снесли его лесом к оврагу, раскачали и кинули тело вниз. - Так и отца родного убьют! - негромко сказал пожилой слуга. - Свой своего режет... - А тебе чего? - спросил другой слуга, помоложе. - Тебе-то больно надо? Пусть друг дружку жрут, все меньше на нашей шее сидеть станут. На дороге в ровном шуме дождя глухо хлопнул пистолетный выстрел - жалостливый князинька застрелил коня. 4. СТРАШНО ВОЕВОДЕ! Перед дальней дорогой воевода долго учил Мехоношина, как вести себя на Москве с государем и иными сильными мира сего, кому поклониться в иноземной слободе - Кукуе, кого одарить в приказах. Поручик кусал губы, смотрел в стену, мимо князя - волновался. Во дворе в сгущающихся сумерках мотали головами кони, позвякивали колокольцами, старые девки княжны приказывали слугам укладывать поручику в возок дорожную еду. Денщик подал Мехоношину плащ, слуга воеводы подошел поближе с подносом - выпить посошок. Князь сам налил большую чару, княгиня Авдотья поднесла из своих рук. Мехоношин опрокинул водку в открытый рот, из ладони закусил моченой брусничкой. Княгиня запричитала: - На кого ты нас оставляешь, сыночек, исхлопочется князь, каково ему без тебя при его недугах... - Цыть, дура! - топнул ногой Прозоровский. - Иди отсюдова, нечего... Княгиня, подвывая, ушла, воевода наставлял: - Об Иевлеве, коли сам не спросит, молчи. Коли спросит, поведай с печалью - так, дескать, и так, воевода-князь не верит, поверить страшно. Только для всякого опасения и взяли за караул. А опасение, что-де был он крепко дружен с твоим, государь, вором и злым преступником Крыковым... тут насчет стрельцов и вверни, да как похитрее: что-де были некие скаредные приходимцы на Архангельске, смутьяны и подстрекатели от Азова, мятежники-ярыги. Об том давнем на Двине-реке злодействе вспомни, об убиенном человеке. И очи свои все долу, будто страшно тебе его, батюшку-государя, прогневить. Ему стрелецкие дела вот как - поперек горла встали, он на сие сразу прогневается. Еще Лонгинова опросной лист, да что иноземцы на Иевлева отписали - ему самому в руки дашь. Да не торопись, - понял ли, дабы сей окаянный Сильвестр за прохождением времени здесь в узилище за караулом уходился. Слаб он, ранен, авось антонов огонь прикинется, тут мы его и похороним... Мехоношин сурово перебил: - Под лежачий камень вода не течет, князь-воевода. Узилище разное бывает. Коли заробеешь, пропали мы. Делай разумно, пусть живым гниет, собака. Подсыпать ему, дьяволу, в кашу али во щи зелья, - там и концы в воду. Дружки у него на Москве - и Меншиков и Апраксин, и другие знаменитые мужи горою за него, за живого, станут, а коли помер - ничего им не сделать. Об сем думать надлежит... Князь проводил Мехоношина до возка, перекрестил его трижды, облобызал. Старые девки княжны стояли поблизости, приседали, делали новомодный плезир, просили не позабыть ихнее хотение: привезти из Москвы куафера, чтобы строил прически и ставил мушки. Мехоношин пообещал. Возок тронулся, скрипя, раскачиваясь; загремели дорожные певучие колокольцы... И в ту же ночь, едва уехал Мехоношин, все пошло через пень-колоду, кувырком: только князь лег почивать, заявился дьяк Абросимов со страшной вестью - беглые ярыги, что жили на Марковом острову, стрельцам не дались, ушли в леса, многие с оружием, отобранным у шведов, а когда учинена была погоня, то открыли они по стрельцам пальбу и думного дворянина Ларионова убили злою смертью. Впрочем, Ларионова убили еще до начала сей погони, а полусотского и еще стрельцов побили на лесной опушке... Думного дворянина внесли в княжеские покои, положили на рогожу, на пол, под образа, подвязали ему челюсть платком, дьячок стал читать книгу-псалтирь. - Для чего сюда-то, для чего ко мне? - плачущим голосом закричал воевода. - Несли бы в церкву, экие головы дубовые... - В церкву народишко не пущает! - со вздохом ответил Абросимов. - Грозятся его оттудова выкинуть... И опять заговорил, что беглые ярыги всем бедам зачинщики, они и тайную челобитную на князя написали, и хоть ушли сии ярыги в леса, но в городе есть у них свои люди, те люди по Архангельску прелестные слова пускают и всяко грозятся, что-де отольются воеводе его неправды, мздоимства, утеснения, попалят еще его хоромы, воткнут голову на рожон и за ним семейство изведут... - О, господи, а советчиков-то нету, один я как перст! - завопил воевода. - Ларионова кончили, поручик к Москве скачет... Тараща глаза, сел на лавке, велел звать к себе Вильгельма Нобла и Ремезова. Иноземец явился тотчас же, а Ремезова отыскать не смогли нигде - словно в воду канул. - И его, его кончили, - залопотал князь, - чует мое сердце, кончили полуполковника... В испуге велел звать опального ныне стрелецкого голову Семена Борисыча. Тот пришел не один, а в сопровождении угрюмого Аггея Пустовойтова. Ни стрелецкий голова, ни Аггей садиться не пожелали, встали столбеть у двери. Вильгельм Нобл посматривал на них с опаской, молчал. Воевода заегозил, заговорил искательно, что-де беда, все худо, великое злодейство учинено, верный государев слуга думный дворянин Ларионов убит злой смертью, беглые холопи да смерды ушли в леса, эдак и бунта легко дождешься... Сей Ларионов, ныне покойный... - За дело и убили! - глухим басом, бесстрашно перебил воеводу Аггей Пустовойтов. - Не ходи, бесстыжая рожа, трудников имать. Они со шведским десантом сражались доблестно, они батарею на Марковом острове спасли, а их - за караул? Прозоровский было вскинулся на дерзость Аггея Пустовойтова, заорал, но к нему шагнул Семен Борисович, скрипнул зубами, заговорил тихим от гнева голосом: - Ополоумел ты, князь? Что деешь? Кого за караул берешь? Господина Иевлева капитан-командора заточил? Был бы спаситель города кормщик Рябов жив, ты бы и его скрутил? За что честного человека, мужественного вьюношу Пустовойтова Егора в подземелье держишь? За то, что он абордажным боем шведский корабль полонил и на том фрегате российский флаг поднял? Ох, князь-воевода, все помирать будем, велик грех ты на душу принял. Заперся ты за своим тыном - и того не ведаешь, что в городе народишко говорит! Все ходуном нынче пошло, все вразброд, все к худому. Али, думаешь, не знают люди, кто у воеводы правая рука? Не знают про драгунского поручика Мехоношина? Позабыли, думаешь, как сей иуда, свое войско оставив, от сражения бежал? Опомнись, князь! Немедля же отпусти из узилища Сильвестра Петровича, Пустовойтова Егора, рыбака Лонгинова... Воевода ударил кулаком по столешнице, крикнул тонко, визгливо: - Да ты с кем говоришь? Ты как смеешь? От звука собственного голоса он взбодрился, еще ударил кулаком, подошел к стрелецкому голове, посмотрел на него яростно, сбычившись. - Поручик Мехоношин тебе - иуда, а вор Иевлев - победитель шведа? Скор ты, господин стрелецкий голова, скор и смел, да только смел где не надо! Думал я - образумился Семен Борисыч, остыл на холодке, догадался, кто вор, а кто городу радетель. Так нет, каков был, таков и остался - ругатель, упрямец. Что ж, ничего, видать, не поделать! Отставлю я тебя от твоего дела. Господину Ноблу с нынешней ночи быть стрелецким головою, ему воры, да пенюары, да истинные иуды - не други, не товарищи, не братья... Семен Борисович гордо поднял голову: - Не тобою я поставлен, князь, не тебе меня и гнать. - Врешь! - глумливо крикнул Прозоровский. - Врешь! Ты стрелецкий голова, а все вы государю воры и обидчики, всех вас не жалует Петр Алексеевич, все вы ему злодеи. Недаром говорится: что зубец, то и стрелец. Не пожалеют тебя на Москве, а я тому помогу... Аггей Пустовойтов сказал с тоскою: - Уйдем, Семен Борисыч, чего тут... Стрелецкий голова обернулся к Аггею, не поклонившись воеводе, тяжело ступая, пошел к двери... Вильгельм Нобл сидел на лавке, все молчал, смотрел на воеводу непонятным взглядом, жевал кончик длинного уса. - Ремезов где твой? - спросил воевода. Иноземец пожал плечами. - Может, и его холопи убили? Нобл опять пожал плечами. - Говори! - приказал Прозоровский. - Что молчишь? Ты - отныне стрелецкий голова, советчик мне, помощник ревностный, радетель. Ну и советуй, - один ведь я, один как перст. Мехоношин поручик к Москве скачет, - как мне быть нынче? - Я буду делать все, что вы мне прикажете! - ответил наконец Вильгельм Нобл. - Я воинский человек. Но я в ваших делах ничего не понимаю и ничего не хочу понимать. Я тут лишь служу. Пусть ваши дьяки пишут мне ваши приказания на бумаге, да, да, на бумаге. И там на листе пусть будет ваша роспись. Тогда я буду делать. А без листа с вашей росписью - я ничего не могу, потому что имею семейство и отвечаю за него перед всевышним. Вот. - Ишь, каков! - сказал Прозоровский. - Да, таков! - произнес Нобл. - Только таков, и не иначе. - Хитер ты гусь! - Я старый гусь! - сказал Вильгельм Нобл. - Я служил многим государям, и теперь я поумнел. Пусть будет бумага... Он замолчал. Прозоровский сопел, не зная, как поступить. За дверью шептались старые девки княжны, охала встревоженная ночными гостями княгиня Авдотья. Князю опять стало чего-то страшно, у него затряслись руки, засосало под ложечкой. Во дворе вдруг почудились чужие голоса, он прислушался, - нет, голоса были своих людей, болтали конюхи... Внезапно распахнулась дверь, пришел дьяк Абросимов, принес дурные вести: возле съезжей, несмотря на поздний час, толпятся посадские, матросы, солдаты - ругаются, лают воеводу, дьяков. Палачу Поздюнину прошибли голову камнем, бобылям-подручным тоже намяли бока. Бабы отыскали некоего пришлого протопопа, тот бесстрашно служил за Сильвестра и за убиенного кормщика Ивана службу в церкви Параскевы-Пятницы. Женки и солдаты, пушкари и рыбаки, матросы и дрягили так облепили церквушку, что в нее не протолкаться. А рейтар не согнать, боятся за поздним временем выходить на улицу. Воевода выслушал, приказал Вильгельму Ноблу выводить своих стрельцов. - Бумагу! - серым голосом ответил Нобл. Прозоровский продиктовал дьяку бумагу. Новый стрелецкий голова, шевеля усами, прочитал воеводский указ, бережно спрятал в нагрудный карман, натянул перчатки. Воевода велел подать себе шубу, шапку, саблю. Лицо его стало совсем бурым, когда взглянул он, выходя, на заострившийся белый нос думного дворянина... Садясь на коня, он приказал слугам стеречь дом как зеницу ока, никого под страхом смерти не впускать, никому не спать, даже вполглаза. Сзади, бренча оружием, переругиваясь, позванивая стременами, садились в седла стрельцы, егеря, конвой князя-воеводы. Выезжая из ворот, Прозоровский еще не знал, что он сделает, мысли никак не собирались в голове, сердце колотилось, как у воробья, страх не проходил, но вместе со страхом он уже чувствовал прилив той отваги, которая так свойственна трусам, когда дело идет об их собственной шкуре. Не более как через час Вильгельм Нобл расставил по улицам рогатки, у которых было велено дежурить стрельцам-караульщикам из новых полков. По затихшему городу Прозоровский послал облавы - хватать бродяг, ярыг, смердов, беглых холопей, тащить на съезжую. У тына возле узилища поставлены были рейтары с копьями и заряженными мушкетами. Смелого протопопа, что служил за Сильвестра в церкви Параскевы-Пятницы, схватили и бросили в яму. Двух рыбацких женок, которые обозвали князя поганым словом, поволокли на расправу к Поздюнину. Пушки, что стояли прежде для бережения от вора шведа, князь-воевода велел повернуть на дороги, идущие к Архангельску, зарядить картечью, палить для всякого бережения - нещадно. Город замер, затаился. Всюду погасли огни. Две головни и в поле дымятся, а одна в печи гаснет. Пословица ГЛАВА ТРЕТЬЯ 1. ЗА ПРАВДОЙ Светало. Сонно, скучно, с хрипотцой перекликались петухи в московских переулках. Ночные стражи, убрав рогатки, уходили спать. Звонари, накинув рваные тулупы, поеживаясь на осенней мозглой сырости, поругиваясь на ветру, ждали на колокольнях, когда ударит Иван Великий, а между тем уже тащились к рынкам, грохоча по мостовицам, скрипя немазаными осями, обозы с живностью, с солониной, с рыбой, с подмосковной дичью, с битыми гусями, с дровишками. Гостинодворцы, крепко закрывая за собою калитки, крестясь истово на медный, басовитый, долгий звон, шли торговать, кабатчики открывали царевы кабаки, табашник - свою новоманерную лавку, бабы с оладьями, с пирогами, с чесночными пампушками выхваляли свой товар, покрытый засаленными тряпками. Божедомы, служители убогих домов, на рогожках пронесли тела убитых в ночь лихими людьми - упокойничков - на Варварский крестец для опознания родными. Караульщики поволокли дородного, седого, без шапки, - он горько прощался с бежавшими за ним женщинами. Проходящий мужчина со злорадством молвил: - Ишь, влопался. Поймали-таки раба божья... - Разбойничек? - спросил Молчан. - Зачем разбойничек? Боярский сын. Ему ныне шестой десяток пошел, а он до сего дня в нетях пробыл, писался боярским недорослем. Вишь, ныне и поволокли. Поди-кось послужи... Москва просыпалась. На ходу закусывая, бежали работные люди за Неглинную, на Пушечный двор, за Москву-реку, на Воронежскую дорогу - в мастерские, по литейным, столярным, ткацким заведениям. Попы с приличным пением понесли на руках, на полотенцах, чудотворную икону к усадьбе занемогшего боярина. Конное войско бесконечным потоком, ряд за рядом двигалось по улице, солдаты хмуро смотрели из-под широких полей шляп, офицеры прятали подбородки в шарфы, пропуская перед собою конницу, командовали по-новому, непонятными словами. За конным войском ехали новые пушки, пушкари в повозках подпрыгивали на скамейках, - такого ни Молчан, ни Федосей Кузнец еще не видывали. - Зришь, каковы пушки? - спросил Кузнец. - Здоровые! - сказал Молчан. Кузнец проводил артиллерию истомленным взглядом, прислонился к забору, закрыл глаза. Молчан беспокойно огляделся - как бы не попасться перед самым концом пути, подергал Федосея за рукав азяма, сказал негромко: - Пойдем, Федосеюшка! Чать, близко! А то - вон кружало, может от чарочки полегчает... - Ну ее к дьяволу! - выругался Кузнец. Лицо у него совсем посерело, кожа стала сухая, словно у неживого, одни только зрачки остались прежние - горели как угли. На всем пути к Москве - в лесу и на постоялых дворах, в овинах и на печи у доброго мужика - Кузнец подолгу трудно кашлял, никогда не мог толком согреться, ел мало, неохотно. Чем ближе было к Москве, тем больше слабел Федосей, и последние дни Молчан совсем было приготовился к тому, что похоронит друга у торной дороги. Но Кузнец все шел и шел, гулко кашлял, плевался и не жаловался, словно был здоров, только все опасался: - Как бы на рогатке нам не попасть. Эдакую дорогу прошли, вдруг схватят. Ты - беглый, я - воеводе первый ворог. Закуют, да и вся недолга. Пропала наша челобитная... И с испугом в глазах хватался за грудь, - там была зашита драгоценная бумага. - Проскочим! - утешал Молчан. Рогатку обошли, долго плутали среди подгородных изб, огородов, заборов. Эта последняя ночь дорого далась Федосею, он совсем ослабел, ноги дрожали, липкий пот то и дело проступал на лбу, кашель разрывал впалую грудь. - Пирога пожуешь? - спросил Молчан. - Пироги хорошие, с мясом... - Ну их... - Может, в церкву зайдем, там потеплее... - Иди ты с церквами со своими... Наконец двинулись дальше. Молчан спрашивал дорогу, прохожие показывали по-разному. К усадьбе Полуектова оба путника дошли совсем обессиленные. Молчан долго стучал в ворота, никто не отзывался, даже псы не лаяли за высоким забором, поросшим мхом. Федосей сидел на бревне - дышал часто, с хрипом. Ворота открыл старый слуга Пафнутьич, из-под ладошки, слезящимися глазами посмотрел на Молчана, спросил, кого надо. - Поклон тебе от Таисьи Антиповны! - ответил Молчан. - Что за Таисья Антиповна? - А та женка добрая, у которой проживает ныне супруга капитан-командора Иевлева - Мария Никитишна. - С поклоном и пришли от Архангельска? - С делом пришли, а как Москва город нам незнаемый, то и надумали мы, дедуня, у тебя совета спросить... - Какие мои советы! - вздохнул дед. - Вишь, стар, словно пень трухлявый, едва ноги волочу. А дело-то ваше, и-и, соколики, трудное. Родион Кириллыч, названный Марье Никитишне батюшка, все об том деле мозговал, да так и помер, не дождавшись доброго ему окончания... Кузнец все кашлял. Под серыми тучами, низко ползущими над Москвой, пронзительно кричало воронье. Старик воротник вздыхал, с жалостью смотрел на путников: уж очень были они измучены, ободраны, изъедены голодом и холодом. - Какое ж ваше дело? - спросил Пафнутьич. - Царя-батюшку ищем. - А он вас, поди, дожидается. Для чего ищете-то? - Для правды, дед. Пусти отдохнуть. Недужен сопутник мой, да и я притомился. Некуда нам более деваться. Останемся эдак без угла на Москве - живо схватят, тогда пропали... Старичок подумал, пустил. Ободранный кот, мяукая, встретил гостей. Старик поставил на щербатый стол горшок пустых щей, положил деревянные ложки, отрезал хлеба. Молчан, не перекрестив лба, сел хлебать, Федосей от еды отказался, лег на лавку, отвернулся к стене. - Не больно щи-то твои наваристы, дединька! - сказал Молчан. - С таком варил, - посмеиваясь, ответил Пафнутьич. Пообедав, Молчан тоже прилег отдохнуть, а к вечеру, когда старик зажег копеечную свечку, путники доверили деду то, что не доверяли никому: рассказали про челобитную на воеводу Прозоровского. Старик слушал, оглаживая своего драного кота, кот покойно мурлыкал. Молчан говорил, Кузнец, кашляя, ему подсказывал. По старой усадьбе покойного Родиона Кирилловича гулял сердитый осенний ветер, скрипел оторвавшейся ставней, выл в печных трубах, - здесь же, в воротной избушке, было тепло, тихо, пахло печеным хлебом, воском. Выслушав обоих, старик сказал: - Вам тут все внове, а я жизнь изжил, знаю. Правду-то не завтра отыщешь. Тую правду люди почитай что от рождения до смертного часа все ждут не дождутся... - Мы не ждем! - перебил Молчан. - Мы за ней - ходим... - Толк един, что ждать, что ходить. Родион Кириллыч, покойник, тоже на месте не сидел. И у Апраксина бывал, и к Меншикову Александру Данилычу наведывался, и к самому Головину доходил. Все горю-беде сожалеют, все душою помочь хотят, а вот как - того никто не знает. Погоди, говорят, Родион Кириллыч, - со временем разберемся. Со временем! А приехал от вас из Архангельска офицер - запамятовал, как звали, - сказывают люди, золота не жалел и от того, или от чего другого в большую силу взошел... - Мехоношин? - спросил Молчан. - Вроде бы так, Мехоношин. Обласкан сильно. И вотчину ему пожаловали, за его к царевой службе усердие, и холопей множество, и угодий - и земель и лесов... Золото - оно многое делает... Кузнец переглянулся с Молчаном, сказал хрипло: - Золото! Что золото? У нас и золото есть, не бедные... - Вы-то? - Мы-то, дединька. Старик с сомнением покачал головою. - Ты нам ход укажи! - попросил Молчан. - Ты нам человека с головою дай, за нами дело не станет... Ярыгу хитрого, дьяка умелого, мы не за спасибо - заплатим по чести... И, рассердившись, достал далеко запрятанный кошелек, туго набитый золотыми монетами. - Во! Гляди! Тут червонцев сот четыре с лишком... Пафнутьич замахал руками, замигал, словно ослепленный, заудивлялся - с таким богатством, а сами голодные, сапоги у Молчана разбитые, Кузнец в лаптях. - Не наши деньги! - круто сказал Федосей. - Для дела деньги! От сих денег жизнь зависит человека доброго... - А сами-то вы злодеи, что ли? - тоже рассердился дед. - Вон дошли, что и вовсе покойники! С головою делать надобно... Попозже, к ночи он надел треух, взял в руки посошок и отправился к хитрому дьяку, к которому не раз хаживал по поручениям покойного Полуектова. Сему дьяку решено было деньги не показывать, а дать червонец за совет. Еще малую толику серебра потратили на угощение - чтобы сиделось дьяку ладно и чтобы ушел восвояси веселыми ногами. Дьяк был хитрый, востроносый, пучеглазенький, весь поросший белым цыплячьим пухом. На шее висела у него на ремешочке чернильница-пузырек, заткнутый тряпицей, в мешочке были чиненые перья, ножик, орленая бумага. Пил он много, ел - куда только умещалось, и при этом был костляв и тощ до того, что кафтан болтался на его плечах. После водки и студня он отвалился к стене, наклонил набок тонкую шею, приготовился слушать. Федосей отпорол сверток, в котором была челобитная, бережно развернул лист, подал его дьяку. Тот, цмокая языком, вздыхая, прочитал, вскинул на Кузнеца выпученные блеклые глазенки, спросил - за чем же дело стало, когда челобитная написана да кровью подписи под ней выведены? Кузнец ответил, что дело за тем, как подать сию челобитную в государевы руки. - То-то, как подать! - усмехнулся дьяк. - Затем тебе и кланяемся! - сказал Кузнец. - Научи, будь отцом родным. - Государя и на Москве-то ныне нет. - Как же быть? - Верного человека ищите! - Где же его взять? - То-то, где взять! - опять усмехнулся дьяк. - Тут ошибешься - и пропал, злою смертью помрешь. Небось, воевода ваш, князь-то Прозоровский, не пожалеет золотишка за сей лист. То в любом приказе ведомо. Схватит писец челобитную, да и поскачет к воеводе Прозоровскому... Думать надобно, потом делать... Молчан вынул из кармана золотой, положил на стол перед дьяком. Тот попробовал монету на зуб, подивился, что шведская, спросил, откуда взята. - От шведа и взята! - загадочно ответил Молчан. - Об сей денежке можно бы и сказку сказать, да недосуг ныне... - А ты скажи! - попросил дьяк. - Сказать, Федосей? - Скажи! - ответил Кузнец. - Может, дьяк подобрее станет к делу к нашему... Не торопясь, глухим голосом Молчан поведал дьяку историю подвига Рябова и спасения города Архангельска от шведского нашествия. Дьяк слушал, кивая, глаза его зажглись, губы задрожали, цыплячий пух на лице заходил ходуном. Шмыгая носом, он кинул монету обратно на стол, сказал смягченным голосом: - И я, братие, человек русский, не возьму сии сиротские деньги. Он живот свой не устрашился положить за други своя, а мне мздоимствовать с горькой его печали? Пусть живоглоты подавятся, мне не надо, прокормлюсь... И вновь стал спрашивать: где нынче кормщик Рябев, не помер ли еще в заточении господин капитан-командор Иевлев, как писалась челобитная, зверствует ли князь-воевода попрежнему. Молчан и Кузнец отвечали наперебой, пучеглазый дьяк слушал задумчиво, морщился, соображал. Было видно, что хочет помочь, ищет, да не знает, как. Поднявшись, сказал твердо: - Ждите. Взавтра наведаюсь. По Москве не шатайтесь, ныне крепко беглых имают, пропадете ни за грош. Узнаю, чем помочь, кого из государевых добрых дружков где сыскать... Всю долгую осеннюю ночь бредил и горько жаловался в бреду Федосей Кузнец: то жарко спорил он с богом и укорял его священным писанием, то спрашивал, как человеку жить, то кощунствовал и грозился злою своего недруга топором зарубить насмерть. И страшно было слушать отрывочные, хриплые, гневные и скорбные слова во тьме бесконечной ночи... Утром Федосей, не вставая с лавки, разглядывая почерневшие ладони, тихо рассказывал деду Пафнутьичу, как занемог: шведское ядро во время баталии ударило в крепостной вал, осыпался кирпич, пушка поползла вниз и свалилась бы со стены, если бы он не вцепился в лафет изо всех сил. Покуда подоспели другие пушкари, покуда подложили плашки, покуда подрычажили бревном, - он все держал лафет. С того дня и стал кашлять кровью. - Бывает! - сказал Пафнутьич. - Порвал ты, мил человек, становую жилу. Теперь молиться надо... Кузнец блеснул глазами, спросил старика: - Кому молиться, дед? Старик испугался, заморгал подслеповатыми глазками: - Ты что? Как говоришь... Молчан, зашивая прохудившийся сапог, миролюбиво сказал: - Будет тебе, Федосей, шуметь. А занемог ты, братик, куда ранее. Еще как цепь ставили на Марковом острове - перхал все. Ничего, со временем отдышишься. Дело наше сделаем, уйдем на Волгу, тепло там, солнышко - во светит! Кумыс станешь пить, от него большая польза человеку бывает... Федосей молчал, светло глядя перед собою, словно бы видел жаркий день над Волгою, плес, словно бы грелся на благодатном солнце. - Наши-то мужички, небось, уж там гуляют... - сказал Молчан. - Какие ваши? Молчан, хитро и коротко усмехнувшись, ответил: - Наши, дединька! Которые на цепи сидеть не желают. Разные мужички... - Беглые, что ли? - Зови беглыми... - А вы того... - опасливо сказал старик, - вы бы полегче! - Мы и так - полегче. К ранним сумеркам пришел, запыхавшись, дьяк, торопясь, держа голову набок, глотая слова, спехом поведал все, что удалось ему вызнать по приказам: Меншиков Александр Данилович не то в Новгороде, не то во Пскове, искать его трудно - нынче туда поскакал, а завтра в иное место. Апраксин Федор Матвеевич был завчерашнего дни в Москве... - Был, был, как же, - подтвердил дед, - был мимоездом, а все же со временем справился - заглянул и сюда... - Сюда? - удивился дьяк. - А чего ж! У нас и сам Петр Алексеевич бывал, не брезговал нашим хлебом-солью. Книги некоторые ему, государю, Родион Кириллович давал. А Апраксин Иевлеву Сильвестру Петровичу добрый друг, вроде брата. Приехал, повыспросил, как сам-то господин Полуектов помирал, поглядел книги да листы покойного, заказал мне со всею строгостью: храни, дед, яко зеницу ока сии богатства. Мне что... Я к тому и приставлен... - Ты ему про Иевлева ничего не сказал? - спросил Федосей. - Не посмел, мой батюшка. Дело хитрое. Зашумел бы еще на меня. Опала царская - остуда злая, а мое дело холопье... Сам посуди - Родион Кириллыч, и тот ничего поделать не мог, - что ж я-то? Небось, и вдова старается... - Какая еще такая вдова? - А Марья Никитишна! Который человек в узилище схвачен - тот, почитай, покойник. Пытают ноне крепко, не сдюжить... - Стар ты, дед, а умом не разбогател! - сердито молвил Федосей. - Пытка! Знаем, видели... - Ну, ну! - опасливо попросил старик. - К чему слова сии... Дьяк перебил значительно: - Вот размышляю я, люди мои добрые, размышляю и додумался: живет на Москве един только муж всесильнейший, самому государю свойственник, что ему челобитную отдать, что Петру Алексеевичу... - Нам - царю! - хмуро молвил Молчан. - Мы к царю идем, не иначе. - Ишь каков! Не иначе как к царю? Не просто, борода, нонче к царю попасть. Бери пониже. И пониже, да поближе... - Кто ж он таков - твой пониже, да поближе? - Погоди, не торопи, больно уж страшно его святое имечко, - не перекрестившись, и не выговоришь. В ворота к нему никто не захаживает. Сам государь одноколку свою на улице, возле дома, ставит. В карете, и то рядом не сядет, а всегда насупротив, и зовет его, будто, зверем. Сесть пред сим знаменитейшим мужем и не тщись кто бы ты ни был, хушь какая расперсона: граф, али князь, али еще какой кавалер. Прежде как ему поклониться - надобно кубок хлебного вина на перце настоенного выпить, а подает то вино не кто иной, как злой медведь. Не выпьешь заздравную - медведь накажет... - Ромодановский? - угрюмо догадался Молчан. - Он самый, князь-кесарь Федор Юрьевич... - Посулы берет? - Ни в жизнь. - Челобитную царю доставит? - Как вздумается. Поверит - доставит, не поверит - самого тебя вздернет. Государь за честность его во всем ему верит. Может, когда и не пожалует, да потом простит... - Что ж... Только бы взойти... - произнес Молчан. Пафнутьич замахал слабыми старческими руками: - И-и, соколик, не вздумай, батюшка! Погубит людишек, и вся недолга, он зверюга лютый, пытатель, кровищи пролил... - Погоди, дед, не шуми попусту! - велел Молчан и, оборотившись к дьяку, стал спрашивать, как можно к сему князю-кесарю на глаза попасть. Дьяк сказал, что нет такого замка, который бы золотым ключом не отпирался. Сам кесарь честен, да вокруг него разный народишко кормится, ход найти можно. Федор Юрьевич набожен: ежели прикинуться странником и поднести сему зверю какие ни есть от святых мест подношения, может и выслушает дело... - Не ходи, Степаныч, не для чего! - крикнул с лавки Федосей. - Челобитную изорвет, потопчет, - как тогда будем? - А я, Федосеюшко, без челобитной. Челобитная при тебе останется. - Да ведь не выдраться от него живым! Сказнит! - Меня-то? - с недоброй усмешкой молвил Молчан. - Нет, братие! Не народился еще тот человек, которому написано кончать меня. Я заговоренный... И стал отсчитывать дьяку золото, потребное на подкуп людишек, кои оберегали князя-кесаря от просителей. 2. БЕЗ ЧИНУ, БЕЗ ВРЕМЕНИ... Проснувшись на рассвете и чувствуя себя невыспавшимся и разбитым после длинной дороги из Пскова, Петр велел позвать цирюльника и послал за Ромодановским. Рядом, в соседнем покое, несмотря на ранний час, уже толпились люди, смутный гул голосов доносился в царскую опочивальню, где цирюльник, правя бритву о розовую ладонь, ровными движениями дочиста выбривал круглые щеки и подбородок с ямочкой. - Чище, чище! - велел Петр. - Ишь, возле уха оставил. Да не возись, словно баба старая, недосуг нынче... - Что касается до клочка невыбритого возле уха, - по-немецки ответил цирюльник, - то пусть ваше миропомазанное величество не затрудняет себя беспокойством. Это место у вас несколько раздражено и будет выбрито одним лишь прикосновением моего лезвия перед самым концом процедуры. Что же касается слов вашего миропомазанного величества о том, что я вожусь, как старая баба, то что делать? Я немолод, государь, я в том возрасте, когда мне нечем кичиться перед слабым полом, брить же государя - это величайшая ответственность, и, конечно, я не могу позволить себе торопиться, чем бы мне ни грозила медлительность. И, наконец, последнее ваше замечание о недосуге. Но был ли он у вас когда-нибудь, сей досуг, государь? - И мелешь, и мелешь! - сказал Петр. - Ну чего мелешь? Проваливай, надоело. Не надо мне примочек твоих, иди, иди... Денщик подал ему кафтан, он туго опоясался, велел: - Зови, кто там первым пришел. Да еды вели подать сюда, оголодал я путем... Вошел Ягужинский, поклонился: - С благополучным... - Тебе бы такое благополучие! - огрызнулся Петр. - Черти, шаркуны. Не тебя звал. Кто там дожидается... Ягужинский, обидевшись, поджал губы: - Я, государь, по делам, не терпящим отлагательства, сижу с ночи. - Ну? - Некоторые пастыри монастырские весьма многие пишут к твоей государевой милости... - И во Псков писали! - не садясь и глядя на Ягужинского своими выпуклыми, насмешливыми глазами, молвил Петр. - Не продохнешь от них. Которым еще писать станут - пригрозись батогами. И повтори им, дьяволам, что слуг в монастырях и служников оставить самое малое число, где лишние будут - накажем. Еще напиши, дабы никакие монастыри под страхом великим ни земель, ни деревень покупать не смели. А новгородского игумна вели нынче же моим именем в монахи разжаловать... Ягужинский быстро писал на грифельной доске. - Я ему еще когда наказал - все мельницы, перевозы, мосты, пустоши, рыбные ловли в оброк желающим отдать, давеча купчину новгородского в пути повстречал - не отдают, говорит, в оброк. А нам оброчные доходы вот как нужны, позарез. И чтобы сана сего игумна отрешить. За плугом пусть походит, землицу поковыряет... Денщик принес недожаренную впопыхах курицу. Петр стоя разодрал ее, стал грызть крепкими зубами, крикнул: - А хлеба-то, Снегирев? И, не сердясь, добродушно заворчал: - Вовсе головы потеряли, во дворце царевом и поесть толком немочно. - Несвычны, государь, - молвил Ягужинский. - Где сие видано: не в столовом покое, безо всякого чину, безо времени... Ведомый под руки двумя преображенцами, вошел Ромодановский, земно поклонился, пыхтя сел на лавку. Петр, словно не замечая его, еще более часа слушал Ягужинского, диктовал указы, то о делании шляп из бобрового пуху и о том, чтобы сей пух более за море не возить, то о присылке к Москве из сибирских городов живых соболей и магнитного камня, то о том, что надобно дрова пилить, а не рубить топором. За Ягужинским велено было звать некоего иноземного моряка и навигатора по фамилии Боцис, прибывшего на русскую службу. Про Боциса Ромодановский сказал со вздохом: - Сему плавателю морскому верю, Петр Лексеич, не всем сердцем. Прибыл к нам без всяких договоров, денег вовсе не спрашивал, об твоем государевом жалованье не любопытствовал. С чего это мы ему занадобились? Петр скосил на князя-кесаря глаза, посоветовал недобрым голосом: - А ты его, Федор Юрьевич, попытай маненько! А? И пригрозился: - Ну, погоди, зверь! Поговорю ныне! Ты в Архангельске... Дверь распахнулась, твердым шагом, не кланяясь, ровно неся свое начинающее полнеть тело, вошел комодор Боцис с переводчиком из Посольского двора. Дойдя до Петра, он быстрым и строгим взором посмотрел ему прямо в глаза и только тогда поклонился. На нем был короткий форменный кафтан, шитый серебром, под кафтаном камзол из тонкой телячьей кожи, у бедра толедская старая шпага без портупеи, в кольце. - Боцис? - спросил Петр. Он всегда смущался, начиная беседу, смутился и ныне, но ненадолго. Дернув щекой, велел переводчику узнать, что привело господина комодора в Россию. Боцис внимательно выслушал переводчика, подумал, заговорил не спеша, низким, спокойным голосом. Переводчик кивнул головой: - Комодор Боцис услышал в далекой Далмации о том, что здесь началось строение флота. Его привлекла мысль быть полезным при начале большого дела, когда еще... Он стал подыскивать слова, Петр помог: - Я понимаю по-немецки. - Когда еще не сделаны непоправимые поступки... - Вздоры - он сказал, а не поступки! - улыбнулся Петр. - Потом, дескать, ничему не поможешь, а вначале можно и начать по-хорошему. Так ли? Что ж, комодор рассудил верно. Где господин Боцис служил ранее? - Во флоте венецианском. Командовал галерами. Петр задумался. Острый взгляд его упал на руку Боциса, на черный, глухой, без всяких украшений перстень. Спросил: - Для чего такое? Боцис посмотрел на свой перстень, ответил не спеша: - Сей перстень, ваше миропомазанное величество, означает вечный для меня траур. - По ком? - Сие имеет значение лишь для меня одного. Царь дернул щекой, - так ему редко кто отвечал. Но Боцис смотрел без всякой дерзости, взгляд у него был честный, открытый. Петр Алексеевич опять кликнул Ягужинского - велел писать указ на определение комодора Боциса к строению галерного флота. Когда далматинец пошел к двери, Петр позвал его, удивился: - Что же о государевом жалованье не спрашиваешь? - Я приехал не на год, не на два, - ответил Боцис. - Я приехал, ваше миропомазанное величество, на вечное служение. Послужу - видно будет... И, поклонившись, он ушел со своим переводчиком, а Петр запер за ними дверь на засов, сел на лавку, обернулся к Ромодановскому. Тот сидел неподвижно, словно колода, обсасывал ус, утирал пот шелковым, вышитым листьями и виноградными лозами платком. - Ты что там, пес, натворил? - спросил Петр. - Ты для чего ероев в острожную ямину закопал? Князь-кесарь выдул ус изо рта, с трудом повернул голову без шеи, ответил ровным высоким голосом: - Для чего? А для того, Петр Лексеич, что сии ерои и не ерои вовсе, а злые тебе враги. Которые и по сей день пытаемы - воры с Азова, - они тем ворам стрелецким первые други. Ерои! Капитан Крыков был архангельским стрельцам головой, они поносные листы читали, скаредные слова про твою государеву персону говорили, они... - Так то Крыков некий! - крикнул Петр. - А Иевлева пошто приплел? - А ты погоди, батюшка, не кричи! - своим уверенным, тихим голосом перебил царя князь-кесарь. - Кричать не дело делать, да и пуганый я, не испужаюсь. Как в прежние годы из-за моря приехал, кто был виноват в стрелецком бунте? Не я ли? Я и повинился, сказал: руби мне голову царской рукой, бери топор-мамуру, виновен, государь. Ты меня в уста облобызал... Ромодановский пальцем снял слезу с глаза, помолчал. Молчал и Петр, косо поглядывая на князя-кесаря. - Стрельцы вновь головы свои змеиные подымают, вновь шипят, жалами нацеливаются. Для чего, государь? Чтобы, тебя живота лишив, Русь повернуть на обратную дорогу. Ну, московский бунт давно был, крепко за него, людишек побили, а Азов? Азов-то не кончен! От Азова ниточки - тоненькие, а есть, по всей по матушке Руси побежали. И еще заговор стрелецкий открылся под рукою у верного твоего слуги - у князя Алексея Петровича Прозоровского. Город богатый, народишку пришлого много, свейские воинские люди пришли, под сие дело крутую кашу заварить можно, а как взопреет та каша - поздно станет. До Москвы докатится. Так говорю, Петр Лексеевич? Петр молчал, стараясь раскурить свою трубку. Табак был сырой, трут плохо тлел. - Дело темное, горькое, страшное, государь! - опять заговорил Ромодановский. - И мне, мнишь, в радость тебя сими вестями печаловать? Мне бы тихо доживать, да чтобы для тебя радость за радостью нашивать, а не огорчать сими горькими вестями. Я, государь, не шутя со всем вниманием прибывшего от Архангельска доблестного твоего слугу поручика Мехоношина выслушал, я не раз и не два с ним беседовал, во все подробности взошел, я листы прочитал некоторые и стороною про воеводу князя Прозоровского выведал. Верен он тебе, как и на Азове был верен, как и покойный Лефорт был тебе верен. И по-хорошему сделал, что сих злоумышленников в узилище заключил... Трубка наконец раскурилась, Петр весь окутался дымом, молчал. Ромодановский все говорил своим высоким, ровным голосом, рассказывал про заговор в Архангельске, про восставших на острове мужиков, про то, как убит был верный царев слуга - думный дворянин Ларионов, про то, как ушли мужики добывать зипуна в дальние леса, как тех мужиков поставил к делу в свое время Сильвестрка Иевлев - вор и государственный преступник. Было будто бы слышно, что те лесные приходимцы, бесчинствуя на дорогах, убили государева офицера господина Ремезова, что... - Про Ремезова врешь! - перебил Петр. - Ремезова не они убили, а князя Черкасского племянничек, коего ты изловить никак не можешь... - Они! - упрямо повторил Ромодановский. - Они и к Москве придут, от них всего жди. Они верных тебе людей - бояр, да князьев, да воевод всех изведут... - Уж бояре да князья - чего вернее! - крикнул Петр. - Одни Хованские да Милославские чего стоят. Я-то помню... Князь-кесарь смолчал, вздохнул. - Не поверил бы про Иевлева, когда бы не Прозоровский! - молвил Петр. - Но только, что Алексей Петрович человек верный, то истинно. Ежели азовские смерды да холопи на Архангельске взыграли - Сильвестр первым на них бы пошел, истинно так... Ромодановский молчал; блестящими, оплывшими глазками смотрел на Петра, слушал, как тот, дергая щекой, вслух то утверждает невиновность Иевлева, то вдруг сомневается, припоминая какие-то давние слова, сказанные Сильвестром Петровичем не то на Переяславском озере, не то в Преображенском... Слушал и поддакивал царю: - Так, так, Петр Алексеевич, так, ненаглядный, так, солнышко краснее. Не просто то дело, нет, не просто. А ныне времена не легкие, сам говоришь - пред большими делами стоим, многое ожидаем, с недовыдерганными корнями стрелецкими - как сии дела делать? Коли смута зачалась, верчение сделалось... - Так ведь Сильвестр-то! - опять мучаясь и не веря крикнул Петр. - Сильвестр! Мне давеча Меншиков говорил да Головин - оба в два голоса, что де кто-кто, а Иевлев... Ты вот что, ты, Федор Юрьевич, пошли к Архангельску какого ни есть мужика потолковее. Пущай сам допросит - с умом. Али, может, сюда привести? Тут бы и потолковать? - Да для чего сюда, Петр Лексеевич? Там и народишко весь, там оно и виднее. А мужика, что ж. Мужика - подумаем. Покуда их еще всех изловят, не враз оно сделается. Ведь бунт готовился. Страшное дело. Думного-то дворянина... Петр замахал руками, оскалился: - Слышал, знаю. Ну, иди, трудись, иди. Что-то вовсе ты звероподобен сделался, князинька! Вина много трескаешь? Морда оплыла, синий весь... С трудом поднявшись, князь-кесарь ответил смиренно: - Винища и не вижу. Трудов немало, Петр Алексеевич, да при сих трудах один я. Всем иным либо недосуг, либо жалостливы. А я... Он опять утер слезу, подошел к руке. Петр руку отдернул: - Ну-ну, иди, иди. И, помолчав, добавил: - Одно в тебе есть - не сребролюбив. Одно - единое. Не сребролюбив и будто бы предан. Будто бы... Когда князь-кесарь был уже в дверях, спросил: - Афанасий чего пишет? Он-то знает! Без него нельзя, слышишь ли? - Слышу, государь! - с трудом кланяясь, ответил Ромодановский. - Как не слышать! Петр кликнул денщика, сердито приказал закладывать одноколку. 3. ЗВЕРЬ К всесильнейшему цареву свойственнику Молчан попал на третий день после беседы с дьяком и на подворье встретил Мехоношина, который быстрым шагом шел к калитке. Поручик что-то насвистывал и был в таком добром расположении духа, что даже не заметил сивобородого мужика, прижавшегося к высокому тыну. "Худо, - подумал Молчан, - вовсе худо!" Но все-таки не ушел, а остался ждать и прождал с полудня до сумерек. Перед самым вечером шустрый парень вышел к нему возле черного крыльца и спросил: - Для чего князь надобен? - То, брат, я ему самому и поведаю. - Вишь, как... - Да уж так. - А коли так, то и иди себе, смерд, со двора, да богу молись, что живым отсюдова справился. Молчан огорчился, что срывается столь дорогое дело, и, стараясь говорить поелейнее, рассказал: - Проведавши об великом благочестии князя-кесаря, желал бы я, раб недостойный, сему Федору Юрьевичу в ихние ручки поднести нечаянно мне доставшиеся свечу царьградскую, скляницу песка с реки Иорданской, да еще щепу от дуба маврикийского... Парень поцокал зубом, покачался с каблука на носок и велел идти за ним. Молчан пошел, запоминая, для всякого опасения, путь. Сначала парень поднялся на галерею, потом зашагал по лестнице вниз. В темноте миновали многие тихие покои, где пред образами теплились лампады; потом вошли в низкие, глухие, со сводчатыми потолками сени. Окна здесь были забраны репьястыми железными ржавыми решетками, в стенах Молчан приметил железные с цепями кольца, лавки были ободраны, и пахло, словно в глухом бору, зверем. Мутный свет едва полз в маленькие слюдяные фортки, скоро и он погас, вечер догорел. Было душно, очень тихо и жутковато. - Как княжеский дворецкий взойдет - так ему и подашь дары свои, - со странной усмешкой молвил парень. - Он тебе за то и зелена вина поднесет, ты не чинись, пей... - Мне бы князю самому в руки... - Не наша воля. Дворецкий, может, и сделает. Жди... Молчан сел на лавку, еще огляделся. Перед небольшим иконостасом, перед старого письма иконами мягким светом светила лампада. По углам сеней в шандалах потрескивали новые, видать только что зажженные свечи. С тяжелым чавкающим сырым звуком открылась вдруг низкая, кованная железом дверь. Молчан вгляделся, вздрогнул, встал, прижался к стене. Вместо князя, которого он ждал, в сумерках, принюхиваясь, держа огромную, лобастую голову чуть набок, поблескивая умными и недоверчивыми маленькими глазами, из глубокого лаза выходил бурый, в свалявшейся шерсти, старый, матерый медведь. Глухо поваркивая, взбрасывая высокий зад, он совсем вошел в сени, потянул в себя воздух и уставился на человека. За спиною Молчана, из-за репьястого железа его позвали. Ковыляя и принюхиваясь, мягким шагом с перевалкою он пошел на зов и, поднявшись на задние лапы, принял поднос, на котором были штоф вина, кубок и калач. - Его и одаришь! - раздался из-за железной решетки покойно-насмешливый голос. - Он примет. Молчан подумал мгновение, ответил с хитростью: - Освященную свечу царьградскую, песок с реки Иорданской, щепу дуба маврикийского сей зверь получит от меня, егда умру. Сие кощунство вы, холопи благочестивейшего князя, без ведома его творите, и быть вам перед Федором Юрьевичем в ответе, паки и перед государем-батюшкой... Из-за решетки коротко посвистали, медведь, покачиваясь и принюхиваясь, пошел на Молчана. Молчан не отступил, но тверже оперся спиною о стену, вынул нож, с которым никогда не расставался, и, держа его на высоте груди жалом вперед, приготовился ждать того последнего мгновения, когда надо будет ударить - метко и всего один раз, ибо долго драться с таким матерым зверем немыслимо. - Убери нож! - раздался тот же покойно-насмешливый голос. - Уведи зверя! - ответил Молчан. Медведь подошел и еще понюхал, потом вдруг смешно поклонился. - Пей чару! - сказали из-за решетки. - Про чье здоровье? - Про здоровье князя-кесаря боярина Ромодановского... - Ин выпью! Держа все так же нож в правой руке, Молчан налил левой из штофа в кубок до краев, выпил крутыми глотками и закусил калачом. Вино было простое, сильно настоенное на перце. Закусив, Молчан быстро смял калач, вдруг неожиданно сунул в приоткрытую жарко дышащую пасть медведя. Зверь стал было жевать, но калач неудобно пристал к небу, и медведь зацмокал. Он был так близко от Молчана, что тот видел будылья от соломы в его свалявшейся шерсти на загрудинье и слышал запах парного мяса, который исходил из розовато-синей пасти зверя... - Отдай же ему что принес для князя! - велел покойный голос из-за решетки. - Не отдам! - Так он и сам, детушка, возьмет, да только и с твоей шкурой! И пронзительный свист - острый и короткий - вдруг пронесся по низким, душным сеням. Молчан тотчас же сорвал с подноса кубок, в котором было недопитое, наперченное вино, плеснул этим вином в налитые кровью глаза медведя и, выждав, пока зверь, всхрапывая и вытягиваясь вверх, занес над ним свою могучую, когтистую лапу, ударил наотмашь ножом в бурую шерстистую грудь, повернул жало и, чувствуя на своем лице горячую кровь, отскочил в сторону - глядеть, как пятится, ревя и хрипя перед смертью, то, что назначено было для его убийства. Медведь рухнул огромной башкой о скамью, судорога прошла по его туше, поток темной крови растекся по полу, и с жалким стоном зверь околел. В сенях вновь стало тихо. Молчан обтер руки, достал из-за пазухи узелок с подношением, вздохнул. Не сразу отворилась решетка в репьях. Пыхтя, закладывая седую прядь волос за ухо, вышел грузный, дородный боярин, пнул носком околевшего медведя, спросил отрывисто: - Для чего медведя мне убил, смерд? Ко мне с ножом подбирался? Ходят, дары носят, знаем, - говорил он, исподлобья вглядываясь в Молчана, - а у каждого либо нож, либо петля, либо отрава... Сивые усы висели над его красными, мокрыми губами, глаза смотрели тускло, мутно, щекастое лицо было покрыто потом. А из дверей один за другим показывались поддужные - здоровые мужики из княжеской челяди... - Медведя убил, с ножом пришел, для чего так? С тоскою слушал его тусклые слова Молчан. Для чего пришел он сюда? Для того пришел, чтобы пожаловаться на страшные кривды и злейшие утеснения Прозоровского, для того, чтобы замолвить слово за Рябова и Иевлева, пришел за правдою - и вот травят его медведем, а когда он убил медведя, то ответит за то своею жизнью! Вот те и правда! - Говори! Молчан и теперь ничего не сказал - только взглянул на князя-кесаря. Тот вздернул плечом, отворотился. И тотчас же на него пошли холопи Ромодановского. Он мог еще отбиваться, нож был в его руке, но такая ужасная, такая горючая тоска стиснула ему сердце, что весь он обмяк, сел на лавку и дал себя скрутить ремнями... В тихом дворе, под крупными, холодными звездами, его били. Он не чувствовал. Потом его бросили в какой-то подвал, потом на телеге, ночью, повезли куда-то далеко, должно быть на смерть. Но в переулке, за горелыми избами подвода вдруг остановилась, ему дали напиться, подняли, натянули поповскую рясу. Спотыкаясь, плохо соображая, он пошел за старухою, которая объясняла ночным караульщикам, что ведет не лихого человека, но батюшку - исповедовать умирающего. Караульщики посмеивались: - Хорош поп-то! Видать, от доброго угощения ты его ведешь... Старуха плевалась, жаловалась, что трезвого попа об эту пору никак не сыскать. К петухам, к рассвету, в час, когда со скрежетом и скрипом открываются железные полотнища Фроловских ворот в Кремле, старуха привела Молчана на подворье покойного Полуектова. Здесь его ждали с едою, с водкою, с натопленной баней. Федосей, глядя на друга, утирая вдруг посыпавшиеся из глаз обильные, мелкие слезы, молвил: - Ишь, Степаныч... Говорил я... Где ж... рази ты послушаешь... Молчан не отвечал, глядел перед собою тоскующим взглядом. Дьяк радовался, хвастался своим пронырством, хитростью, умелостью, что-де от самого Ромодановского из лапищ вытащил. Молчан сказал Федосею: - Худо дело наше: самого Мехоношина - подлюгу-поручика там видел, веселенький шел. Уж он тут нашепчет... Пафнутьич охал: - Все без толку. Золото, почитай, кончили, - ахти, батюшки, деньжищ сколь много, а для чего... После бани сделали совет и решили по совету дьяка подаваться к Воронежу: там Апраксин, он, может, и примет челобитную, а коли примет, то быть той челобитной в руках у Петра Алексеевича. - Быть ли? - с угрюмой злобой спросил Молчан. - Для чего ж идти! - крикнул Федосей. - Лучше уж здесь околевать... - Ну, ин пойдем! Ножа вот только у меня нынче нет, а без ножа за правдой ходить боязно... Пафнутьич купил незадорого добрый короткий кинжал, Павел Степанович полдня его точил на камне в сараюшке. Еще через день дьяк, чтобы не перехватили Молчана с Федосеем по пути караульщики, спроворил им лист с подписью и с висячей черной сургучной печатью. В листе было написано, что они гости-купцы суконной сотни, едут к Воронежу по своей торговой и комерц надобности. - Что оно за комерц? - спросил Федосей. - А кто его ведает! - ответил дьяк. - Велено так писать, мы и пишем. Комерц - значит комерц... Федосей взял из рук дьяка бумагу, посмотрел на свет, покачал головою: - Хитрая работа! Сам трудился? - А кто же? - Хорошо постарался. По торговой и комерц. Ишь... Дьяк выпил за свои старания чарку водки, закусил капусткой, сказал, что надобно бы путникам приодеться, эдак и с любым комерцем их схватят. Пафнутьич, подумавши, молвил, что в полуектовском доме осталась кое-какая одежонка, покойный, надо быть, не осудит нисколько, ежели ту одежонку отдаст он на богоугодное дело Кузнецу да Молчану. Как-никак, все оно на пользу Сильвестру Петровичу... - В своей тележке ехать надобно! - еще опрокинув чарку, посоветовал дьяк. - Сторговать незадорого можно. А пешком с сей бумагою негоже. Молчан и Федосей переглянулись: денег оставалось вовсе немного. - Он верно толкует! - сказал дед. - Покуда пешком протрюхаете, Федор Матвеевич и отъедет. Ныне подолгу-то на месте не сидят... Кому добро, коли не застанете? В этот же вечер путники сторговали пару буланых коньков, ладную тележку, под рядно подложили сенца и, приодевшись в старые, добротного сукна кафтаны покойного окольничего, на прохладной зорьке, поутру выехали из ворот усадьбы Полуектова. Пафнутьич, всхлипывая и поеживаясь на утреннем холодке, поклонился вслед тележке и сказал дьяку, который закусывал прощальный посошок калачом: - Ой, дьяк, сколь еще горя они примут, сколь мучениев. Да и доедет ли Федосеюшко до Воронежа? Слаб он ныне, немочен... - Оно так... - Не дожить ему до дела! - Оно верно, что не дожить. Ну, а Молчан доживет. Того никакая сила не поломает. Одно слово - мужичок непоклонный... 4. КЛЯТВА Ехали торной дорогой на Серпухов - Тулу, Елец - Воронеж, торопились, чтобы застать Апраксина на месте, спали урывками, более заботясь о копях, нежели о себе. Кузнец был куда беспокойнее Молчана, торопил непрестанно и все горевал, что не поспевают... На зорях уже брали крепкие осенние утренники, дорожная грязь хрустела под коваными колесами тележки, но попозже пригревало солнышко, делалось тепло. Молчан, оглядывая тихие осенние поля и холмы, бедные деревушки, одинокие придорожные избы, узнавал родные места, невесело рассказывал Федосею о давно прошедших годах, о том, как мыкал здесь страшное крепостное житьишко, как били его батогами на дворе у боярина Зубова, как, замахнувшись ножом на своего князя, ушел он в леса и зимнею порою жил там словно волк... Федосей слушал рассеянно, глядел перед собою на дорогу горячечными глазами, надолго задумывался и, когда Молчан окликал его, словно бы пугался, вздрагивал. Ото дня ко дню становилось ему хуже. Он подолгу не мог вздохнуть, и тогда серое, изможденное недугом лицо его синело, пальцы скрючивались, он валился в тележку или просил остановиться и отлеживался на холодной сырой земле. Из груди его вырывались сипение и хрипы вперемежку с ругательствами на самого себя. А Молчан стоял над Федосеем, широко расставив ноги, глядел на него темным тоскующим взглядом и утешал неумело: - Ты погоди... От Воронежа мы с тобой на Черный Яр подадимся, на Волгу-матушку. Там мужички наши поджидают, вздохнем малость. А оттудова к Астрахани. У меня там и дружки есть и хибару сыщем. Отогреешься, слышь, Федосей... Ты погоди! Неподалеку от Ельца Молчан не выдержал, попросился свернуть с торной дороги в сторонку. Глухим от волнения голосом объяснил: - Деревенька там - Дворищи. Вполглаза посмотрю, и далее поедем. Может, живы еще матушка с батюшкой, сестренка, братишка... Федосей ответил опасливо: - Гляди, да не попадись. Узнает кто... - Я - поздним часом, ночным. - Кому надобно и ночью видит... - Нож со мною есть. Тележку поставили в рощице, коней отпрягли, стреножили, Молчан ушел. Кузнец лежал неподвижно, смотрел в черное, вызвездившее небо, говорил с богом, горько корил его неправдами, что живут на земле, человеческими бедами, страшными несчастьями. Уныло, со злобою гукал филин, настороженно фыркали испуганные чем-то кони. Мерцали бесчисленные, далекие, холодные осенние звезды, - Федосей говорил с ними, как с богом, ругался на них, что-де смотрят, а ничего и не видят, что правда али неправда - все для них едино... Томительно тянулась долгая ночь. Только к рассвету вернулся Молчан. Федосей спросил его, повидал ли он своих. Молчан ответил, что не повидал, не довелось. - Живы ли? - Пожег всех боярин Зубов еще в те старопрежние времена! - запрягая коренника, ответил Молчан. - Спалил избу и стариков моих спалил живьем, и сестренку, и брата... - Живьем? - Живьем! - Всех? - Всех, до единого! - Да за что же? - За меня, за то, что я нож поднял на боярина и от его гнева ушел на Волгу... Днем Кузнец видел, как развернул Молчан чистую тряпицу, в которой собрана была горстка земли, как снова завязал узелочек и спрятал его на груди. Более Молчан не вспоминал и не рассказывал, смотрел так же, как Федосей, перед собою на дорогу, сдвинув брови, крепко сжав губы. Неподалеку от сельца Усмань Федосей велел Молчану остановиться и попросил постелить дерюжку на взгорье при дороге. Молчан с недоумением взглянул на товарища, сказал, что в сельце способнее будет отдохнуть. - Нет, - сурово произнес Федосей, - приехал я, друг. Стели - помирать буду. Молчан постелил. Был погожий, тихий, теплый день. Из сельца доносился благовест, Молчан вспомнил, что нынче воскресенье. - Звонят! - глухим голосом произнес Федосей. - Ему звонят, богу, чтобы знал: Кузнец идет, обо всем спросит... И спрошу. Он закрыл глаза, отдыхая, потом велел Молчану вынуть из его сапога золотые, припрятанные там, и забрать деньги к себе. Молчан, не споря, переложил кошелек, сел рядом с Федосеем на дерюжку, погладил его по худому плечу. - Скоро! - пообещал Кузнец. - Лежи, лежи! - Уже нынче не вскочу, не побегу! - усмехнулся Федосей. - Доехал до места. Как оно в подорожной про нас сказано... Долго вспоминал, потом с веселой важностью произнес: - По торговой и комерц надобности... И вдруг, приподнявшись на локтях, иным голосом строго велел: - Сгоревшими батюшкой да матушкой твоими, Степаныч, братом да сестренкой, всеми сиротами да вдовами, всем горем и слезами, что ведаешь, - поклянись мне в сей час, что не отступишь от дела, кое нами начато, отдашь челобитную, кровью подписанную, не сробеешь ни пытки, ни самой смерти... Один ты теперь, одному-то куда труднее... Молчан слушал, смотрел в слабо вспыхивающие глаза Кузнеца. - Говори! - с тревогою попросил тот. - Сделаю все как надобно! - твердо ответил Молчан. - Ты будь в спокойствии... - Челобитная-то на мне. - Знаю. - Возьми, покуда жив я... Молчан расстегнул кафтан на Федосее, ножиком подпорол толстые нитки. Федосей, точно успокоившись, лег на спину, вновь стал глядеть в небо с бегущими в нем легкими белыми облачками. - У нас-то, поди, морозы! - сказал он вдруг. - Где у нас? - В Архангельском городе. - Пожалуй, что и так... - Клюквы бы кисленькой покушать... Он кротко вздохнул. - Похоронишь меня здесь, при дороге. Все веселее: люди едут, какие и песни поют, какие про свои дела толкуют. А на погосте, что ж... лежи с мертвыми... - Похороню. - Томно тебе, поди, сидеть-то со мной. Ты в сельцо сходи, погляди, каково там, а я тем временем и справлюсь... Но Молчан никуда не пошел, сидел возле Федосея, пока тот не впал в предсмертное забытье. Здесь же, поклонившись мертвому и поцеловав его холодеющий лоб, выкопал он взятой у проезжающего мужика лопатой могилу, сюда привез ему плотник из недальней деревеньки некрашеный гроб, сюда в надежде наживы пришел и поп с дьячком. К вечеру, к ветреным сумеркам, под низкими серыми тучами Молчан опустил гроб в могилу, постоял у невысокого холмика, а чуть позже в сельце Усмани, в кабаке, помянул новопреставленного Федосея чаркою водки. Чтобы не терять дорогого времени, всю эту ночь ехал без остановки... 5. В ВОРОНЕЖЕ Приехав в город, Молчан два дня неотступно искал пути к Апраксину и, как ни бился, сыскать не мог. Здешние приходимцы - нагнанные воеводами по цареву указу лесовые пильщики, самопальные, бронные, пушечные мастера, зелейщики, конопатчики, плотники и столяры - ничего толком не знали, а если кто и знал, то побаивались вымолвить лишнее слово. Корабельные трудники-мужики на упрямые расспросы Молчана только отнекивались да пожимали плечами: Федора Матвеевича - и в личико-то его не видывали, ведать об нем не ведаем, куда нам, неумытым, вверх-то глядеть, за то, пожалуй, и спросят. Шагая по удивительному своим многолюдством Воронежу, по его слободам, по земляному, пещерному городу, где бедовал рабочий люд, Молчан сердился: "Ну, народ! Сколь много слоняется его здесь - хушь в сажень складывай, а человека не видно". В тоске вышел на реку, посмотрел корабли, выстроенные нагнанными мужиками: судов было много, стояли в линию, словно красуясь. Маленький мужичок с добрыми детски-голубыми глазками, с льняной бороденкой, в закатанных на жилистых ногах портках, с удовольствием в голосе говорил: - Вишь, тот-то - баркалона именуется, князя Черкасского постройки. А за ним "Барабан" - боярина Шереметева. Вон "Весы" - кравчего Салтыкова, еще "Сила", да "Отворенные врата", да "Цвет войны" - князя Троекурова... - Троекурова? - спросил Молчан. - Его... - Он построил? - А как же! - торопливо согласился мужичок. - Его кумпанство... - Кумпанство, кумпанство! - со злобою в голосе передразнил кроткого мужичка Молчан. - Его кумпанство! Мужики хрип гнут, мужики помирают, кровью изошли, а он - кумпанство! Мужичок заморгал растерянно, Молчан пошел в сторону, насупив клочкастые брови, сурово глядя перед собою на скучные ряды землянок, в которых жили строители царева корабельного флота. Из душных лазов доносился тяжелый, сырой дух, ребяческий плач, старческий кашель, пьяная ругань. Здесь же на таганках варилась скудная пиша, тут ели, отдыхали, спали, устав от каторжного, непосильного труда. Отсюда и бежали в дальние леса, в заозерную северную сторону, в далекие жаркие степи... Проходя городской площадью, Молчан увидел правеж: человек с дюжину немолодых мужиков стояли, взявшись за поручень у приказной избы; возле них устало прохаживался палач, двигая острыми лопатками под пропотевшей от работы рубахою, бил с оттяжкою лозовыми батогами по налившимся кровью, синим, набухшим мужичьим икрам. Один - огромный, сивобородый, с завалившимися глазницами и потным лицом - приметился Молчану особым выражением какого-то скорбного и гневного терпения... - За что их? - спросил Молчан у старика, стоящего опершись на посох возле церкви. - Старосты они, батюшка. Бегит народишко ихний от корабельного строения, а тут еще речку Воронеж да Дон затеяли очищать, чтобы поглубже для кораблей были. Люди-то и вовсе побегли. Ну, им отдуваться... Две старухи с деревянными подойниками принесли страдальцам молока. Палач присел в сторонке, старосты пили из подойников жадно, старухи крестили мучеников, утирали их потные лица. Попозже, к вечеру, в царевом кабаке под бараньим черепом Молчан слушал рассудительного корабельного мастера, пришедшего с далекой Колы, неторопливого, с медленной речью. Мастер рассказывал, каково нелегко строить здесь на Воронеже суда. Помещики шлют в кумпанство стариков, да бывает мальчишек лет восьми-девяти, именуя их рабочими душами. Старики вовсе работать не могут, помирают в одночасье. Иноземцы, как и в Архангельске, когда там корабли строились, по большей части ничего в корабельном деле не смыслят, а только лишь ругаются да пишут господину Апраксину друг на друга доносы; голландцы не хотят слушаться датчанина, датчанин зубами скрежещет на итальянца, народишко от сего дела терпит горя - и не пересказать. Был адмиралтеец Протасьев - мужик башковитый, да ныне схвачен за караул вместе с воеводою Полонским, набрехали на них иноземцы нивесть чего... - От их добра дождешь! - молвил Молчан. Корабельный мастер, угостившись вином, наконец показал Молчану, где жительствует Федор Матвеевич Апраксин. Но едва Молчан вошел в калитку, как увидел Фаддейку Мирошникова - главноуправляющего приказчика у князя Зубова. Фаддейка был все таким же, как двадцать лет назад: мордастым и тяжелым, с огромными болтающимися руками. На совести этого человека был не один десяток засеченных им насмерть крепостных князя, но Молчан сдержал себя, чтобы не идти на верную гибель. Почти всю эту ночь он не сомкнул глаз - все гадал, для каких дел Мирошников торчал во дворе Апраксина и долго ли еще там проторчит. На следующий день он опять увидел Фаддейку, и случилась эта встреча так, что и Мирошников его заметил, даже окликнул, но Молчан ушел не оборачиваясь, а управитель не стал его догонять, - решил, верно, что обознался. Так наступил четверг. Утром в этот день писец с верфи подтвердил, что Федор Матвеевич непременно уедет завтра, в пятницу. Надо было решиться, и Молчан решился. В сумерки вошел он во двор избы, в которой жил Апраксин, и поднялся на невысокое крыльцо. В сенях слабо светил слюдяной фонарь, пахло кислыми щами, на овчинных полушубках, наваленных горою, дремал дежурный солдат. Из-за двери доносился гомон, громкие голоса спорящих, удалая песня. - Тебе кого? - спросил солдат. - Апраксина мне, Федора Матвеевича, по государеву делу! - внятно, четко ответил Молчан. - Здесь ли он? Солдат снял с крюка тусклый фонарь, посмотрел на Молчана. - Купец? - Гость суконной сотни. - Проходи! Молчан вошел. Прямо против двери, упираясь кулаками в широкую скамью, откинув голову, чему-то смеялся толстый, розовощекий, до сих пор еще кудрявый боярин Зубов. Несколько свечей, воткнутых в горлышки штофов, освещали его лоснящийся подбородок, шитый золотом кафтан, чарки, сулеи, блюда на столе, багровые от вина и духоты лица других пирующих. - Ей-ей, перепьюсь! - смеясь, говорил Зубов. - Куда мне пить! И годы не те, и дело еще не сделано, - лес-то не продан... - Продашь, князь! - Твой-то лес, да не продать! - Пей! - Будет вам, право, будет! - все смеялся Зубов. - Нынче и так сколь премного выпито. Да и куда торопиться - чай, не на свадьбу... Молчан стоял неподвижно: на этого человека за многие его неправды поднял он нож в старые годы. От него, от Зубова, ушел он в леса. Зубов в своих угодьях травил его собаками, как зверя. Зубов живьем сжег всю семью Молчана, от него, от князя, бежал Молчан на Волгу, с Волги - на далекий вольный север. И вот нынче судьба свела - привелось встретиться. Медленным движением сунул Молчан руку за пазуху, стиснул кинжал, но тотчас же опомнился: что бы ни случилось, должен он добиться Апраксина, не может он ради своего дела погубить челобитную, подписанную кровью. Надо смириться, утишить свое сердце. - Тебе кого? - крикнул Молчану человек, сидящий рядом с Зубовым. Зубов тоже взглянул на Молчана, на мгновение широкие брови его приподнялись, словно бы он узнал своего беглого холопа, но ему поднесли чару, и он отвел глаза. "Узнал али не узнал? - подумал Молчан. - Вспомнил али не вспомнил?" И степенным шагом прошел мимо шумливого застолья в дальнюю комнату, где при свете свечей, сняв кафтан, раздумывая над чертежом, с циркулем в руках стоял Федор Матвеевич Апраксин, но не такой, каким был он много лет назад в Архангельске, когда наезжал на Соломбальскую верфь, а другой: с глубокими залысинами на высоком лбу, с мешками под красными глазами, с опущенными плечами. Не сразу он посмотрел на Молчана своим усталым взглядом. А когда посмотрел, то словно бы не увидел, все еще шептал про себя цифры, и белые пальцы его поигрывали циркулем. - Кто таков? - спросил он наконец. - Велено никого сюда не пускать, все едино таскаетесь с утра до ночи. Чего надо? - Прочти, Федор Матвеевич! Да нынче и прочти - до господина Иевлева касаемо, - настойчиво сказал Молчан и положил челобитную на корабельный чертеж перед Федором Матвеевичем. - Прочти и погляди - подписано кровью. Апраксин швырнул циркуль, сел, потянулся за трубкой, но не дотянулся, - рука его так и повисла над столом. Долго, медленно, слово за словом читал и перечитывал он повесть о страданиях и пытках, о вымогательствах и насилиях, о дыбе и кнуте, обо всем, что творил воевода Прозоровский на протяжении тех лет, пока правил Севером. Читал о том, как силою и ложью вынудил он непокорных двинян написать государю бумагу, вчитывался, раздумывал, и на бледном его лице проступали красные гневные пятна. Но странное дело: Молчану вдруг показалось, что не только разгневан Федор Матвеевич, а в то же время и доволен, словно бы ждал он такой бумаги и теперь скрытно радовался, что она у него в руках. - Кто писал сей лист? - спросил он погодя. - Многие двиняне. - Не Крыков капитан? - Не Крыков! - помедля ответил Молчан. И опять ему показалось, что его ответом Апраксин доволен. - Точно ли ведаешь, что не Крыков? - Ведаю, что не он. - Врешь! - Врать не обучен! Взгляды их встретились, оба помолчали. И, зная, что поступает умно и правильно, Молчан произнес: - Сия челобитная, коли в руки государевы попадет, много может облегчить участь капитан-командора нашего Сильвестра Петровича Иевлева... - Тебе-то что до него за дело? - спросил Апраксин. - А такое мне до него дело, что под ним мы и шведского воинского человека на Двине побили, он из крепости, мы с острову. Про высадку шведов слышал? Как на острове те шведы побиты мужичками некоторыми были? Слышал? Вот в те поры мы и узнали Иевлева Сильвестра Петровича... - Что в Архангельске говорят? За какие грехи он в узилище брошен? - И он схвачен и Рябова-кормщика ищут не за грехи, а за правду... - Так все и говорят? - Все, да что в сем проку? Иноземцы, слышно, на него написали сказку, будто шведского воинского человека с почестями в цитадели принял; сам будто изменник и кормщика ради изменного дела послал к шведам на корабли... - Есть ли такие, которые сему верят? - Таких не знаю. Опять помолчали. Федор Матвеевич вдруг спросил: - Ты-то сам кто таков? - А то тебе и ни к чему, Федор Матвеевич! - ответил Молчан. - Назовусь - ни хуже, ни лучше не станется. Проходимый я человек, и вся недолга. - Беглый? - Ну, беглый! - От кого беглый? - Беглый я от господина Зубова, который у тебя в столовом покое вино пьет. От него я беглый. - И видел его, как ко мне шел? - Видел, Федор Матвеевич. - А все же пошел? - Пошел. - Может, он тебя и не помнит? - Он не помнит, люди его помнят. - Для чего ж ты шел? - Челобитную нес. Не мои слезы, не моя кровь. Нес - и донес. - А далее что будет? - Там поглядим... Федор Матвеевич с любопытством еще посмотрел на Молчана, спросил: - Не моряк? - Вроде бы и нет. - Зря! Он кликнул человека, велел ему вывести Молчана из дому. - Ежели в столовом покое остановят сего негоцианта, скажи: некогда ему. Понял ли? Солдат сказал, что понял, но Павел Степанович видел по его глазам, что ему невдомек, о чем идет речь... Застолье в столовом покое стало еще веселее: два помещичьих недоросля плясали под рожечную музыку, офицеры, здешние дворяне, корабельные мастера-иноземцы хлопали в ладоши, топали ногами, улюлюкали. Зубов стоял у двери, отхлебывая мед из кубка, не мигая смотрел на Молчана. Павел Степанович помедлил, но солдат-провожатый слегка подтолкнул его в спину, молвя: - Иди, иди, господин купец, иди веселее... За спиною князя в сизом табачном дыму стояли неподвижно, словно неживые, его люди, челядь в малиновых туго перепоясанных кафтанах - здоровые, сытые. А Фаддейки не было - он ждал во дворе... - А ну, купца пустите! - молвил солдат за спиною Молчана, - а ну, поживее. Некогда господину гостю... Князь, покосившись, слегка посторонился, солдат сказал вслед Молчану, что вот-де и вся недолга, и тотчас же Павел Степанович увидел Мирошникова, который пятился перед ним во дворе. Со всех сторон на него двигались зубовские люди, лунные блики прыгали по их лицам, и кинжал, который он держал в руке, теперь не мог ему помочь. Он подался назад - и к забору, его тотчас же настигли и сбили с ног. Почти в это же мгновение княжеская челядь покрыла его дерюгой, чтобы он малость призадохнулся, и стала бить его сапогами. Потом его кинули на подводу и повезли до завтра в воронежскую усадьбу князя. Тут было и свое узилище, и погреб с дыбою, и палач для крепостных... Поздней ночью Молчан очнулся, попил из корца воды, стал думать, как помочь своей беде. И вдруг спохватился - где рябовские золотые? Золотые оказались в сапогах, княжеская челядь его не разула. Попив еще воды и отдышавшись, Молчан подполз к дверям и окликнул караульщика. - Чего тебе? - спросил грубый голос. - Взойди! - попросил Молчан. - Эва! - сказал караульщик. - Взойди! Хитер-бобер! Не велено нам. - Серега, что ли? - хитро спросил Молчан. - Серега давеча сменился. - А тебя как величают? Лукашкой, что ли? - гадал Молчан. - Семка я... - Гордеевский, что ли? - Не... Парфеновский... - Парфеновский, Семка! - радостно, шепотом сказал Молчан. - Родня, ей-богу родня! Да ты, небось, крестником приходишься деду моему... Слышь! У меня золото есть. Много! Отпусти, отдам... Семка усмехнулся, было слышно, как он почесывается за решетчатой дверью. - Золото?.. - Ей-ей, золото! - громче, смелее заговорил Молчан. - Не отпустишь - все едино достанутся деньги князю. А денег много, с ними чего хочешь делай. Женатый ты? - Нет, не женатый... - Вот и вовсе ладно. Со мной казаковать пойдешь. Ты только погляди... Он просунул сквозь решетку монету, караульщик взял ее, подивился: - И верно, золото... - Думай, Семка. Как рассветет - поздно будет... Семка подумал, сказал со вздохом: - Не я один. У ворот опять караульщик стоит, по улице хожалый ходит. Пропадем все... - Золота много! - сказал Молчан. - Ты меня слушай, Семен, слушай чего скажу... Коней надо еще свести. На конях уйдем! На Волгу! Слушай, друг, у меня там народишко есть - кремень мужики. А продашь меня - все едино золото князю достанется. Ты наклонись пониже, слушай чего скажу... У меня золота кошелек полный. Поди, взбуди Серегу, иных ребят - всем хватит... Еще не стало рассветать, когда Семка, сам не дыша от страха, отворил дверь узилища. Караульщика у ворот Молчан ударил ломом, тот упал не крикнув, словно куль с шерстью. Семен в это время выводил с конюшни лошадей. Хо