даже смерть над ним не властна, потому что хватка морская, мудрость золотых рук мастера, помноженные на святое чувство морского братства, они, как и талант художника, старости не знают! И капитан и хлопцы экипажа, заметно погрустнев, сосредоточенно слушали Журавского - помполита. Возможно, не один из них подумал о том, что и ему тоже когда-нибудь будут устроены проводы, о том, что и к тебе, сегодня краснощекому, подберут свои коварные ключи лета с их неподъемным грузом. Было сказано слово и от курсантов; его произнес смугловатый, похожий на татарина юноша, участник последнего рейса. Этот не тянул долго, поблагодарил Ягнича за наставничество, за мудрость и закончил шуткой: - Дорогой Нептун, уходя на покой, вы, пожалуйста, ветров нс забирайте с собой! Все речи Ягнич выслушал с каменным лицом. Ни единым мускулом не выдало оно, дубленое, ореховое, той бури, той боли и сумятицы, которые бушевали в его душе. Стоял среди стройных, молодых, парадно одетых, невозмутимо стоял -среди отутюженных - в своем допотопном, застегнутом, несмотря на зной, на все пуговицы бушлатике, и казалось, вся эта процедура расставанья его меньше всего касается: не к лицу моряку выставлять напоказ, открывать людям душевные раны, которые терзают тебя вот уже много дней и ночей и будут терзать до конца дней твоих. Отплапал свое, отходил. Отныне станет тебе палубой степь, полынью пропахшая, в паруса поднятой пыли одетая... Так прими же, человек, что надлежит, выпей свою горькую чашу спокойно и достойно, потому как виновных тут нету: потому как случившееся с тобой случится раньше илв позже с каждым из них: вечная молодость ведь никому не гарантирована. Церемониал заканчивался вручением почетной грамоты. и еще одной благодарностью, чтением приказа перед строем, из которого следовало, что он, Ягнич, мастер парусного дела, пожизненно зачисляется почетным членом экипажа. Сам капитан прочел об этом, прочел эмоционально, с неподдельной искренностью и темпераментом, подогретым, похоже, еще и внутренним голосом пе совсем успокоенной совести, которая снова допытывалась: а все ли ты сделал, что мог бы сделать для Ягнича, в эти дни? Когда же речь зашла о том, что будет ветерану еще и ценный подарок,- только вручат его позднее, потому что не подобрали еще, никак не могут решить, что именно было бы Ягничу более всего по душе,- когда об этом зашла речь, подали свои голоса шутники: хорошо было бы преподнести Гурьевичу холодильник, или цветной телевизор, или стиральную машину. Присутствующие засмеялись. Капитан, однако, был серьезен. Спросил у Ягнича вежливо: - Нам, Андрон Гурьевич, в самом деле хотелось бы знать ваше пожелание относительно подарка. Старик некоторое время молчал. Потом бросил глухо: - Иголку мне подарите. Он имел в виду парусную иголку. Желание было вроде бы пустяковым, даже смешным, но никто не засмеялся. Капитан подчеркнуто строго, повелительным тоном тут же дал старпому распоряжение провести Ягнича в парусную мастерскую, пускай он наберет там себе иголок, каких пожелает, может прихватить целый набор. Ягничу, видно, не было охоты туда идти. Поколебавшись, он взял капитана за локоть и, отведя в сторону, сказал доверительно: - Могу дать расписку. - Какую расписку? - Что ни вы, ни врач, ни всякие комиссии не будут перед законом отвечать, если на судне со мной что-нибудь приключится. Многого пе прошу: еще в один рейс. В последний! И расписка у меня вот готова.- Он достал из кепки какую-то замусоленную бумажонку. Капитан смутился: - Дорогой Гурьевич, не нужно расписки! - Голос его прозвенел юно и чисто.- Отдохните. Прошу вас, не усложняйте... Вы сделали свое. Сделали столько, что и на десятепьгх бы хватило. Такого, как вы, на "Орионе" не было ц больше, пожалуй, не будет... Все происходило хоть и торжественно, однако в темпе. Дела ждали людей, и приходилось экономить время. Целый набор иголок, нс простых, а трехгранных, сделанных из специальной прочнейшей стали, тут же передан был рачительным старпомом Ягничу прямо в руки, на виду у всех (чтобы в случае проверки можно было их законно списать). И флотский сундучок Ягнича, этот его верный спутник, совершивший с Ягничем чуть ли пе все походы, теперь стоял у ног мастера. Стоял, наполненный тайнами, весь в медпых заклепках, охваченный железными ремнями, с китайским хитрым замочком, секрет которого был известен одному лишь Ягничу... Словно из-под земли появился тут этот сундучок, хозяину оставалось только одно: лишь наклониться и взять. Ягнич уж наклонился было, по несколько курсантов предупредительно подскочили, предложили свои услуги: вы, мол, после операции... Однако Ягнич резко отстранил хлопцев: - Спасибо, сам возьму... было бы что. Взял в одну руку сундучок, в другую - свернутую трубкой грамоту, которую чуть было пе забыл,- капитан еще раз передал ее Ягничу с крепким пожатием руки, с растроганным блеском глаз. Под грустными взглядами экипажа медленно спускался мастер по траповой доске на берег. Шагал неторопливо, буднично, как всегда вразвалку. Покидал судно в последний раз. Капитан, вцепившись в поручни, смотрел Ягничу вслед, и сердце его сжималось от горечи, какой-то неловкости и тоски. Увидит ли еще когда эту малость согнутую, коренастую фигуру, которая была здесь такой уместной, такой необходимой и естественной, как бы навеки подогнанной к судну? Глядя на нее, все чувствовали себя увереннее, гюдомашпему уютней и покойней. Так было всегда, когда старик хлопотал где-то на палубе, среди такелажа. Один его вид вселял уверенность в то, что все будет хорошо, он был для "Ориона" чем-то вроде талисмана. Может, и выходили счастливо из всех ураганов, из-под всех шквалов только потому, что был среди них этот безраздельно преданный судну человек, умеющий любить сильно, до колдовства, отвращающий все напасти? Сегодня расстаются с ним! Спускается по трапу в собственную старости! как в небытие, отходит в неизведанное место ОдиночестваЧто-то щемящее, беззащитное, почти детское было в эток? бушлате, в ссутулившейся фигуре с остроугольным сундуч ком, поблескивавшим медной оправой. Но было в этой фигуре, в неторопливой, прощальной походке Ягнича в другое -железная выдержка закаленного жизнью человека, молчаливое достоинство и бесстрашие перед тем, что его встретит где-то там, за палубой родного парусника. Да, вечная молодость никому не гарантирована! Вот так и живут моряки - с юных лет и до седых волос борются со стихиями, а потом, износившись, отработав свое, честно отстояв огромную вахту, тихо и безропотно сходят на вечный берег. Под взглядами провожающих Ягнич ступил на бетон причала, на его несокрушимые плиты, поставил у ног сундучок; на "Орионе" думали - сейчас оглянется. А он достал пачку сигарет "Шипка" (им почему-то отдавал предпочтение), не спеша закурил. Смотрел куда-то в сторону портовых пакгаузов. Оттуда навстречу ему, еле заметно прихрамывая, уже торопился тот, кто появлялся всегда в самые сложные минуты жизни: друг, судовой механик. Такой же, как и Ягнич, приземистый, крутолобый. Подошел впритык, и они о чем-то коротко перемолвились. Экипаж "Ориона", сгрудившись у поручней, все наблюдал за Ягничем, за его низкорослой фигурой, которая будте вкопанная застыла на причале. Вот, наконец, старик бросил в воду окурок, плюнул вслед ему, на размокшие апельсиновые корки, болтавшиеся на волне. Тут он мог позволить себе и такую вольность, не то что на судне: там плюнуть в море было бы святотатством. Друг-механик, отстранив Ягнича, взял сундучок, у мастера остался в руке лишь ватман свернутой грамоты, старательно размалеванной училищными доморощенными художниками: если вздумает когда-нибудь развернуть, то предстанут перед ним трогательные виньетки и веночки, иа которых среди яркого цветения красок грозно торчат вилы бородатого Нептуна, владыки морей... Так и ушел не оглянувшись. Будто не было уже Ягничу дела до "Ориона", будто не отдал он ему лучшие годы своей жизни - жизни многотрудной, наполненной делом до отказа: создавать парус, шить, затем металлом сковывать по краям - это и вправду непростой труд. Свиток парусины весом в центнер мастер, приступая к делу, должен выташить, расстелить на всю палубу, просушить и затем каждмй ярд, каждый сантиметр просмотреть, перетереть собственноручно, прощупать кончиками пальцев, нет ли где изъяна, не прогрызла ли крыса, не допущен ли какойлибо фабричный брак. И, только убедившись, что парусина прочная, надежная, начинать раскраивать ее и сшивать своими трехгранными. Немногое умел Ягнич делать, морских лоций, скажем, так и не научился читать, но то, что умел, умел уж по-настоящему, то есть так, как положено мастеру. Паруса надобно ведь не просто сшить, ты должен каждый парус вооружить, обшить парусину стальными тросами, снабдить по краям всеми необходимыми деталями, чтобы самую яростную бурю выдержала твоя работа, а это уж не только умение, это - мастерство, искусство! И если сейчас среди молодых, собравшихся на палубе, тоже есть такие, которые умеют кроить, шить и оснащать паруса, так это потому, что с ними был Ягнич-мастер, что он их этому делу научил! Не может пожаловаться Ягнич, что его на "Орионе" мало уважали. Еще и до приступа болезни был он освобожден от авралов, и все же на каждый аврал Ягнич являлся по собственной воле - делал это из чувства долга, по зову совести: стоит, бывало, в бушлатике под дождем, под шквалистым ветром, руки замерзли, пальцы едва сгибаются, однако ж стоит и следит с внимательной придирчивостью, как работает курсант со снастью или швартовым концом. И если Ягнич заметит,, что не удается парню "правильно наложить", "правильно закрепить", подойдет и, отстранив юношу, возьмется за дело сам, сделает все на удивление быстро, сноровисто, под конец еще и скажет: "Вот так нужно, сынок..." И снова отойдет, сгорбившись, в сторонку, наблюдая за новичком из-под нависших бровей краешком всевидящего ока. Провожающие не расходятся: и старшие по званию, и рядовые, и без всяких званий торчат вдоль палубы, не сводят со старика глаз. А он в это время уже стоит с другом возле красной тумбы автомата, из которого за копейку Вoзжнo напиться воды. Долго роются оба в карманах. Наконец Ягнич нашел нужные монетки, нацедил сначала механику, потом наполнил и себе стакан, приник к речной, автоматной - пьет. Стакан хрустально сверкает в руке, дробится, преломляется в лучах сухое ореховое лицо Ягнича. С "Ориона" ему машут, шлют последние приветы, даже капитан, забыв о своем положении, почти с мальчишечьим энтузиазмом восклицает: - "Орион" вас не забудет! Только теперь лицо Ягнича вдруг расплылось - не то в улыбке, не то в судорожной гримасе горечи, изо всех сил сдерживаемых рыданий. Отсюда, с палубы, этого не поймешь, не различишь, потому что человеческая улыбка и горькая гримаса боли, они чем-то вроде сродни друг другу, они вроде сестер - с разными только характерами... Прощальный взгляд Ягпича обнимал судно и взволнованных людей на нем. Вот они - проводы. Не пышностью, не речами волнуют тебя, не парадным построением экипажа... Высыпали, понависли и не расходятся. Вот она, твоя семья, твой "Орион", может, видишь ты их в последний раз. Ребята будто осиротели, и самое судно, еще не прибранное, какое-то голое, имеет сейчас неказистый, даже чуточку жалкий вид. Не окрыленное парусами, оно всегда как бы уменьшается в размере, а сейчас его будто сплющили, будто даже больно ему оттого, что затиснуто оно меж многотоннажных океанских великанов. Неприметное суденышко прилепилось к причалу, даже не верится, что это тот самый гордый "Орион", сокол морей, которым любуются на всех широтах, когда он величаво летит среди просторов и паруса его, наполненные ветром, гудят, поют, охваченные все - от носа и до кормы - облаком сверкающей водяной пыли!.. А сейчас вместо такого красавца стоит суденышко без мачт, без парусов, сиротски притихшее в рабочей наготе, какое-то пришибленное, но для Ягнича в таком виде оно еще дороже. Лишь на заводе и увидишь его таким, оголенным до самых основ, когда только в очертаниях сохраняет оно свои первобытные формы, те, что созданы для полета, что изгибаются в идеальной плавности, текут, словно упругое тело дельфина... Сдавило Ягничу в груди, как от нехватки воздуха. Насмотрись, брат, в последний раз на свой "Орион", потому что жить теперь будешь там, где ни ветра, ни волны, ни пения парусов над головой... Провожают. Не покидают палубы. Капитан, навалившись грудью на борт, даже бинокль прислонил к глазам, чтобы лучше рассмотреть Ягпича, каков он там, на суше, возле сельтерской тумбы. Остальные, теснясь у поручней, никак не успокоятся, последние приветы Ягничу шлют, машут руками. Щемит, горит душа. Помахать бы и им в ответ, по боится, что получится у него это неуклюже - в суровой своей морской службе как-то и не научился вот так прощально, красиво махать рукой. А должен бы уметь: вся жизнь моряка, собственно, и состоит из встреч да прощаний. Напряженно вслушивался, хотелось ему услышать, что там кричат с "Ориона". Может, зовут обратно? Помполит какие-то знаки подает жестами... Неужели что-то там перерешилось в последнюю минуту? Нет, скорее всего дают напутствия, как держаться Ягничу в его новых сухопутных рейсах. На "Орион" нет возврата. Друг-механик в какой уж раз напоминает, что пора, мол, идти, вновь берет сундучок Ягнича, и только теперь они неторопливо трогаются от тумбы, чтобы вскоре исчезнуть за углом раскаленного на солнце пакгауза. Там Ягнич еще раз остановится в раздумье, вытрет орошенный потом лоб. Все. Свершилось... Вот теперь можно отправиться и в Кураевку. Раздумывая сейчас, как туда лучше добраться - по суше или по воде (можно и так и эдак). По воде - нет: сегодня этот пассажир явно сердился на море. Через какое-то время портовый люд увидит, как понурившийся Ягнич со своим сундучком будет медленно шагать по направлению к автобусной остановке. В первые же сутки после прибытия Инны домой ее подняли среди ночи: - Несчастье на гумне! Кого-то там искалечило, доченька... Зовут, подымайся скорее! Мать стояла над нею, держала наготове мини-юбку, в которой Инна приехала из медучилища. Торопливо одеваясь, девушка слышала через приоткрытую дверь, как в соседней комнате примчавшийся с поля шофер рассказывает матери об аварии: "Тот разогнался на элеватор, а этот с элеватора, а пыль ведь тучей стоит - бросаешься, будто в слепой полет, и вот у самого выезда с механизированного тока машины столкнулись лоб в лоб, ударились так, что и фары - вдребезги". Инне представилось ужасное зрелище искореженного металла, израненных тел... Сдерживая тревогу, спросила шофера: - Смертельный случай? - Да вроде бы нет. Кто-то из них, видно, в сорочке родился. Хотя это еще как сказать. Ну, да сама увидишь на месте. - Нужно же что-то прихватить? - Инна в растерянности повернулась к матери. - Аптечка там есть,- сообщил шофер.- Бинты, йод - все в наличии, требуется только сестра милосердия... Ты - готова? Девушка отбросила за спину прядь волос: - Поехали. С места рванулись в ночную тьму, в клубящееся облако пыли. Собственно, не ее это должна быть сегодня забота: помогать потерпевшим обязана ее предшественница по медпункту Варвара Филипповна, жена председателя, она ведь еще не па пенсии (только собирается). Девушка на се место пока еще не оформлена, в права не вступила, но на такие вещи в Кураевке не обращают внимания. С ходу, в пожарном порядке, после вчерашних конспектов - сразу в дело, без лишних размышлений и рассуждений. Потому что Варвара Филипповна считает - свое отдежурила, па этих днях сама слегла (она давнишняя сердечница, был у нее в позапрошлом году даже инфаркт миокарда). В такой ситуации разве откажешься? Тут нс до формальностей: учили тебя на медичку, клятву Гиппократа знаешь, вот и привыкай, мчись стремглав среди ночи на вызов,- подхватилась и мчится, не будет же она формалисткой, бюрократкой! С Варварой Филипповной у Инны хорошие отношения, обе еще раньше знали, что настанет день, когда одна будет сдавать, а другая принимать медпункт, не думалось только, что события развернутся так стремительно, как вот сейчас... Филипповну последнее время недуги да недомогания все чаще укладывают в постель, потому, видно, Чередниченко и обратился в медучилище со своим ходатайством, со своей авторитетной просьбой... В конце концов, и в училище Инна попала не без протекции Варвары Филипповны и самого Чередниченко: позаботились, похоже, о смене загодя. До мехтока расстояние немалое, он теперь тут один, раньше их было несколько, разбросанных по степи, по бригадам, а теперь решили: пускай будет один, центральный, зато оборудуют его лучше, забетонируют, сосредоточат на нем всю очистительную технику... В пути словоохотливый шофер размышлял вслух на эту тему, взвешивал плюсы и минусы новшества. Инна слушала его с любопытством, хотя все это было ей вроде бы и ни к чему - один ток или десять - какая тут разница? Время позднее, а степь не спит, комбайны работают, но полю - туда и сюда - двигаются огни в ореолах поднятой пылищи. Заяц, совсем серебристый в свете фар, неведомо откуда выскочивший, перепрыгнул дорогу,- у Инны екнуло сердце. Несчастье с человеком на гумне, а тут еще и заяц - к добру ли? Зайца здесь только и не хватало... Гумно приближалось, ярко освещенное, с фигурами людей, копошащихся возле ворохов, с пугающим нагромождением каких-то непонятных, ранее не виданных Инной сооружений, похожих на заводские (потом она узнает, что это высятся новые, впервые к этой жатве сооруженные зерноочистительные агрегаты). На обочине тока лежит на брезенте потерпевший. Маленький, скучный солдатик, узбек, или туркмен, или кто там он есть. Каждое лето в хлебную страду воинская часть присылает сюда своих хлопцев помогать вывозить зерно, и это один из них. Живой лежит, стонет еле слышно... Инна тут же присела возле него, послушала пульс, осмотрела с головы до ног, обследовала торопливо, но внимательно: серьезных травм вроде бы нет, лицо разрисовано, как после драки, и несколько кровоподтеков на теле, а в общем - счастливо отделался. Помяло паренька, это правда, пребывает еще в состоянии полушока, но от такого не умирают. Несколько других попавших в аварию пострадали и того меньше, отделались легким испугом... Сейчас они тоже тут, не оставляют товарища, главная их тревога - за него. Все они, оказывается, оттуда, из восточных республик, возможно, даже земляки этого парня. Озабоченные происшедшим, они то и дело о чем-то торопливо и встревоженпо переговариваются между собою, видимо, речь идет о товарище, а может, и о ней, об Инне, что это, мол, за девчонку, похожую на старшеклассницу, прислали сюда, вместо того чтобы доставить солидного, опытного врача. - Берите его, да осторожнее,- приказала Инна друзьям потерпевшего.Несите за мной! На время жатвы тут же, на току, как и в прошлом году, открыт полевой медпункт, для него отведен один из вагончиков, рядом с теми, в которых ночуют механизаторы. Это лично Чередниченко позаботился по просьбе Варвары Филипповны. Сюда вот, в этот временный медпункт, и был перенесен потерпевший. В вагончике, накинув белый халат, девушка почувствовала себя уверенней. Прокипятив шприц с длиннющей иголкой (более короткой здесь не нашлось), сделала своему первому пациенту противошоковый укол, дала изрядную дозу успокоительного, снова послушала пульс и только после этого оставила молодого узбека лежать на белых медпунктовских простынях. Пускай до утра полежит, а там будет видно. Если понадобится, отправит в больницу, госпитализирует. Во всяком случае, это хорошо, что она тут, ее помощь оказалась крайне необходимой. Когда пациент задремал, Инна вышла и, присев на ступеньках вагончика, стала смотреть, как девчата и женщины, повязанные платками до самых глаз, ловко орудуют лопатами среди ворохов пшеницы, швыряя и швыряя в ковшички погрузочного эскалатора очищенное зерно. Никого из них сейчас не узнать, некоторые - в очках, защищающих глаза от пыли и остт.ев, юбки подобраны, видно, как икры посверкивают. Света па току море, в хлебную страду Чередниченко не жалеет электричества, требует, чтобы на рабочих местах было светло как днем. Вскоре появился и сам голова. На грузовой прибыл, вышел из кабины, грузный, тяжеловатый, габаритов Тараса Бульбы. Остановился, оглядывая свои владения, а навстречу ему уже поспешает завтоком, дядька Кирилл, который все делает почти бегом, иначе нс умеет... Переговариваются. Речь, видимо, о столкнувшихся машинах, потому что дядька Кирилл что-то объясняет, то и дело виновато разводя руками, хочет быть чистым в глазах головы. Чередниченко здесь - сила. Хотя и не грубиян, хотя его вроде бы и не боятся, однако в его присутствии остальные как-то уважительно подтягиваются, бригадиры сами охотно подчеркивают, что для них он здесь - царь и бог. Кураевка гордится своим председателем, да это и понятно: герой войны, командир морских десантников, отличился Чередниченко и в мирном труде - досталась ему Звезда Героя, когда еще был в МТС рядовым комбайнером. Считаются с Чередниченко и в районе, на него зазря не накричишь, такому не нахамишь, если не хочешь сам нарваться на неприятности. Хозяйство, которое ему пришлось возглавить в трудные годы, он вывел в число передовых, в Кураевку едут за опытом, и как человека заслуженного, авторигстного Чередниченко часто приглашают на различные совещания в область и даже в столицу, посылают па съезды, много лет подряд неизменно выбирают членом бюро райкома партии. Кроме Варвары Филипповны, его верного хранителя и советчика, все остальные, даже руководящие товарищи, чуточку побаиваются Чередниченко, на районных и областных совещаниях всякий раз ждут его выступлении, кто с радостным нетерпением, а кто и с дрожью в поджилках. Особенно же на отчетно-выборных собраниях или партконференциях, когда впереди голосование. Вот идет Чередниченко на трибуну, этот зря не будет пить воду из графина, этот уж свое трибунное право использует в полную силу, будет кому-то жарко!.. Инна с малых лет знает Чередниченко, не раз захаживал он в их хату, сидел с отцом Инны за столом, иногда с рюмкой, а чаще и без. Оба они комбайнеры (комбайперством своим Чередниченко до сих пор гордится), а, когда сойдутся два механизатора, им ведь всегда найдется, о чем потолковать. Как бы, скажем, из районной Сельхозтехники еще что-нибудь выжать, как бы вместо этого истрепанного, замученного до смерти "эска" (самоходного комбайна) заполучить машину более совершенную, новейшую, которая только что сошла с заводского конвейера. Варвара Филипповна говорит, что ее Чередниченко тоже сердечник, после заседаний, бывает, ночью по нескольку раз принимается сосать валидол, случались с ним и совсем грозные приступы, однако перед людьми он старается скрывать свой недуг, не выставляет его напоказ, как иные прочие. Всегда полон энергии, чаще веселый, чем хмурый, схватится если за сердце, то разве что в исключительных случаях, да и то так, отвернувшись к стене, чтобы никто не видал. Такой уж он закалки, этот знаменитый кураевский человек. По внешности его никто бы не сказал, что и этому цветущему человеку, шутнику и жизнелюбу, знакомы страдания. Хворый аль не хворый Чередниченко, а выглядит так, что в пору на плакат его для иллюстрации афоризма: "В здоровом теле - здоровый дух". Лежать долго не умеет, с рассвета на ногах, тугое, всеми ветрами продубленное лицо пышет степной свежестью - кажется, что такому богатырю износу не будет! И сам он охотно поддерживает такое мнение о себе. Имеет привычку подтрунивать над собственной полнотой, над своим тяжеловесием - при случае любит рассказывать, как оконфузился в позапрошлом году, когда в составе одной из делегаций побывал в Польше. Идут они себе с другом (тоже председателем колхоза из соседней Ивановки), вышли на прогулку после хорошего обеда. Вавельским замком любуются (дело было в Кракове) - тут-то, проше пана, и приключилась с ними история. Стоят у стены беленькие уличные весы, приветливый старичок сидит возле них, приглашает галантным жестом Чередниченко: проше пана на весы... Видно, любопытно было ему поглядеть, сколько такой Тарас Бульба потянет? Встал сначала Крутииорох, приятель Чередниченко, этот ничего, обыкновенно, каких-то там девяносто с гаком; а когда ступил на рубчатую площадку весов Чередниченко, так эти несчастные весы под ним - хрусть! - и... пшепрашам: поломались, не выдержали... Это ли не конфуз! Зато с вавельским старичком после этого крепко сошлись на короткую ногу, все сувениры ому отдали. Чаще всего появляется Чередниченко в доме Ягпичей, когда приезжает в отпуск материн брат, дядя Инны, заслуженный моряк с парусника, старый товарищ Чередниченко - Андрон Ягнич. Иной раз девчата из училища спросят подругу в недоумении: как это получается, что и ты по фамилии Ягнич, и отец твой, и мать, брат матери - все Ягничи. Потому, отвечала Инна, что и у отца, и у матери моей еще до их супружества фамилии были одинаковые. Только мать из одних Ягничей, а отец из других - из разных, как говорится, ягничевских племен, которые разве что где-то в седой древности имели общего пращура, какого-нибудь праЯгнича. В настоящее время Ягыичей у них тут пол-Кураевки, на обелиске длинным столбцом до самого постамента выстроились Ягничи, как когда-то стояли в боевом строю... В День Победы вдовы и матери подойдут к обелиску и сами уж различают, где чей. С Ягничем-старшим Чередниченко дружит с давних пор, и, когда тот приезжает, Инна уж наверняка знает, что Чередниченко не пройдет мимо их двора, заглянет непременно. И тогда допоздна будет гудеть под грушей Чередниченкова октава, сопровождаемая могучими взрывами: "Хаха-ха!" Притаившись где-то поблизости, девушка наслушается разных историй - веселых и полувеселых, а когда и вовсе невеселых. Нельзя не подивиться с душевным волнением тому, как живуча дружба этих пожилых людей, как после длительных разлук вновь и вновь соединяет она их под кураевскими звездами. Впрочем, как бы ни прислушивалась Инна к их говору, по ни единого разу ни от того, ни от другого тю услышала каких-то признаний, клятвы в верности друг другу. Ничего подобного вы не услышите от них даже и тогда, когда давние приятели пропустят по чарко. Зачем ири.-шапия? Их дружба столь прочна и проворена в надежности, что вовсе не нуждается ни в каких сладких словесных подпорках. Не удивляйтесь, коль вместо ириятственных излияний до вашего уха долетят скорее всего едкие замечания и насмешки относительно, скажем, Ягничевых парусов, которые без восточных ветров висят безжизненно, как тряпье ненужное, ждут этих самых попутных ветров как манны небесной, а для Чередниченко, для Кураевки, ветры - :)то просто проклятие, в особенности же восточные суховеи сидят у головы колхоза в печенках, потому как все вокруг выжигают и опустошают!.. В молодости Чередниченко играл в драмкружке, был душой кураевской сцены, и не с тех ли пор сохранилась в нем склонность к разного рода штукарствам? Любит он, например, изображать себя в полном подчинении у жены, выставлять свою особу несчастной жертвой брачного неравенства, домашней, семейной диктатуры, этакого новейшего матриархата, где за тобой, якобы вечно запуганным, только и гоняется скалка. Но какая там "скалка" у Варвары Филипповны, когда ей это просто противопоказано: людская заботница, добрая душа, незлобивое, тихое и до сих пор еще влюбленное в своего Чередниченко создание, к чьим мыслям и деликатным советам в самом-таки деле внимательно прислушивается этот кураевский Зевс... Инне просто смешно слышать: "подбашмачная жертва бесправия", вечно под пятой у жены! Почему-то ему нравится именно эта мнимая, избранная им самим роль, почему-то именно так хочется Чередниченко выставить.себя на миру. Артист! Инна улыбается, вспоминая эти штучки председателя. Но вот, переговорив наконец с завтоком, Чередниченко направляется к вагончику медпункта. Шагает твердо, на массивном раскрасневшемся лице суровость, возможно, даже сдержанный гнев. - Где он, этот бедолага? - приближаясь, обращается он к Инне так, будто она уже год тут дежурит, хотя после приезда девушка видит его впервые. Инна, сидевшая на ступеньке вагончика, встала (нарочно сделала это медленно, с достоинством). - Уснул после укола. - Не очень там его? - Травм особых не обнаружено. - Может, нужно в больницу? Или сюда вызвать когонибудь из светил? - Не вижу необходимости,- чуть даже обидевшись, сказала Инна.- Утро покажет... Возможно, обойдется без госпитализации. - Угораздило же его! Но иначе - новичок. Те, которые уже были на наших жатвах, знают... Тут, брат, не зевай, смотри в оба! - Но ведь ночь, пылища... - Мы всю жизнь в пыли, а ведь живы и не поцарапаны. - А больных да с травмами все равно хватает. - Так на то же и вы, медицина! Для чего вас учим? Безработной здесь не будешь! Кстати, с прибытием вас, Инна Федоровна,только теперь догадался заметить. "Инна Федоровна" - это, конечно, ирония, потому что до сих пор она всегда была для него лишь Инка или Цыганочка, и все.- Садись,- кивнул Чередниченко и сам сел на приступке первым, ей негде уже и примоститься. - Постою,- сказала Инна,- ноги еще не болят и излишек веса не обременяет... - Это ты в мой огород? Не спеши. Доживешь до моего, посмотрим. Костюм на Чередниченко такой же, как и в прошлом году: специального покроя, индивидуального пошива, китель из серой, легкой и, наверное, нежаркой парусины, такие же парусиновые штаны; на ногах сандалии, на голове жесткий, пропыленный, какой-то комиссарский картуз, надвинутый сейчас на самый лоб. Сидит, нахмурившись, грузно, устало, будто даже прикорнул немного. - Видела, что тут у нас? - вдруг подняв голову, кивнул Чередниченко в глубину тока, резко освещенного откуда-то словно прожектором.- Вот это все, что нам после суховеев осталось. Попали под жесточайший "запал"! Еще вчера, добираясь по воде и суше в Кураевку, Инна только и слышала отовсюду это недоброе слово: "запал". И на пристани, и на элеваторе, где она ждала попутной на Кураевку, всюду только и слышно - засуха да "запал". Мать дома о том же самом, и отец, когда пошла навестить его к комбайну, вместо приветливого слова или расспросов о выпускных все об этом: "Видели суховеи да суховетрицы, но чтобы такое!.. В руках почти уж держали по сорок цент неров, а за три дня, видишь, что с зерном стряслось? Слезы горючие - не зерно!" - И отец показывал ей на ладони пшеницу свежего обмолота, красноватую, кажется, еще горячую, по зернышки крохотные, не ядреные, сплющенные, совсем не такие, как в урожайный год. - Мертвое дыхание суховея за три дня опустошило тут почти все, а какого ждали богатства! - В голосе Чередниченко слышится глубокая боль.- И посеяли хорошо, и зима была как по заказу, с дождями да снегом, да и с самолета еще подкармливали все эти поля... Думалось: будет, будет урожай, хлеб горами будет выситься на токах! Все, говорю, было как по заказу. Майские дожди выпали, колос выбросился, да еще какой колос! Стоит, как на гербе, красавец, наливается. Праздник на душе у хлебороба. Это, думалось, за все наши труды, за наши радения... Хотя, конечно же, знаем своего врага, знаем, как он коварен: дует, проклятый, не тогда, когда колосок еще за пазухой у матери сидит.- Инна, смутившись, непроизвольно глянула на бугорки своей груди.- Дует, чтобы застать ниву в полном наливе... Так и на этот раз: задуло тогда, когда мы все уже подсчитали и взвесили, данные в центр сообщили, возьмем, мол, по сорок центнеров с гектара - и точка!.. Сколько раз учили нас эти вражины-суховетрицы, пора бы уж быть поосторожней с подсчетами, но на этот раз, веришь, ни малейшего сомнения не было. Поля стояли перед нами, разливались, как море, "аврора" наша была уже в силе, в такой красе - колос к колосу, ничто ей теперь вроде бы не страшно. Но не говори, хлопче, гоп... Как прорвалось, как дохнуло на нас, ну как, скажи, из раскаленной духовки или там из турбин реактивного самолета!.. Творилось что-то неописуемое. Ад! Бывало, что и раньше прихватывало, но такого... День и ночь свистело. Лесополосы, видела, какие стоят? За сутки пожелтели, полыхнуло по ним, будто из огнемета! Колос, однако, держался героически. Возможно, и выдержал бы, потому что налив был совсем полный и в почве влаги достаточно. Но что поделаешь с этим огненным драконом - палит так, что, понимаешь, Инна, от корня влага не успевает по стеблю дойти до колоска и напоить его, умирающего от жажды. Силы оказались неравными. Так, скажи, не удар ли это, не драма? Плакал наш рекордный урожай. Вот что теперь вместо него,- тяжко вздохнув, Чередниченко указал на жиденькие, с его точки зрения, вороха, на току. - Но не без хлеба же? - Да я и не говорю, что без хлеба. Еще собираем центнеров по двадцать, а местами и больше. Раньше, когда на семи центнерах ехали, такой урожаи считался бы небывалым... Но то раньше, а но теперешним временам это для нас не урожай. Инка, это несчастье, поражение.-- Голос его налился гневом: - Пет, не могу с этим смириться! Чтобы как-то снять нервное напряжение, Инна перевела речь на другое: - А как чувствует себя Варвара Филипповна? - Боюсь, что исчерпала себя. Уже не под силу ей этот медпункт. Так что вступай в свои права полностью, действуй! - Я еще ые успела даже оформиться. - Оформим. Работай, а что касается бумажек, я сам позвоню в район. - Нет-нет,- заторопилась девушка и начала уверять председателя, что в районе ей необходимо побывать лично, такие, мол, вещи заочно не делаются... - Поставишь па ноги вот этого, а там посмотрим... Нужно будет - отпущу. Некоторое время он молчал, чувствовалось, как все еще угнетает его этот грабитель-суховей, это невиданных размеров бедствие. "Драма степей", это он точно сказала-- подумала про себя Инна, вздохнув. - Природу, вот кого нужно лечить,- заговорил Чередниченко после молчания.- Почему-то лихорадит ее в последнее время... Где оно там прорвалось: из Каракумов или из Афганистана - откуда оно? В который раз уже весь юг горит. И Кубань, и Задонщина, и мы. Бороться, но как? Когда надвигается, летит на тебя океан раскаленного воздуха... Хоть натрое разорвись, ничем его не остановишь, ничем не закроешь... Амбразуру своим телом можно, а степь, Инка, не амбразура, ее не заслонишь грудью! Утром забрали у Инны ее первого пациента. Еще только солнце всходило, только первый косой луч упал плашмя на вороха пшеницы, прибыл на ток сам командир части с несколькими своими хлопцами в вылинявших армейских панамах и без долгих разговоров подхватили под руки ее "узбечика" (так мысленно назвала Инна своего подопечного). "Домой, Гафур, давая, хватит тебе нежиться в девичьем лазарете". На прощанье он улыбнулся Инне измученной, вроде бы виноватой улыбкой. Повезли его солдаты куда-то в свой лагерь. Приезжая на жатву, военные выбирают себе место по-цыгански - то тут, то там; передвигаться им просто, весь отряд их на колесах. Этим летом расположились лагерем, раскинулись со своей радиостанцией на солончаках за Кураевкой, поближе к фермам, к парному молоку. На уборочную страду армейские ребята приезжают охотно, потому как только здесь, говорят, вдоволь и попьем настоящего молочка. А что пылищи наглотаются да натрудят руки у зерна - это их не страшит... Сдав пострадавшего, Инна осталась одна в своем опустевшем медпункте. Прибрала вагончик, повесила на видном месте плакатик - совет молодым матерям, старательно скопированный Варварой Филипповной. На плакатике было указано все: как пеленать, как ухаживать, когда укладывать спать, в какие часы лучше всего кормить младенцев грудным молоком... В минуты отдыха подходят от ворохов женщины, распаленные солнцем, веселые здоровячки, спрашивают Инну, нет ли в ее аптечке чего-нибудь такого, чтобы губы не перепалились. Хлопцы, военные и свои, кураевские, возвращаясь с элеватора, покрикивают шутливо с кузовов: - Эп, медичка! Есть ли там что-нибудь для сердечного успокоения? Л она почему-то все ждала, что одним из рейсов прилетит, примчится, прыгнет из кузова прямо в вороха еще один хлопец - Виктор Веремеепко. Так зовут того, кто прочно поселился в девичьем ее сердце, о ком Инна только самым близким подругам открывалась иногда в училище. Он уже возвратился. Но в Кураовке Виктора покамест никто не видал, кроме разве родителей. Они у него старые учителя, сейчас па пенсии, хотя Панас Емельянович (Веремеенкостарший) все еще не может привыкнуть к вынужденному пенсионному безделью - нашел себе по доброй воле дело: оборудует комнату-музейчик при Кураевском Дворце культуры. Новый Дворец - это еще одна Чередниченкова гордость: в самом центре Кураевки возвышается этот архитектурный красавец, какого и в райцентре нет. Сейчас, понятно, Дворец отдыхает, не до него, все на жатве. Панаса Емельяповича вчера случайно Инна встретила на улице: шел какой-то съежившийся, маленький, жалко смотреть... Старость... Что делает она с человеком! Давно ли водил он их по весне в степь, на уроки ботаники, с юношеским увлечением рассказывал про кураевский, не бог весть какой богатый растительный мир (впервые от него Инна услышала о тех скифских тюльпанах), а теперь... Казалось, бредет лишь тень от человека... Маленький, усохший, ступает на землю старчески неуверенно, дунь на него - и упадет. Видно, доконал его этот семейный удар: единственного сына пришлось увидеть на скамье подсудимых... Неизвестно, как это и началось у Виктора. Пока был в школе, ничего худого за ним не замечалось, разве что поозорничает там несколько больше, чем другие, по с кем из подростков этого не случается! После восьмого решил поступать в мореходку. И поступил, не провалился на экзаменах, по в первую же осень вернулся в Кураевку к родителям, чтобы "порадовать" их новостью: отчислили... - Отчислили или просто турнули? - спросил его тогда Чередниченко, встретив в клубе. - У них это называется отчислили,- кисло улыбнулся Виктор.- Характерами мы с ними не сошлись... - Не в характере твоем дело, а в разболтанности,- заключил тогда голова.- Все идут по прямой дороге, один только ты норовишь по обочине. А почему? Потому что пустой романтики захотелось, подавай славу тебе ковшами, бескозырку для парадов да моряцкую походку для шика... А у них там, слышал, своя пословица: чтоб была морская походка, необходимо море - не водки... Бури да штормы рождают мужчин! А для Виктора несносным стало самое слово "мореходка", не хотел и вспоминать о ней. Потому что не приняла она его, вышвырнула, шальная, под паруса кураевской пыли. Инна считает, что именно тогда появился у Виктора комплекс неполноценности. Надеялась, что сможет излечить его, излечить прежде всего своей любовью. Уже тогда она была неравнодушна к нему. И не только потому, что красивый парень, что многим девчатам нравится, но и потому, что было у него "что-то", какой-то жизненный азарт, отчаянная отвага, какое-то безоглядное самозабвение... Недолго сидел на родительской шее, вскоре укатил на канал, видели его там на скрепере, потом снова потянуло к родным берегам, поступил в кураевскую рыбартель, или, как тут говорят, "рыбтюльку"... И так до того несчастья, которое привело его в места не столь отдаленные... Отбыл теперь срок, искупил вину, возвратился. Только не задержался в Кураовке, зацепился где-то в райцентре - об этом Инна узнала от Панаса Емельяновича, до сих пор растерянного и подавленного случившимся... Выл, говорит, одну ночь, тяжко винился перед матерью: пошла, говорит, мама, жизнь моя наперекос... - Так и сказал? - быстро переспросила Инна. - Так, доченька... Наперекос, говорит. И слезы на глазах... Что бы это значило? Пожалуй, нс совсем потерян человек, ежели еще способен судить себя своим собственным судом. Похоже, заговорило в нем сыновнее, проснулась совесть перед матерью, перед убитым горем отцом, но упрекнул и словом, что "Яву" его родители продали, отдали кому-то за бесценок, чтобы и духу ее не было во дворе. - А почему же он не остался в Кураевке? - внутренне съеживаясь, спросила Инна Панаса Емельяновича. - Не могу, говорит, стыдно. На стороне поверчусь, покуда хоть чуб отрастет... По грустноватой этой шутке Инна сразу узнала своего избранника. Машина за машиной возвращалась с элеватора, по ни одна из них не привезла Виктора на своем борту. Глянешь в сторону моря - и там никого нет, не выходит парень из сверкающих его волн! Сказывают, на дорожные работы устроился, там отращивает новый свой трудовой чуб, выравнивает горячий асфальт железным катком. И не о свидании ли с ним думала прежде всего Инна, когда уверяла Чередниченко, что ей самой непременно надо съездить в райцентр. Не совсем пока еще привычно для девушки новое ее положение. Охраняет свой безлюдный сейчас медпункт. Могла бы отлучиться, но не знает, может ли это сделать без разрешения Чередниченко. Приспела пора завтракать, и Инну позвали к столу вместе с несколькими прибывшими ночью откуда-то с Тернопольщины механизаторами, чьи облезлые чемоданы и авоськи лежат сейчас сваленные кучей возле Инниного вагончика. Каждое лето приезжают из западных областей помощники, чтобы вместе с кураевцами убирать пшеницу на безбрежных полях. Помощники эти всегда были нарасхват, но только не сейчас - не тот урожай нынче. Вот и пребывают тсрнопольские в неведении, не знают, как порешат с ними: оставят тут или отправят домой, хорошо, хоть к столу не забыли позвать... Инна надеялась увидеть за завтраком и свой семейный, "ягничевский экипаж" - есть такой. Не первую жатву существует, не раз появлялись его фотографии и в районной, и областной газетах. Экипаж супругов Ягничей. Отец, механизатор широкого профиля, на полях безвыездно, а в страду подключается к нему помощницей и жена, мать Инны. Лишь в прошлом году мама впервые не встала к штурвалу комбайна, по состоянию здоровья перевели ее воспитательницей в детский сад. Однако и после этого семейный экипаж Ягпичей не распался, на смену матери пришел Петро, старшеклассник, о котором еще и прежде говорили: растет степной штурманок... Любит отец и сыном и дочерью похвалиться перед людьми! Не довелось, однако, сегодня Инне встретить тут своих: комбайнерам, оказывается, пищу сейчас возят прямо к их загонам, потому как в страду каждая минута дорога, нива нс ждет, тут действительно день год кормит. Пополудни приехала на ток Варвара Филипповна, бледная после болезни, по при встрече с Инной словно повеселевшая: - Ну как ты тут, милая? Освоилась? - спросила она с материнской лаской в голосе.- Вот малость оклемалась - дай, думаю, поеду подежурю за нес. Девчонке, чай, в районе надо побывать... И глянула на Инну понимающе: знаю, мол, куда тебя сердечко кличет; женщины - прекрасные психологи, не ровня мужчинам, это уж известно. В тот же день Инна побывала в райцентре. Сперва зашла в райком комсомола, встала на учет, заглянула и к своему непосредственному начальству в райздравотделе, и хорошо сделала, что заглянула: оказывается, здесь намеревались направить ее в другое село, в глубинную стопную Хлебодаровку, где тоже есть медпункт. Посланная туда медсестра почему-то не ужилась с людьми, пишут на нее жалобы в разные инстанции, нет отбоя от этих жалоб. И груба, и лечить не умеет, порошки дает не те. "Если не замените, просто вытурим из села!" Вот она какая, Хлебодаровка: лучше медиков знает, как да от чего ей лечиться... Потому-то в районе и родилась мысль десантировать на этот хлебодаровский вулкан новую выпускницу, надеясь, что она остановит беспокойный поток жалоб. А Кураевку можно пока, мол, оставить за Варварой Филипповной, пускай еще немного потянет, она ведь такая: то будто совсем уж обессилела, то, глядишь, снова ожила, принимается за работу... Одним словом, хотели по-своему распорядиться юной медичкой, но тут уж она проявила характер: назначили меня в Кураевку, значит, так тому и быть! - Только Кураевка, никуда из нее не уйду!.. Райздравотдельцам пришлось уступить, отказаться от своих намерений. Вышла Инна из учреждения пускай и с небольшой, но все-таки победой. Побывала еще в книжном магазине, купила антологию французской поэзии, два тома переводов. В училище Инна слыхала об этом издании, но найти нигде не могла, а тут почему-то оба тома залежались. Теперь уж начитается во время дежурства. Но где бы ни была, всюду ее преследовала одна и та же мысль: Виктор, Виктор... Должен же он объявиться где-то здесь, одна из кураевских подруг видела, как он тут, в райцентре, выравнивал железным катком горячий курящийся асфальт па площади перед доской Почета. Будто бы говорил еще этой девушке: - Осуждаешь, наверное, что наступление на флору веду? Думаешь, не жаль? Плачу внутренне, реву про себя, но вынужден: во имя прогресса приходится давить ваши незабудки вот этой тяжелой и слепой железякой. Передай там землякам моим из Кураевки: не на белом коне прискачу, вернусь я в родное село, а на этом вот черном катке... Сейчас в райцентре уже все было заасфальтировано, ровное покрытие лоснилось перед доской Почета, и вправду свежее, зернистое, подавно укатанное. Терпеливо бродила Инна по переулкам, пока в одном из них не натолкнулась на то, что искала: железный кургузый бегемотище стоял посреди улочки, но сверху, на сиденье, никого не было. Улочка уютная, во дворах зелено; в тени, перед самым домиком прокуратуры, расположились под акацией дорожники: полыхают, как костры, в своих оранжевых безрукавках, трапезничают, запивая еду пивом. Инна тотчас же увидела среди них Виктора, взгляды их -как бы только и ждали этого мгновения - встретились. Бедняга, он, похоже, никак не мог поверить собственным очам. Вытянул свою журавлиную шею и замер, совершенно оторопевший... Потом одним стремительным, мягким, кошачьим рывком вскочил на ноги, зачем-то сбросил с себя оранжевую робу и, швырнув ее в сторону, бегом направился навстречу девушке. - Ты? - Я. Ей хотелось заплакать: on был весь какой-то... он и не он! Что-то холодновато-жесткое, чужое появилось в его лицо. Никогда но видела его таким. Худющий, стриженый, какой-то даже растерянный. Еще больше вытянулся вверх - вертикальная верста. Оболваненная стриженая голова, лишенная роскошного чуба, делала его похожим... на кого угодно, только не на него, прежнего. Обкорнали голову вроде на смех грубыми ножницами, оставили по щетине какие-то гребни-покосы... Без шевелюры гол'ова казалась странной, непомерно длинной, уши торчат как-то неестественно. Стоял перед Инной онемевший. Наконец спохватился, крикнул товарищам: "Я отлучусь!" - и, не скрывая своей радости, схватил Инну за локоть, сдавил его до боли: - Пошли! И тотчас же все возвратилось: море, пески, ослепительные волны в человеческий рост катились встречь им по черному асфальту. Но знали, где бы отыскать уголок, чтобы можно было уединиться, остаться вдвоем. Нашлась-таки для них скамейка в скверике возле пристани под старой, разомлевшей от зноя вербой. Сели и не знали, что сказать друг другу, с чего начать. Глаза его были увлажнены, улыбка исчезла. Прикусив пересохшую губу, он смотрел па Инну не мигая, почти сурово, стараясь заглянуть в самую ее душу, мучительно силясь узнать, как тут она, без него... убивалась ли по нем и что в этой душе происходит сейчас... - Как ты нашла меня? - По компасу. - Вот как! Успела вооружиться компасом? - У каждой девушки компас вот здесь,- и она приложила руку к груди. - А я уж думал: не видно Инны. Наверное, боится за свою репутацию. - Плохо же ты меня знаешь. - Вероятно. Понурился, присмирел, медленно водил по песку носком своего разбитого башмака, водил как бы от нечего делать, но все-таки какая-то шифрованная вязь возникла на песке. - Что ты рисуешь? - Хочу записать этот день. - Зачем? - Чтобы никогда не забыть. И только потом поинтересовался ее делами, Кураевкой. - Не переименовали там еще ее? - улыбнулся вдруг. - А для чего? - Да, кажется, уже вынашивают некоторые такую идею. Кура, курай, [Кура- пыль (обл.). Курай- трава солянка {обл.).] Кураевка... Кое-кому, говорят, это режет слух. Да и в самом доле, может, не по-современному? Может, и впрямь пришлепнуть бы ей какое-нибудь более веселенькое имечко, а? - Какое же? Предложи. - Счастливое, например. Или Урожайное. Или Светозарное... Теперь часто такие дают. - Если уж надо менять, я б нарекла Хлебодаровка. Правда, одна уже есть... - А ту, другую, слыхал я, как раз собираются ликвидировать... - Не может быть! - Очень даже может! С кем-то сольют, укрупнят, жителей переселят, дома снесут потихоньку, если где-то там решат: "неперспективна" эта Хлебодаровка... Так что нс очень-то удивляйся, если в один из прекрасных дней от Хлебодаровки останется голый звук. Они снова помолчали, провожая глазами речной трамвайчик, который отчаливал от пристани, оставляя за собой на воде круто вывернутый радужный след. - Вчера Панаса Емельяновича видела,- сказала Инна, чтобы напомнить Виктору об отце.- Так постарел... - Зрение теряет аксакал. Все, говорит, перед глазами плывет... - Поскорее уж возвращался бы ты к ним. - Сначала вот патлы отращу,- провел он рукою по стернистой своей голове. - Если уж стричь, могли бы поаккуратней... - Это специально по моему заказу. Чтоб грубо, зримо... Чтоб сразу было видно: пострадал человек... - Великомученик? - Вот именно. Ну, скоро новый, вольный чуб отрастет... Обожду здесь пока, а то пе узнают кураевцы. Правда ж, могут не узнать? - Кому нужно, тот узнает. - Ты уверена? - Уверена. Пробовала расспросить его о пережитом там, но Виктор то отмалчивался, то ловко ускользал от этой темы, всячески силясь избежать ее. А ежели касался, морщился, подшучивал над собой с горькой ухмылкой. Мало, дескать, интересного. Отбывал, да и все. Аллигаторная жизнь. Зек, одним словом. - Иногда кажется, что судьям и делать нечего, а оно, видишь, как... - Пока еще есть кого стричь,- и он горько улыбнулся.- Один наш говорил: разве это дело, что столько ходит по планете нестриженых... Эти тюремные остроты коробили ее. Хотелось ей услышать от него другое: как он там душою переживал свою драму, глубоко ли раскаивался, мучила ли его совесть в той, аллигаторной жизни, жаждал ли он скорее очиститься, чтобы обновленным вернуться домой... Возможно, чтото такое с ним там и происходило, да происходит и сейчас, иначе откуда же явилась бы на его лице эта грустная задумчивость, этот как бы обращенный в себя настороженный взгляд? У рта легли складки горечи, руки отвердели в мозолях. - Трудно было? - Там легко не бывает, Инна. Заведеньице, как известно, "сурьезное". Орденов там не дают, но все же твой Виктор не раз чувствовал на себе благосклонную ласку администрации колонии.- Его самоирония снова была приперчена дозой горечи.- В изоляторе не сидел, работал без симуляции. Словом, делал все, чтобы скорее оказаться среди нестриженого человечества. - И оказался, поздравляю... А где был - туда, думаю, дорогу забудешь... - Не приведи бог еще раз там очутиться. Хотя, кажется, и в зоне твой Виктор оставил о себе не самую плохую память. Одних только ценных рацпредложений сколько подал,- говорил снова полушутя, с ухмылкой. - Какие же это? - Разные. Тебе неинтересно. - Все, что связано с тобой, для меня интересно. Расскажи... Хорошо, слушай. По совету Веремеенко Виктора был установлен в деревообделочном цехе вентилятор. Была принята во внимание жалоба о невыдаче соседу койкосетки... Было вынесено из цеха излишнее оборудование... - Все это говорилось с какой-то жесткой, неприятной улыбкой, с каким-то нервным надрывом в голосе. И это было у Виктора тоже новое.- Ну а если уж бередить раны... - Хватит, не рассказывай,- с болью прервала Инна и взяла его руку, большую, как бы расплющенную, в затвердевших буграх мозолей, взяла и крепко зажала в своих маленьких ладонях. Долго молчали. Было что-то трогательное, нолудетскос в этом молчании, в немом сплетении рук. Так им было лучше всего. И наплевать ей было на то, что рядом с ее лакированными босоножками особенно нелепо выглядят его разбитые в прах ботинки, а возле грубых брезентовых штанин вызывающе выделяются ее стройные девичьи ножки, загорелые до пшеничной золотистости, туго налитые жизненной силой. - Песни, слышал, сочиняешь? - спустя некоторое время спросил Виктор, упершись взглядом в песок и, как Инне показалось, пряча насмешливую ухмылку. - А что - ты против? - Почему? Занятие не из худших... "Берег любви" на днях тут местная радиосеть передавала... - Ну и как? - Ничего. Душещипательно.- И, обернувшись к пей, Виктор неожиданно подмигнул как-то незнакомо, ей показалось, даже вульгарно. Инна сейчас же отпустила его руку. Такого раньше не было. - Почему ты мне подмигиваешь? - спросила она, помрачнев. - Извини. Это приобретение - нервный тик называется... - Чтобы этого больше не было. - Слушаюсь, товарищ начальник. И снова рука в руке, и теплынь близости льется прямо в сердце, и радостно им смотреть даже на воробьев, которые так смешно и непугливо купаются в пыли почти у самых их ног. И все-таки Инне очень хотелось узнать, как ее Виктор представляет свое ближайшее будущее, что решит в этом новом своем положении, не допустит же он, чтобы жизнь его снова шла "наперекос"... - Когда же домой, стриженый мой хлопче? Или зацепился здесь надолго? - Чтоб надолго - вряд ли. Пока нет гармонии с начальством. Да и ребята в Сельхозтехнику зовут. - Ну а в Кураевку? Кажется, угодила в незажившую рану. Он потемнел. - Я дорожник, Инка. Тяжел мой каток, покуда до вас докатится, покуда додавлю траву-мураву до родной Кураевки, пожалуй, немало воды утечет... Вот теперь в голосе его чуялась глубокая грусть. - Возвращайся,- вырвалось у девушки невольно, приглушенно, горячо. Он взял ее за плечи и, круто повернув лицом к себе, неотрывно смотрел в глаза, полные глубоких, темных слез. - Вернусь,- сказал твердо. А мог бы еще добавить: "Вернусь ради тебя. Чтобы без конца мучить. Высмеивать, терзать, завидовать. Донимать цинично. Бросать и снова находить, ревновать без причин... Вернусь, чтоб любить!" x x x Под вечер Инпу подхватила возле элеватора попутная машина. И Инна оказалась среди хлопцев-зерновозов в армейских панамах. Притормозили, руку подали, а когда села, надоедать не стали. Вежливые ребята. Наверное, сразу заметили, в каком состоянии была девушка: щеки ее раскраснелись от волнения, глаза горят, мыслями она все еще там, где только что была. Инна и впрямь была взволнована встречей, переполнена ею. Проводила Виктора до катка, этого "черного бегемота", что стоял в ожидании хозяина на свежем асфальте. "Ты ведь знаешь, я приставучая",- весело сказала Виктору, беря его под руку, и заметила, что ее "приставучесть" была ему приятна, в нем появилось что-то похожее на уверенность, и, взбодренный, по-журавлиному горделиво он шагал рядом с Инной под пристальными взглядами бригады. Посматривал с веселым превосходством на своих сотоварищей по дорожным работам - глядите, дескать, какая славная девушка в мини-юбке постукивает каблучками рядом, держит вашего Виктора под руку!.. Легко, будто какойнибудь горец-джигит, вскочил в железное седло, сдвинул с места стотонную неуклюжую махину, перед которой остальные члены бригады уже рассыпали лопатами горячий зернистый асфальт. Оттуда, с седла, оглянулся, сверкнул на прощание Инне уже не сухой, не вымученной, а живой, озорной, как в школьные годы, улыбкой: - Привет Кураевграду! Одна встреча, и словно бы заново народился, воспрянул духом парень! Широкий шлях лег через степь до Курасвки. Машины летят туда и сюда, подымают клубы пыли, не успевает она оседать. Работает степь, в трудовом напряжении вся; там еще комбайны снуют, а тут уже и свежая пашня черными отсвечивающими валами вперемежку со стерней потянулась по убранному полю. Не ведают отдыха и дождевалкифрегаты, гонят фонтаны, которые, встретившись с солнцем, семицветными радугами встают над огородными плантациями, над зеленой кукурузой. Но в центре всех забот - тока: там блестят золотые курганы зерна, машины подходят, уходят, люди захвачены своим делом. Хлеборобский труд привычно властвует здесь, все идет вроде бы в неторопливом размеренном ритме, а на самом деле спешат степняки, торопятся, чтобы успеть до дождей, чтобы ни зернинки не потерять, потому что каждый помнит: нива родит только один раз в году! Пыль далеко расползается от дорог, висит она и над токами и над комбайнами - весь воздушный океан подернут маревом уборочной страды. От горизонта до горизонта небо как бы притушено, пригашено, неяркое, плывет оно в полумгле, и до окончания авральной страдной поры не видеть его ясным. Такая уж пора: пылища как взыграется после праздника первого снопа, как подымет от края и до края душные свои паруса над степью, так будет держать их днем и ночью; ветров сейчас нету, но неискушенному человеку может со стороны показаться, что над югом снова беснуются пыльные бури. В этой пылище тебе жить. Инка! Вот это и есть она, твоя золотая Бенгалия, закутанная в знойные шубы кураевской пыли. Говорят, своя земля и в горсти мила. Нигде человеку не страшно, если он не один на этой грешной земле, если у него есть друзья и окружен он людским уважением, да к тому же еще - любим. И каторжный труд будет для такого отрадой. И, право же, вовсе не лишне человеку для полноты счастья иметь еще тот "семейный экипаж", когда на всю жизнь, до гробовой доски, люди соединяются и в труде и в любви. Твоя земля... Любит Инна эту степь, и не только тогда, когда зацветет, запылает по весне с-кифскими тюльпанами, замельтешит быстрокрылыми ласточками да затрепещет райскоголосым жаворонком в поднебесье; любит и такой вот в разгар жатвы, в облаках трудовой ныли. Надежная, верная, на веки вечные возлюбленная тобою степь, она-то уж никогда не пойдет "наперсное". ...Молчуны все-таки эти, в панамах. Только и удалось узнать, что туркмены. В строгой дисциплине, видно, держат их командиры, воспитывают как следует - не лезть, не приставать к незнакомой девушке со своими ухаживаниями. Может быть, уж слишком сдержанны, замкнуты в себе. Однако девушку нисколько не обижает, не тяготит их восточная замкнутость; напротив, ей даже нравится в пих эта, судя по всему врожденная, скромность и душевная деликатность. Вера Константиновна говорила, что в Индии тоже много людей таких вот, доброжелательных, предупредительно-деликатных... Один из солдат-туркмен совсем похож на вчерашнего ее пациента: до африканской черноты загорелый, темнобровый, весь как бы выточенный из дерева редкой породы. Но все же зто не тот, которому она оказывала первую помощь... Задумчив, что-то мечтательное застыло во взгляде: может, любимую черноглазую девушку дома оставил? Оживились ребята, когда в виду уже кураевских полей в облаках поднятой пыли сверкнули белым своим крылом вечные спутники моря - кигитки. Солдаты даже подскочили в кузове: - Чайки! Чайки! Не отрывая глаз, смотрели и смотрели на эти мечущиеся в пыльном воздухе белые лоскутки: не девичьи ли письма, ненаписанные и неотправленные, виделись им над степью сейчас? Дома Инну ожидало нечто необычное: во дворе под грушей - целая ассамблея! Андрон Гурьевич в отпуск прибыл! Как всегда без предупреждения, без телеграммы. Усажен за стол на почетном месте, в морской тельняшке, крутоплечий, лысый. Веселый семейный переполох, возбуждение, девчата красуются в новых заморских косынках, бежит навстречу Инне детвора, выставляет на похвальбу какие-то странные ракушки... Мама несет поднос с яствами, а на столе и без того гора всякой еды. Мама явно счастлива, улыбается дочери: такой, донюшка, у нас день, собрался за столом весь Ягничев род! На маме тоже новый платок в яблоках, она повязала его вокруг головы по-девичьи и сразу похорошела. Андроп Гурьевич, который за миг до этого был задумчивым, чем-то даже огорченным, увидев племянницу-медичку, тотчас жо посветлел лицом, поднялся навстречу: - Как расцвела за два года... Да она ведь у пас, Ганна, просто красавица. Такую только где-нибудь на улицах Калькутты можно встретить... Глаза девушки смущенно смотрели на него, влажно светились глубокой, темно-карей росой. Когда поцеловались, когда дядя прижался к племяннице своей колючей щекой, задержавшись на миг в наплыве душевности, сердце Инны вдруг сжалось, а он, уже отстранившись, шепнул ей на ухо: - Там я и тебе гостинец привез... Потом получишь. И снова сел. К еде, однако ж, не прикасался. Инна, даже склонившись, чувствовала на себе его изгореванный, сумеречный взгляд. Неотрывно смотрел старик на чудо-племянницу, будто заглядывал в собственную и еще чью-то молодость, где повстречались ему когда-то такие же вот карие, как бы опрыснутые росою глаза... Отец Инны тоже за столом, ради такого случая вырвался с поля, оставил, наверное, вместо себя на комбайне своего "штурманца", который уже водит машину не хуже батьки. Хлопец только и ждет, чтобы самому остаться у штурвала, показать, на что он способен... Мать просто цветет среди гостей, не присядет, каждого потчует - такое событие! Тесно за столом, жарко - собралась ведь без малого вся родня: рядом с обветренным лицом хозяина светятся отливающие бронзой лица братьев - двоюродных и троюродных, все они большей частью тоже механизаторы; весело тараторят родственницы разных степеней; даже чуть знакомые девчата и молодицы прибежали с ферм, пускай далекого колена, но Ягничи же! Отец, как всегда после рюмки, сверх меры ласковый к Инне, усадил ее рядом с собой, даже обнял за плечо, только ненадолго, потом снова обратился к соседу - механизатору с фермы: - Понимаешь, на все сто я теперь спокоен, ну вот до сих пор спокоен за своего штурманца! Талант открылся в нем, еи-же-ей, талант! Когда настраивали, ни на шаг от меня, как тень ходил за мной мальчонка. Вместе и перебрали все - винтик за винтиком, узел за узлом... При слове "узел" Ягнич-моряк (Инна заметила) вдруг вздрогнул, будто очнувшись от дремы, ожил на миг, потом опять погрузился в думы. - А ежели не поленишься, отрегулируешь узлы загодя, сам знаешь, дела на поле пойдут как по маслу,- продолжал отец.- Прикати как-нибудь, Тимофей, с фермы к нам, посмотри: по ровному срезу хлебов с первого взгляда узнаешь наш почерк. Где на "отлично" - каждый тебе скажет: тут прошел экипаж Ягничсй! Экипаж отца и сына!.. - Это главное,- поддакивал механизатор с фермы,- как ты к хлебу, так и люди к тебе. - Только небесная канцелярия в этом году очень обидела нас, черти б ее побрали! - в сердцах сказал Ягничкомбайнер, начав вечный хлеборобский разговор о суховеях, недородах, о недополученных центнерах... - Да будет уж вам про свои центнеры,- прикрикнула па них хозяйка, проходя мимо с какими-то новыми яствами.- На целине вон, говорят, хорошо уродило, без хлеба не будем. - Да и Кураевка даст, нечего прибедняться! - поддержала ее тетка Неля. Остроносенькая, боевитая, она уселась на самом видном месте, рядом с почетным гостем.- Пускай лядащее, щуплое то зерно, но из него тоже свадебный каравай кому-нибудь испечем! - и многозначительно глянула на Инну. - Вы бы гостю дали хоть словечко молвить,- вспомнила хозяйка,- Пускай расскажет что-нибудь про заморские страны. Редко его видим: побудет малость, да и снова под свои паруса, на соленые ветры. Чай всю душу они ему просолили... Твое слово, Андрон! Гостя просьба эта застигла врасплох, он не был, видно, расположен к речам. И рюмка стоит перед ним, кажется, нетронутой, налитая доверху. "Не заболел ли?" - с тревогой подумалось Инне. Что-то тяготило старика, мучила какая-то горькая дума. И был он в этой думе, похоже, далек от всего, что творилось за столом. Курит да курит, морщит свой крутой лоб, и без того глубоко вспаханный плугом лет.... Инна, глядя на него, невольно прониклась еще большим сочувствием. Какие там страны, какие там миры, если человек этот сейчас весь мир носит в самом себе, мир неразгаданный, чем-то потревоженный, не понятный для других. И это тот самый дядя Андрон, который когда-то - Инна была совсем маленькой - приезжал в Кураевку бодрый, весело взбудораженный, развлекал Инну разными шутками, тот, у кого она не раз сидела на плече, бегала за ним повсюду хвостиком, вызывала на шутки, поддразнивала его смешной песенкой, позаимствованной у старших: Oil ти, ткач-нчткоплут, А я корол1вна!.. Тогда у псе получалось "кололивна"... Не щадят человека годы, быстротечен век людской! Есть в нем кипение весен, есть венец лета, но наплывают потом и осенние туманы с их холодной, знобящей неотвратимостью. Какой-нибудь десяток лет разделяет Ягничастаршего с его сестрой (она была самая младшая в семье, из всех сестер единственная осталась), но мама и сейчас выглядит что надо, сегодня вон просто расцвела, а он... Руки Ягнича Апдрона лежат на столе безвольно. За долгие рейсы, в тяжких трудах появились на них узлы-бугры, наверное, такие были у его далеких предков, галерных, которые надолго были прикованы железными цепями к веслам. - Песню бы спели, что ли! - снова подала свой голос озорная Нелька.Неужели вот так и будем без песен сидеть? - С чего бы это вам петь захотелось? - засмеялась одна из девчат-доярок.- Шубу Андрон Гурьевич так и не привез... - На шута мне шуба! Сама хоть и без шубы, зато хата моя в "шубе"! Правда же, Гурьевич? - И Нелька обхватила вдруг моряка за шею.- Мода на шубы отошла. Он мне лучше дубленку привезет, не так ли, дяденька? А не вы, так сын мой привезет, он ведь у меня этим летом в училище собирается поступать. Агитирую, чтобы шел в торговое, а он одно твердит: нет, в мореходку! Напичкали вы, Гурьевич, его головушку своими чучелами. - В ту мореходку ворота узкие,- мрачновато молвила тетка Василина, загоревшая дочерна, вдова одного из двоюродных Ягничой.- А кто и попадет, то почему-то быстро оттуда вылетает... Это был прямой намек на Виктора Версмеенко, и намек весьма бестактный; Инна почувствовала, как залилась краской. - Мой, коли поступит, то уж не вылетит,- горделиво сказала Неля.- В школьной производственной бригаде впереди всех идет, в прошлом году, вы знаете, на районных соревнованиях по пахоте стал чемпионом... Так это ведь в степи, а по морю он еще ровнее борозду проложит!.. Верно, Гурьевич? - И снова игриво, еще крепче обняла старого моряка.- У вас ведь там, дорогой дяденька, своя рука, поспособствуйте!.. Орпонсц молчал. Надо бы остеречь, сказать этой бойкой бабенке, чтоб ее парнишка не рассчитывал па легкий морской хлеб. В мореходке, как и на "Орионе", его встретит но медоречивая мама, а суровая рында, колокол, подвешенный посреди двора мореходки, чтобы регулярно отбивать скляпки, чтобы не оставлять хлопцам времени па битье баклуш! Будет она гонять хлопца, как зайца, будет постоянно звенеть в его ушах своей беспощадной литой медью, будет стеречь каждую курсантскую минуту. Не успеешь зарядку сделать - уже скорей, хлопче, на занятия, в классы, где ждут тебя дебри таблиц, экраны, лоции, всякие мудреные приборы... По секундам расписана вся жизнь; с раннего утра и до поздней ночи все на ногах да на ногах, от подъема и до отбоя, до тех пор, покуда отпустят вас "в экипаж", говоря попросту - в обыкновенное общежитие, где столь же обыкновенные комнаты называются почему-то кубриками... - Л может, и вправду не рыпаться? - продолжала допытываться Ноля.Может, пускай попробует в рыболовецкое? Сказывают, правда, что там сейчас полно иностранцев, их, вишь, принимают вне очереди... А они девчат наших заманивают в свою Африку. Слыхали люди, в городе черненькие родятся! Была, говорят, такая пара супружеская, он блондин и она светловолосая, а родилось черненькое... - Выдумки это базарные, бабьи сплетни! - не удержалась Инна.- Ну а если даже и африканец, то что с того?.. У Пушкина в роду тоже были африканцы, ну и что? - Может, и вправду сплетни, базарное радио разнесло,- быстро согласилась Неля и снова обратилась к старому моряку: - Ну так как же, Гурьевич, похлопочете за моего, аль как? Замолвите словечко? Аль уж пускай и не рыпается, не тратит попусту нервов?.. - Пришли его ко мне, я сам с ним поговорю,- буркнул орионец. Возле двора взвизгнула тормозами машина, приехал Чередниченко. Механизаторы как по неслышной команде тотчас же поднялись. Хозяин дома, Ягнич Федор, стоял впереди, лицом к уличной калитке, готовый, кажется, принять на себя ответственность за всех. Был он сейчас густо орошен потом, не меньше, чем на комбайне, и воротник рубахи стал ему вдруг тесен, хотя и был расстегнут. - Вот где они рекорды ставят,- загремел с напускной строгостью председатель.- Что это вы, хлопцы, надумали? Жатва в разгаре, а вы тут банкеты затеяли? - Да мы, да мы... - заторопился, "мыкая", хозяин, виновато улыбаясь.Видите, нет, кто тут у нас... - Да вижу, вижу.- Чередниченко вперил суровый взгляд в орионца.- Это ты, диверсант старый, надумал жатву нам сорвать? Не мог выбрать другого времени для своего отпуска?.. Ну, да куда тебя теперь денешь.- И. вмиг повеселев, шагнув вперед, надвинулся на гостя: - С прибытием! - Они крепко обнялись, расцеловались. Механизаторам не нужно было указывать, как вести себя дальше: без прощаний, без лишних слов, один за другим бочком-бочком да со двора, через минуту слышалось лишь тарахтение мотоциклов, увозивших владельцев в разные стороны. Вскоре поубавилось и женщин, из посторонних остались только Неля да соседская молодуха - обе, перекочевав на веранду, о чем-то там шушукались с хозяйкой, а потом и они потихоньку убрались со двора. Вечерело, груша окуталась тенью, и мать включила наружную лампочку, чтобы падал свет с веранды, чтобы собеседники могли лучше видеть друг друга - не каждый же день встречаются старые приятели, друзья молодости. Скоро за столом остались только двое - Ягнич и Чередниченко. Догадливая Инна примостилась со своим стулом за грушей, но не настолько далеко, чтобы не слышать этих двух верных побратимов (так она их мысленно называла). - Ну, так как оно там у тебя? Еще скачешь, старая коняга? - обратился Чередниченко к другу, и в голосе его отчетливо прозвучала теплая нота. - Кажись, отскакался, отпрыгался.- Орионец закурил сигарету и поник головой. - Не то ветры повеяли или от чего другого загрустил, моряк? Неужели в чине понизили? Набуянил? Или, может, в Марселе с моряками из-за девчат-француженок подрался? - И, не дождавшись отклика на шутку, серьезно спросил: - Надолго к нам? - Надолго,- глухо промолвил Ягнич.- До последнего, может, вздоха... - Да ты что? - даже отпрянул от него Чередниченко.- Что ты городишь? Я думал - в отпуск... Неужели списали? - Похоже на то. Принимай, говорят, дед, свою грамоту - и будь здоров... - Он понуро уставился в край стола.- Кура, брат, кура... И это последнее вырвалось у него с такою душевной тоской и болью, с таким отчаянием, что Инна ужаснулась. Никто посторонний не взял бы в толк, что такое "кура". Будто шифрограмму, понятную лишь посвященным, подбросил Ягнич товарищу эту старипную чабанскую присказку. Был когда-то у них дед-чабан по фамилии Лебедь, кураевский ведун, ему вроде бы принадлежало авторство. Приходя из степи в осеннюю непогоду, с герлыгой ', в мокром дубленом армяке, он имел обыкновение отвечать, если кто интересовался его жизнью и самочувствием: "Кура, брат, кура..." Истолковывать, что такое эта "кура", можно было по-всякому, на разные лады: один посчитает, что злющими пронзительными ветрами повеяло в степях, другой - что ноги крутит, спать нету моченьки, что чабанский век этого Лебедя, видно, неумолимо приближается к крайней, самой продельной черте... Инне и прежде доводилось слыхивать об этой загадочной "куре", молвилась она когда с шуткой, а когда с легкой грустью, но чтобы вот так, как сейчас... это впервые. И пояснения к их "куре" тут были бы лишними: эта полутаинстпенная старинная чабанская формула будто вобрала в себя все такое, чего пи в какое другое слово не поместишь, и удивительным образом объединяло их сейчас обоих, объединяло, как горький какой-то пароль, только им доступный тайнослов. Чередниченко в самом деле сразу и с надлежащей глубиной постиг этот грустноватый шифр Ягнича, понял его жгучее, щемящее значение, - Рано нам про "куру" думать,- сказал после молчания.- Пам, Андрон, держаться да держаться. Дороге еще не конец. - Изъездилось колесо. - Скрипучее колесо дольше ходит... И они снова умолкли. Инна сидела но шелохнувшись, будто боялась спугнуть обуревавшие стариков думы. Мать, видно, нутром почуяла, что тут, под грушей, что-то неладно. Подошла, подсела к этим двоим. Ведь брат ничего не сказал ей о себе - не успел или нарочно утаил, чтобы сразу, с порога, не омрачить встречи. И сестра, и все веселились, считали - и на этот раз отпуск, а он, выходит... списанный, забортный. - Не кручинься,- с напускной бодростью сказал Чередниченко товарищу.Это как раз такой момент, когда нельзя голову терять! Кураевка примет тебя, по бросит на произвол судьбы... Что-нибудь подыщем. - Чем же я могу вам пригодиться? - затоптав сигарету, вздохнул Ягнич. - Узлы вязать? Это вам вроде пи к чему... - И парусов нет,- вздохнул и Чередниченко,- растаял кураевский флот. Это когда-то было: жагель поставит или старухину юбку на "дубке" натянет и айда с кавунами v губернию на базар... Помнишь, как деда Швачку буря загнала с кавунами и со старухой аж в Туретчину? Пешком через два месяца возвратился - пи байды, ни кавунов, только бабу за руку привел... А теперь и кавуиы контейнерами подбирают прямо с бахчи... - И снова к Ягничу: - Па комбайн тебя тоже нс посадишь. Мог бы еще косой махать по обочинам, но это у пас только раз в году практикуется - на праздник первого снопа. К "фрегату" бы, который делает нам дождь, так его поворачивать не нужно, он сам себя поворачивает... - Выходит, только и гожусь на чучело гороховое. Обескураженный сидел и Чередниченко. Получается, что Ягничева проблема - и для него проблема тоже... - Говорил я тебо когда-то, Андрон: не связывайся ты с тем "Орионом"... - "Ориона", Савва, не трогай,-строго оборвал Ягпич, и но тону, которым это было сказано, Чередниченко понял, что касаться этой темы не следует - можно обжечься. - А ежели сторожем на полевой стан? - улыбаясь, предложил он.- Ты только не гневайся. Мы тут люди свои, а сторож - это тоже, брат, фигура, не какое-то там чучело. - Братца моего, видать, все-таки больше к морю тяпет,- только теперь, не удержавшись, встряла в разговор и хозяйка дома. - А что? Это мысль! У нас же и море свое! - сразу оживился Чередниченко.- И кураевская наша "рыбтюлька", может, еще не все сети пропила. Правда, у нас в прудах и каналах рыбы сегодня, пожалуй, больше, чем в Черном... Там только медузы, будто шляпы, плавают. - А он, похоже, и по медузам будет скучать,- с тонким женским участьем заметила Иннина мать. - Скучать не дадим. Да и он не из скучливых. Верно, Андрон? Знаю твою натуру. А вообще, хороший морской узел завязали они тебе на память. И когда? На закате жизни! Хотя могли бы и повременить, не торопиться с этим: казачина ты еще любо посмотреть... - Медики списали. - Стало быть, дело дрянь,- нахмурился Чередниченко,- с медиками не очень повоюешь. Выходит, и в самом доле вроде бы кура... - Помолчав, продолжил: - Ну, так как же? Берданку через плечо и на пост? Воров пока не слышно, но все ж таки сторож нам нужен, для порядку хотя бы. Работа в самый раз: днем подремывай себе в тони, отсыпайся после всех своих орионских вахт, а ночью в космос посматривай, звезды считай!.. Оба подняли головы вверх, поглядели сквозь ветки на звезды. - Подумаю,- сказал Ягнич погодя,- Может, и придется... Может, в самом деле буду считать эти кураевские зве:!ды, пока все не пересчитаю. x x x Так встал здесь па якорь старый морячина. Когда речь зашла, где ему располагаться на ночлег, Инна предложила свою чистенькую девичью светлицу, но гость решительно отказался. И вообще от хаты отказался, хоть она пустовала - комбайнеры в степи, к тому ж, кроме кроватей, была еще тахта на пружинах. Не нужно ему и тахты - много-де курит, по ночам часто встает. Попросил для себя раскладушку, сам пристроил ее под грушей, так-то, говорит, будет лучше. "Ну, летом куда ни шло, а когда наступит осень?" - хотела было спросить сестра, но вовремя удержалась из опасения причинить брату еще одну боль. Сестру Ягнич сильно огорчил своей невеселой новостью. Она привыкла уже к тому, что брат у нее только гость: навестит, пробудет денек-другой, отдохнет - и до свидания. Думалось, что так будет всегда, а вишь, как обернулось... Конечно, она рада ему, родная ведь кровь, да и семья у нее дружная, пригреют человека, не обидят, но как он сам-то будет чувствовать себя здесь? Вместо хаты старой теперь новая, без него возводилась. Подворье, правда, отцовское и груша тоже, по крайней мере, полгруши принадлежит брату по праву. Да только утешит ли его это? С его-то самолюбивым характером?! Подумает еще, что всем он тут в обузу, прибавит хлопот, одним своим присутствием нарушит привычную и размеренную жизнь дома. Устроившись под грушей, гость сразу же лег и, утомленный с дороги, казалось, быстро уснул на своей раскладушке. Однако, когда Инна, убирая со стола, в последний раз пробегала мимо груши, орионоц окликнул ее: - Инка! - Что вам... - Она замялась, не зная, как его назвать поделикатнее. Дядя Андрон было бы слишком по-детски, по-прежнему дядька Андрон - звучало бы грубовато, потому что кое-кто из девчат в медучилище, когда о комнибудь из хлопцев хотел высказаться пренебрежительно, употреблял именно это словцо: "увалень, недотепа, есть в нем что-то дядьковское"... И хотя Инна сама ни о ком так не говорила, слово "дядька" для нее никогда не звучало бранно, но сейчас ей все-таки хотелось отыскать что-нибудь более почтительное. И потому обратилась к нему но имени и отчеству, как обращалась в школе к учителям: - Что вы хотели, Андрон Гурьевич? - Об одной вещи хочу тебя спросить. - Спрашивайте,- Она чуточку испугалась: о чем бы это? Гость молчал, будто и сам в последний миг заколебался, спрашивать или нет. Потом всо же решился: - Что это такое... питекантроп? Она чуть было не рассмеялась. Так это было неожиданно, и такое смешное слово! Питекантроп! - Если не ошибаюсь, такое название имеет ископаемый человек или даже получеловек... А, собственно, зачем вам это? - Да просто так. - Л все-таки? Ничего ведь не бывает просто так. Есть же какая-то причина? - Нет-нет, просто. Как раз без причины, взяло да и втемяшилось.- И жестом руки он сразу же отпустил ее, иди, мол, себе... Она отошла на несколько шагов, а потом вдруг возвратилась: - Вы не грустите. - С чего ты взяла? - Да так. Расслабьтесь, выспитесь хорошенько, это восстановит силы. - Для чего? - Как - для чего? Для жизни! - А разве жизни такое старье нужно? - Вот этого я от вас не ожидала.- Она откровенно рассердилась.- Как вы можете говорить так? В любом возрасте человек, ежели он настоящий, драгоценность... Мне ли вам объяснять это? Вы всегда были для нас, молодых, символом чего-то настоящего, даже героического. И остаетесь им, человеком, который несет в себе "Орион"!.. А вы - нужен ли... Чтобы не слышала больше такого. Спите! Повернулась и ушла. Слово, как известно, бывает и губительным и целительным, бывает сказанным некстати, это же пришло к Ягничу в самую нужную минуту! "Человек, который несет в себе "Орион"!.." С необычайной обостренной ясностью почувствовал, что он действительно что-то значит, что здесь он не лишний, что хотя бы для этой вот родни не утратил он какой-то своей цены, может, действительно чем-то ей нужен? А это ужо немало. Достаточно, оказывается, быть нужным хотя бы одной людской душе, чтобы твое присутствие на земле уже было оправданно... Сделал для себя такое маленькое открытие и тихо порадовался ему. Даже улыбнулся: ай да племяннушка!.. Девчонка, а вот как проучила тебя, лысого. Вот тебе и Инка! Утром подарил ей платок, такой, как и матери, японский, яркий, только еще повеселее - красные цветы, разбросанные по золотисто-оранжевому полю. Угодил старик в самую аж точку! Обрадовалась племянница, подпрыгнула молодой козочкой, показался ей дядин подарок даже символичным - вспомнилась сразу вчерашняя оранжевая безрукавка на Викторе. - Это будет память о вас, спасибо. Накинула перед зеркалом платок на голову, потом опустила на шею, повела плечом туда и сюда, прокрутилась... Ягнич любовался ею: будто юная цыганка из какойнибудь Калькутты. Кураевская смуглая красота - откуда она тут только и берется? Из корней произрастает каких? Глаза ясные, а когда засмеется, что бывает нечасто, то и смех у нее какой-то ясный, ничем не замутненный. Загар не благоприобретенный этим летом, а врожденный, абрикосовый, с нежным густым румянцем, ровно лежит он на щеках, на шее; движения плавные, не суетливые, и во всем девичье, самой ею еще, быть может, не осознанное достоинство, никого не унижающая горделивость. Принцесса, да и только! А в особенности этот взгляд, орионец еще вчера его заметил: глубокий, проницательный, тайком сочувствующий тебе. - Спасибо, дядя Андрон,- еще раз поблагодарила Инка и передала так ей понравившийся платок матери: - Вам на сохранение, мама... Зимою буду повязываться... А сейчас обойдется без платка, на работу торопится, побежала к калитке со свободно распущенными, вьющимися, смолистого отлива волосами; волнистые, они рябью морской играли на ярком солнце, рассыпаясь у девушки на плечах. - Вот она, наша докторша-исцелительница,- с улыбкой сказала Ягничу сестра, когда они остались вдвоем заканчивать завтрак на веранде.- Эта всех вылечит, потому что душой добра. Вот убежала, торопится, чтоб, упаси бог, не уворовал кто-нибудь этот ее медпункт. Ах, молодость: обо всем думает, только не о себе... Не успела оглядеться после училища, как предсодательша уже вот впрягла ее вместо себя... - Варвара, слыхал, часто хворает? - спросил брат. - А бросит работу и вовсе захиреет. Потому-то и боится уходить. Хоть и трудно ей, однако из рук все еще не выпускает своего дела... Известно: только трудом на свете и держимся, на безделье человек усыхает. По себе вот сужу,- улыбнулась она,- чем больше хлопот, тем я здоровее. От Ягнича не укрылось, что сестра после вчерашнего когда принимала гостей и на время будто расцвела, сегодня словно поблекла, приугасла. А еще хвалится, что здоровеет в хлопотах... Годы и на ной оставили свои отметины. Густо лучатся морщины у глаз, нет и в глазах былого огня... Черными остались только брови, в косах туманятся нитки седины. Была красота да сплыла, как в песне поется. Хоть то хорошо, что не безвестно уплыла, а доченьке подарена... - Счастлива ты, сестра, с такими детьми. - Это правда. Для матери большего счастья не бывает. - Найти бы теперь Инке пару достойную... Аль, может, уже нашла? - Не заметил, как вспыхнула вчера, когда Василина сболтнула про учительского сынка? Это ж Инкина любовь. Давняя, еще со школы. Первая, как говорится... Ох, боюсь я этой их любови! И чем только вскружил он ей голову! Без ума от него, от непутевого... Да ты ведь Виктора знаешь? - Веремеенко? - А чей же, один он у нас такой ветрогон. Не на трактор сел, как другие, а на скамью подсудимых... Наплакалась мать, до сих пор еще от стыда со двора не выходит... А он, хоть и отбыл срок, в Кураевке не появляется, боится, знать, показываться на глаза землякам: где-то в районе застрял, с дружками в чанных, поди, денно и нощно околачивается. Одним словом, проходимец, а наша, я ж вижу, по нему прямо-таки умирает... - В этом мы ей не судьи,- заметил брат,- Знаешь но себе: сердцу не прикажешь... - Оно-то так. А только как подумаю, что такой никудышний человек зятем придет... за стол сядет... Ралве ж она ему ровня? Училище с отличием закончила, круглые пятерки, способности у нее ко всему... Медичка, да еще и стихи пишет, сама песню сложила!.. - Песню? Инка? - Вот то-то и оно! Радио наше дважды уже передавало: слова Инны Ягнич, а музыка... да, наверное, и музыка ее! Некоторые говорят: кому они нужны, эти новые песни, если уже и старых не поют... Теперь ведь принято больше готовые слушать, с пластинок! Не понимают нынешние, что это за сладость - собственным голосом живую песню петь... Чудное занятие, мол, для Кураевки песий слагать. А по-моему, если девушке захотелось сложить, так пускай, кому это помешает? Бывает такое на душе, что песней только и выскажешь. Наша вон мама сколько песен знала - и для будней, и для праздников... О господи, что же это я тут с тобой рассиживаюсь, меня ведь там малышня ждет,вспомнила она про детсад. - Хлопотная работа? - спросил Ягнич. - Хлопотная, и очень, но все же легче, чем на комбайне. Вот там работа! Пока была помоложе, оно ничего, даже самолюбию льстило, когда слышала о себе: вон, мол, она, Ягничева, наравне с мужем встала к штурвалу... А потом, чувствую, эге! Это уже не для твоих лет, молодица... И хотя не жаловалась, Чередниченко сам заметил: за комбайнерство говорит, Ганна, хвала и слава тебе, но поскольку вырастила достойного сына - штурмана для степного корабля, воспитательские проявила способности, перевожу тебя отныне на детсад... Воспитывай этих комариков. Вот там и кручусь... Что ж, побегу. Ты уж извиняй, братик, сам будешь тут грушу сторожить... - Посторожу,- глухо ответил орионец. По как только сестра ушла со двора, начал и он куда-то собираться: принарядился, осмотрел себя перед зеркалом, коснулся ладонью щеточки усов. Идет по Кураевке Ягпич. Малолюдна она в это время уборочной страды, лишь изредка с какого-нибудь двора выскочит на улицу ребенок. Когда-то дети здесь, как воробьи, в пыли вдоль улицы копошились, ныне куда реже встретишь чьего-нибудь карапуза, но как только встретится таковой, моряк не оставит его без внимания. - Чей ты? - Яковин. - Какого же это Якова? - Ну, того... Ягничевского. И долго еще потом прикидывает орионец, из каких же это Ягничей будет этот малый Мурза Замурзаевич? Окажется, что никакой он тебе и не родич. И все-таки пожалеешь, что не приберег для него в кармане игрушки-гостинца, дети есть дети... Отнюдь не все взрослые вызывают у Ягнича приязненное к себе отношение. Бывает, такой пустой или криводушный, фальшивый вьется около тебя, встретится где-нибудь такая харя отвратительная, ползучая, что век бы ее не видел, но человек - рептилия мерзкая. А вот дети всегда хороши, всегда с ними отрадно, всюду они Ягничу милы - милы в своем ли, в чужом ли порту... Забралось вон на вишню крохотное это существо, сквозь ветки постреливает оттуда украдкой в тебя шустрыми глазенками, другое носится вдоль улицы верхом на велосипеде... Глянешь на него - душа сама спрашивает: каким оно будет? Какой увидит свою Кураевку? Кого вспомнит в ней? Разрослась, настроила много новых домов, да все под шифером, под соломой лишь изредка кое-где попадаются... А что там уж говорить про мазанки чабанские из самана,- молодые люди, наверное, и не знают, что оно такое - саман, как строились из него хаты, не слыхали, как, к примеру, прялка гудит или как просо в ступе толкут - так что аж хата дрожит... А были ведь в Кураевко такие, у кого и хаты-то своей не было - слепит себе халупу из глины или полуземлянку соорудит - вот и все хоромы... Никто теперь не поверит, что в шалашах из камки, из морской травы, люди жили, а ведь Андропове детство именно в таких-то "палатах" ютилось... Оставили бы хоть для музея какую-нибудь подслеповатую мазанку, чтобы было с чем сравнивать все нь1неШнее. Дворец культуры отгрохали на шестьсот мест, универмаг сверкает витринами не хуже, чем в городе, да и сама Кураевка станет когда-нибудь городом, каким-нибудь приморским Кураевградом. Похоже на то... Оказавшись в центре села, Ягнич прежде всего пошел к обелиску. Так делал всегда, когда приезжал в Кураевку. Медленно - в который раз! - вчитывался в скорбный реестр тех, чьи имена вычеканены по камню золотом, в Диконавленко, Рябых да Черных, Чередниченко, Щадеико да Ягничей,- Ягничами заканчивался алфавитный список почти у самой земли. Огонь горит, шевелится язычком синего пламени - газовый баллон под ним время от времени меняют. Много цветов вокруг, розы всевозможных оттенков, вот только сильно припорошены пылью; между цветами, между колючими кустами роз осот гонит, молочай разросся да лебеда. А ведь сельсовет через дорогу, молодой скучающей секретарше из окна хорошо виден этот чертополох, могла бы выйти да и выдергать сорняки... Оказался Ягнич затем в самом конце села, на старом кладбище. Между осевшими, едва заметными в бурьяне безымянными холмиками разыскал могилки отца-матери, они огорожены штакетом, сам в прошлый приезд сделал ограду. Постоял в раздумьях Ягнич и тут. Отсюда открывалось море, хорошо видна была вдали его своевольная, манящая синева. Вот оно, безбрежное, полное сияющего простора... Ослепило, болью отозвалось в груди. Вот так, Ягпич: из бурьянов выглядываешь теперь свое море, из полынной суши в тоске всматриваешься в его голубые, вечно влекущие просторы... Хотя бы еще в один рейс! Хотя бы - в один... Не выходит. Только, видимо, и остался тебе один рейс - на эту кураевскую, подернутую полынной проседью могильную окраину. Выкопают тебе, Ягнич, вот здесь, среди полыни да чабреца, хату последнюю, ту, над которой разве лишь чья-то добрая душа тополек посадит... На "Орионе" - вон там, кажется, никогда не умер бы Ягнич! Новым рейсом, с новыми курсантами идет сейчас "Орион" где-нибудь, может, в Эгейском, в синейшем из морей... Под ровным ветром, среди сверкающих, захватывающих дух просторов сразу повзрослевшие мальчишки ведут корабль, спокойно поглядывает вокруг чья-то гаревая молодость, и упругий ветерок ласкает ее, и тихонько поют над ней паруса! А может, пробегает сейчас твой "Орион" в тех водах, где его любят встречать дельфины, им почемуто радостно и весьма любопытно плыть рядом с судном, сопровождать его как можно дальше. Дельфины ведь испытывают какую-то странную привязанность к людям: а может, и они, эти непонятные нам морские создания, тянутся к человеку в поисках высшей доброты, надеясь найти в ном самого верного друга, нечто близкое к совершенству? Идти рядом с "Орионом", резвиться, покапывать свою ловкость и удаль молодым морякам - это для дельфинов отраднейшее развлечение. Упругие и лоснящиеся, колесом изгибаясь, живыми дугами выскакивают они из воды, по-робячьи играют, кажется, даже смеются, шлют экипажу сквозь серебристые брызги CROII дельфиньи улыбки. На Ягнича порой накатывалось какое-то наваждение, временами ому казалось: а уж не его ли это утонувшие под бомбами детишки, что превратились там, под водой, в веселых, озорных дельфинят?.. Когда на обратном пути Ягнич проходил мимо кураевскои пекарни, в дверях вдруг точно выросла Нелькл. - С добрым днем, дяденька! На прогулку вышли? Из дверей жарко дохнуло горячим, вкусным духом только что испеченного хлеба. Нолька, как заправский пекарь, в белом чистеньком халате, приветливо красуется на пороге, раскрасневшаяся, разгоряченная, разомлевшая у ночей. - Паляпицы только что вынула, может, угостить? Нет, благодарствую. - Так хотя бы - бублик? - Благодарю и за бублик. - Ну как же так, дяденька... И с ходу - снова про сына. Целую ночь не спала, все ломала голову, идти или не идти парню в мореходку... Выдержит ли от; там, не осрамится, не прогонят ли? - Мореходка, известно, не рай,- сдержанно сказал Ягнич.- Видеть мореходку, шагающую на параде, в бескозырках, в лентах - это одно... А когда он, мальчишка, в бурю сидит на палубе да неумелыми руками школьника зачищает стальной конец - это уж другая мореходка... Заглавная... Там у него все руки в крови... - Ой, горюшко! - Почему же ты его не прислала ко мно? - Стесняется! Стыдлив он у меня... Если, говорит, поступлю, тогда пойду. А то еще, мол, подумают, что подхалим, лебезун, слабодух, протекции искать пришел!.. Нет, я все-таки уговорю его в училище попроще - в торговое. Он уже вроде и сам склоняется... - Если склоняется, ну, тогда что ж, пускай идет. Только чтобы людей потом не обсчитывал, когда станет директором универмага. Ягнич ужо собрался было идти дальше, но разбитная бабенка снова остановила его: - Постойте минутку!.. Метнулась в пекарню, появилась на пороге с большой, пышной паляницей в руках. - Посмотрите: горячая, дышит еще! Давно не видел Ягнич такой высокой да пышной паляницы,- улыбнулся: вот тебе и Нелька!.. Такую гору испечь - это тоже надо уметь, это же талант... - Будьте ласковы, Гурьевич, возьмите, это лично вам! - Это ж диво какое-то! С рушником да на свадьбу бы кому-нибудь, а ты... Нет, нет,- отмахнулся Ягнич, хотя в душе был тронут.- Хлеба у нас полно па столе... - Знаю, но пусть рядом с ихним будет и ваш, вот этот... Лично ваш. Ягнич обиделся: - Пока еще не делимся... Никто хлебом еще не попрекнул. Может, и не попрекнет... - буркнул напоследок тихо, вроде про себя, и пошел дальше. Двери Дворца культуры, мимо которого он проходил, теперь оказались открыты. Ягнич решил заглянуть, перо ступил порог. В просторном, полном света вестибюле ни души. Тихо, не слышно ничьих шагов. На стенах - карти ны больших размеров, заказные, современные, Чередни чецко заказывает их в городе, в художественных мастерских, и хорошо оплачивает, считая, что для этого дела грешно жалеть казну. На самой большой картине - птицеферма, белые куры или гуси рассыпались вдали, на переднем плане веселая девушка-птичница в белом халате... По соседству холст с прудом, с ядовито-зеленой вербой... Под самым потолком браво улыбающийся парнишка на тракторе... На краски живописец не скупился, накладывал их щедро, толстым слоем, глядевшему на полотно посетителю так и кажется, что эта многоцветная масса вот-вот растает и потечет... В дальнем углу вестибюля, наглухо отгороженном витринным стеклом, зеленейт какие-то заросли и будто поблескивает вода - аквариум там, что ли? Ягпич направился туда и был разочарован: никакой воды. Паль мы торчат остролистные, похожие на осоку, а под ними, среди искусственных кустиков и камешков... вот тут открывались сущие чудеса! Ягнич, еще не веря своим глазам, увидел там давних знакомых - чучела, которые он собственными руками набивал в рейсах для кураевских ребят. Вот так встреча... Прислонился к стеклу головой, застыл, растроганный, изумленный: надо же так... Стоял, не отрывая лба от стекла, толстого, непробиваемого, рассматривал экспонаты. Если бы кто-нибудь зашел сейчас во Дворец, увидел бы сцену неповторимую, из всех вестибюлг.- ных картин эта - с Ягничом - была бы, пожалуй, самой разительной и самой грустной: по сию сторону витрины старый мастер, а по ту, за стеклом, в огромной стеклянной клетке... собранные чуть ли не во всех концах света, сотворенные им чучельные пересохшие создания. Большие и маленькие представители птичьего мира, редкие и совсем диковинные, морские и певчие, знакомые этому побережью и совсем безымянные из рода журавликов, турухтанов и канареек, ласточка белогрудка, баклан нездешний, тропические попугаи в ярком оперенье... Каждая птичка стеклянным невозмутимым глазком-бусинкой посверкивает, сторожко следит из-за стекла за своим творцом. До хрупкости иссушенные, пылью, хотя и за стеклом, припорошены густо, никуда уже они отсюда не снимутся, не полетят... Были жизнью, стали коллекцией в стеклянной, будто безвоздушной клетке... Резко отвернулся Ягпич и пошел прочь, унося в душе тяжесть от увиденного. Но все-таки и в зал потянуло заглянуть. Двери не заперты, распахнул, с некоторой торжественностью ступил за порог. В просторном помещении - полумрак и даже прохлада. Не зал, а целый корабль океанский. Лозунги всюду на красных полотнищах, в глубине сцены давняя, не убранная после какого-то представления декорация: бутафорская хатка беленькая, цветущие мальвы у окна, плетепь с горшками да кувшинами на кольях; а рядом - девушка в вышитом наряде, в венке, с коромыслом на плече... Стоит как живая, осанкой очень похожа на Инку. Может, с нее кто-нибудь и рисовал? Стулья не стулья, а прямо-таки кресла царские, спинки сверкают черным лаком, сиденья обиты мягким небесно-голубым плюшем. Даже посидеть захотелось. Сел Ягнич и вздохнул наконец-то всей грудью. Можешь отдохнуть. А где-то в дальнем углу сумеречно затаился и on, неотвязный бес одиночества. Зубоскалит. Сиди, сиди, Ягнич. Кажется, достиг... Это ли не блаженство? Один-одинешенек - на все шестьсот голубых плюшевых мест! x x x Нa втором этаже Дворца, в левом его крыле, послышались шаги, кто-то там появился. Широкая, ведущая туда лестница словно приглашала: "Плиз!" Поднявшись по сделанным под мрамор ступенькам, Ягнич перво-наперво натолкнулся глазами на табличку: "Историко-краеведческий музеи села Кураспки". Вошел. В щуплепькой фигуре, которая в противоположном углу за нагромождением прялок и ступ разбирала какие-то допотопные предметы, Ягнич с трудом узнал Панаса Веремеенко. Так изменился человек! Солнца нет, а он в темных очках, шляпа капроновая на голове... Услышав шаги, Панас Емсльянович тотчас же отложил мотовило (это было подлинное доисторических времен мотовило, обмотанное нитками), резко приподнял голову, спросил почти испуганно: - Кто там? Ягнич подошел к нему на близкое расстояние и остановился молча: может, все-таки узнает сквозь темные свои очки... - Кто ты? - спросил учитель встревожеино.- Это ты, Витька? Ягнпча даже оторопь взяла, как-то жутковато стало. Смотрит сверстник на тебя почти в упор, прямо в глаза, а мерещится ему кто-то другой. - Ягнич я. Апдрон. - Андреи? Вседержитель морей? Извини... - тотчас же прояснилось, посветлело лицо музейного хлопотуна.- Слыхал я, что ты в Кураевке. Прошу, заходи, заходи.- Панас Емсльянович засуетился и сразу же с жалобой: - Слепну я, Андрон, катастрофически терято зрение. - В Одессу нужно, в институт света... - Был. Сначала немного помогло, а теперь снова... Меркнет передо мною белый свет. Все расплывается, и тебя вот вижу сейчас, будто сквозь толщу воды. Только тень