от тебя. Весь будто стоишь в воде с головой... Ягничу снова стало грустно: "Я для него вроде водоросли..." - Храню пот наше прошлое, Андрон... Для кого прошлое как бы мертво, а для нас с тобой оно ведь до последней клеточки живое. На днях вот достал мотовило, случайно задержалось у деда Коршака - почти находка века, любопытнейший будет экспонат... У Коршака есть и жернова ручные но пока не отдает, старый скупердяй. На что они ему? А?.. Ну, давай приступим к осмотру... Панас Емельянович начал показывать Ягничу музей. Были тут старинные рыбацкие приспособления, и плахты, и очипки, розное ярмо от чумацкого воза, и невиданный агрегат громоздился у окна - целый ткацкий станок, настроенный для работы... На столах под стеклом растения всякие - ковыль белочубый, и дурман, и чабрец, и даже стебель обычной горькой полыни... Целые гербарии кураевского растительного мира. Вся его флора. А по стенам увеличенные фотографии, наверное, собранные с каких-то удостоверений, размытые, затуманенные то ли от неумелого увеличения, то ли от давности лет. Сколько дала Отчизне Кураевка достойных людей, прославивших ее и трудом и подвигом на фронтах!.. Одних только моряков на полстены! Да какие моряки! Ягнич Федот на торпедном катере героем погиб во время атаки... Чсрнобаенко-средний дослужился до контр-адмирала, недавно умер во Владивостоке. И так на кого ни посмотри: этот, как пот Савва Чередниченко, Одессу защищал, Кавказ держал, а позднее отличился в Керченском десанте; Белоконь стал героем за Севастополь; Петро Шафран по ленд-лизу ходил и сейчас где-то ходит с сейнерами в Атлантику... Узрел Ягнич на стенде и свою особу, едва узнал себя в этом нарубке в праздничной белой матроске: увеличили его с давнишней фотографии, сохранившейся у сестры,- плечистый молодцеватый морячок, в веселых глазах - отвага, бескозырка с лентами красуется на юношеской лобастой голове... "Старший мастер парусного дела на учебно-рабочем судне "Орион" - такая подпись стоит под этим "экспонатом". Все верно, только почему старший? А может, и в самом деле старший? И еще на одной фотографии, на групповом снимке первых кураевских комсомольцев, нашел себя Ягнич и глазастого, худющего тогда Чередниченко (в каких-то штиблетах лежал впереди всех на траве). А рядом с ним Иванилов Женька, который во время войны командовал танковым батальоном и погиб где-то под Кенигсбергом... Не без усилий Ягнич отыскал на этой групповой и Панаса Емельяновича, в ту пору молодого кураевского учителя; он примостился сбоку, уже и тогда был чем-то словно бы малость напуганный... Действительно стоящий экспонат. Это же прощальная карточка их ячейки, когда хлопцы, перед тем как разойтись по своим жизненным дорогам, однажды на Октябрьские сфотографировались вместе - в первый и в последний раз... Многих, многих уже нет. Единицы остались. И среди этих единиц вас двое, грустновато застывших сейчас перед стендами. - А эту узнаешь? - С таинственные видом Панас Емельянович подвел Ягнича още к одному стенду. С туманной фотографии смотрела на них молодая круглолицая девчушка в летной форме... Саня Хуторная! Смотрела и улыбалась, чуточку даже лукаво: ну, какова я перед вами, деды? Все они тогда были влюблены в нее до беспамятства, однако подобрать ключ к ее сердцу никому нс удалось. Петь - певала с ними, к морю на лунную дорожку смотреть ходила, а чтобы выделить кого-нибудь из них, чтобы OKOIIIKO в свою светелку открыть для кого-то... О нет, извиняйте, хлопцы! В одну из ночей Саня исчезла из села весьма загадочно, думали, не утонула ли, даже розыски объявила встревоженная Кураевка. Объявилась их Саня через некоторое время не так и далеко, на Северном Кавказе, в авиационном училище. Сначала вроде бы устроилась там официанткой, компоты подавала курсантам, а потом вскружила голову одному из командиров и вскоре вышла за него замуж. Не столько, говорят, из любви, сколько из желания во что бы то ни стало выучиться на летчицу - муж твердо пообещал ей помочь. И добилась-таки своего, упрямая девчонка! Выучилась, блестяще овладела летным искусством, принимала в составе женского экипажа участие в дальних перелетах, которые начинались под крымским солнцем, а завершались где-то в тундре,- был тогда установлен какой-то очень значительный рекорд. Когда в лучах славы купалась, прилетела Хуторная на самолете прямо в Кураевку, посадила машину на окраине села, на чабанских угодьях, привела к родителям в хату своего седого мужа, тоже боевого авиатора, который был к тому времени в довольно высоком чине. Ах, Саня, Саня, неугомонная душа! С первого дня войны рвалась ты навстречу опасностям, совершала отчаянные боевые вылеты мужа потеряла, а тебя все что-то щадило, хотя не раз возвращалась на аэродром в изрешеченной кабине. Снова и снова поднималась в небо, уходила на задания - больше, кажется, там и жила, в небе, в полетах, дневных и ночных. Суждено было ей познать и радость наступления, и уже в эти дни погибла Саня Хуторная в воздушной схватке с врагом где-то над Таманью. Орлица в боях, сердцем не защищенная, незадолго до гибели опалилась короткой и жгучей, как молния, фронтовой любовью. Была в последнем полете с летчиком-юношей, которого встретила между боями где-то на полевых аэродромах. Встретила и тут же влюбилась. С ним ушла и в полет - разбились в один день, в один миг, и, как уверяет легенда, упали на землю в объятиях друг друга. Официальная версия утверждала, что, охваченные пламенем, они не имели никакого шанса спастись, кое-кто же из кураевских до сих пор уверен: могла это Санька и нарочно подстроить, либо ослепленная чувством к возлюбленному, либо из ревности к какой-нибудь другой, из боязни потерять эту свою впервые обретенную, впервые открытую в пылающем небо любовь... Кажется, у этого стенда гораздо дольше, чем у других, стояли они, эти двое состарившихся людей, стояли, каждый СВОР думая о вечно юной девушке с соколиными крыльями. - Вот ее, Саню пашу, никакая уж старость не догонит... - Не догонит, правда, - согласился учитель,- Когдато сказал поэт: "Хорошо умереть молодым..." Верно, пожалуй... Хотя, говорят, что и годы несут преимущество - просветляют дух, дарят человеку мудрость... - Сплав для жизни нужен, сплав двуединый - молодого и зрелого,- сказал Ягнич и начал расспрашивать Нанаса Емельяновича про сына: где он? Что он? Как дальше планирует свою жизнь? - Если б я это знал,- вздохнул Веремеенко. - Да возьми ты его за грудки, Панас, встряхни, заставь опомниться! - посоветовал Ягиич сурово,- Если не себя, то пусть честь девушки побережет... У них же там с Инкой чувства. Пускай не вздумает обидеть ее, не то будет иметь дело со мной. - Ох, Андрон, Андрон, дотронулся ты до самой больной моей раны... Ну что я могу? Сам бы добровольно в могилу лег, лишь бы только он стал другим. - Совесть - вот что надо в нем разбудить! - Если она в ном есть... Пригорюнившийся, пришибленный, стоял Панас Емельянович среди своих экспонатов. Некогда такой шустрый да непоседливый, а сейчас куда вся эта живость подевалась? Сморщился, высох, одна горстка, щепотка от человека осталась. - Будем все-таки надеяться, Панас... - Да, будем... Что еще остается... На дворе - море кураевского солнца. Возле правления колхоза, скучая, ждет кого-то компания молодых людей, приезжих, а может, и здешних: хлопцы в футболках, среди них девушка, кем-то, похоже, обиженная - насупленная, сидит с аэрофлотской сумкой через плечо. Она на одной скамье, хлопцы напротив, на другой, все в небрежных нозах, какие-то посеревшие от скуки. Видимо, приняли Ягнича ча конторского сторожа, потому что, как только он стал приближаться, заговорили: "А ну, спросим этого долгожителя..." Требовательным, исключающим возражения тоном допытывались, где председатель, когда он будет, а если в поле, то где искать, в каких именно полях? Ягнич выслушал и молча, без единого слова, проследовал мимо них, дав таким образом понять, что не тот они избрали тон п разговоре с долгожителем. "Глухой,- донеслось ему вслед равнодушное и беззлобное,- а еще, может, и немой?" Потом он пересек серый от пыли скверик, разбитый среди села (это тоже Чередпиченкова заслуга); пысажспные вдоль берега вербы, серебристостью напоминая оливы, ниспадают ветвями к самой воде. Вода мутна, в масляных пятнах, замусоренная подсолнечной лузгой. Плавает тут одинокий лебедь, ручной, сытый, похожий на гусака. Детвора с берега зовет его: "Мишко! Мишко!" И оп плывет на голос - мальчики булками кормят его с рук. Ягнич еще не совсем отошел от обиды, причиненной ему возле правления, причиненной, видимо, без злого умысла, вот так - походя, от нечего делать. Этот пренебрежительный тон, какая-то хамская манера разговаривать... Даже не потрудились встать перед старшим, да, видно, и не считали для себя это нужным; понятия не имеют, что нет в этом для них ничего зазорного, нисколько бы это не унизило их, скорее вызвало бы к ним только уважение. Кто их воспитывает? Похоже, Кураевка ничем их не привлекает; источник раздумий для других, па них она способна навеять лишь скуку и скуку. А для Ягнича она заполнена до отказа, населена и перенаселена живыми образами тех, кого знал сызмальства, кто существует для Ягнича и поныне во всей своей человеческой неповторимости. Павшие на полях битв, истаявшие в Кураевке от ран да от хвороб, пропавшие без вести и для многих уже забытые, проходят они перед Ягничем живыми шумными толпами, не тронутые временем, но подвластные годам, разгуливают по садам, смеются и печалятся в кураевских дворах и на улицах, бранятся и милуются, волшебною силой памяти подают свои голоса, и он их отчетливо слышит, и различает, и сам па них откликается из этих своих нынешних лет одиночества. Полна, полна для него Кураевка людом видимым и невидимым - от древних пастухов в домотканых армяках до нынешнего плечистого комбайнера и его красавицы дочери! Прохаживаясь по Кураевке, Ягнич и сам не заметил, как очутился возле детсада, который звенел ему навстречу ясными звоночками-голосочками. Услышать такие звоночки ому было но менее приятно, чем тяжелую медную рынду на судне. Поколебался малость, потом все-таки набрался смелости: зайду. Сестра издали увидела, ободряюще пригласила кивком - заходи, мол, заходи, моряк, полюбуйся нашим богатством... Детей как раз уводили в дом, у них наступал тихий час. Малышам тут же и представили гостя: - А это, детки, мореплаватель с "Ориона", который по всему белу свету под парусами ходил... Похож на морского полка? С любопытством проходили мимо пего парадом парочки тугощеких, аккуратпсньких девочек и мальчиков, заученно помахивали ручонками, приветствуя орионца. Похоже, еще до этой минуты им успели сказать в шутку, что вон, мол, идет морской волк, потому что дети смотрели на незнакомца во все глаза, с острым любопытством, по без малейшего испуга. Вовсе не страшен этот волк... Вскоре подворье опустело, остались одни игрушки под навесом, разбросанные разноцветными кучками. Ягнич начал осматривать их: эта игрушка плачет, эта жалуется... Конь стоит на колесиках, гарцует красногрудый, но одного колесика-ноги нету. Деревянная хатка на курьих ножках перекосилась, готовая рассыпаться вовсе, а жаль: ладненькая, будто в самом деле из сказки... Нужно будет прихватить инструмент, прийти и навести тут порядок. Непременно придет п займется этим ребячьим хозяйством. Чинить игрушки - что может быть лучше в его нынешнем положении? Какникак - доброе, душевное занятие... - Давайте, дедуня, к нам, будете за старшую няньку,- весело предложила пробегавшая по двору молодая воспитательница, словно прочтя его мысли. Сестрина напарница, она, видно, отлучалась в универмаг: под мышкою пакет, и на лице радость - что-то достала.- У нас теперь спрос на дедов! - мимоходом добавила она.- Всюду, где есть малыши, бабушки и дедушки нарасхват! Дефицитные вы люди! - Да я и не прочь бы нянькой,- поддержал шутку Ягнич. Оставшись один, присел па качели, в задумчивости качнулся раз-другои, шевельнул усами, улыбнулся: вот твоя палуба, дед, вот твой "Орион"... Как бы его ни кренило, нe потонет... Приглашают заходить сюда, а почему бы и нет? Мог бы и сказочки малышам рассказывать. Только - какие же? Какая из них завязалась в памяти узелком самым прочным, самым памятным? Покачивался, думал, вспоминал. Мог бы вот эту. Какой тут голод, детки, был сразу после гражданской, не голод - прямо-таки вселенский мор был па этих берегах! Люди пухли, ели лебеду, цвет акации, конский щапель... И вот тогда заботами Ленина, усилиями международного Красного Креста были открыты по всему приморью пункты спасения голодающих детей. Там, ребятки, поили нас сладким какао, еще и хлебушка по тоненькому ломтику выдавали из окна, до которого иным малышам было трудно и ручонкой дотянуться, потому как среди нас были и совсем крохотуны, такие вот, как вы сейчас... Выдадут тебе хлебушка, да еще и прикажут: ешь тут, не сходя с места, домой нести нельзя, потому что это твой паек, он только для тебя... А иной мальчонка выпьет, бывало, свое какао, а потом - глядь! - не смотрит ли ктонибудь, и хлеб мигом за пазуху и айда домой, ведь там мама и сестричка крохотная в зыбке... Мама отказывается, не хочет взять ломтик у сынули, ешь, скажет, сам, тебе расти надо, тебе надобно запастись здоровьем па целую жизнь! А глаза мамины сквозь слезу радуются, лучатся: не забыл сынок ни про пес, ни про сестренку, приберег свой паечек, домой принес свою толику от этого Красного Креста... Вот такая вам, дети, будет сказочка-быль... Вот тогда-то, может, мы и начинали жизнь понимать... Покой, тишина под навесом, благодать. Из пестрой кучи резиновый крокодил щерится, но не пугает никого. Ласточка залетает под навес, возле самой изоляционной чашки свила гнездо, раз за разом проносится туда и сюда - чегото таскает в клювике своим ластушатам. Когда дети угомонились, Ягнич потихоньку подошел к окну их спальни. Солнце прямо в окошко светит, залило его своими лучами; дерево зеленое, отразившись в стекле, слегка покачивается; там же видна дрожащая полоска далекого моря... А в самом доме на белоснежных постельках, рядком, словно в кубрике, лежат малыши. Стоит Ягнич и неотрывно смотрит, как детей постепенно одолевает, окутывает сон. Вот смежило веки одно дите, зевпуло другое, третье уже спит, а четвертое, хитренько прищурившись, украдкой наблюдает: что это за дед Нептун заглядывает к ним в окно? Светлые улыбки блуждают по личикам. Еще один раскрылся глазик, потоп п этот, наконец, погружается в дрему - сон, как мед, сладко смыкает веки. Такие они все чистенькие, мытые-перемытые, такие безмятежные. Легкой, невесомой волной, будто солнечный зайчик, что-то пробежит по личику, сморщит его в короткой улыбке - малышу что-то пригрезилось во сне, может, вон та красногрудая деревянная лошадка? Расслабил мышцы, потянулся, растет человек. Пупырышек, хрупкое создание, пет у него еще ни забот, ни печалей, пету и зла, нетерпимости к другим, одна лишь доброта и доверчивость прикорнули сейчас иод сомкнутыми ресницами: так бы и стоял на страже этого нетленного человеческого сокровища. В сонных детских улыбках есть что-то от не раз видимых старым моряком дельфиньих улыбок. Та же доверчивость, открытость, незащищенность и одновременно нечто загадочное есть в этих сонных, неуловимых улыбках, такое, о чем вы, взрослые, может, и понятия не имеете... Ей-богу же, именно так, совсем по-детски улыбались Ягничу на морских просторах дельфины, когда, резвясь за бортом, счастливые и оттого беспечные, играя, выпрыгивали из воды к самому солнцу. x x x Смолкло па току. Не гремят зерноочистительные агрегаты, улеглось напряжение страды, подметают остатки зерна. От огромных курганов пшеницы (с ямами, как от метеоритов на Луне) осталась лишь небольшая, хорошо оправленная кучка отходов - это фураж. С видом полководца расхаживает по току Чередниченко в своем комиссарском картузе, оглядывает все вокруг усталым, но счастливым взором. Выиграли битву! Еще одну выиграли, правда, не без потерь, по что поделаешь со стихией?! В целом все-таки председатель мог быть довольным: пускай собрали и поменьше того, что предполагали в обязательствах, но план выполнили полностью, да еще и досрочно. С фуражом, к сожалению, будет туговато, скота ведь полно на фермах. Что ж... придется выкручиваться, нс впервой. К тому же у хлебороба всегда в запасе есть надежда, что следующий год будет удачливее. Уже сейчас закладываются основы привередливого хлеборобского счастья: посеяли озимые, уложились с севом в сроки, теперь дело за дождем... Люден стало меньше в стопи. Солдаты, помогавшие вывозить хлеб, распрощались и уехали: может, какойнибудь дивчине и грустно станет оттого, что уже но торчит па солончаках за фермой среди палаток полевая радиостанция, но что поделаешь? В одну ночь снялись, словно и не было их, нигде тут до будущего лета не увидишь симпатичных и скромных туркмен в панамах. Перед отправкой забежал на минутку к Инне ее первый пациент, смущенно передал пластинку: - Тут наша песня... Об одной кыз... Песня для тебя! И убежал, покраснев до ушей. Ипна тоже сворачивает свой медпункт, собирает аптечку, упаковывает свои ампулы и шприцы - спасательной службе здесь, на току, уже нечего делать, она перебазируется в село. Чередниченко, как и всех, кто недосыпал тут ночей, порядком вымотало за время жатвы. Теперь, когда стало поспокойнее, Савва Данилович для интереса встал на рабочие весы, прикинул, сколько же он тянет. Оказалось, что двенадцати килограммов как не бывало! Вот что такое жатва! Он заверяет, будто сразу стало легче. Женщины, подметавшие гумно, все время поглядывали на Чередниченко, что-то у них было к нему. Наконец одна торчмя поставила метлу, выпрямила стан: - Товарищ голова, а когда же праздник урожая? В вопросе улавливается что-то весьма въедливое. Задумался председатель. Почесал затылок, крутой, бычий, потер как бы в замешательстве толстую свою выю, на которую не раз после горячей страды надевали огромные венки из этих колючих кураевских лавров. Искусительная вещь - слава: прошлогодние венки до сих пор сохраняются в чередниченковском кабинете, на видном месте, сохраняются на память для себя, а для приезжих - на восторг и удивление. - Не будет праздника,- наконец говорит председатель.- Не тот год, Катря. Подождем следующего, глядишь, повеселее окажется... Зашумели женщины. Где он еще, тот следующий, до него можно трижды умереть! Какая же это жатва без праздника? Может, кому-нибудь потанцевать хочется! - Не до танцев сейчас,- стоит на своем председатель.- Суховеи вините - они отняли у вас праздник. На будущий год за все отпляшем, бабы. Женщины обиженно умолкают. По прежним опытам знают: Чередниченко не переубедишь, Чередниченко - скала, не стронешь с места. Инна, находясь псе эти дни на гумне, непроизвольно присматривалась к кураевскому Зевсу. Хотелось юной поэтессе глубже постичь его натуру, цельную, волевую. И многое открыла для себя нового, о чем раньше имела лишь поверхностное представление. Не такой простой он, этот Чередниченко, как иногда кажется! Кое-кто усматривает в нем лишь самое очевидное - хозяйственник, могучий двигатель, талантливый организатор, как порой говорят о таких на собраниях. Если нужно, всех сумеет поднять, воодушевить, увлечь, а кого - и заставить своей суровой властностью. Такой не посадит хозяйство на мель, каждый раз выходит с кураевцами из самого трудного положения... Знают в районе, что за Чередниченко могут быть спокойны, во всем на него можно положиться, не нужна ему лишняя опека - стихия там или но стихия... Все это верно, тут в отношении Чередниченко двух мнений быть не может. Но Инне с ее зоркой наблюдательностью (если бы кто-нибудь сказал творческой, она бы смутилась) постепенно открывалось еще и другое в нем, что она считала более существенным. Кроме его настойчивой требовательности, дьявольской энергии, которую этот пожилой уже человек проявлял неустанно, было в нем то, без чего не был бы он Саввой Даниловичем: за властным голосом, за словом твердым, подчас резким, даже грубоватым, девушка замечала в нем постоянное внутреннее уважение к людям, которое она мысленно называла "антиравнодушие", и Звезда у него, и слава, а от остальных колхозников Чередниченко себя ни в чем не отделяет, и годы, когда простым молотобойцем работал в колхозной кузнице, рядовым комбайнером стоял за штурвалом комбайна, Чередниченко считает золотой порой своей жизни. "Вожак! Человек из самой гущи народной, самородок" - так Инна сформулировала это для себя. На току ее глаз мог не раз наблюдать, что этот громовержец хотя и неукоснительно требует дело, но получается это у него как-то не унизительно для подчиненного, даже подростка не обидит своим превосходством, на произвол не пойдет. Озабоченный всеми своими тоннами и центнерами, Чередниченко обладает и способностью нс упускать из поля зрения главного: он и сквозь пыль уборочной страды видит тех, кого видеть должен и на ком, собственно, все здесь держится. Очень важно было Инне все эти вещи для себя уяснить. Понимала теперь, почему, несмотря на все житейские бури, Чередниченко так долго держится на своем посту, непоколебимо стоит у руля, почему такое уважение ему от люден, такая сила духа, уверенность, ореол... Убедилась, что демократизм Чередниченко не наигранный, но фальшивый, что в натуре этого народного вожака есть, можно сказать, органическое ощущение самоценности человека - врожденное или, быть может, на фронтах приобретенное, выстраданное в те дни, когда рядом падали, погибали самые дорогие твоему сердцу. Заметила также, что и люди это качество в нем чувствуют, угадывают его, пусть даже интуитивно, что-то там брошенное под горячую руку прощают, потому что более важно для них то, что в критическую минуту Чередниченко от тебя не оторвется, не наденет на себя панцирь бездушности, в каком бы ни был настроении. Когда переступаешь порог его кабинета в конторе - сразу навстречу: ну, что там у тебя, Пелагея? Выкладывай начистоту, разберемся... Хотя иногда с таким обращаются, что вроде бы и не входит п его обязанности, с таким, от чего другой мог бы вполне законно отмахнуться, переадресовать эти хлопоты комунибудь другому... Ведь идут со всякой всячиной: кому справку, кому транспорт, кому лекарства редкостные раздобыть или устроить для больного в столице консультацию,- к кому приходят? Конечно, к голове. Возник в новой хате конфликт, "кончились чары, начались свары", припекло судиться или мириться - тоже к Савве Даниловичу, потому что каждый раз к судье в район не побежишь ведь... Вчера, когда выпала удобная минута, Инна спросила председателя: - Савва Данилович, есть у меня вопрос один деликатный: как вам при вашей огромной председательской власти, при вашем, ну, сказать бы, всемогуществе все-таки удается не потерять... - Не потерять совести - это ты хотела сказать? - сразу засмеялся он.Что нс совсем обюрократился, сердце жиром не наплыло? - Именно это. - Грешен и я, дорогая, не идеализируй. Бывает, днем выдашь сгоряча кому-нибудь "комплимент", потом всю ночь мучишься: что это с тобой? Стал ужо толстокожим? Забываешь, ком был, чьим доверием пользуешься? Нет, дружище, если дальше пойдет так, руководящее кресло тебе уже противопоказано, подавайся-ка ты, брат, неводы таскать в "рыбтюльку"!.. - Положение ваше, Савва Данилович, положение нашего кураевского Зевса, в самом деле таково, что могли бы II очерстветь... А если не очерствели, если и при таких дозах почета да славы сердце нс потеряло способности реагировать, не утратило чуткости, то мне как медику просто любопытно знать: почему? Чередниченко нахмурился и ответил не сразу. - Если не зачерствел. Инка, если душа не превратилась в курдюк овечий, то это больше заслуга, знаешь, чья? Тех, многих из которых уже и на свете нет. Которые ночью перед боем Савву Чередниченко в партию принимали, руки - до единого - подняли за него перед самым выходом в десант... - Ну, это я понимаю, а еще что... - Ох, дотошная,- улыбнулся председатель и добавил с неожиданной нежностью в голосе: - А еще - это заслуга моей Варвары Филипповны. Если бы даже и захотелось карасю в ил равнодушия погрузиться, она не позволит - сразу же здоровую критику наведет тумаками, своей отрезвляющей скалкой! И снова про ту мифическую скалку, о которой уже и в области слыхали от него,- принародно, с трибун... Отшумел механизированный ток. Не клубится больше над ним пылища тучами днем и ночью. Уводят с полей технику, стягивают отовсюду вагончики, которые были кратковременным пристанищем для тех, кто убирал урожай. Комбайны разных марок старые, еще эмтээсовские ветераны и современные, хваленые "Колосы" и "Нивы" выстроились в ряд, стоят, отдыхают. Тихие какие-то, стали вроде даже меньше габаритами, будто отощали, исхудали после своих круглосуточных плаваний по степному морю. Отдых, однако, будет недолгим, постоят день-другой, пройдут необходимую профилактику - и снова в путь-дорогу, за Волгу, в далекий Казахстан, на подмогу целинникам. Семейный экипаж Ягничей сейчас тоже здесь, возле своего "Колоса". Инне видно, как ее брат, тот самый Петроштурманец, вылезает из-под комбайна весь в пыли и мазуте (нарочно, видно, для комбайнерского шика не умывается), подходит к отцу, что-то говорит ему с серьезным, независимым видом. Равный с отцом, поровну делил с ним все, что требовала от них страда. С утренней зари хлопочут тут вдвоем. Что отца никакая сила отсюда не оторвет, это понятно. Но и его "ассистент" держится возле "Колоса" неотлучно; побывал вот уже под комбайном, снизу осмотрел, затем вылез, обошел вокруг, доложил отцу и снова ждет дальнейших указаний... Пускай подросток, но и у него были сейчас основания испытывать гордость: провел вместе с отцом всю жатву. Инна порой даже ревнует, когда отец в присутствии гостей, впадая в свою привычную сентиментальность, начинает петь сыну дифирамбы, со счастливым туманом в глазах рассказывает, как взял он впервые своего штурманца на комбайн для пробы. "Доверил ему штурвал, и парнишка так старался, так намаялся за тем штурвалом, что вечером, только с комбайна, бряк под копну соломы и в сон... "Постой,- говорю,- Петре, не спи, ужин нам везут!" - "Хорошо,- отвечает,- не буду спать". Нс успели и на звезды глянуть, ужин подвезли. "Вставай, штурманчик, подкрепимся". А штурманчик уже не слышит: свернулся калачиком под соломой, и тут хоть из пушок пали - но добудишься... Потом слышу - и по сне возится,- улыбается рассказчик,солому руками ловит, выдергивает, вырывает штурманец мой - это у него "камера забилась"..." tly, теперь Петруха подрос, втянулся в работу, поднаторел, отец и в Казахстан этим летом берет его - что ж, ассистент, правая рука... Поскольку комбайнерам скоро в дорогу, Чередниченко распорядился устроить общий, как бы прощальный обед - зовите всех, кто на току и неподалеку от тока. Пускай без музыки, но как-то надо же уважить людей перед дорогой... Инна заставила все-таки брата-штурманца умыться, прежде чем он сел за стол. Сама и сливала ему на руки, на шею. - Не будь же ты таким злостным нарушителем гигиены! Глянь, в ушах гречиха растет! Умывайся, я тебе говорю, как следует умывайся! - приказывала она. - Ну, да уж лей,- нехотя соглашался он.- Смою трудовой пот, а то такой чумазый, что и внутреннюю красоту не разглядят. Водная процедура преобразила хлопца. Вытираясь перед зеркальцем, ловко вмонтированным в столб, скорчил смешную мину, пригладил ладонью набок чубчик, выгоревший на солнце. Довольный собой, обернулся к сестре: - Ну, как тебе моя заслуженная физиономия? Улыбнулся, однако, с предосторожностями, не во весь рот. Знает свои изъяны будущий чей-то кавалер, улыбается, но раскрывая губ, так, чтобы зубов не было видно (передние у него чуточку выдаются вперед). За столом Инна уселась рядом со своим семейным экипажем. - Святое семейство,- поглядывая на эту идиллию, заметил Чередниченко,Жаль только, что мало их у тебя, Федор, недобор... Я вот у отца с матерью был по счету седьмым, а всего нас двенадцать душ в миску заглядывало... Правда, большую половину потеряли, медицина дороги к нам не знала, от разных эпидемий не было спасенья... А вот сеяли густо! Кто из теперешних может похвалиться двенадцатью? - А вы бы, Савва Данилович, пример подали,- ехидненько заметила одна из молодиц. - Ишь ты, острячка!.. Возражать, впрочем, не приходится, виноват,согласился председатель и все-таки добавил: - Если бы не война, мы с жинкой, пожалуй, показали бы Кураевке свои возможности, а так - тоже скромно... Удалось взрастить на пашей ниве только двоих, да и тех редко теперь увидишь в родной хате. Оба сына, сами знаете, не посрамили фамилию, оба нашли в жизни свое призвание (один из его сыновей в сельскохозяйственном институте оставлен преподавателем, другой после военного училища проходит службу в ГДР), пожениться тоже успели хлопцы, хотя и не спросясь... Поженились, невестки как невестки, живут да поживают, а где же, спрашиваю, внуки. Стыжу тех невесток, лентяйками называю, что же вы себе думаете, говорю? Смеются: успеем, мол, какие наши годы, сами молоды, погулять хотим. Вот вам их философия... Ты, Инка, когда выйдешь замуж,- повернулся вдруг Чередниченко к медичке, густо при этом зардевшейся,- чтоб не поддавалась таким настроениям, чтоб детей нам народила целый воз! Инна наклонилась к миске, щеки у нее горели, но Чередниченко не обращал на это ни малейшего внимания. - В Казахстане, куда едут вон наши гвардейцы, да и по всей Средней Азии, там детей в каждой семье, как маковин в маковой головке, позавидовать можно, а Украина в этом отношении отстает... Дело ли это? - Чувствовалось, что, кроме всего прочего, мысли и об этом занимают Сапву Даниловича всерьез. - Мало не только детей, но и дедов,-отозвалась стряпуха, которая до этого молча стояла и сторонке, сложив руки под белым фартуком.- Хату нe на кого кинуть, седой бороды в селе не увидишь... - Один бродячий аксакал у пас пришвартовался, да и тот безбородый,- в своей иронической манере пошутил Славка-моторист,- бороду, наверно, в залог "Ориону" оставил... Инну как током ударило. Какой развязный, неуважительный тон!.. И всем остальным, видно, тоже стало неловко. - Ум не в бороде, а в голове.- Чередниченко метнул острый взгляд в сторону незадачливого шутника.- Таким, как ты, парень, и во сне не привелось видеть того, что этот орионец наяву видел. Кто в море не бывал, тот и горя не видал - говорили раньше, и говорили сущую правду... И мой тебе совет, хлопче: поразмысли, прежде чем острить... Ты вот себя несовершеннолетним все считаешь, а он в твои годы уж ответственные поручения Коминтерна выполнял... - Да что я такого сказал? - искренне не понимал своей вины хлопец.Аксакал, разве ж это бранное слово? Иннин отец сердито прогудел в тарелку: - У них аксакал - значит самый уважаемый, а у тебя - вроде в насмешку. Парень искал глазами поддержки у других обедавших, но никому, видно, не пришлась но вкусу его грубая шутка. - Побольше бы на свете таких, как дед Ягнич... - Не шубы-нейлоны, а чистую совесть человек с "Ори она" принес... Хлопец не сдавался: - Но ведь и вы, Савва Данилович, любите иной раз пошутить над "Орионом"... - Что ты со мной равняешься, сморчок? - осерчал вдруг Чередниченко,- Я могу и над "Орионом" и над ориопцем сколько хочу пошутить, и он надо мною тоже - у нас свои на это права! На правах старой дружбы да еще по праву трудных, вместе пережитых лет можем позволить себе друг над другом посмеяться, выпалить даже и крепкую шутку. Право возраста, право дружбы - ясно? А у тебя пока ни того, ни другого... И, дав понять, что об этом распространяться больше ни к чему, Чередниченко заговорил с комбайнерами о делах практических, начал выяснять, все ли у них в порядке перед отъездом, все ли здоровы да не предъявила ли кому-нибудь из них жона ультиматум на почве ревности к красавицам Востока... Оказалось, что никаких неполадок, все были в состоянии полной боевой готовности. - Нам, чай, не впервой! - Дорога знакомая... Старые комбайнеры на целинных землях бывали не раз, теперешняя поездка для них - дело привычное, а вот штурманец собирается туда впервые, и хоть сам вызвался поехать в такую даль, но, когда приспел час, заволновался хлопец, от зоркоокой сестры этого не скроешь; сидя рядом с нею, Петро то и дело как-то нервно поеживался, втягивал голову в плечи. Когда же и к нему обратился председатель, справляясь о самочувствии юного механизатора, о том, не оробел ли парень перед дальней дорогой, не заблудится ли без лоций со своим "Колосом" среди безбрежных целинных просторов, хлопец, к удивлению Инны, ответил не мямля. четко, со спокойным достоинством: - Покажем класс,- и твердо посмотрел через стол на кураевского Зевса.Как возьмем свой ряд - от форта Шевченко и до самого Байконура прошьем ту пшеничную целину! - Ответ мужа,- похвалил Чередниченко.- И какое же вам, хлопцы, после этого напутственное слово?.. Передавайте братьям-целинникам наш кураевский салам и возвращайтесь с победой да с честью!.. Когда встали из-за стола и Чередниченко уже собирался направиться к машине, Инна отважилась задержать его: - Савва Данилович! - Ну я Савва Данилович,- отозвался он вроде бы даже недовольно.- Что там у тебя? Не знаешь, как в село перекочевать? Не беспокойся: сегодня твой медсанбат будет уже в Кураевке. - Я не об этом... Вы извините, что задерживаю... - Ничего. Там пожарники областные понаехали, подождут... Когда хлеб горел, так их не было, а за бумагами... Ну, что там у тебя? - Скажите, это правда, что собираются сносить... Хлебодаровку? - Почему-то до сих пор Хлебодаровка эта по давала ей покоя. - Ах, ты вон о чем... Кто у тебя там, в Хлебодаровке? Еще один поклонник? - Нет, не угадали... - Откуда же такая заботливость... Ты хоть раз бывала там?.. - Никогда... Говорят, на редкость живописное соло... Чередниченко враз переменился: загорелое, лоснящееся лицо его, перед этим какое-то застывшее, лишенное живости, в один миг осветилось вроде бы далеким отблеском и потеплело. - Село, Инка,- как в песне!.. Нигде, кажется, такой красоты не видел... - И неужели снесут? Это же... Это же преступление! - Есть, к сожалению, люди, которые любят разглагольствовать о так называемых неперспективных селах... Ну, да с такими головотяпами мы еще повоюем... Ты, доченька. побывай как-нибудь в этой Хлебодаровке, полсотни километров - это ведь по теперешним временам не рассто^янио. Может, еще одну песню напишешь... Только весной поезжай, а еще лучше - ранним лотом, когда хлеба коло^сятся. Когда-то меня именно в такую пору туда случай занес... Сельцо невеликое, по в самом деле такое живописное, природа таким роскошным венком его украсила, куда там нашей Кураевке!.. Глянешь, будто и проезда в Хлебодаровку нет - со всех сторон село сплошь окружено полями пшеницы, пшеница вплотную подступает к беленьким хатам, к самым окнам, колосья тянутся до самь1Х крыш! Вышел из машины и стою, онемел: рай. Земной рай, филиал рая... Ничего лишнего, все только самое необходимое: жилье людское и колос... Да еще тишина первозданная, да еще пчела звенит в воздухе, в мудрой его тишине... Такая-то она, беленькая эта Хлебодаровка, по окна утонувшая в колосьях... Тихо-тихо. Нигде никого. Сияет небо. Нива в безмолвии дозревает. Жаворонок в небе - серебряным дальним звоночком. Не видать его, где-то высоко, у самого солнца... А колосья могучие, вровень с тобой, к щеке прикасаются, щекочут. Ах, Инка, Инка, если бы я родился поэтом!.. - Вы и так поэт,- сказала она искренне. - Какой я, Инка, поэт. Хозяйственник я, землепашец, и только. Дядька твой, орионец,- вот тот поэт!.. Ты послушай его, когда он в ударе... - Оба вы для меня поэты, настоящие, не книжные, не выдуманные. Поэты жизни... - Ну, дзенькус... - И, мягко улыбнувшись ей, Чередниченко направился к своей помятой, облезшей на грунтовых дорогах и бездорожьях, истерзанной "Волге". x x x Сидит Ягнич-узловяз, "зачищает концы", вяжет узлом памяти далекое и близкое, переплавляет воедино прошлое с настоящим. В полосатой тельняшке покуривает на ступеньках веранды, а перед пим, посреди двора, старая колючая груша. Железное дерево, не поддающееся никаким ветрам. Колючки на ней, как петушиные большие шипы, редко найдется какой-нибудь маленький грушетряс, который захотел бы познакомиться с этими шипами. Когда-то все-таки лазили, мог и он вскарабкаться до самой верхушки, а теперь и у ребятишек пропал интерес. Одичала груша. Родятся на ней мелкие, терпкие плоды, и даже те, которые сами на землю упадут, никто но подберет: в колхозных садах слаще. А когда-то, в пору твоего детства, это было знатное лакомстпо. Породистую же, сортовую грушу-дулю можно было отведать только на спас, когда исклеванный оспой крымский татарин заедет в Кураевку для крупной торговой сделки: - Ведро груш за ведро пшеницы! Скрипит/движется арба по улице, отовсюду слышится гортанный голос, призывающий кураовских жителей на торжище - ведро на ведро... Дети бегут, канючат у родителей, чтобы те выменяли "дулю", однако далеко не каждый мог позволить себе такую роскошь... Многое повидала на своем долгом веку Ягничева груша. Сама она - чуть ли не единственное, что осталось от предков, и тем-то еще дороже орионцу. Под грушей на днях появилась обнова - лавка из свежего дерева, еще не окрашенная, зато с большим запасом прочности - можно будет теперь посидеть в одиночестве или с кем-нибудь из приятелей. Сам плотничал и остался доволен работой. Тут, под грушевым шатром, находится и ночное гнездо Ягнича. Неплохо тут. Звезды сквозь листья видны. Иногда, бывает, грушка упадет, по лбу стукнет. А под утро, когда подымется зоревой ветерок, слегка зашумят над тобои зеленые грушевые паруса... С наступлением дня орпонец ищет, чем бы заняться. Вчера взял мотыгу, пошел пропалывать цветы возле обелиска... Сегодня сидит дома. Лишь солнце из-за горизонта - нагрянет детаора, узнавшая сюда дорогу со всех концов Кураевки. И ягничевские прибегают, и всякие. Даже от пограничников, бывает, залетит чернявонький, как цыганенок, Али, смышленый парнишка. Пограничная вышка издавна маячит на околице Кураевки, одиноко торчит, смотрится в море. За старшего там офицер-азербайджанец, когда-то он на кураевской женился, и вот уже его потомок узнал дорогу к старому Ягничу... Сбегутся малыши, воробьиной стайкой щебечут, порхают, не смущаясь, перед самым крыльцом - привыкли к орионцу: - Дедушка-моряк, а что там еще в вашем сундучке? Вынесет - в какой уж рая! - таинственный свой короб, поставит возле себя на ступеньках и, полуоткрыв, начнет, будто коробейник, рыться внутри, искать для ребятишек диво дивное. Но нет уже в сундучке радужных нездешних ракушек да тугих чешуйчатых шишек от сосенпиний - для кураевской малышни и такие шишки в диковинку! Ведь тут это невидаль, хотя в других местах этих шишек полным-полно валяется на диких камнях самого взморья, где их порой собирают, играя, дети Адриатики, дети медитериапских рыбаков... На этот раз орионец показывает малышам свою грамоту с Нептуном, с вилами, которые так воинственно торчат над взвихренными бурунами. Головки ребятишек склоняются совсем близко, русые, светловолосые, и чернявые, все они пахнут солнцем. Нависнув лоб в лоб над грамотой, дети молча рассматривают размалеванное курсантское творение, этот бесценный для ориопца манускрипт. Но вот грамота снова свернута и спрятана, вместо нее появляется серый кусок парусины и что-то воткнутое в пего, похожее на шприц. - Вот это, дети, самое главное мое сокровище. Металлическое, острое сверкнуло в руке моряка. - Что же это такое? - Иголка!.. Парусная иголка, то есть пгла для сшивания парусов. У меня их тут целый набор, и все под номера ми... Потому что для морских парусов - они ведь плотные - иголка должна быть особой, она, видите, трехгранная, как штык! - Показывать показывает, по в руки не дает.- И размером, как цыганская, куда больше той, которой ваши мамы пуговицы вам к штанишкам пришивают. Карие да терновые, серые да синие глазенки, разгоревшись, с неудержимым любопытством разглядывают трудовые орудия орионца. Не успели наглядеться, исчезли уже - спрятал моряк свое сокровище. - А что там еще, на дне? - Тебе и это хочется знать? - улыбается морской волк. - Хочется. - А ты потерпи. Не спеши, хлопче. В жизни надо терпение иметь. Все будешь знать, скоро состаришься... А старость - не радость, слыхал? И хранительница тайн захлопывается прямо перед шмыгающим посом мальца. Нарочно, знать, не показывает все сразу, чтобы и завтра снова к нему прибежали... - Дедушка-моряк, а вы видели акулу? - А летучих рыбок? - Видел, все видел. Хмурится орионец. Сейчас он и сам подобен летающей рыбе, которая так красиво летит, сверкает в воздухе и - хлоп! плюх! - кому-то под ноги па палубу. А он - на эту вот землю плюхнулся. - Научите нас узлы вязать. Это он с охотой. В короткопалых, железной крепости руках появляется капроновая веревка: начинается действо. И какими сразу же проворными и ловкими становятся вдруг эти медвежьи лапищи! Никакой огрубелости в пальцах, как-то складно, так хитро и неуловимо все у них получается, будто перед тобой цирковой фокусник. - Вот так делается, дети, узел "двойной, для крючков"... Навострили глазенки, никто не шелохнется, словно бы и нс дышат. - А так, будьте любезны, "рыбацкий штык"... И снова манипуляции, "круть-верть" - готово. - А это вот будет "калмыцкий узел"... Тоже необыкновенно мудрено. Одной рукой узла никак нe завяжешь... - А это - "удавка"... А "это" да "а это", и так он мог бы - на пятьдесят разных манер, потому что в морском деле требуется уметь вязать множество узлов, и каждый из них имеет свое назначение... Под конец - торжественно: - Ведь что такое парусное судно, хлопчики? Это ветер и мастерство рук человечьих... Запомните это. В детских глазах - искорки восторга! Так много всего уметь! А если случится, что и Инна присутствует при этом, в ее темно-карих глазах тоже засветится радостное удивление: мастер-узловяз, человек редкостного умельства, он и сам перед нею, будто узел, который надежно, мудрено завязала сама жизнь. Завязала - так просто не развяжешь. Инна считала своим прямым долгом медички подлечивать орионца, оберегать его силы, во что бы то ни стало подврачевать и душевные раны Андрона Гурьевича. С деликатной настойчивостью пыталась выяснить, какие у него "симптомы", что его беспокоит,- узловяз отмахивался: ничего у него не болит, ничто не беспокоит. - Но ведь вы же плохо спите? - Когда как. Назначила ему для улучшения сна валериановыи экстракт (extract! valerianae) в таблетках, желтые чечсвичинки цспой в семь копеек за маленькую бутылочку, заткнутую ватой. Через несколько дней поинтересовалась результатом. Ягнич уверил, что помогло. И хотя на эту бутылочку она вскоре наткнулась в углу за тахтой, таблетки как были, так и остались под ватой нетронутыми, том не менее Андрон Гурьевич в самом деле стал спать лучше, мама тоже заметила. - Ты б ему еще золотой корень где-нибудь достала,- посоветовала дочери мать.- Может, через аптеку областную? Когда-то олсшковская знахарка этот корень на базаре продавала... - Внимание людское - вот для него золотой корень,- авторитетно ответила медичка.- Других лекарств от одиночества нет. О работе гость, кажется, перестал и думать. Сначала заинтересовался было рыбартолью, ходил, разведывал, но возвратился недовольный: - Не для меня. Средь бела дня слоняются уже без дела, осоловевшие, о пустые бутылки спотыкаются. Не подходит ему такая "рыбтюлька". Может, чтонибудь другое подвернется. - Из хаты не выгоняем, куда тебе спешить? - сказала сестра.- Комбайнеры мои уехали, хоть ты будешь в хате за хозяина... Отдохни, сил наберись. А с "рыбтюлькой" не связывайся, потому как где рыба - там и жульничество: на них, говорят, уже и прокурор посматривает... Детсад все больше привлекает орионца. Придет, сядет под навесом и начинает раскладывать возле себя длинные, ровные, еще и водичкой увлажненные стебли соломы. Детвора, окружив своего "адмирала", следит за его приготовлениями. Вот толстенные узловатые пальцы с какой-то непостижимой ловкостью берут золотистую соломинку, осторожно сгибают, делают па ней коленце, что-то там еще колдуют. Любопытство разжигает малышню: - Что же это будет? Брыль? Мастер не спешит с ответом. Вот когда закончит - увидите. А из-под пальцев постепенно возникает... кораблик! Ну, может, но совсем еще корабль, по что-то на него похожее. Появится со временем корпус, настелется палуба. А вот из этой соломинки будет, дети, заглавный столб мачты... - Бизань, так она называется... Скажет и, отложив работу, отдыхает, глядит в ту сторону, где синевы много, где море. Смотрит совсем равнодушно, будто ни о чем и не думает, а если бы сказал вслух, следуя за своими мыслями, то получилось бы: вон там, ребятки, где синь морская, когда-то тонули двое малышей, таких, как вы, а то и меньших... Ничего в жизни не успели увидеть - весь свет затмили им черные бомбы, те, что с таким отвратительным воем летели с неба прямо на палубу судна, шедшего на Кавказ. Глазенки расширены от ужаса, уста разверсты в крикс - с этим криком, захлебываясь, и отходили малыши в глубины, куда и луч солнца не достает... Или, может, хватались за мамины руки, взывали о помощи?.. А может, до самой ночи держались на обломках судна, ожидая помощи, до жуткости одинокие в бескрайних просторах воды?.. Какие же у них личики были - силится вспомнить сейчас и не может - колеблются перед отуманенным, увлажнившимся вдруг взором, будто размыты морской водой... Вот там, где синева, дети, хотел бы сейчас быть этот ваш "адмирал"... Вот там ому и смерть была бы не страшна. А потом, опомнившись, опять принимается за свое. Соломенный кораблик растет и растет. Ставятся на нем тоненькие мачты, натягиваются тугие, тоже соломенные паруса, в сполохах золотых, будто сохранившие в себе трепет солнечного луча. Малыши без подсказки угадывают: - "Орион"! "Орион"! И черноглазый Али с пограничной заставы тоже горячо уверяет, что кораблик совершенно похож на тот, который они однажды видели с отцом в бинокль с наблюдательной вышки. А в следующем сеансе кораблик еще подрастет, между снастями у пего колоски появятся, тугие, полнозерлые. - Это курсанты,- с улыбкой объясняет орионец.- Экипаж. Ладный такой колосковый этот экипаж; каждый из его членов знает, что делать, у какого стоять ему паруса... На удивление кораблик! Все остальные игрушки перед ним сразу потускнели, всех он затмил - где же теперь этот миниатюрный "Орион" лучше всего поставить? Вместе с детьми мастер тоже задумывается. Наконец решили закрепить его вверху, у самой крыши, чтобы мог видеть морс оттуда. И не поломает там его никто, ласточки лишь будут сновать, но они осторожны. Прикрепленный к фронтону кораблик еще более похорошел, даже с улицы было видно, как купается он в золотых солнечных волнах, светится, точно герб на невидимом боевом знамени этого юпого кураевского войска... В один из вечеров, когда Ягнич готовил под грушей свою верную раскладушку, неожиданно зашел на подворье Чередниченко. Был он, кажется, не в духе, угрюм, идет - вроде сто пудов на себе тянет. Или, может, прихворнул - снова сердце прихватило? Отяжелевший, опустился на лавку и, помолчав некоторое время, сказал с грустью: - Помнишь, как мы всем драмкружком ходили, бывало, после представления к морю? Хлопцы, девчата - все такие здоровые, молодые. Ночь лунная, небо тихое, без реактивного грохота... И пусть одеты мы кое-как, некоторые даже босые, зато будущее за нами, светит нам счастье товарищества, огонь молодости, сил придают бурные порывы души... Стапем, бывало, против луны да как запоем: "Навгороди верба рясна..." Или вот ту: "Пид билою березою казаченька вбито..." Ягнич понял, что на этот раз их роли переменились: теперь уже ему надобно будет вызволять товарища из тоски, из какой-то большой, малой ли беды. - Что-нибудь случилось, Савва? - Да, случилось. Позвонили, что Крутипорох (это тот ивановский председатель, с которым они проверяли свой вес на Вавеле) лежит с инфарктом. Прямо на току стукнуло, да так, что вряд ли и выживет... Фронтовой мой товарищ, верная душа! Под Одессой в ночную разведку не раз ходили вместе к самому лиману... Не раз выручали друг друга. Если бы не он, давно, может быть, над Чередниченко лозняк вырос бы... Ах, каких падежных бурями выкручивает, с корнями выворачивает из жизни... - и умолк. - От этого никто не застрахован, Савва. - Это верно. А мы порой забываем об этом. Некоторые люди живут словно бы вприкидку, как бы черновик набрасывают, в надежде на то, что еще будет время переписать свою жизнь начисто, набело. Спрашивали вот у меня на току: как это тебе удается, товарищ голова, держаться; столько лет, мол, председательствуешь и до сих пор нс утратил человеческого обличья, в ходячий шлакоблок не превратился... Коли бы не память, говорю, глядишь, и превратился бы... А то ведь все время корректирует она тебя: не забывай, Савва, какие люди рядом с тобой были... Тот на твоих руках умирал, тому, сраженному пулей, в двух шагах от тебя бескозырку с мозгами смешало, а тот, может, летящую в тебя разрывную своей грудью остановил... Так это же, считай, ими тебе жизнь подарена! Пуля не разбиралась, не спрашивала, куда летит и в кого угодит: мог бы и ты стать землею, чем ты лучше тех, с кем ходил в разведки да в атаки? Благодаря им живешь. Не забывай об этом, помни, и не только на праздничных собраниях, а на всей своей жизненной магистрали. И если уж указано судьбою жить тебе, то живи и не забывай, что жизнь дана человеку на добрые дела. Ясным светом гори, не копти небо. Может, кому и подходит это самое жизнекоптение, а по мне так уж лучше пусть на ходу, на лету разорвется от тяжких забот, этот твой миокард! Вот и друга моего подрубила... Ах, как жаль Крутипороха!.. - Да, может, еще выкарабкается... Человек - существо живучее. Способное порой такое выдержать, что потом даже не верится... - Оно-то так. Вот и меня иной раз так прижмет... А потом - хватнул воздуха и снова на коне! Черт возьми, хочу все-таки внуков дождаться... И, словно бы спохватившись, Чередниченко спросил Ягнича: - Ну, а ты-то как? Орионец улыбнулся сдержанно: - Идет борьба за живучесть корабля. - С работой, спрашиваю, как? Остановился на чемнибудь? - Еще нет. В детский сад вон зовут старшей нянькой... - А почему бы и нет? Соглашайся! - повеселел Чередниченко.- Пестовать детей - святое дело. Ягнич закурил, отодвинувшись на конец лавки, застыл в угрюмом раздумье. - Нет, Савва. Ты мне дай другую работу. Подыщи для меня занятие какое-нибудь... самое каверзное. - О, тогда становись председателем! - мгновенно отреагировал Чередниченко, весело взбодрившись.- На этой работе не вздремнешь, нет-нет! Тут уж из тебя все жилы вымотают да еще и узлов из них понавяжут, а ты при этом не пикни - терпи, брат.- Чередниченко снова стал серьезным.- Только и пожил, пока рядовым механизатором был, пока поглядывал на белый свет с высоты комбайна, с мостика своего степного корабля. Скажи только - сегодня же к щтурвалу вернусь... Восход солнца и зарю вечернюю на мостике комбайна встречать - вот это да, вот это жизнь!.. А для моей теперешней работы, Андроп, нужны нервы покрепче стального троса... К концу дня едва на ногах держишься, забредешь после работы в парк, присядешь у прудика, Яшко или, как там его, Мишко подплывет за крошками - побалуешь его вместо внуков, хоть с этим безобидным созданием душу отогреешь... Признаюсь тебе, дружище: с природой чем дальше, тем все больше хочется согласия, этой самой гармонии, что ли... А оно не всегда получается. Мы ее не щадим, а она нас. Налетело вот, попалило. - Да еще и сейчас палит, как на экваторе. - То-то и оно. Смотрел сегодня подсолнухи - душа кровью обливается: два вершка от земли, тонюсенькие, а шляпки, как ромашки... А за ними такой уход был! Золотыми коронами бы им сейчас на море светить, а они ело дышат... - Этот год, говорят, был годом неспокойного Солнца,- заметил Ягнич, вспомнив курсантские побасенки на "Орионе".- Сильнейшие бури, вишь, па Солнце свирепствовали. - Да, творится что-то неладное в природе... Дождя на поля вот ждем, а оно и дожди теперь бывают не в радость, и с них впору брать пробу. Читал недавно, ученые-де приметили, будто дождики начали с кислотами какими-то выпадать. Что за кислоты, леший их знает, а только после таких осадков якобы и рост лесов на планете замедляется. - Потому что загрязняем нечистотами и водный и воздушный океаны... - Научно-технический прогресс, конечно, дело. Каждому ясно, что это историческая необходимость и неизбежность, только ты-то, человек, хозяин земли, не должен забывать, что перед тобой палка о двух концах. Возьмем для примера мелиорацию, наше орошение степное. Каналы проложили - расчудесно, ответвление от них для нас делают - еще расчудеснее, верно? Вода для нас ведь - это и наша сила и наше богатство... Следовательно, давайка строить оросительные системы, давай обводняться, и мы говорим: приветствуем тебя, энтээр!.. Но только строить-то нужно с умом! А если, к примеру, поскупился, не сделал все как надо, не прислушался своевременно к советам умных людей, то какой же ты хозяин? Ведь советовали же им, этим мелиораторам: облицуйте магистральный канал, сделайте по дну покрытие из пленки или из бетона - не вняли трезвым голосам, дорого, дескать, копейку сэкономим... Ну а скупой, известное дело, дважды платит. Теперь вот пошла фильтрация, Хлебодаровка вымокает, в Ивановке вода в погребах появилась... Да и у нас, на землях третьей бригады, подпочвенные воды прут, соль гонят на поверхность. Вдоль дороги - видал, поди? - какие по кукурузе проплешины объявились... - Видел. - Двести гектаров золотых земель нам испортили, сделали из них солончак, на сто лет, может, вывели из строя! Теперь нам уж ни "Кавказ", ни "аврору" не придется там сеять, там уже и чертополох не растет! На последнем партактиве пришлось кое-кого потрясти за душу: как же это так? Куда же вы смотрели, бисовы сыны? Будете и дальше украинский чернозем превращать в бесплодные земли?! Пожимают плечами, разводят руками да ищут, на кого бы сподручней свалить вину, а самим чистенькими остаться... - Это умеют: за бумаги, как крысы, прячутся... - А если ты убоялся взять на себя ответственность, если загодя, заранее не продумал все, не отстоял народные интересы, к награде, запыхавшись, торопился, то какой же ты после всего этого коммунист?! - все больше распалялся Чередниченко.- На все у него оправдание: видите ли, сейчас лимит ему урезали, а сроки подгоняют, размышлять некогда, даешь штурмовщину, лепи на скорую руку... Слепил и ушел, а тут после него хоть трава не расти. И спросить теперь некого, а я ведь должен спросить: кто нам, кто государству нашему возместит невозместимые эти убытки, кто сегодня оздоровит эти засоленные земли? - Нужно наказывать разгильдяев построже. - Наказываем... как кота мышами! Попробуй докажи, что он умышленно тебе такую трату учинил. Ведь и сам ты видел, как он старался, сделать хотел вроде как лучше, и людей среди них немало толковых, с опытом, с дипломами... И все-таки вышло так: засолонцевать нам землю - это они сумели, а рассолонцевать, опреснить ее - руками разводят... Обещают, правда, дренажем да промыванием восстановить нам почвы, только и сами еще толком не знают, выйдет ли чего из этого... Погубить оказалось просто, а вот оживить... Чередниченко разволновался, даже рукой потянулся к сердцу. - Валерьянки дать? - предложил Ягнич, заметив это непроизвольное движение.- У меня есть сухая, в таблетках... - А что значит в наших условиях потерять плодородный гектар? - не обратив внимания на заботу Ягнича, продолжал размышлять вслух Чередниченко.- Да ведь такого чернозема нигде и на других планетах не сыщешь. Это ж поистине золотое дно. Ежели и рассолонцусм, то когда это будет? В третьем тысячелетии? А сколько уже таких вот гектаров списали?.. Теперь-то авторы проектов засуетились, но где, спрашиваю, вы были раньше, знатоки своего дела? Пусть к нам, низовым, не прислушивались, по ведь и наука вас предупреждала! Отмахнулись, пренебрегли всеми предостережениями! Потребовали от одного из них на партактиве, чтобы дал объяснение, так он битый час бубнил, толок воду в ступе, сам графин той воды выпил, а так ничего нам и не объяснил толком... Нет-нет,- Чередниченко встал, выпрямился,- если взялся строить, то строй мне, будь любезен, не шаляй-валяй. На ватмане резинкой можешь стереть, а тут не сотрешь... на земле надо все делать набело, без черновиков! Тут не семь, а тысячу раз отмерь, а потом уж режь!.. x x x Где же линия горизонта? Сейчас ее не видать: бесконечная ослепительность моря сливается с такой же безбрежной ослепительностью небес. Сияние дня рождается из сияний, из гармонического слияния переполненных светом стихий... Солнце в зените. Средь открытого моря идет "Орион". Еле движется, ветра нет, паруса обвисли... Дельфины наблюдают за ним. Перед табунами неутомимых этих детей моря корабль белеет, будто какой-то дивный, неслышно скользящий но водной глади дворец. Ни единого судна навстречу, ни один танкер не темнеет на горизонте. Только "Орион". Один-одинешенек на зеркальной поверхности моря, средь его безбрежной глади. Под парусами он кажется необыкновенно высоким. Белое облако! (Высота мачты от киля до клотика сорок семь метров.) Курсанты изнывают на палубе от жары. Для новичков непривычно обилие слепящего света вокруг: на все четыре стороны - фантастическая ослепительность. Такой не увидишь нигде, только среди этих медитерианских вод в эту пору суток, в полдень. В глазах резь. Простор воистину бесконечен. Столько сияния, а ветра нет. - Ушел старый Ягнич и ветер с собой забрал... Капитан обходит судно. На почти юном лице печать совсем не юношеской озабоченности. Поглядывает то и дело на табличку: "Сигнал тревоги подается электроревуном "Тревога". Один непрерывный гудок в течение тридцати секунд. Ничто, однако, не предвещает тревоги. И все же на душе молодого кормчего неспокойно. Как это понять? Курсантская аудитория. Стенд морской практики. Образцы узлов: "двойной гачный"... ^рыбацкий огон"... "стопорный"... Труднее всего соединять стальные концы, тогда именно обдираешь руки в кровь... И Ягнич-мастер стоит над тобой. Штурманская рубка. Карта разостлана на столе. Циркуль. Транспортир. Резинка... Параллельная линейка... Склонились сразу двое или трое курсантов: прокладку ведут. Тут же два локатора. Парус и локатор - они на "Орионе" рядом! Капитан усматривает в этом некий символ, от сознания этого проникается гордостью. Третьи сутки нет ветра. "Ушел и ветер с собой забрал..." Почему пошутили так? Первокурсники, они Ягнича и в глаза не видели! Это ты ходил с ним в тот свой первый, самый дальний рейс. Заходили почти в тропики (зона северо-восточного пассата), чтобы использовать попутный, а севернее уже был бы встречный. В обратном рейсе "Орион" воспользовался им. Какой это был великолепный насыщенный рейс! Впервые так шли. Курсанты были как на подбор, молодец к молодцу, от трех училищ сразу. Рейс выдался трудный, в нескольких местах штормовой, но па диво счастливый: ни одной травмы, болезни, нежелательного приключения. Шутили: - Это потому, что Ягнич здесь. Это благодаря ему... Каким он был? Снова случайно слышит у радиорубки голоса тех, которые реального Ягнича никогда и в глаза не видели. Они сейчас сочиняют, творят Ягнича другого, своего, на свой лад. Был, был! Всю жизнь только под этими парусами. Ни семьи, никого, ничего. Тут жил вечно, вязал узлы, стерег рынду. С курсантами держался строго. Мастер. Приведет, укажет пальцем: - Какая снасть? Молчишь. Концом (кусок каната) так и потянет вдоль спины. А тебе и не больно, потому что получил по заслугам. А если знаешь, если сумеешь правильно ответить - руку пожмет. Фантазеры, что они выдумывают? Никогда на "Орионе" ничего подобного не бывало, никогда Ягнич не прибегал к таким крайним мерам! Фантазия между тем работает. Никто не знал, сколько этому Ягничу лот. Полюбопытствуют, бывало, курсанты: - Товарищ мастер, сколько вам лет? - Сорок. И это - без тени шутки. В. следующем году другие придут на "Орион" и тоже спросят: - Сколько вам лет? Ответ тот же: - Сорок. Застыл, остановился, увековечился мастер па своих сорока. Чем-то, знать, они особенно памятны ему, коли ни больше, ни меньше не назовет: сорок, да и только. Может, в этой цифре, как для многих в цифре 13, был для Ягнича какой-то тайный смысл? И, что удивительно, именно на сорок лет он и выглядел. Ягнич не старел! Натура редкостной прочности, просто железная натура. И душой... Красивая, высокая душа! Песни пел, знал их бесчисленное множество, особенно старинных, песен старых мореходов (не слышал капитан, чтобы Ягнич вообще когда-нибудь пел. Разве лишь иногда мурлыкал что-то потихоньку себе под нос). Курсанты-новобранцы все же отдают предпочтение мастеру нафантазированному. Однажды "Орион" попал в зону действия страшнейшего урагана, захвачен был его крылом. Ночь, завывание ветра, буйство разъяренных черных стихий. Палубой черпал воду "Орион". Шквал налетал за шквалом. Крен достигал сорока и больше. Думали - все. Но и в этих условиях посылали курсантов на мачты! И снова - удивительная вещь! - не сорвало, не сбросило в океан никого. Говорили, это потому, что Ягнич (он в эту ночь получил тяжелую травму) продолжал жить, что сердце его продолжало биться на "Орионе". Привязанный канатами, перехваченный ими крепко-накрепко, лежал под хирургическим ножом в лазарете, в глубине судна. Операцию невозможно было делать, кронами переваливало больного туда и сюда, но другого выхода не было - мастер сам сказал: режь! Из груди было извлечено его сердце, оно билось и билось. Ниткой суровой, рабочей, трехгранной иглой были сшиты сосуды. Ягнич жил! Сплошная фантастика! В перенасыщенной учебной программе мореходки значится и такая тема: "Живучесть корабля". Они же толкуют о другом: "Орион" обогатил их необычайным уроком, фактом редкой живучести человека. Хлопцы, оказывается, считают, что могучий, неумирающий дух Ягнича, его несокрушимая воля решили в ту ночь судьбу всего экипажа, судьбу "Ориона", что именно это, передавшись всей команде, помогло кораблю выстоять под всеми шквалами, счастливо выйти из зоны урагана. "Чего они без конца выдумывают?" - капитан в недоумении морщил лоб, пожимал плечами - никак не мог отыскать причину столь бурного мифотворчества. На "Орионе" все ведь было иначе. Все было буднично, строго, поделовому. Откуда же эти притчи, домыслы, этот взрыв курсантских фантазий? Какая душевная потребность заставляет этих юношей вместо вполне реального, законно, в общем-то, списанного, с почетом отправленного на покой человека сотворять для себя какого-то другого, полуволшебного, человека-амулета? Где-то по корабельным закоулкам, по рубкам или в тени парусов ткут, сообща создают почти мифический образ того, кто "ушел и ветер с собой забрал". Сколько разных людей прошло через "Орион", скольких полузабыйи, а то и вовсе забыли, почему же этот, хоть и славный старик, но, подобно многим, обыкновенный, будничный, так воспламеняет фантазию новичков? Почему и сейчас вот, средь этого штиля, средь безбрежной ослепительности он у них на устах, в душах? Неужели им, юным, лобастым, знающим локатор, имеющим под рукой современнейшие электронные приспособления, зачем-то нужен еще выдуманный, мифический, сотканный из нереальностей Ягнич, мастер нестароющих сорока лет, человек-легенда? x x x Как только стемнело, короткий разбойный свист раздался подле двора Ягпичей-комбайнеров. Мать хлопочет в хате, но дверь открыта - услышала. Господи, не тот ли супостат объявился? Лишь в старину парубки таким вот свистом вызывали девчат на улицу; сейчас это услышишь разве что на клубной сцене, когда там ставят какую-нибудь давнюю пьесу. Однако ж такая сцена может быть показана тебе и сейчас и не в клубе, а прямо перед твоей хатой. Петь, паршивцы, не умеют, а свистеть вон какие мастера! На стадионе, должно, на футболе напрактиковались. Однако той, которую вызывают, дома нет, но работе еще занята, у кураевской медички день ненормированный. Только собралась было в кино, прибежали от Чередниченков - нужно ставить банки председателю! Свалило Зевса. По случаю окончания жатвы поехал на берег, с ходу, потный, вбежал в Черное свое, медузное море, простудился, теперь есть подозрение на воспаление легких. Когда средь зимы приходилось брести в ледяной воде у керченских берегов, пробираясь с Тамани на полуостров в разведку,- тогда ничего, даже насморка не схватил, по крайней море сейчас не помнит. Шинели, бывало, скует морозом, грохочут они на гвардейцах, как колокола, все время приходилось снова смачивать их в воде, чтобы не гремели, чтоб не разбудили вражеских часовых. А сейчас только глянешь на море - уже чихаешь, уже погнало температуру... Радикальнейшее лечение, которое, собственно, только и признает в таких случаях Савва Данилович,- это банки. Покорно подставляет спину, чтобы Варвара Филипповна накинула эти стеклянные штуки... Но она сейчас сама хворает, пришлось вот молодую медичку вызвать, пускай потренируется... Когда Инна побежала, у матери невольно шевельнулось сомнение, нс Варварины ли это придумки, может, нарочно вызывают начинающую фельдшерицу, чтобы проверить, умеет ли она хотя бы банками орудовать как следует? Убежала и как в воду канула, а свистун тем временем посвистывает, нe впервой приносит его нечистый под кураовскис вишни... Вот еще раз присвистнул - на этот раз с каким-то даже соловьиным коленцем... - Скажи, что ее нот, не до гулянки ей,- не выходя из хаты, крикнула Ягничиха по двор, полагая, что там есть кому передать эту команду по адресу... Однако во дворе никого нс было. Только груша, как туча, стоит, но груше и самой, может, приятно послушать вечерний свист. Женщина вышла на веранду. Так и есть: лавка под грушей пустая, на вахте никого, орионец отправился к соседям смотреть с детворой вечернюю передачу по телевизору. Телевизор у них огромный (величиною с девичий сундук старинный), установлен прямо в саду под орехом, его голубой экран виден и отсюда, с веранды, и перед ним торчит множество голов - детских и взрослых. Лысина орионца блестит между ними. Дома у Ягничсй тоже есть телевизор, может, даже лучше, стоит вот за шифоньером в углу, правда, за всю жатву экран на нем так ни разу и но засветился. Мог бы моряк его настроить, сидеть и смотреть дома, так пет, к соседям потянуло, к малышам. Там, знать, веселее... Вон вместе подхватились, подскочили все, орут: "Гол! Гол!" А с улицы снова негромко свистнули. Ну и назойливый! Хозяйка спустилась по ступенькам, направилась к калитке. Что-то мелькнуло под вишнями (теперь вишневые деревца со дворов на кураевскпе улицы выскочили, воров не боятся), под ветвями, за кущами, кто-то спрятался, затаился... Не иначе как он, мастер художественного свиста... - Это ты, Виктор? - Я. - Тебе еще не надоело тут свистеть? Заходи во двор. Вынуждена приветить, потому что хочешь не хочешь, а выступает он сейчас в роли твоего будущего зятя, этот ночной свистун. - Я к Инне. Она дома? - Скоро придет. Заходи, заходи. Мне поговорить с тобой нужно. Усадила дочериного ухажера на веранде, но за угощениями но пошла, не будет ему никакого угощения - гость HCdBaHbra, обойдется и так... Включила электричество (чтобы лучше разглядеть Инкиного избранника), после этого и сама присела к столу. Хлопец застыл на стуле, отодвинувшись в самый угол веранды. Придирчиво осматривала его. Вот оно, золотко Веремеенково... Неужто и вправду зять? Не очень-то он изменился, хотя где-то там и побывал. Говорили, стриженый, а оно почти незаметно. С вежливым вниманием ждет, когда с ним заговорят, худощавый, выбритый, скромная, застенчивая улыбка блуждает на губах... Нос материн, брови тоже ее, тонкие и какие-то дерзкие, размашистые, вразлот, не каждая девушка устоит перед таким. Да и вообще - статный, с продолговатым смуглым лицом, и когда вот так тихо сидит, стиснув руки коленями и смиренно посматривая в потолок, на лампочку, вокруг которой вьются мошки, то и не скажешь, что перед тобой шалопай, вертопрах и хулиган. - Она скоро придет? - спросил вкрадчиво. - Не отчитывается, голубчик. У нее служба... Придет, конечно, наше дитя дома держится, не то что другие. - Если это камешек в мой огород, то разрешите объяснить: я тоже надеюсь в скором времени перекочевать под мамину крышу. Кажется, получу работу где-то тут, поблизости. - Наверное, на профилактории? - Рядом с Кураевкой па побережье второй год строится для оздоровления шахтеров пансионат - профилакторий.- Не баянистом ли для развлечения рудокопов? - Пока это секрет,- уклончиво буркнул он, улыбнувшись. - Ох, Виктор, Виктор, что ты себе думаешь? - заговорила женщина с грустным сочувствием.- До каких ты пор вот так слоняться будешь? Погляди на своих ровесников - каждый при деле: тот учится, тот в армии, а тот с трактора не слезает... Настоящие сыновья, ничем себя не бесчестят, родителям только в радость. Даже такие вот, как Петрусь наш,- глаза ее засветились при воспоминании о своем штурманце,- ребенок по сравнению с тобой, а какой трудолюбивый и сообразительный, отец уже смело может комбайн ему доверить. В Казахстан, в такую даль, наравне со взрослыми подался, а ты? Дома на такие слова Виктор только бросил бы пренебрежительно: "Мама, не учите меня жить, сыт по горло вашими поучениями",- встал бы да спину показал, а тут не смеет, делает, хитрец, вид, что слушать назидания этой добровольной наставницы - для него одно наслаждение, впитывает народную мудрость, как губка. - Или, может, все это я напрасно говорю, Виктор? Почему ты молчишь? Собака, мол, брешет, а ветер относит Так? - Я слушаю. Внимательно слушаю. Вникаю, Гаптта Гурьевна. Ото ее подбодрило: неожиданно почтительное обращение кому не польстит. Как бы подхлестнутая этим, нропела еще одну хвалу своему штурманцу, вспомнила затем троюродного племянника Ягнича Анатолия, который где-то там, в ГДР, во время пожара немчонка спас,- об этом факте сообщило в Кураевку командование части, в которой служил герой. Использовав сильный этот пример, женщина опять принялась за "санобработку" вертопраха, который сидит сейчас перед нею такой-то очень уж покорный да вежливый, такой печальный, что хоть икону с него пиши! Уставился глазами в потолок, ловит, однако, кажется, не столько то, о чем она ему толкует, а, скорее, тех мошек, которые вокруг лампочки под потолком мельтешат. - Если себя не жалко, то хоть родителей бы пожалел,- продолжала увещевать наставница.- Отец твой извелся весь, изгоревался, на человека стал непохож, а из-за кого? И матери не легче, от горя да стыда на люди боится выходить... Один ты ведь у них, единственная надежда, всем твоим прихотям потакали. Баян ли, "Ява" ли - ни в чем отказа не было. И так-то ты их отблагодарил? Родителям дни отравил, а себе? Исковеркал молодую жизнь по дурости своей. Виновных не ищи на стороне, все в тебе заключается... Хоть это-то ты понимаешь? - Понимаю, Гурьевна, еще как понимаю,- и снова монашески-смиреннейшая мина на красивом лице, ставшем вдруг еще печальнее.- Постараюсь измениться в корне. Обещаю: скоро вы меня не узнаете. Мое духовное возрождение, тетка Ганна, мое воскрешение, начавшееся в колонии, не закончилось, оно продолжается во мне, вот тут,- и драматическим жестом приложил руку к груди. У женщины отлегло от сердца. Стоит лишь поговорить с человеком по душам, глядишь, что-то и ворохнется в нем хорошее, обнадеживающее: человек ведь не камень! Дома, поди, не умеют наставить хлопца на путь истинный, хотя оба там учителя. С чужими оно легче, а к своему ключика не подберут. Она же вот хоть и не учительница, хоть только в детсаду маленьких воспитывает, а поди ж ты - сразу сумела оболтуса этого усовестить... Теперь принялась расхваливать ему Инну. Как училище закончила с золотой медалью (медаль эта родилась тут же, на веранде, экспромтом) и какие хорошие места предлагали, заманивали даже в столицу, в тот центральный Красный Крест, который с медикаментами да продуктами и в Индию, и на край света летает, где только случится какая-нибудь эпидемия или землетрясение... Ничем не соблазнили Инну, потому как она всей душой рвалась домой - Кураевка для нее милее всех на свете, возле матери ей теплее всего! - Сейчас вот Варвара позвала, чтобы банки поставить председателю. У тебя, говорит, Инночка, лучше получается, чем у меня. Да и сам поразмысли: разве голова доверился бы с маху кому-нибудь, разве подставил бы свою важную государственную спину, а ей - пожалуйста, исцеляй, раз ты с отличием закончила... Были, таким образом, и дочери пропеты панегирики со всем материнским вдохновением, с врожденной ягничевской фантазией. - И вот такая-то девушка ждала тебя, непутевого, хотя к ней там, в училище, трижды сватались, предлагали руку и сердце, покоя не давали ей и летчики и подводники,- вдохновенно продолжала хозяйка, ради общей картины не останавливаясь перед явным преувеличением фактов.- Другая, глядишь, не упустила бы такого случая, вмиг бы ухватилась за красавца лейтенанта, или избрала бы врача с дипломом, или же молодого комбайнера с Золотой Звездой! Нот, говорит, мама, я своего суженого и осужденного ждать буду. Он там страдает, мается, только и держится тем, что верит в меня. Отвернуться, когда человек в беду попал,- это нечестно. Нет, не отступлюсь, говорит, дождусь, если уж Витеньку сердце избрало. Дак ты ж оцени! - Я оценил.- Голос его налился настоящим, неподдельным теплом.- Инке равных не видел, Инка для меня - все, если хотите знать. Дня не было, чтобы ее не вспоминал. Ради нее переломлю себя, потому что знаю: не ужиться ей с моими недостатками, да и мне самому опостылела собственная разболтанность. Положу этому конец. Но войдите и в мое положение. Здорово встряхнула меня жизнь, Ганна Гурьевна, так встряхнула, что до сих пор пошатываюсь... Первый крепкий удар был, когда из мореходки вытурили. Могли бы все же и не так строго... Ведь за одну лишь самоволку... - Что это такое - самоволка? - Ну, прогул, что ли. Отлучился на двое суток... А там дисциплинка, скажу я вам... - Что ж бы это была за мореходка, если бы без дисциплины? Настоящего человека порядок не страшит. Вот мой брат сколько па "Орионе" ходил, полжизни морской службе отдал, а не жалуется. Наоборот, скучает по морю, несмотря на все его строгости... Вон и детишкам тут передает свою пауку про непотопляемость корабля! С ухмылкой, а подчас и с еле удерживаемой зевотой выслушивал Виктор похвалы в адрес орионца, хотя о нем у парня было свое мнение: с крутым характером дед, амбитный, неуживчивый, лучше держаться от него подальше; попадешься орионцу на глаза - он тоже начнет тебе душу драить... - А вот если бы ты, Витенька, вел себя п училище на "отлично", плыть бы тебе с курсантами сейчас где-нибудь под парусами "Ориона". Честь-то какая! В прежние времена, бывало, дядька напарусит крылья на своей ветряной мельнице, и то для нас, малышей, диво, а тут... Эх, ты! "Орион" упустить!.. Зацепившись за "Орион", тетка Ганна не могла остановиться и подавно, разошлась так, будто саму уж подхватило парусами, будто сама была морячкой, рассказывала-пела про то, каких туда хлопцев берут да какую закалку они там получают, говорила и говорила, а Веремеенко, подавив скуку, снова вытянул свою журавлиную шею, слушал будущую тещу с напускным вниманием; однако до него доходила лишь мелодия ее речи, похожая па отдаленное, монотонное журчание ручья. Хлопец прислушивался больше к своему внутреннему голосу. А голос этот говорил: пусть стократно вы правы, уважаемая будущая теща, но от этого мне не легче. Горько вашему Витеньке. Известно ли вам такое состояние души, когда просто жить не хочется, хотя вроде бы и пет явных причин для подобной сердечной депрессии. Знаете ли вы, что такое серое безразличие, серое и тусклое, когда тебя ничто не интересует, когда все словно бы уже было и сам ты будто когда-то уже был и заранее знаешь, каким будешь завтра, какое меню увидишь в чайпой на грязном, замызганном столе, какие мухи будут жужжать над жирным твоим борщом?.. Нет, не знает про то хозяйка. Вот если б Инна... Никто не проявляет к тебе столько терпения и великодушия, как она. Хочет видеть и видит тебя лучшим, чем ты есть на самом доле; ее любящее сердце наряжает тебя в одежды своих щедрых мечтаний, возлагает на тебя самые смелые надежды, и, странное дело, порой ты чувствуешь, как от самих ее надежд ты и в самом доле становишься словно бы лучше, чище, достойнее... Инна - это та высочайшая премия, которую тебе выдала жизнь, выдала, быть может, даже слишком рискованно, авансом! Ради нее сидишь тут и выслушиваешь битый час эти нудные тетенькины проповеди, прикидываешься самым прилежным слушателем, поддерживаешь в будущей теще иллюзию, будто только ее речи и смогли совершить в твоей душе мгновенный переворот... Когда же тетка Ганпа попыталась точное выяснить, насколько крепок парень в своих чувствах к ее дочери, Виктор не заметил, как у него вырвалось: - В ней мое счастье, правду вам говорю! Только в ней, а не в пансионатских химочках!.. Сказал и осекся, потому что хозяйка тотчас же насторожилась, прищурила глаза: - Это что еще за химочки? Кого ты так величаешь? - Ну, химочки, так все их там называют... - Кто все? Блатпяки, может, твои, с которыми баланду по колониям хлебал! Так это еще нс все. А порядочный человек не станет насмешливо обзывать девушку или жен-, щину даже за глаза... Химочки, химочки, придумать же такое,- никак не могла она успокоиться.- И над чем - над именем человеческим измываешься. У меня вот у самой бабусю Химой звали, так что - позорно это, насмешка, можно сказать, по-твоему? Никто в Кураевке над пей не смеялся, потому что Хима девятерых родила и воспитала, и не было среди них ни одного такого балбеса, как ты! Какую-то минуту она грозно молчала (суровостью своей стала совсем похожа на брата), лицо округлилось и словно бы отекло. Было ей, видно, сейчас и горько и стыдно за этого балбеса, который сидел нисколько нс обескураженный нотацией и ее резкими словами, хотя внутренне, чувствовалось, был по-прежнему начеку. - Виктор,- заговорила немного погодя Ганна Гурьевна каким-то почти торжественным голосом,- хочу просить тебя об одном одолжении... Можно? - Просите. - Как мать семейства, по-доброму, по-матерински умоляю тебя: отступись ты от моей дочери. Отступись! Не принесешь ты ей счастья. Он побледнел: Принесу или не принесу - откуда вам знать? - Чует душа. - Душа - ненадежный источник. - Смотря чья. Материнская ежели, то надежней нету. Ни перед кем так не унижалась, как перед тобой вот, сынок. Красивый ты, еще найдешь себе пару, какая-нибудь из тех же пансионатских размалеванных, только пальцем помани - сама побежит за тобой... А Инна... У Инны своя дорога, своя, непохожая на твою... Пощади девушку, отплати хотя бы этим за ее верную к тебе любовь! Потому что так, как она, редко кто нынче любит... Отступись! Как сына тебя прошу! Сильно побледневший, он сидел, прикрыв глаза, уронив голову на грудь. - Вы просите невозможного,- сказал вполголоса. Это только подхлестнуло ее. - Ну, превозмоги себя, Витенька, не заслоняй ей белый свет!.. Сколько бывает таких случаев: любят друг дружку и год и два, а женятся на других... Разве мало у нас красивых девчат? Вол, говорят, Муся Осначевская по тебе сохнет, такая славная дивчина, и у родителей одна, может, именно ее ты и осчастливил бы... Он молчал, не поднимая головы, и его молчание Ганна расценила как признак колебания: видимо, парень борется с самим собою, взвешивает, как будет лучше... Следовательно, надо но отступать, гнуть и гнуть свою линию, и он решится, даст согласие... Вдруг ее осенило: - Витя, уважь мою материнскую просьбу, а я тебе за это... "Жигули" подарю! - "Жигули"? - От неожиданности оп даже глазами заморгал. Искушение, казалось, было способно кого угодно сразить наповал, тем паче Виктора, чья страсть к скоростной езде известна всей Кураевке... Расчет у хозяйки был безошибочный, парень оживился, поднял свои тонкие брови в нескрываемом любопытстве: - У вас уже есть "Жигули"? - Будут! - воскликнула она горячо.- В прошлом году - разве не слыхал? - двум лучшим комбайнерам области выдали малолитражки в премию - одному достался "Запорожец", другому "Жигули"... Сам секретарь обкома вручал этим комбайнерам ключи от машин на стадионе, при всем народе... - Но ведь эти ключи у них, а не у вас,- ухмыльнулся Виктор. - Считая, что у нас! Семейный экипаж Ягничей тоже в десятке самых первых, не видал разве в газете фотографию! В прошлом году телевизором премировали, а этим летом, если бы хлеб но сгорел, вот тут уже, под окном, "Жигуленок" стоял бы красненький, на новеньких шинах... А что в будущем году стоять будет, так - это факт! Веремеенко встал, напустил на себя строгость: - Итак, за дочь - "Жигули"! А почему не "Волгу"? А? - И неожиданно для хозяйки расхохотался. Потом сразу стал серьезным, посмотрел на пристыженную собеседницу с явным превосходством: - Стыдно мне за вас, тетка Ганна. Неужели вы серьезно могли подумать, что Виктор на этот ваш калым позарится? Променяет Инку на ваше отступное? Какая дикость... Вы ведь сами были молоды, неужели забыли или вовсе не знали, что такое любовь? - Знал бы ты! А я-то знала и знаю,- превозмогая стыд, встала она обиженно,- Не тебе, ветрогону, меня учить... А то, что тут было сказано насчет машины, чтоб на этом месте и умерло, понял? - Само собою. В это время к веранде уже подбегала Инна. Глянув на обоих, почувствовав неладное, забеспокоилась: - Чего вы тут не поделили? "Тебя не поделили",- хотелось сказать хлопцу, но он только разрешил себе шутку: - Про дела ооновские речь вели. - А как там наш голова? - сейчас же заговорила и мать, чтобы избежать уточнений.- Или так вызывали, из-за пустяка? Прыщик, наверное, какой-нибудь?.. - Да нет, застудился всерьез, температурит,- сказала Инна.- Однако на пневмонию не похоже, скорее ангина,- и снова заботливо-влюбленный взгляд на Виктора: - Почему ты такой бледный? - Натура нервная... Подумала мельком, не пьян ли он, но сразу же отбросила это подозрение: нет. Еще раньше, после одного случая, поставила перед ним условие, чтобы никогда не появлялся ей на глаза в нетрезвом состоянии, и пока Виктор не нарушал уговора. - Гол! Гол! - снова донеслось от соседского "Электрона". Виктор шагнул к девушке и на глазах у матери, будто специально ради того, чтобы досадить ей, уверенно взял Инну за руку: - Аида к морю, мое сокровище. Удалимся по лунной дорожке... По тому, как она охотно отозвалась на его шутливый призыв, как, забывая обо всем, прижимаясь друг к другу, быстро пошли они через двор к калитке, мать поняла: ничем сейчас не остановить дочь, потому что есть в жизни вещи, перед которыми все твои хитросплетения сводятся па нет, по себе ведь знаешь, что это за сила - любовь... x x x Сейчас Инна не сочиняла песен. С тех пор как возвратилась в Кураевку, не сложилось ни строки, хотя иногда возникало и бродило в душе что-то туманное и смутное. Больше читала. Снова увлеклась классикой: во Дворце культуры собралась за последние годы большая библиотека, сам Чередниченко шефствует, следит, чтобы надлежащим образом пополнялись ее фонды: пусть читает Курасвка, меньше водки будет пить. Райгазета время от времени печатала стихи, появилась однажды даже целая литературная страница под рубрикой "Творчество молодых". Инна перечитывала стихи строка за строкой. Было 'тут про "музыку полой", про "степные корабли", были отрывки из поэм (еще, наверное, не написанных), стихотворные посвящения комбайнерам, их самоотверженному труду, бессонным ночам. Воспевались "братья солнца" - подсолнухи, которые отражаются в море золотыми коронами (это те-то, замухрышки, заморенные засухой, какие стоят нынешним летом за Кураевкой, из последних сил цепляются за жизнь). В стихах все вроде было и то, и не то. Воспевалась поэзия хлеборобского труда, но на крыльях поэтических получалось все как-то уж очень красиво и легко. А где же боль, где же тоскующие глаза сеятеля, когда он видел, как лютая засуха пожирает плоды тяжкой его работы, когда бессильно опускались натруженные руки перед грозным нашествием неумолимых стихий? Обо всем этом помалкивает районного масштаба застенчивая муза. Господствовала на той страничке лирика, принадлежащая вдохновенному перу девчат и парней, Инниных неведомых сверстников, которые, обнажая свои сердца, признавались в иптимностях перед молчаливо внимающими им степью и морем. Еще когда Инна занималась в училище, она тоже посещала литобъединение - было такое при тамошней районной газете и называлось "Солнечная гроздь". В турнирах начинающих авторов, в оживленных дискуссиях после литературных чтений она участия почти но принимала: чувствовала себя недостаточно подготовленной, к тому же сдерживала ее еще и застенчивость; держалась больше в сторонке. Случалось иногда услышать произведения, в которых ощущалась искренняя любовь к людям, к степи, но больше было все-таки словесного звона, чего-то не своего, заемного, которое тем не менее излагалось тоном нескромным, с крикливым поэтическим яканьем - так, по крайней мере, ей казалось. Представляла, как бы к этому отнеслись дома, в семье, какую бы кислую мину скорчил от таких стихов брат-штурманец... И когда ей самой хотелось блеснуть какой-нибудь сногсшибательной рифмой, поиграть в словесные погремушки, перед глазами сейчас же возникала насмешливая физиономия брата, который, несмотря на свою покладистость, умеет быть и едким... Нет, не хотела бы Инна попасть на его ехидненький язычок! К тому же всегда еще одно помнила - совет Андрона Гурьевича, както брошенный в один из приездов, словно невзначай: важно не слыть, а быть. Это отвечало самому характеру девушки. Неизвестно, думала она, осчастливишь ли ты читающее человечество своими стихами, но хорошо известно, что задолго до тебя были созданы шедевры, приносящие теперь и тебе истинное наслаждение. Потому-то читай, девчонка, глубже вчитывайся да учись,- писать еще успеешь... В медпункте у нее на чистом столе, рядом с регистрационной книгой, всегда лежит заложенный бланком рецепта томик чьих-нибудь стихов. Из тех, которые пьешь и, как ключевой водой в зной, никак не напьешься. Удивительное дело: как умеет человек в одной певучей строке выразить целый мир, до глубины души захватить тебя волшебными чарами слова! Похоже, никогда тебе этому не научиться... И все же тайное, страстное желание приобщиться к истинному творчеству постоянно жило в ней, жило, как надежда. Всматривалась в людей на току, работящих, вечно обремененных большими заботами, и думала: как бы о них достойно сказать? Не примут они поэтического суесловия. Люди эти - как правда. И слова твои должны быть такими жe. Ждала, внутренне прислушивалась к себе: может, пора? Может, поскорее за авторучку? Но пет, повремени, Ипка: то, что у настоящих мастеров тугим, полным колосом родит, к тебе еще, видно, не пришло, твоя нива еще в тумане, не выколосилась еще она, не созрела. - Переживаешь творческий кризис? - заметив ее задумчивость, иронично спросил Виктор во время прошлого приезда. Теперь он часто залетает в Кураевку: перешел работать в Сельхозтехнику, пересел с катка на "газик", хотя, правда, взяли его временно, с испытательным сроком.- Творческий кризис, кажется, так оно называется у вас? Ничего не ответила ему на это. Может, и в самом доле кризис? Может, после "Берега любви" вообще больше ничего не напишет? Известны же случаи, когда человек оставался автором одной песни. - Не мучайся, цыганенок,- успокаивал ее Виктор.- Не пишется, ну и что? Сколько есть людей, чьи дни летят в трубу пустоты. Знают одну заботу: белая деньга про черный день. Переживал и я нечто вроде, а сейчас... Когда мы вдвоем, я, веришь, наполняюсь содержанием... И Кураевка для меня становится, ну, как Канарские острова... Девушку радовало то, что Виктор явно изменяется к лучшему, стал внимательнее к ней, появились у него новые увлечения, интересы, попросил даже "Антологию французской поэзии"! Только нравом все тот же - как ветер: примчится, сходят вместе в кяно и в ту же ночь назад (с утра ему па работу), а ты потом снова в сомнениях, не попадет ли там опять в какую-нибудь историю. Но, может, тревоги твои напрасны? Ведь для них, кажется, нет какихто зримых оснований? Может, ты просто не умеешь радоваться, как умеют другие, слишком строго судишь даже о мелочах? А ты радуйся, что он вот приехал этим вечером, берет тебя за руку, ведет... Когда они, оставив мать на веранде, выскочили вдвоем на улицу, "газик" Виктора (или "газон", как он называет его) виднелся неподалеку - кособоко торчал под соседским забором. - Садись,- предложил девушке,- прокачу с ветерком, увидишь, на что мой трудяга способен!.. Вот тут ощутишь поэзию скорости! Согласилась, села, но больше он никогда уж ее не заманит. Какая там поэзия, когда только и взываешь панически: "Не гони! Не гони!" - да ищешь руками, за что бы ухватиться, да видишь ослепленных фарами людей, которые испуганно шарахаются в разные стороны, прижимаются к заборам. Однако азарт есть азарт. Это, может, в человеке тоже талант? Может, азарт и отвага ходят рядом? Виктор говорит, что только и живет, когда разгонит за сто и все аж свистит, расступается, разлетается, когда чувствуется, что достиг, вырвался в какое-то новое состояние, где ты уже другой, где сама скорость тебя опьяняет... Возможно, это и так. Водолазы рассказывали, что человек, спустившись под воду, в буквальном смысле пьянеет, правда, там он пьянеет от другого - от эстетического хмеля, от красоты и фантастики подводного царства... И все же азарт, порыв, жажда достичь необычайного - это не то, за что можно человека осуждать. Не из этих ли напряжений рождаются в человеке великие страсти и, как следствие, великие подвиги и свершения? На днях Инна видела в кураевском народном музее увеличенную фотографию Сани Хуторной - легендарной летчицы, что прославилась на фронтах и потом, подбитая, вместе со своим возлюбленным погибла в полете, ушла в вечность в последних объятиях. В старину про такое в народе слагались бы песни. Силу такой страсти Инна могла понять, такое хотела бы она воспеть, что-то от этой силы сама хотела бы иметь в себе. Может, оно где-нибудь и есть, по только притаилось, неразбуженное, и ждет своего часа? Хуторная, наверное, тоже начинала с малого, неприметного. Была обыкновенной дивчиной, каждое лето с вилами на лобогрейке видели ее в кураевской степи, ничем не выделялась среди других; между тем крылья те невидимые потихоньку отрастали, крепли, может, смутно чувствовала их в себе, вероятно, не давали ей покоя какая-то высокая жажда, неудержимость духа, которые в одну из летних ночей подхватили девчонку и понесли в просторы - вдогонку ее соколиной мечте... - Ну как, Инка? - спросил Виктор, когда "газик" вынес их за Кураевку на побережье и с разгону остановился, резко затормозив в нескольких метрах от обрыва.- Дает вдохновение? Соскочив с машины, Инна остановилась у кручи, молча принялась поправлять прическу. - Ты что - рассердилась? Не то вдохновение? - Пощекотать нервы - это еще не вдохновение... Людей булгачить, гонять их по улицам, как зайцев, это, потвоему, остроумно? - Хотел, как лучше... Ты прости мне, темному... - Он приблизился к ней, извинительно обнял за плечи, тоже засмотрелся на море.- И верно, дьявольски красив он, этот Понт. Только сейчас увидел? Ну, я ведь серый, да и не до красот мне было... Но и ты, извини. Инка, какая-то вроде бы не из нашего времени... - Старомодная, не модерная - ты это хотел сказать? - "На тебе уловил я отшумевшего древнего века печать..." - Стихами заговорил? Вот чудеса. - В самом деле, ты будто из эпохи курсисток. Или даже откуда-то из античности. Там девушки рождались из пены морской, из сияния прибоя - такой и ты мне виделась от этих берегов вдалеке... Да улыбнись же. Это вечное самоуглубление, эта серьезность. Никак не привыкну. Мог бы подумать, что игра, манерность, если бы знал тебя меньше. Живешь в каком-то нереальном надоблачном мире. Но и этим ты мне тоже нравишься. Выстилалась лунная дорожка, еще не яркая, еле-еле пробивалась, слегка мерцала. Бесчисленное множество световых клавишей то и дело выскакивали из темной воды. - О чем ты задумалась? Снова про Овидия? - И про него... - А еще про кого? Был уверен, что скажет "и про тебя", а она сказала: - Про Саню Хуторную. - Санька и Овидий - вот это сочетание, вот это парочка. - Не люблю таких шуток. - Больше не буду.- Голос его прошелестел ласкающим шепотом возле ее уха. Ему смешно, а для Инны все это не мелочи. Что значат разделяющие нас годы или тысячелетия, если тени минувшего, тени его великих сынов или дочерей стоят перед тобой как живые, переселились в твое сердце и согревают его теплом своего примера и своей любви? Не знала Инна и не могла знать войны, и не летала с багажом Красного Креста туда, где свирепствуют эпидемии, ни разу еще, собственно, не рисковала собой, и все-таки нередко тайком, в мыслях своих, ставит себя в положения наитягчайшие, примеривается своими силами к тяжелейшим испытаниям: а ты смогла бы? Способна ли ты на любовь беззаветную, на великое человеческое сострадание, на негромкий длительный подвиг сестер милосердия, о которых думалось не раз? И пусть Виктор иронизирует сколько угодно, но она чувствует в себе такие запасы душевных сил, что их, кажется, хватило бы и для полета в те голодные, замикробленные тропики, куда она, как и Вера Константиновна, хоть сегодня готова лететь спасительницей... Дома иногда говорят, что упорством да упрямством Инна похожа на своего дядю с "Ориона". Если даже это так, что же тут плохого? Орионец, действительно, во многих отношениях служит для Инны примером, хотела бы походить на него и упорством, и жизненной цепкостью, и неукротимой преданностью тому, что было, может, его первой и последней любовью. У каждого должен быть свой "Орион" в жизни и память своя на далекое и близкое, на все, что тебе завещано минувшими. А завещаны, наверное, и Овидий, и легендарная кураевская летчица, и эта мерцающая лунная дорожка, что, становясь все светлее, расстилается перед тобой и будто зовет, кличет тебя куда-то. Завещан, видимо, и неясный этот непокой, который носишь в себе и без которого, вероятно, и песня не родится... Виктор всегда относился довольно скептически к Инкиным, как он говорил, "высоким материям" - не всем же быть гениями и витать в небесах. Можешь себе витать, можешь будоражить фантазию, вызывать тени предков, а он - человек земной, он сегодняшний. Видит, что видит, "знает только то, что ничего не знает". Жизнь не была к нему милостива, потрепала жестоко, хотел бы и он не остаться в долгу, исчерпать и ее, урвать от нее для себя кусок так называемого счастья. Вот оно, рядом, твое земное богатство! Твоя реальная, подхваченная на лету жарптица, она и сейчас под рукой трепещет... Но удержишь ли? Страшно и подумать о том, что упустишь или сделаешь чтонибудь не так и будешь ловить один лишь воздух. Слыхал сегодня: "Не принесешь ты ей счастья..." Значит, кто-то другой принесет? Появится в один прекрасный день на сером кураевском горизонте? И станет он для твоей Инки желаннее, интереснее, содержательнее? Разговор на веранде вроде бы и закончился для Виктора с победным счетом, все же чем-то его обеспокоил, принес холодное дыхание возможной опасности. Быть к ней так близко, прикасаться щекой к ее душистым волосам и потом потерять, потерять навсегда? Сейчас-то, в эту вот минуту, будто все идет так, как и должно идти, как ему хотелось. Но это сейчас, сегодня. А назавтра, а потом? Если признаться честно, то ты едва ли достоин ее, ты перед нею нищий духом, не умеешь поглубже думать о жизни, скользишь по верхам... Но как же - без нее? Без нее ведь - ужасающая пустота, крах, даже представить жутко. От нее - волны тепла, она для тебя единственный костер, где можешь отогреть душу. Достоин ли, заслужил ли? Виктор чувствовал себя так, будто случайно и не совсем законно овладел редким сокровищем, чем-то большим, на что имел право от жизни. Но, коль овладел, держись за этот клад изо всех сил! И потому-то он был сейчас с Инной особенно нежен и предупредителен, пытался развлечь, сделать ей что-нибудь приятное, всячески угодить... - Давай купаться,- внезапно предложил он. О, это она любит! Да еще ночью, при луне... - Купальник не взяла. - Можно и без... Ночью никто не увидит, разве луна. Но она умеет молчать. Не разделась, не вошла в море, но ощутимо почувствовала объятия воды, ее щекочущую ласку. Будто лунные лучики, чуть прикасаясь, пробежали по телу, по тебе, открытой, обнаженной, от всего свободной. Хотелось бы ей сейчас поиграть, поплескаться подольше, жаль только, что не одни они сейчас в этом лунном царстве. - Нет, стыдно будет, когда прожектора наведут... Вот если бы на. косе... - Так айда на косу! - Не смеши. - Или, может, на танцы? Инна оглянулась: пансионат освещен, музыка из усилителей доносится даже сюда - ночные увеселения в самом разгаре. Пионерские лагеря, расположенные по соседству, не первый день конфликтуют с пансионатским электроджазом, мешающим детям спать после отбоя. Идет война за тишину, за ночи без грохота, однако войне этой пока не видно конца; джаз по-прежнему ревет диким зверем на все побережье, так как пансионатская публика встала за него горою, не идя ни на какие уступки: если уж возле моря не повеселиться, тогда где же? Там пограничники гоняют, купаться ночью не дают, а теперь - чтоб мы еще и спать ложились вмест