гордилась, расчесывала, заплетала. Нет ее больше. Вспомнилась другая коса, Люси Шиловой. Как я уговаривала Люсю расстаться с косой: "Еще красивее будете". Здесь меня никто не уговаривал - взяли да остригли. А может быть, я сама согласилась, сказав: "Да-да, пожалуйста"? Впрочем, неважно. Сейчас - только вытяжение. Переждать, перетерпеть. Почему-то было не скучно лежать. Противно, мерзко, больно, но не скучно. Окна почернели, в них зажглись отражения ламп. - Ужинать будешь? - спросила крупная старуха в халате без пуговиц. - Нет, спасибо, не хочется. - Попервости никому неохота. Потом сама просить будешь: давай-давай! Так как же, ставить кашу или унесть? - Унесите, пожалуйста. Боль, боль... Почему-то раньше не осознавала связь слов: "больница" и "боль". А ведь как очевидно! Пришла делать уколы сестра - хорошенькая блондинка, похожая на мою Любочку, только без кудряшек, с ровной челкой из-под колпачка. Вдруг захотелось попросить ее: "Посиди со мной, дочка", как меня когда-то старуха Быкова. Но сестричка была занята, белокрахмальна, неприступна, как, видимо, я сама в то время. Присела, но ненадолго, бочком, на табурет... А внутри старухи бурлила ее собственная, отдельная боль. Больной тоже по-своему неприступен. Боль человека всегда отдельна, неразделяема, непредставима. Две неприступности - и между ними грань, которую не перейти... Это, видимо, уже путались мысли, начинался бред. Сестра посмотрела на градусник и нахмурилась. "Сколько?" - спросила я. Она не ответила. Сказала только: "Сделаю вам укольчик". Через некоторое время боль отошла, я заснула. Сон был чуткий, сторожкий, пронизанный стонами, обремененный. Толкали меня куда-то, волокли, вешали за ногу... Этот зловещий, пыточный сон - кто из страдавших его не знает? Стоит ли о нем вспоминать? Врачу стоит. Когда проснулась - было уже утро. Косенький, незрелый солнечный луч золотил стенку. Вчерашняя боль притупилась, прорывалась нечасто, но не в ней было дело, а в проклятой позе. Страшно неудобно было лежать так ногой вверх. Палата просыпалась. Негромкие стоны. Что-то позвякивало, лилась вода: утреннее умывание. Таз и кувшин разносила от койки к койке та самая вчерашняя крупная старуха без пуговиц. Умывание короткое: каждая больная слегка намыливала руки, споласкивала их, потом лицо. И все. Вот и до меня дошла очередь. - Ждать тебя надо? - спросила старуха. - Бери мыло, чтобы раз-два - и готово. У меня еще в других палатах лежачих богато. - Нет у меня мыла. - Что ж не захватила? Дурак собирал. - Меня подобрали на улице. - А дома-то есть небось люди? Пускай принесут, как придут навещать. - Ко мне не придут. Я приезжая. Она вынула из кармана обмылочек: - На, мойся, только не тяни. Я приподнялась на локте, разбудив заснувшую было боль, кой-как умылась, утерлась. Во рту был противный железный вкус. - Мне бы зубы почистить, нянечка. Рассердилась: - Тоже моду выдумала: зубы чистить. Не ты одна в отделении. Все переполнено, некуда дожить, коридоры всплошняк заставлены, а "скорая" так и везет, так и везет... Зима, сезон пик, лед на улице, все с переломами, не ты одна. А нас-то, нянек, раз-два и обчелся. Дежурим по три смены, и все за так, говорят: дадим отгул, - жди того отгула, не дождешься. А ты - зубы! Каждого с зубами ждать, время не хватит кругом себя обернуться, не то что в туалет. Двадцать палат, каждого умой-обслужи, полы - влажная уборка, горшки ихние, прости господи, вынеси, а зарплата - тьфу! На кефир и то не хватит. Только психичная пойдет сюда работать. В мужском-то лучше, хоть бутылки пустые сдашь... За время этой речи я бы три раза успела вычистить зубы... Что делать? Старуха проследовала к двери. - Рубль, - коротко сказала женщина на соседней кровати - грузная, черноволосая, с крупной родинкой на щеке. - Какой рубль? - Не понимаешь? Ты ей - рубль, а она тебе - зубы почистить. За все рубль. Судно подать - рубль. Вынести - опять рубль. Без рублей-то они бы здесь разве колготились? Я вспомнила о своей сумке с деньгами. "Сумка моя..." - сказала тихо. - А в тумбочке, - ответила соседка. - Как привезли тебя без памяти, так и сумку туда. С трудом перегнулась, открыла дверцу тумбочки. Сумка была там, но потертая, убогая, словно ее кто-то долго топтал. Несколько рублей обнаружилось. Потом наменяю. - Разменять - тоже рубль, - сказала соседка. - Что пятерку, что двадцать пять - все одно: рубль. Устав, откинулась на подушки. Опять боль. Впрочем, о боли пора уже перестать, вынести ее, так сказать, за скобки. Она сопровождала каждое движение, то вспыхивала, то задремывала, притаившись. Когда задремывала, возникали мысли. Например, об этих самых рублях. О хронической нехватке санитарок, нянечек. Вечная беда нашего здравоохранения. Зарплата ничтожная, никого не привлекает. Берем кого попало, лишь бы шла. Кто пьет, кто дряхлый, кто просто ленивый - всех берем. Беда хроническая, застарелая - когда-нибудь мы ее преодолеем, но когда? У нас, в терапии, дело обстоит не так остро. Много ходячих, больные обслуживают друг друга. А каково калекам в травматологии? Об этом я как-то не задумывалась. Меня больше занимали кремовые шторы, уют... А оказавшись впервые в жизни в положении "крепко лежачей", я посмотрела на все это с другой стороны. С позиции больного, неподвижного... Сколько унижений! Любая потребность оборачивается унижением. Приходится просить, клянчить... Никто не идет на эту работу по призванию, для всех она - горькая необходимость, неудачный вариант. Разумеется, и у нас в больнице бытовали эти "рубли". Что тут скажешь? Не осудишь же старуху, их берущую. Естественное желание как-то перебиться. Большинство из них - пенсионерки, многие стремятся подработать не для себя даже (потребности старушечьи ограниченны), а для детей, для внуков. Тем тоже деньги нужны. Кто на квартиру копит, кто на телевизор... Знала я одну такую, Клавдию Васильевну, в нашей больнице. Работала как оглашенная. Тянула из себя жилы. Конечно, тоже при случае "рубли"... Как-то увидела ее в коридоре. Сидела и спала, прикрыв глаза перепончатыми веками. Лицо горькое-прегорькое, синяки под глазами - до половины щеки... - Что с вами, Клавдия Васильевна? Вам помочь? Старуха открыла глаза и сказала одно слово: - Сморило. - Зачем вы работаете, Клавдия Васильевна? Давно уж пора вам на покой. - А сын? Разговорились. Единственный сын пьет горькую. Лечился уже не раз, ничего не помогло. Хлещет. А водка-то вы знаете, сколько нынче стоит. Жена ушла с двумя со внучатами, одному четыре, другому два. Жалко все-таки, родная кровь. И сына, Павлушу, жалко. Пускай облика на нем нет, да родила все-таки, не чужой. Уволили его с завода, теперь слесарит по-частному да с матери тянет. Какой-то автобус хотели ему вшить... - Антабус. - По мне все одно: антабус, автобус. Не согласился. Принципиальный. Пил, говорит, и буду пить. А деньги где взять, если не у матери? Вот и топаю день-деньской, ночь-ноченьскую. Ноги опухать стали. Значит, сердце не справляется. К вечеру ноги как твои бревна. - Клавдия Васильевна, вам надо почаще лежать, ноги повыше... - А кто за меня работу делать будет? Нет уж, пойду на тот свет такими ногами... Так и вышло - пошла. Не видела ее несколько дней. И вдруг известие: Клавдия Васильевна разбилась насмерть, упав с балкона третьего этажа... - Белье вешала, - рассказывала ее сменщица, - встала на стул, может, голова закружилась, а может, еще что, только упала вниз головой. Павлуха, сын-то, дома был, как всегда выпивши. Может, он ее и столкнул. Утром дело было. Никто не видел, он или не он. Следователь приходил, ничего не вывел: бормочет что-то пьяный. Взяли опять на принудиловку. А что с того? Сам не захочет - не вылечится. Ребят жалко, парочка их, старший заикается, младший еще ничего. Тянули они с нее, с тети Клавы, не дай бог. Не выспится, идет сама как пьяная. Вот и упала, если не сын столкнул. С такого станется! Хоронили Клавдию Васильевну скромно, торопливо. Священник махал кадилом, искоса озираясь. Невестка, жена Павла, молчала, кусая платок. Ребенок, лет четырех, цеплялся за ее руку... Наверняка Клавдия Васильевна тоже брала эти рубли, но кто ее за это осудит? Если бы только рубли! Как известно, медицинская помощь у нас бесплатная. Но там и сям сквозь эту бесплатность просачиваются ручейки платности. Ручейки, а то и реки... Люди охотно платят за лечение, лишь бы помогло. Платные поликлиники переполнены, записаться трудно. Подолгу стоят в очереди, записываются. Как за дефицитом. С чего бы это, если в районной поликлинике прием бесплатный? А вот поди ж ты. Кажется больным, что за плату лучше будут лечить. А внутри самих платных поликлиник - еще своя, сверхплатная индустрия частных услуг. За особую плату вне очереди. Потребность, значит, есть у людей - заплатить за то, что бесплатно? Плоха не сама по себе плата. Плохо то, что ее получение - в обход закона. Своего рода преступление... "Занимается частной практикой", - говорят о враче с осуждением. Может быть, стоило бы снять это клеймо? И еще мысли: знают или не знают дома, в больнице о моем переломе? Скорее всего не знают. Доклад в 10:30. Хватятся: нет докладчика. Позвонят в гостиницу - не ночевала. Потом - в милицию. Пока выяснят, что случилось, куда отвезли, пройдет время. И немалое. Лежать и терпеть. А боль... (Это вроде как у Толстого в "Казаках" - "а горы...".) Вошла сестрица, похожая на мою Любу. Я ей: "Нельзя ли еще укол? Очень больно". Та, спешащая, как все медики: "После обхода, если доктор назначит". Оставалось ждать. Ждать и стонать, слушая стоны с других кроватей. О стонах. Это периодическое вдыхание и выдыхание воздуха - все-таки облегчение. Не зря природа его придумала. Со стоном как будто выходит, выдувается боль. Как же я была не права, уговаривая страдающих не стонать ("травмирует соседей!"). Эти стоны помогали им терпеть, ждать. Какая-то работа для праздного, измученного праздностью тела! Еда - тоже занятие. Разнесли завтрак. Пока больные завтракали, стоны утихли. Потом возобновились. Один вид занятости сменился другим... Какая это казнь - полная праздность! Думать все-таки легче, тоже занятие. "Сезон пик", - сказала старуха. Зима, гололедица. Везут и везут... Какое бедствие наших городов - эта гололедица! Подсчитать бы, сколько на ее счету если не жизней, то сломанных конечностей, ключиц, ребер, а бывает, и жизней... Никакая эпидемия столько не косит, как это зимнее бедствие. Только и слышишь: "Сломал, сломала..." Внутренне я продолжала сама с собой тот маленький митинг, который кипел вокруг меня, лежащей на улице: "Совершенно, совершенно перестали чистить улицы!" - глас народа, стон народа. Где-то работают компьютеры, автоматизированные системы управления. А рядом на улицах падают люди, бьются машины... Неужели это бедствие неустранимо? Говорят в оправдание: уборочных машин не хватает. Ну ладно, не хватает - пошли людей! Многие ведь страдают от гиподинамии. Сидят целыми днями за канцелярским столом, вечерами - у телевизора... Дать бы сигнал: "Все на борьбу с гололедицей!" Многие пошли бы... Но где взять простейшие ломы, лопаты? Как часто у нас срываются субботники из-за отсутствия элементарнейших метел и граблей. Люди пришли, постояли, кто-то слегка поковырялся - другие на него смотрят, посмеиваются. Не руками же убирать мусор? А ответственному наплевать - "галочка" проставлена и ладно. Поговорив, пороптав - расходятся. Если бы средства, ежегодно затрачиваемые на зимний травматизм, направить на борьбу с гололедицей, хватило бы не на одни ломы и лопаты... Лежала и митинговала сама с собой. Тоже мне философ на вытяжении... 13 Наконец-то обход! Насторожилась, приготовилась. Сейчас расскажу им все: сама врач, пропустила доклад на конференции аллергологов. Расспрошу: какой перелом? Долго ли на вытяжении? Перспективы реабилитации? Врачей было двое. Старшая - высокая, мощная блондинка, похожая на одну из моих кариатид (кажется, Солоху, а может быть, Артемиду). Та же величественная прямоносость. С нею, на вторых ролях, шел молодой, черноглазый, высокий - тот самый, который вчера: "Что я должен делать? Смеяться с вами или работать?" "Ростислав Романович", - обращалась к нему кариатида. А он к ней: "Марта Владимировна". Запомнить имена-отчества (рефлекс). Врачей сопровождала сестра, не та, похожая на Любу, а другая, рыженькая, синеглазая. Хорошенькая. Особая матовая прозрачность лица. Как будто фонарем изнутри освещенность. Шла торжественно-белая церемония обхода. Как я ее любила - там, у себя в больнице! Тихие, ровные голоса врачей. Надежда и ожидание на лицах больных. Праздник авторитета и доверия. Как охотно я играла свою роль каждое утро в этом спектакле! Теперь я наблюдала церемонию обхода с другой стороны. Со стороны больного, который ждет, волнуется, готовит вопросы... Ощутила себя не вершителем судеб, а тем безликим, судьба которого вершится. Заурядной крупинкой в большом котле оптового врачевания. Разумеется, врачи отнесутся ко мне с полным профессиональным вниманием, но... Не это мне было сейчас нужно! А что? Стыдно, но нужно было мне не профессиональное, а обычное человеческое милосердие. Доброта. Жалость. И не буду я им говорить, что сама врач. Наверно, они это уже знают и вряд ли этому радуются. Я сама всегда недолюбливала пациенток-врачей с их терминологией, пытающихся вмешиваться в ход лечения, предлагать свои варианты... Куда приятнее пациент наивный, не читающий даже журнал "Здоровье"... Белая процессия приблизилась, остановилась. Ростислав Романович кратко доложил историю болезни. Опять я услышала слова: "шейка", "открытый", "осколочный". От кариатиды-Солохи исходил каменный холод. Все приготовленные вопросы исчезли за ненадобностью. Спрашивай не спрашивай - все одно. Между обходящей процессией и отдельным человеческим страданием - преграда. Теперь я поняла, какая огромная разница: стоять по ту или по эту сторону преграды... - Как вы себя чувствуете, Кира Петровна? - спросила кариатида с улыбкой, почти не затронувшей губ. Конечно, заведующая отделением. Точно такие же вопросы (и тоже по имени-отчеству) задавала больным я сама на утреннем обходе. - Боли. Сильные боли... - При таком переломе боли в первые дни неизбежны. Придется потерпеть, милая. Я словно бы слышала отраженные в каменном зеркале собственные слова. - Больная просит укол, - сказала рыженькая, синеглазая. Видно, та, с челочкой, не забыла ей передать. Внимательный все же персонал. - Ростислав Романович, выпишите укол, - сказала зав. отделением, назвав препарат и дозу. И вот уже процессия отошла к соседней кровати. У этой врачи задержались подольше. В ногах у нее не было серого холма. Плоско, почти бестелесно лежала на ней сухонькая старушка с тонкими чертами лица, с редкими, седыми, коротко стриженными волосами. - Ну, как дела, Дарья Ивановна? - с неподдельным теплом спросила зав. отделением. Оказывается, у нее мог быть теплый голос... - Дела - как сажа бела, - тихо, но внятно ответила Дарья Ивановна. - Как ночь провели? Спали? - Почитай, что и не спала. С думами своими разговаривала. - Лучше бы спали, чем с думами разговаривать. Сон лучше всякого лекарства. - Да откуда его взять? Укол не укол, таблетка не таблетка, не идет ко мне сон. - Может быть, сильные боли? - Нормальные. Я уж привыкла. - Лежать-то удобно? Может, подушку повыше? - Спасибо, не надо. Так-то лежать куда способней, чем на вытяжении. Только вот гипс. Чешется у меня под ним. Поюрзыкаю спиной - вроде легче. Мне бы спицу вязальную, я бы ею почесалась. - Спицу нельзя. Спицей вы можете расковырять тело до язв. - Нельзя так нельзя. Это я зря попросила. - Увеличим дозу снотворного, будете спать. - Нет уж, не надо, - ответила Дарья Ивановна, тихо и плоско растворяясь в подушке. - Я после снотворного весь день как чумовая. А мне надо еще жизнь свою обдумать, так ли жила или зря время профукала. Голос зав. отделением звучал мягко, но внушительно: - Дарья Ивановна, гоните от себя эти мрачные мысли! Не о прошлом надо вам думать, а о будущем. Полежите, снимем гипс, начнете ходить... Ваш перелом - обычный, неосложненный. Сколько людей после таких переломов на ноги становились, возвращались в строй. (Опять - мои слова в чужих устах. В каменных.) - Спасибо вам. Марта Владимировна, - отвечала больная с усмешкой (ирония, что ли?). - Строй-то у меня не больно солдатский. Мне бы до кухни доползти, и то ладно. - Доползете, милая, не сомневайтесь. А против зуда мы вам пропишем микстуру, ладно? - Спасибо на всем, - сказала старуха и прикрыла глаза синеватыми веками. Обход уже направлялся к следующей кровати, ноги в ноги с Дарьей Ивановной. Чуть приподняв голову, я могла разглядеть, кто на этой кровати лежит. Видно было не только серый холм одеяла, прикрывавшего поднятую ногу, но и лицо больной, в сильном ракурсе, показавшееся мне очень красивым. Сверкающие, ярые черные глаза: что-то в них демоническое. Когда врачи подошли, больная взяла с тумбочки граненый стакан, размахнулась и швырнула его на пол. Конечно, разбился. - Опять вы, Зина, скандалите, - сказала спокойно Марта Владимировна. - И как не надоест? Каждый день одно и то же. - А зачем вы меня спасали? - закричала Зина. - Я ведь хотела умереть, не дали, проклятые! Голос у нее был какой-то вороний, царапающий, как наждак. - Мы спасали вас потому, что это наш врачебный долг, - спокойно, даже как-то нудно ответила Марта Владимировна. - А ты, черномазый, - кричала Зина уже на Ростислава Романовича, - ты самый большой гад, до смерти ненавижу! Склеил меня по кусочкам, двадцать восемь переломов во мне было, разве я не понимаю, что ты там своим студентам балакал? "Уникальный случай"! Разве я для того с четвертого этажа прыгала, чтобы "уникальным случаем" быть? Жизнь - она моя, я своей жизни хозяйка, а не вы, сволота ученая! Марта Владимировна спокойно диктовала рыженькой какие-то назначения. - Вот что, Савельева, - сказала она, - всему есть предел. Если вы не утихомиритесь, придется перевести вас в психиатрическое. А там, поверьте, вам будет хуже, чем здесь. Зина примолкла, и только глаза свирепо блистали. - Шура, скажите нянечке, чтобы здесь прибрала, - сказала Марта Владимировна рыженькой. - Если Савельева будет мешать больным, сообщите, примем меры. Закончив обход (каждой больной - улыбка, несколько бодрящих слов), Марта Владимировна удалилась. За ней, со смятенным лицом, вышагивал длинными ногами Ростислав Романович. Крахмальный халат пузырем вставал у него на спине, словно в недоумении. Она чем-то была мне неприятна (не тем ли, что похожа на меня?), он, наоборот, скорей симпатичен. Какая-то необработанность к нему располагала. - Букет, - сказала внезапно и кратко соседка справа с родинкой на щеке. - Какой букет? - опять не поняла я. - Ей. Букетами берет благодарность, конфетами не берет. А не все равно: букет ли, конфеты? Все одно взятка. Уж я ихнюю породу знаю. Все хапуги. Только бы взять! Я прямо вскинулась: - Зачем так говорить? Вы... Заглохшая боль проснулась. Но мне было не до нее! Оскорбили мою профессию, мою, можно сказать, святыню! Да, я сама принимала букеты от выздоровевших пациентов! Но никогда не брала ни конфет, ни сервизов, ни ваз, которые мне пытались подсовывать... Всем этим я просто захлебнулась. Только и могла сказать, что "Вы... Вы...". Темнолицая соседка заметила: - Еще одну психичную привезли. Мало нам Зинки. В такой палате не поправишься, только нервами изойдешь. Я усилием воли себя успокоила. Все-таки я врач. Не сделают они меня просто "больной". Пусть временно больная, но - врач. 14 Дни и ночи в палате. Длинные дни, еще длиннее - ночи. Молчаливые, тянущие, стонущие. Нельзя повернуться, изменить позу. Ночью в полусне-полубреду собственное тело казалось разъятым, разрубленным. Почему-то вспоминалось изображение мясной туши, висевшее когда-то в гастрономе (потом его стыдливо сняли). Отдельные части враждовали между собой, а нога - со всеми сразу. Днем было все-таки легче. День был полон незначительных, мелких, но - событий. Умывание, еда, обход, процедуры, уколы. Ночь угнетала своей пустотой. Только лампы отражались в черных окнах. Постепенно научилась, приподнимая верхнюю часть тела, кое-как себя обслуживать. Хорошо, что не располнела! Грузной, темнолицей соседке было куда хуже. У нее уже появились пролежни, несмотря на ежедневные протирания. Сестры - внимательные, добросовестные. Нянечек попросту не хватает. Как везде. Но тут, в травматологии, это катастрофа. Палата на шесть человек, и ни одной ходячей! Лежачие мечтали, чтобы к ним положили хоть какую-нибудь ходячую. Хоть завалященькую... Я бы положила, будь моя власть. Но на обходах молчала, снедаемая несправедливой антипатией к Марте Владимировне (в сущности, к себе самой). Кто знает, может быть, кто-нибудь из моих больных так же беспричинно не любил меня? Вполне возможно. Мое "я" так же распалось на части, как и мое тело. Кроме меня, в палате пятеро. Лучше всех можно было разглядеть ближайших соседок. Справа - грузная, темнолицая, озлобленная Ольга Матвеевна. Все было не по ней: больница, сестры, врачи, уже не говоря о нянечках. Врачей ненавидела "как класс" (я боялась выдать свою принадлежность к этому классу, но, кажется, все же выдавала - не словами, так интонацией). Про себя произносила целые речи в защиту нашей, пусть еще несовершенной, медицины. Но вслух - ни слова. По ночам Ольга Матвеевна храпела мужским, заливистым храпом. Тревога была в этом храпе, как и во всей Ольге Матвеевне. Слева, напротив, веяло покоем. Там лежала плоская, почти бестелесная Дарья Ивановна. Добрый дух. Бывшая работница швейной фабрики, ныне пенсионерка. Слабенькая, стойкая. Говорила: "Сначала повесили на вытяжение, потом видят: сердце не выдержит. Заложили в гипс. Им виднее". Этот гипс, доходивший до самых подмышек, весил, наверно, больше, чем заключенное в нем тело. Но старуха никогда не жаловалась, не стонала. Лежала молча, обычно с закрытыми глазами. Если у нее что-нибудь спрашивали - отвечала. Доброжелательно, тихо, внятно. С Дарьей Ивановной с первых же дней у меня образовалось что-то вроде дружбы. Потом переросшее в настоящую дружбу. Ей не спалось по ночам, и мне не спалось. Слух у Дарьи Ивановны был хоть куда: "Иголка упадет, и то слышу". Ольга Матвеевна храпела на всю палату, а мы под прикрытием храпа шептались. От Дарьи Ивановны я узнала историю Зины, скандалистки, которая выбросилась из окна. 15 - Зина, она страшно нервная, натура у нее тоньше волоса. А жизнь какая? Это подумать. С самого детства. Отца нет, кинул-спокинул, ушел к молоденькой, алименты на Зинку платил до восемнадцати, теперь уже нет. Мать, Марья Михайловна, самостоятельная, все при ней, придет - увидите. Посещает ее любимый человек, а комната одна - куда деваться? Зина походит-походит по чужим лестницам - девчонкой была - и ну переживать, и ну рыдать. Шел молодой человек, из себя пригожий, остановился: о чем, дева, плачешь? То-се, ля-ля-ля. Пойдем, говорит, ко мне. Пошла. Глупая еще, не понимала, что к чему. Угостил винцом, сам с нею выпил. Дело молодое, содвинулись. Утром разошлись, адреса-то у него не спросила, в затмении была. Потом искала улицу, тот дом - не нашла. Он больше не объявлялся, пропал - и концы в воду. А с той ночи стала она в положении. Девке шестнадцать, толком еще не носила, ей невдомек, что с ней творится... Полнею и полнею, ничего против, была-то тощая, даже слишком. И вот один день началось у нее внутри брожение. Она к врачу: не гастрит ли? А та ей: "Да вы беременны!" Так и ляпнула по-грубому. Зинка воззрилась, не верит, в слезы. А что толку? Ликвидировать поздно, надо рожать. Мать, Марья Михайловна, как узнала - в крик. Ей бы пожалеть дочку, приголубить, а она - криком да кулаком. А та - сдачи, не будь дура. И сделалась у них не жизнь, а концерт, целая филармония. Соседи прибегали их разнимать. Продрались они, почитай, всю беременность. Зине уже рожать пора, а они все дерутся. Марью тоже понять можно, у нее своя личная жизнь, а тут дите ожидается. Но не драться же. Родила Зина мальчишечку, справный, четыре кило, назвала Владиком. Принесла домой, а Марья от него нос воротит: "Ты рожала, ты и выхаживай". А Зина-то еще школьницей была, то ли в восьмом, то ли в девятом. Карточку свою показывала - ну вылитая красота. Глаза большие, черные, волос русый, воротничок белый под самое горлышко. Что делать? Назад в школу ходу нет, сами понимаете. Пошла работать, Владика - в ясли. Жизнь тяжелая, малой пищит, мать зверем смотрит: ушел от нее любимый человек, видно, не вынес детского крика. Марья другого нашла, только ненадежного, младше себя, и все в одной комнате. Трудная жизнь получилась. С горя-тоски попивать начала наша Зиночка. Марья-то давно этим баловалась. Раз вечером не было матери дома, Зина из яслей пришла со Владиком, он спит, улыбается, положила в кроватку. А материн кавалер, кто младше, тут как тут. На ребенка умиляется, а в уме другое. Захомутал себе Зиночку. Стали жить втроем, друг от друга таясь. Это у турок можно, чтобы не одна жена. А у нас считается стыдно. Зина все молчит. Ей бы покаяться матери: виновата, а она молчит. Вот и домолчалась. Раз отпустили Марью с работы пораньше (она уборщицей по две смены вкалывает). Приходит домой и видит... Даже не заперлись, не ждали. Марью можно понять, что распсиховалась. Я всякого могу понять, кто звереет от тяжелой жизни. Я-то ее не знала. Достался мне муж, Николай Прокофьевич, - не муж, а золото. Жила по-всякому, не так чтобы богато, недостатки знала, а зверства не знала, упас господь. Хотя я и неверующая, с юности в комсомоле, это я так говорю, по-старинному: упас господь. Если по-нынешнему, просто судьба выпала мне счастливая, нечего бога гневить. Значит, так: живут Зина с матерью день ото дня хуже, мать ее из дому гонит, а она тут прописанная, и, правду сказать, куда ей деваться со Владиком? Выпивать стала покрепче. А на какие шиши? Зарплата не ахти. Мальчику одно надо, другое, третье, ползунки, пинетки. Растет мальчик. Где взять? Думаю, грешным делом, стала она тут своей красотой приторговывать. Не в профессию, а помаленьку. Зина-то, она поначалу лежала со мной на соседней койке, аккурат ваше место. Жалко девушку. Я ей, можно сказать, в бабушки гожусь. Так и звала меня "бабушка Даша". Любила. Только не стерпела, когда я ее упрекать стала, за что - не скажу. Мне бы помолчать, а я выступаю. Не стала она меня навидеть. Упросила доктора, Ростислава Романовича, чтобы перевел ее на другую койку, где сейчас лежит. Чтобы ей моего лица не видеть. Я-то молчу, а она скандалит, она выламывается - спасу нет. А я все-таки ее жалею. Все помню, что рассказывала. Кавалер-то ихний с матерью не вынес такой жизни, ушел, а напоследок еще мать обокрал. Медальон, кольцо обручальное (на зубы себе берегла) и денег, что было скоплено. Она на дочь: "Ты меня обокрала, вы с ним на мои деньги жируете!" А Зина мне: "Честное слово, не брала!" И я ей верю. Когда человек говорит "честное слово" и в глаза смотрит прозрачно, не верить нельзя - грех. Ушел, значит, любезник. Осталась Зина с матерью и со Владиком, из яслей когда вернется. Мальчик светлый, ясный, как месяц на небе, вот увидите, придет. Растет - все лучше, все краше, и бабка его полюбила ну пуще жизни. Зина-то впроголодь, а бабка внуку - шоколад, игрушки электронные. Было мальчишечке года два, когда наступил у Зины перелом в личной жизни. Встретила одного, зовут Рудиком. Молодой, красивый, профессия - инженер по машинкам по счетным. Квартира однокомнатная, зарплата довольно-таки приличная. Правда, алименты выплачивает, но кто их теперь не выплачивает? Выходи, говорит, за меня. Согласилась. Говорит матери: выхожу замуж. Та не против. Выходи, говорит, только Владика мне отдай, усыновлю. А мужу про мальчика не говори, будто и нет у тебя сына. Зина-то сдуру и согласилась. Оформили нотариально. Расписались с Рудиком, свадьбу справили честь по чести, и кольца, и фата, и гостей в ресторане полсотни, все на Рудикин счет. Серьезно стремился. Зина себя не чует от радости. Поселилась с Рудиком в его однокомнатной. Дальше: живут и живут. Сейчас многие так: сначала целуются-милуются, потом похолоднее, а там и ссоры. Любит она его до безумия, знаете, как бывает, - вся в нем. А он ее, видно, не так уж взаимно любит. Когда приласкает, а когда нет. Это ее нервирует; нет-нет да и попрекнет: раньше ты меня больше любил. Мужчины таких указаний не переносят. Как могу, так и люблю, и оставь меня в покое. Когда выходила, давала зарок: больше ни капли. А тут, от переживаний, что мало любит, опять стала прикладываться. Сначала потихоньку, а там и въявь. На работе у Зины знали, что она пьющая, вразумляли, но без толку. Понизили в должности, сделали курьером, потеряла в зарплате, это тоже на нервы действует. А главное, скучает она по сыну, по Владику. Своими руками отдала, бумагу подписала, а теперь локти кусает. Придет к Марье Михайловне, а сын на нее ноль внимания. Бабушку мамой зовет, в таком возрасте это быстро. Дальше - хуже. В один день приходит Рудику письмо от бывшей жены. Зина его из ящика хвать - и распечатала. Пишет жена, что хочет все забыть, что было меж ними плохого, все его еще любит и хочет приехать к нему с дочкой Томочкой семи лет и жить по-прежнему в любви и согласии. Как прочла Зина то письмо, так и взвыла. Приходит Рудик с работы, а она ему: так, мол, и так. Прежняя твоя сука объявилась с нахальством. А он: "Зачем чужие письма читаешь? Так порядочные люди не поступают. Давай сюда письмо!" - "А я его разорвала". Рассердился: "Убирайся вон из моего дома!" Она: "Это наш общий дом, я тут прописана". - "Ничего ты здесь не прописана, я только понарошку сказал, что прописал, а паспорт взял в шутку". Она - за паспортом, и впрямь: со старой квартиры выписана, а нового штампа нет! "Где же я теперь прописана?" Отвечает: "А нигде. В воздухе. Ко мне скоро жена с дочкой приедут". Такое дело. В каком она, Зина, была состоянии - это и представить нельзя. Рассказывала - и то зубами скрипела, вдохнет, а не выдохнет. С горя к матери: возьми к себе, а та и слушать не хочет. Судись, говорит, он тебе муж законный, обязан прописать. А меня тут нет. К тому времени у нее, у Марьи, опять новый мужик наметился. И боится она Зинку пустить. Она, Марья, собой неплохая, хоть и в годах. И жить ей хочется, не осуждаю. Я никого за такое не осуждаю, хотя сама всю жизнь за одним мужем жила. За своим Прокофьичем. Тут-то она, Зина, все это и задумала. Как у нее характера достало? Назавтра отпросилась с работы пораньше, сказала, плохо чувствует, идет в поликлинику. А сама - на мужнину квартиру. Ключи-то еще были, не успел отобрать. Вымыла всю квартиру как стеклышко, окно на улицу распахнула, стоит на подоконнике, моет. Ждет своего Рудика. Если не опомнится, будет ему от меня память на всю жизнь. Приходит Рудик. Смотрит: Зинка окно моет. "Чего стараешься? Думаешь, долго здесь будешь жить? Выгоню как миленькую. Ты здесь не прописана. А разведут меня в два счета по причине твоего алкоголизма". "Ах, так? - она говорит. - Сказал: в воздухе прописана? Так и пойду в воздух". И шагнула прямехонько в окно. И разбилась в мелкие дребезги. Четвертый этаж. Здесь, в больнице, ее, можно сказать, по кусочкам собрали. Ростислав Романыч от нее двои сутки не отходил. И Марта Владимировна тоже много старалась. Не так шибко, как Ростислав, думала, все равно не выживет, слишком уж много переломов, прямо не человек, кукла тряпичная. А тот, Ростислав-то, упрямый как черт. "Спасу", - говорит. И спас - себе на горе. Что она" Зинка, тут выделывала, когда в память вошла, это и вообразить нельзя. Ростислава прямо-таки по матери: зачем, такой-растакой, меня спасал, когда я смерти хочу? Много ему, бедному, от нее досталось. Жалко его, так и ее жалко... 16 Мне принесли телеграмму: "Знаю случившемся, очень жалею, постараюсь приехать. Дмитрий". Не сразу сообразила, что это от Мити. Попросила нянечку (очередной рубль) послать ответную телеграмму: "Приезжать не надо". И в самом деле, какой смысл? Все равно ничем помочь не может, вместо меня на вытяжение не ляжет. Идут занятия, зачем их пропускать? Так говорил разум, и я с ним соглашалась, но все-таки вечером молча поплакала, закрыв лицо полотенцем. Никогда не была плаксива, а стала. В палате меня не любили, я это прекрасно чувствовала. А за что было меня любить? Недобрая я была, непростая, от всех отдельная. А где мне было быть "простой", если сознание все время двоилось? То я была по ту сторону преграды, то по эту. Кентавр врача и пациента. Какой-то перелом происходил во мне мучительный. Была хозяйкой, стала зависимой. Надолго ли? Только бы не навсегда! Лучше умереть. Все, кроме меня, были здешние, москвички. Ко всем, кроме меня, ходили посетители. Детское чувство зависти я в себе подавляла. Угостят чем-нибудь - "спасибо, не хочется". Такую гордячку я бы сама не любила... К Дарье Ивановне ходили особенно часто. Муж - Николай Прокофьевич, небольшого роста, но грозно- и толстобровый. Старый рабочий с чувством собственного достоинства. Улыбка его, нечастая, пряталась в усах, как пичужка в кусте можжевельника. Видно было, что любит жену без памяти. Приносил кефир и творог, подолгу сидел у кровати Дарьи Ивановны на стуле, с которого, массивный, свешивался. Бесцельно шевелил толстыми пальцами, вращая их мельничкой один вокруг другого. Приходила их дочь Катя, полная (не в мать!) блондинка с красивой улыбкой на розовом крупном лице. Приходил сын Жора, огромный верзила, с ним иногда жена - стебелек в джинсах. На вопросы о здоровье Дарья Ивановна отвечала: "Лучше всех!", благодарила за приношения: "Только напрасно тратились!", была приветлива, почти оживлена, но, когда визит кончался, сразу сникала, закрывала глаза и уходила в привычное свое молчание. Вот у Дарьи Ивановны иногда я брала то, чем она меня угощала. Сперва отказывалась, а потом стала брать. Стыдно признаться, чего мне это стоило... К соседке справа, Ольге Матвеевне, тоже ходили - правда, не родственники, а сослуживицы. До чего мне досадно было, что ко мне ни разу никто не пришел из того института, куда я была командирована! Правда, я никого из них лично не знала, доклада не делала, но могли бы все-таки поинтересоваться? К скандалистке Зине часто приходила мать, Марья Михайловна, еще нестарая миловидная женщина в светло-синем шерстяном платье и с нею внук Владик, лет трех, тонкий, робкий, белокурый, настолько светлый, что вокруг головы как бы мерцало сияние. Странно, как это у черноглазой Зины родился такой беленький, такой синеглазый сын! Хорошенький мальчик, только двигался он как-то по-птичьи, толчками, поворачивая голову туда-сюда. Что-то странное было в его повадке, в манере мигать, подергиваться, в редкой, неровной, запинающейся речи. Придя в палату, Марья Михайловна снимала синее платье, надевала черный халат и бралась за уборку. Это была уборщица-феномен, подлинный мастер своего дела. Стоило посмотреть, как послушно, ритмично, словно танцуя, двигалась в ее руках щетка, обмотанная тряпкой. Как она эту тряпку выкручивала над ведром... Умелая работа всегда красива. Кроме уборки, делала она и другое, что должны были бы делать нянечки, но увы... В благодарность я, сперва стесняясь, совала ей рубль. "Да что вы, не надо!" - но брала. Впрочем, за теми, кто ей рублей не давал, она тоже ухаживала - бесплатно и весело. Приятно было, когда приходили бабушка с внуком. Но нередко в такие дни становилась полубезумной Зина. Особенно когда слышала, как Владик называл Марью Михайловну мамой. "Это я твоя мама, а не та стерва! - кричала Зина. - Старая чертовка, сына отняла!" Швыряла на пол то, что ей приносили: "Не надо мне ничего! И вас не надо! Убирайтесь, откуда пришли!" Оба уходили (Владик не плакал, но вздрагивал всем телом, боясь обернуться). А Зина продолжала бушевать - швыряла подушки, полотенца, все, что попадало под незагипсованную руку... Однажды я, забывшись, сказала ей привычным тоном врача: "Больная, не шумите и не безобразничайте, держите себя в руках". Что тут было! "Больная! - передразнила она. - А ты-то что, не больная? Царица?" И поток ругательств. Казалось, вот-вот она встанет и прибьет меня... А Дарья Ивановна тихо сказала: "Да не вяжитесь вы с ней. Она же выпивши!" И в самом деле... "Откуда она достала вино?" - "Захочет - достанет. Ей косая Валька из соседней палаты носит". Неужели и у меня, во второй терапии, больные тоже доставали и пили? Не может быть, не верю. А впрочем... 17 Любопытно, что в палате практически никто не читал, хотя кой-какие возможности были. Сестра-культурница разносила потрепанные книги, приговаривая: "Юмор! Обхохочешься!" или же: "Про шпионов! Хватайте, девочки!" Но девочки книг почти не хватали, а схватив, не читали. Я сама себе удивлялась: полное отсутствие охоты к чтению! То ли мешал серый холм, торчавший перед глазами, то ли невозможность лечь на бок... Пробовала, но слова оставались словами, не складывались в картины. Забывала, кого как зовут, кто чей сын, кто кого любит... Да и неинтересно все это было. Какие-то загогулины в мире здоровых. Куда интересней был мир больных, палата с серыми холмами, еда, умыванье, врачебный обход, уроки лечебной физкультуры... Это уже не говоря о посетителях: кто пришел, что принес, где достал? Удивительно, как сужается кругозор у лежащего в больнице! Точнее, не кругозор (круга нет), а нечто четырехугольное: стены палаты, потолок, дверь, окно. Каждая мелочь вырастает в событие. Кого-то поставили на костыли, кого-то выписали. Привезли новую больную... Вот, например, поступила к нам взамен выписанной веселая Дуся Свистунова. Она сразу же пустилась в пляс по палате, пристукивая только что наложенным гипсом. Не то чтобы пьяная, но явно навеселе. Плясала и пела. У нее был перелом лодыжки, гипс коротенький, как сапожок, и этим сапожком она бодро отстукивала в такт песне: "Баба я веселая, все с меня смеются... И-эх!" - и ударяла каменной пяткой. Пришла старшая сестра, строгая, худая, вся в очках, мигом приструнила плясунью, уложила, сделала укол, та почти сразу же захрапела. А жаль! Было приятно смотреть, как она пляшет, веселая, толстая птица. Наутро, проспавшись, она оказалась спокойной и бодрой, а про вчерашнее сказала: "Это я с перепугу. В жизни не пью". Во время обхода Ростислав Романович с серьезной грустью в больших матово-черных глазах втолковывал ей, что нельзя становиться на сломанную ногу, тем более - плясать: "Опора - только костыли, а ногу поджимайте, знаете, как хромая собака делает? Выходит, собака разумнее вас. Если опираться на ногу, сращение будет неправильное". Она только смеялась, блистая стальными зубами: "Ну и пускай! Не замуж мне выходить!" Лет ей было за сорок, но щеки такие гладкие, молодые, что вполне можно бы и замуж. Кто-то ей сказал об этом, а она: "Полюбит, так и хромую возьмет!" С ее приходом палата приобрела "ходячую" и очень этому радовалась. Выдали ей костыли, но она неохотно ими пользовалась. Попробует, обопрется, плюнет, отставит их в сторону, и в своем гипсовом сапожке (уже подзапачканном) - топ-топ к раковине, к холодильнику... Я ей: "Разве вам не больно ходить?" - "Как же не больно! Иной раз так прихватит, что хоть ложись и помирай. Да я ей воли не даю, ноге-то. Мне, что ли, в услужении у нее быть? Не на такую напали, товарищ нога!" Когда "товарищ нога" слишком уж давала о себе знать, Дуся ложилась на свою койку и громко стонала, но без надрыва, тоже как-то весело, перемежая стоны смехом. "В нашем деле без веселья нельзя, - говорила она. - Дело такое, что веселья требует". - "А что у вас за дело?" - "Продавщица я в гастрономе. Другая лается, хамит покупателям, а я все с улыбочкой, смотришь, оно и легче. Работа наша каторжная, вы не слушайте, что про нас говорят, будто воруем. Не воруем, а все по максимуму". - "Что это значит?" - "На верхнем пределе. Положен максимум утруски, усушки, яичного боя. Мы и пишем максимум, сколько бы ни было. Иначе не выпутаешься: завмагу дай, контролеру дай, иной раз из своих кровных приплатишь. А покупатели? Нервы на нервах. Один перевесить требует, другому бумага велика, а третий и вовсе - жалобную книгу. А я все смешком да ладком! За всю жизнь - не поверите! - на меня ни одной жалобы не поступило. На собрании отмечали как маяк". Заметным, даже скандальным, было происшествие с Лидией Ефремовной. Это была миниатюрная старушка, совсем глухая, всегда кивающая седенькой пушистой головой. Глядя на нее, я впервые поняла ходячее выражение "божий одуванчик". Она и впрямь была похожа - даже не на весь одуванчик, а на одно отдельное семечко с парашютиком вверху. Такая хрупкая, легкая, дунь - улетит. Недавно ее поставили на костыли. Осторожно, словно стеклянная, она на них двигалась, сама себе не веря, что ходит... Помню, день был тусклый, пасмурный. Облака тянулись, как мысли. Зина с утра была не в себе - черные глаза так и буйствовали. На ходящую Лидию Ефремовну она смотрела с ненавистью. А у меня болела нога - не очень сильно, но нудно, и я по привычке стонала. Вдруг Зина на меня накинулась: - Безобразие! Ты чего стонешь? Больно? А другим не больно? - Я примолкла, а она еще громче: - Будешь стонать, людей тревожить - в порошок сотру! Я через тебя заснуть не могу! Посмотри на соседку свою, Дарью Ивановну. Она во сто раз больней тебя, а не стонет. Уважает людей. Я не отвечала. Это-то больше всего и бесило Зину: - Молчит! Пришипилась! Корчит из себя неизвестно что! Все мы здесь одинаковые, переломанные! Принцев тут нет! Тут Лидия Ефремовна, по глухоте не слышавшая скандала, направилась к раковине, с полотенцем через плечо. Все с той же летучей, блаженной улыбкой: хожу! - Мыться? - закричала Зина. - Я тебе умоюсь, чертова перечница! В руке у нее была чугунная гиря для разработки кисти. Она с размаху кинула ее прямо в ноги Лидии Ефремовне. Отчетливо стукнула гиря о гипс. Старушка пошатнулась, заплакала в голос. Дуся в своем сапожке бросилась ее поддержать. Больные закричали, загомонили. Я нажала кнопку звонка. Явилась старшая сестра: - Кто вызывал? По какому поводу? - Это я. Здесь больная Савельева безобразничает. Швыряется гирями. Попала Лидии Ефремовне в сломанную ногу. Сестра занялась старушкой. Довела до койки, уложила, осмотрела гипсовую повязку, убедилась - цела. Лидия Ефремовна вся тряслась, плакала: - В другом месте сломала! Слышу - хрустит! Нет, вы послушайте сами: хрустит! - Ничего у вас не хрустит. Гипс толстый, под ним нельзя сломать кость. Если хотите, завтра на рентгене посмотрим. Да нет у вас там ничего. Просто перепугались. Выпейте-ка валерьянки с ландышем - пройдет... Выпила. Постепенно пришла в себя, хотя все еще вздрагивала. Старшая сестра подобрала гирю с полу, держа ее подальше от себя, как адскую машину, подошла к двери, взялась за ручку, кинула на Зину свирепый взгляд из-под очков: - А до тебя, Савельева, мы доберемся! Отправим в психическую, там с тобой чикаться не будут. Нашла себе заступников! Этим вечером Ростислав Романович стоял в ногах Зининой кровати и плакал. Крупные, злые слезы текли у него по щекам. - Если б я не был врачом, - говорил он сдавленным голосом, - я бы тебя, Зинаида, избил. - Избей! - орала она. - Тебя же засудят. Больную, увечную забил до смерти! При свидетелях! - А я при свидетелях говорю, что пальцем тебя не трону! И буду лечить, делать все, что в моих силах, чтобы тебя выправить. Не зря же я два дня и две ночи мучился, собирал тебя по кусочкам, сшивал, чинил, гипсовал, штопал! Ты еще это попомнишь, Зинаида! Ты еще поплачешь! И сам плакал. Рыжая Шурочка хлопотала возле него с рюмкой успокоительного: - Зачем так переживать? Ведь на вас больно смотреть, Ростислав Романович! Тут появилась старшая сестра, очкастый Аргус: - Опять скандал! Уже четвертая комиссия за год! Укол седуксена - ей (указывая на Зину), и ему бы тоже не мешало. Ростислав Романович, шатаясь, вышел. Одной бледной рукой он держался за лоб. Шурочка делала Зине укол, та отбивалась... Ночью, шепотом, Дарья Ивановна: - Говорю себе: не осуждай, а нет-нет и осудишь. Больно много стала себе позволять. Гирей по гипсу - это надо же! Ее, Зинку, весь персонал ненавидит, кроме Ростислава. Он ее спас и за то полюбил. Видали, как на нее смотрит? Не влюблен, такого нет, а просто болит за нее душа. Если б не он, давно бы ее в психичку отправили. А он жалеет свой труд, говорит: что-нибудь там ей сломают... И - еще тише: - Зинка, она ведь не только вином заводится. Вином-то бы еще ничего. Самый пыл у нее от таблеток. - Каких таблеток? - Не упомню я названия-то, буква за букву цепляется. Съест целую пачку таблеток - и давай шуровать. - Откуда она берет таблетки? - Соседям родные приносят. По ее просьбе. Мои тоже раза два приносили. Я сказала: ни-ни! Боже мой! Этого еще не хватало! Чего только не узнаешь, лежа по сю сторону преграды... Наркомания - так нас учили - бич капиталистических стран. Для нас не типична. И вот - типичная наркомания, да еще кустарная, какие-то таблетки... 18 Дни на вытяжении тянулись медленно, мучительно. Сколько их прошло - я уже не считала. На обходе спрашивала, долго ли еще. Мне отвечали: "Рано. Перелом сложный". Пришло письмо от Мити. Недлинное, деловое. "Здравствуй, дорогая мама!" И дальше: все благополучно, часто звонят из больницы, спрашивают, как мама, не нужно ли чего? Отвечаю: с мамой нормально, лежит на вытяжении, больница первоклассная, из лучших в Москве. Уже связывался по телефону с администрацией; уверили, что все о'кей. Деньги на книжке есть, скоро стипендия. Знакомые предлагают в долг, пока ни у кого не брал, надо будет - возьмет. В институте все тоже нормально. Под конец желал здоровья, обещал к выписке за мной приехать. И все. Почему-то ни слова о Валюне. Я себя успокоила: пишет же - все благополучно; если б с Валюном что случилось, так не писал бы... Еще письма: от Нины Константиновны, от Главного, от доктора Чагина. Нина Константиновна писала, как курица крыльями хлопала: кудах-тах-тах, как же так, ну можно ли быть такой неосторожной! Говорила же я вам: зимой - только без каблуков! Надеюсь, там вам хорошо, отдохнете, а тут без вас как без рук... Приедете - разберемся. Тысячи поцелуев. Главный, как всегда, был галантен. Чагин писал коротко, сухо, предлагал по возвращении свою помощь. Для всех, включая Митю, мой перелом был "моим", не "их" переломом. Никто, видно, не представлял себе, как скверно лежать на вытяжении долгими ночами... Как долго светят в черные окна желтые фонари... И для меня все, что "там", стало уже чужим, отдаленным. Куда реальнее были четыре стены палаты, обходы, заветная раковина и "когда же, когда мне дадут костыли?". Эти подставки виделись благословением божиим... Зина как будто немного приутихла, опасалась громко скандалить (к ней уже психиатр приходил), гневалась молча, вспыхивая, только когда появлялись Марья Михайловна с Владиком. Гирю у нее отобрали, выдавали только на урок лечебной гимнастики, да и то с опаской. Однажды пришла к ней "косая Валька" из соседней палаты. Девица страшноватая, об одном костыле. Взгляд неприятный, волчий. Пошептавшись с Зиной, она направилась прямо ко мне и подала сложенный вчетверо тетрадный листок: "Письмо. Вам. От Зинаиды". Развернула. Почерк - приличный, разборчивый: "Уважаемая Кира Петровна! Простите, если что не так. Я вообще очень нервная и позволяю себе лишнего, в чем и извиняюсь, что тогда на вас накричала". Письмо - грамотное, даже со следами хорошего слога: "Ваш образ, безусловно положительный, я никогда не забуду. Вы - из тех женщин, которые украшают людям жизнь". Видно, ей что-то от меня нужно. Так и оказалось: просила денег. Будто бы попала она в неприятную, даже тяжелую перипетию (на этом слове Зина впервые ошиблась, написала "перепитию"). Взяла у одной пожилой, из десятой палаты, двадцать рублей в долг, не для себя, а для другой - "лежала у них, в десятой, девчонка щербатая, в чем душа". Пожалела ее Зина ("я вообще по натуре добрая"), решила помочь. Одолжила у пожилой, отдала щербатой. Та обещала вернуть через неделю, а сама на третий день выписалась. А пожилая требует. Грозится судом. "И только вы, Кира Петровна, можете меня спасти. Получу по больничному и отдам, честное, благородное слово! Не спасете, придется мне умереть. Ваша вся переломанная Зина". Косая Валька стояла у кровати, опираясь на костыль, по-собачьи поджав сломанную ногу: - Ну как, дадите? Или прости-прощай надежда? - Не понимаю! Как она могла, лежачая, взять деньги у кого-то из десятой палаты? Кому-то их передать? - А они сами к ней притопали. Щербатая плакала-плакала, ребеночек у ней хворает, на лекарства много идет. Пожилая по Зинкиной просьбе двадцать рублей принесла и, не будь дура, расписку потребовала. А Зинка, как ненормальная, отдала щербатой без никакой расписки, на веру. А она вон какая - выписалась. На вас, Кира Петровна, только и надежда. Она вам расписку даст, за ней не пропадет. По больничному должна получить через скорое время. - Знаете вы хоть ее фамилию? - А нам ни к чему. Нюрка и Нюрка. - Можно узнать через администрацию фамилию, адрес... - Ищи ветра в поле! Нипочем не отдаст. Без расписки-то... Ну как, дадите? Что-то во мне сопротивлялось, но я достала сумку. Косая обрадовалась. Достала из-за пазухи листок бумаги, ручку и быстро написала тем же почерком, что и Зинино письмо: "Расписка. Обязуюсь в том, что взяла у больной Киры Петровны Реутовой двадцать рублей до получки. В чем и расписываюсь. Савельева Зинаида Васильевна". - То есть как это? Расписка ее, а подпись ваша? - Мы с ней все равно как родные сестры. Мерси большое! Проковыляла обратно к Зининой кровати. Та подняла вверх большой палец... Ну и дура же я! Денег этих, разумеется, мне не видать. Но уж очень я устала от Зининой ненависти... - Зря дали, - сказала мне ночью Дарья Ивановна. - Не отдаст. Она у меня таким же манером десять рублей выцыганила. Под расписку. Теперь ищи ветра в поле. - Что же не предупредили? - Струсила. Зина-то эта больно страшна. Буря, а не женщина. Гирей швырнет и убьет запросто. А если по разуму, чего мне бояться? Убьет - мне же лучше, не мучиться. Боится во мне моя глупость. Стара, а глупа, как дите малое... Так и шли дни: то тише, то шумнее. Ничего нового не происходило. Но вот однажды пришла очень веселая Марья Михайловна с Владиком. Прямо к Зининой кровати, с торжеством: - Дали, дали! Ты только подумай: дали! Та не проснулась, только хрюкнула. Марья Михайловна метнулась ко мне: - Кира Петровна! Вы только послушайте, счастье какое! Квартиру дали Зинаиде моей! - Каким образом? Кто дал? - Это я своими руками сработала. Написала в Международный комитет советских женщин. Все как есть расписала, всю нашу несчастную жизнь, и какое у нее детство было, отец бросил, и как у нее с Рудиком не получилось, он теперь со своей прежней живет. И, самое главное, как она от переживаний в окно выскочила, и как ее по кусочкам склеили, как лежит теперь без движения, а Владик у меня, старой, на шее. Видно, все-таки хорошо написала, художественно, я еще в школе сочинения только на пять, образ Татьяны. А то разве они бы дали квартиру? А ведь дали, распорядились через исполком: квартиру без очереди гражданке Савельевой Зинаиде Васильевне. Квартирка приличная, правда, санузел совмещенный, во дворе погрузочная площадка, машины фурчат, но на это плевать. А что на первом этаже - это даже лучше: не разобьешься, если в окно сигать... Марья Михайловна вся исходила счастьем, даже прошлась вальсом по палате. Я была рада за нее, другие больные - тоже, только Ольга Матвеевна проворчала: - Конец света! За пьянство квартиры давать стали. Когда Зина проснулась, весть ее ничуть не обрадовала: - Подумаешь, квартира! Назло тебе буду жить в твоей коммуналке! И сына назад отсужу: обманом его выманила! И - Владику: - Поди ко мне, сыночка, я твоя мама, а не эта стерва! Владик часто-часто мигал, уткнувшись в колени бабушки. А та кричала на Зину: - Сука неблагодарная! Посмей только на мою площадь! Я тебя в милицию сдам! Хуже - в дурдом! Там тебе самое место! На крик прибежала старшая сестра: - Опять у Савельевой! До когда же это будет! Марта Владимировна запретила. Гоните, говорит, вон! Марья Михайловна вышла, держа за руку Владика. Тот вертел головой, как будто искал что-то забытое... Больше его бабушка не приводила. Ночью я Дарье Ивановне: - И все-таки не понимаю, почему эту Зину в отделении терпят? Я бы давно отправила в психиатрическую. - Ростислав не позволит. Говорит: ювелирная работа. Там же, говорит, неспециалисты. Если, говорит, Зинаиду туда сплавите, кладите и меня туда же. Способна ли была бы я на такое? Наверно, нет. Выходит, у Ростислава, молодого, неопытного, впору мне, многоопытной, учиться? Выходит, так. 19 Все проходит. Кончилось и вытяжение. Сделали рентген, наложили гипс. С костылями, сказали, пока повременим. Не спешите, больная. Я, как полагалось больной, не вмешивалась. С непривычки поначалу было даже страшно так лежать: чего-то не хватало. Но это быстро прошло. Радость повернуться на бок... Как давно я была ее лишена! На другой день явились, кроме Ростислава, еще двое: Марта Владимировна и с нею еще незнакомый, судя по уважению - профессор. Звали его Михаил Михайлович. Что-то медвежье: тяжел, полноват, в массивных очках, с каким-то слоеным лицом - при разговоре оно колыхалось. - Видите ли, коллега (в первый раз меня здесь назвали коллегой, и я испугалась), мне по вашему поводу звонил доктор Чагин, мой однокашник (улыбка, складки заколыхались). Уверил его, что все в порядке, принимая во внимание тяжесть перелома. Но должен вас чуточку огорчить: придется сделать еще одну операцию. Первичная оказалась не совсем удачной (Ростислав смугло покраснел). Рентген, - он развернул снимок, - показал опасность образования ложного сустава. Видите? Ничего я не видела, не понимала... Анатомия, начатки ортопедии... Когда-то учили, сдавали, забывали... Он все тыкал в снимок толстым пальцем: - Видите? И, конечно, понимаете, чем это грозит? - Понимаю. - Термин "ложный сустав" я все-таки слышала. - Необходимо протезирование тазобедренного сустава. Приживаемость - почти сто процентов. С моим суставом вы будете ходить так же резво, как до перелома. Видя, что я колеблюсь, Марта Владимировна пояснила: - Михаил Михайлович Вишняк - автор новой методики протезирования тазобедренного сустава. Так и называется: сустав Вишняка. Применяется и за границей. Ложный сустав. Полная инвалидность... С "суставом Вишняка" буду ходить? - Ну что ж. Я согласна. Облегчение на лицах врачей. Обычно больные боятся операции, а тут сразу согласие. Очкастый даже потрепал меня по руке. Марта Владимировна выдала лучшую из каменных улыбок. Любезно попрощавшись, вышли; за ними, все еще краснея пятнами, - Ростислав. - Тысячу, - кратко, как когда-то "рубль", сказала Ольга Матвеевна. На этот раз я поняла: - Что за глупости! Никакой тысячи у меня нет. Сделают даром. - Даром - значит, схалтурят. Брылястый. Брыль-брыль, как мопс. Тысячу - меньше и не думай. - Вот вернусь, сами увидите, что даром. И без всякой халтуры. И без тысячи. - Без тысячи - значит, по блату. Про какого-то доктора Чацкого говорил? - Чагина, не Чацкого. - Не все равно, Чагина, Чацкого? Все блат. Я молчала. Ну что я могла ей возразить? Что большинство - подавляющее! - хирургов оперируют бесплатно? Все равно бы не поверила. Все знают: не заплатишь - не разрежут. Что касается "блата" - тут возражать было нечего. Кто из нас, врачей, не устраивал своих родных, знакомых в лучшие больницы, к лучшим врачам? Жаль, что границы между благодарностью и взяткой, между любезностью и блатом размыты... Вдруг за меня вступилась со своей угловой кровати Зина громким своим, настырным голосом: - И чего пристали к человеку? Не видите, переживает? Ну и ну... Кто бы подумал? Приготовления к операции... До чего они у нас сложны и долги. Дополнительные анализы. Диурез. Кровь из пальца, кровь из вены, кровь на сахар, на протромбин... Наверно, так и надо. Но не слишком ли долго? Человек приготовился, собрался, а они все тянут. Надо бы мне, врачу, быть на высоте, но все-таки я волновалась. Хотела бы я видеть человека, вполне спокойного перед операцией! Разве что доктор Чагин (но он, может быть, и не человек). Наконец-то назначили срок. Накануне почему-то заговорила со мной Ольга Матвеевна: - По-вашему, я сволочь? - Нет, откуда вы взяли? - Вижу, считаете сволочью. Молчите, а в душе осуждаете. А я прямо скажу: сволочь я и больше никто. Жизнь меня сволочью сделала. От такой жизни и белый ангел иссволочится. Одна, все одна, соседи как волки. Кот у меня дома, Тимоша, один остался, и покормить некому. Соседке десять рублей оставила, обещалась кормить, да не верю, плохая баба, вручая. Я ему через день спинку минтая, хек серебристый. Я за ним как за ребенком ухаживаю. Верно, сдох он там без меня, Тимошенька. Вернусь отсюда - и нет у меня никого. Стены-то зеленые, обоями клеены, три года, как ремонт сделала. А он, деточка моя, любит об стенку точить когти. Все обои обшарпал. А я его - ремнем! Говорите - не сволочь? Животное, он не понимает, во что мне этот ремонт встал. Била без разбору - по спине, по бокам, по чем попало. Терпит, не мявчит. Вспомню Тимошины глазки зеленые - и в слезы. Послышался плач не плач, какое-то рыкание. Словно лев сморкался. - Не горюйте, - сказала я, - не мучьте себя. Жив ваш Тимоша, дождется вас, не век же вам лежать на вытяжении! Весна придет, вынесете его на солнышко... - Ой, спасибо вам, спасибо на добром слове, - пуще заплакала она, - я вас за гордую считала, а вы, я вижу, простая. Не взыщите, если чем когда обидела. Злое сердце у меня, а все от дурной судьбы. Вы-то только отсюда выйдете хромая, а я от рождения. Ножками вперед шла, вот меня бабка и вывернула. Такая и выросла, с изъяном. Через это на меня никто и не позарился. Девушка я как есть невинная. Была бы с ровными ножками, вышла бы взамуж, детей нарожала... А у вас, извиняюсь, есть детки? - Двое мальчиков. Один уже взрослый, студент, другой школу кончает. - А муж, извиняюсь, кто? - Мужа нет, разошлась. - Бог с ним, с мужем, были бы детки. Я так, бывало, по ним затоскую, что прямо тут же взяла бы да родила. Только от кого? Не пойдешь же, не скажешь мужику: хочу, мол, от тебя ребеночка? На смех поднимет. Вот и перемолчала всю молодость, а теперь старая, как перст одна. Вы-то счастливая, двое у вас, как-никак походят за матерью. Ближе матери нет никого... Айв самом деле, если не приживется сустав? Митя и Валюн... Неужели повисну у них на шее? Скорей всего у Мити - на младшенького плоха надежда... Да нет, вздор, чепуха, не буду я инвалидом! Сказал же Михаил Михайлович: "С моим суставом будете ходить так же резво, как до перелома"... Верю ему, верю! Больной должен верить своему врачу. 20 Накануне операции вечером мне сделали укол. Спала как убитая (видно, "что надо, то и вкололи"). Утром разбудили, повезли в операционную. Каталка пошатывалась, с нею вместе - потолок и стены. Полусознание, полусон. Над большим, как поляна, столом плоско сияла бестеневая лампа. Неведомо как я оказалась под плоским сиянием. Тысячи глаз меня разглядывали. Кругом - врачи, сестры, не в белых - в зеленых халатах, колпаках, бахилах. Белы только марлевые маски, закрывающие у каждого нижнюю часть лица. Что-то вроде инквизиции или ку-клукс-клана... Подошла сестра со шприцем, нащупала вену во внутреннем сгибе локтя. Легкая, почти приятная боль от укола. И сразу же, буквально в тот же миг (ничего не успело ни произойти, ни подуматься), ощущение чего-то лишнего в ноздрях. Открыла глаза. Светло. Бело. Зеленых нет. Незнакомая сестра в белом, полненькая, с завитками на шее, подошла и сказала приятным голосом: - Вот и проснулись. Как самочувствие? - Когда будет операция? - спросила я. - Прошла, прошла ваша операция! Это вы проснулись после наркоза. Как так? Прошла? Не может быть! За то мгновение, долю секунды, отделившую укол в ямку локтя от ощущения лишнего в ноздрях? Взглянула - это были трубки, резиновые, красные, похожие на червей. - Уберите их, - попросила я. - Можно уже снять, если они мешают. Выдернула. Сразу легче. Значит так: прошла уже операция. Все позади. А сейчас - блаженство. Боли нет. И сестричка эта полненькая. И палата кефирно-белая, в изразцах. И окно с прохладно дышащей фрамугой. И кислородный баллон - гордый, крутоплечий, в голубом ошейнике... До чего же приятны могут быть самые обычные вещи! И эта сестра с завитками на шее, похожая на Анну Каренину. Современная Анна Каренина, трудовая. Такая бы не испортила жизнь Вронскому своей глупой ревностью. А та все приставала: ты меня меньше любишь, чем раньше... Мужчины таких разговоров не переносят, правильно сказала Дарья Ивановна. Хорошо еще, что в те времена не было телефона: она бы умучила его звонками... Жалко стало Вронского - ну прямо до слез... Бедный Вронский... И вдруг - поезд. Стук колес. Убегающие снега. Бедный Вронский с телефонной трубкой в руке стоял у изголовья, рядом с кислородным баллоном. Прямые плечи, черно-бронзовые глаза архангела. И я его любила, мне это было теперь совершенно ясно. Жгло щеки. Видимо, поднималась температура. Пророкотала каталка. Ввезли и положили на койку напротив что-то очень большое, величиной со шкаф. Не сразу сообразила я, что это не вещь, а женщина. И эта женщина ругалась. Бог знает какими словами! Было ясно, что она поносит какого-то "его", который испортил ей жизнь. А ведь как могла бы быть счастлива! Она-то, с ее красотой, умом, золотыми руками... Я стоном подозвала сестру. Та подошла, спросила: "Больно?" - "Нет, только почему она все время бранится? Неприятно слушать". - "Не обращайте внимания. На выходе из наркоза такое у многих бывает. Человек еще в полусне, самоконтроль отключен". - Неужели и я после наркоза что-то такое про себя говорила? - А как же? - улыбнулась сестра. - О чем же я говорила? - А вам этого и знать не надо. Поток подсознания. Вернулась к своему посту, открыла книгу. Судя по виду, медицинскую. Анатомия, гистология? Наверно, заочница, будущий врач. - Сестрица, милая, ну скажите мне, скажите, пожалуйста, что я говорила, выходя из наркоза? - А я и не помню. Что-то из классической литературы. Что-то религиозное... Так и есть, про Вронского. Про полковника с глазами архангела. Неужели не только подумала, но и вслух сказала "люблю"? Почему-то это казалось важным... Боль прорезалась. Восторг проходил. Черт знает, что я могла найти в этом баллоне? Застонала. "Больно?" - спросила сестра. "Очень". Она сделала мне укол. Потом все спуталось. Проснулась. Раннее розовое утро. Что такое хорошее произошло? Ах, да: операция позади. Лежащая напротив женщина-гора (вчера она казалась шкафом) заговорила: - Возмутительное, ну просто возмутительное обслуживание! У меня серьезный перелом, тяжелое состояние, чувствую - наступает клиническая смерть, а они - ноль внимания, фунт презрения! Голос - плаксивый, жеманный, очень дамский. Трудно поверить, что вчера он нес ругательства... - Вы подумайте, тот мясник, кто меня оперировал, даже не появился! Нет, к такому обслуживанию я не привыкла! Прошлый раз, когда я с менее серьезной травмой лежала в... Она назвала больницу, одно упоминание которой должно было меня ошеломить, но не ошеломило (слышала его в первый раз). Соседка стала рассказывать, какое "там" легендарное обслуживание: "День и ночь, день и ночь у моей постели двое персональных дежурных: сестра и нянька. Только издам звук, ползвука - бегут!" Терпеть не могу, когда о лечении говорят "обслуживание". Спросила не очень любезно: - А за что это вам такой почет? - Как за что? Я теща такого-то (она назвала совсем неизвестную мне фамилию). Уж если таким, как мы, не оказывать внимания, кому же его оказывать? - Всем больным. - Утопия! Я ее ненавидела, несмотря на боль, распластанность, слабость. Классовой ненавистью, как это ни странно в нашем обществе! Кого-кого, а их-то должны обслуживать по высшему разряду! Крупных работников, их жен, их детей, их тещ... И вдруг мысль: а я-то со своим "я сама врач!" разве не на особое внимание претендовала? Черт меня побери, конечно, на особое! Так что заткнись и лежи, сказала я себе. А она все говорила. Перешла на питание. Попросту помои - иначе не назовешь. "Мой Джек в рот не взял бы!" (Джек, видимо, собака.) - Пусть покушаю умеренно, - говорила соседка, - но на высоком уровне. Боже, как я ее ненавидела! Это была первая больная, которую я ненавидела. А ведь говорила себе и другим, что люблю больных. Полно, так ли? Любила, но "больных вообще", а не каждого в отдельности. Их отношение ко мне. Любила, в сущности, только свою работу. Ее азарт, поглощенность, страсть. Работа - мой кумир, мой Молох всепожирающий. Не слишком ли много принесла я ему в жертву? Поздно раздумывать. Жертва принесена... Отворилась дверь. Вошел Михаил Михайлович, "автор сустава", который меня оперировал. Осведомился о самочувствии. "В норме, спасибо". - "Что-нибудь нужно?" - "Ничего". (Только бы не походить на соседку!) - "Ну, теперь пойдете на поправку". Как-то усиленно бодро он говорил. Вспомнила свои собственные усиленно-бодрые речи у постелей больных, когда была человеком, а не "историей болезни номер такой-то...". Почудилось мне, что не все со мной было в порядке. Но ничего не спросила. Михаил Михайлович любезно потрепал меня по руке и собрался уходить. Кислый голос соседки: - Профессор, а я? На меня вы не обращаете внимания? - Простите, вы не моя больная. Вас оперировал Владимир Степанович, по своей методике. Он, вероятно, зайдет вас проведать. А вы на что жалуетесь? - Боли, боли и боли. Вся кругом в болях. - В первые дни после операции это неизбежно. Придется потерпеть. - Но это бесчеловечно - заставлять больного страдать! Снимите боли, для чего же вы существуете? - Позвольте знать мне самому, для чего я существую, - сухо сказал Михаил Михайлович и покинул палату. Всей душой я была на его стороне... - Сестра! - закричала соседка. - Немедленно вызовите Владимира Степановича. - Владимир Степанович на операции. Когда кончит, он к вам зайдет. Сама вежливость. Вежливая враждебность. - Мясник! - закричала соседка. - Он, видите ли, на операции, а я должна терпеть! Нет, я этого так не оставлю! Они у меня попляшут! Я чувствовала: еще немного - и я задохнусь. Зато колебания между двумя сторонами преграды кончились. Я целиком была там, со своими. Какие бы они ни были. Даже с малосимпатичным Михаилом Михайловичем. Уже не говоря о Владимире Степановиче - он несколько раз заходил к соседке, великан-богатырь с древнерусским бородатым, спокойным лицом, какой-то Добрыня Никитич или Вольга Святославич. Удивительные у него были руки - большие, длиннопалые, руки умельца, артиста тонкой работы; каждый палец жил своей особой, талантливой жизнью. Каждый раз, когда он приходил, я любовалась на его руки. Это помогало мне не слышать вздорных претензий соседки. 21 В прежнюю, общую палату возвращалась как в родной дом. Как легко становится "домом" временное пристанище! Кого-то с огорчением недосчиталась. За время моего отсутствия выписали двух: веселую Дусю в гипсовом сапожке и старушку Лидию Ефремовну с одуванчиковой головкой. "B престарелый отправили! - пояснила Ольга Матвеевна. - Там ее быстренько сбазлают!" Что значило "сбазлать", я не знала, но смысл был ясен и грустен. На местах выбывших лежали две новенькие, обе на вытяжении, с серыми холмами в ногах кроватей. И опять ни одной ходячей! А нянечек нет, не докличешься... Дарья Ивановна встретила меня бледной улыбкой восковых губ: "А я хожу! Как Баба-Яга в ступе!" - "Да ну?" И в самом деле! Настал физкультурный час, методистка Софья Леонидовна ввезла в палату сооружение на колесах, нечто вроде детского "ходунка", только высокое, по грудь взрослому, подняла, как пушинку, Дарью Ивановну, поставила ее внутрь "ходунка", и вот старушка, опираясь локтями на фанерное кольцо, двинулась-покатилась вперед... "Носочками работайте, носочками! - приговаривала Софья Леонидовна. - Только следите за равновесием, а то будет у нас чепе!" Лицо Дарьи Ивановны светилось неземной радостью: хожу! Этой ночью по старой привычке опять был у нас разговор. - Я так рада за вас, Дарья Ивановна! Вы уже ходите, правда, в каталке, или как ее там, а потом перейдете на костыли... А там и без костылей - совсем здоровой будете! - Не буду, Кира Петровна. Не буду я здоровой. Я до сих пор не признавалась: рак у меня. - Откуда вы взяли? Кто сказал? (Такого обычно больным не говорят.) - Да что, я сама не понимаю? По врачам сообразила. Да еще по облучению. Разве у кого не рак, на облучение посылают? - Посылают, - слегка покривив душой. - Из профилактических соображений. - Нет, у меня не из профилактических. Большую дозу назначили. А я не боюсь. Живу с раком, как и без рака. Судьбу не переспоришь. Только бы человечье лицо не потерять, когда вовсе уж невтерпеж станет. Люди не теряли. Сергея Лазо, того в паровозной топке живьем сожгли, а лица не потерял. Неужто мне хуже его будет? - Дарья Ивановна, - сказала я, невольно соскальзывая на привычный врачебный тон, - бросьте эти мрачные мысли! Надейтесь на лучшее. Даже если рак - сегодня он излечим. Тысячи людей лечатся, выздоравливают... Вот у нас в больнице... - Неоперабельный у меня, - перебила Дарья Ивановна, как отрезала. - А насчет мыслей, они у меня не мрачные. Очень даже светлые мои мысли. Жизнь прожила не зря. Сына, дочку воспитала, живут хорошо, у обоих кооператив. Внучка Лидочка что свет небесный: "Баба Даша! Вам книжку почитать?" - "Почитай, моя ласточка". Внук Федя, тот еще мал, в штаны писает, но тоже развитый для своих лет. "Папа-мама" говорит, а ведь года еще не сравнялось. А главное - муж, Николай Прокофьевич. Чудо какой заботливый. И руки золотые, и душа брильянтовая. Нет, я из женщин счастливая. Вот приобучусь на каталке, там на костылях стану скакать. А сколько жить отмерено, это не нам знать. Коля обещал мне стул катучий сварганить, он ведь у меня и по дереву мастер. Сяду в стул и стану раскатывать, как царица небесная. Плохо ли? За покупками-то, видно, уж не пойду, а сготовить-постирать сумею, потихоньку да полегоньку, а куда спешить? Время, оно само идет, в одну сторону катится... Поговорила с Дарьей Ивановной, посмотрела на себя со стороны - чего-то не хватает до полного человека. По Дарье Ивановне мне бы равняться, да нет - свое "я" рядом путается, мешает. Через несколько дней меня, все еще в гипсе, поставили на костыли. Поначалу трудно было перемещать свое тело - какой-то каменный брус. Но Софья Леонидовна, мастер своего дела, терпеливо учила меня ходить, придерживая за талию (да что там осталось от талии!), приговаривая: "Ать-два! Ать-два! Еще разик!" - и пошло понемногу. Кто долго не лежал, тому не понять, какое это счастье - ходить! Просто ходить, перемещаясь в пространстве! Какое разнообразие, богатство впечатлений! Сколько на свете помещений, коридоров, переходов, сколько окон, солнца! Особая радость - добраться до раковины и там не спеша вымыться, вычистить зубы... А помочь кому-то из лежачих? Принести что-то из холодильника? - Ходить как можно больше! - говорил Ростислав. Я и ходила. Болели подмышки, подпертые костылями, - терпи! С каждым днем все тверже, уверенней! Все бы хорошо, если бы только не черный, ненавидящий взгляд Зины. Теперь я лучше понимала Зину. Она ненавидела меня, как я там, в реанимации, свою соседку. Однажды я решилась: от раковины пошла не к кровати своей, а к Зининой. Та лежала с напряженным лицом. Вблизи это лицо не казалось таким красивым, как издали: что-то в нем бешеное, дисгармоничное. Лицо как разинутый в крике рот. - Послушайте, Зина, за что вы меня так ненавидите? Что я вам сделала? Черным сверкнули Зинины глаза (все-таки хороша!): - Дело мое - люблю, ненавижу. А если вы насчет денег, что у вас брала, то не беспокойтесь, отдам. - Бог с вами, Зина, да я и думать забыла об этих деньгах! - Никогда. Не такой человек, чтобы забыть. Ваш брат, врачи, все до одного жадные. Только бы побольше нахапать! - Стыдно так говорить, Зина! - Не я одна, все говорят: хапуги они. Зря небось говорить не будут! - А тут именно зря говорят. А вам-то особенно стыдно! Разве Ростислав Романович ради денег мучился с вами, собирал по кусочкам? - Не ради денег, так ради авторитета. Авторитет - те же деньги. Не знаю я, что ли? Ну что тут возразить? Я повернулась и, стуча костылями, пошла к своей кровати. Ночью тихо, как шелест камыша, - вопрос Дарьи Ивановны: - Соседушка, не спишь? Она теперь звала меня "ты" и "соседушка". Как мне это было отрадно! - Не сплю. - Ты на Зинку-то не обижайся. В ее сердце тоже надо войти. Пока ты там лежала, к ней Рудик опять объявился. Как услыхал про квартиру, что ей дали, видно, жадность в нем взыграла. В его-то однокомнатной старая жена с ребенком. Не поладил он с ней или что, а только пишет он Зине письмо: так, мол, и так, не могу больше видеть эту жену, надоела до пса. Спит - храпит, котлеты жарить не умеет, все через коленку, а квартира на нас двоих теперь записана, свой личный счет, подлюга, выправила. На развод в крайности согласна, но только чтобы я квартиру разменял на две однокомнатные. А где ее разменяешь, когда санузел совмещенный? В крайности на две комнаты в коммуналках. А я, пишет, по своему уровню в коммуналке жить не могу. Я, пишет, человек своей эпохи, привык к удобствам. И еще пишет: я, мол, Зиночка, осознал мою неправоту в твой адрес и прошу прощения, и давай снова по-хорошему. Зина прочитала письмо это Рудиково, слезами так и облилась. Кричит: "Не прощу никогда, он всю жизнь мою изгадил, я через него калекой стала". Потом - потише, не так уверенно. Посылает мне записку через ходячую из восьмой палаты: "Дарья Ивановна, не сердитесь за нрав мой собачий, только не с кем посоветоваться, кроме с вами. Как получила это письмо от Рудика, насердилась-наоралась, и стало мне ясно, что я его люблю и жить без него не могу. Написать мне ему или характер выдержать? Если советуете все же написать, кивните головой, а если нет - помотайте. Как скажете, так и сделаю". Прочитала я записочку и сама не знаю, кивать мне или мотать. С одной стороны, любит она его, а любовью не только человека, пня можно выправить. А если он это затеял только за-ради квартиры? Подумала-подумала и решила: дай кивну головой, пиши, мол, там разберетесь. Да. Написала она ему письмо и отправила через ходячую. Пишет: люблю и все такое прочее, жду ответа, как соловей лета. День назначила, когда ему прийти. Накануне волосы на бигуди накрутила, расчесала - ну кукла и кукла. Даже губы накрасила, а он нейдет. Может, у него работа срочная? Все бывает. Только больше о нем ни слуху ни духу. Зина не в себе, тихая стала, только глаз полыхает. Думаю, зря я тогда кивнула... Плохо девке. Рудик обманул. Был сын, и того своими руками отдала. И мать ей вроде не мать, а захватчица. Ничего не скажешь, заботится о Зинке, белье меняет, передачи носит, а любить не любит. Опять же заново запивать стала. Одно время, как Зина покалечилась, бросила было, а теперь снова здорово! И в самом деле, когда Марья Михайловна пришла (уже без Владика, его больше не пускали) и стала протирать пол под моей кроватью, я явственно почуяла запах спиртного. Окончив уборку, она с нелепой улыбкой на миловидном лице села на табурет, расставила ноги и сипло запела "Ромашки спрятались, поникли лютики"... Зина со своей кровати кинула в нее стакан. Марья Михайловна с цирковой ловкостью поймала его. Все это походило на бред... 22 Неожиданная новость: приехал Митя! Не писал, не телеграфировал, просто приехал! Все такой же - бледный, редковолосый, но милый, милый до невозможности! До чего же люблю его, старшенького! - И зачем ты приехал? Пропускаешь занятия, ведь последний курс, а здесь ты мне все равно ничем не поможешь. Вот выпишут - тогда повезешь домой. А так-то чего ради? А сама была рада без памяти, что приехал. Он смотрел с удивлением, словно не узнавая. И в самом деле, судя по зеркалу, изменилась я крепко. Остриженная, ненакрашенная, в безобразном халате. Сутулая, на костылях - мешок мешком. - Ну, пойдем в холл, там поговорим. - Однако ты молодец, мама! Уже на ногах. - Не на ногах, на костылях. - Важно, что не лежачая. Для такого перелома совсем неплохо восстанавливаешься. - А откуда ты знаешь, какой у меня перелом? Смутился: - Я тут говорил с твоим, как его, Михаилом Михайловичем. "Автором сустава". Смотрел твой последний рентген. В общем, там все в порядке. Ты не беспокойся... Ох, эта врачебная бодрость! - Говори прямо, что-нибудь не так? - Нет, мама, все нормально. До чего же ты стала мнительна, прямо как больная. - А я и есть больная. - Я думал, что ты прежде всего врач. - Зря думал. Ну, ладно, рассказывай, как там у вас. - Нормально. - Любимое словцо сегодняшней молодежи: о чем ни спросишь, все у них "нормально". - С хозяйством справляетесь? - Справляемся. К нам твоя знакомая, Люсей зовут, помогать приходит. Помнишь ее? Люся Шилова, твоя пациентка. Вспомнила. Была такая в прошлой жизни, давным-давно. Красивая, с темной косой, полувырванной пьяным мужем... - Вы ей хоть платите, Люсе? - Что ты! Не берет ни копейки. Говорит, жизнью тебе обязана. - Не берет так не берет. Еще что нового? Как Валюн? Митя покраснел: - Мамочка, я долго думал, говорить тебе или нет, но все-таки решил - скажу. - Что такое? Заболел? Из школы выгнали? - Хуже: женился. Прямо обмерла: - Женился? На ком же? - На своей однокласснице, Наташе Спириной, помнишь такую? Бывала у нас. - Не помню. Как же их зарегистрировали, если ему восемнадцати нет? - Обошлись без регистрации. Живут, говоря пышно, во грехе. - И где же это они живут? - Разумеется, у нас. Наташины родители резко против. Валька им не нравится. И странно было бы, если б нравился. Я бы такого зятя на порог не пустил. Они люди трудовые, степенные, отец - рабочий, жестянщик высокой квалификации, мать - пенсионерка. Хотели в школу жаловаться, раздумали. Огласки побоялись. - Какая она из себя, эта Наташа? Что-то не припомню. - А никакая. Цвета пыли. Да там почти что и нет Наташи. Маленькая, дохленькая, а характер - дай боже! - Вы с ней ссоритесь? - Стараюсь не замечать. - А на какие средства, прости за бестактность, они живут? - На наши. Значит, на твои: моя стипендия - капля в море. Наташкин отец и слышать не хочет, чтобы им помогать. Сам, говорит, женился - сам содержи жену и себя. Вполне резонно. - Где же вы все разместились? - Молодые - в твоей комнате, я - в угловой, с балконом. - Загадили они, верно, мою комнату? - Не без того. И тут, неожиданно для себя, я заплакала. Почему-то до слез стало жалко именно мою комнату - просторную, чистую, с высоким потолком. С видом на громоздящийся город, на изогнутые цветки фонарей... - Мама, не плачь, а то буду жалеть, что тебе сказал. Думал - как лучше, а вышло хуже. Валька обещал сам тебе написать. Вытерла слезы: - Прости. Разболтались нервы. Лежишь тут, лежишь... Врачи насчет выписки пока отмалчиваются. Тебе сказали хоть примерно, когда меня выпишут? - Месяца через полтора-два. Что-нибудь в мае. - Боже мой! Я, кажется, уже не могу лежать. А главное, в чем смысл? Лечения все равно никакого. Одна гимнастика да процедуры. Так бы я и дома могла лечиться. Ты поговори с ними, Митюша. Пусть они меня выпишут под твою ответственность... Что-то не совсем понятное в Митином выражении лица: - Михаил Михайлович тебя пока не отпускает. Рентген контрольный, то да се... - Говори прямо: не прижился сустав? - Пока неясно. Возможно, еще приживется. А если нет... - Еще одна операция? - Не исключено, - осторожно ответил Митя. - Коновалы они, коновалы! - не своим голосом крикнула я. Сидевшие в холле обернулись, явно шокированные. - Ну вот этого я от тебя, мама, не ожидал. Ты, кажется, человек разумный. Врачи сделали что могли. И продолжают делать. Сложный перелом. Пришлось сместить взаимное расположение бедра и таза. Я тебе нарисую, ты сама увидишь, какая там у тебя картина... Вынул записную книжку, стал что-то набрасывать. Я н-е глядела. Врач во мне вымер. Я только спрашивала: - Что же, я теперь никогда не буду ходить как человек? По-настоящему? - Отчего не будешь? Специалисты здесь первоклассные. Тот же Михаил Михайлович - мировое имя... А мне было не до мировых имен. Мне бы скромные, свои ноги, не мировые, но ходячие! И Митя, сын, вдруг увиделся чужим: он по ту сторону преграды, я - по эту... "Тысячу", - вдруг вспомнились слова соседки Ольги Матвеевны. "А вдруг и впрямь дело в тысяче?" - на миг Подумалось, но только на миг. Устыдилась, прокляла себя за эту позорную - да, позорную! - мысль. Опомнилась и: - Ничего не поделаешь. Придется оставаться, пока "мировое имя" меня не выпишет. А ты надолго ли приехал? - Да я, собственно, на один день. Повидаться с тобой, поговорить с врачами... Завтра - обратно. - Ну ладно. Со мной ты повидался, с врачами поговорил, радостную весть о женитьбе брата привез. Пожалуй, тебе лучше всего будет сейчас уйти. Мне надо побыть одной. Понимаешь?.. Несколько дней жадно ждала письма от Валюна. Его не было. Оно так и не пришло. 23 Вместо обещанного мая выписку отложили до июня. Знойный, душный июнь. Цветение лип. Брожение на горизонте черно-лиловых туч. Тяжко. А ведь как раньше любила лето! Повторная операция прошла, как меня уверили, удачно. Смущало меня одно: еще под наркозом сквозь туман я как будто слышала разговор двух врачей. "Ну, как, ты видел?" - спрашивал один. "Конечно", - отвечал другой. "И впечатление?" - "Прелестно". - "Что значит прелестно?" - "То и значит. Разлезется к чертовой матери". Наверно, почудилось. Слишком уж нелеп разговор. Напутствовал меня перед выпиской сам Михаил Михайлович: - Вы, коллега, человек разумный и уравновешенный. Надо надеяться на лучшее. Танцевать твист вы, пожалуй, не будете, а нормально ходить - почему бы и нет? Другие после таких переломов остаются на всю жизнь лежачими, мы сделали вас ходячей. Разве это не завоевание? - Я вам очень благодарна. Спасибо. - Вот ваш рентгеновский снимок, передадите доктору Чагину. В добрый час! Серия прощаний. Рубли, рубли, шоколадки. Нянечкам, сестрам. "Ну что вы, не надо". - "Да уж возьмите, пожалуйста". В последнюю очередь - с врачами. Марта Владимировна удостоила меня улыбки, сказала: "Очень приятно было иметь в отделении такую дисциплинированную больную". - "Спасибо". Наконец, Ростислав. Он был серьезен, не улыбался. Черный-черный, матовый взгляд. - Спасибо, Ростислав Романович, от всей души. - Мне? Не за что. - Есть за что. За урок. Глядя на вас, я поняла, что значит быть настоящим врачом. - Я не волшебник. Я еще только учусь, - сказал он и впервые за все время улыбнулся. В последнюю очередь - с соседками по палате. Не так уж много их оставалось из прежних. Дарью Ивановну выписали, я с нею несколько раз говорила по телефону. Была бодра, хвалила свой "катучий стул": "Езжу в нем как ведьма на помеле". - "А как себя чувствуете?" - "Хорошо чувствую". - "Ну и слава богу". Зину недавно сняли с вытяжения, но на костыли еще не ставили. Рудик ее так и не появился. А она молчала, молчала, думала какую-то свою свирепую думу... - Зина, я пришла с вами попрощаться. Выписывают меня. Дайте руку - и расстанемся друзьями. - Нет у меня друзей. И не было и не будет. Взгляд у нее был совершенно безумный. Пьяная? Как будто нет. Кто поразил меня, так это Ольга Матвеевна. Прощаясь, плакала горючими слезами: - Я же к вам за это времечко вот как привыкла! Лучше родной. Теперь будете дома. И мне, надо быть, скоро на выписку... Выписать ее должны были не домой, а в инвалидный дом. Что-то задержало сбор документации, каких-то справок не хватало. Она знала про инвалидный дом и очень боялась: позволят ли ей взять с собой любимого кота Тимошу? Еще не знала, что Тимоши нет уже в живых. Навещавшая ее сослуживица сообщила мне по секрету, что его отравила крысиным ядом соседка, обещавшая за ним присматривать... "Только Матвеевне не говорите, у нее, как узнает, сразу инфаркт!" Скольким людям хуже, чем мне, думала я, прощаясь с лежачими, ходячими, полуходячими... И все, кроме Зины, были ко мне добры... Наконец-то Митя! Кинулась ему на шею, поцеловала. "Что ты, побриться не мог?" - "Замотался". И правда, вид замученный. Складывали вещи: зимнее пальто, меховая шапка, сапожки - те самые (не ходить в них больше). Как будто вещи покойника складывали. Надела летнее платье, Митя привез. Не мог выбрать получше - самое старое. И так-то страшна, а уж в этом... На вокзал - в такси. С трудом, цепляясь костылями, влезла в машину. Это умение еще надо осваивать. Москва, Москва... Когда-то звали ее белокаменной - теперь скорее всего серобетонная. Жара, тополиный пух. Воздушными сугробами, пышными шапками лежал повсюду; ветер гонял его туда-сюда. Кое-где мальчишки, забавляясь, поджигали пух; маленькое пламя, почти бесцветное на солнце, вспыхивало, бежало, гасло. И мысли так: вспыхивали, бежали, гасли. После выписки что-то случилось со временем - оно заторопилось. И даже люди на улицах шли, казалось, судорожно-быстро, как в старинном кино. Все это я впитывала с жадным недоумением; после месяцев в больнице простое пребывание на улице, пусть даже за стеклом такси, было событием. Вокзал, зал ожидания. Ждать еще долго. Но я и не заметила, как проскочило время. Удивительная это вещь - время. Мы думаем, что оно течет равномерно, мера всему. А оно идет неровно. То топчется, почти неподвижно (_тоже на вытяжении_), видишь каждую подробность, как в лупу, то вдруг скачет во весь опор мимо подробностей. Например, почти не помню, как мы с Митей ждали поезда на вокзале. Кажется, напротив сидела бабушка с внуком и все приговаривала: "Артем, не балуй!" Подбородок у нее был висячий, мешочком (помню мысль: "У меня когда-нибудь будет такой"). Митя дремал неподалеку на массивной скамье, такие делаются по традиции, как будто для мастодонтов. Рукава закатаны, желтеют руки. Запрокинутое лицо, немолодое (странно и страшно видеть признаки возраста на лице своего ребенка!). Проснулся, помолодел. Принес мне из буфета поесть (мне не хотелось, но поела). Дальше решительно ничего не помню. Не успела подумать - и уже объявили посадку. Митя меня поднял, почти внес в вагон. Неужели так всегда будет? Не верю. Ночь в вагоне. Перестук колес. Перестук мыслей. Прибыли. Выгрузились. На перроне - группа встречающих: Главный, Нина Константиновна, еще кто-то из врачей. Конечно, Любочка (глаза прозрачные от слез). Главный подошел, поцеловал руку (пришлось оторвать ее от костыля, сам костыль опереть о колено). В сторонке - Валюн, рядом с ним девушка - небольшенькая, неяркая, реснички реденькие, белые, очевидно, Наташа. Чем-то напомнила Борисову Милочку - эдакая моль. Но выражение лица другое - независимое, даже гордое. А Валюн-то еще вырос, как говорится, вымахал, раздался в плечах - мужчина! Вспомнилась куртка, размер сорок восемь, четвертый рост - была бы мала... "Мама, познакомься: моя жена". - "А мы знакомы. Кира Петровна". Соврала: не помнила совсем этой девицы. "Очень приятно", - сказала Наташа. Рука - узкая, холодная, как лягушка. Что делать? Жена сына. Придется привыкать. С ней - за руку, его поцеловала. Уже бреется... А на лицах встречающих - жалость, недоумение. Нина Константиновна плачет в открытую (всегда слаба была на слезу). Неужели я так изменилась? Да. Уехала молодой, здоровой, вернулась старухой на костылях. Нина Константиновна, сморкаясь: "А где ваши чудесные волосы?" Сухо: "Оставила там". Домой отвез Главный на своей машине. Улицы родные, знакомые. Розовые кирпичные стены, башни (те самые!). Мигнул флагштоком зеленый купол больницы... Мой дом; у входа - Артемида с Солохой. Прямоносые лица Марты Владимировны дублетом. Главный хочет помочь подняться. Отказалась: я с сыном. Сын Митя - тут, Валюна с Наташей нет, едут, очевидно, своим ходом. И не заметила, как исчезли. Поднималась с помощью Мити добрых полчаса. Костыли мешали. Митя терпелив. Лестница - та самая, мраморная, дворец детства, - увиделась какой-то провинциальной. Зря тогда, в свое время отказалась от квартиры с удобствами: поднялась бы на лифте... Вошли в квартиру. Пахло цветами, пионами. "Мама, твоя комната готова". - "Которая моя?" - "Та, что всегда была твоей и, надеюсь, всегда будет". Первое, что бросилось в глаза, - огромный букет пионов на столе. Пахнут одуряюще. "Спасибо, Митюша, за цветы. Знаешь, что люблю пионы". Слегка помрачнел: "Это не я. Чагин". - "Почему же не пришел встречать?" - "Кажется, у него операция". Цветы пахли одуряюще. Слишком их было много. Мешали просто и трезво войти в жизнь. Не цветы меня в ней ожидают, а трудности. Огляделась. Все прибрано, даже вылизано. Пол натерт. Вещи стоят как стояли. Только у дальней стены скромненько приткнулся диванчик. - Это мой, - сказал Митя без улыбки. - Буду, если не помешаю, спать здесь. Пока. - Что пока? - Ничего. Не беспокойся, здесь я буду только спать и то не каждую ночь. Много дежурств. А тебе надо прилечь, отдохнуть. Умоешься - и сразу ложись. Командует. Почти уже врач. А я его больная. Что ж, надо смириться. - Помочь тебе, мама? - Не надо. Привыкла сама. - Ну, я в больницу. Ушел. Кое-как протопала в ванную, умылась. Своя комната, своя тахта, свежее белье. У изголовья - лампа. Ложись, читай сколько хочешь. Легла. Читать не стала. Голова кружилась, видно, с непривычки. Комната повертелась-повертелась и тоже легла. Пришел сон. Снилась родная больница, утренний обход. Будто бы я прежняя, на двух ногах, туго обтянутых чулками, вся тугая, подтянутая, иду от кровати к кровати. А навстречу мне - взгляды больных. Прежние, с восхищением, с надеждой. Рядом - Любочка с книгой назначений. А в окна валит солнце. Пахнет пионами. Значит, ничего этого не было - ни перелома, ни растяжения, ни гипса. Ни Зины Савельевой, ни Михаила Михайловича, ни Ростислава с матово-черными глазами. Была, пожалуй, только Дарья Ивановна. Надо ей позвонить, сказать, что все в порядке. Ищу номер телефона. Шарю в сумке. Кто-то растоптал ее тогда, на улице, в мокром снегу. Не могу найти бумажку с телефоном, шарю и плачу, и просыпаюсь. Моя комната. В углу - костыли. Значит, все-таки было. Был перелом. Кто-то вошел в квартиру. Хлопнула дверь. Митя, что ли? Нет, рано ему. - Кто там? - Это я, - ответил женский голос. Незнакомый. Стук в дверь. "Кира Петровна, можно к вам?" - "Войдите". Дверь отворилась, и вошла красавица. Настоящая красавица, как в романах и сказках. - Кира Петровна, не узнаете? Это я, Люся Шилова. Ваша больная. Забыли? Немудрено: нас столько, а вы одна. - Нет, не забыла. Только вас трудно узнать. Очень вы изменились. Похорошели... Махнула рукой: - Куда там! Уже старая. Тридцать два стукнуло. Вот хожу тут к вам по хозяйству. - Да-да. Митя мне говорил. - Дмитрий Борисыч - святой человек, - ответила Люся. - Таких на этом свете не бывает, только на том. Приятно, что Люся оценила моего старшенького. В самом деле святой. А еще приятен ее спокойный, деловой тон. Не удивилась, не ахнула. Смотрела просто, трезво: ну, случилась беда с человеком, с кем не бывает? Надо помочь. - А вы как живете, Люся? Судя по виду, хорошо. - Живу ничего. С мужем развод оформила. - Разъехались? - Пока в одной комнате. - Пьет? - Сейчас на принудительном. Вернется - пойду в общежитие. С детьми не очень-то берут, да я добьюсь. Никуда не денутся. - А может, после лечения у вас с ним наладится? - Не наладится. Прошла моя любовь. - А как ваши девочки? Нюра и Шура, так, кажется, их зовут. - Экая память у вас, - улыбнулась. - Девочки ничего, растут. В садик устроила. Пляшут. Праздник у них недавно был, смотрела в составе родителей. Мои обе ромашками выступали. В беленькой марле, лифчики желтые. Плакала, дура, как на них глядела. От горя не плачу, от радости - сколько угодно. Что-то новое было в Люсе Шиловой. Как-то твердо стояла она на своих статных, прямых ногах. - Вы бы присели, Люся. - Некогда. Надо обед. Щи еще вчерашние, котлеты поджарю. - Зачем это? Я сама. Только покажите, где что. - Лежите-лежите, отдыхайте. Я мигом. Я вообще на работу скорая. Девочек своих приучаю. Тоже скорые будут. Вспомнила сон. Заказала разговор с Москвой, номер Дарьи Ивановны. Очень скоро - звонок. Подошла. - Москву заказывали? Соединяю. Мужской голос: - У аппарата. - Николай Прокофьевич? - Это я. - Здравствуйте. Говорит Кира Петровна Реутова, помните? Лежала в больнице с Дарьей Ивановной. Позовите ее, если можно. Помолчал. - Дарьи Ивановны нет. - Как, она уже выходит? - Совсем вышла. Померла Дарья Ивановна. Я сжала трубку до боли в пальцах. - Быть не может! Я же на прошлой неделе с ней разговаривала. Такая бодрая была, веселая... Умерла! От чего же? - Случай случился. Каталась по квартире на своем стуле, я ей сделал на колесиках... - Знаю. Она говорила: очень удобный. - Удобный, да не совсем. Одна была дома, я - на работе. Поехала на кухню, видно, колесом зацепилась за дверь да и грохнулась. Да виском о притолоку. Прихожу домой, ее кличу: "Даша!" А Даши нет. Милицию вызвали, следователя. Вскрытие делали. Порешили: несчастный случай. Хоронили из морга. Пожгли в крематории, как велела. Ну что тут сказать? Я спросила (врач во мне заговорил): - А что показало вскрытие? - Рак цветущий. Оставалось ей жизни полгодика, если не меньше. Говорят люди: лучше для нее, что так, сразу кончилось, без мучений. А кто знает, сколько намучилась, пока лежала там одна? Ведь нашел я ее не на стуле, а поодаль, метра два. Ползла, значит, куда-то стремилась. Муки-то, они не временем мерятся. Иной за полчаса больше намучится, чем другой за полгода. Все-таки голос бы ее слышал... Помолчал. Опять заговорил: - Один теперь остался. Чашку ее возьму в руки и плачу: где ты, Дашенька моя сладкая? И впрямь заплакал. - Николай Прокофьевич, успокоитесь... - А я спокойный. Только один... Разговор оборвался: истекли три минуты. Значит, так. Нет Дарьи Ивановны. А все-таки надо жить. Живет же, оставшись один, Николай Прокофьевич? Доктор Чагин? Теряют, но живут... Вошла Люся: - Кира Петровна, обед готов. Сюда вам подать или сами на кухню выйдете? - Сама выйду. - Что-то плохое по телефону сказали? - Подруга моя умерла. - Горе-то какое! И хорошая? - Чудесная старая женщина. Вместе в больнице лежали. - Конечно, жалко. А вы не переживайте. Вам свое здоровье надо беречь... Пока обедали, пришел Митя. Люся и ему тарелку поставила; есть не стал. Чем-то был расстроен. Люся глядела на него молитвенно; он на нее не глядел. - Так я пойду? - спросила она. Не сказала - спросила. Ответила я: - Конечно, идите. У вас еще своих дел, должно быть, уйма. Ушла. Наконец-то поговорим с Митей наедине. - Все-таки я предпочла бы ей платить за работу. - Исключено. - А Валюн где? Я его так и не видела. - Смылись куда-то с Наташкой. - Не любишь ее? - А за что ее любить? Эталон паразита. Школу кое-как кончила, на тройках. Двоек теперь, как известно, не ставят: себе дороже. Никуда не поступила, работать не пошла. Прямо по Евангелию: живите, как птицы небесные. Не сеют, не жнут, а господь бог их питает. - Ты, что ли, господь бог? - Мы с тобой господа боги. Валька тоже не работает и работать не хочет: говорит, все равно скоро в армию. - Что же они едят? - Что есть в доме, то и едят. Придут, пошарят в холодильнике, что понравится - вытащат. А откуда берется - им неинтересно. Пробовал не покупать продуктов, не класть ничего в холодильник. Никакого впечатления. Живут как ни в чем не бывало. Ходят в гости, там их, наверно, кормят. - Ну это уж никуда не годится. - Я тоже так думаю. А им плевать. Пробовал с Валькой говорить - никакого эффекта. "Нельзя жить за чужой счет". - "А почему нельзя?" - смеется. У вас с матерью, говорит, мораль прошлого века. То можно, этого нельзя. А по-нашему - все можно. Хиппи, те вообще живут как хотят, по помойкам питаются. Пробей такого. - Недружно, значит, живете? - Мало сказать, недружно. Вроде врагов. Почти не разговариваем. Он-то еще ничего бы, к нему я привык. Главное - она. Ничтожество, козявка, а самомнение - во! Будто весь мир осчастливила, что за Вальку вышла. - Мне она показалась скромной девушкой. - Нахалка, каких мало. Поедят с Валькой, посуду не вымоют. Я как-то намекнул, что неплохо бы за собой помыть посуду. Фыркнула и удалилась. Всей спиной показала, что выше этого. Кому же мыть? Приходится мне. Самый свободный человек в доме. Скриплю зубами, но мою. Думаю: мама приедет, во всем разберется. Вместе решим, как и что. - Сейчас для меня не время решений. Я ложусь в больницу, в отделение Чагина. Надолго ли, не знаю. С каким результатом - тоже пока неясно. Когда будет ясно, тогда и решим. А пока... - Понял. Пока пусть живут, как птицы небесные? - Пусть живут. Деньги на книжке еще есть? - Кое-что осталось. - Трать осмотрительно, но не скупо. Пусть не ходят побираться по чужим людям. Ушел недовольный. Оставшись одна, размышляла. Принять решение - как это трудно! И как легко навсегда оттолкнуть от себя Валюна... В тот день он так и не появился. Видно, избегал объяснений - черта многих мужчин. В чем, в чем, а в этом он мужчина. 24 На другой день явился Чагин. - Рад видеть вас, Кира Петровна. И, как я вижу, в добром здравии. - Ну, уж какое там мое "здравие"... - Ничего, приобретете. Милости просим в наше отделение. Место для вас приготовлено. Сух, строг и не улыбнется. Ни тени жалости на лице. - Что, изменилась я, Глеб Евгеньевич? - Не без того. Естественно после вашего перелома. - Спасибо за цветы. И за вашу помощь. - Какую? - Помните, вы звонили по моему поводу профессору Вишняку? Лицо Чагина покривилось, как будто он ел лимон без сахара. - Надо было тогда же взять вас оттуда. Как-нибудь перевезли бы. - А что? Вы ему не доверяете? - Сейчас я его не знаю. Студентом был не очень симпатичен. Все больше по верхам. - Говорят, он прекрасный специалист. - Возможно. Надеюсь. Через два дня он отвез меня в больницу, в свое отделение. Никаких привилегий, палата на десятерых. Все с переломами - кто ноги, кто руки, кто ключицы, а кто и позвоночника... Впервые я попала в родную больницу не врачом, пациентом. Но чувствовала себя как дома. Главное, тут я знала всех и каждого - врачей, сестер, нянечек (кого лучше, к