учную работу: "Роль смеха в деле повышения производительности труда". А пока что применяла это средство на практике. Зато и любили же ее "климактерические"! Конечно, поварчивали, поскандаливали -- без этого не бывает! -- но в главном горой за нее стояли. Каждая ценила возможность прийти к Вере Платоновне со своими горестями, выплакаться, пожаловаться на судьбу, что называется, "поделиться". Ох, любит "делиться" русское женское сердце! "Делились" не только горестями, но и радостями. Недаром говорится: разделить горе -- полгоря, разделить радость -- две радости. Вот, например, Соня Хохлова, дежурная четвертого этажа, та самая, что мужа-пьяницу перевоспитала. Долгое время ходила с горестями, потом стала ходить со счастьем. Прямо не держалось в ней счастье, требовало излиться. Вера радовалась с нею вместе, хотя и скребло у нее на душе: вот сумела, перевоспитала, а я -- нет... А еще Лидия Ивановна -- второй администратор. Вдова военного, жила очень скромно с сыном-подростком, еле концы с концами сводила. И вот, получая пенсию на сына, познакомилась в банке с отставником-майором, инвалидом, но еще бодрым, непьющим. Понравились они друг другу, стал он в дом ходить -- и вот, поженились. Конечно, по симпатии, но главным образом по настоянию сына, который мечтал иметь "своего папу", как у всех детей. Подумать только, в такие годы и так рассуждает: он, мол, хочет иметь отца, чтобы "вести с ним мужские разговоры" -- так и выразился! Расхваливал матери этого дядю Костю, пообещал ежедневно, без приказания, выносить ведро с мусором, если только мама согласится! И что же -- своего добился, выдал, можно сказать, мать замуж. Теперь живут дружно, сын подрос, обожает отчима, кончил техникум, зарабатывает... Сама Лидия Ивановна -- отнюдь не из сердцеедок. Рослая, крупная, простая женщина. Сказать простоватая -- так нет. И вот -- нашла же свое счастье... С такими -- редкими, счастливыми -- Вера отдыхала душой (она вообще любила счастье, свое и чужое), но, к сожалению, чаще ходили к ней плакать, жаловаться. И для таких Вера находила нужное слово, старалась утешить, поддержать, рассмешить. А то и помочь, если могла. Одной, угнетенной зятем, выхлопотала комнату, а временно, до оформления ордера, поселила ее у себя. Другой внука устроила в ясли, третьей -- мужа в больницу. Да мало ли всего... Подчиненные платили ей дружной, хотя подчас и строптивой любовью. Нередко в коллективе вспыхивали ссоры, кто-то на кого-то обижался, кто-то с кем-то не разговаривал (бывало и по году). Эти детские ссоры ("Я с тобой не вожусь") были в пожилом коллективе даже трогательны. Труднее всего было Вере премировать лучших работников -- тут уж обиды сыпались градом: "Почему ей, а не мне?" И ведь не из корысти, а по самолюбию. Ох, трудно женщине управлять женским коллективом -- это Вера чувствовала на каждом шагу, как ни старалась сгладить противоречия. Зато стоило над Верой нависнуть какой-нибудь беде, даже не беде -- неприятности, все как одна становились на ее сторону. Скажем, если какая-нибудь комиссия (жизнь гостиницы была богата комиссиями, как жаркое лето -- грозами), уличив Веру Платоновну в нарушении правил, заносила в акт неодобрительные слова -- что только тут начиналось! Каждая сотрудница готова была горло перегрызть председателю комиссии, доказывая, что такого человека, как Вера Платоновна, днем с фонарем не сыскать. Впрочем, такое бывало редко. Вера Платоновна вообще-то была в ладу с правилами и охотно их соблюдала. Есть такие счастливые натуры: правила их не раздражают, а веселят. Весело подчиняться научил ее еще Шунечка. Получив из своего гостиничного управления инструкцию, пускай неумную, она не встречала ее в штыки, а старалась найти в ней здравое зерно. Часто его удавалось найти. Ведь в каждом распоряжении обычно в момент зарождения присутствует здравая мысль. Вера, как никто, умела эту мысль уловить, развить и украсить. Иногда даже объяснить начальству, томимому неопределенной жаждой деятельности, чего, собственно, оно хочет. Новое правило было для Веры не постылой обузой, а задачей, требующей творческого решения. Что касается правил решительно устаревших, только и ждущих своей отмены, то их Вера Платоновна умела обходить артистически, почти всегда оставаясь в рамках дозволенного. "Почти" -- потому что полностью удержаться в них могут только трусы и бездельники. "Настоящий администратор, -- говорила Вера, -- должен всегда идти чуть-чуть впереди правил..." А гостиница "Салют" тем временем неуклонно шла в гору, становилась заметной, даже знаменитой. Кто-то из журналистов, побывав в гостинице, пытался даже сделать карьеру на пропаганде "салютского эксперимента", но, видно, переборщил в эпитетах, и начатая было в областной газете кампания быстро сошла на нет. Что касается самой гостиницы "Салют", то она процветала и без кампании. Все в ней -- начиная с постельного белья и кончая обращением персонала -- было продуманно, умело и весело-изобретательно. Вера придумала шить пододеяльники не с обычным квадратным, а с изящным овальным отверстием -- это в полтора раза удлиняло срок их службы (в стирке рвутся обычно углы). Экономия от белья пошла на убранство номеров. Вера давно поняла, что можно переносить расходы из одной статьи в другую, только если подпереть себя письменным распоряжением начальства. Такое распоряжение она получала всякий раз, пользуясь своим обаянием и улыбкой (собственно, это была уже не улыбка, а длительное улыбание, от которого можно было устать, как от физической работы). Появлялась какая-то свобода в маневрировании средствами -- и ни один номер не был похож на другой, у каждого -- свой уют... Приезжие, официально значащиеся "постояльцами", в гостинице "Салют" назывались "гостями". Не грозные "Правила для постояльцев" висели в холле, а милые "Советы гостям". Вера ввела в обычай, чтобы горничные выучивали имена-отчества гостей и обращались к ним как к добрым знакомым. Как когда-то ей самой Шунечка, она вменяла своим женщинам улыбку в обязанность, в служебный долг. Гость должен был чувствовать себя в гостинице как дома -- нет, лучше чем дома: ведь дома не всякому улыбаются. Домашним уютом дышали милые подробности: плюшевые попрыгунчики на шнурах занавесок, вазы с цветами, лаконично поставленными по- японски (один-два, не больше), яркие журналы, веером кинутые на столик, кровати с пышно взбитыми пуховыми подушками (на складе давали перовые, но Вера с помощницами делали из них пуховые, ощипывая стерженьки...). Каждый гость мог записать в книгу, когда разбудить его завтра. Будили минута в минуту, и не как- нибудь, а петушиным криком (за этим криком Вера специально командировала в деревню своего монтера, и он записал петуха на пленку). Словом, все в гостинице "Салют" было свое, особенное, нестандартное. И гости, в большинстве пожилые "командировочные", обремененные семьями и инфарктами, отдыхали душой, купались в улыбках и, уезжая, записывали в книгу пространные благодарности. Конечно, не обходилось и без жалоб: порой какой-нибудь раздражительный гость ("желчно-каменные" -- называла таких Вера) не мог снести соседства уборной или сетовал, что два дня не было горячей воды. Таких жалобщиков Вера брала на себя. Старалась разговорить их, рассмешить, и чаще всего гость уходил от нее умиротворенным, а то и очарованным. Отдельные жалобы все-таки проникали в книгу, но их было мало по сравнению с благодарностями -- капля в море. А с нарушителями порядка -- пьяными, скандалистами, женолюбами -- Вера обходилась без церемоний, и они ее побаивались. Иногда, размышляя о своей работе, Вера прямо физически чувствовала, как у нее связаны руки. Чего бы она не сделала, если бы не стояли на ее пути пункты, пункты, пункты... На что проще было бы организовать ту или другую форму платных услуг -- и гостям удобно, и гостинице выгодно. АН нет, не положено, не предусмотрено. Казалось бы, зачем дремать в аптечном киоске продавщице в часы, когда все гости спешат позавтракать? Не лучше ли было бы послать ее помогать в буфет? Нельзя -- киоск подчинен аптекоуправлению, а буфет -- тресту столовых и ресторанов. И все равно, не позволят прибавить зарплату продавщице за дополнительную работу... Когда разговор заходил о так называемой "сфере услуг" -- тема модная, повсюду о ней писали, -- Вера говорила: "Какая там сфера -- одни углы да рогатки..." А откуда рогатки? От недоверия. Как бы кто-то чего-то не украл! Но не больше ли мы теряем на боязни воровства, чем потеряли бы на самом воровстве, если бы снять рогатки? Ведь честных-то людей большинство... Вера об этом думала без раздражения (она вообще не была раздражительна), но с каким-то беспокойством сильного существа, которому не дают делать дело. Иногда в своих размышлениях она доходила до чистой утопии -- а не учредить ли какой-то "орден честных людей": заслужил его, и хозяйничай по-своему, трать деньги так, чтобы и людям было не обидно, и государству выгодно... Такими мыслями Вера по вечерам делилась с Маргаритой Антоновной, а та рокотала: -- Да вы -- прирожденный философ, Верочка! Ваши идеи должны стать достоянием читающей публики. Вам непременно надо писать эссе... Так, в хлопотах, тревогах, радостях и размышлениях шла себе жизнь, и горе постепенно убывало, входило в берега. И слава богу, что горе не вечно, а то уж очень много накопилось бы его за жизнь... 43 Темный осенний вечер, порывы ветра с холодного прибоем гремящего моря. Против ветра трудно идти, он треплет полы пальто, толкает в грудь, рвет с головы косынку. Хорошо тем, кто в такой вечер может сидеть дома. Но хорошо и тем, кто идет против ветра и думает о хорошем. Вера шла домой и думала о хорошем. Только что отгремели Октябрьские праздники. На торжественном заседании коллективу гостиницы вручали знамя, грамоту, премии (сама Вера Пла-тоновна получила именные часики плюс двадцать пять рублей). Дома у нее, как у ответственного работника, поставили телефон -- без очереди. Все это было приятно, и не только само по себе, но и ввиду будущего. Мало ли куда приходится обращаться -- ну, а "заслуженному коллективу" отказать труднее. А дел предстояло уйма, и, как всегда, Вера приходила в азарт при мысли о том, как она с ними справится. Смолоду она привыкла к охоте за вещами -- то одни, то другие всегда были в дефиците, и мысль, что того нет, другого нет, не пугала ее, а подстегивала. Из любого положения можно выкрутиться, была бы охота. Недавно из торговой сети начисто исчезли графины -- Вера надумала их заменить керамическими кувшинами, и вышло даже лучше, оригинальнее, в графине все-таки что-то казенное. Водопроводную арматуру заменить было, к сожалению, нечем -- для ее добывания Вера планировала сложную операцию с привлечением московских связей. Еще забота -- новые правила внутреннего распорядка, которые свалились как снег на голову, были довольно глупы (например, проживающим не разрешалось держать вещи в номерах, а предлагалось сдавать их в камеру хранения), а главное, шли вразрез с тем духом дружеского доверия, который уже стал традиционным в гостинице "Салют". Придется мудрить, изворачиваться; в том, что она в конце концов извернется, Вера не сомневалась. Несколько омрачала ее мысль о предстоящем ремонте (деньги полагалось освоить до конца года, и никакие соображения о бессмысленности ремонта в зимнее время во внимание не принимались). Кроме того, слесарь-водопроводчик подыскал себе другое место и уволился; у Веры язык не поворачивался его упрекать -- там зарплата была выше в полтора раза; вот если бы... Ну, да что говорить. Самое досадное: сразу две горничные идут в декрет (эх, и дернуло же меня взять молодых!). На мгновение все эти сложности обступили ее, удручили, а тут еще ветер, и вспомнила она, что ей уже не двадцать лет и даже не сорок, и сердце пошаливает, и впереди -- как ни крутись -- одинокая старость. И что много-много дней придется так идти против ветра -- во всех смыслах. И что умри она или уйди на пенсию -- и все трудом налаженное дело постепенно начнет распадаться, разваливаться... Правда, говорят, незаменимых нет. Прикинула в уме, кто же станет на ее место, -- и тот "не то", и этот "не то"... Но она вообще таким мыслям ходу не давала -- попросту вытесняла их смешными, веселыми. Вот и сейчас вспомнила, как прослезился директор управления, вручая ей часики, как целовал ей руку и краснел лысиной, -- и рассмеялась. Ветер тотчас же воспользовался случаем и залез ей в рот, чуть не задушив. Слава богу, вот уже и дом. Вера по привычке взглянула на окна. В ее комнате светится -- кто бы мог там сейчас быть? Неужели... Таля вернулся? Сердце екнуло и замерло, желая и не желая страдать... В прихожей -- Маргарита Антоновна: -- Верочка, у вас гостья. Из кресла навстречу ей поднялась незнакомая худенькая и прямая девушка лет двадцати. -- Вера Платоновна, здравствуйте. Я -- Вика Смолина. -- Вика?! -- Да, именно Вика. Вы, конечно, меня не узнали. -- Нет. То есть да. Нет, конечно, не узнала. -- Тем не менее это я. -- Как же ты так неожиданно? Не написала... -- Могу уйти, -- резко сказала Вика. -- Бог с тобой, что ты?! Я просто удивлена. Вы с Вовусом на мои письма не отвечали... -- Были причины. -- Ну, дети мои, я вас покину. Обнимайтесь, целуйтесь, плачьте, -- пророкотала Маргарита Антоновна и вышла. -- Надеюсь, без этого обойдется, -- сказала Вика. -- Можно и без этого. Странно, именно эту девушку ей совсем не хотелось целовать, что-то в ней было чужое, почти враждебное, во всяком случае -- настороженное. Вика... Изменилась, а узнать можно. Те же пенные, без блеска, кудри над выпуклым, туго обтянутым лбом, настолько обтянутым, что голубые жилки на висках просятся наружу. Те же пристальные, огромные, ночные глаза. И в сущности, то же лицо -- не лицо, личико, -- голубоватое, цвета снятого молока, слишком маленькое для взрослого человека. Новым было в этом лице выражение свирепой строптивости. -- Садись, моя девочка. Поговорим. -- Можно, я закурю? -- Сколько угодно! Вика достала папиросу, угловато помяла, закурила. Вика -- младенчик! -- с папиросой... Глазам не верится. В том, как она курила, торопливо затягиваясь, как развевала дым ладошкой, как держала папиросу в пряменьких, неухоженных пальцах, Вера вдруг увидела Машу и впервые растрогалась. В носу защипало... -- Вообще-то я не курю. Это я так, для храбрости. Вика говорила сердито, отрывисто, с выражением непримиримости на маленьком бледном лице. Говоря, она словно с кем-то ссорилась, может быть, с собой. Речь ее была как серия маленьких взрывов. -- Сразу хочу предупредить. Я приехала к вам насовсем. Хотите -- принимайте, не хотите -- нет. Только скажите откровенно, без церемоний. Терпеть не могу церемоний. Скажите, и я сразу уйду. Только не притворяйтесь, что рады мне. Ладно? Вера Платоновна в некотором замешательстве глядела на Вику. Насовсем? К этому она не была готова. Отказать? Еще меньше. -- Что ты, девочка! Разумеется, я тебе рада. Я только немного ошеломлена. Это же естественно, правда? -- Правда. Приехала и -- "здравствуйте, я ваша тетя". Или наоборот, "вы моя тетя". Вика засмеялась, показав узенькие, чуть уголком поставленные зубы и призраки ямочек на щеках. -- Ну и отлично. Давай знакомиться. Я -- твоя тетя. А ты? Расскажи про себя: как жила, что делала? Как надумала приехать? -- Я могу... -- Знаю: можешь сейчас же уйти. С этим мы повременим. Уйти никогда не поздно. Рассказывай. -- В общем, после маминой смерти... -- А от чего умерла мама? Вы ведь мне так и не написали. -- От сердца. Этой темы мы лучше касаться не будем. -- Прости меня. -- Ничего, пожалуйста. В общем, остались мы вдвоем с Андреем... -- Ты хочешь сказать, с Вовусом? -- Нет, именно с Андреем. Это мамин муж, художник. -- А Вовус? -- Он давно уже с нами не жил. Женился. Нелепая ошибка. Так говорила мама. Она была против этой женитьбы. Может быть, и умерла-то отчасти из-за нее. Впрочем, еще раз прошу: не будем касаться этой темы. -- Не будем. Ты уж как-нибудь сама регулируй темы. Я тебя слушаю. -- Остались мы с Андреем. Он художник, не знаю, талантливый или нет, но непризнанный. Заработков нет. Пришлось мне работать. -- А кем же ты работала? Помнишь, ты мечтала работать в цирке, слоном? -- Не помню. Скорее всего, я так и не говорила. Взрослые про детей часто выдумывают, чтобы смешно. Работала продавщицей в универмаге. Зарплата маленькая, если не откладывать. -- Что значит "Откладывать"? -- Товар. По знакомству. Повышенного спроса. Я не откладывала. Не потому, что какая-нибудь идеалистка, а противно. Но дело не в этом. В общем, Андрей пил. Денег, конечно, не хватало. Он злился. Но я все терпела, из-за мамы. Словом, все шло ничего, пока... -- Пока что? -- Пока не лопнуло терпение. Подробностей рассказывать не буду. Недели две назад пришел, и... Словом, пришлось оттуда уйти. Это я зря рассказываю, выходит, что жалуюсь. Я жаловаться не хочу. Все же мама его любила... -- И куда же ты ушла? -- К подруге. -- Почему не к брату? -- Там жена. -- Понимаю. А дальше? -- Дальше? Ничего особенного. Ночевала у подруги, даже, представьте себе, спала. Назавтра взяла расчет на работе, заняла денег на билет, села на поезд и, видите, приехала. Почему к вам? Это опять-таки в память мамы. Она мне почти завещала: если что случится, ну, словом, когда умрет, ехать к вам. Вот я... приехала. -- Девочка моя родная, -- плача, сказала Вера Плато-новна, -- девочка моя родная... А продолжать уже не могла. Расхлюпалась самым позорным образом. -- Не обошлись без слез, -- гневно сказала Вика и тоже заплакала. Так их застала Маргарита Антоновна, вошедшая с подносом в роли любезной хозяйки. Увидела, что плачут, сказала "рагдоп", задела подносом о косяк, чертыхнулась -- чашки посыпались на пол. Уронила и поднос -- уже нарочно! -- и застыла над содеянным в позе каменной Ниобеи, оплакивающей своих детей. -- Ничего, это к счастью, -- сказала Вера. -- Хорошенькое счастье! Посуды в продаже нет. Эту примету придумал тот, кто мог в любой лавочке купить чашки. -- Будем пить из банок, -- сказала Вика. 44 Так у Веры Платоновны Ларичевой нежданно-негаданно появилась дочь. А что? Разве не была Вика ее дочерью с самого начала? Кто принес ее из родильного дома небольшим пакетцем, до того тщедушным и легоньким, будто там ничего, кроме одеяла, и не было? Кто вставал по ночам, пеленал, укачивал? Кто купал, грея воду на хромом примусе, в тесной каморке, где и повернуться-то было трудно? Кто прижимал девочку к себе со сложным чувством счастья и жалости? Все она, Вера. Ладонь до сих пор помнила ощущение цепочки выпуклых позвонков на худенькой спинке ребенка. Новую Вику не очень-то обнимешь, да Вера, правду сказать, не из тех женщин, что охотно обнимаются-целуются с себе подобными. Вику она полюбила широко, свободно и радостно, без излишней сентиментальности -- одним словом, весело полюбила. И было за что -- девочка была забавная, с загогулинами. Больше всего Веру трогала и забавляла ее пламенная строптивость, словно каким-то образом вернулась Маша, только в усиленном виде... Впрочем, чувства чувствами, а первым делом надо было Вику прописать. "Любовь в наши дни начинается с прописки", -- говорила Вера. Прописать оказалось не так-то просто. "Кто она вам?" -- спрашивали в милиции. Никакие ссылки на давнюю дружбу с умершей матерью здесь силы не имели. Личное обаяние -- тоже. Как ни облучала Вера начальника паспортного стола -- не помогало. Письмо народной артистки Куниной тоже оказалось пустым номером. Пришлось вывести на позиции тяжелую артиллерию в лице "очень ответственного" из номера люкс, который, однажды приехав в командировку, с тех пор всегда останавливался здесь, пренебрегая лучшими гостиницами города ради "Салюта" и Веры. Этот помог, не столько словами, сколько одышливым своим равнодушием, с которым он явился в милицию, положил фуражку на край стола и сказал: "Ну-с, любезный..." Таким образом, Вика была прописана, так сказать, официально закреплена в качестве члена семьи. Возник вопрос: что делать дальше? Вера и Маргарита Антоновна советовали идти учиться. Но Вика и слышать об этом не хотела. Возражала по-своему, кипя и пузырясь, так, что дух у нее перехватывало от возмущения: -- Почему это все помешались на высшем образовании? "Учиться, учиться!!!" Как будто бы образованным делает человека диплом. Нет уж. Пойду работать. И пошла. И работу-то особенно не выбирала, взяла первую попавшуюся -- приемщицей в ателье. Заработок небольшой, зато голова свободная. Свободная голова нужна была Вике, чтобы читать и думать. Читала она необычайно много, быстро, как правило -- лежа, крутя на палец легкий завиток откуда-то с виска или с темени. Читая, время от времени издавала саркастические звуки. Автор был, разумеется, невежда и халтурщик, путался в хронологии, а главное, размазывал сопли ("соплями" она называла всякие нежности и красивости). Читая про какие- нибудь "глаза, осененные густыми ресницами", про лунное сияние или поцелуй, она страдальчески стонала. "Что ты?" -- спрашивала Вера. "Лю-бо-овь!" -- отвечала Вика, презрительно растягивая "о". Кипеть гневом доставляло ей, видимо, удовольствие, потому что книгу она не бросала. Читала все подряд: романы, справочники, словари, примечания к собраниям сочинений. Даже "Малый атлас мира" -- и тот читала и ухитрялась возражать. А сколько всего она знала -- уму непостижимо! Скоро она стала для Веры чем-то вроде ходячего справочника. На вопросы отвечала сварливо, но точно. А как разгадывала кроссворды! -- Вика, что это такое: запас представлений, восемь букв, в начале "т", на конце "с"? -- Конечно, тезаурус! Удивляюсь вашему невежеству! Веру Платоновну она называла на "вы" и "тетя Вера", но, когда надо было выразить презрение, слов не выбирала. А Вера только посмеивалась. Ее забавлял контраст резких слов и нежных, полудетских губ, откуда они выходили... И вообще, в этой семье, в своеобразном содружестве двух женщин -- стареющей и старой, -- Викина запальчивая молодость пришлась как нельзя более кстати. Обе тетушки души в ней не чаяли. Каждая по- своему наставляла ее на путь истинный, настолько по-разному, что физически нельзя было слушаться обеих, -- она предпочитала не слушаться ни одной. Общелюдские законы для Вики были не писаны, обо всем она судила самостоятельно, горячо и резко, порою несправедливо, но всегда искренне. Горда была непомерно -- вся в мать. Ничем никому не хотела быть обязанной. Небольшую свою зарплату всю до копейки отдавала Вере: "Ничего мне не нужно". Было у нее одно-единственное платьице на все сезоны -- носила его, подштопывая локти, пока совсем не истлело; тогда неохотно позволила Вере сшить себе другое, самое скромное (белый воротничок и тот спорола). Считала себя некрасивой (проходя мимо зеркала, отворачивалась), что было несправедливо -- какая-то тонкая, неочевидная красота в ней, безусловно, была. Особенно хорошела, когда смеялась, но было это редко и всегда на мгновение. Житейскую мудрость и жизненный опыт не ставила ни во что, но почему-то любила рассказы о прошлом -- подопрет кулачками щеки и слушает ("Смотри, глаза выронишь!" -- говорила Вера). Особенно ее поражало, если кто-нибудь родился в прошлом веке (Маргарита Антоновна). "А как тогда было, в девятнадцатом веке?" -- "Ну, я плохо помню, мне был один год... Грудное молоко было сладкое..." Расспрашивала о прошлом внимательно, даже с личным каким-то интересом. О себе самой не рассказывала. Но из клочков фраз, случайно уроненных и тут же обрываемых, Вера догадывалась, что не все там было гладко. Горячая любовь к матери -- и яростное с ней несогласие. Может быть, была там какая-то запутанная ревность всех ко всем, может быть, детская любовь девочки к отчиму -- кто знает? Недаром ненавидела любовь и все, с нею связанное, и в книгах, и в жизни. А вместе с тем ненавидела мнимую свою некрасивость, чего бы ни отдала, чтобы самой себе нравиться, -- но не другим, боже упаси! Когда Вера или Маргарита Антоновна говорили ей что-нибудь лестное, злилась и махала рукой: мелите, мол, я лучше знаю... "Наш сатаненок", -- с любовью звала ее Маргарита Антоновна. Впрочем, сатаненок начинал уже как бы ручнеть, иногда улыбался, забывая нахмуриться... Поселилась Вика в "каюте-люкс", которая сразу же приобрела спартански- нигилистический облик. Все немногие вещи, которыми Вика владела, лежали на виду, чтобы "всегда быть под рукой". Несмотря на это, они вечно терялись. Книги лежали бесформенными кучами, прямо стогами. Органически порядливая Вера, зайдя в Викино логово, приходила в ужас и пыталась что-то прибрать. "Не понимаю, -- взрывалась Вика, -- почему "прибрать" -- значит положить вещи так, чтобы их края были параллельны?" Вера объяснить этого не могла, только смеялась. А Маргарита Антоновна вполне понимала Вику. Она сама любила царственный хаос: "Надо быть выше вещей". Во всем доме единственным островком порядка была Вери-на комната. Любопытно, что обе неряхи до того иногда доходили в своем роскошестве, что самим становилось невмоготу и они искали убежища у Веры. -- Все-таки в чистой комнате что-то есть, -- великодушно говорила Вика. Порою их партизанские налеты на Верину комнату сопровождались вторжением и туда беспорядка. В таких случаях Вера была беспощадна: "Брысь со всем барахлом!" 44 Однажды Вера Платоновна сидела в своем директорском кабинете, просматривала счета и прикидывала: по какой статье провести совершенно необходимый, но сметой не предусмотренный расход. Настроение у нее было неважное. Иногда даже ее покладистая натура давала взбрык. Эх, дали бы ей воли побольше! Впрочем, это старо. Воли тебе, матушка, никто не даст, крутись в дозволенных пределах. Недавно она читала книгу про спелеологов, исследователей пещер, проникающих, спорта ради, через самые узкие отверстия. Так вот, ее хозяйственная деятельность порою напоминала ей подземное пролезание спелеолога, червем ввинчивающегося в узкую щель... -- Вера Платоновна, -- сказала, входя, старший администратор Ольга Петровна, женщина пожилая, тучная, честная, истеричная, а по существу -- чистое золото. -- Что такое? -- Приехал моряк, просит отдельный номер. У меня нет, только резервный, на случай брони. Я ему отказала, а он -- опять. Такой настырный. Главное, не просит, требует. Ему, говорит, по службе надо. Улыбалась-улыбалась, аж щеки заболели. Направлю его к вам -- хорошо? -- Все ко мне да ко мне, с любым пустяком! Неужели сами решить не можете? -- Очень принципиальный. -- Ладно, пускай зайдет. Она опять погрузилась в счета. Какая-то сумма упорно не сходилась. Пересчитывала несколько раз -- все разные результаты. Старею... В кабинет кто-то вошел. На стол рядом с нею легла рука в черном морском рукаве с золотым галуном, выложенным восьмеркой. В руке -- какая-то бумага. Все это Вера Платоновна видела боковым зрением, поглощенная столбиком цифр. Сумма издевательски не сходилась, даже на счетах. -- Сейчас-сейчас, только сложу. -- Позвольте, я вам помогу в этом сложении, -- сказал приятный мужской голос. Вера подняла глаза. Рядом со столом, неправдоподобно высясь, стоял очень длинный человек в форме моряка торгового флота, с узкой серебряной головой. Голова эта увиделась ей плавающей где-то под потолком и поразила своей высокой отдельностью. -- Спасибо, -- улыбнулась Вера, -- думаю, что с арифметикой справлюсь сама. Садитесь. Моряк уселся в кресло, разглядывая ее с живой симпатией. -- Я Юрлов, Сергей Павлович. -- Он протянул ей бумагу, которую по-прежнему держал в руке. -- Сергей Павлович Юрлов, инженер-приборостроитель. Приехал сюда на испытания. По понятным причинам не могу входить в подробности. По вечерам должен работать. Совершенно необходим отдельный номер. Пытался договориться со старшим администратором, но безуспешно. Понадобилась встреча на высшем уровне. Все это он произнес, весело глядя на Веру светло-синими, близко поставленными глазами сквозь стекла бифокальных очков. Лицо у него было прямоносое, чисто бритое, того красноватого оттенка, какой бывает у немолодых мужчин, ведущих здоровый образ жизни. -- А это что? -- Вера Платоновна взяла у него бумагу. Честно говоря, почти липа. Просроченное удостоверение. На некоторых все же действует, но вы, я вижу, не из таких. -- Совершенно верно, не из таких. -- Вот и хорошо. Взаимопонимание, как я вижу, достигнуто. Остается получить ключ от номера. -- Сергей Павлович, уверяю вас, ни одного свободного нет. -- А триста третий? -- Откуда вы знаете? Это броня. -- Отлично. Это броня. Номер забронирован для возможных особо важных гостей. Отдайте его мне. Я как раз возможный особо важный. -- Не могу. А вдруг приедет еще более важный? -- Обязуюсь освободить номер в течение часа. -- Час -- это много. -- Ну, в течение получаса. -- Все еще много. -- Четверть часа. Идет? -- Идет, -- сказала Вера. Этот веселый, как бы подпрыгивающий разговор чем-то ее радовал. Она чувствовала, что нравится моряку. Ощущение, что ею любуются, всегда подстегивало Веру, приподнимало, словно на крыльях (хотя какие уж крылья в ее возрасте?). -- Вот вам записка к старшему администратору. Можете занимать номер. Только чур: уговор дороже денег. Приедут по броне -- я вас переселяю. -- Будьте спокойны. Испарюсь, как бес перед заутреней. Спасибо, будьте здоровы, -- поклонился Юрлов и понес из двери в коридор свою гордую узкую голову. Вера Платоновна покачала головой, сама над собой усмехнулась: "Когда же ты, мать, поумнеешь?" И снова взялась за счета -- уже в хорошем настроении. На этот раз сумма сошлась. В течение следующих трех дней она несколько раз встречала Юрлова в холле. Он юмористически осведомлялся: -- Ну как, мышки не беспокоят? -- Нет пока. Живите спокойно. Впечатление парящей где-то под потолком головы понемногу сглаживалось -- перед Верой просто был очень высокий, очень стройный немолодой человек с шутливо- доброжелательным, откровенно любующимся взглядом. Грешным делом, он ей нравился... На четвертый день Юрлов снова зашел в директорский кабинет. -- Если вы не заняты, мне бы хотелось с вами поговорить. -- Пожалуйста. Садитесь. Вера залилась краской, как в юности -- от щек, через шею, на грудь и лопатки. Даже неприлично в ее возрасте так краснеть -- человек может бог знает что подумать... Сергей Павлович уселся в кресло. Оно было новомодное, вертящееся. Он повращался немного туда-сюда и спокойно спросил: -- Вы не торопитесь? А то отложим... -- Нет, не тороплюсь. Вера изнемогала от любопытства. -- Отлично. Я зашел, чтобы с вами поговорить. Предупреждаю, разговор будет серьезный, без дураков. Дело в том, . что вы мне очень нравитесь. Не скажу, чтобы я уже любил вас, но, кажется, вполне готов полюбить. В вашем прекрасном лице показалось мне что-то родное, милое, светлое. Бывают редкие люди -- источники света. Мне кажется, вы -- такой источник. Вера слушала развесив уши. Давно с нею никто так не говорил. Источник света... Юрлов поглядел на нее с усмешкой. -- Я понимаю. Вы из тех женщин, которые пьянеют от слов. Она смутилась. -- Нечего смущаться. У каждого свои вкусы. Вам нужны слова, другим -- поцелуи. Вера смутилась окончательно. -- Так вот. Для чего я затеял весь этот разговор? Только чтобы сказать, что вы мне нравитесь? Этого мало. Что я готов полюбить вас? Этого тоже мало. Я пришел, чтобы вам сказать: как бы ни сложились наши отношения, я никогда на вас не женюсь. -- Какое право... Я разве дала вам право думать?.. -- Не возмущайтесь, погодите. Мое отношение к вам таково, что я был бы счастлив, понимаете, счастлив на вас жениться. Но этого никогда не будет. Я женат. ("Метель" Пушкина, подумала Вера. "Я несчастнейшее создание, я женат". Гм-гм, что-то дальше будет?) -- Я женат, -- продолжал Юрлов, потихоньку поворачиваясь в кресле, -- и женат, что называется, безнадежно. Моя жена лежит в параличе вот уже десять лет. И я никогда ее не брошу, пока она жива. И пока я жив. Теперь вопрос: сегодня после работы вы позволите проводить вас до дому? -- Отчего ж не позволить? Это ведь ни к чему не обязывает ни вас, ни меня. -- Меня обязывает. Он поцеловал ей руку, и она увидела ровный пробор в его цельнокованых серебряных волосах. Пробор был ярко-розовый, может быть, потому, что нагнуться пожилому человеку стоило все-таки известного напряжения... Вечером он ее провожал домой. Этот вечер решил все. Нервно шумело море, полный месяц висел над ним и дробился в неспокойной воде широкой живой полосой, как будто прыгали и били хвостами тысячи рыб. Земля тоже была неспокойна: голубая в свете луны, она летела, мчалась куда-то очертя голову. Кое-где к луне присоединялись еще фонари и тоже бросали свой свет и свои тени; столбы света и черные тени ходили кругом, перекрещиваясь и сменяя друг друга, словно на гигантских ходулях. Все это было совершенно и удивительно: даже у деревьев было выражение лиц. В этом смещенном мире Вера со своим спутником шли и не могли остановиться, расстаться. Десять раз подходили они к дому, к железной ограде с низенькими воротцами, стояли, опершись на эти воротца, и кто-то из них говорил "ну", собираясь прощаться, а другой: "ну нет, пройдемся еще", -- и снова они, взявшись за руки, шли к морю, пустынному в этот час, стояли там у самой кромки прибоя, и волны, одна за другой, радостно кивая гребнями, у их ног превращались в говорящую пену. И опять шли к дому и прощались, и опять, не в силах проститься, -- к морю. За этот вечер они рассказали друг другу все. Ничего не осталось потаенного, запрятанного. Это было даже страшно своей неприкрытой распахнутостью. Она подняла к нему голову, и ветер накрыл ей глаза его шарфом. Тогда он сказал, твердо, отчетливо, как рапорт: "Я вас люблю". ...Дома Маргарита Антоновна: -- Верочка, побойтесь бога! Где вы пропадали? Вика спит -- молодая! -- а я не могу. Беспокоюсь о вас, беспокоюсь... -- Не зря беспокоитесь. -- А что такое? Что случилось? -- Маргарита Антоновна, я влюблена. -- Как? Опять? -- Нет, не опять. Впервые. -- Вот тебе и на! А муж? А этот, как его, всегда забываю, Валерий или Виталий? Такой интересный мужчина, жалко, пьяница... -- Все это было не то. Понимаете, только сейчас... -- Да-да, понимаю. Вы ведете себя как типичный мужчина, и притом бабник. Всякий бабник клянется и божится каждой своей новой женщине, что он до нее никого не любил. "Все это было не то... Только сейчас..." Вера рассмеялась -- помимо воли. -- Тургенев, первая любовь! -- продолжала Маргарита Антоновна. -- Как хотите, в наше время это не звучит. Я лично любила много раз, но, кажется, ни разу -- впервые... И все же, размышляя об этой нежданной-негаданной любви, Вера сама себе повторяла: впервые. Нет, грех было бы сказать, что она не любила Шунечку. Любила. Сначала как девчонка, потом -- как подданная. А здесь -- равенство, простота, доверие, правда. Впервые. И как же ей повезло, что встретилось в жизни такое. Могла бы ведь и умереть, не узнав... Прошли еще два вечера нескончаемых провожаний, безумной луны, неспокойного моря, которое с каждым разом грохотало все громче, как бы аккомпанируя нараставшей любви... Придя домой, Вера садилась в кресло, вытягивала перед собой уставшие от модельных туфель, натруженные ноги и смотрела куда-то вперед стеклянными, невидящими глазами. Маргарита Антоновна была не на шутку встревожена: -- Все хорошо в меру. Никогда не надо терять над собой контроль. Это как на сцене: распусти себя, заплачь настоящими слезами, забыв о зрителе, -- и что получится? Одни сопли, и никакого эффекта. Нет, моя дорогая! Женщина должна держать себя в руках. Помню, мама мне говорила (я еще девчонкой была!): "Марго, помни о своих ребрах! Ходи так, как будто тебя с двух сторон что-то подтыкает под ребра". И что? До сих пор, могу похвастать, я сохранила осанку. А почему? Помню о ребрах! Нет, Вера о своих ребрах не помнила. Все бы так и шло: луна, провожания, улетания, если бы на третий день не пошел дождь. Волей-неволей пришлось привести Сергея Павловича в дом. Вера очень боялась Вики, но та вела себя вполне прилично. Сперва дичилась, а потом неожиданно обручнела. Разговаривала, даже улыбалась, выпуская на щеки призраки ямочек. Маргарита Антоновна -- та вообще была сражена: -- Вот это мужчина! И рост, и манеры... Рука, седина... О боже, верни мне мои пятьдесят лет... А еще через день Сергей Павлович улетел: кончилась его командировка... Жил он постоянно в Москве, где была у него квартира, больная жена, взрослые дети -- сын и две дочери, и четверо внуков. Квартира -- огромная, старомодная, с дворцово-высокими потолками, без современных удобств, в когда-то роскошном купеческом доме. Лепнина на потолках (какие-то амуры в овалах), но протекающая от ветхости крыша -- когда шли по лестнице, вверху светилось небо. Квартира была как-то глупо спланирована, вся вокруг ванной и уборной (пройти туда можно было не иначе, как через чью-нибудь комнату). Несмотря на огромную площадь, она была тесна для разросшейся недружной семьи. Разменять ее на две меньшие было практически невозможно, построить кооперативную -- тоже (свыше ста метров жилой площади!). А он, хозяин всех этих метров, жил как-то сбоку, притулясь в одной из проходных комнат, через которую каждое утро проплывала для своих омовений толстая невестка в бигуди. Одинокий, неухоженный, он сам готовил себе еду (пельмени, сосиски -- что попроще), даже сам стирал себе носки, трусы и майки, выжимая белье, как это делают мужчины, не крутящим, а прямым движением сильных рук. Дочери были ученые, злые, неопрятные, одна инженер, другая -- физик. У инженера муж когда-то был, но ушел, бросив ее с двумя детьми, а физик до сих пор пребывала в девичестве. Сын, недоучившийся, по профессии фотограф, был полностью под башмаком у толстой своей жены, страстью которой было считать деньги в чужих карманах. Свекра она терпеть не могла, считала сквалыгой и жмотом и, проходя через его комнату, брезгливо оттопыривала мизинец. Сергей Павлович зарабатывал немало, но вечно был без денег: половина зарплаты шла сиделке, ходившей за больной и требовавшей, чтобы ее кормили. Другая, как это бывает, уходила сквозь пальцы, превращаясь в засохший хлеб, скисшее молоко и книги, книги... Как ему не хотелось туда возвращаться! Прощались они с Верой на аэродроме, возле низкого модернового стеклянного здания с ходившими туда-сюда огромными дверями. Люди, люди -- и зажатая среди них любовь... Пора, уже объявили посадку... -- До встречи, любимая, -- сказал он, целуя ее на прощанье. Они еще только целовались -- не более, и о большем не помышляли. В этом что-то общее между ранней юностью и ранней старостью -- там и там платонизм. 46 И вот пошли-потекли годы Вериной ранней старости, ее первой настоящей любви. Любовь была такая настоящая, что Вера даже стала равнодушна к словам. И без них все было ясно ей и ему. Они любили друг друга со всей нежностью много испытавших, помнящих о смерти людей. С благодарностью судьбе за каждый дарованный им день. С сознанием, что каждая встреча, возможно, будет последней. Целиком открытые друг для друга, со всеми своими "всячинками", как они выражались. Делились каждой мыслью, каждой радостью, каждым рублем. Оба, стесненные в средствах, счастливы были делать друг другу подарки. Нежно поздравляли друг друга с праздниками, с днями рождения, с годовщиной встречи... Восстановили в правах даже именины, чтобы чаще можно было поздравлять. Писали друг другу длинные письма, без конца их перечитывали, целовали. Да, целовали письма -- глупые старые люди-Сергеи Павлович приезжал нечасто -- раза три-четыре в год -- и всегда останавливался прямо у Веры. По-семейному. И впрямь стал он подлинным членом семьи. Все в доме привыкли к нему и его полюбили. И Маргарита Антоновна, и сатаненок Вика. Даже кот, Кузьма энный (Вера давно уже перестала нумеровать представителей котовой династии), -- и тот терся о черные морские брюки и всем своим гордым существом выражал преданность... И сам Сергей Павлович полюбил всех в доме, включая Кузьму. Что касается Веры, то ее он обожал безмерно. Стоило видеть выражение его глаз -- молящихся, -- которыми он ее провожал, ласкал, лелеял... И особой любовью любил он дом как таковой. Все, в чем отказала ему судьба -- уют, заботу, преданность, -- он находил здесь. Не мрачную, жертвенную преданность, а светлую, веселую, мастером которой была Вера. "Ведь я эгоистка, -- говорила она, -- жертвовать собой не умею"... Как чудесно было, придя с работы, войти в уютную комнату, пахнущую цветами. Сесть за нарядный стол, накрытый вышитой скатертью со свежими, еще не расправленными складками от утюга. Погрузить ложку в сияющий, прозрачный бульон. Закусить пирожком, тающим во рту и вьщаю-щим нежный секрет своей начинки... Во всех этих вещах для усталого, заброшенного, немолодого человека было далеко не просто служение телу. Если уж служение, то какому-то древнему богу семейного очага... После обеда Сергей Павлович читал газету, неторопливо переворачивая листы, а Вера сидела рядом: шила, либо чинила носки (он уже давно забыл, что носки вообще чинят), либо тоже читала, но погружаясь в книгу не целиком, а только частью внимания, как спящая мать не целиком спит, готовая в любую минуту встать к своему ребенку... "Дай руку", -- говорил иногда Юрлов, и она протягивала ему руку, не слишком-то нежную, довольно крупную, и он целовал ее в ладонь, переходя от бугорка к бугорку... Верины мозоли безмерно его умиляли. А вот с Маргаритой Антоновной у Сергея Павловича был роман -- иначе не скажешь. Вели она долгие беседы, прямо-таки флиртовали. Маргарита Антоновна бурно выказывала свое восхищение (она вообще чувства свои проявляла бурно) и без взаимности не оставалась. Разговор их был как теннисный матч: реплика за репликой, реприза за репризой. Мяч, мяч, еще мяч, отдан, отдан, превосходно, аут! И оба смеялись. Сергей Павлович красовался, веером распустив свой павлиний хвост. Вере иногда даже становилось обидно, что он красуется не перед ней, она говорила: "Сереженька, я тоже хочу хвост!" -- "Глупая, -- отвечал он, -- перед тобой мне его распускать незачем. Все равно что перед самим собой". -- "А распускать непременно надо?" -- "Непременно, а то атрофируется". -- "И женщине тоже?" -- "Ну нет, хвост, как известно, только у павлина. У павы его нет". А с Викой Сергей Павлович подружился совсем по-особому. Ему одному девочка поверяла свои сердечные тайны. Чтобы побыть наедине, без тетушек, они шли куда- нибудь в ресторан (это у них называлось "прожигать жизнь"). Впрочем, прожигали более чем скромно. Вика терпеть не могла лишних расходов, заказывала какие- нибудь сосиски с картофельным пюре, бутылку фруктовой воды, иногда -- пирожное. Сидели долго, невзирая на гневные взгляды официанток. Под звуки ресторанной разухабистой музыки, под шарканье ног танцующих так хорошо говорилось! Вика ощипывала рукава своего платьица (все на ней, многократно стиранное, всегда выглядело тесновато и маловато, словно она его донашивала после младшей сестры). Закуривала папиросу и, сделав пару затяжек, сминала в пепельнице -- все это нервными, куда-то летящими движениями... Однажды, вернувшись из ресторана, она нехотя попросила: -- Тетя Вера, сшейте мне, так и быть, новое платье. -- Да ну?! -- Это я не для себя, -- свирепо пояснила Вика, -- а для дяди Сережи, чтобы ему не стыдно было ходить с такой замарашкой. -- Ты не замарашка, ты Золушка, -- сказала Маргарита Антоновна, -- и вот увидишь, случится чудо, добрая фея пришлет за тобой карету из тыквы, запряженную шестеркой... -- Мышей, -- перебила Вика, -- которые так мышами и останутся. ...Платье было сшито, и очень удачное -- васильковое, со звездным узором, и Вика была в нем такая красивая, что даже сама на себя в зеркале не сердилась... Приезды Сергея Павловича были всегда праздниками в доме. Увы, они быстро кончались. Со своей всегдашней привычкой всюду видеть светлые точки, Вера и здесь ухитрялась себя утешать: "Праздники тем и хороши, что редки. А кто знает, сумели бы мы их сохранить, если бы всегда жили вместе? И в конце концов, я сама себе выбрала такую, как говорится, личную жизнь..." И еще у них бывали праздники... Раз в году, в свой очередной отпуск, обычно зимой (мертвый сезон в гостинице), Вера сама приезжала в Москву. Останавливалась она не у сестры Жени (та с годами стала ханжой и Вериного поведения не одобряла), а у своей давней приятельницы, генеральши Ивлевой, сыновья которой, Пека и Зюзя, ходили у Веры в приемных племянниках. Марья Ивановна, слава богу, не изменилась, только еще пуще растолстела и трагически это переживала ("Знаешь, Вера, в одной английской книге сказано, что в каждом толстом человеке сидит тонкий и плачет!"). Верина беспечная жизнерадостность ее восхищала и поздний роман -- тоже ("А я-то, дура, всю жизнь ухлопала на этих оболтусов!"). "Оболтусы" с годами немного остепенились, дрались теперь не на кулачках, а на словах, и в этом младший старшему не уступал нисколько. Оба успели пожениться и завести двух мальчиков -- толстого и тонкого, необычайно крикливых, из которых толстый был до того похож на бабушку-генеральшу, что их можно было спутать. Обе невестки были веселые неряхи, по дому бушевала пеленочная метель... Время от времени Марья Ивановна, сама не очень-то порядливая, но получившая строгое воспитание, впадала в истерику и кричала: "Уйду из этого дома!" -- никто этого всерьез не принимал, даже она сама. Сходив на работу, как ходят в баню, она успокаивалась и начисто обо всем забывала. "У моей жены характер скверный, но без настойчивости", -- говорил генерал. Сам он, мало постаревший, худой и темнокудрявый, ухитрялся заниматься в этом бедламе и даже пел песни -- фальшиво и громко. Петь во время работы было в его обычаях. По вечерам в доме вообще все орали песни, кто во что горазд (слуха ни у кого не было), а генерал, сидя за письменным столом, пел что-то свое, тоже крайне немузыкальное, зато ритмически выстукивал по полу всеми четырьмя ножками стола (во время работы он предпочитал держать его на весу, подпирая коленками). Иногда во всеобщую какофонию включались оба младенца, которые начинали орать всегда синхронно. Укутав, их выкидывали на балкон, в специальный "ребячий ящик", и закрывали двери, чтобы не было слышно... Словом, было от чего с ума сойти. Но странное дело: здесь Вере было куда уютнее, чем в Жениной вылизанной квартире с лакированными светлыми палами и импортной мебелью, где сестра Женя, сажая Веру на тахту, никогда не забывала подсунуть ей подушку, чтобы та, боже упаси, не засалила головой обоев. А в бесчинстве оголтелой семьи Ивлевых Вера чувствовала себя как рыба в воде. Главное, была она тут любима, нужна. Часто удавалось ей поддержать упавший дух хозяйки дома, сокрушавшейся, что все у них не как у людей. "А у людей, как у вас?" -- смеясь спрашивала Вера. За год в семье накапливалось множество хозяйственных дел, которыми здесь никто не занимался, резонно рассуждая: "Почему я, а не он?" Утеплить балконную дверь, перебить тахту, провалившуюся до полу, обуздать холодильник (он повадился рыдать по ночам) -- все это Вера брала в свои руки. Кое-что она делала сама, кое-что -- руками наемных умельцев, надменных или пьяных частников, которых ухитрялась где- то раздобыть и даже заставить работать (у генеральши все такие попытки кончались тем, что мастера брали аванс и исчезали бесследно; вообще у нее была плохая привычка давать деньги вперед). Кроме того, Вера брала в свои руки "обжорную сторону жизни", которая здесь была не на высоте. Пеклись пироги и с воплями радости пожирались всей семьей, включая толстую генеральшу, которой мучное было строго запрещено. Вообще она приступами садилась на диету, широко оповещая об этом всех домашних ("с сегодняшнего дня исключаю углеводы!"), но Вериных пирогов исключить не могла. "А как же тонкий человек?" -- спрашивали ее. "Пусть плачет!" -- отвечала она, махнув рукой. А любовь? Любовь шла своим чередом, в отпущенных судьбой границах. Приехав, Вера в тот же день звонила Юрлову на работу (домой было опасно, телефон сдвоенный), и они уславливались когда и где. Встречались эти двое пожилых людей по-юношески бездомно, где-нибудь в вестибюле метро, в потоках мчащихся людей с портфелями и чемоданами, чувствительно поталкивавшими их в бока. А потом шли куда-то по улице, плечо в плечо, душа в душу, -- шли никуда, просто в дымный мороз с радужными ресницами фонарей... Отогревались на лестницах. О, как много лестниц в Москве -- есть удобные и неудобные, темные и светлые, есть даже с широкими подоконниками, где можно присесть... А площадку выбирать надо с умом -- не слишком низко (много ходят мимо), но и не слишком высоко (могут спросить: "Вы к кому?"). Сидели подолгу, глядя друг другу в глаза, говоря о пустяках, но смысл был: "Это ты?" -- "Да, это я". Оба -- в зимних, тяжелых пальто, отделенные друг от друга плотными этими одеждами. Только руки доступны и, урывками, губы. Как выразительны губы в спешке тревожного поцелуя, готового в любую минуту прерваться шагами по лестнице... Испуганно отшатывались друг от друга... Вера смеялась: "Мы с тобой -- как влюбленные десятиклассники!" И все же безмерно богатыми были эти юношеские встречи. Разумеется, Вера могла бы, пользуясь своими связями в этой системе, достать (не без труда) отдельный номер в какой-нибудь гостинице... Но все в ней ощетинивалось при одной мысли об этом. Надо будет кого-то посвящать в свои дела, терпеть на себе чужие любопытные взгляды... Да и не нужен был им, в конце концов, этот отдельный номер с наемной постелью! Не в этом, о, не в этом было главное.... И как же все-таки они были счастливы! Во всей бездомности, в морозном чаду, в гулкости кошками пахнущих лестниц! А главное, ни на минуту не забывали, что счастливы. Как это редко бывает: себя сознающее счастье! Обычно люди ухитряются терзать себя тысячью мелочей и только потом спохватываются: это и было счастье. 47 В один из своих приездов Сергей Павлович был не по-обычному занят и озабочен. Шли решающие натурные испытания, от которых зависело: быть приборам Юрлова или не быть? В случае успеха открывались серьезные перспективы оснащения такими приборами ряда кораблей торгово-пассажирского флота. В случае неудачи -- закрытие работ. В частности, от исхода опытов зависела и возможность новых приездов, новых встреч в будущем. А много ли у них с Верой оставалось будущего? И сердце у него ныло. На Верины вопросы о ходе испытаний он отмалчивался. "А это опасно?" -- допытывалась Вера. "Жизнь вообще опасна, -- шутил он. -- Каждый день, переходя улицу, мы рискуем попасть под машину. И ничего, как видишь, живем. А наши приборы, кстати, как раз и задуманы для спасения жизней..." Чаще прежнего он брал ее ладонями за щеки, глядел ей в глаза, после чего целовал нежно и бережно, "безалкогольно". По вечерам возвращался поздно, иной раз до того вымотанный, что даже обедать не мог -- сразу ложился спать. Вера лежала рядом, без сна, в неясной тревоге, и следила, как движутся тени от распышневшего сада на светлом полу. Опять полнолуние -- для нее полнолуние всегда было тревожным. "Может быть, я лунатик в душе", -- говорила она. Как-то вечером, поджидая Сергея Павловича, Вера сидела и шила. Время было позднее, светила луна, заливались собаки. Тяжелыми ударами грохотало море, деревья метались в саду. Вдруг зазвонил телефон -- резко и нагло, как всегда кажется резким и наглым ночной звонок. -- Вера Платоновна? -- спросил незнакомый мягкий мужской голос. Бархатный баритон. -- Да, это я. Что-то было зловещее именно в мягкости, человечности этого голоса. У Веры упало сердце, уже угнетенное луной. -- Простите за беспокойство, -- -- сказал баритон. -- Юрлов, Сергей Павлович, вам знаком? -- Да, конечно. -- Еще раз простите. Мне самому тяжело. Он дал мне ваш номер и просил именно вам сообщить... -- Что сообщить? -- закричала Вера. -- Что случилось? -- Не знаю, как вам и сказать... Такая неприятность... -- Говорите, черт вас возьми! -- заорала Вера, забыв о приличиях. Баритон был снисходителен, по-прежнему мягок: -- Боюсь, что случилось плохое... Самое плохое... Мне поручили вас подготовить, но я сам нервен, почти в истерике. Дело в том, что катер, на котором шли испытания, уже много часов не дает о себе знать. По-видимому, произошла катастрофа. Обстановка тяжелая, море штормит. Мы не теряем надежды. Но будьте готовы ко всему... -- Спасибо, -- механически ответила Вера. На том конце положили трубку. Вера отошла, села в кресло, отодвинула в сторону шитье, зажала руки между колен. -- Вот моя жизнь и кончена, -- сказала она вслух. Собаки заливались отчаянно. Луна шла по улице на длинных серебряных лучах. Бухало море. Жизнь была кончена, кончена. В каком-то смысле это было справедливо. Слишком велико было счастье. "Выпить бы водки", -- подумала Вера. Водки в доме не было. Она пошарила в шкафчике, нашла нашатырный спирт, усмехнулась. "Еще успею", -- сказала она и поставила пузырек обратно. Размеренно бухало море, наступая на жизнь. В доме все спали -- и Маргарита Антоновна, и Вика. Еще узнают в свое время. Все успеется. Она сидела долго, ни о чем не думая, в каком-то странном спокойствии, исходившем от слов: "Все успеется". Часа в три ночи тренькнул звонок входной двери. Это не он -- у него свой ключ. Звук был маленький, робкий, как будто звонивший боялся разбудить, потревожить. "Чего уж теперь бояться?" -- подумала Вера. Все было ясно: принесли его. Она пошла открывать. На пороге стоял Юрлов -- без шапки, светясь в лунном свете узкой серебряной головой с разметанными волосами. Вера ахнула и начала сползать, соскальзывать все ниже и ниже, пока не оказалась у самых его ног, обхватив их руками, целуя что-то на уровне своих губ -- скорей всего, брюки. -- Вера, родная, опомнись, что ты делаешь, что с тобой? Вера опомнилась, поднялась с колен, держась за его руку. -- Понимаешь... Позвонил какой-то человек. Я думала, тебя уже нет. Юрлов застонал даже: -- Экий болван! Какой черт его за язык тянул? Заставь дурака богу молиться... -- Значит, катастрофы не было? -- Ничего серьезного. Перевернулись. Вымокли. Ключ вот утопил. Целы. Это он говорил, входя в дом, обнимая Верины плечи. -- Успокойся, родная, все хорошо. Никуда я не денусь. Переоделся, видишь, в чужое. Брюки коротки. Настроение прекрасное. Правда, погода для купанья неважная, ну да ничего. Водки бы сейчас выпить... -- Нету водки, -- сказала Вера. -- Чаю тебе надо, горячего. Сейчас вскипячу. Они пили чай, а море радостно грохотало, и луна сияла на весь сад, на весь мир. -- Кстати, -- вспомнила Вера, -- как там вышло с твоими приборами? Если вы перевернулись, значит, они... -- Напротив! Как раз приборы-то вели себя превосходно! В самой критической, как у нас говорят, в экстремальной ситуации! Молодцы приборы! Эх, выпить бы за них, да водки нет... Чокнулись чаем. 48 Весна. Шепоток дождя на улице, цветами и сыростью веет из сада. Под дыханием тонкого ветра занавеска на окне вздувается и опадает. По дому как будто все сделано -- можно позволить себе сесть за письмо. "Дорогой мой Сереженька, -- писала Вера (щедро рассыпая лишние запятые, которые мы опустим), -- ты меня упрекаешь, что редко пишу. Если бы ты знал, сколько писем я написала тебе мысленно! А вот физически -- не выходит. Сейчас в гостинице самый горячий сезон -- подготовка к летнему, "демографическому взрыву". Скребем, чистим, моем. А еще дела по модернизации, благоустройству! Обычно все мои хозяйственные "прожекты" разбиваются о преграды хозрасчета. А в нынешнем году они финансируются из фонда капитального ремонта, который не был использован по назначению и теперь "горит". А я к этому пожару вовремя присоединилась. Все это стоит многих хлопот, беготни и даже физического участия. Устаю я предельно. Горят подошвы, ноют мышцы, еле дотаскиваю остатки своего "я" до дома. Это уже 7 -- 8 часов. Еще час или два через силу вожусь по дому. Потом ужинаем. А потом я перехожу на "второе дыхание" и сажусь за шитье. Нужно и себе что-то сделать к летнему сезону, и Маргарите Антоновне, и Вике. Кстати, наша царевна-несмеяна не так уж равнодушна теперь к нарядам (тьфу-тьфу, чтоб не сглазить, у нее завелся какой-то мальчик, звонит и поддельным басом спрашивает "Викторию"). А после шитья надо еще написать письмо. Увы, не успеваю! Сразу меня начинает одолевать сон, лень или телевизор. Ты, я знаю, телевизор не уважаешь, а я принадлежу к категории массовых зрителей. Ерунду всякую стараюсь не смотреть, но иногда нет сил отказаться. Например, фигурное катание люблю до мурашек по коже. К тому же у меня нет сейчас других способов процветания. А ты мне велел процветать, правда? Я и процветаю как могу. Иной раз на ногах не держусь от усталости, или нервы издергают на работе, или вдруг холодок одиночества повеет (не прими за упрек!), но никогда, понимаешь, никогда у меня не иссякает чувство радости жизни! И всегда планы, планы, на близкое, на далекое -- все равно. На твой возможный (под вопросом) приезд. На нашу зимнюю встречу, хотя до зимы еще ох как далеко! Или на пароходную поездку по премиальной путевке. Кстати, премию денежную я уже истратила. Побегала по магазинам и с пользой для себя и для советской торговли оставила там свои шальные денежки. Купила давнюю голубую мечту: сушилку для волос под названием "Улыбка". К моему настроению это вполне подходит, будем улыбаться всеми возможными способами. "Улыбка" стоит дорого, 25 рублей, так что другим "голубым" придется стать в очередь. Тебе тоже купила кое-что голубого цвета (не бойся, не кальсоны!), что именно -- писать не буду, приедешь -- увидишь. Настроение у меня хорошее (ведь я как кошка -- играю своим хвостом!), падает, только когда гипертония разгуливается. Она у меня давно, и вполне терпимая, но иногда все-таки дает о себе знать. Иду в поликлинику, мне пишут рецепты, советуют изменить режим. Рецепты складываю, режим от меня не зависит, так что все остается по-старому и постепенно само собой входит в норму. Тяжело только летом, в самую жару, особенно дорога (трамваем, автобусом, два конца -- ужас!), но дома, под орехом, почти всегда дует освежающий ветер, так что удается прийти в себя. Но жара еще в будущем, а пока что наслаждаюсь весной. Это любимое мое время года, что бы ни говорил Пушкин. "Пора планов и задумок" (был недавно такой заголовок в газете). Вот и у меня задумки, которые надеюсь осуществить при поддержке начальства. С ним, как всегда, у меня отношения идиллические (ты же сам говорил, что я "из весело пасомых"). Так что на работе все кипит ключом. А дома -- просто чудесно. Ты знаешь, как я люблю свой сад. Сейчас он весь распушился -- ты бы его не узнал. Уже месяц стоит теплая, весенняя погода. Цветут фиалки, ландыши, пионы. Сирень переваливается через забор. Какая это прелесть -- растущие цветы! Их так много, и такие разные, и так пахнут, что Маргарита Антоновна, выйдя утром в сад, говорит: "Благодарю тебя, создатель, за происхождение видов!" А сегодня впервые за месяц идет тихий, но бодрый дождь. Для нас с цветами это подарок с неба. Все-таки поливать не всегда успеваю и чувствую себя виноватой перед своими любимцами... Звонят. Кто-то пришел. Хорошо бы почта и письмо от тебя!" Вера открыла дверь на крыльцо. И в самом деле -- почтальон, мокрый, в потемневшем стоячем плаще. Улыбается -- тоже рад дождю. -- Ларичевой повесточка, позвольте вручить. Почтальон, давний знакомый, любил выражаться цветисто и уменьшительно. Вера дала ему гривенник, он сказал "очень вами", откозырял и ушел. Повестка была из управления. "Тов. Ларичевой В. П. Предлагается немедленно по получении явиться по адресу: Проезжая, 7, комн. 10 к зам. дир. производственного управления тов. Желудеву Н. А." Подпись неразборчива. Вера поморщилась. Желудева Н. А. она едва знала, в идиллические отношения с ним еще не вступила. В управление по хорошему делу не вызовут, наверно, какая- нибудь кляуза. Может, успел нажаловаться тот, усатый, которому она не позволила после одиннадцати часов держать в номере гостью? Девица была наглая, голубовекая, коленками врозь, с немытыми прямыми волосами, раскиданными по плечам. Сам усатый тоже особой чистотой не отличался, при ходьбе вертко шевелил обтянутым задом, на котором дыбом вставал яркозаграничный геральдический лев. Нетвердо знал, как его гостью зовут (называл ее то Аллой, то Людой), но Веру грозился "привлечь за бюрократизм", намекая на какие-то сверхмощные связи... Впрочем, что гадать: усатый не усатый, -- надо идти. Вера вернулась к прерванному письму и приписала: "Зачем-то вызывают в управление. Вероятно, пустяк какой-то. Сразу как схожу -- напишу. Целую тебя, милый. Пожалуйста, будь здоров. В." 49 Зам. дир. управления тов. Желудев Н. А. был на этом месте человек новый, откуда-то переведенный, говорили, что с понижением. Возможно, в связи с понижением, а может быть, и по другой причине его лицо выражало застарелую кислость. Был он тучен и лыс, с повисшими сивыми усами, и походил на только что высеченного запорожца. Сцепив руки перед животом, он непрестанно и очень быстро вращал большие пальцы один около другого. Создавалось впечатление какой-то деловой мельнички, неустанно моловшей вопросы... -- Товарищ Ларичева, Вера Платоновна? -- Голос для запорожца был неожиданно тонок. -- Рад познакомиться. Я -- Желудев, Николай Александрович. Слышал о вас, слышал. Выдающийся работник, можно сказать, маяк производства. Маякам везде у нас дорога. Просим... Все это он произнес, не расцепляя рук и не прекращая на высокой скорости вращать пальцами. Вера села. -- Как поживаете, Вера Платоновна? Как здоровье? -- Пока не жалуюсь, -- ответила Вера, выпуская на свет божий самую заветную из своих улыбок, на которую отзывались почти все. Желудев не отозвался. Тон его был заботлив, немного грустен: -- Может быть, испытываете какие-нибудь трудности? Если что, смело обращайтесь прямо к нам. Мы поможем. "Мы, Николай Вторый, -- подумала Вера, -- и, как нарочно, Николай Александрович", -- а вслух сказала: -- Спасибо, буду иметь в виду. Это вы затем меня вызвали, чтобы предложить помощь? Желудев еще погрустнел, словно тучей обложился. -- Нет, к сожалению, не только за этим. Дело в том, что на вас, Вера Платоновна, поступил сигнал. И, будучи ответственным за морально-политическое состояние вверенного мне участка... "Так и есть, усатый нажаловался", -- подумала Вера. Желудев не спеша отпер несгораемый шкаф, порылся в нем, вынул письмо и протянул Вере. В письме, написанном довольно красивым почерком, но с орфографическими ошибками, сообщалось, что директор гостиницы "Салют" Ларичева В. П. "позволяет себе аморалку с гражданином Юрловым С. П., который является женатым и при помощи Ларичевой В. П. разрушает свою семью. Приезжая в командировку, якобы по служебным делам, Юрлов С. П. останавливается на квартире у Ларичевой В. П., днюет там и ночует, утром выходит на террасу, извиняюсь за выражение, в трусах и делает зарядку". Далее шла критика по поводу манер и поведения самой Ларичевой: "хи-хи-хи да ха-ха-ха, а работа стоит. Широко пользуется своим обаянием на мужской пол". Подписано: "Доброжелатель". Вере стало довольно гадко, но она и виду не подала. -- Николай Александрович, -- сказала она улыбаясь, -- письмо, я вижу, анонимное? -- Не анонимное, а анонимка, -- поправил Желудев. -- А что? -- На такие письма уважающие себя люди внимания не обращают. Читали воспоминания академика Крылова? По указу Петра Первого, анонимные письма полагалось сжигать рукой палача... Авторитет академика на Желудева не подействовал. -- Что вы мне ссыпаетесь на времена царизма? Палачи какие-то... Там была своя мораль, а у нас -- своя. Вы говорите: оставлять без внимания анонимки! А если пишет зависимый, подчиненный человек? Боится подписать свое имя во избежание репрессий? Не так все просто, товарищ Ларичева! Нет, руководящий работник должен любой сигнал рассмотреть по существу. И, если факты подтвердятся, принять меры. -- Это ваше дело, -- сказала Вера, вставая. -- Рассматривайте, принимайте меры. Мне можно идти? -- Нет, постойте! Вы мне не ответили по существу вопроса. Правда, что вы состоите в незаконной связи с... (он заглянул в письмо) Юрловым С. П.? -- А на этот вопрос я вам отвечать отказываюсь. -- Ответите коллективу, Ларичева! -- Надеюсь, что коллектив будет умнее вас. ...Последнее слово осталось-таки за ней. Она ушла, покуда Желудев Н. А. разевал рот и набирал воздуху, чтобы ее уничтожить разящим словом... Из управления Вера вышла с улыбкой. Испытанная улыбка, еще Шунечкина: "Улыбайся, и тебе самой станет весело". Она это называла по-ученому: "Влияние надстройки на базис". Но в данном случае надстройка на базис не повлияла. Придя домой, Вера сняла улыбку, как снимают нарядное, но неудобное платье, и облачилась в моральный халат. Маргарита Антоновна застигла ее на кухне, глотающей слезы над кастрюлей борща. Борщ был вынут из холодильника -- великолепный, малиновый, с янтарными пластинками застывшего жира, а Вера стояла над ним и плакала. -- Верочка, в чем дело? -- всполошилась Маргарита Антоновна. -- Может быть, там утонула мышь? Сама она до смерти боялась мышей и всех других в том же подозревала. -- Не так страшно, -- ответила Вера, уже улыбаясь. -- Ну, вот и солнышко проглянуло! Слава богу! В чем же дело? Вера рассказала, зачем ее вызывали. Маргарита Антоновна выслушала, красноречиво играя лицом, а потом длинно и затейливо выругалась. Русские ругательства в устах народной артистки Куниной были как жемчужное ожерелье... -- Скажите этому... (следует купюра), что он отстал в своем развитии по крайней мере на двадцать лет. Кто нынче не живет с женатыми? Солидные люди все женаты. Вокруг каждого неженатого -- площадка молодняка. А что делать зрелой женщине? С кем жить?! Вера совсем развеселилась: -- Боюсь, он не поймет вашей теории. Не тот уровень. -- Уровень мне ясен. Знаете что, Верочка? Предоставьте его мне. -- Кого "его"? -- Вашего Желудкова. -- Желудева. -- Тем лучше. Пускай Желудева. Забудьте о нем. Обещаю вам -- все будет прекрасно. У меня к хамам особый подход. 50 Желудев Н. А. сидел за своим столом и трудился над очередным запутанным делом. Жилица одного из общежитий жаловалась на соседа-монтера, что он не дает ей покоя и нарочно в местах общего пользования, у нее за стеной, издает непристойные звуки. Сосед, напротив, в своей объяснительной записке утверждал, что звуков он особых не издает, а что соседка сама украла у него свисток от чайника. Ко всему этому был приложен акт комиссии жильцов, которая расследовала обстоятельства, записала звуки на магнитофон и пришла к заключению, что монтер -- вовсе не хулиган, а "нормально функционирующий мужчина". Желудев только что написал ответное письмо жалобщице, где советовал ей предать эпизод забвению, намекал, что сама она не безгрешна (свисток от чайника?) и заканчивал любимой своей фразой: "Желаю вам доброго здоровья и хороших отношений с соседями". "Трудное наше дело, -- думал он, -- в какие вопросы вникать приходится..." В дверь постучали. -- Войдите. Вошла странно одетая немолодая дама в розовой шляпке и с кружевным зонтиком в руках. Этим зонтиком она вертела так быстро, что у Желудева замельтешило в глазах. Если бы он бывал в местном театре, то узнал бы в вошедшей даме образ мамаши Огудаловой из драмы Островского "Бесприданница". Но Желудев в театре не бывал, по занятости. -- Чем обязан? -- спросил он (зам. дир. ценил хорошие манеры и считал себя человеком тонкого воспитания). -- Я народная артистка Кунина, -- сказала дама глубоким, вибрирующим голосом. Желудев, разумеется, знал Кунину по кино, как каждый человек в Советском Союзе. "Тэрзай меня, тэрзай!" -- пронеслась в его памяти знаменитая фраза. Польщенный посещением, он почувствовал и себя косвенно знаменитым. Он заулыбался, усы оттопырились: -- Очень приятно. В высшей степени приятно. -- Вы меня знаете? -- Кто же вас не знает, товарищ Кунина? -- Тем лучше. Я пришла к вам по личному делу. Глубоко личному. Могу я попросить, чтобы во время нашей беседы никто не входил? Желудев запер дверь на задвижку, сел в свое кресло и указал посетительнице на стул: -- Садитесь, товарищ Кунина. Я вас слушаю. -- Нет-нет. На стуле я не могу. Отдайте мне ваше кресло, а сами сядьте на стул. У меня тонкая организация, нервы по всему телу... В любую минуту могу упасть в обморок... Или в наше время мужчины уже не рыцари? Это прозвучало с таким надрывом, что Желудев засуетился, освобождая кресло. Даже отодвинул его от стола, чтобы было просторнее... Маргарита Антоновна томно раскинулась в кресле, а Желудев притулился на краешке стула в позе просителя. Пересаженный из кресла на стул, он почувствовал себя беспомощным, психологически голым... -- Ах, -- закатила глаза Кунина, -- вот мне уже и дурно... Воды! Запрокинув голову, полулежа, она выставила вперед левую ногу, и Желудев с ужасом увидел ярко-оранжевые панталоны с черными кружевами. "Тэрзай меня, тэрзай!" -- опять пронеслось в его памяти, но уже угрожающе. Он метнулся за графином, налил воды в нечистый стакан и поднес его к приоткрытым, неровно накрашенным губам гостьи. Кунина проглотила несколько капель, взмахнула черными ресницами (каждая со спичку толщиной) и заговорила: -- О, благодарю вас от души, товарищ Желудкин... -- Желудев. -- Ах, это все равно. Перед лицом той трагедии, о которой идет речь, не все ли равно: Желудкин, Желудев... -- А о какой трагедии идет речь? -- опасливо спросил Желудев. -- О любви. О последней, трагической любви. Помните, у Тютчева: "Сияй, сияй, прощальный свет любви последней, зари вечерней..." Желудев Тютчева не читал, но закивал понимающе, как кивают люди, когда речь заходит о чем-то, чего они не читали, хотя и должны были читать... -- Я люблю, люблю, -- продолжала Кунина. -- Кто сказал, что возраст -- помеха любви? Нинон де Лакло любила до восьмидесяти лет, нет, до девяноста! И кто посмеет ее упрекнуть? "Люби, покуда любится", -- сказал великий поэт Некрасов. Или вы с ним не согласны? -- Согласен, согласен, -- заторопился Желудев ("Хоть бы пришел кто, -- подумалось ему, -- сам, дурак, запер дверь на задвижку..."). -- Конечно, можно было бы оставить все на уровне чистой лирики. Но что поделаешь? Я привыкла любить объемно... Маргарита Антоновна явно выходила из образа, и это Желудева тревожило, хотя он и сам не мог бы сказать почему. Он ерзал на стуле, издавая неопределенно- успокоительные звуки. -- Но это все прелюдии. Приступим к делу. Я живу в одном доме с Верой Платоновной Ларичевой. Известно вам такое имя? -- Ну, известно... -- Я-то знаю ее давно. Женщина добрая, хозяйственная, между нами говоря, глуповата, но невинна, как курица. И вот, приходит в слезах и рассказывает, что вы ее вызвали -- страшно сказать! -- по вопросу о ее якобы связи с Сергеем Павловичем Юрловым. Было это? -- Так точно. Поступил сигнал... Я был вынужден отреагировать. -- И в этом дурацком, как вы его называете, сигнале (я бы попросту назвала его доносом!) сказано, что Сергей Павлович днюет и ночует у Ларичевой? Выходит на террасу в трусах? Так или не так? -- Ну, так... Стул, на котором сидел Желудев, был жесток, почти кололся. -- Ха-ха-ха! -- истерически раскатилась Маргарита Антоновна и предательски стала выдвигать вперед левую ногу... Желудев поглядел на эту ногу, как кролик на кобру. -- Успокойтесь, ради бога, товарищ Кунина... Почему вы так волнуетесь? -- Он мой любоуник! -- воскликнула Маргарита Антоновна. Желудев оцепенел. -- Вы хотите бросить в меня камень! Да-да, я вижу камень в вашей руке! А по какому праву? Помните картину Поленова "Христос и грешница"? "Кто из вас без греха, пусть первый бросит в нее камень..." Или вы -- без греха? Желудев решительно ничего уже не помнил и только ждал, когда все это кончится. -- ...Конечно, в моем возрасте уже не думают о любви. Но тут я не могла устоять. Рост, манеры, седина... Тренированность... Вот эти трусы по утрам -- да, трусы! Словом, я затрэпэтала... как юная девочка... Даже сейчас, когда я вспоминаю пэрвые дни нашей любви... Лицо исчезло за вышитым носовым платком. Голова в розовой шляпке упала на спинку кресла, левая нога... "О боже, только бы не эти оранжевые с черными кружевами..." -- в ужасе подумал Желудев. Маргарита Антоновна внезапно выпрямилась и метнула на него огнедышащий взгляд: -- Что вы на меня так смотрите? Я плачу, а не что-нибудь другое делаю! Это Желудева доконало. В полной растерянности он забормотал: Товарищ Кунина... Это недоразумение... На вашу личную жизнь никто не посягает... -- А эту курицу, Ларичеву, вы в покое оставите? -- Оставлю... -- Честное слово рыцаря? -- Честное слово! -- Верю вам, -- сказала Кунина голосом Марии Стюарт, собрала свои вещи -- зонтик, сумочку, перчатки -- и выплыла из кабинета... Смеху было дома, когда Маргарита Антоновна все это изображала в лицах! Особенно она нажимала на оранжевые панталоны: "Классический кафешантан прошлого века". Эти панталоны остались у нее от знаменитой роли, где она танцевала канкан... -- Если б не астма, -- сказала она мечтательно, -- я бы до сих пор его танцевала... Веру и в самом деле оставили в покое. А в скором времени исчез с горизонта и сам Желудев Н. А. Его сняли "за нетактичное поведение". Рассказывали, будто он всю переписку по делу о звуках и свистке от чайника вложил случайно в папку "на доклад директору". Тот прочел, и... можете себе представить. 51 Праздновали день рождения Веры Платоновны Ларичевой. Сначала отмечали официально, по месту работы. Начальство, учитывая круглую дату (60!) и отличное состояние гостиницы, не поскупилось, наградило юбиляршу почетной грамотой, денежной премией (60 р.) и ценным подарком -- мраморной не то вазой, не то урной с ручками, похожими на уши, и золотой надписью "За доблестный труд". Сотрудники тоже не растерялись, скинулись заранее и преподнесли Вере складной японский зонтик, торшер и шезлонг. Это не говоря уже о цветах. В шесть вечера, задаренная, зацелованная и возвеличенная управлением, месткомом и парткомом, Вера уехала домой; за нею, в служебной машине, везли "оборудование" (одна урна потянула килограммов тридцать). А дома были уже в разгаре приготовления к празднику; гостей ожидалось много. Пахло пирогами, ванилью, всякой снедью и розами, розами... Стряпней сегодня распоряжалась старший администратор гостиницы, Ольга Петровна, Верина "правая рука", которая на работе иногда взбрыкивала, а на кухне прямо расцветала. Готовить она была мастерица, в своем роде не хуже самой Веры Платоновны, но не по рецептам, а по вдохновению -- как выйдет. Сегодня она фаршировала индейку грецкими орехами и была в ударе -- красна и красива. Молодежь накрывала на стол. Ну, не такая уж молодежь, не зеленая, но для Веры все они бьии дети. Прежде всего Вика со своим женихом Гришей. Только подумать, у Вики жених! Невидный студентик с прямыми русыми волосами, пряменьким носиком и вздрагивавшей от волнения верхней губой. Он был года на четыре моложе Вики, что мучило ее чрезвычайно ("связался черт с младенцем!"), но она в любую минуту готова была уступить свое место другой достойнейшей. Как они друг на друга глядели -- какими глазами, ссорящимися и обожающими, плывущими и отчаянными! Казалось, что они связаны невидимой пружиной, которая, натягиваясь, мучила их и тянула друг к другу. Время от времени, взявшись за руки, они выходили из комнаты и там, подальше от людских глаз, за какой-нибудь дверью, кидались друг другу в объятия... А еще приехали на семейное празднество приемные племянники Пека и Зюзя (здесь все еще их так называли, хотя обоим было за тридцать). Вся семья посылала приветы, поцелуи, подарки. И, в довершение всего, -- Вовус! Да, да, Вовус, точнее -- Владимир Модестович Смолин, преуспевающий врач-стоматолог, кандидат наук, не такой уж юный, но красивый до невозможности, зеленоглазый, ироничный, с какой-то удлиненной, струящейся головой ("Мефистофель в белокуром варианте", -- определила его Маргарита Антоновна). Мефистофель приехал непосредственно после развода с женой, как он выражался -- "лечить свое разбитое сердце", и в самом деле хранил на лице некую мировую скорбь, очень его украшавшую. Сейчас все они хлопотали возле огромного торта (по спецзаказу, подарок Маргариты Антоновны). Сперва хотели установить на нем шестьдесят свечей, но такого количества раздобыть не удалось, и было решено заменить их одной шестидесятисвечо-вой лампочкой, к которой подсоединить проводку от осветительной сети. Орудовал Гриша, по специальности электрик, Пека и Зюзя давали советы, Вовус взирал на это все с высоты своих лет и ученой степени и клялся, что ничего не выйдет ("От крема всегда короткое замыкание"), а Вика, сжав руки, смотрела на своего Гришу и была горда до страдания... Увидев входящую Веру Платоновну, все они замахали руками: "Нельзя, не смотрите, это сюрприз!" Вера, не глядя на стол, выхватила из шкафа платье и убежала к Маргарите Антоновне -- переодеваться. Платье было сшито специально ко дню рождения -- темно-вишневое, с золотой вышивкой, и шло оно Вере необычайно. Она остановилась у зеркала, поправляя затейливо уложенные, слегка взбитые волосы (с утра ходила в парикмахерскую), и, честно говоря, собою залюбовалась. Вера вообще относилась к себе скорей положительно, отовсюду слышала, что мила, моложава, но в этом платье, с этой прической... Ну, лет сорок, сорок пять от силы... Статная, стройная, в меру полная, широкая не от спины к животу, а от бедра к бедру... Платье сидит как влитое, лицо свежее, глаза блестят. Правда, если вглядеться, видны кое-где морщинки и седина у висков проглядывает, но в светлых волосах она незаметна. Слегка нахмурилась, разглядывая в зеркало свою шею. Что ни говори, шея больше всего выдает возраст... Чуть поднатянула ладонями кожу назад -- ох, так бы и оставить... -- Нечего тут разглядывать да подтягивать, -- сказала Маргарита Антоновна. Самокритика для женщины смерть. Я этим никогда не страдала. -- Да и я, кажется, не страдаю. -- Вот мы какие с вами душеньки. Подойдите-ка сюда, я вас поцелую. После поцелуя Маргариты Антоновны на щеке у Веры остался след от несмываемой заграничной помады. Попытались оттереть его одеколоном -- черта с два! -- Проклятый мир чистогана, -- сказала Кунина. -- Их нравы! Ну, ничего, придется мне вас поцеловать в другую щеку. Знаете, как в Евангелии: аще кто тебя поцелует в одну щеку, подставь другую... ...К столу Вера вышла, рдея двусторонним румянцем. Все так и ахнули: такой красивой они ее еще не видели... -- А все я, -- сказала Маргарита Антоновна. ...Разговор шумел, не умолкая. Гости жужжали, передавая друг другу блюда с неслыханными яствами (Ольга Петровна сияла от гордости). Молодежь ела и хохотала за отдельным столом. Звякали рюмки, звучали тосты. Пили за Веру Платоновну, за ее неувядаемость, за счастье, за успехи в работе ("И за ее детей!" -- донеслось с молодежного стола). Вика подошла с рюмкой и сама (только подумать -- сама!) поцеловала Веру. -- Тетя Вера, я вас люблю. -- Наконец-то удостоилась, -- сказала Вера смеясь. -- Знаю, девочка моя, знаю, что любишь... Сосед Михаил Карпович, совсем уже старенький, пья-новатый, сидел по правую руку от Веры и ее уговаривал: -- Ну вот, тебе и шестьдесят. Чем мы не пара? Где шестьдесят, там и семьдесят, а где семьдесят -- семьдесят пять. Выходи за меня, ей-богу, не пожалеешь. Умру -- все тебе достанется, с собой не унесу. -- Что вы, Михаил Карпович! Вы еще меня похороните... -- А пойдешь за меня? -- Еще погожу. Вот семьдесят стукнет, честное слово, выйду. -- Значит, по рукам? -- По рукам. Успокоенный, он вплотную занялся индюшачьей ногой. Долго пытался управиться с ней по-культурному -- ножом и вилкой, потом отбросил церемонии, взял ногу в руку и впился в нее старыми, но еще крепкими зубами... Праздник шел своим чередом. Без устали звонил телефон -- звали Веру Платоновну. Она подходила, лавируя между стульями, блестя золотой вышивкой, глазами, сережками. Что-то ее несло, качало. Радостно и горько несло, качало. На дверной звонок побежала сама -- никого не пустила. Ждала телеграммы. Той заветной -- еще не было. Знала, что будет. Так и есть, почтальон. -- Ларичевой две штуки. Ношу и ношу. С именинами вас! Дай бог здоровья, долгого века. Прошу проставить свое расписаньице. Вера взяла телеграммы, вернулась в комнату, где продолжал сам собою шуметь праздник. Кое-где вразброд уже начались песни. Пели фальшиво, громко, до дребезга в ушах. В одном конце стола орали: "Не слышны в саду даже шорохи...", в другом -- "Шумел камыш". Вера села в сторонке на кресло, распечатала первую телеграмму. Она оказалась от ее "министерского поклонника", влиятельного лица: "Поздравляю вечную Верочку зпт желаю здоровья счастья работе личной жизни предлагаю место директора гостиницы Москве квартира прописка подробности письмом Павел". Вот тебе и раз! Вера совсем опешила. Даже как-то перепугалась. Лестно, разумеется, но... Это все надо еще обдумать. Не здесь, не на празднике, трезво. Взяла вторую телеграмму. Сразу забилось сердце. Та самая, заветная, очень короткая, без подписи: "Нет слов". Ей захотелось поцеловать то место, где не было подписи. Она так и сделала -- мысленно. Откуда ни возьмись -- Вика. Подошла, легонькая, села на ручку кресла (ручка под ней даже не скрипнула), наклонилась, спросила шепотом (глаза расширены): -- Что-нибудь случилось? Вы так изменились в лице, я подумала... -- Нет, ничего не случилось. По крайней мере, плохого. На читай, что мне предлагают. Вика прочла телеграмму и сама изменилась в лице: -- Вот это новость! Вы ведь не поедете? -- Не думаю... не знаю... Подробности письмом. -- А вторая... От дяди Сережи? Вера кивнула. -- А там что? Если не секрет. -- "Нет слов". -- Так и написано? -- Именно так: "Нет слов". 1975