Она рассекла толпу и скрылась за поворотом. "Почему опять? Почему я здесь? Почему я оказался здесь? Почему, как ни сопротивляйся, все равно тебя отыщут, вынут, встряхнут и сунут в самую гущу, в ряд, в колонну, в злые потные очереди? Кто последний? За чем стоим? За гражданством? Почем дают? Зачем это? Почему так и только так? Снова и снова - как бы мы ни назывались. Православные, советский народ, россияне? А будет все одно и то же: толпа, Ходынка, очередь. Бесконечная очередь за нормальной жизнью. Очередь, давно ставшая формой жизни. Кто ты, очередной? Какой твой номер? Очередь отпочковывается от очереди, пухнет, пускает новый побег. Растет новая очередь. И вбок, и вверх, и вниз - ветвятся, тянутся к своим кабинетным солнышкам. Что дают? Гражданство. Вам надо?" Митю мутило тяжелым, тупым возмущением. Он пытался его подавить, проглотить, отвернуться от него, как в детстве отворачивался от странных страшных теней в спальне. Нет, не помогало. Так же, как в детстве - не помогало. В узком коридоре стояла зудящая тишина. Спрессованные люди молчали. Говорить здесь было так же опасно, как курить на бензоколонке. Потели и молчали. Она вернулась - так же размашисто, цепляя локтями и расплескивая из чайника. Митя преградил ей дорогу. - Извините, когда прием начнется? - Она была бы симпатична, если б не крикливая косметика и этот взгляд. Ровный плоский блеск оптических приборов: к микроскопу приклеили ресницы и подвесили вишневые губы. Митя давно отвык от таких взглядов. Вдруг вспомнился замполит Трясогузка на политзанятии: звонко выкрикивая номера и подпункты статей, он только что рассказал им, кого и за что на прошлой неделе отправили в дисбат - и теперь медленно обводит их взглядом. Не смотрит, а осматривает. Проворачивает окуляры. - Уже, кажется, давно время приема? Окуляры скрылись под ресницами, сверкнули еще раз - она обогнула Митю и вошла в кабинет. - Чай будут пить. - Чтоб им захлебнуться. Сзади Митю толкали входящие и выходящие. Инспектором по гражданству оказалась именно она. Пока она говорила по телефону с гостившей у нее подругой, забывшей на холодильнике свой мобильник, Митя нервно огляделся. Ему совсем не интересен был этот пропахший дезодорантами кабинет. Но в туалет хотелось немыслимо, и, дожидаясь внимания инспектора по гражданству, нужно было чем-то отвлечься. В кабинете номер два принимали четыре инспектора. Молодые девушки. Стульев перед их столами не было, так что посетители оставались стоять. То и дело они наклонялись, чтобы положить какую-нибудь бумажку. Те, кто плохо слышал, и вовсе не распрямлялись, так и зависали в полусогнутом состоянии, целясь ухом в направлении инспекторских голов, чтобы, не дай бог, ничего не пропустить. В глазах у Мити от сдерживаемого из последних сил желания наворачивались слезы - и когда он в отчаянной попытке себя отвлечь смотрел сквозь их пелену, начинало казаться, что он стоит в заводском цеху и каждый стол, над которым нависает, сгибается-разгибается спина, - станок. Наконец она повесила трубку и села, положив скрещенные руки на стол. В вырезе ее кофты вздувались и раздавливались друг о друга два белых купола. Но ни одной мужской мысли они в Мите не породили, как если бы из кофточки выглядывали гипсовые шары, абстрактные геометрические фигуры. - Вот, - он неслышно вздохнул и выложил паспорт. Говорить нужно было быстро. И не только из-за острых позывов в низу живота. Ведь он в казенном заведении. Он проситель. А хороший проситель проворен, как голодная мышь, - совсем недавно Митя имел возможность освежить это почти забытое советское знание. Заранее готовьтесь к входу, товарищи. Просите быстро, не задерживайте движения. Она взяла паспорт, начала торопливо листать. - У меня вкладыша нет, а прописка в девяносто втором была временная, а вообще я здесь живу с восемьдесят седьмого, я учился здесь, в университете, в армии отслужил? Чем дальше он говорил, тем противнее становился самому себе. Все обязательные метаморфозы были налицо: спина ссутулилась, интеллект угас, и в горле рождались какие-то писки, которые нужно было с ходу переводить на человеческий язык. Пробовал кашлять, басить, но ничего не получалось. Сами слова, которые он произносил, стоя здесь после многочасового ожидания сначала на ледяном ветру, потом в потной тесноте, с холодными ступнями и гудящим мочевым пузырем, невозможно было произносить иначе. Мысль о писсуаре истязала его. - А почему вы сюда пришли? Он не сразу понял, что она имеет в виду. - Что - почему? - Ну почему вы пришли именно в нашу ПВС, а не в Ленинскую, например? Мы не оказываем услуг лицам, не прописанным в нашем районе. До свиданья. - Так вы же меня и не прописываете. Она развела руками, отчего верхняя пуговица чуть было не расстегнулась, наполовину выкатившись из петельки. - Не прописываем, значит, не видим основания. - Вы меня послушайте. У меня пенсионное есть, ИНН, все в порядке, и я помню, в девяносто втором, когда тот, старый, закон вышел, я ходил в паспортный стол за вкладышем, но мне его не дали, сказали, что не положено - как раз из-за временной моей прописки. Это же за замкнутый круг? Митя торопился, паника уже гнала его по своим горящим лабиринтам. Она со вздохом откинулась на спинку стула и каким-то лихим спортивным жестом швырнула ему паспорт через весь стол. - Следующий! - Подождите, подождите. Как? Как - следующий? А мне что делать? - Идите к адвокатам. - К каким адвокатам? - Хм! К адвокатам! - Вы хотя бы выслушали меня. - А что вам непонятно? Согласно принятому закону, гражданином России признается тот, кто имеет вкладыш о гражданстве либо постоянную прописку на? - Она запнулась, видимо, забыв дату. - В девяносто втором году. Ни того, ни другого у вас нет. До свиданья. - У меня же постоянная прописка буквально через полгода, даже меньше. Неужели из-за этого? Мне же вкладыш тогда не дали как раз из-за временной прописки. И потом? - Вы приехали к нам с территории иностранного государства. - Какого такого иностранного? Тогда одно было государство, СССР называлось. Может, слышали? В школе не проходили? И потом ведь в том старом законе говорилось, что гражданином признается каждый, проживающий на территории России, кто не подаст заявления об отказе от гражданства. Я не подавал. Она с удовольствием пронаблюдала за его срывом, сказала: - Ну, раз вы такой умный, можете обойтись и без адвокатов. На книжном рынке на стадионе "Динамо" вы найдете всю необходимую литературу. Следующий!! Сзади скрипнула дверь, пахнуло, как из спортивной раздевалки. Так же, как в ЖЭУ, кто-то с ходу принялся ворчать, чтобы он не задерживал, он ведь тут не один, с ночи стоим, а если каждый будет задерживать? Митя лишь пожал плечами, сунул паспорт в карман и выскочил. - Следующий! Он стал протискиваться к выходу. В голове раскручивалась безумная карусель, все мелькало и рвалось, и в этих лоскутках мыслей о своем новом непонятном статусе, о срывающейся поездке к сыну одна-единственная мысль занимала его по-настоящему: "Где бы отлить?!!" Олега он встретил, в блаженной неге выходя из-за гаражей. Учитывая их расположение у глухой стены, сомнений в том, что он там делал, не возникало. Заметив, что из-за крайнего гаража вытекает резвая струйка цвета реки Хуанхэ, Митя смутился еще больше и неожиданно для самого себя поздоровался. Он привык не замечать на улице своих бывших сокурсников. Даже если оказывался с кем-нибудь бок о бок, даже если в узком переходе его вдруг выносило прямиком на чье-нибудь приветливо улыбающееся лицо. Нет, не замечал, с задумчивым видом скользил мимо. Но не на этот раз. Отвернувшись от сворачивающей к ним струйки, они пожали руки, похлопали друг друга по плечу. Рукопожатие у Олега было удивительно ломкое и юркое - будто накрыл ладонью шустрого нервного зверька, зверек хрустнул и тотчас рванул на волю. И тотчас Митя вспомнил, что всегда замечал эту черту Олега, не любил здороваться с ним за руку, но здоровался, чтобы не обижать. Университетская жизнь - античная, ископаемая, погребенная под пластами сгоревшего времени - вдруг оказалась вполне живой, прыснула соком из-под беглого рукопожатия, окружила стенами, лицами и голосами. Посыпались живописные подробности, в основном совершенно никчемные - чем никчемней, тем живописней. Говорят, у Олега отец - из КГБ, Олег на прямой вопрос отнекивается с двусмысленной улыбкой? с ним никогда не видели ни одной девчонки, поэтому ему несколько не доверяют? почему-то прозвали Чучей, никто не помнит, почему? на госэкзамен он пришел в галстуке-бабочке, в галстуке-бабочке из черного бархата? - Ну, как ты? - Отлично. - Олег сунул барсетку под мышку. - А ты? Как у тебя дела? - Бывало лучше, только не помню когда. - А что так? И это тоже было против всех его правил. Обычно Митя не рассказывал посторонним о своих проблемах. По крайней мере тем, от кого не зависело их решение. Но в тот раз он поступил совершенно анекдотично. На вопрос-междометие "как дела?" ответил подробно и обстоятельно, жестикулируя и заглядывая в глаза. Прохожие огибали их, сходя с тротуара. Олег слушал на удивление живо. Поддакивал, уточнял. Он оказался на редкость сведущ в вопросах такого рода. В конце концов он раскрыл барсетку, покопался там, но огорченно поджал свои сырые выпирающие губы. - Нету. В кабинете забыл. Сегодня как раз новые привезли. Хотел тебе визитку дать, - и пошел энергичным деловым речитативом: - Приходи ко мне в понедельник, утром, принеси документы. Решим вопрос. Приходи в "Интурист", встретимся там, лучше всего в фойе. Давай в фойе. Не люблю в кабинете. Выслушав, Митя помычал: - М-м-м, - и стал беззвучно жестикулировать, будто руками пытался вынуть из себя слова. Наконец спросил: - А-а-а? ты где работаешь? - В "Интуристе". Олег не торопился с комментариями. Достал блокнот, вырвал листик, записал номер телефона. - На. Домашний. Не сможешь в понедельник, позвони мне домой, договоримся. - В "Интуристе"? - Ну. - А-а-а? - Зам генерального у Бирюкова. В понедельник приходи, поговорим. Сейчас извини, старик, некогда. Скоро машина подойдет, а мне еще надо кое-что успеть. Пока! "Да, - подумал Митя, глядя вслед провалившейся в темноту подъезда фигуре, - вот тебе и Чуча". Спрашивать, какое отношение может иметь гостиница "Интурист" к его "вопросу", Митя не стал. Дураку понятно. "Интурист"! Одна из тех добавочных шестеренок, подключив которые, можно вертеть "вопросы" в любую сторону. Всегда полезно иметь такую добавочную шестеренку, а вот этого-то у Мити никогда не было. Но Олег каков! Сто лет не виделись, а он! Молодец. Митя осыпал голову пеплом, укусил губу, сделал множественное харакири, назвал себя Идиотом Идиотычем - в общем, поклялся измениться. Все, не узнающие на улицах бывших однокурсников, были преданы анафеме. "А если бы, как обычно, прошел мимо? - ужаснулся Митя и подумал: - Все-таки нехорошо так. Нельзя так с людьми. Они ж не виноваты, что когда-то населяли твое прошлое. Нельзя же их вот так заживо? Они живые. Они сегодняшние. И очень полезные". Митя шел дворами. Ветер нес изморось, мокро хлестал по щекам. Он, как мог, уворачивался от влажных пощечин, по-черепашьи, как в панцирь, втягивался в пальто. Но ветер все равно пробирался под воротник, противно трогал между лопаток. Мысли его были далеко от девушки-инспектора, швырнувшей ему паспорт через стол. Как не удивляться забавной математике жизни! Всем этим совпадениям-стечениям - линиям и точкам великого уравнения, не умещающегося ни в глазу, ни в мозгу. Забавляется жизнь, то изящно, то нелепо сводя прошлое с настоящим. Когда-то Митя познакомился с Олегом при обстоятельствах, связанных с одним весьма неудачным актом мочеиспускания. До того вечера Митя его не знал. Слышал, что есть такой Чуча, который, когда выпьет, сначала отрубается, а потом внезапно просыпается и выкидывает что-нибудь умопомрачительное. То схватит кастрюли и бежит, гремя ими, по общаге - тревога, мол, по кораблю, вражеский эсминец по правому борту. И ведь во флоте не служил. Вообще нигде не служил. А по правому борту у общаги - другая общага, вовсе не вражеская, потому что принадлежит медицинскому институту, а все знают, что в медицинском бездна красивых девушек. То вдруг начнет стулья составлять, требовать матрас и подушку - пока наконец ему не объяснят, что они в пивной - в пивной, а не в гостях у Женечки, - и стулья лучше возвратить за соседний столик, пока хозяева не вернулись. В тот вечер приключилась первая Митина пьянка в общежитии геофака. Приключилась после драки на дискотеке. Местные пришли бить приезжих студентов. Обычай был такой у местных. Митя, конечно, оказался в эпицентре: гвалт, топот и мелькающие кулаки в различных ракурсах. Двоим он успел съездить, но не сильно, только раззадорил их. Они оказались мастерами диско-битв. Один обхватил его, прижав руки к туловищу, другой принялся лупить, куда мог попасть. Его спасла Люся. Повисла на летевшем к его физиономии кулаке, стала называть какие-то клички и фамилии и так безапелляционно крыть всех матом, что его отпустили. Люся вывела его на улицу. Когда разъехались милицейские "бобики", увозя, как заведено, самых побитых, все перезнакомились и пошли пить в общагу, в боевую 201-ю комнату. - Люсь, - спросил по дороге Митя, в котором любопытство одолело стыд. - Что за имена ты им называла? - Да бандюков наших ростовских, - спокойно ответила Люся. - Сказала, что любой из них за тебя подпишется, потому что ты Кроту Северному троюродный брат. - Ты что, с бандюками знакома? - С ума сошел? Ни с одним не знакома. Но про всех все знаю. Ты бы постоял пару раз на нашей кухне, тоже знал бы. ?Гитара, будто провинившаяся, стояла в углу. Сигаретный дым лежал над столом перевернутым белым барханом. Догорала и нервно щелкала свеча в консервной банке. Сидели, свинцово свесив головы. Из девушек была одна Люся. Закинув руку ему на плечо, придвинулась так близко, что Митя слышал ее разгоряченное алкоголем дыхание. Она качала ногой под столом, и эти колебания, как волны, держали его на плаву. Молчание было непреодолимо, как тупик. Кончилась водка. Проблема была даже не в том, что кончилась. Через дорогу от общаги частный сектор, а там самогонные бабушки. Постучи, сунь денежку в окошко - и получи продукт. Проблема была в том, что водка и деньги кончились одновременно. Докуривали последние сигареты. И вдруг Пижняк с химфака поднялся с распахнутой во всю ширь улыбкой. - Эврика! - прошептал он. Убежал и скоро вернулся с бутылкой. - Вспомнил, - сказал Пижняк. - Как я мог забыть? - и потрогал вздувшийся налево подбородок. Бутылка из-под "Нарзана", закупоренная свернутой в жгут газеткой. Для нее весело расчистили место, смахнув окурки и рыбьи скелеты на пол. Разлили и опрокинули. И Митя содрогнулся, будто раскусил керосиновую лампу, - так сильно отдавал керосином этот самогон. Желудок ойкнул, метнулся вниз, в сторону и застрял в районе лопаток. "Неужели из керосина гонят???" Закуски не оказалось, из остатков "оливье", наспех приготовленного Люсей, торчали "бычки" "Родопи". - Чуча, мать твою, ты зачем свой "Родопи" в "оливье" тушил? Но Чуча спал, уставившись в потолок малиновыми синяками. Его растолкали. - Ты зачем "бычки" в "оливье" накидал? Он вдруг вскочил, тараща оплывшие глаза, и, схватив себя одновременно между ног и за горло, выскочил вон. - Ты куда? Кто-то нашел редиску. Аккуратно поделили на ломтики. - Ну, между первой и второй? Вторую Митя вылил в кадку с фикусом. Фикус по ночам потихоньку приносили из холла, когда засыпала вахтерша. Он стоял там до тех пор, пока за ним не приходила товарищ Гвоздь, комендантша общежития. Через некоторое время, при очередном благоприятном стечении обстоятельств фикус снова возвращался в 201-ю комнату. - Ну? Третью - в трехлитровую банку, служившую пепельницей. Пижняк почему-то тоже не выпил, а держал рюмку в поднятой руке и внимательно ее рассматривал. И вдруг так же неожиданно сказал: - А! Да я перепутал. Дай-ка? Он поставил рюмку, взял бутылку, приблизил к самому лицу. - Ну да. Самогон был в "Колокольчике", а это "Нарзан". Перепутал. Еще сомневался? Щас принесу. Он вышел за дверь, но тут же вернулся, забрал бутылку. - Керосин мне нужен, на практикуме сказали принести немного. Дверь не успела закрыться, как тут же распахнулась снова. Темный силуэт появился в проеме. - Это не ваш товарищ в туалете спит? - сказал силуэт, зевнул и добавил: - Сигаретой не угостите? Не угостили. Кто станет раздавать сигареты каким-то темным силуэтам? За Чучей снарядилась целая экспедиция. Пошел и Митя, а с ним Люся. Никто не воспротивился. Люся в любой компании была своим парнем. Чуча спал, закинув локоть на краешек унитаза, ушами красен, а ногами бос. Грудь его была покрыта жеваным горошком, длинные тощие ноги вытянулись до противоположных кабинок. Левой рукой он по-прежнему держал себя за причинное место. - Эй! Вставай! Вставай! - Он не реагировал и очнулся лишь тогда, когда в унитазе, на котором он спал, спустили воду. Струя из бачка, шипя и выскакивая наружу, окропила его, он встрепенулся, стремительно вскочил на ноги и выбежал из туалета. - Ты куда?! Худосочная Чучина фигура, петляя и размахивая одной рукой, неслась по коридору. Он влетел в какую-то комнату в дальнем конце - увы, она оказалась не заперта, - и через несколько секунд оттуда раздался пронзительный девичий визг. В тот вечер перепутал не только Пижняк. Чуча тоже перепутал. Он помнил, что в туалет - до конца коридора и направо. Его разбудили, не опорожненный мочевой пузырь давит на глаза? Он и кинулся - прямо по коридору и направо. Вбежал в комнату с расстегнутыми штанами, разбуженные вероломным вторжением девушки не успели его остановить. За кабинку он принял двустворчатый платяной шкаф. Глава 4 Тесная "дежурка", словно коллективный панцирь, давно приросла к каждому, стала продолжением спины, коробочкой для мозга. Удивительным образом, сидя в ней, можно было часами думать о вещах, не выходящих за пределы этих пяти квадратных метров. Пяти пыльных квадратных метров, наполненных резиновыми палками, рациями, журналами сдачи и приема оружия, порножурналами, дочерна пропитанными ружейным маслом тряпицами. Митя больше не боролся с этим, как когда-то в армии. Теперь это ни к чему. Охрана коммерческого банка оказалась все той же казармой. Казарма оказалась лучшим в мире лекарством от непрошеных мыслей. - Слышь, вали, иди на вход, твое время. - Да ну на ? ! Еще пять минут. - Часы свои выброси на ? ! Ровно два уже. "Дежурка" насквозь пропахла мужиками. Потеющими за работой мужиками. Они сами насквозь пропахли "дежуркой". Самые заносчивые, вроде начальницы валютного отдела, сталкиваясь с ними в коридорах, не здороваются и воротят нос. Зовут их сторожами. За это они зовут сотрудников банка "банкоматами". Однажды "банкоматы" пожаловались Рызенко. Мол, охранники-то воняют - такие люди в банк приходят, а тут? Юскова, начальника охраны, Рызенко вызывал к себе. Пришлось ему брехать, что "пацаны" постоянно упражняются - подтягиваются на перекладине, поднимают гири, отсюда и запах. "Пацаны" - все и навсегда здесь пацаны. Маленькая собачка до старости щенок. Митя, как и все, не сразу уловил, где его место в банковской иерархии. Впрочем, поначалу было иначе. Вернее, всем очень хотелось, чтобы было иначе. И охранникам, и самим "банкоматам". Время было такое - всем чего-нибудь сильно хотелось, потому что до этого не знали, чего хотеть, и казалось, что самого желания достаточно, чтобы оно сбылось. Хотелось красиво: чтобы все в дорогой одежде, чтобы друг с другом на "вы". Не вышло. А ведь до сих пор, принимая новичков, Юсков прополаскивает им мозги в розовом отваре: "Работа для настоящих мужчин? ответственность за безопасность? безопасность - дело первостепенной важности? молодой сплоченный коллектив". - Опять Витю на ? послали. - Да ты что? - Ну. Он генеральшу не узнал, не пускал ее в банк. - Памяти у него ник-какой на лица. Мне, например, одного раза хватило. - Главное, видит же, что за ней полковник идет, дверь ей открывает. Проржавевшую перекладину во дворе они после того скандала по поводу запахов спилили. Пилили "болгаркой" - шумно, снопы искр летели в окна валютного отдела. Им, конечно, не понравилось такое к себе отношение. "Банкоматы охренели!" Они накупили одеколонов, стали проветривать комнату и следить друг за другом: "А ты, брат, в этих же носках вчера работал". Некоторое время все было галантно. Как когда-то хотелось. Юсков лично обнюхивал их и оставался доволен. Но потом запах казармы вернулся. Одеколоны закончились, менять на каждую смену носки оказалось волокитно. Их больше не трогали. Глаза в сторонку, топ-топ мимо. Сторожа, что с них взять? - База - сотому!!! Вова спросонья дернулся так, что стул под ним треснул и сломался. Смеяться не стали. Слишком он нервный, этот Вова-сапер. Любит рассказывать про свою контузию, на каждой смене хоть раз любит с кем-нибудь поругаться. Носит в кармане фотографию жены топлес. Показывает: "Видал такое? Шестой номер!" - База - сотому! - База на приеме. - Встречайте. - Понял тебя, сотый. Встречаем. Вова снял ноги со стола и встал. На одном из мониторов остался след обувного крема - повод для взбучки со стороны Юскова. Но никто не вытрет - западло. Лицо у Вовы опухло, левая щека, на которой он лежал, вся была в розово-белых складках. Он стоял, щурясь и сопя, и поправлял съехавшую на сторону кобуру. Толик незаметно подмигнул Мите - мол, сейчас выпрется в таком виде Мишу встречать. Была очередь Вовы-сапера встречать на входе Рызенко. Конечно, не стоило выползать навстречу Рызенко, как крот из норки. Толик раз десять ему повторял: не спи, скоро Миша приедет. - Я схожу, - сказал Митя. - Будешь должен. - Угу, - отозвался Вова и тут же плюхнулся на место. Ничего трудного в том, чтобы постоять у входа, держа руку на кобуре и зорко оглядывая окрестность, нет. Но дело не в этом. Нельзя нарушать правила. Никогда ни за кого ничего не делай - главное правило казармы. Может быть, в валютном отделе правила другие? Но это сомнительно. Судя по тем обрывкам ссор, что можно услышать, проходя мимо валютного отдела, правила те же. Иначе разве выясняли бы там, в чьих обязанностях идти врать клиенту по поводу задержки его перечислений: "Ты что тут, козла отпущения нашел? Мне твою работу делать?" У кассы Митя замедлил шаг, наклонился к щели между барьером и зеркальным стеклом. - Едет, - бросил он. В ту же секунду в кассе по направлению к двери застрочили каблуки. Утром Рызенко взял в кассе деньги. Три тысячи евро. Не оказалось наличности в кармане, срочно была нужна. В этом есть шик - как он прибегает к кассе, как, наклонившись к барьеру, говорит: "Девчат, денег дайте". Девчата хихикают: "Сколько вам, Михаил Юрьевич?" Он частенько так делает. Уедет, вернется через час. "Возьмите, я вам, кажется, должен". Девчата снова хихикают. Но сегодня вышла накладка. Скоро вечер, кассу сводить, а валюты в кассе не хватает. Забыл, наверное. Девчата в кассе волнуются, не хотят засиживаться допоздна. На улице моросило. Прохожие торопливо пробирались между припаркованными перед банком машинами. Скоро из-за поворота вырулил черный "Мерседес" и, сделав лихой вираж через всю улицу, встал напротив. Двери "Мерседеса" хлопнули. Мите всегда нравилось слушать, как хлопают двери крупных породистых машин. Есть в этом звуке что-то от хруста яблока. Гигантского сочного яблока. И в жестах, какими захлопывают красивые глянцевые двери, столько же радости, сколько в жестах, подносящих ко рту яблоко. Хрусть! Рызенко выскочил раньше телохранителя и затрусил к банку. Он всегда торопился. Он выскакивал из машины и бежал. И лицо у него было, как у шахматиста, обдумывающего ход. В десятках глаз, вольно и невольно, мимоходом и надолго задержавшихся на нем, одно и то же: зависть и любование. Все хотят вот так хлопать дверью "Мерседеса" и бежать к банку впереди телохранителей. Митя решился. В самый последний момент, когда Рызенко уже подходил к лестнице, шагнул наперерез. - Михал Юрьич? Рызенко остановился, поставив одну ногу на ступеньку. Выглядел он нерадостно. "Без раболепия, - напомнил себе Митя, - без раболепия". Неделю назад все получилось вполне пристойно. Постучал, вошел. Держался уверенно, правая рука на кобуре, левая вдоль туловища. "Извините, что отвлекаю". Рызенко выслушал его, посмеялся законодательной шутке. Он ведь и сам когда-то куда-то баллотировался. Обещал подумать. - Михал Юрьевич, я подходил к вам в прошлый понедельник, - начал Митя, встав слишком близко, слишком прямо заглядывая Рызенко в глаза. - Насчет паспорта? насчет гражданства? Пауза затягивалась, и он начинал жалеть о том, что затеял. Рызенко молчал. Быстрая тень пролетела по его лицу, он вспомнил. - А! Ну и что? Митя жалел, жалел, жалел. Решительно и бесповоротно жалел о том, что затеял. "Личка" стояла поодаль, наблюдая за их разговором. Лучше бы позволил Вове выйти с мятой щекой на всеобщее осмеяние. Но деваться было некуда, нужно было договаривать. - Я вам рассказывал. Мне в ПВС паспорт не меняют. Закон новый вышел? Вы сказали, что подумаете... - Голос был сладок, липок, голосовые связки выделяли сироп. Сплюнуть вместе с языком. Он покашлял: - ?что подумаете насчет того, что можно сделать. Рызенко пожал плечом и подался вперед, быстро наполняясь движением. - Так что ты хочешь, чтобы я поехал туда, им морды набил, что ли? И побежал вверх по лестнице. Шесть ступенек крыльца пролетел, как выпущенный из пращи, дернул массивную дверь. "Забыл открыть", - спохватился Митя. Вслед Рызенко, приноравливаясь к его шагам, уже цокала каблуками по мрамору начальница кассы. Митя поправил кобуру и пошел вдоль банковских машин, бессмысленно разглядывая номера. Водители кучковались вокруг расстеленного на чьем-то багажнике кроссворда и, скорей всего, ничего не видели. Парни из "лички" уже выгружали из багажника коробки с водой. "Не в настроении, - подумал Митя. - Не надо было сегодня подходить. Плохое настроение. Оно и утром было заметно, что не в настроении. Зачем было лезть?" Над сливающимися в полосу крышами машин дрожала изморось. Крыши блестели. "Может быть, если бы в пятницу подошел, после обеда? А сегодня не надо было. Зря. Сегодня не надо было". Он перестал раздражаться. Пусть. В конце концов, без раболепия в этой карикатурной форме, похожей на форму полицейского из далекой банановой страны, сложно. Нужно тренироваться. С каким-то медицинским интересом Митя всмотрелся в себя. Все там на своем месте - и раболепие никуда не делось. А куда ему деться? Селекция. Чего ты ждал? Тебя имели, не спрашивая разрешения, тебя учили выбирать сердцем, регулярно ныряя в твои карманы, - и чего ты ждал после этого? Нельзя же жить в свинарнике и верить, что ты - благородный олень. Вышел Толик, усмехнулся: - Ну, спросил? - Спросил. - И что? Митя хлопнул правой рукой по сгибу левой. Толик усмехнулся еще раз, покачал головой. - Ну и что, грузинский нелегал, на историческую родину? Где же ты, мое Сулико? Собственно, шутили по поводу Митиного паспорта все одинаково. И Митя посмеивался вместе с ними. Не рассказывать же им, что на самом деле зависит сейчас от этого паспорта. Вынув пачку сигарет, Толик показал: будешь? - Бросил. - Правильно, генацвале, нелегалам здоровье главное. Кэ цэ, мало ли что. Подполье или в горы придется уйти. Эти Толиковы словечки "кэ цэ" да "кэ че", максимально сокращенные "как говорится" и "короче", Митя и сам иногда употреблял их на работе. Ничего не поделаешь, когда столько лет работаешь вместе, начинаешь ассимилироваться. Толик, в свою очередь, тоже перенял у Мити кое-что: стал брить подмышки и читать толстые книги исторического содержания. В девяносто третьем, когда Митя устроился в "Югинвест", он чувствовал себя достопримечательностью. "А это наш грузинский казак". Всех чрезвычайно занимали его акцент и "нерусские замашки". Акцент то уходил, то возвращался, постепенно затихал, как эхо. Замашки оставались. Определить толком, в чем они выражались, эти нерусские замашки, вряд было возможно. Так? есть что-то - расплывчатое. Как аура. Ни увидеть, ни пощупать, а понимаешь: чужое. Он, например, упорно не хотел взять в толк, что "?твою мать" - это просто междометие, на него никак не надо реагировать. Митя и сам всегда ощущал это свое невразумительное отличие от окружающих. Будто пририсованный. Не то чтобы плохо? но вся картинка мелками, а он - карандашом. Руки-ноги, голова-ремень. Такой, как все. А все-таки, если приглядеться, заметно отличие. Заметно. Да еще под углом глянуть, пальцем поскрести - заметно. Чужое. Оно не умирало, как можно было ожидать, с годами, оно пряталось. Пряталось поглубже, но выскакивало в самых неожиданных местах. Митя научился казаться своим. Привык казаться своим. К Мите привыкли. Тема эта давно всем наскучила, разве что скажут иногда, когда говорить не о чем: "Слыхал, что там в твоей Грузии творится?" Он ответит: "Да слыхал", - и подумает, что она вовсе не его, Грузия. Давным-давно не его. С тех пор как по улицам прошли портреты пасмурного усача, перестала быть его Грузией. - Что будешь делать? - Не знаю. Меня больше загранпаспорт интересует. Если бы можно было сделать его отдельно. - Зачем тебе? - В турпоездку хочу съездить. - Ни ? себе! А бабки? - Копил. - Вас, богатых, не поймешь. Турпоездка! - Он осуждающе покачал головой. - На левый берег с телками съездил - лучше любой турпоездки. Ладно, кэ цэ, поспрошаю. У сестры сосед кем-то в УВД. Может, возьмется? - Спроси. Толик кивнул. - Да, - вздохнул он, переводя разговор на свою любимую тему. - Раньше Миша совсем не такой был. - Да. - По-человечески все было. Платили, как людям. Толик, как и Митя, был из старой гвардии. Оба застали те времена, когда Рызенко здоровался с охранниками за руку и лично привозил им на Новый год ящик "Мартини". "Только банк не пропейте. Он мне еще нужен". В те времена он мог приехать в банк в воскресенье и, сидя с ними в холле, смотреть по видику Тайсона. Интересные были времена. Колек Морев, сын Морева-старшего, вора в законе, по-приятельски разрешал посидеть за рулем своих джипов. Вытаскивал из-под свитера кольт, давал подержать. Рассказывал им, как своим, про то, с чего начинал. Про гоп-стоп в парке имени Вити Черевичкина, про то, как сбивали шапки, как кроссовки добывали. "Хватаешь его за ноги, хоп на себя. Потом только тяни, обычно слазят на раз". И они слушали, как свои. А Колек рассказывал. Они гордились знакомством с Кольком Моревым. Но особенно гордились тем, что могли, проходя мимо стоящего у входа Морева-старшего, поздороваться с ним и получить в ответ еле заметный, полный достоинства кивок. Мало кто в городе мог поздороваться с вором в законе. Теперь не то. Морев-старший давно в Москве. Колек руководит областным слуховым центром, поставляет аппараты для слабослышащих. - Пойду пожру, бля. - Толик затушил окурок о подошву ботинка. - Не пойдешь? Пусть, кэ че, этот гоблин на воротах постоит. Нечего баловать. - Попозже. Подышать охота. - Даа? Толик предался воспоминаниям. Сладкий девяносто третий. Командировки за валютой в Москву, миллион долларов в спортивной сумке "Puma". Ежеквартальное повышение зарплаты. "Банкоматы" заискивающе просят: "Ребята, не поможете ваучеры перетаскать?" А они им: "У вас что, мужиков в отделе нет?" - Помнишь? За малым, что не посылали их. Вот были времена! Митя поддакивал рассеянно. Что и говорить, он ожидал другого от Рызенко. Надеялся, что тот поможет. Митя точно знал, что ему это ничего не стоит. Одному из своих телохранителей Рызенко "сделал" военный билет. Другого вообще от суда отмазал. Митя, конечно, не телохранитель. Двери открыть, постоять на виду у важных гостей, держа руку на кобуре. Вывести скандального клиента. Двери опять же закрыть. Но он ожидал другого. Думал, те сладкие времена, когда все только-только начиналось, когда новорожденный мир едва проклевывался сквозь оседающую пыль, львы лежали рядом с антилопами, банкиры здоровались за руку с охранниками, - думал, те времена что-то да значат, как-то особо связывают, вне иерархии. Но Митя был удивлен легко, то было удивление-нокдаун, после которого не нужно собирать мысли в кучу, приходя в себя. Когда в один прекрасный день узнаешь, что ты больше не гражданин страны, в которой живешь, учишься не удивляться почем зря. Когда Люська пела так, как сегодня, хотелось умереть или жить по-другому. Но все, что он мог себе позволить, - тайком выкурить сигарету. Встав из-за своего "теневого" столика в дальнем углу бара, Митя вышел в "большой" зал, к торчащим на каждом столике бутылкам, к красиво курящим женщинам, к холодным бесполым девушкам, к блестящим лысинам, которые мгновенно выделились из общей картинки и, как обычно, сложились в бильярдную схему, будто рассыпанные по столу шары. Через дорогу от "Аппарата" высился забор долгостроя-рекордсмена, здания не существующего со времен советской власти НИИ. Уродливые ребра и позвонки его остова прятались за забором, будто охраняемый законом реликт. Давным-давно - в плейстоцене, при перестройке, - когда он только приехал в Ростов, здесь был рынок. Крохотный вечерний рынок-с-ноготок возле беленых кривеньких домиков. Однажды он купил здесь варенец, первый раз в жизни купил варенец - как нечто экзотическое, не знал даже, как называется? " Дайте вот это". - "Что - э т о?" - "Вот это". - "Варенец, что ли?" Торговка решила, что он выделывается. От воспоминания о том юноше, который когда-то и был - Митя, ему сделалось сиротливо и жалостливо. Как всегда, это было очень трогательно, похоже на теплый плед, в который закутался от сквозняка. Он приходил сюда лишь пару раз, потом рынок разогнали, снесли белоснежные халупы и обнесли место забором - и, наверное, в силу свежести, незатертости впечатлений память сохранила этот рынок так ярко. Митя смотрел на обклеенный объявлениями и афишами забор и отчетливо видел торговок в платках и соломенных шляпах, обложенную зелеными листьями рыбу, с которой монотонно гуляющая туда-сюда ветка сгоняет столь же монотонно прибывающих мух, и пучки лука, и стаканы с варенцом. ?Перед глазами стояла чья-то очень знакомая спина. Он знал, кто это: первокурсник Митя с веснушками и клочковатыми детскими усиками. Странно было осознавать не то, что это невозможно, а что, если бы вдруг - если бы можно было устроить такую встречу с самим собой, с семнадцатилетним, - встретились два совершенно чужих человека, не имеющих между собой ничего общего. Разве что имя, но имя - такое несущественное совпадение. Два человека, не умеющих сказать друг другу ни единого слова. И связаны эти двое весьма отвлеченной, мертвой связью. Но закончилась сигарета, Митя прервал свои мысли и потянул дверь. Мимо тех же бутылок и лысин, выстроившихся теперь уже в другой бильярдной схеме, - будто кто-то, пока он курил, закатил пару шаров в лузы, изменил их расположение. - Извините, прикурить не найдется? - Что? - Прикурить. - Не курю. - Как? Вы же только что возле входа курили. - А! Да, конечно, я вас не понял. Прикурить? Да. Вновь погрузившись в себя, Митя вернулся к прерванным грезам, торопливо пролетел знакомые улочки и шагнул в старые кованые ворота. (Тихо подняться по петляющей вдоль фасада лестнице. Встать невдалеке, опершись о перила. Отсюда удобно подглядывать за мальчиком, уставившимся в лунную ночь.) Два чужих человека. Им было бы невыразимо скучно, если бы вдруг пришлось говорить друг с другом. - Как дела, Митя? - Ничего, Митя, нормально. И каждое следующее слово глупее предыдущего. А если бы вдруг столкнуться с самим собой в каком-нибудь неожиданном месте, в очереди к зубному? Вот так: пришел зуб сверлить, а там на диванчике - ты. Аномалия. Сидит, посматривает исподлобья. Приемная без окон, четыре на четыре, прошлогодние мятые журналы, больная библиотечная тишина - и никого, только ты и ты. И журнальные страницы хрустят, как валежник в задремавшем лесу. О, пытка человеком! Они даже стоят по-разному. Один стоит прямо, кисти рук свободно упали на перила. Другой прилипает плечом к стойке, сжав шершавую деревяшку, будто поручень в автобусе. Покалеченную руку машинально прячет в карман. Холодно тлеют лунным светом крыши Филимоновской. На разной высоте, развернутые под неожиданными углами, собранные в кучу. Угловатые гроздья крыш. Как в старом Тбилиси. По ночам, когда случается бессонница, он выходит на веранду и смотрит на эти крыши. Филимоновская - удивительная улица. Дома, сутулые и морщинистые, как пень грибами, обросли разными пристройками, флигельками, чуланами, сарайчиками и кухоньками. Строилось для другой жизни, смотрится одеждой с чужого плеча, шитой-перешитой, безнадежно испорченной. Высокие буроватых оттенков створки с еле угадывающимися орлами и "ятями" скрипят на ветру. Перед некоторыми дворами на узком тротуаре - мусорные жбаны. Бомжи по этим жбанам не лазают, взять там нечего. Самое интересное время на Филимоновской - раннее утро. Те, кому на работу, тянутся к остановке, навстречу им по направлению к поликлинике шагают те, кому на процедуры. На Филимоновской будильники не звенят, на работу никто не торопится. Но каждое утро люди просыпаются и выходят на тротуары. Женщины с сальными волосами. Мужчины, идущие осторожным каботажем вдоль стен, подолгу раскуривающие сморщенные "бычки". Они останавливаются перед своими дворами и стоят, оглядываясь по сторонам, - и видно, что не просто так стоят. Постояв так некоторое время, они чаще всего начинают сходиться по два и по три, одна группа сливается с другой. Впрочем, ненадолго. Коротенькие вопросы - "нет", "откуда!", "е?ся! Допили!" - и они расходятся, зорко всматриваясь в прохожих. - Земляк, мелочи не будет? Десять копеек. Не хватает. - И характерный жест - клешней под горло, мол, во как? надо, ну н-надо. Многие дают. Есть один тип, который в отличие от других вовсе и не давит на жалость. У него есть доберман. Он выходит с доберманом, доберман бежит впереди, как все в этом переулке, всматривается в лица прохожих. Оба худые и высокие, и смотрят они на прохожих, как охотники на подлетающую стаю. Хозяин выбирает, направляется наперерез. Доберман трусит рядом. И смотрит снизу, угнув шею к асфальту. - Мелочи не будет? Те, кто прибивается к этой парочке, тут же перестают рядиться в сирот. - Мелочь есть? Эй, зема! Нет? Десять копеек, что, нету? Момент, когда Митю перестали донимать утренние "стрелки", он воспринял как победу. Самое трудное в природе задание - стать местным. Похоже, у него начинало получаться. К Люсе "стрелки" никогда не цеплялись. А если бывало по оплошке, она посылала их столь четко и безапелляционно, что они тут же отплывали в сторону. Митя учился у нее манерам. "Ты думаешь, мне приятно материться? А что делать?" - "Да нет, мне не трудно, я умею. Но, понимаешь, при женщинах?" - "При ком это, при бабе Зине, что ли? Да ее твои слова вроде "пожалуйста", "в самом деле" только огорчают. Ты ведь в армии матерился?" - "Ясное дело, общаться-то надо. Но теперь же я не в армии. И вообще. Дома? Ну, в общем, там женщины не матерятся. Не могу никак привыкнуть. Потом, матом ведь ругаться надо. Ну, во время ссоры, во время драки или когда молотком шибанул по пальцу, когда взбешен - всякое такое. А разговаривать матом у меня не получается". - "Давай учиться". Во дворе считалось, что они "подженились". Со временем Митя стал замечать: Люся на самом деле не была здесь своей. Она была Сама-по-себе. Она училась музыке - этого было достаточно, чтобы выпасть из общего ряда. Но и совсем чужой, как Митя, она не была. Когда он шел с Люсей, его, бывало, хлопали по плечу. "Как оно, жених, твое ничего?" Но когда он бывал один, здоровались не всегда, по настроению. Однажды посреди двора бежавшая навстречу Елена Петровна, Люськина мать, сорвала с него шапку: "Дай, зять, погреться!" - и встала возле угольной кучи с соседками, хитро косясь в его сторону. Шапку нарочито криво напялила на голову. Митя покраснел до рези в глазах, пошел к ней, совершенно не зная, что говорить и делать, не скандалить же. Назвать по отчеству эту крепко пьющую женщину оказалось проблемой. - Елена Петровна, - выдохнул он и тут же запнулся, но она выручила его сама. Сорвала с себя шапку и бросила ее подруге через угольную кучу. Та поймала, взвизгнув от неожиданности, Митя потянулся к шапке, но она уже перебросила ее обратно. Шапка летала от одной к другой. Взрослые мясистые тетки азартно перебрасывались ею, хохоча и вскрикивая, а Митя стоял парализованный. - Че ты, зять, теще шапку зажал?! Мерзну, блин. В этот момент во двор вошла Люся. Заметив Люсю, женщины тут же передали шапку Елене Петровне, а та сунула ее в пластилиновые Митины руки. - Шутим, шутим. Вот молодежь неюморная, а! Шу-у-утим, шутим. Ее, может быть, в конце концов признали бы здесь за свою, пусть и с натяжкой, если бы она не засадила на пятнадцать лет Шурупа. Шуруп был любимец всего района, говорили, что автомобильный вор. Всегда при деньгах, всегда веселый и злой, Шуруп одним своим появлением на Братском задавал жизни переулка особый строй. И когда люди спрашивали друг друга: "Шурупа давно видел?" - это означало примерно то же, что вопрос одного моряка другому: "Как там погода?" Он въезжал во двор на такси, непременно на самую середину двора, хотя заезд в узкие ворота стоил водителю немалых усилий, и завидевшие его жильцы встречали его радостными возгласами: "Ооо! Как-кие люди!" Если приехал Шуруп, значит, гулять будут широко и основательно. Одна его любовница, Тоня, жила в Люськиной Бастилии, другая, Вероника, - в трехэтажном доме напротив. Как-то это все устраивалось, и иногда, начав гулять на одной половине двора, Шуруп на другой день оказывался на противоположной. С бабой Зиной он дружил, обращаясь с ней вполне для него уважительно, и если не чувствовал потребности ни в одной из любовниц, останавливался у нее на кухне. "Зина! - кричал он в узкое кухонное окно, непрозрачное от налипшей пыли. - Доктор пришел, лекарство принес!" И тогда пару дней можно было слушать резкий трескучий голос, то вопрошающий, то поучающий, то восхваляющий Шурупа. В дрова он напивался редко, больше любил спаивать других. Но если уж напивался, был невменяем. Внешне он делался собран и немногословен, и могло показаться, что Шуруп неожиданно протрезвел, - и только колючие, что-то часами высматривающие в одной точке глаза его выдавали. В тот раз он приехал в плохом настроении. Таксиста за то, что тот потребовал закрыть за собой дверь, обматерил насквозь. На чей-то заискивающий окрик с верхнего этажа: "Шеф, стаканы поданы!" - ответил лишь равнодушным жестом. Баба Зина сбегала в гастроном, вернувшись с парой тяжелых пакетов и искрами в зрачках - Зинка, гостей зовешь? - спросила ее караулившая на веранде Елена Петровна. - Ни-ни-ни, - ответила та с необычной серьезностью. - Тоска у него, ох, тоска! Весь день на ее кухне было тихо. Разве что позвякивала посуда и тяжело стукало о столешницу бутылочное дно. Это казалось ненормальным, иззавидовавшиеся соседи, щелкая на веранде семечки, пожимали плечами. На второй день баба Зина сбегала в гастроном еще раз. Рванув на втором дыхании, их мрачная пьянка выбралась наконец за пределы душной кухни и понеслась в верном направлении. Стол был вынесен на веранду и в мгновение ока облеплен повеселевшими соседями. К гастрономским продуктам добавились тарелки с горками квашеной капусты и солеными огурцами. Повеселевший Шуруп принялся рассказывать бесконечные воровские байки о разобранных за полчаса до винтика машинах, об угонах на спор и под заказ, о том, как за ночь спустили в сочинских кабаках полторы тысячи и вынуждены были угонять "копейку", чтобы добраться домой, а "копейка" оказалась какого-то артиста, и он потом с телеэкрана плакался и всячески их поносил. Рассказал - в который раз - про балерину, которую снял когда-то у Большого театра, как обычную шлюху, и так обворожил за вечер в ресторане гостиницы "Космос", что она отправилась с ним и его корешами в Ростов и "всех уважила, потому как я попросил, мне для корешей не жалко". Вновь он был окружен почетом, вновь блистал: отсылал кого-то за сигаретами, бросал, не глядя, на стол мятые сторублевки и сыпал агрессивными, как пираньи, шутками по поводу чьих-то жен. Тоня, пока опасаясь подсаживаться совсем уж близко, сидела напротив и смеялась громче всех. Вероника, красочно подперев бюст, долго торчала в своем окне, но под вечер, смирившись, громко окно захлопнула и больше не появлялась. Зато Тоня, нарядившись в черное бархатное платье, метала на стол, что факир из шляпы: капусту, огурцы, грибы - и даже салат, нарубленный необыкновенно мелко, как любил он, и - как любил он - приправленный пахнущим жареными семечками маслом. Кто-то вынес магнитофон. "Иии-ех!" - тут же, не дожидаясь музыки, раздался визгливый клич. Гуляли шумно, словно отгоняя недобрых духов, насылающих на людей тоску, тетки так выбивали по железному полу пятками, что от Братского до Филимоновской стоял плотный кузнечный гул. Но разошлись непривычно рано. Для Шурупа это был уже второй день, и, почувствовав, что глаза его слипаются, он хлопнул в ладони, встал и, махнув привставшей было Тоне, чтобы не суетилась, отправился спать к бабе Зине на кухонный диван. - Вот так, - говорили, расходясь, соседи. - Лучшее от тоски лекарство. Клин клином вышибают. Тоня уходила хмурой, демонстративно отворачиваясь от лукавых подмигиваний. Среди ночи баба Зина, спавшая на полу возле холодильника, встала попить водички и обнаружила, что Шурупа нет на месте. Зачем-то ей захотелось его найти, то ли она испугалась, что дорогого гостя вновь одолела тоска, то ли еще по какой-то причине, но она отправилась на поиск. Проверила во всех туалетах, но ни в одном его не обнаружила, постучалась к Тоне, получив в ответ порцию прочувствованного мата, ответила ей тем же и, возвращаясь по черным изломанным коридорам к себе, вдруг услышала его голос. Толкнула наугад дверь, из-за которой послышался голос Шурупа, и вошла в Люськину комнату. Люська, в разодранной одежде, со стянутыми ремнем руками и разбитым в кровь лицом, развалилась на кровати, а сверху, приставив к ее горлу нож и пытаясь поцеловать ее в губы, сидел Шуруп. Баба Зина посмотрела на задыхающуюся избитую Люсю и спросила: - А мамка где? - В ночную, - шепнула Люся. Шуруп нетерпеливо бросил через плечо: - Иди, иди! - А кртирант твой? мой то бишь? - не глядя на него, продолжала баба Зина. Но Люсе уже не хватило дыхания, чтобы ответить. - Иди, говорю, не видишь, что ли? Баба Зина уперла руки в боки, посмотрела на его оборванный рукав, на торчащие над спущенными штанами ягодицы, усмехнулась. - Так вижу? твою мать, че ж не видеть. Мало тебе твоих подстилок? Кричала хоть? - обратилась она к Люсе. Та кивнула. - И что, пидары позорные, не могли за мной придтить?! - крикнула баба Зина в стены. Шуруп зарычал, все еще не отводя ножа от Люськиного горла: - Иди на? сука старая! Не до тебя сейчас! Хлопнув себя по бедрам, Зина хохотнула своим похожим на птичий клекот смехом. - Ишь ты, шельмец! Ну совсем о?л! Мозги, видать, все в яйца ушли. - Она подошла к кровати и аппетитно шлепнула Шурупа по заду. - Мясо-то спрячь, спрячь! Пойдем, сердешный, тут делов не будет, - и потянула его за локоть. Он вырвал локоть, но больше не приставил ножа к Люськиному горлу, а растерянно оглядел ее заплывшее лицо, мокрую от его слюны грудь. Собрался что-то сказать, но лишь шевельнул губами. Ситуация затягивалась. Люся, улучив минуту, вытащила руку из ослабшей петли и отерла кровь с губы. Баба Зина стояла над ним, как над нашкодившим мальчишкой. - Пойдем, пойдем. На какой-то миг показалось, что он и сам готов был уйти, подыскивал достойную реплику, чтобы все закончить. И вдруг, холодно выругавшись, не обращая внимания на слетевшие до колен брюки, Шуруп вскочил, развернулся к Зине, встретившей его бесстыдный рывок удивленно-насмешливой гримасой, и совсем без замаха, неправдоподобно куцым движением, будто ключ в замочную скважину, вставил нож ей в живот. Так она и рухнула, удивленная и насмешливая, с округленным ртом и поднятыми ко лбу бровями, раскидав во все стороны столпившиеся за ее спиной стулья. Шуруп наклонился, натянул брюки и, тщательно расправив складки на сорочке, вышел. Люсю пытались отговорить, объясняли, что он ведь спьяну, что Зину ему самому жалко не меньше, что жизнь молодую ломать не стоит - и даже мать, выпив для смелости, вразумляла и увещевала ее: "Он уже и похороны оплатил, и место на кладбище самое хорошее, у самого входа. Скажи, мол, попутала с перепугу. Заскочил какой-то, на него похожий, вот и написала в показаниях. А теперь прояснело. А Шуруп даже траур по Зинке носит", - но ничего не помогло. Шуруп сел, а Митю, вернувшегося с геологической практики, встретили амбарные замки и свинцовые пломбы. Комната и кухня были опечатаны, поскольку наследников у покойной не было, квартира оказалась не приватизированной. За грязным кухонным окном, упав ладонями на сложенные колодцем ладони, Митя разглядел разбросанные по полу и столу бутылки - наверное, те самые - и смятые простыни на диване и на расстеленном вдоль стены матрасе. "Новые постелила", - подумал Митя и, вспомнив о ровных стопках "прахрарирррванных" простыней, дожидающихся нового хозяина в комнате за опломбированной дверью, вздрогнул, как от ледяной воды. Потом Митя часто размышлял, как бы все сложилось, если бы в общаге по удивительному совпадению не освободилось место, если бы он остался в том дворе с угольными подвалами, в котором он вот-вот должен был стать своим, - благо снять комнату можно было в любом из четырех домов? Смог бы он тогда увидеть в Люсе женщину, пошел бы по этой тропинке? Вряд ли. Все эти "если бы", как обычно, - глупые фиговые листочки, напяленные на правду. В дневной бегущей толпе, провожая взглядом случайные ноги, упруго мигающие под мини-юбкой, он впадал в мимолетное, но приятно обволакивающее либидо. Разглядывая на остановках газетные лотки, напоминавшие панораму женской бани, он чувствовал полновесный подъем и готовность знакомиться на улице. Но Люся? нет, Люся с литыми ногами и гипнотическим голосом оставалась бесполым лучшим другом. При мысли о том, что ей пришлось пережить и что могло бы с ней случиться той ночью, Митя впадал в мычащее зоологическое бешенство. Холодно разглядывал он хорошо запечатлевшегося в памяти Шурупа, ненавидя его мучительней, чем армейского замполита Трясогузку. Долго и подробно воображал, как бы он проснулся и прибежал к ней на помощь, - он то выбивал из руки Шурупа нож, то, наоборот, они сходились на ножах и сам Митя то побеждал, то погибал под страшный Люсин крик? Но она всегда оставалась Люськой, с которой так надежно и уютно и не нужно выбирать слова или думать перед тем, как сделать. Казалось, по-другому и быть не может, будто от всего другого его удерживало высочайшее табу, нарушение которого страшнее инцеста. ?Люся вздохнула во сне и закинула руку за голову. Иногда ему бывает стыдно за то, что он с ней проделывает. Он смотрит на нее, спящую, и клянется все это прекратить, но утром они прощаются, целуясь уголками губ, говорят "пока" - и ничего не меняется. Сломанная спичка наконец сухо фыркнула и зажглась. Огонек плеснул косыми падучими тенями и, сжавшись, задрожал в кулаке. Будто и ему было зябко в этом тумане. Митя затянулся и пустил дым в сторону от открытой балконной двери. Сигаретный дым расплющился о туман, побежал кольцами. Митя смотрел на растекающийся дым, прислушиваясь к тишине, и подумал, что, кажется, не любит тишину, что она его очень даже тяготит. В комнате мерцал телевизор, покрытый пледом. Мерцала и плыла и сама комната - как телевизор, показанный по телевизору. Он часто так делает, ему нравится смотреть на что-нибудь расплывчатое, мерцающее. В минуты, когда можно стать самим собой, выползти из-под всех защитных оболочек нагим и мягким, он частенько впадает в созерцание. Может быть, он по природе своей такой вот созерцатель. Бездельник. Что ж, да - бездельник. Рассуждатель. И что - уничтожать его за это? Таких, как он, по всей России - миллионы. Вывезти эшелонами на Южный полюс, к пингвинам. Пусть созерцают. Пожалуй, что победителем, каким хотела видеть его Марина, он и не сумел бы стать. Созерцатель ведь заведомо в проигрыше. Скомандуют "внимание - марш", а он засмотрится, как здорово все рванули, как всплывают и тонут лопатки, как локти механически тычутся в воздух на одинаковой высоте, будто в преграду. Кто-то приходит первым, кто-то двадцатым, кому-то лучше с трибуны поболеть. Устройство мира. Так нет, казнить, казнить, тащить на беспощадный капиталистический трибунал! Да пошли вы все! На спинках стульев развешена одежда. На одном - его, на другом - ее. Бретелька бюстгальтера выползла из-под блузки до самого пола. Черви выползают из-под разбухших от дождя листьев, змеи - из-под нагретых солнышком валунов. Бюстгальтеры - из-под блузок, развешенных на ночь на спинках стульев. Отдыхают. От волнующих вечерних трудов, от тяжкой дневной службы. Люся называет бюстгальтеры намордниками. Снимая, говорит: - Уморились мы в намордниках. Бокалы вымазаны вином. Оплывшая свечка, шкаф-калека, опирающийся на стопку книг. На диване, в угольных тенях и меловых складках простыни, Люськина спина. Она лежала на боку, линия бедра загибалась круто, по-скрипичному. На этот раз Митя задержал взгляд, долго смотрел на ее спину, на шелковую лепнину теней. Он любил женские спины. Даже больше, чем лица. Красивые женские спины. У Люськи красивая спина. Интересно, подумал он, мог бы кто-нибудь ее любить? По-настоящему, с муками, с привкусом крови, превращая свою жизнь в прыжок головой вниз? В ней столько всего: талант, красивые ноги. Спина опять же, если кто понимает. А он? ни таланта, ни ног. Ни даже гражданства. Перспектива - как у замурованного окна. Смотреть на спящую Люду всегда было приятно. Она смачно поедала свои сны - наверное, сплошь яблочные и персиковые, - она наверняка неспешно прогуливалась по своим снам, наслаждаясь их феерическими видами. К Мите же вот уже вторую ночь сон не приходил даже в обмен на те несколько сотен овец, что он готов был ему отсчитать, плотно захлопнув глаза. Он уже понял: бессонница. Значит, курить, стоять на балконе, сидеть на кухне, в общем, ждать - ждать необходимой усталости. Он решил сходить за сигаретами. Стоило сегодня накуриться до омерзения, чтобы завтра во рту было, как в пепельнице, и от запаха сигареты делалось холодно. Когда он шел через комнату, Люся вдруг вздохнула во сне, сказала: "Ничего подобного", - и повернулась на другой бок. Люся часто говорила во сне. Туман струился навстречу, то густея, то неожиданно разрываясь и открывая в дымящемся провале кусок улицы: тротуар, деревья, на покосившейся лавке - дремлющая, близоруко сощурившаяся кошка. До круглосуточного ларька было пять минут ходу, но хотелось походить в тумане, и он пошел через сквер. Решил, что сначала выкурит последнюю оставшуюся у него сигарету, прогуляется под фонарями, похожими на желтки в глазунье, вернется через сквер, может быть, даже посидит на лавке возле дремлющей кошки. Митя не спеша перешел через дорогу, слушая негромкий, но необычно полновесный, спелый звук собственных шагов. Он стал считать шаги. Двадцать три, двадцать четыре? обычно, когда он считал овец, его заговор от бессонницы заканчивался на двух-трех сотнях? интересно, докуда бы он дошел, досчитай сейчас хотя бы до ста? Двадцать пять, двадцать шесть? Он путешествовал по невидимому скверу, вглядываясь в белую тьму, пытаясь высмотреть силуэт клумбы, чтобы вовремя свернуть. Двадцать семь? но счет то и дело обрывался - как туман, и он проваливался в мысли о прошлом, а спохватившись, снова начинал считать. Впереди кто-то шагал ему навстречу. Чуть быстрей, чем он. Двое. Митя пошел вдоль бордюра, дожидаясь, когда туман выплюнет тех двоих. Послышались голоса, мужской и женский. Мужчина и женщина спорили. К шагам то и дело примешивался еще какой-то звук. Что-то время от времени тяжело скребло по асфальту. Наконец они появились. Но сначала появился крест. Вывалился из молочной пелены - большой деревянный крест, добротный, глянцевитый от лака. Несомненно, они были муж и жена. Обоим около пятидесяти. У мужчины плечо под стыком перекладин, одна рука сверху, другая закинута назад, на торчащий длинный конец, и постоянно соскакивает. Мужчина снова забрасывает руку на крест, подтягивает, перехватывает и, перебив жену, продолжает запальчиво ей что-то доказывать. О чем они спорили, было не разобрать. Жена держала сцепленные руки на животе, шла по-утиному. Волосы у нее были свернуты на макушке в жиденький колосок. Увидев Митю, они умолкли на миг, покосились в его сторону. Мимолетный взгляд из-под перекладины креста? И как хорошо, что закончились сигареты. Мог бы пропустить такое. Идешь за сигаретами в круглосуточный ларек - а из тумана навстречу тебе, как ни в чем не бывало, выходит мужик с крестом на плече. Идет, переругивается с женой, время от времени подлаживается поудобней. Украли, наверное, крест. Украли у одного покойника, чтобы отдать другому. Или так поздно забрали от плотника? Может быть, он сам плотник. Ему заказали. Соседи. У них дед помер. А сосед ведь плотник, и зачем переплачивать кому-то, когда можно по-свойски сойтись. Они заказали. А он задержался с этим заказом. Весь день провозился с неотложным, а шабашку, как водится, оставил на вечер. Соседи заждались, разнервничались. Завтра хоронить, а креста нет. Послали за ним жену. Или нет - нет, все совсем не так. Это Он - это Христос идет. Христос, избежавший Голгофы: завел жену, детишек, плотницкую мастерскую. Облысел немного - так от такой жизни разве не облысеешь! Попивает, конечно, не без этого. Зато не последний человек в округе. Христос, известный на районе плотник? Они уже прошли мимо, но пристальный Митин взгляд заставил мужичка обернуться. А крест большой, длинный. И когда он оборачивался, крест вильнул, как большущий плоский хвост. Обернулась и жена, не отрывая сцепленных пальцев от тощего живота. Посмотрели на Митю подозрительно, точно это он, а не они шли по ночному городу с крестом на плечах. И, еще не успев развернуться, боком, Митя шарахнулся прочь, смутившись, как человек, пойманный подглядывающим в замочную скважину. Скоро в клочьях белого воздуха проступили очертания ларька и разлившийся по асфальту с обратной стороны ромбик света. Дверь, несмотря на столь опасный час, была открыта, и он вошел. - Здравствуйте, - поздоровался он, ища продавщицу глазами. Раздавив мякоть щеки запястьем, она сидела в дальнем темном углу за низким холодильником для мороженого и смотрела на него, никак не реагируя на приветствие. Взгляд ее был безнадежно мрачен и еще более подозрительный, чем те, что Митя встретил только что в сквере. Он уже успел достать деньги из нагрудного кармана, но вдруг остановился. Ему расхотелось покупать у нее сигареты. Не сейчас, не в таком настроении. - Чур меня, чур! - театрально отмахнулся он в направлении блестящих из темноты белков и вышел. Другой ларек находился далеко, в трех кварталах, но прогулка в тумане приятно волновала и увлекала его. Чернели сливающиеся в ряд кроны деревьев, желтые точки фонарей плыли навстречу. И думая о том, что думала ему вслед мрачная ларечница, Митя весело качал головой и бубнил: "Чур меня, чур". Над широким проспектом ветер разгонял туман, вырезая в нем текучее, ежесекундно меняющее свои очертания ущелье, но боковые переулки плотно закупоривала синяя свалявшаяся мгла. Один из этих переулков - сейчас не разглядеть, который - ведет в сторону студенческого городка. Но от мысли сходить сейчас туда, погулять возле родной когда-то общаги Митя отмахнулся точно так же, как от тяжелого взгляда ларечницы. Марину не предвещало ровным счетом ничего. Вернувшись из армии, он попал в новую группу, где она была старостой. Марина как Марина. Знакомясь, протянула руку, и он пожал ее. Как возле любой красавицы, он испытал подмешанный к вожделению досадный тремор - такой же приключается перед дракой, - но и только. Крутые арки бровей, по-мужски коротко остриженные ногти, весьма лаконичные, проведенные по кратчайшей прямой к нужной точке жесты. Его поначалу насторожила эта манера - "Будто связали ее". Нормальная жизнь, в которую Митя вернулся из армейской казармы, какое-то время оставалась для него стеклянной: стеклянные люди занимались невнятными стеклянными делами - записывали лекции, сдавали курсовые работы, читали учебники, в которых, чтобы начать понимать, он должен был два-три раза прочитать одну и ту же страницу. Такие стеклянные, забавные после неподъемных армейских заботы одолевали их. Вслед за остальными он занимал себя теми же делами, терпеливо дожидаясь, когда все вновь станет настоящим. Позади этого ожившего стекла нет-нет да и вставали черно-белые армейские картинки: жирная полоса дыма через весь горизонт, перевернутый БТР, пустые глаза беженцев, сидящих на чемоданах где попало, где им указали, - все это было куда как живее. Но картинки удалялись, уплывали, стремительно растрачивая детали, выцветая, как армейское хэбэ на солнцепеке, и постепенно Митя вернулся оттуда по-настоящему. Все было просто. Сыпался медленный пушистый снег. Вкусно скрипел под ногами, его было жалко пачкать подошвами, и Митя старался идти по краю дорожки, почти по бордюру. Под отяжелевшими, нагруженными лапами сосен он иногда останавливался, искушаемый желанием пнуть ствол, чтобы мягкие снежные комья с коротким вздохом облегчения ухнули вниз, ему на голову, на плечи, - и так отчетливо представлял себе сорвавшийся снег, что жмурился и втягивал шею. Но и сбивать пышные подушки с веток тоже было жаль, и он шел дальше. Хотя до начала первой пары оставалось лишь двадцать минут, отрезок тротуара, ведущего к геофаку, был пуст: начнут собираться перед самым началом. В узком переулке, протиснувшемся между факультетом и баскетбольной площадкой, раздался скрип, и, слегка поскользнувшись, перед ним выскочила Марина. Поворачиваясь к нему спиной, успела улыбнуться и показать глазами на снег - мол, вот так снегопад. Пока она семенила впереди до крыльца факультета, Митя жадно смотрел ей вслед, будто зачем-то ему нужно было запомнить ее наклоненную вбок на резком вираже спину, мелькающие ярко-оранжевой резиной подошвы сапожек, белый кружевной платок, гладко охвативший голову, и кружево снега на воротнике пальто. Так, по скрипучему снегу, она и вбежала в его жизнь. Теперь по утрам, приходя на факультет, Митя прежде всего искал ее, выхватывал что-нибудь взглядом, моментально оценивал - вроде того: "синий ей не идет" или: "ну и взгляд! скальпель!" - и отходил, будто бы сделал что-то, что непременно должен был сделать. Смотреть-то он смотрел, но вполне здоровыми холодными глазами. Пожалуй, она ему не нравилась. Она показалась ему замкнутой. "Да - нет, да - нет". Плюс-минус, батарейка, да и только. Энергия правильности и строгости, исходившая от нее, была совершенно баптистской, леденящей душу. Марина, кажется, принадлежала к той героической расе людей, которые никогда не совершают ошибок. Рассказать ей неприличный анекдот - смешной неприличный анекдот - все равно что рентгеновскому аппарату рассказать: никаких эмоций, только обдаст своими тяжелыми гамма-лучами. Она никогда не опаздывала. Никогда и никуда. Даже на практику по кристаллографии, к этим деревянным тетраэдрам-додекаэдрам, которыми заведовал нуднейший Анатолий Анатольевич, Марина приходила за пять минут до начала и стояла, листая тетрадку, в неудобном узком коридоре. По утрам ее одежда пахла утюгом, платок - она приходила в платке, если шел снег, - она сушила в классе на батарее и аккуратно, квадратиком, складывала в сумку. В том, как она одевалась, особенно в сабельной отглаженности ее остроугольных воротничков, было что-то солдатское. Нет, Митя не этого ждал от девушки, в которую мог бы влюбиться. - Да-а-а, всем хороша девка. Только строгая. - Ты про кого? - Да ладно, Митяй, что я, не вижу, как ты на нее пялишься? - Чушь говоришь. - Во-во, когда так пялятся, потом, знаешь, бывает, что и? женятся. Он в тот раз от души рассмеялся (вот ведь все норовят его с кем-нибудь обвенчать: на Братском с Люсей, на факультете - с Мариной), подробно изложил, какой должна быть его жена, почему здешние жены не выдерживают конкуренции с кавказскими и что за женой-то он, точно, поедет домой, в Тбилиси. - Хорошие жены водятся южнее Кавказского хребта, дружище! Там академия жен. Митя говорил темпераментно и убедительно, а договорив, понял, что сам не верит в сказанное. Удивляясь самому себе, продолжал подглядывать за Мариной. Замечала ли Марина его шпионаж или нет, она никак этого не выдавала, ни в чем не меняя своего поведения. Вскоре Мите пришлось признать: благопристойность ее не была свадебным товаром. Не вывешивалась зазывающей рекламкой, как это часто приключалось с другими девушками из провинции, чрезвычайно веселившими его своей прямотой. Что такое провинциальная барышня в университетской общаге? Боекомплект разносолов под кроватью, лекции по всем предметам, записанные каллиграфическим почерком, "борща хочешь? горячего? со сметаной?" - стрелка компаса, как вкопанная, указывает на ЗАГС. И комната, ненормально чистая, с геранью и душными ковриками на стене, - последняя стоянка на пути к вершине брака. Марина борщей не предлагала, почерк у нее был хуже, чем у медработника. Митя наблюдал. И все-таки - нет, она ему не нравилась. Ни по каким признакам не совпадала Марина с сочиненным Митей идеалом. Все в ней было не такое. Даже вырез ноздрей. Мите всегда нравились ноздри маленькие и закрытые - и это несовпадение с идеалом, казалось, гарантированно защищает его от настоящей влюбленности. Разве сможет он в нее влюбиться?! Она ведь отличница-переросток. Даже комендант общежития, стальная товарищ Гвоздь, называет ее Мариночка. Она такая правильная, что ее можно вносить в таблицу СИ как единицу измерения правильности. Человек-кодекс. Как можно увлечься кодексом? Митя ругал себя: какого рожна ты за ней шпионишь? Но от привычки этой избавиться не мог. Марина приходила на полевые занятия по картографии в кедах, в грубых резиновых кедах, ей было плевать, что все косились на эти грубые резиновые кеды. А преподаватель хвалил ее, ставя в пример однокурсницам, вышагивающим по кочкам на каблуках и платформах. Она бегала по вечерам на спортплощадке. Одна. Когда приезжали заграничные гости, к ним вместе с преподавателем приставляли Марину. А кто еще так хорошо говорит по-английски? Ее достоинства нервировали Митю. Она наверняка зануда, решил он. Чтобы в этом удостовериться, он поговорил с ней. Марина держала книгу в щепотке пальцев, снизу за самый корешок, свободной рукой поглаживая себя по коротко стриженному затылку: вверх - вниз, вверх - вниз. Она постриглась накануне и, наверное, еще не привыкла к новому обнаженному затылку и щекочущему ладонь "ежику". Вверх - вниз, вверх - вниз. - Ты не знаешь, он автоматом ставит? - Не знаю, Митя. Говорят, в прошлом году ставил. - Марина почему-то улыбалась. Она почти всегда улыбалась, когда он с ней заговаривал, будто он что-то смешное говорил. Митя немного злился, но решил не обижаться. - А на посещение смотрит? А то я напропускал. - Вроде бы нет, были бы работы сданы. Знаешь, Митя, мне кажется, органическая химия - не тот предмет, из-за которого тебе стоит волноваться. - Почему? - Мить, но у тебя же все работы написаны на "отлично". Кроме одной, кажется, да? - А? ну да. Ему понравилось говорить с ней. Особенно же понравилось, как она произносила его имя. Ясно и протяжно. Так произносят только имена тех, кто приятен. Редко кто так приятно произносил его имя. Даже у Люськи с ее солнышком в горле не получалось так. Не найдя, как продолжить разговор, он сделал вид, что ему срочно куда-то нужно, а Марина снова улыбнулась. "Наверное, - думал он, впадая в поэтическую задумчивость, пока шел по угрюмым, без единого окна коридорам химфака, - наверное, так ангелы-хранители произносят наши имена". И, совсем уже уходя в золотистую небесную глушь, продолжал думать об ангелах, стоя на крыльце на холодном сыром ветру: "Интересно, у них там бывают переклички, собрания? Отчеты? Да, отчеты о проделанной работе. Итак, ангел такой-то, отчитайтесь о своем подопечном! Одни смотрят прямо и рапортуют бойко. Другие смотрят в пол? или что там у них? Мой, наверное, каждый раз стоит потупившись. А Маринин ангел - этот, конечно, на лучшем счету, отличник горней подготовки". Странное дело, катастрофически правильная Марина возбуждала в нем самую разнузданную лирику. В конце концов мозг отказался участвовать в этом деле, крепко зажмурился и, свернувшись клубочком, улегся зимовать. И тогда-то, в ледяном и ветреном феврале, началось самое завораживающее. Однажды после зимней сессии они собрались у Женечки. Женечка жила возле факультета, и у нее собирались часто. Были обычные студенческие посиделки ни о чем. Гости скинулись на "Кеглевича", хозяйка развела в трехлитровых банках "Zukko". Разноцветные банки стояли на журнальном столике, покрытом разноцветными лужицами, и это называлось "шведский стол". Включили музыку. У Женечки папа был моряк, к тому же меломан, так что хороших записей у нее всегда хватало. Марина сидела на диване, поглаживая между ушей Женечкиного кота. Кот был напрочь лишен приятности, даже высокомерной кошачьей ласковостью обделила его природа. "Обычный сторожевой кот", - поясняла Женечка. Наречен он был почему-то Жмурей, без всякого почтения к статусу - возможно, с намеком на слово "жмурик" за его способность спать (или притворяться спящим) даже тогда, когда хозяйка кричала ему в ухо: "Вставай, противный кот!" Но такое Женечка позволяла себе редко. Да и кот редко впадал в столь глубокий сон (что было еще одним доводом в пользу предположения о притворстве). "Жжжмуря! - говорила хозяйка. - Жжжмур-ря!" А Жмуря вместо того, чтобы, не открывая глаз, лениво повести в ее сторону ухом, вскакивал и становился в стойку. - Жжжмуречка! (Женечка, похоже, испытывала нежные чувства к звуку "жжж": живущего на кухне кенаря звали Жора.) Вот этот-то сторожевой кот, обнюхивавший всех при входе, время от времени совершавший обходы по квартире, позволял Марине, если выпадала свободная от службы минута, себя погладить. И Марина клала его себе на колени и гладила до тех пор, пока коту не надоедало. Вечеринка катилась своим чередом. Стоя в темной Женечкиной спальне, где он укрылся от веселого бедлама, Митя смотрел на отражение Марины в остекленной рамке, вместившей черные лодки, черные пальмы и желтый, рогаликом уходящий в кофейное вечернее море берег. Профиль ее, наложенный на тропический пейзаж, казался кукольно-мягким. Митя чувствовал сладкую обезволивающую робость - робость перед собственными желаниями, такими божественно огромными, что совершенно невозможно было придумать им какое-нибудь стандартное житейское решение. Рисованные пальмы и отражение ее профиля поверх этих пальм - это вполне могло заполнить весь вечер. Марина гладила Жмурю и смотрела перед собой, в черное стекло окна, наверняка видя какой-то свой коллаж из силуэтов и отражений. Кот урчал, вытянувшись во всю длину на ее коленях, но время от времени озирался. - Я сейчас вот что поставлю. - Женечка вытащила одну кассету и вставила другую. - Это кто? - Какая-то Офра Хаза, еврейка. - Так это по-еврейски? - Фу, двоечник! Это - на иврите. - Хорошо. Марина уронила голову к плечу. "Какая прелесть!" Подчиняясь предчувствию, Митя вышел из спальни в зал. В голове стояла странная посторонняя мысль - но такая отчетливая, будто была продиктована по слогам: все уже решено, все давно решено. Марина ссаживала озадаченного кота на пол и улыбалась Мите той пристальной, адресованной лично - как письмо - улыбкой, которая соединяет двоих, как только что полученное письмо соединяет отправителя и получателя чем-то, до поры скрытым в конверте. - Потанцуем! - приказала она, поднимаясь. ?До ларька он шел дольше, чем рассчитывал. То ли туман, обрубив видимость, замедлил его шаги, то ли воспоминания. Дверь в этот ларек была закрыта, надпись на стекле призывала: "Стучите", - и он постучал. В окне тут же, как в табакерке с сюрпризом, выскочило белое мятое лицо, на котором отпечатались усталость и страдание от прерываемого полночными покупателями сна. Покупая у нее сигареты, Митя чувствовал себя виноватым, что и он участвует в этой пытке лишением сна. И хоть знал, что заработок этой женщины зависит от проданного ею за смену, не мог отделаться от мысли, что все это неправильно, нехорошо. "На Западе благодатном небось после шести ни один магазин не работает. Ленивые! А у нас все для народа. Пей, народ, и кури сколько нужно. Ночью приспичит, пей-кури себе ночью. Ларьков наставим, теток в ларьки усадим, все как надо". Обратно Митя решил идти быстрее, но, пару раз влетев в колдобины, снова замедлил шаг. Закурив сигарету, почувствовал, с каким трудом проходит в горло горький комок дыма, и понял, что близок к своему плану накуриться до отвращения. "Нужно выкурить всю эту пачку и тогда, может быть, попробовать бросить по-настоящему". Откуда-то донеслись тревожные неразборчивые крики, напомнив ему, как опасны ночные ростовские улицы. В сквере он пошел к той лавке, на которой видел дремлющую кошку. Там он ее и застал. Кошка приоткрыла в его сторону глаз, но тут же снова его захлопнула. И даже когда Митя осторожно присел на краешек скамейки, она не пошевелилась. Только дернула на всякий случай самым кончиком хвоста. "Мудрый кошачий народ, - подумал Митя. - Никогда не делает ничего лишнего. Сколько их, тех кошек? раз-два, и обчелся. Все в районе знакомы друг с другом. И Женечкина квартира недалеко отсюда, а сторожевой кот Жмуря каждую весну проводил на улице. Интересно, пересекались ли их кошачьи пути?" Закончилась сигарета, Митя хотел закурить вторую, но от одного вида ее у него так потяжелело в животе, что он бросил ее в урну. - Пока, - попрощался он с дремлющей кошкой. Сборы были коротки. Да и не было особенных сборов. Все делалось как бы само собой, в той же незыблемой уверенности: все решено. Люсе он сказал сразу. Было раннее утро. За длинным черным платьем, сохнущим на багете, угадывался апельсин солнца. - Две недели на рынке, - кивнула она в сторону платья. - Две недели. Окорочка, окорочка, окорочка? Зато заработала вот? как тебе? Люда готовилась к экзамену по вокалу. Ходила по своей келье, пинала попадавшиеся под ноги стоптанные кроссовки и дышала каким-то особенным образом, словно проглотила насос и теперь старается, чтобы этого никто не заметил. Это был очень важный экзамен. И труднопроходимый. - Отсев, - повторяла она с отчаянием. - Отсев, отсев, понимаешь, какой-то идиотский отсев. Зачем, а? Что за слово вообще ненормальное? Ну - посев. А что такое от-сев? А? Правда - зачем этот отсев, ну, скажи? Идиотизм! Ректор по прозвищу Правнук Мефистофеля был настроен против Люды. Он даже время спрашивал сочным громыхающим басом. Он сказал ей, прервав занятие: "Вы так собираетесь петь, милочка? Идите тогда в филармонию, они вас с радостью примут. Но приличное сопрано вы из себя никогда не выдавите, это я вам говорю". Люда то и дело подходила к зеркалу, распускала косы, заплетала их потуже, чтобы не пушились. Через минуту они все равно становились похожи на пучок черных пружинок, и она распускала и заплетала их снова. - Я слова плохо помню. - Да перестань метаться. - Не перестану. - Только энергию растратишь. - А если я ее не растрачу, я опять возьму на тон выше. Выше, черт побери. Он меня сожрет. Забодает своими рожками. Я говорила тебе, что у него шишки на лысине, пеньки от рогов? Говорила, кажется. Тю, я забыла, говорила или нет? - Говорила. - Вот ты не веришь, а ты приходи посмотри. Посмотри. Люся попросила его зайти к ней, "поотвлекать" от предстоящего экзамена - и он пришел, хоть и пришлось объяснять не произнесшей ни слова Марине природу их с Люсей отношений. Еще Люся просила пойти с ней, но этого он уже не мог. Его и самого жгло волнение. Он и сам готовился, собирался с духом. Мама уже предупреждена, собирается в путь, спрашивает совета, переехать ли ей насовсем или еще пожить в голодном унылом Тбилиси. Родители Марины в пути, будут завтра. Платье решили шить. Подходящего костюма нет ни в одном магазине. И как со всем управиться, совершенно непонятно. Люся стала рассказывать о своем Петре Мефистофелевиче, о том, как он отчислил какого-то парня только за то, что увидел его играющим на скрипке в переходе, и было понятно, что рассказывать она собирается долго и подробно. Но Митя спешно засобирался, приврал о несданном зачете. - Значит, вот ты какой друг, да? - Люда уперла руки в бедра. - С тонущего корабля, да? С тонущего? - Люсь, ну, надо мне, не могу, извини. - Митя открыл дверь. - Врун и предатель. Вот так! Уже в дверях он обернулся. - Вообще-то да? В общем, я женюсь. Но не завтра, конечно. Собирался потом сказать, официально? Я надеюсь, ты почтишь, так сказать? У Люды словно что-то лопнуло в лице. Руки ее так и остались на бедрах, но стали невыразительны, мертвы, как руки манекена. Никакого экзамена по вокалу. В один миг она была наполнена совсем другим. Митю испугала эта внезапная перемена. Но Люда мотнула головой, словно сбрасывая с себя что-то, сказала: - А вроде не собирался? - Да, так неожиданно все. Сам обалдел. Придешь на свадьбу? Слушай, хочу, чтобы ты моим дружком была. - Что? Как я буду твоим дружком? Я ж это, того? не того пола? - Почему нет? Я и Марине сказал. А чтоб не спрашивали, я заранее всем объясню. Если ты мой лучший друг! Почему нельзя? - Ладно, Мить, беги. Дай тебе волю, ты мне мужские признаки пришьешь, чтобы ни у кого уже вопросов не возникало. - Я побегу, ладно? - Беги, Мить. Весь тот день, когда Люся должна была сдавать экзамен, он провел с Мариной. Они заперлись в ее комнате и целовались до одурения, до синевы на губах. Они чуть не сделали это - Митя замешкался, не сумев вовремя расстегнуть ремень, долго дергал, был вынужден сесть и своей копотливой возней извел на нет весь запал. Так что Митя решил еще потянуть удовольствие и, шепнув Марине: "Вечером", ушел в свою комнату. Вскоре у него заломило спину, и состояние было такое, будто толкал в гору вагон. К вечеру он рассыпался. Казалось, шагнешь, а ноги-то и нет, лишь горка песка в туфле - так и высыплешься весь. А в ушах трагическим шепотом звучало это его многообещающее "вечером". И тогда он вспомнил, что нужно проведать Люду: у нее же экзамен. - Совсем забыл, - оправдывался он перед Мариной. - Забыл совершенно. Я должен к ней съездить, я не могу не съездить к ней. Через весь город, гордясь собственным благородством, Митя отправился к Люсе. Поднявшись на ее этаж, еще на веранде он услышал нечто странное. Митя пошел по знакомому лабиринту коридоров. Возле одной из дверей на сундуке сидели двое. Курили. Один кивнул. - О Люська твоя дает! Со стороны Люсиной комнаты, выведенное насыщенным академическим сопрано, доносилось: "Русская водка, что ты натворила". Люся сидела на полу, закинув локти на диван. Между ног ее стояли полупустая бутылка водки и открытая банка магазинного компота. Селедка и черный хлеб, не тронутые, лежали рядом на развернутых нотах. - П?ц! - Она широко раскинула руки. - Не сдала. Озябнув, в набрякшей сыростью одежде, Митя вернулся усталым. На часах, мирно тикающих над спящей Люсей, было три пятнадцать. Люся вскинула голову с подушки, посмотрела на него чумными со сна глазами: "А, это ты", - и рухнула обратно. Сон, незаметно заползший под веки, уже овладевал им, но, поддаваясь ему, Митя чувствовал только раздражение. Сон был механический, Митя так и слышал, как скрежещут колесики его счетной машины, отсчитывая за долгие ночные хождения положенную порцию забытья. Оборвался сон так же механически: просто закончился и выронил Митю в трезвонящую, проколотую дневным светом явь. Не стал даже штаны искать. Звонили, как на пожар. Хлопая глазами, пробежал по квартире - Люси не было. "А, поет на свадьбе, поехала переодеваться", - вспомнил Митя и бросился к двери. Он уже поворачивал ключ, а звонок еще верещал, сверлил сонный мозг. - Да открываю, открываю. Светлана Ивановна выглядела так, будто в ней догорал фитиль. Она строго глянула ему в глаза, набрала воздуха, явно собираясь сказать что-то важное, но вдруг передумала, выдохнула. - Пригласи мать войти, что ли, - сказала она, проходя мимо Мити. - Ну, ты и брюхо отрастил! "Всем в укрытие, да?" - подумал Митя, втягивая живот. Пока он в коридоре напяливал на себя спортивные штаны и майку, Светлана Ивановна, не раздеваясь, прошла на кухню, открыла форточку и зажгла газ своими спичками. - Кофе есть? - Закончился. Она потушила газ. - Не куришь? Митя отрицательно качнул головой. - Молодец. Мужчина. У тебя всегда был характер, с младенчества. "Хвалит, - отметил про себя Митя. - Не к добру". Светлана Ивановна прикурила, приняла привычную позу, прилепив локоть к ребрам. Развернулась к окну спиной, сделала приглашающий жест, мол, рассказывай. - Как дела? - спросила, не дождавшись. - Мам, ты пришла, чтобы поинтересоваться, как у меня дела? - А что, нельзя было? Я уйду сейчас. Проходила мимо, решила к сыну зайти. Вот шоколадку купила. - Она достала из кармана шоколад. - Может, кофе угостишь? - показала на стоящую возле мойки турку. - Кофе закончился. - Ах, да. Митя сел напротив. Некоторое время помолчали. Настенные часы считали секунды. Светлана Ивановна выкурила сигарету, прикурила от нее вторую. Окурок погасила под краном, под тонкой струйкой воды. Всегда так делает. Открывает чуть-чуть, чтобы текло с ниточку толщиной, и сует окурок под воду, целится, чтобы попал именно тлеющий краешек. Потом выбрасывает в мусорное ведро. Он не выдержал: - Мама, что-то случилось? Она повела плечами - ничего, и тут же выпалила: - Сашкины родители пропали. Оба. Митя не знал, как реагировать. "Ляпнешь что-нибудь не то - обидится". Не придумав никаких подходящих слов, решил промолчать. Слава богу, лицо спросонья - как подушка с носом, ничего на нем не отразится. - Представляешь, Мить, уже около месяца нет, - продолжала Светлана Ивановна. - Так и не объявились. Я все жду и жду, а их нет и нет. Сашка у меня сейчас живет. Уже и Сашка сегодня спросил. "Папа и мама? - говорит. - Папа и мама?" А я говорю: "Нету, Сашок, нету". А что я ему скажу? Вот с тех пор, как ты ко мне приходил, родителей его так и нет. Она замолчала, сосредоточенно затягиваясь и выпуская дым к потолку. Было очевидно, что он должен что-то ответить, она ждет. Митя сказал: - Да объявятся, мам, куда они денутся. Но оказалось, что сказал совсем не то, чего она ждала. Светлана Ивановна рубанула воздух рукой, фыркнула и, торопливо затянувшись, заявила: - Вряд ли. - Почему? - Потому что я тебе говорю. Говорю, значит, знаю. Я бы не говорила, если бы не знала. Митя понимал, чего она ждет. Но сказать этого никогда бы не посмел. Нет. Он не сможет. Не осилит. Пусть сама, пусть делает, что хочет. Но сама. Разве можно взваливать на себя крест по чьей-то подсказке? - Они ведь уже пропадали? И не один раз? - Но не оба одновременно! И не на столько! На день, на два, но не на столько. Пепел упал на пальто, вычертив на ткани рыхлую серую полоску. Он внимательно рассматривал эту рыхлую серую полосу. Мысли размазывались. Митя не мог добиться резкости. Он почему-то вспомнил, как в детстве, для того чтобы она бросила курить, он пихал в ее сигареты спичечные головки. Просиживал по несколько часов, делал все аккуратно, чтобы было незаметно. Всю жизнь сражался с ней. И вот закурил сам в двадцать семь лет. - Они больше не объявятся. Я чувствую. А мальчика отдадут в детдом... - Здесь она замолчала как-то особенно, будто хотела вложить в молчание больше смысла, чем в сами слова. Безумно захотелось курить. Но для всех он бросил. - Ты всегда чувствуешь. Выигрыш в "Русское лото" ты тоже чувствуешь с точностью до рубля. Это был запрещенный удар. В "Русское лото" Светлана Ивановна за все эти годы выигрывала всего лишь пару раз. Очень скромно. Митя пожалел о сказанном. Попрекнул больного таблетками. Светлана Ивановна не удостоила сына ответом, лишь остро изогнула бровь, что в данном случае означало: "Мне не понравились твои слова, я сделаю вид, что их не слышала". Шагнула к мойке, чтобы погасить новый окурок. Нет, она ничего из него не вытащит. Это невозможно, в конце концов, невозможно. Пусть взваливает на себя, что хочет, пусть взваливает. Светлана Ивановна вернулась к окну, схватила турку и налила в нее воды. Митя потянулся и достал из шкафчика жестяную банку, открыл, вытрусил последнюю ложку кофе в турку. - Я с тобой поделюсь, - великодушно сказала она, и добавила: - Я останусь, посмотрю розыгрыш? Домой уже не успеваю. Не прогонишь? Пока Светлана Ивановна, засев перед телевизором с карандашом и билетиками, ворочала гриппозными глазами под линзами очков, то глядя на заполнивший весь экран бочонок с номером, то всматриваясь в свои билеты, Митя заперся на кухне. Вытащил из ее пачки сигарету и, открыв окно настежь, закурил. Она курила крепкие. Каждая затяжка драла горло так, будто глотал ершик. Даже через запертую дверь долетали бодрые крики ведущего: "Одиннадцать, бар-рабанные палочки! Ном-мер два-дцать пять!" Делает звук погромче, боится, что кто-нибудь отвлечет, зазвонит телефон, соседи за стеной уронят что-нибудь тяжелое - и она не расслышит номера. В своей общаге она еще и запирает дверь на ключ, чтобы не вломились в самый ответственный момент. Все дело в этом фитиле, который горит в ней. Ее темперамент никогда не был во благо - ни ей, ни окружающим. Там, конечно, он был приемлем. Почти что норма. Многие вот так искрят, шинкуют жестами воздух, хватают, где можно взять, превозносят, когда можно похвалить, проклинают, когда можно ругнуть. Здесь это выпирает из общего ряда. Отталкивает. Люди трудно удерживаются возле нее. Нет, сходятся с ней довольно легко, не то что с Митей. Время от времени рядом кто-то есть, кто-то говорит ей "Светочка", поздравляет с днем рождения, в выходной едет к ней в гости с двумя пересадками. Кто-то есть. Она учит их готовить сациви, гадать на кофейной гуще. Сколько людей в Ростове обучены готовить сациви и гадать на кофейной гуще! Она притягивает, как огни шапито, как звуки заезжей ярмарки. Сидя первый раз у кого-нибудь в гостях, Светлана Ивановна непременно произносит один и тот же тост: "Путь нога моя будет счастливой в этом доме". Поясняет: "Так принято говорить, когда первый раз в гостях. Чтобы не сглазить". Упорно пытается наладить календарь взаимных посещений: на этот праздник я к тебе, на следующий ты ко мне. Не оставляет попыток слепить вокруг себя тот мир, к которому привыкла. Но из тех, кто рядом сегодня, мало кого можно будет обнаружить завтра. Ожидание взрыва не располагает, видимо, к длительным отношениям. Может, и не рванет, но все равно утомляет. Она, конечно, не признается себе - а больше некому, - но это тяготит ее. Там она привыкла к другому. Там человек в клубке, окруженный многими и многими, вовлеченный в водоворот. Там у нее была телефонная книжка толщиной с "Войну и мир". Там можно было звонить подругам в семь вечера: "Слушай, хандра напала. Приезжай. С тебя дорога, с меня стол". - Здесь каждый сам по себе, - сокрушается она. - Мить, здесь каждый в своем закутке. Как им не скучно? Родственники годами не видятся. Что ж это за жизнь нужно себе устроить, чтоб с родственниками не встречаться, а?! Она заняла круговую оборону и не собирается сдаваться. Светлана Ивановна в отличие от Мити никогда не пробовала стать местной. Вот еще! Пусть они меняются. Живут черт знает как! Поначалу, пока не притомилась, она каждую новую подругу пыталась перелепить так, как надо. Митя понимал ее. Ее мать и отец, Митины бабушка и дедушка, так и не стали местными в Тбилиси. Так и не выучили грузинского, всю жизнь оставались приезжими. Она всегда гордилась своим чистым грузинского, жила с чувством выполненного долга, с ощущением того, что довершила многолетний родительский труд. Проходить этот путь во второй раз она не желает. Если бы она не была такой упертой? Интересно, если бы она не была такой упертой, можно было бы спасти ситуацию? Если бы не случился между ней и Мариной "карибский кризис"? Но в Марине тоже хватало заряда. Марина никак не хотела смириться с диктаторскими привычками свекрови. А Светлана Ивановна не хотела уступать "этой соплячке". Она была старшей в семье, она требовала законного места. Она купала малыша, она накрывала на стол, она решала, какой пирог готовить на Новый год. Ведь так должно быть. Так устроена семья: у каждого свой долг. Разве можно отказывать человеку в исполнении его долга?! Митя понимал со всей обреченностью - этого в ней не вытравить. Доказать ей, что мир устроен иначе, не сумел бы, пожалуй, сам Джордано Бруно. - Пожалуйста, мама, перестань командовать. - Я не командую. - Командуешь. - Советую. Нормальные люди прислушиваются к советам старших. - Нормальные люди не советуют двадцать четыре часа в сутки. - Ну, конечно, мать у тебя ненормальная. Спасибо, сынок. Дожила! Светлана Ивановна клялась не раскрывать рта, не вставать с дивана и вообще реже попадаться на глаза. Дождавшись возвращения Марины, она в суровом молчании, как постовой, сдавала ей Ванюшу и уходила - искать работу. Обошла несколько НИИ, пустых и тихих, как руины. Работы не было. Тем более не было работы для инженера предпенсионного возраста. В последнем из НИИ даже не стала спрашивать о вакансиях. Заглянула в комнату, в которой прямо посередине, подальше от окон, стоял раскаленный обогреватель, а перед ним, каждая на своем стуле, сидели морская свинка и женщина, вяжущая на спицах. Женщина оторвала глаза от спиц, посмотрела внимательно, будто пыталась вспомнить, но так ничего и не сказала. И, поглядев на озябшую парочку, Светлана Ивановна решила, что вряд ли захочет стать третьей возле этого обогревателя. Тем более что морских свинок она всегда считала толстыми крысами, а эта была даже не толстая. Кассиром в магазин ее не взяли, из офиса "Гербалайфа" она ушла, поняв, что прежде, чем ее озолотить, с нее хотят получить крупную сумму. В конце концов устроилась уборщицей в только что открывшийся банк "Югинвест". В вечернюю смену. Зарплата уборщицы оказалась больше, чем аспирантская стипендия и оклад лаборантки, сложенные вместе. Да и платили Светлане Ивановне в отличие от Мити и Марины по-советски регулярно - каждый месяц! И она стала кормилицей. Окончательный разрыв приключился, само собой, на праздник. Митя с Мариной были "в поле", отбирали пробы в контрольных точках. Устанавливал их лично Трифонов, куратор группы. Митю на кафедру он взял нехотя, хорошенько дав понять, что берет лишнего человека только по доброте душевной. "Геохимия - как китайская медицина. Если правильно выбрать точку, добиваешься максимума". И поскольку "геохимию, как и медицину, не интересует, как туда добраться", приходилось Мите с Мариной то лезть под сточную трубу, то копать посреди свинарника. Сам Трифонов не поехал - последнее время был поглощен своим кооперативом, на факультете появлялся редко. К тому же куда-то пропали карты, и отыскивать эти самые контрольные точки, представлявшие собой то камень, помеченный краской, то вбитую в землю трубу, приходилось по памяти. К полудню одежда пахла пробами, из рюкзака капала тина. Они возвращались домой в электричке, полной рыбаков с такими же вонючими рюкзаками. Дома они застали всех ее родственников, включая дядьку-алкоголика, за роскошным, по-кавказски чрезмерным столом. Сюрприз! Дядька был в резиновых сапогах, но в отглаженном галстуке. - Ооо! Привет хозяевам! А мы тут за ваше здоровьечко. Обзвонила всех. Оказалось, еще на свадьбе переписала номера телефонов. Не уследил. Светлана Ивановна не пропустила никого. Маринины мама и папа, удивленные происходящим больше всех, играли в уголке с внуком. Они виделись с родичами на свадьбе дочки и не рассчитывали увидеть их раньше, чем кто-нибудь женится, родится или умрет. Ванечка капризничал, отказывался от кубиков и рвался за стол. Застолье оказалось затяжным. Маринины родители ушли первыми, чем смертельно обидели Светлану Ивановну. Светлана Ивановна исполняла тост за тостом, народ не слушал, переспрашивал по десять раз, какое блюдо как называется, и просил горчицы взамен ткемали. Выходили курить в коридор, густо усеяли окурками пол, зазывали студенток "заглянуть на огонек". Две первокурсницы и впрямь осчастливили их своей компанией. Долго от всего отказывались, кидали трезвые ироничные взгляды на окружающих. Доели, что оставалось, допили вино и ушли. С ними ушли и Витя с Владом, двоюродные братья Марины. Последним ушел дядька-алкоголик, пять раз подряд выпивший за дружбу народов. - Я думала, праздник, - шепотом, чтобы не разбудить Ваню, оправдывалась Светлана Ивановна. - Думала праздник вам сделать. Марину уважить. Ее же родня! Марина лежала лицом к стене. - Но ведь чужое это! - так же шепотом кричал Митя. - Другой народ живет так в другой стране, понимаешь! Другой народ. В другой стране. Чужое все это! - Это мое, Митя, - отвечала она. - А с каких пор оно тебе стало чужим? Не знаю? Но отгородиться, выставить заслоны, заявить о полной независимости Митя не мог. Он ведь и сам был человек оттуда. Он не смог бы жить независимо. Отгороженно. Ему не меньше, чем матери, был непонятен здешний обычай, когда семья - муж, жена и дети, а все остальные - по ту сторону. И нет рядом двоюродных и троюродных, нет уютной суеты, шума голосов, подтверждающих ежеминутно: ты не одинок. Нет тыла, нет флангов. Есть союзники, но как можно быть уверенным в людях, которых видишь так редко? Ты один на один с миром. Случись что - побежишь с сумасшедшими глазами искать помощи. Просить помощи. Никто ведь не обязан помогать. Да, Митя тоже чувствовал себя неуверенно в таком мире, но в отличие от матери не собирался его переделывать. ?Телевизор стих. Светлана Ивановна вышла из комнаты с твердым, гипсовым лицом. Митя решил на этот раз не подтрунивать над ней. - Ну что? - хотя все было понятно и так: ничего, пусто. Она пронесла гипсовое лицо мимо него и взяла сигареты так, будто брала револьвер. Каждый раз одно и то же. У нее есть система. Довольно странная система. Каждый раз она ожидает выигрыша. И каждый раз, не выиграв ни рубля, впадает в отчаяние. В такое, как сейчас - испепеляющее, - впадает в том случае, если билетов было куплено штук пять-шесть. До завтра она будет такая. Завтра что-нибудь придумает. Например, решит, что надо поменять ларек, в котором покупает билеты. Ушла оттуда удача. Ушла, как косяк ставриды. Сверкнула серебряными россыпями в бездне - ах! - и канула. И снова Светлана Ивановна выйдет в море. Снова станет стальным сейнером, преследующим добычу. Волны плюются и воют. Скрипят, раскачиваются снасти. Клятва дана. Удача будет настигнута. Выбор правильного ларька - тягучее вечернее шаманство. Часы напролет она раскладывает пасьянсы. Долгие сложные пасьянсы. Загадывает на каждый ларек: здесь? Пасьянс не сходится: нет, не здесь. Места, для которых пасьянс сошелся, составляют новый уровень. И так до тех пор, пока не останется один-единственный ларек, в котором притаилась, залегла дурочка удача. Там она начинает покупать билеты, знакомится с продавщицей, если та оказывается общительной. Однажды даже встретила такую же фанатку "Русского лото". Некоторое время они дружили. Она знает все "лотерейные" ларьки. В мозгу ее живет особая навигационная система: на Коммунистическом в прошлом месяце куплен билет, выигравший тысячу, - туда можно не соваться. На Сельмаше ни разу ничего путного, но тем выше шансы добыть там тот самый триумфальный билетик. И если обнаруживается вдруг новый ларек, Светлана Ивановна сначала начинает присматриваться издалека, ездит к нему под разными предлогами: то аптека возле ларька дешевая, то новый универсам. Сужает круги, сужает - и в один прекрасный день: пора, здесь! Она покупает билеты и ждет розыгрыша. И эти дни предвкушения светлы, как праздник. А потом приходит суббота, время крушения и скорби. Митя слегка волновался. Через два часа у него была назначена встреча с Олегом. Нужно бы собраться. Он не брит, брюки не глажены. Джинсы не подойдут. "Интурист" как-никак. - У тебя новая женщина? - рассеянно спросила Светлана Ивановна. - А которая была "старая"? Она пожала плечами. - Та, у которой волосы кучерявые. А вообще не знаю. Ты меня с ними не знакомишь. Тапочки поношенные женские под диваном. Раньше не было. Такие же, кажется, у моей невестки были. Митя зашел в ванную. - Мить, ты не собираешься жениться? Неужели нет ни одной подходящей девушки? Пригласил бы в гости свою? невесту. Посидели бы. Глава 5 Эти последние минуты перед тем, как содрать с себя форму, попрощаться и уйти, всегда самые длинные. Ребята из заступающей смены переодеваются, листают журнал сдачи-приема, иногда рассказывают что-нибудь бодрыми утренними голосами. Потом они принимают оружие, автоматическими движениями вынимая магазин, передергивая затвор и разряжая пистолет в пулеулавливатель, напоминающий пустотелый чурбан на подставке. И всегда кажется, что все они делают заторможенно, тянут время. В самый последний момент может заорать рация, возвещая приближение Рызенко, и тогда, если еще нет девяти, отработавшей смене придется поработать еще, напоследок - и начнутся выяснения с матом и нешуточными ссорами, чья очередь встречать "первого". - Да потом зашнуруешь. Хуля ты копаешься? - Вообще-то вашей смены еще аж десять минут, мне торопиться некуда. - Да? Ну ладно, я тебе на той неделе так же отвечу, когда тебя менять буду. - Пожалуйста. Я никогда не подгоняю. - Ладно, запомню. - Ладно, запоминай. Побрился он плохо, то на щеке, то на подбородке под пальцем упруго шуршала щетина.