ограды, клубок крыльев и клювов взмыл вверх и пропал за выступом крыши. Митя пошел под весенними изумрудными деревьями, свернул в кривой переулок только потому, что ему понравилась серая чешуя мостовой, мокро блестящая на повороте, где на нее плеснули водой, и медленно зашагал в сторону дома. Идти было далеко. Это его радовало. Когда мостовая закончилась, он выбрал один из двух расходящихся под острым углом переулков за то, что вдалеке над его крышами заметил крону большого дерева - яркое зеленое облако. Возле ближайшего дома на стуле стояли бутылки с маслом - на продажу - и, проходя мимо, Митя наблюдал за тем, как внутри бутылок катится, следуя за его движением, плененное солнце. В каждой бутылке по янтарному солнышку. Но вот он миновал какую-то критическую точку, светила уткнулись в стенки бутылок и погасли. Его обогнал мальчик на скрипучем самокате, отчаянно молотивший в землю подошвой ботинка. Митя посмотрел ему вслед и твердо решил, что переедет жить к матери. Он повторил эту мысль еще раз, крякнул вслух. - Так надо, - добавил он, будто спорил с кем-то. Дерево оказалось вовсе не в том переулке, по которому шел Митя. Скоро он остановился у сгнившего полулежащего плетня. За плетнем раскинулась балка, а на противоположном ее берегу, прислонившись к широкому стволу и сложив руки на трость, сидел Леван и смотрел перед собой незрячим взглядом. Тыльные стороны тянущихся вдоль балки подворий выглядели, как водится, убого: глухие стены, сползающие по склону сараи, всевозможный хлам, сваленный когда-то за дом и цветом сравнявшийся с землей, а кое-где и заросший мохом. К газовой трубе прислонилась раскрытая гладильная доска, густо усеянная поганками. Митя уселся на пенек от развалившейся лавки, смахнув с него труху. По руке размазалась гнилая древесина. Митя положил лист судебного решения на землю и придавил его горстью камешков с обочины. Поднес ладонь к носу и понюхал. Посреди весны пахнуло той приторной горечью, которая прячется в осенней палой листве, там, под бурыми спинками листьев, - придя на этот запах в парк, нагибаешься, хватаешь пригоршню и, оторвав ее, открываешь светлые влажные брюшки, горько пахнущие временем? - Ха! - сказал Митя своей пахнущей осенью ладони. Леван сидел так, видимо, давно - подставив лицо солнечному свету, слушая доплескивающий из-за домов автомобильный шум. Листва над ним дрожала на легком ветру. Митя пригляделся, но так и не смог разобрать, что это за дерево. Давненько он не любовался деревьями, а когда-то, в прошлой жизни мог долго вот так сидеть, рассматривая кроны или рисунок на коре стволов. После этого он испытывал чувство, похожее на то, которое остается, когда хорошо поговоришь с человеком. Но это было давно. С тех пор он бывал занят многими делами. Вот, например, промышлял гражданство, блуждающее российское гражданство промышлял как опасного шатуна. И совсем разучился любоваться деревьями. Просто не замечал их, как не замечают в толпе сыплющихся навстречу людей, машинально огибая очередное препятствие. Леван поменял местами руки на трости, не добавив к этому жесту ни малейшего движения. Похоже, он мог сидеть так очень долго. - Дождались весны! - крикнул ему Митя. От неожиданного Митиного крика старик вздрогнул и, развернувшись в его сторону, приложил к уху сложенную ковшиком руку - но потом смекнул, о чем речь, и согласно кивнул, качнувшись всем телом и тростью. Митя смотрел на замусоренный склон, по которому мужиковато ходили грачи, на задние дворы и ржавые коробочки гаражей - но, кажется, видел что-то другое. Ему резко захотелось курить, впервые с тех пор, как он бросил по-настоящему. Митя вздохнул и полез в карман за бумажником, где у него на этот случай хранились сигарета и зажигалка. Прикурив, он не почувствовал привычного вкуса табака, а лишь вкус тлеющей сигаретной бумаги, но все-таки затянулся неприятным дымом. - Ничего, - сказал он. - Один раз не считается. И подумал, что Олег, наверное, вот так же говорил, или кто-нибудь говорил ему, протягивая шприц. Когда это случилось? Когда, покинув университет, он бултыхнулся в новую свободную жизнь, которая не оставила ему свободы быть прежним потешным Чучей, путающим туалет со шкафом? Или, наоборот, это случилось недавно, когда Чуча заметил, что жизнь по-новому, в которой он так славно устроен, обошлась ему слишком дорого, - и сил на нее не осталось? Митя даже поежился оттого, что вдруг заменил Олега на Чучу. Будто от его мыслей эта подмена может приключиться на самом деле, и в мире произойдет сбой, как тогда, когда он сунул в хлебницу бабы Зины трояк вместо рубля. Тлеющая бумага во рту вызывала приступы тошноты. Это было хуже, чем вкус первой сигареты. Но нужно было курить. Нужно было отвлечься хоть чем-то. Такое с ним уже было. В темной комнате, покрытой непрерывным слоем вещей, в окне которой серело узкое кирпичное ущелье и в нем - четыре звезды. Рядом лежала мулатка, которую он знал минут десять. Десять минут. Десять лет. Когда-то одной нудной тбилисской зимой Митя подсматривал из окна лоджии за слепым стариком, который садился под тутовник и ждал весну. Это был чудаковатый старик, в его доме жили чучела зверей. Пока не ослеп, старик был то ли профессором, то ли академиком. А Митя, пока не вырос, был одним из тех мальчишек, которые ходили к нему в гости смотреть на чучела, на старинные пищали и пить чай с конфетами "Каракум". Вот, собственно, и все, что связывало его с этим стариком. Тот ни разу не сказал ничего важного и, наверное, не был для Мити очень уж важным стариком. Они даже думали на разных языках. Единственное, что сделал для него старик, так никогда об этом и не узнавший, - сидел под тутовником напротив Митиного окна и ждал весну. Он не суетился. Выходил из подъезда, вытянутой тростью, осторожным стуком, отыскав начало двора, - и шел по кругу. Стук трости, рассыпавшись от дома до дома, тотчас отдавал в его владение весь двор. Казалось, даже голуби на деревянной крыше молоканского дома вынимают головы из-под крыла, только чтобы прислушаться. Было время, этих голубей шумной сварой подкидывало в небо после выстрела из музейной пищали. Тогда старик бурлил, выпрыгивал из самого себя. Став слепым и тихим, он все равно умудрялся заполнять весь двор: стук-стук, стук-стук. Он проходил пару кругов и занимал свое место: неподвижная облая фигура, ладони, сложенные на высокой трости. Ждал. Хотел солнца и дворовой пьянки - вина, красного, как кровь. И зацепив каким-то краешком души его мир - как голуби, приземляясь рядышком, цепляют друг друга крыльями - ощутив этот мир, испачканный мраком, но не запятнанный, Митя решил тогда, что хочет стать таким, как этот слепой старик. Голова была полна, но то были не мысли - только предчувствия мыслей. Когда-то предстояло их додумать. Но было другое. Подглядывая за неутоленным голодом жизни, он остро и блаженно почувствовал, как все-таки вкусна жизнь - и если бы научиться вкушать ее день за днем, пока? - Черт! - произнес Митя, близко глядя на сигарету и рассчитывая, сколько еще можно сделать затяжек. Он только что сознался себе в том, что он - предатель. - Черт! Черт! Было бы хорошо, если бы Люся презирала его. Это был бы выход. Теперь уже и не разобраться, кого он предал, друга или любовницу. Наверное, любовницу. Как, оказывается, пакостно быть изловленным женщиной, которой врешь, на месте преступления. И еще пакостней позволить ей узнать, что ее тело нужно было только для того, чтобы сподручней думать о другой, - как четки. Наверное, в таком настроении Адам прятался в кусты, когда все открылось? А друга он предал гораздо раньше, когда не настоял на том, чтобы Люся была его дружком на свадьбе. Закашлявшись, Митя упустил только что набранный дым и, еще не до конца подавив кашель, потянул заново. Не мудрено, что он сумел сделать с ней то, что сделал: предавать для него просто. Он начал с того, что предал того юношу, собиравшегося жить, смакуя каждый новый день, собиравшегося завоевать радость. Вместо этого было сбивчивое блуждание по самому себе - там, где не тронут. Радость, как только выяснилось, что за нее придется драться, перестала его интересовать. И он спрятался туда, где всегда отсиживаются слабые, ищущие не победы, а утешения. А иначе, если было бы за что стоять, разве он согласился бы жить так, как ему велели жить? Разве смирился бы с этими сумерками вручную, что они устроили целой стране? Он предал себя уже только тем, что в тихом сытом одурении просидел перед мониторами "Югинвеста" те самые годы, в которые мужчинам положено пахать до седьмого пота, воевать и творить - или хотя бы погибнуть. Ненужные, бросовые годы, которые можно описать все, описав один день. Жить, даже не пытаясь вякнуть, что претендуешь на большее. Он предал страну, в которой собирался любить и растить своего ребенка, - тем, что не ввязался в драку, не имел смелости хотя бы попробовать сделать по-своему. Остановить то, что мерзко. И когда ему сказали: "Будет так", скривился и молча ушел в угол. И когда страну изнасиловали, сказал: "Вот сучка!" Предал ее, когда болезнь назвал судьбой, когда не увидел разницы между русским и хамом, говорящим по-русски. Предал, когда шулерские штучки признал за правила игры. Была возможность понять, был срок, чтобы стать сильным. Не стал. Предал, подумал - и предал еще раз. И предав, огорчился, что плохо себя чувствует. Сигарету он скурил всю, окурок уже погас, и Митя с шипением потянул через фильтр холодный воздух. Выстрелив окурком в клетки поваленного плетня, Митя посмотрел на противоположный берег балки. Старик почти скрылся в весенней зелени, шел размеренно, отмечая выброшенной вперед палкой точку, где будет ровно через два шажка. - Я виноват, старик, - сказал Митя. - Я виноват.