Альфред Петрович Хейдок. Звезды Маньчжурии ---------------------------------------------------------------------------- Оригинал расположен на странице http://www-osd.krid.crimea.ua/~arv/heidok/heidok_main.html ? http://www-osd.krid.crimea.ua/~arv/heidok/heidok_main.html Подготовка текста: Роман Анненков ? http://www-osd.krid.crimea.ua/~arv/ ---------------------------------------------------------------------------- ТРИ ОСЕЧКИ Мне безумно хотелось пить*1. Помню, что мучительная жажда натолкнула меня на мысль о существовании таинственного дьявола, специально приставленного ко мне, чтобы он пользовался малейшей моей оплошностью и причинял страдания... Чем же иначе объяснить, что час тому назад, когда наш отряд проходил китайскую деревушку с отменным колодцем, я не пополнил своей фляжки? * 1 Рассказ волонтера из русского отряда Чжан-Цзучана. Но тогда я совершенно не ощущал жажды - она появилась спустя совсем короткое время! А последний глоток теплой жидкости пробудил во мне яркую мечту о затемненных ручьях, с журчанием переливающихся по мшистым камням с дрожащими на них алмазными росинками, и о таких количествах влаги, по которым свободно мог бы плавать броненосец... И я всю ее выпил бы!.. Точно в таком же состоянии, надо полагать, находился Гржебин, правый от меня в стрелковой цепи; убедившись, что у приятеля тоже ни капли не раздобудешь, он пришел в дикую ярость и стал ожесточенно стрелять по невидимому неприятелю, залегшему точно в куче опенков, меж пристроек древней кумирни. Последняя всем своим до крайности мирным видом, - с купами тополей и низкими башенками, так наивно и просто глядевшими на нас, - являла собою как бы воплощение горестного недоумения по поводу тарарама, какой мы тут подняли. Свое занятие Гржебин продолжал с такой поспешностью, что вызвал во мне подозрение о старом солдатском трюке: пользуясь первым удобным случаем, поскорее расстрелять обременяющие запасы, оставив лишь действительно необходимое количество зарядов. - Ты чего там расшумелся? Разве кого-нибудь видишь? - А то нет? - злобно отозвался Гржебин, - можно сказать, всех вижу!.. - Пре-кра-тить огонь! - торжественно провозгласил взводный командир, начав с повышенного тона и, как по ступенькам, каждым слогом понижая его. Причину распоряжения мы тотчас же уяснили: над нами, брюзгливо и злобно шипя, с присвистом пронесся первый снаряд полевой батареи - стало быть, "кучу опенков" решено разнести артиллерией. Молчание водворилось по нашей цепи. Из собственных локтей я соорудил подставку для колючего подбородка и равнодушно уставился на обреченную кумирню - там, мол, теперь все пойдет по расписанию: земля разразится неожиданно бьющими фонтанами взрывов, невозмутимо спокойный угол ближайшего здания отделится и сначала, с полсекунды задумчиво, а потом стремительно обрушится и погребет под облаками двух-трех защитников, а то и целую семью... Мечущиеся с места на место фигуры, охрипшая команда - все это покроется заревом пожара, а поле за ним усеется бегущими серыми куртками... Мы будем стрелять им вдогонку, и так изо дня в день, пока... К черту "пока" - волонтер меньше всего думает о смерти!.. - Смотри, как перья летят! - крикнул мне Гржебин, указывая рукою на храм: с него слетела черепица, и в стене показалась брешь - каково богам-то, а? Мне не понравилась злобность его замечания: разве смиренные лики Будд не являлись такими же страдающими лицами, как мирные поселяне, которым генеральские войны жарили прямо в загривок? Финал уже наступил. Осипшая глотка командира изрыгнула краткое приказание - наша цепь бегом пустилась к полуразрушенным зданиям. В неизбежной суматохе, которая неминуема в атаке и всегда вызывает презрение у истинного военного, ибо нарушает стройность шеренги, я и Гржебин неслись рядом, обуреваемые не кровожадностью, а единственным желанием поскорее добраться до колодца. И все-таки мы добежали далеко не первыми: муравейник тел копошился у колодца, стремительно припадая к туго сплетенной корзинке, заменяющей у китайцев христианскую бадью. Эти несколько минут задержки между томительным желанием и его осуществлением переполнили чашу терпения Гржебина, кстати сказать, отличающуюся удивительно малыми размерами... Потоптавшись на месте, как баран перед новыми воротами, он вдруг разразился многоэтажной бранью. - Посмотрите! - кричал он, указывая пальцем на уцелевшую в глуби полуразрушенного храма статую Будды, - по этой штуке было выпущено шесть снарядов - сам считал! Все кругом изрешечено, а эта кукла цела - хоть бы хны!.. Можно подумать, что тут ребятишки забавлялись, бабочек ловили. Ха-ха-ха! Клянусь - сегодня он будет с дыркой! - закончил он неожиданным возгласом и торопливо стал закладывать новую обойму в винтовку. - Не трожь чужих чертей! - хриплым басом пытался увещевать его бородач - забайкальский казак, - беду наживешь! Но было уже поздно: Гржебин спустил курок. Мы услышали звонкую осечку - выстрела не последовало. Это произвело такой эффект, что несколько голов со стекающей по лицам водой оторвались от ведра и вопросительно уставились на стрелка. - Я сказал - не трожь... - начал было опять забайкалец, но Гржебин, моментально выбросив первый патрон, вторично спустил курок и ... опять осечка! Жуткое любопытство загорелось во всех глазах. Многие повскакивали и полукругом окружили стрелка, который с бешенством вводил в патронник новый патрон и сам заметно побледнел. Я понял - бессмысленное кощунство, обламывающее зубы о молчаливое, но ярко ощущаемое чудо, явилось тем именно напитком, который мог расшевелить нервы таких ветеранов, как эти огарки всех вообще войн последнего времени. Я застыл в страстном ожидании. Мои симпатии неожиданно совершили скачок и оказались всецело на стороне задумчивой, со скорбным лицом фигуры в храме: я с трепетом ждал третьей осечки как дань собственной смутной веры в страну Высших Целей, откуда иногда слетали ко мне удивительные мысли... И она стукнула явственно, эта третья осечка... - Довольно! - закричал я, вспомнив, что у Гржебина еще осталось два заряда, но тут произошло нечто: Гржебин еще раз передернул затвор и с изумительной стремительностью - так, что никто не успел и пальцем пошевелить, - уперся грудью на дуло, в то же время ловко ударив носком башмака по спуску. Выстрел последовал немедленно. - Это был сам черт! - прохрипел Гржебин, обливаясь кровью и падая с гримасой на лице. - Эй, санитары! Гржебина в бессознательном состоянии уволокли санитары, а осмотревший его фельдшер на наши вопросы - выживет ли? - безнадежно махнул рукой. И тогда мы поставили молчаливые точки над жизнью товарища и отошли, чтобы в бесславной войне прокладывать путь к вершинам власти китайскому генералу, очень щедрому, когда он в нас нуждался... Но мы все ошиблись: эпизод имел странное продолжение, и я при нем присутствовал. Это произошло в старых казармах в Цин-ань-Фу, когда на меня внезапно навалилась тоска, ностальгия или как еще ее там называют... Последнее для каждого волонтера равносильно самому категорическому приказанию - пить! Пить все, что можно достать в ближайшей лавчонке, баре или в другом месте, не исключая и самого свирепого китайского пойла, прозванного русскими "ханышей". И с бутылкой этой умопомрачительной жидкости я забрался в каморку фельдфебеля, которого, кстати сказать, никогда не покидало мрачное настроение... Мы мало разговаривали. За перегородкой изнывающие от безделья волонтеры тянули одну из бесконечных солдатских песен вроде: О чем, дева, плачешь, О чем слезы льешь? Все это создавало тягуче-минорное подавленное настроение, точно бодрость и еле теплящийся фонарик надежды, тускло мерцающий на мачте человеческого бытия, со всех сторон обступал океан, колышущийся в бесшумной мертвой зыби, и гонимые немым отчаянием неприкаянные клочья облаков ползли по равнодушному, как крышка гроба, ночному небу. Я выпил, затем еще, и во мне стало просыпаться желание говорить: жестокий хмель, печальная песня и сознание собственных непростительных ошибок почти загубленной уже жизни совместными усилиями раскрывали врата буйному словоизвержению. В нем разражался вольтаж неудовлетворенных желаний вперемешку с гордыми, но малоправдоподобными заявлениями, что я, филолог и аристократ духа, собственно говоря, очутился в этом захудалом отряде вовсе не из нужды, как это может показаться несведущему человеку, а исключительно из-за любви к сильным ощущениям... В том не будет ничего невероятного, и я, может быть, завтра уйду из отряда, чтобы занять достойное место среди себе подобных... - Ты - великий человек, - убедительно сказал фельдфебель, - и я тоже, - прибавил он, немножко помолчав, - завтра мы уйдем вместе; давай я тебя поцелую - мы братья! Он потянулся ко мне, но на полдороге остановился: в дверях каморки стоял тот. кого мы считали давно погребенным, - Гржебин. Тут только я вспомнил, что несколько минут назад пение за стеной оборвалось - там царствовала тишина, водворенная чьим-то внезапным появлением, поразившим умы волонтеров. Пока Гржебин молча приближался, мы рассматривали его, как невиданную закуску на конце вилки. Он был бледен и, как видно, слаб еще после продолжительной лежки в госпитале; но, в общем, никаких разительных перемен в нем не произошло - по крайней мере, таких, которые, кроме неожиданности, могли бы оправдать вызванный им удивительный эффект: наше пьяно-счастливое и проникнутое сознанием каких-то особых заслуг настроение сжалось, свернулось в жалкий комок, точно пес, получивший пинка... - Что ... не ожидали? - выдавил Гржебин, смущенный нашим неловким молчанием. - Как не обкидали! - точно очнувшись, тряс его руку фельдфебель, - можно, сказать, вот как ожидали! Мы усадили его за стол и усиленным угощением старались загладить неловкость встречи. Пока Гржебин отправлял в рот куски снеди, тут же нарезанной моим большим складным ножом, и рассказывал про свое чудесное выздоровление, буквально поразившее персонал госпиталя, я все время не мог отделаться от странных ощущений, как будто уже раз испытанных мною, я силился вспомнить, и наконец мне это удалось. Где-то, во время своих скитаний по такому непохожему на другие страны Китаю, мне пришлось провести час на одиноком, без растительности холме из буро-красноватого песка с галькой. Он находился верстах в двух от серого, незначительного городка, меж двумя расходившимися дорогами и весь, как сыпью, был покрыт конусообразными могильными насыпями. Вот там, на этом холме, я испытал нечто похожее: сознание близости закоченевших фигур в крепких деревянных гробах под землей; неестественно жуткий покой мертвых, чьи души, согласно верованиям китайцев, отошли в распоряжение неведомых властелинов неба или земли, смотря по заслугам; каменную непреклонность закона смерти и ясно ощутимое присутствие силы, имеющей власть распоряжаться в царстве мертвых... Убеждение ясное и непоколебимое, что эта именно сила вошла вместе с Гржебиным и одним взглядом тускло мерцающих зрачков убила нашу жалкую радость, наполнило меня непонятным отвращением к бледному человеку, пьющему мое вино. Я не считал себя суеверным, но должен признаться, что в тот момент мне представились убедительными рассказы китайцев о людях, находящихся в отпуске у смерти: они всюду вносят собой дыхание потустороннего, и в их присутствии умирают улыбки... До сих пор не могу простить безудержности собственного языка: не выскажи я своих мыслей, может быть, ничего бы и не произошло!.. Но я не мог: странное ощущение распирало меня - что случилось, то случилось. Гржебин усиленно старался быть веселым, говорил без умолку, натянуто смеялся, несмотря на наше подавленное молчание, но я встал и заявил, что иду спать. - Что ж так рано? - спросил Гржебин, указывая на недопитую бутылку. - Тебе весело, а мне не весело! - ответил я заплетающимся от хмеля языком. - Удивительное дело, - прибавил я, - как это некоторые люди не замечают, что за ними тащится кладбище! - Могу поклясться, что, начав говорить, я вовсе не имел в виду кончить этими словами - все вышло как-то непроизвольно, но эффект был поразительный. - И ты тоже это заметил! - воскликнул Гржебин, хватаясь за голову и съежившись, словно от удара. Я увидел невыразимую боль на его лице; жалость охватила меня, пока он разряжался сумбурной речью... Да, да... Он сам великолепно знает, что после того проклятого дня, когда ему вздумалось продырявить статую в кумирне, с ним что-то случилось: он стал чувствовать себя как бы мертвым... В госпитале раненые китайские солдаты, которым откуда-то стало известно случившееся, сторонились его и просились в другую палату, ссылаясь на невыносимо тягостную атмосферу, якобы окружающую его... Но он надеялся, что казарма и старые товарищи не будут так чувствительны... Однако - нет! Бредни оказались сильнее взрослых мужчин... Ему остается только поскорее избавить себя и других от этих тягостных переживаний, которые могут свести с ума... Он уже раз умирал и таким образом расплатился за первую осечку... Если "те" настаивают (не объяснил, кто "те", но произнес это слово повышенным тоном) - так он не прочь заплатить и за вторую... Нож., лежащий на столе, словно совершил прыжок, чтобы очутиться в его руке, а мой хмель улетучился без остатка при виде человека, который быстро нанес себе несколько ударов лезвием, стараясь перерезать горло... Я и фельдфебель бросились на него и вырвали нож, но должны были сознаться, что слишком поздно: на беглый взгляд, ранения не могли кончиться выздоровлением. P. S. И все-таки он выздоровел и явился обратно в свою часть, откуда по собственной просьбе был переведен на бронепоезд. Я тоже перевелся бы на его месте, не нужно обладать большой прозорливостью, чтобы на всех лицах читать болезненное любопытство и плохо скрытую уверенность, что расплата за третью осечку неминуема. В это верили все и об этом говорили слишком громко - разговоры могли доходить до его слуха... Теперь мне известно, что на бронепоезде ничего не знали о его предыдущих похождениях и поэтому его смерти, последовавшей во время ночного боя, смерти при захлебывающемся такании пулеметов со вспыхивающими во мраке огоньками ответных выстрелов и напряженной суетой перебежек, не было придано никакого сверхъестественного значения. Но меня - меня мучает все происшедшее - поневоле напрашивается вопрос: о чем оно свидетельствует? О том ли, что я и другие, бывшие свидетелями этих сцен, своим необдуманным поведением и намеками наталкивали Гржебина на мысль о своей обреченности, которая в результате превратилась в манию, или же то было наказание, низринувшееся из таинственного мира неведомых сил, за кощунственное поведение? Кроткий лик Христа чудится мне в поднебесье, и хочется воскликнуть: - Ты, о Ты, Всепрощающий! Доколе ты будешь переносить поругание Твоих храмов, которые камень за камнем кощунственной рукой растаскиваются на моей родине? Разве действительно нет предела твоей кротости, необъятной, как эфирный океан Вселенной? МАНЬЧЖУРСКАЯ ПРИНЦЕССА Когда меня, как единственного друга художника Багрова, спрашивали, почему он так внезапно исчез из Харбина и где он теперь, я отвечал пожатием плеч и коротким "не знаю", а в большинстве случаев отделывался молчанием, потому что Багров категорически запретил мне говорить об этом до назначенного им дня... Впрочем, меня скоро и совсем перестали спрашивать о нем; память об исчезнувшем подчас бывает не долговечнее тени бегущего по небу облачка: промелькнуло темное пятно - и нет его... Я даже улыбнулся, хотя боль и искажала мою улыбку. А однажды она стала похожей на плач, когда один из моих знакомых сообщил, что видел Багрова в Шанхае - в баре... Он был будто бы в элегантном костюме и белой панаме... Я улыбнулся, чтобы не заплакать: только я один знал, что Багрова нет в Шанхае, не было и никогда там не будет, что он уже подошел к той грани, за которой теряется след человеческий и начинается тропа вечности... Но я не мог говорить об этом! Не мог вплоть до сегодняшнего дня, когда я наконец получил то, чего ожидал со страхом, все еще в глубине души надеясь, что земная жизнь, полная радужных мечтаний и зовущая к отважной борьбе, перетянет чашу весов с жуткими, потусторонними тенями, и мой друг будет жить... Но надежда была слаба, как болотный огонек, живущий до первого дуновения, и сегодня утром предчувствия так стеснили мою грудь, что я то и дело бросал боязливые взгляды в окно, на пустынный переулок в ожидании посланца с известием о смерти моего друга. И когда хозяйка пришла сказать, что оборванный буддийский монах звонит у дверей и требует меня, я был совершенно подготовлен к этому и спокоен. Я даже поправил хозяйку, сказав, что это не буддийский, а даосский монах, хотя где же ей разбираться в этом и для чего?.. Я перешагнул порог и на веранде встретил взгляд сухощавого, спокойного и бесстрастного, как маньчжурское небо, монаха. Не говоря ни слова, он передал мне сверток, низко поклонился и сразу стал спускаться обратно по лестнице. Я пытался его остановить, хотел пригласить в комнату, подробно расспросить, но он не останавливался и, поклонившись мне еще раз на ходу, ушел. Тогда я понял, что ему дан наказ не вступать в разговоры. Я заперся в комнате и развернул сверток, хорошо зная его содержимое. С шуршанием оттуда выпали картина моего друга - "Маньчжурская принцесса" и лоскуток бумаги с нацарапанной слабеющей рукою фразой: "Свершается Б.". И чем больше смотрел я в нездешние глаза девушки на картине, тем больше во мне зрела решимость раскрыть перед людьми тайну исчезновения Багрова, рассказать про "Маньчжурскую принцессу" и таинственные тропы, уводящие живых в вечность. И еще захотелось мне дать хоть слабое понятие о душе человека и художника, который всех поражал неистовством своей необузданной фантазии; художника, который создавал полотна, где горы давили зрителя своей тяжестью, где ясно ощущались тысячелетия, застрявшие в змеевидных ущельях, и где в причудливых сплетениях корчились тела с запрокинутыми в исступлении страсти головами. Пышущие пламенем губы рвали там огненные поцелуи с дымившихся ртов... Да, этот человек всегда отличался от нас, обыкновенных уравновешенных людей. Только он мог, покидая концертный зал, изливаться мне в странных жалобах. - Почему мир так жесток? В нем есть волшебные звуки, музыка, говорящая духу о любви и вечной красоте, которых мы никогда не встречаем среди людей, и окрыляющая его возвышенным обманом. Это он, первый раз услышав гавайскую мелодию, распродал все пожитки и поехал на родину этих стонущих мелодий, чтоб остаться там навеки... Но так же быстро он вернулся оттуда возмущенный и говорил, что Гавайи - громадный публичный дом для команд и пассажиров тихоокеанских судов! По его мнению, счастье и любовь покинули эту страну, как только там стали высаживаться купцы и чиновники цивилизованных стран... Он был жестоко обманут! И гибель этого человека началась как раз с того дня, когда он приехал ко мне, в затерянный в горной стране Чен-бо-шань, китайский городок. Я сдавал там китайскому коммерсанту партию жатвенных машин и имел неосторожность написать Багрову про прелесть окрестных гор с вечно сизой пеленой дымчатого тумана и про девственные трущобы. А через три дня после отправления письма Багров рано утром появился в моей комнате и со смехом стал тормошить меня в постели: я еще не встал. В тот же день, после обеда, сытые маньчжурские лошадки затрусили под деревянными седлами, унося нас в горы, которые мне хотелось показать своему Другу. Багров шутил и смеялся всю дорогу. Впоследствии я не раз задумывался, как этот человек, так чутко реагирующий на тончайшие влияния, не смог предвидеть роковых последствий этой поездки? А, впрочем, то, что нам кажется несчастьем, для него было, может быть, наоборот! Мы проехали часа два, и тогда я протянул руку. - Вот - посмотри! Видели ли вы когда-нибудь некоторые из удачнейших творений Рериха? Замечали в них за какимнибудь холмом нашего севера, ничего особенного собой не представляющим, неизмеримую глубину бледных северных небес, в которой вы сразу чувствуете седую вечность, космическое спокойствие и такую даль, будто она раскинулась за гранью недосягаемых миров? Одного взгляда на такую картину уже достаточно, чтобы вас потянуло и понесло ввысь... Такова была и местность, куда я привел Багрова. Долина, стиснутая с обеих сторон мощными скалами, быстро расширяясь по мере продвижения вперед, переходила в широкий луг и оканчивалась с третьей стороны тупиком, упирающимся в полушарие мягко закругленного холма. В противоположность окружающим вершинам на этом холме не было леса, а весь он, как ковром, был устлан светло-зеленой травой и усыпан огненными одуванчиками, ромашками и еще какими-то белыми цветами Лишь один этот холм блистал в солнечных лугах среди хмурой и сумрачной зелени окружающих высот. Был ли то закон контраста или что-то другое, недоступное человеческому разуму, но, как нигде, невыразимая даль и глубь небес чувствовались над ним. И вся она, эта возвышенность, казалась, прямо подставляла могучую выпуклость своей груди ясному небу, чтобы постоянно глядеть в очи Предвечного и прислушиваться к шелесту его одежд в облачных грядках... И еще тут, на середине расстояния от подошвы холма до вершины, было нечто, останавливающее внимание, - обнесенный стеною из серого гранита четырехугольник с двумя траурными елями у входа и могильными холмами посередине - место вечного успокоения. Оно разливало по этому, цветами усеянному, холму очарование светлой грусти, ненарушимой тишины сна, смерти и покоя, рожденного вечностью. - Какая красота! - прошептал Багров, соскакивая с седла, - во всем мире не найдешь другого места, где бы земля так говорила с небом! Он быстро установил мольберт и приступил к работе с лихорадочной поспешностью. Через несколько минут он уже перестал мне отвечать - верный признак того, что он видит только пятна, цвета, тени, а я... я уже не существую для него. Привязав лошадей, я сел в тени каменной ограды и задумался: кто бы мог тут покоиться? Кладбище это не общественное... Наверное, какой-нибудь знатный мандарин императорских времен выбрал это место для себя и своего поколения. И спят они там, укутанные в тяжелые шелка, - сын рядом с отцом, муж с женой... Мысли все ленивее копошились в моем мозгу, и сон смежил мои глаза. Это было довольно странно: днем я никогда не спал, а тут, казалось, какая-то посторонняя, чужая сила наполнила мой мозг туманом и погрузила в глубокий сон. Когда я открыл глаза, удивился, что солнце уже заходит! Поразмыслив, решил, что прошло уже не менее трех часов. - А что же Багров? Где он? Я обогнул угол ограды и направился к нему. Мои первые шаги были тяжелы и неуклюжи: остатки сна еще сковывали члены, а потом ... я побежал; Багров в неестественной позе, навзничь лежал у подножия мольберта... Он был без сознания, а с полотна глядела как живая, стоящая между двух аллей, девушка в древнем одеянии принцесс Цинской династии. Обаятельную прелесть и какое-то нездешнее выражение ее лица я разглядел лишь впоследствии, а в тот момент бросился приводить в сознание своего друга. Это мне удалось с большим трудом, но каково было мое изумление, когда Багров, как только открыл глаза, задал вопрос: - Где она? - Кто?!! - Девушка... - Какая еще девушка? Я задремал и ничего не знаю... Во всяком случае, на добрый десяток верст вокруг и в помине нет никаких девушек. А если бы даже отыскалась какая-нибудь, то, конечно, не принцесса, а из тех дочерей крестьян, которые сидят на коне, сосут длинную трубку и мастерски сплевывают, не наклоняя головы! - Как! - воскликнул Багров, поднимаясь; она же вскоре после твоего ухода появилась между елями и стояла недвижно долгое время, пока я ее писал. А потом она подошла ко мне... и... - А потом ничего не было! - перебил я его, - ты получил солнечный удар - вот и все... Едем домой! На обратном пути он жаловался на страшную разбитость во всем теле и головную боль. Под тем же предлогом он, невероятно осунувшийся за ночь, на другой день распростился со мною и уехал обратно в город. Наше прощание было очень сердечным, но меня поражало, что он избегает говорить о вчерашнем происшествии и уклоняется от объяснений по поводу написанной им девушки. Я так и счел ее плодом фантазии художника. Два месяца моя фирма гоняла меня в командировки по разным закоулкам Маньчжурии. В поездке по старому Гирн-Хуньчунскому тракту я заболел. Провалялся в жестокой лихорадке несколько дней на одной из станций. Когда я стал поправляться, решил ради прогулки сделать экскурсию в даосскую кумирню, которая находилась на крутой, заросшей дубняком горе. Хотя было уже под вечер, но летний зной еще висел в воздухе над морем лиственниц, пихт и кедров, когда я добрался до подножия сопки. На самой верхушке ее, в зелени лепящихся по косогору дубов, распустивших во все стороны мозолистые, скрюченные пальцы своих корней, притаилась кумирня. В сумраке сводчатого входа я тихо прошел меж двух рядов страшных слуг Властителя Мира и Небес. Раскрашенные физиономии духов, воплощенные в потемневшее дерево и позолоту, недвижно глядели на меня мертвыми глазами, поблескивали серповидными секирами, грозили адскими трезубцами... А дальше - опять мощеный двор, солнечные блики, трепет листвы на каменных плитах и шелест... Я уже поднимался по ступеням в следующее отделение храма, когда чуть не столкнулся с изможденным, похожим на тень монахом. Я сделал шаг в сторону, а потом с криком вцепился в него. - Багров!.. Он долго смотрел на меня непонимающим взглядом, а потом его лицо прояснилось, он грустно улыбнулся. - Наконец! Хорошо, что ты здесь! Я даже думал об этом... Надо же кому-нибудь рассказать, чтобы не сочли за сумасшедшего... Хотя... разве не все равно?.. Ну, пойдем. Потрясенный встречей и видом Багрова, я молча последовал за ним. Мы уселись на краю обрыва, где отроги Кэнтей Алина, точно чудовищные ящеры, раскинули перед нами извивы своих зубчатых спин. Я ждал, когда он заговорит. Багров помолчал, как будто собираясь с силами, как будто стряхивая с себя какое-то оцепенение... Затем заговорил, все более и более воодушевляясь... - Помнишь, как я написал маньчжурскую принцессу там, на заброшенном кладбище? Ты думал, что со мной случился солнечный удар... На самом деле было совершенно другое; девушка действительно появилась между елей у входа... Я был страшно увлечен работой, нем и глух ко всему и совершенно не дал себе труда задуматься, откуда она появилась. Какое мне дело? Только обрадовался, что у меня будет красочная центральная фигура: она мне более всего нужна была в ту минуту. Боясь, как бы она не ушла слишком скоро, я спешил скорее нанести ее на полотно. Я работал с невероятным подъемом, и картина под моими пальцами близилась к концу с поражавшей меня самого быстротой. И когда она была почти готова, я оглянулся на девушку и... неожиданно увидел ее подошедшей ко мне вплотную... Будто кто-то ударил меня: я выронил кисть и обеими руками схватился за голову... Мне нужно было вспомнить что-то, во что бы то ни стало необходимо было вспомнить то, что было скрыто за какой-то мутной, дрожащей пеленой и было одновременно так близко!.. И мука с такой силой охватила все мое существо, что сердце было готово выскочить из груди... А девушка смотрела на меня укоризненным, скорбным взглядом. Она качала головой, губы ее подергивались, шептали чье-то имя... Я заплакал от тоски и нестерпимой боли... Почему же, почему я не могу вспомнить! Давящим комом во мне росло желание безумно закричать, и, кажется, я кричал... И тогда - точно вихрь прошумел в голове... Ослепительная вспышка... Мрак... И я уже держу девушку на руках... Вороной конь подо мной испускает короткое ржание и бешено мчит нас вперед... И еще рядом множество копыт отбивает дробь под странными всадниками, и все мы стремительно уходим от невидимой погони.. Чувствую себя невероятно сильным!.. Ночь... Кустарник... Летящие навстречу деревья и скалы... И, несмотря на опасность погони, столько упоения в этой скачке! Столько торжества бунтующей, никаких законов не признающей силы, что я сжимаю девушку как в железных тисках, целую ее, с ужасом отбивающуюся от меня, и испускаю короткие, сдавленные крики, которых я не могу удержать от душащего меня восторга... Возбужденный воспоминаниями бредовой погони, Багров на минуту прервал рассказ и глухо закашлялся, как кашляют чахоточные. Возбуждение утомило его - он стал рассказывать медленнее. - Ну знаешь... Одним словом, в ту минуту я уже был не нынешний Багров, а... Как ты думаешь, кто я был? Яшка Багор, атаман шайки, ... ну, там - землепроходец Сибири, что ли или просто - разбойник. А вернее, и то, и другое вместе, потому что помню - впоследствии, у лагерного костра, я часто разговаривал с товарищами о теплом море, Опоньском царе и еще разных диковинах. И ты был между нами... С самопалом, громадным топором и длинным ножом за голенищем... А звали тебя - "Васька Жги пятки", потому что ... ты у нас был чем-то вроде специалиста по пыткам... Багров застенчиво и неловко улыбнулся, как будто чувствуя себя виноватым в том, что определил меня в своем отряде на такую странную должность. Это вышло у него так забавно, что и я не удержался от улыбки, слушая этот, по моему мнению, горячечный бред. - Мы ушли от погони в тот раз, - начал он опять, - это было удачное ограбление целого поезда знатной дамы со свитой и прислужницами. Две недели мы мчали добычу на север, где у нас на вершине Собачьей головы был лагерь. Девушка - о том, что она была маньчжурской принцессой, я узнал лишь впоследствии - стала моей женой, ее прислужницы сделались подругами моих товарищей. Я брал ее ласки, но она не любила меня. Помню, был даже случай, когда я нашел у нее небольшой, но острый, как жало осы, кинжал. Ложась спать, я нащупал его спрятанным в платье своей жены и преспокойно вытащил оттуда, не бросив ей ни одного упрека. Больше того, я положил его рядом с ее изголовьем и, усмехнувшись, уснул. Такие отношения продолжались до того дня, который все изменил и спутал все карты: на вершине Собачьей головы нас окружил многочисленный отряд маньчжуров, высланный за нами в погоню. Дело было на рассвете. Постов, по дьявольской беспечности, мы не выставили, - у маньчжуров, мол, руки коротки! Я еще спал, когда Васька Жги пятки ворвался в мой шалаш. - Вставай, атаман, маньчжурские мужики за нашими головами идут. Пока я надевал "сбрую" и прислушивался к начавшейся лагерной суматохе и ругани: "Какие такие мужики идут?.. Сбрендили спьяну!", мне бросилось в глаза радостно-взволнованное лицо моей жены. - Рада, поди, стерва! Горько вдруг стало на душе. Но я только взглянул на нее исподлобья и помчался выяснить размеры опасности. На увенчанной каменным карнизом вершине Собачьей головы царила полная растерянность. Всем уже было ясно, что на сей раз не уйти... Как зверь рыскал я по вершине, перегибаясь и вглядываясь то туда, то сюда, в усеянные кустарником скаты, и везде мой взгляд натыкался на конных маньчжуров, оцепивших гору железным кольцом. - Что, черти! Прозевали? - рычал я с налитыми кровью глазами на попадающихся людей. - С бабьем возились? А? Все молчали, только откуда-то сбоку донесся спокойный голос Ерша Белые ноги, прозванного так за свои опорки: - Не шуми, атаман! Сам-то ты больше на бабу глаза таращил, чем порядок блюл! - Руби засеки, чертово отродье! - закричал я, почуяв изрядную долю правды в словах Ерша. Опешившие станичники зашевелились. Моментально появились топоры, и все с остервенением навалились на работу; рубили и приволакивали целые деревья, прикатывали громадные глыбы камня - засека росла. Но меня это не утешало: конец был ясен - отгуляли! Единственное, на что я хоть сколько-нибудь надеялся, - перед атакой маньчжуры вышлют парламентеров и предложат сдаться, а там можно будет поторговаться: сперва соглашаться, а потом отказываться. Канителить и всячески выигрывать время, чтобы как-нибудь обмануть и прорваться. Далеко внизу протрубил рог. Бурые ряды по долинам задвигались, заходили волнами - всадники слезали с коней. Край солнца показался на горизонте и брызнул снопами золотистых лучей. Кое-где блеснули перистые шлемы вождей. Строятся. Если теперь не вышлют парламентеров, то - никогда! Нет, двигаются! Медленно, но уверенно, как сама смерть! Они еще далеко, но мне, кажется, что я слышу шорох бесчисленных шагов. И, прислушиваясь к отдаленному гулу, я начал свирепеть: как же ... за нашими головами идут! Ладно же, пусть тогда это будет веселая смерть! Я вскочил на самый высокий камень и крикнул что было силы: "Эй, ребята, висельники, кандальники, отпетые головы! Хорошо ли погуляли по миру за Уралом, за камнем?" - Хорошо погуляли, атаман! - Было ли пито, бито и граблено? - Было и пито, и бито, и граблено! - хором отвечали разбойники. - А довольно ли бабья, станичники? - И бабья хватало! - Так вот, братцы-станичники, пора и честь знать. Отзвонили - и с колокольни долой. Без попов нас сегодня отпевать пришли и отпоют... Так не жалей, братцы, пороху в последний раз! Чтоб веселей окочуриться хмельной голове! Да бейся так, чтобы черти на том свете в пояс кланялись!!! Я выдержал паузу и обвел всех глазами. Мои лохматые бородачи закивали головами и в один голос закричали: - Орел - наш атаман! Дюже правильно сказано? Чтоб черти... И тогда я ударил в ладоши и заплясал на камне, притопывая ногами: "Эх-ма! Ух! Ух! Как девица молода Рано поутру за медом шла..." Кубарем выкатились из засеки Сенька Косой, Митька Головотяп, да Ерш Белые ноги и с гамом и присвистом пустились вприсядку. Пулями вылетели другие, и все завертелось, заплясало у обреченной засеки. Я смотрел на беснующуюся перед концом ватагу, присвистывал и притопывал вместе с ними, но в то же время "зыркал" на приближающегося врага. - Будя! По местам, ребятушки! Пали ... бей! Так их, переэтак... В следующую секунду уже захлопали самопалы, задымились камни... В этот момент я в последний раз окинул глазами опустевшую площадку и увидел свою жену, которая молча наблюдала происходящее. В эту именно минуту я как-то особенно остро почувствовал всю ее нелюбовь ко мне и с горькой усмешкой бросил ей: - Не горюй, красавица, сегодня меня убьют! Она оставалась стоять, как изваяние, с каменным лицом... Уже все закипело кругом, и как волны прибоя у скалистого утеса в бурю со стоном отбегают назад, так и первые ряды маньчжуров, высоко взметнув руками, опрокинулись назад под смерчем дыма, огня, пуль... Но как прибой не устает бить о скалу, так же и наступающие накатывались волной... Уже не успевали заряжать ружей, и над засекой все чаще стали взметываться топоры, секиры, и уже гора, как муравьями, кишела наступающими. Конец наступил чрезвычайно быстро - быстрее, чем я ожидал: маньчжуры где-то прорвали засеку, и мгновенно заняли всю площадку. В последние минуты я был, как в тумане. Отбивался сразу от трех нападающих, расплющил обухом одному шлем вместе с черепом и в ту же секунду сам получил нож в спину... Я упал, но еще не потерял сознания, и тут вдруг... какая-то женщина прорвала стену обступивших меня воинов, плашмя упала на меня, заплакала и закричала на маньчжурском языке. Руки обвили мою шею... Это была моя жена! - Поздно!.. - с горечью прохрипел я ей в лицо и лишился сознания. Багров, тяжело дыша, прервал рассказ, и закрыв глаза, сидел несколько минут, будто еще раз переживая виденное. - Итак, - опять начал он, - в минуту поражения эта женщина подарила мне свою любовь - навсегда... Мне трудно говорить, и не в подробностях тут дело... Да и день уже догорает, а вечерняя сырость заставит меня мучительно кашлять. Я только скажу тебе, что благодаря отчаянному сопротивлению моей жены, меня не убили, а взяли в плен. И она мне устроила побег. Подкупленный ею тюремный сторож сам привел меня к месту, где были приготовлены оседланные лошади и оружие. И у этих лошадей я опять встретил жену, и вместе с нею днем и ночью, пересаживаясь по очереди с одного коня на другого, мы гнали на север, пока не пришлось снять ее с седла - бесчувственную. Я прожил с нею двенадцать долгих лет жизнью дикого охотника в горах маньчжурского севера. Мы кутались в меховые одежды и иногда подолгу голодали. Но и в холоде, и в голоде, в зимние бураны и в солнечные дни лета, мы одинаково тянулись Друг к другу и грелись в лучах взаимной любви. Мы и погибли вместе, разорванные одним и тем же страшным медведем на том солнечном холме, где я написал маньчжурскую принцессу. Этот последний акт нашей великой любви... Ну зачем я говорю - последний? Мы еще будем продолжать любить и там, в пространстве миров. Смерть нас подстерегла поздней осенью. Это было в те дни, когда дичь по какой-то неведомой причине внезапно исчезает в какой-нибудь части тайги. Мы шли, шатаясь от голода, в поисках пищи и немного отдалились друг от друга. И тогда появился зверь. Это, наверное, был не медведь, а злой дух! Он, как привидение, неожиданно поднялся из-за сгнившей коряги около моей жены и первым же страшным ударом мохнатой лапы снес ей всю кожу с мясом с лица, так что она мгновенно ослепла! - Муж мой! Муж мой! - страшно и гибельно закричала она. Казалось, сейчас на этот дикий крик выскочит пещерный человек со звериным оскалом и, потрясая дебри ревом, бросится спасать несчастную жертву. И я был около нее быстрее мысли, а руки слепой и на этот раз нашли мою шею и грудь. Обхватив левой рукой самое дорогое для меня в мире существо, я бился насмерть с медведем-привидением. Я колол и резал, не чувствуя когтей и зубов зверя, пока, превратившись в кровавый комок, мы вместе с медведем не покатились по земле, и страшная тяжесть издыхающего зверя с хрустом раздавила мою грудь... Три существа - мы умерли почти одновременно... Только я - чуть-чуть позднее. Испуская дух, я еще нашел силы нащупать возле себя маленькую ладонь... - А теперь скажи, - весь загоревшись, обернулся Багров ко мне, - что должна была чувствовать душа этой женщины, когда она явилась ко мне, а я - не узнал... Переменить царственную роскошь на вонючие меха подруги почти дикого человека, жить в постоянной опасности, вместе принять смерть и - не быть узнанной!.. Теперь ты понимаешь, что я пережил, когда очнулся от обморока и привел свои мысли в порядок? Только тогда я понял, почему я не мог полюбить ни одну женщину в этом мире! Все-таки где-то внутри нас есть уголок, где живут воспоминания о прошлых жизнях... И я возроптал: зачем такая несправедливость!.. Я существую, а ее нет! Пустить меня одного в мир... Для чего мне жизнь? В первые моменты хотел покончить самоубийством, чтобы сразу встретить тень той, которую люблю я, нынешний Багров, так же, как любил некогда атаман Яшка Багров, а может быть, и еще сильней... Но меня удержали опасения, что, может быть, самовольным уходом из жизни я провинюсь перед Творцом Вселенной, и в наказание снова века лягут между нами. Недаром же все религии мира осуждают самоубийство. Мне оставалось только уйти из жизни, которая для меня стала чем-то вроде длинного пустого сарая, - но все же остаться пока жить. И я пришел сюда, потому что в этой местности я сотни лет тому назад страдал и любил так, как только может любить человек. Кроме того, были у меня еще и другие соображения... Недаром я принял столько хлопот и беспокоил всех китайских друзей, чтобы поступить в этот монастырь! Я решил всячески сокращать свой жизненный путь... Здесь я мог напустить на себя всех зверей своего духа: тоску культурного человека, живущего в глуши, отсутствие возможности заниматься искусством, читать и, наконец, - самовнушение. Чтобы последнее было действенным, я прихватил с собой книгу с точным описанием симптомов чахотки и перечитывал ее по нескольку раз... Дрожа от радости, я обнаружил, что чахотка не замедлила появиться... Тогда я стал еще меньше спать и просиживать ночи над этим обрывом, мечтая о предстоящей встрече, теперь уже на законном основании; я - не самоубийца... - Ты ... ты хуже его! - простонал я, обеими руками вцепившись ему в грудь, - ты ловишь смерть на приманку... - Мы не можем бросаться смерти в пасть, - хмуро возразил Багров, - но кто запретил нам чуть-чуть приоткрыть ей дверь? Задыхаясь от волнения, я выпалил перед Багровым целый залп доказательств его безумия, опрометчивости... Ратовал за жизнь, говорил о диких суевериях, приводивших к печальным последствиям мечтателей, подобных ему, и вдруг заметил, что Багров не слушает меня, рассеянно глядя куда-то в сторону. Он встрепенулся лишь, когда я замолк. - А знаешь... - тихо зашептал он, близко наклоняясь ко мне, - чем хуже становится мое здоровье, тем больше я ощущаю ее близость. А когда листья на деревьях пожелтеют и посыплются, свершится наша встреча!.. Тогда, в память обо мне, ты получишь "Маньчжурскую принцессу". Точно пьяный, проснувшийся после тяжелого бреда, я шел обратно. У подножия сопки почувствовал утомление и бессильно опустился на пень... Солнце давно уже село, и болотистая низина предо мной задымилась теплым паром разогретой земли. Быстро темнело... Выпь закричала в пади. Затем еще чей-то крик... шорохи в кустах... И понемногу заговорили ночные голоса. Ожила странная жизнь ночного болота, где змея подползала к лягушке, тигр в камышах на брюхе подкрадывался к кабарге, и шла глухая борьба, как и среди людей. А мне чудились две скованные тени - мужчина и женщина, - которым ничего не нужно кроме друг Друга... ПРИЗРАК АЛЕКСЕЯ БЕЛЬСКОГО Алеша Бельский еще раз погрузил деревянный лоток в яму мутной воды; пополоскав немного, он осторожно, тонкой струйкой слил воду и проговорил. - Не меньше двух золотников с лотка! Слышишь, Вадим! За кучей набросанного золотоносного песка зашуршало, а потом оттуда выставилась грязная, невероятно обросшая щетиной физиономия. Если бы в горной щели, где происходил разговор, стало чуточку светлее, можно было бы разглядеть, как эта физиономия расплылась в улыбке. - Вылезай! - продолжал Бельский, - обедать надо! У меня такое ощущение, будто мне в спину вогнали осиновый кол. Шутка ли! С самого утра не разгибался. Оба компаньона добывали золото в маньчжурских сопках, или, попросту говоря, хищничали. Прежде чем попасть сюда, они солдатскими сапогами месили галицийские поля на великой войне; потом вернулись к отцовским очагам и не нашли ни очагов, ни отцов, а узнали, что сами они буржуи и враги народа. Тогда два друга двинулись на Восток, где долгое время об их благополучии, хотя скверно, но все-таки заботилось интендантство Колчаковской армии. Тут они заработали офицерские погоны, так как оба были не прочь заглядывать в беззубый рот старушки-смерти. Таким образом, все шло хорошо до тех пор, пока не стало ни армии, ни интендантства. После этого они попали в Маньчжурию, но здесь им сказали, что они ничего не умеют делать. Сейчас им улыбнулось счастье, но это счастье было, пожалуй, самым непрочным в мире, так как им одинаково страшен был и представитель китайских властей по охране недр, и поселянин, и хозяин сопок - хунгуз. Но - велик Бог русского эмигранта! - в балагане из коры лежал мешочек намытого золотого песка. Его вес возрастал с каждым днем, и это вселяло дикую энергию и отвагу в сердце хозяина. Сам же источник этой удачи находился под обрывом, в сырой, мрачной щели между двух сопок. Здесь протекал ручей. Несмотря на май, вода в нем была холодна, как лед, и обжигала, как огонь. Но двум приятелям, которым грезилось волшебное будущее, все было нипочем. Друзья выбрались из сумрачной щели и долго щурились, пока глаза не привыкли к яркому свету: так и заливало солнышко лощину с нехитрым балаганом. Алеша быстро развел огонь и замесил в котелке варево "за все"; оно служило и хлебом, и первым, и всеми дальнейшими блюдами. Обед был сготовлен чрезвычайно быстро и еще быстрее съеден со звериным аппетитом. После - оба ничком уткнулись в траву. Разморило. - Ты как думаешь, - спросил Вадим, - долго еще нам придется питаться бурдой? - Долго - не дадут. Того и гляди, кто-нибудь нагрянет, и смазывай пятки! - А потом? - Потом... - глаза Бельского будто туманом подернулись, - потом начинается жизнь... Ведь мы с тобой еще не жили! Каждую ночь мне снятся женщины, надушенные, страстные... Они порхают около меня, шепчут мне в уши бесстыдные слова, ласкают... Ты знаешь: здесь тайга; весной от целины сила идет, так она пронизывает меня, бунтует кровь... Вадим молчал. Ему тоже снилась женщина, но только одна - ласковая, нежная... Зажмурит Вадим глаза - так и видит всю ее перед собой. Все мысли - к ней. Сидит, поди, она в городе, в мастерской, и целый день крутит швейную машину, а кругом еще десятки таких же машин стучат. Без конца течет материя из-под пальчиков ее... Вот к этой женщине он придет из тайги прямо в мастерскую, возьмет за руку и навсегда выведет ее оттуда. А потом настанет точно такой день, какой он видел на экране, когда жил в городе: сыплются под дуновением белые цветы, пара выходит из церкви, а в весеннем воздухе гремит марш Мендельсона: тра-ра-ра... Да, да, обязательно этот марш! Кончился короткий отдых. Опять два человека, не замечая боли в пояснице, не чувствуя холодной воды, лихорадочно работают; один выбрасывает песок из ямы, другой - промывает. У обоих одна мысль, как бы кто не помешал! Еще бы недельку, месяц поработать бы! Катится с горы мал камешек. Столкнула его чья-то нога на вершине, а катится сюда, к работающим! Эх! Упадет - чьи-то мечты разобьет. Вадим увидел камешек и крикнул Бельскому. Оба прянули в кусты и уставились на вершину сопки. Вот мелькнула в кустарнике синяя курма - китаец проходит. А, может быть, поселянин? Тогда еще не так страшно... Нет! Повернул рябое лицо к ним - хунхуз! Тот же самый, который зимою приходил, когда оба товарища работали на концессии! Вот быстро удаляется: высмотрел - чего ему больше! Теперь скоро вся банда сюда нагрянет. Приятели вылезли из кустов и направились к балагану. Каждый по-своему реагировал на события. Вадим угрюмо молчал, а Вольский с самым равнодушным видом насвистывал песенку. Терять ему было в привычку. Разве он не потерял всего раньше, там, в России? А сколько раз он терял и на чужбине. Сборы были чрезвычайно короткие. Все было упаковано в рогули. Русские охотники и приискатели переняли их употребление от ороченов и китайцев. Рогули водрузились за плечами, и два человека решительно зашагали, чтобы в двое суток достичь железной дороги. Под самый вечер ливень пронесся над тайгой; он налетел бурею и в мгновение ока накрыл сопки мутною сеткою косо падающей воды. Пока бушевал ливень, день погас, и клокочущий раскатами грома мрак черною шапкою покрыл все. Вспышки молний выхватывали из темени стволы деревьев с черными сучьями, подобными костлявым, пощады просящим рукам. Потом ветер присмирел, и дождь стих, и ночная тайга заговорила разными голосами: бурлили невидимые глазу ручьи, пищали какие-то зверьки, и трещали ветви под крадущимися в стороне шагами. Сыро, неприветливо и страшно в такую ночь в тайге; черными платками проносятся над головою бесшумные совы, а кусты, кажется, шепчут: не ходи... не ходи... Ноги путников хлюпали в грязи, и они вымокли до последней нитки. Вадим почувствовал озноб; после беспощадного дождя его начало лихорадить. - Леша, я больше не могу; давай устраиваться на ночлег! - Потерпи, брат! Дотянем до перевала; там, в стороне от дороги, старая кумирня есть. Еще грязь, кочки, крутой подъем, каскады воды с кустов и - перед ними зачернела похожая на громадный гриб кумирня. Она дохнула в лицо запахом тайги и намокшей земли. Когда Вольский натаскал хвороста и развел огонь на полу, то бурундук с писком шмыгнул с древнего изображения Будды, а под крышей зашуршало по всем направлениям. Едкий дым потянулся от костра к трещинам в крыше. Вадим в изнеможении растянулся на полу. Лежал с полчаса и чувствовал лихорадочный жар внутри, а вместе с жаром стал ощущать тревожную напряженность и необъяснимое обострение чувств. - Все ли спокойно в тайге? - глухо заговорил молчавший до тех пор Вольский, - не идут ли за нами? Схожу, посмотрю. Посмотрел Вадим на друга и испугался того, что увидел. Печать смерти лежала на лице друга... Есть страшный дар у некоторых людей: они могут заранее узнать обреченных. Еще на германском фронте Вадим знал пьяницу-прапорщика, который накануне сражения долго всматривался в чьенибудь лицо и крутил головою. Это был признак, что завтра того человека убьют. Ни разу не ошибся. Этот дар обнаружил у себя и Вадим. Вадим вскочил, раскрыл рот, хотел крикнуть: не ходи! - но Бельский уже выскользнул в дверь. Вадим бессильно опустился на пол. Эх! Разве можно остановить судьбу? Все равно, нельзя! А, может быть, он ошибся? Дай, Бог!.. Тихо. Костер перестал потрескивать. Догорая, уголья тлеют синими огоньками, и не может слабый свет одолеть мрака. Тишина такая, что звенит в ушах. Что-то долго нет товарища! Однако надо идти за ним! Чего это он сразу не догадался, надо бы вместе!.. Встал, повернулся Вадим, а перед ним уже Вольский стоит - вернулся! Только напряженный он такой до чрезвычайности, и тихо-тихо говорит, так тихо, что, кажется, будто и звука нет, но ясна для Вадима его речь: - Сейчас беги отсюда! Хунхузы уже здесь! Они уже убили меня! Сказал это старый товарищ и будто туманом подернулся, смутен стал, расплылся и растаял в воздухе. Сперва страх ощутил Вадим, потом дрожь прошла по телу, и он почувствовал, как вместе с лихорадочным жаром красное безумие поднимается и пронизывает мозг. Страх моментально исчез, и дикая отвага заменила его. Мигом он укрепил рогули за плечами, схватил в руки топор и зычно крикнул в темноту: - Спасибо тебе, Леша! Не забыл меня и после смерти! И я тебя не забуду, слышишь! В два прыжка он выскочил на двор и прямо грудью столкнулся с рослым детиною. Отскочил, взмахнул топором, - что-то хрустнуло. Над самым ухом хлопнул выстрел и обжег щеку. Чьи-то цепкие руки обхватили его ноги из темноты. Вадим еще раз взмахнул топором, и руки разжались. Потом прыгнул во тьму и покатился с крутого откоса, цепляясь за кустарники и задерживаясь на неровностях... x x x Два дня спустя на вокзале одной из станций К. В. железной дороги появился невероятно оборванный человек с бледным, усталым лицом. Он купил билет до Харбина, а потом прямо прошел в буфет первого класса. Служитель хотел выпроводить бродягу, считая его недостойным "чистой половины", но вовремя остановился, услышав, что пришедший требует шампанского. - Самого лучшего, - прибавил он. Шампанского не оказалось. Тогда незнакомец потребовал две сигареты и бутылку коньяка, причем опять прибавил: "Самого лучшего". За все он сейчас же расплатился щедро и велел подать на столик две рюмки. Он налил обе рюмки, но пил только из одной и непременно чокался с нетронутой. Все время он смотрел в окно на видневшиеся вдали сопки, а когда пришел поезд, уехал. МИАМИ - Кто бы мог уверить меня, что история, которую я записываю, не есть мой бредовый сон, родившийся в воспаленном мозгу во время жесточайшего припадка тропической болезни? Кто бы мог, еще раз спрашиваю я, доказать мне, что эта история действительно была рассказана мне реально существующим человеком, к тому же русским, по фамилии Кузьмин? Мне это очень нужно, ибо если в самом деле он существовал и в течение трех удивительнейших часов моей жизни находился тут, рядом со мной, на соседней кровати в больничной палате No II, то я снова влюбленными глазами посмотрю на мир и скажу: - Он вовсе не так плох: в нем, кроме духа коммерции, есть еще кое-что! Теперь кровать рядом со мною пуста. Вчера я спрашиваю о Кузьмине сестру милосердия (если можно так назвать надменный автомат, исполняющий в нашей палате эту должность), но она ответила, что такой странной фамилии не помнит, и посоветовала воздержаться от разговоров, так как я слаб... Впрочем, это ничего: когда выпишусь из больницы, я справлюсь в канцелярии и, таким образом, узнаю, был ли это сон или я действительно присутствовал при финале странной драмы, до сих пор продолжающей волновать меня. А теперь я тороплюсь поскорее записать слышанное и виденное, потому что мой изнуренный мозг грозит утерять детали, как клен, один за другим теряет осенью листья. А без них, без деталей, мертва будет всякая правда... x x x Началось с того, что я вышел из пансиона на улицу, томимый предчувствием болезни, приступы которой уже сказывались: звон в ушах, затемненное сознание, в котором рисовалось кольцо пламени, смыкающееся вокруг меня, и я сам - маленький, маленький - стоял в середине, словно в чашечке огненного цветка, чьи лепестки охватывали меня и соединялись над моей головой. Я мечтал о дожде, о тропическом ливне, который падает с облаков радужного оникса и мягко шуршит в пальмовых листьях. А так как дождь не являлся, а асфальт и стены дышали пеклом, то я ненавидел все окружающее - вплоть до зеленых яванских воробьев и индусских полицейских на перекрестках. А жара тем временем проникла уже в самое сердце, которое билось неровно, с перебоями, иногда, точно в раздумье: не остановиться ли? Было безумием в таком состоянии появляться на улице, но меня гнало из пансиона взвинченное до крайности воображение: все обиды российского изгнанника кипели во мне, меня бесило все, начиная с надменно-недоверчивых взоров кучки английских чиновников на пристани при высадке, видевших во мне вопросительный знак, человека с врожденным бунтом в крови, банку разрушительных микробов, и кончая ледяным обхождением со мною в пансионе нескольких "мисс", в чьих представлениях я, может быть, блудный сын безнравственной матери, отплясывающей непристойные "цыганские" танцы, а дочери ее и сейчас продолжают соблазнять правоверных иностранцев в вертепах Дальнего Востока... И я шел в Ка-лун, туземный квартал, стараясь превратить себя в скифа, полуазиата, чтобы прислушиваться там к шипению скрытой ненависти, питаемой цветным населением к белым братьям. Мне хотелось окинуть взглядом сумасшедший бег бурливой реки желтых лиц, стиснутый в узких улочках, и прикинуть в уме, что будет, когда взбеленится эта река в грозу и в сумрачной ярости помчит свои волны к чинным кварталам... Цель моего путешествия была уже недалека; за поворотом рев и галдеж несметных разносчиков и торговцев понесся мне навстречу; замелькали шелковые халаты и вонючее тряпье отдельных лиц из толпы, сгрудившихся на полукрытой площади. Я видел потные лица кули, волочивших какие-то мешки, раскрытые рты охрипших продавцов, машущие и зазывающие руки - все, что составляет дальневосточный базар. Вдруг в самой гуще движения, посреди рогатых шестов палаток, где-то резко стегнуло воздух... Треск хлопушки? Нет! - выше базарного галдежа в смертном испуге взвыл чей-то визгливый голос... Несколько вскриков, и почти мгновенно настала тишина, в которой слышались лишь глухое топанье сотен ног и движенье тел. Я машинально продолжал шагать, но впереди, один за другим, посыпались выстрелы ровно с такими паузами, какие требуются, чтобы загнать новый патрон в карабин. Но что было потом!.. Словно взрывом разметало толпу, и началось бегство с площади. Лица, искаженные страхом, заплясали предо мной в дикой пляске. И хотя люди в самом деле бежали, обгоняя и опрокидывая Друг Друга, мне это показалось бегом на месте, потому что я тупо глядел вперед, и одно лицо в моих глазах так быстро сменялось другим, почти одинаковым, что создавалось впечатление дергающегося занавеса из человеческих тел, скрывающего начало ультрафутуристического представления. Я даже начал подумывать, что это шутки огненного цветка, подбирающегося к моему мозгу, как вдруг стена колышущихся лиц совершенно исчезла, и я - точно сорвали занавес - очутился перед пустой сценой - площадью. Теперь мне было ясно видно, что стрелял не кто иной, как индус-полицейский. - Здесь был разбойник, - сказал я себе, - он стреляет в негодяев, а трусливая толпа бежит! Уважающий себя человек никогда не должен руководствоваться примером толпы! - добавил я еще. Если бы в эту минуту кто-нибудь подсказал мне, что здесь амок^1 - случай бешенства, вроде собачьего, возникающий у цветных народов во время адской жары, когда такой взбесившийся с пеной у рта и с чем попало в руках бросается на людей, убивая и кроша на своем пути все, - я, пожалуй, тоже обратился бы в бегство, но я это узнал лишь впоследствии. 1' Амок - припадок, бессмысленный, кровожадный. Мономания. Итак, я не преступник, и поэтому, - спокойно вперед! Пусть индус продолжает защищать колониальные законы Англии - ко мне это не относится... Что за черт? Он целится в меня!.. Где справедливость?.. Я споткнулся о скорченное тело раненой женщины и шлепнулся. Это спасло меня: свинцовый подарок только сбил шлем. Индус определенно счел меня убитым: с лицом, на котором судороги перемещали мускулы в совершенно неуказанные ими места, он дергался, подпрыгивал и издавал похожие на рыдания звуки: свой огонь он направил по новой цели - человеку, только что появившемуся из-за угла. Тут впервые в мою голову закралась мысль о сумасшествии, но, как это ни странно, я приписывал это состояние не полицейскому, а именно тому человеку, который шел сюда: в него стреляли - он это видел - и тем не менее шел... Это был невероятно загорелый европеец с волосами светлее кожи, одетый в расстегнутую на груди рубашку и в светлые брюки. Когда на его шляпе взвился и встал рожком оторванный пулей лоскут, он быстро нахлобучил ее обеими руками, отогнул спереди поля вниз и, нагнув голову точно бык, как-то боком стал приближаться к полицейскому. Такое выражение напряженнейшего ожидания и слепого упорства, какое было у него на лице, я видел только один раз, в игорной трущобе Макао, где тучный кассир после крупного проигрыша не принадлежащих ему денег впился глазами в рубашку решающей карты в последней ставке... Он почти поравнялся со мною, как его буквально перевернуло новым выстрелом. Падая, он схватился за бок и совершенно отчетливо произнес по-русски: - Она все-таки ошиблась на один день! Что было дальше, не представляется мне ясным. Откуда-то быстро вынырнул отряд полицейских: на- чалась суматоха, в которой я не мог разобраться, потому что весь уже был во власти огненного цветка, и мое сознание потонуло в мутном хаосе. 2 До этого места описание событий сомнений не вызывает: амок в Гонконге случается, хотя сравнительно редко, - я мог на него напороться, потерять сознание от нервного потрясения и быть отправленным в больницу, где и пришел в себя. Но вот это "пришел в себя" заставляет задуматься. Мне кажется, что оно произошло только наполовину, потому что иначе я не мог бы воспринимать вещи и явления в таком удивительном смешении, на той именно грани, где фантастика сливается с действительностью. Впрочем, вначале все было сравнительно ясно. Когда я открыл глаза, я вовсе не стал задавать себе трафаретных вопросов, как, например: - Где я? По обстановке и по запаху - главным образом по запаху - я сразу определил, что нахожусь в больнице, потому что в самых лучших госпиталях, как бы они ни проветривались, в самой их атмосфере всегда остается что-то присущее только больнице. Была ночь. В слабом свете затемненной лампочки я всматривался в окружающее. Простыни, наброшенные на больных, белели в полумраке, образуя на согнутых коленях спящих кубообразные несимметричные глыбы, похожие на камень, из которого пораженный безумием скульптор высек руки с опухолями, одутловатые и неестественно изможденные лица. Все это вызывало во мне представления об отбросах мастерской Природы, откуда она выкинула все уродливое, весь ненужный хлам, который оскорблял цветущую землю. Вот тут, налево, что-то толстое, раздутое - глыба материи, которую душит водянка; напротив - чья-то засохшая голова, почти один череп, обтянутый желтой кожей, и со страшно глубокими впадинами глаз; направо - э-э, что-то знакомое. Да это тот самый русский, который чисто по-русски, шел туда, куда не следовало... И он не спит, его лицо до сих пор сохраняет то странное выражение, о котором я уже говорил. Я поворачиваюсь к нему и тихо шепчу: - Вы ... вы тоже здесь? Так же тихо, точно это большой секрет, которого никто не должен знать, кроме нас, двух сообщников, он настороженным шепотом отвечает: - Да, я тоже... - И пытливо добавляет: - Скоро ли будет рассвет? У меня нет часов, и я не могу удовлетворить его любопытство, но в этот самый момент, точно по заказу, как будто таинственный дух подстерег его желание, где-то за стеною бьют часы. Мой сосед сосредоточенно отсчитывает, при каждом ударе в такт кивая головой. - Еще три долгих часа... - таинственно сообщает он мне. - А что ... что будет после этих трех часов? - как-то сразу возбуждаясь, спрашиваю я и мгновенно проникаюсь к нему необъяснимой верой и сочувствием. - Будет рассвет, а на рассвете я уйду отсюда. Я опечалился: в мою голову пришла мысль, как тогда - на площади, что этот человек, который, нахлобучив шляпу на глаза, быком лез на пули, ненормальный; ведь его ранили!.. Как же он, бедняга, уйдет? - Но, ведь вам, кажется, попало - и здорово? - Ну, конечно, смертельно! - убедительно согласился он тем же шепотом. Я замолчал: он - помешанный! Но долго молчать я тоже не мог: где-то в моем сознании висел, зацепившись, вопросительный знак и беспокоил, как заноза - что означало странное восклицание этого человека, когда он падал раненый? - Вы, кажется, говорили про какую-то ошибку там, на площади? - Это была неправда: ошибки не было - она не могла ошибиться... Ошибся я, считая, что смерть последует немедленно. - Кто это - она? - Миами, моя жена. - Так что же, жена сказала, что вас застрелят? - Вот этого, именно, она не сказала, то есть не сообщила, каким образом произойдет моя смерть, но точно предсказала ее на рассвете сегодняшнего дня. Вот почему мне вчера и захотелось испробовать амок; если предсказания Миами правильны, то вчера, то есть днем раньше, со мной ничего не могло бы случиться и бедняга-индус зря выпустил бы в меня свои заряды... Я, может быть, еще и скрутил бы бешеного... Но, вот тут-то я ошибся: упустил из виду, что ранить могут и раньше, а умереть придется сегодня... Все это он высказал уверенно, а под конец - даже с какой-то затаенной радостью и с такой убежденностью, что я сразу поверил: да, этот человек сегодня умрет. Но меня возмутила женщина, изрекающая такие приговоры мужу, и я почти воскликнул: - Что же это за женщина, которая... - Тс-с! - мой собеседник приложил палец к губам. - Тише: я больше всего боюсь, что кто-нибудь услышит и помешает мне умереть спокойно... И ни слова о жене: она была чудная женщина! - Почему же, - я опять понизил голос до шепота, - вы говорите, что она - была? Разве теперь ее нет? - Ну, конечно, - она же умерла во время родов и все это сказала мне потом... Вы ничего не знаете: если бы вы видели мою Миами!.. Знаете, что, - тут он оживился, точно сделал неожиданное открытие, - когда я начинаю говорить о ней, мне сразу становится легче. Может быть, вы позволите мне говорить о Миами все эти три часа? Можно? Какой вы, право, добрый! Только не можете ли вы пересесть на мою кровать? Я отрицательно покачал головой, потому что жар, дремавший во мне до сих пор, как будто задвигался: он ускорял молоточки сердца и, разбиваясь волнами, опять стал угрожать моему сознанию. - Тогда я сам пересяду к вам, - сказал мой собеседник и стал спускать ноги с кровати. Красное пятно, величиной с блюдечко, на забинтованном боку при движении расползлось, стало еще больше, а он все-таки перебрался и сел. - Видите ли, Миами... Да я сам точно не знаю, что она такое... По всей вероятности, смесь португальца с полинезийкой, брошенный ребенок, очутившийся у китайцев... Но для меня она - все женщины мира в одной... а сам я - русский, по фамилии Кузьмин... Кузьмин из Ростова... Старый Фэн Сюэ подарил мне Миами совсем подростком - там ведь женщины рано созревают для брака, - когда увидел, что я собираюсь покинуть его катер, чтобы прокутить заработки в порту. Знал ведь старик, чем меня удержать. Фэн дорожил мною как лучшим мотористом и стрелком во всей своей общине. Он подобрал меня в Шанхае, когда я на последние деньги зашел в тир... Знаете, стрельбище такое, где пулькой нужно сбить вещь, и, если сбили, вы ее получаете. Я там сбивал эти штуки до тех пор, пока хозяин заведения не отказал мне в дальнейших выстрелах. Тут Фэн заговорил со мною, а как узнал, что я еще и моторист, забрал меня с собой. Для Фэна и его шайки, как бы сказать, не существовало таможни: так, прямо в открытом море, с судов нам сбрасывали ящики с оружием и наркотиками... Немало заработал старый Фэн. Жили мы на островке, где ни подступа, ни выхода: скала на скале и бурун... Здесь я должен прервать рассказа Кузьмина и оговориться, что именно с этого места мое описание вызывает больше всего сомнений. Это и есть самое темное место, потому что, как только было произнесено слово "бурун", я сразу увидел его: белый, пенистый, он дыбился у черных камней и с шипением отбрасывал мириады брызг... Не то чтобы очень ясно увидел, а так, представил все вместе: тут и больничная палата, и Кузьмин в белом одеянии с красным пятном, расплывшимся еще шире, тут и море... А Кузьмин продолжал тихо нашептывать свой рассказ, но его слова, как оболочки, заключающие в себе мысль, совершенно перестали существовать: мне передавались не их звуковые формы, а только голые мысли, которые тут же в моем воображении становились достоянием чувств... Если существуют боги, то именно так они должны разговаривать! Рядом с первым буруном вырос второй, третий - целая линия их кипела, взмывая то выше, то ниже... А из щели в скалах-островках показалась девушка. Если бы кому-нибудь вздумалось запечатлеть ее на фотопленку, он получил бы ничего не говорящее лицо с довольно неправильными чертами, потому что красота его заключалась в красках, в необычайно удачном сочетании тонов: синие глаза под чернейшими бровями и румянец, постоянно спорящий на щеках за преобладание с цветом старой слоновой кости; смеющийся яркий рот и зубы - стылая полоска морской пены. Девушка лукаво смеялась, и там, где тише игра волн, где волна, утративши ярость, выгибает свою вогнутую спину, - там, у черных камней, она легла в воду и спрятала черную шапку волос. - Миами! Миами! - озабоченно кричал Кузьмин, появившись на берегу лишь секунды спустя после того, как девушка спряталась. Видно, он долго и быстро бежал - запыхался. Он обыскал берег, недоуменно постоял и, рассердившись, повернулся, чтобы идти назад. В эту секунду Миами точно выстрелило из воды: одним прыжком она очутилась на шее уходящего. - Ах, ты, чумазый бесенок! - Кузьмин покрывает поцелуями все ее мокрое тело, и они оба смеются, смеются... - Не уйдешь теперь в город? - дразняще спрашивает она. - Может быть, ты хочешь на родину, в страну ветров, которые дуют зимою и приносят холод? - Зачем я пойду? - говорит он. - Ты моя страна ветров; в тебе и холод и жар, ты превращаешь жизнь в сказку и делаешь ее короткой, как пальчик на твоей ноге! - За это поцелуй его! А, знаешь, я боюсь: у меня будет ребеночек, маленький-маленький, и ты полюбишь его и меньше будешь ласкать меня. - А-ха-ха! Разве меньше любят смоковницу за то, что она приносит плоды? - засмеялся Кузьмин и, подхватив ее на руки, скрылся в щели. Забило море, а на гребешках волн всхлипывали и гасли уходящие дни. Вереницами огоньков спрыгивали они по скалам и уходили в пучину. Самый последний из них перепрыгнул бурун и, мерцая одиноким оком вдали, еще плясал по волнам, когда в море показалась лодка. Она приближалась будто в глубокой нерешительности: останавливалась, иногда поворачивала нос обратно в море, а то вдруг чуть ли не скачками шла к берегу для того, чтобы опять бессильно закачаться на зыби. - Скверная лодка, скверная... - сказал бы всякий моряк, увидев ее, - потому что именно в таких лодках прибывают плохие вести или что-нибудь вроде людей при последнем издыхании, или - вовсе без них... Когда выплыла Луна и пошла сыпать блестками по гребешкам зыби, лодка была уже около бурунов и юркнула между ними против описанной уже щели. Из суденышка показалась голова человека, который дико таращил глаза во все стороны, а потом и весь человек - Кузьмин. На нем была только половина рубашки и кое-что от брюк. Ему потребовался изрядный промежуток времени, чтобы выбраться из лодки и проползти на четвереньках расстояние, отделявшее лодку от щели. Там он припал к свежей воде, которая каплями сочилась по камням и стекала в углубления в скалах, - и пил. Утолив жажду, он сел и выругался крепким трехэтажным словом... - Отгулял старый пес, фэн: ищи теперь катер на дне моря! Посидев еще, он, пошатываясь, отправился к лодке и вытащил оттуда что-то сморщенное и невероятно высохшее. Это был Фэн Сюэ, хозяин крупного моторного катера, почти месяц тому назад пущенного ко дну удачным выстрелом. Притащив полуживого старика к тем же колдобинам, Кузьмин положил его на землю. - Лакай воду, говорят тебе! Кабы не я - давно бы соленой налакался! Кузьмин был зол: из-за неудачного плавания, кончившегося трагически, он был целый месяц оторван от Миами, как раз тогда, когда он больше всего хотел быть около нее - она ожидала ребенка. Только вдвоем со старым Фэном они спаслись и, благодаря туману, ушли в открытое море, где и блуждали, приставая к пустынным островкам и питаясь бог весть чем. Теперь они были дома, и им предстояло возвращение в деревушку, куда они придут вестниками беды. Когда это соображение пришло в голову Кузьмину, он смягчился: чем виноват старый человек, что счастье изменило? И разве его самого не ждет беззаботный смех, смех и ласка, от которых дни становятся часами, а часы - минутами? Он бережно поставил на ноги напившегося воды старика и, собрав остатки сил, двинулся в путь. Скоро псы залаяли на окраине деревушки, и навстречу спасшимся вышла первая женщина. При свете Луны она узнала обоих плетущихся мужчин и уставилась на них. - Где мой муж? Старый Фэн пошевелил беззубым ртом и промолчал. - Он ушел на запад! - вместо него ответил Кузьмин традиционной фразой туземцев, означающей смерть. - А Юмин, Цен Жень и кривой Гао Лу? - спросил из темноты другой голос, и рядом с первой женщиной вынырнула другая. - Кроме нас, все ушли! Как крик ночной птицы, - скорбный звук сорвался с губ женщин. Как тени скользнули они впереди, и скоро все дворы огласились криками. - Они все... все ушли на запад! По пути медленно двигавшихся Кузьмина и Фэна зажигались огни в окнах, и все громче раздавались говор и плач. - Да, и на севере, и на юге любят одинаково, - скорбно думал Кузьмин, шествуя вперед среди толпы высыпавших отовсюду обитателей деревушки. На всех лицах он видел горе: оно шествовало вместе с ними и всюду будило эхо. Единственное место, куда оно, может быть, не заглядывало, было сердце старого пирата и контрабандиста Фэна; он знал цену победе и поражению, но, по старости лет, стал терять вкус к первой и не испытывать огорчения от последнего: великое равнодушие познавшего все царило в нем. Кузьмин с удивлением и тревогой оглядывался, не видя Миами. Вот-вот она выбежит навстречу и, может быть, даже с ребенком? На полдороге он быстро передал Фэна в чьи-то дюжие руки и помчался, сколько хватало силы, вперед, к своей хижине. Старая няня Лао-ма спала у самого порога, а Миами не было. - Где?.. Где моя жена?! - заревел он на испуганную старушку. Лао-ма нагнула голову с лысиной на макушке и, шепелявя языком, быстрым в радости, но неповоротливым в несчастье, заговорила так, будто не она говорит, а шепчут углы и темень опустошенного жилища. - Умерла во время родов... Умерла и похоронена вместе с мальчиком; неживой родился... И тогда вдруг Кузьмин почувствовал, что у него не осталось сил, что он так устал, так устал, что - черт возьми! - совсем не может устоять на ногах. 4 Духовидец и колдун деревушки стучался в дверь хижины, в которой жил Кузьмин. Лао-ма сегодня утром отнесла колдуну серебряные доллары и сказала, что господин хочет с ним поговорить. В каждом селении, пожалуй, найдется такой колдун, потому что даже в самой немудрящей жизненной ситуации человек сталкивается с вопросами, где его собственный опыт недостаточен. Тут на помощь приходит древняя мудрость. Ее вопрошает поверженный в несчастье и получает точные и исчерпывающие ответы, присоединив их к своей детской вере, он начинает чувствовать себя сравнительно сносно. Его же просвещенный собрат в подобных случаях бьется лбом о стену собственного неверия и в большинстве случаев оставляет коротенькую записку: "В смерти моей прошу никого не винить..." Колдуну отворили. Ему навстречу поднялся Кузьмин. - Говорят, что ты можешь заставить духов говорить твоими устами... Правда ли это? - Если это будет неправда - я возвращу господину подарки! - Так вызови мне Миами, мою жену: мне нужно с нею поговорить, понимаешь? Тут нечего было понимать. Колдун посчитал, сколько дней прошло со дня смерти; по его расчетам, дух еще был здесь. Он попросил оставить его одного на четверть часа в комнате, а потом - пусть господин приходит к нему и спрашивает... Еще он распорядился завесить окно и стал вытаскивать какие-то принадлежности. - Чертова кукла!.. - пробормотал сквозь зубы Кузьмин и вышел - как никогда ему было стыдно и невыразимо противно... Когда он вернулся назад, то увидел духовидца лежащим на полу, с укутанной в черную материю головой. Он спал. - Миами! - тихо прошептал Кузьмин и в тот же момент ощутил, что воздух вокруг него задрожал, точно проснулся смех маленькой Миами. - Я здесь! Я знала, что ты придешь... Я все время здесь, - раздался голос с дрожащими нотами, и Кузьмин мог поклясться, что это - голос его жены. Но откуда в прокуренной глотке колдуна мог взяться этот неподражаемый голос?.. - Ты все боишься... не веришь, великан из страны ветров, - опять смехом засеребрился голос, -а я ... я должна тебя поблагодарить, что ты чтишь память: у тебя ведь в кармане лоскут кровавой материи, которая была на мне в час смерти. Дрожь пронизала Кузьмина от затылка до пяток: да, он нашел этот кусок материи, спрятал его в карман, и об этом никто не знал. - Слушай, Миами! - начал он прерывающимся голосом, - скажи мне, можем ли мы хоть когда-нибудь встретиться? Есть ли "там" что-нибудь? - Я сейчас узнаю... Подожди... Да, встретимся через пять дней, считая от сегодняшнего утра, на рассвете... Жди! В этот самый момент колдун начал усиленно дышать, его грудь заходила, как кузнечный мех, и он заворочался: сеанс подошел к концу. Исчезла из моих глаз хижина, исчез островок и исчезло море. Я увидел опять только больничную палату и сидящего на моей кровати Кузьмина, но он рисовался неясно - наподобие мягко-фокусных снимков, в каком-то туманном озарении. Слабый рассвет струился в окно, и в его мягком освещении я видел, что Кузьмин улыбается. И вдруг я услышал, что с веранды, за окном, донесся смех Миами... Задорный, с буйной ноткой радости женский смех! Он приближался... И Кузьмин тоже засмеялся, - два голоса слились в один. Всю больничную палату наполнил смех - ликующий, буйный и беззаботный, как песня ветров в морских просторах, победно звучащий, колокольчиками рассыпающийся, звенящий, торжественный, над смертью издевающийся смех... Что-то грохнулось о пол, что-то разбилось со звоном на столике - в палату вбежала перепуганная сиделка... Кузьмина я больше не видел и устало сомкнул веки. x x x Я опять на ногах и, как говорит Николай Рерих в "Цветах М.", "с сумою несчастья иду скитаться и завоевывать мир". При выписке из больницы я зашел в канцелярию - справиться о Кузьмине. Мне подтвердили, что действительно такой находился в больнице и умер в памятную для меня ночь. Кроме того, мне дали понять, что в лице Кузьмина я обзавелся плохим знакомством: на второй день после его смерти пришел полицейский инспектор и заявил, что у него имеются все данные, подтвержденные донесениями с мест, чтобы считать Кузьмина членом опасной шайки прибрежных контрабандистов. Но я ушел с легкой душой, насвистывая марш, - с забытым названием, но бодрящий, - потому что я знал: в этом мире, кроме коммерции, есть что-то еще! ХРАМ СНОВ Провинция Син-цзян, 1921 г., числа не знаю - потерял счет дням... Как я обрадовался, обнаружив на дне вещевого мешка свой дневник! Я считал его давно потерянным . Теперь он мне очень нужен, потому что заменяет собою здравомыслящего человека, которому можно все высказать, тем более что меня окружают полусумасшедшие, какие-то жуткие "обломки" людей, которых жизнь раздавила так же, как чудовищный танк - раненных в бою. Правда, переплетенная в кожу тетрадь молчит, но она полна трезвых рассуждений, которыми я делился с нею раньше, и ее молчание напоминает разумного человека, который хотя и не говорит, но уже своим видом успокаивает. И как много нужно записать!.. Я совершил большую ошибку, что бежал вместе с Кострецовым из концентрационного лагеря войск атамана Анненкова, интернированных в китайском Туркестане! Прежде, чем приглашать Кострецова в товарищи по бегству, мне следовало бы подумать, что скрывается за его невозмутимым хладнокровием в бою и спокойными профессорскими манерами. Теперь я знаю: это - безразличие к жизни и какое-то барское нежелание напрягаться... 1^ Из найденного дневника прапорщика Рязанцева. Но нельзя и слишком упрекать себя: Кострецов - высокообразованный человек - изучал восточные языки, до войны занимался археологией и даже посещал в составе научной экспедиции те же места, по которым лежал наш путь... Чем не товарищ? Бежать из лагеря было легко - нас почти не охраняли, - но вот теперь, в результате этого бегства, я сомневаюсь, что когда-либо покину эти проклятые развалины; боюсь, что придется кончить так же, как на моих глазах кончали другие... Мне как-то дико сознавать, что отклонение от намеченного нами пути было вызвано простым обломком камня, на который я же и предложил Кострецова сесть отдохнуть!.. Это произошло на унылой дороге, в безлюдной местности, на пятый день пути. Кострецов сел было, но, посмотрев на камень, торопливо стал сбивать с него мох каблуком. - Смотрите! Ибис'... священная птица древних египтян! - воскликнул он в волнении, указывая на расчищенное место. 1' Ибис обладает "магическими" свойствами, в особенности альбатрос и мифический белый лебедь. "Т.Д.", 1, 488. - Да, действительно, похоже на птицу с длинным клювом, - сказал я, разглядывая высеченный на камне знак. Но почему ей не быть журавлем? - Журавлем? - воскликнул Кострецов, - журавлей не высекают вместе с изображениями полумесяца и диска... Только Тот, лунный бог египтян, удостаивается этих знаков... Его же называют Измерителем, мужем божественной Маат... Греки отождествляли его с Гермесом Трисмегистом... Гармахис, Бакхатет... Имена богов и демонов в фантастическом танце заплясали вокруг меня, пока я упорно раздумывал, - на что они мне и ему, людям без родины и денег, которым больше всего следовало бы задумываться о целости своих сапог и о своих тощих животных. Кострецов вдруг оборвал свою речь и задумчиво произнес: - Всегда так: когда ищешь - не находишь, а когда не ищешь - приходит... Дикая случайность!.. И тут же, немного подумав, он заявил, что дальше не пойдет: ему, видите ли, нужно произвести тут кое-какие исследования, ибо знак ибиса в Китайском Туркестане как раз подтверждает вывод, к которому он пришел в Египте, занимаясь раскопками... Само собою разумеется, он не может посягать на мою свободу и отнюдь не требует, чтобы я тоже оставался. Чтобы облегчить мое дальнейшее одиночное путешествие, он просит меня принять часть имеющихся у него денег... Пока он говорил, разительная перемена совершалась на моих глазах: этот человек, с которым я прошел такой длительный путь ужаса, страданий белого движения, с которым проводил бессонные ночи в партизанских засадах, мерз и голодал, делясь последним, - этот человек превращался в чужого, страшно далекого от меня незнакомца, кому моя дружба и присутствие сделались излишними... Боль и досада - вот, что я ощутил! - Знаешь! - сказал я ему немножко хрипло, - оставь свои деньги при себе и знай, что для меня (я сделал ударение на "меня") не существует таких неотложных дел, ради которых приходилось бы бросать старого товарища черт знает где!.. Пусть это делают другие, а я ...я остаюсь, пока не кончатся твои ... как бишь? - изыскания! Мои слова подействовали: Кострецов сказал, что он, может быть, не так выразился, как следовало между друзьями... Но он очень благодарен мне за мое решение... Пока что он воздержится от объяснения, потому что изыскания могут еще ничего не дать, и тогда он попадет в смешное положение... Но если получится хоть какой-нибудь результат, он все объяснит! - А теперь... - тут он достал из сумки какой-то мелко исписанный листок и, посмотрев его, простер руку на юг, - нам придется свернуть вот куда! Велико же было мое удивление, когда, пройдя некоторое расстояние в сторону, я убедился, что идем мы по еле заметной тропе или, вернее говоря, по слабым следам людей и животных. - Да, это так - мы на пути! - уверенно кивнул мне Кострецов, заметив мое удивление. Первые проведенные в дороге сутки выяснили, что мы не единственные, движущиеся в этом направлении: перед самым закатом нам попался пожилой сарт. Помню, когда я вглядывался в него, у меня невольно возникла мысль, что более совершенно выраженного страдания я не видел ни на чьем лице. А приходилось мне видеть немало трепещущих жизней, которые извивались под вонзающимися в них когтями смерти... Но в тех больше было мучительного страха! Здесь же, напротив, эти эмоции совершенно отсутствовали, оставив место лишь придавленности, безысходному горю и такому отчаянию, которому человек уже не в силах помочь... Странно: Кострецов, так же пристально, как и я, разглядывающий путника, торжествующе выпрямился, и, точно получив какое-то подтверждение своим догадкам, уверенно бросил мне: - Я еще раз говорю: мы на правильном пути!.. Второго путника или, вернее говоря, группу путников, я видел ночью. Кострецов крепко спал, но я сквозь сон услышал пошамкивание, какое время от времени издает усталый верблюд. Мы спали средь камней, возле дороги. Осторожно приподнявшись на локтях, я выставил голову ровно настолько, чтобы видеть. Светила Луна, и на меня тотчас же упала черная тень женщины, восседавшей на верблюде. Ее сопровождали двое пеших погонщиков, которых я не мог хорошо разглядеть. Но зато ее я рассмотрел... Девушка или женщина - я не знаю, - по своему типу не напоминала ни одной из знакомых мне восточных народностей; она была красива какою-то надломленною красотою, в которой усматривалась трагическая обреченность. И опять та же печать невыносимого страдания на лице, какую я уже видел в этот день! - По этой дороге идут только печали и... мы! - прошептал я испуганно и поспешил уткнуться в жесткую землю, чтобы уснуть. 2 По мере дальнейшего продвижения все безрадостней становилась местность; исчезли холмики, овражки, редкие кустарники, отсутствовали и животные, которые до сих пор иногда оживляли пейзаж. Словно между двумя жерновами мы шли по безотрадной земле, придавленные сверху холодным велением неба. Великий Художник, сотворивший прелестнейшие уголки земного рая, - Тот Самый, Кто даже пустынные полярные моря покрыл плавающими сооружениями из голубоватого льда причудливых форм и стилей, - здесь бессильно охваченный усталостью и внезапной тоскою, молча прошел эту равнину, даже не подумав коснуться ее могущественным резцом... И все-таки на ней оказалось кое-что. Оно вынырнуло в знойном трепетании воздуха, окрашенное далью в призрачные цвета марева: длинный, низкий холм, пологий с обоих концов и почти горизонтальный сверху. Гигантская выпуклость равнины с почти геометрически-правильными линиями, синяя от толщи разделяющего нас воздуха, она застыла, как грудь великана, внезапно приподнятая воздухом. По мере приближения к холму мною овладело мучительное чувство, что на этом пьедестале чего-то не хватает... Я силился придумать, чего именно не доставало, пока ясно не ощутил, что тут должен находиться храм... Да, да, языческий храм какому-то страшно одинокому духу земли, ищущему уединения, где мог бы он, никем не тревожимый, возлежать облаком и из века в век жадно прислушиваться к шепоту Космоса, полного далекого гуда рождающихся и погибающих миров... Я почти видел этот храм: овальное основание, колоннада со всех сторон: плоская крыша без всяких щпицов и башенок, - только зубчатый карниз; весь он сосуд, отверзший небу, ухо земли! Лишь поздно вечером дотащились мы до холма, и тут, надо сказать, он меня изрядно разочаровал: изрытый морщинами, с несколькими пятнами коекак возделанной земли и жалкими мазанками, меж которых виднелось что-то, похожее на кумирню, ветхую, как сама смерть, он поражал дикой затхлостью. Но там и сям валялись обломки циклопической постройки - стало быть, тут раньше был храм! У полуразрушенных ворот кумирни спал вратарь, пропустивший нас с самым безразличным видом. Не встретив во дворе ни одной души, мы сами устроились на ночлег в одной из пустовавших глиняных мазанок. - Теперь я знаю, мы пришли! - сказал Вострецов, разглядывая перед сном тот же исписанный листок, по которому справлялся раньше. Я хотел спросить, куда мы пришли, но адская усталость буквально валила меня с ног, и я решил задать этот вопрос завтра. Я проспал не больше часа, а потом проснулся, мучимый то ли клопами, то ли переутомлением, превратившимся в тягучую бессонницу. Первое, что я заметил, было отсутствие Кострецова. Помаявшись еще с полчаса, я встал, решив осмотреть кумирню при лунном свете. Проскользнув несколько закоулков между мазанками и небольшую площадку перед самой кумирней, я смело шагнул в настежь открытую дверь. Лившийся в решетчатые без стекол окна свет дробился на потрескавшихся изображениях позолоченных богов и переливался в струйках золотистой цепи. Мне бросилось в глаза, что статуи богов имели скорее египетский, чем монгольский разрез глаз и были значительно монументальнее, нежели мне приходилось встречать в других кумирнях. Традиционный треножник, где сжигаются бумажные курительные свечи, еще распространял слабый аромат. Но последний не в силах был преодолеть затхлости этой ветхой постройки - она определенно отдавала брошенным амбаром. Неожиданно я вздрогнул: с косяка узенькой дверцы на меня глядело желтое изможденное лицо живого человека в одеянии монаха. Вглядевшись, я убедился, что он дремал, сидя в резном кресле перед столиком, на который посетители обыкновенно кладут подношения. Лежащий перед ним на подносе русский золотой навел меня на мысль, что здесь, быть может, проходил Кострецов. На цыпочках я шмыгнул мимо дремавшего монаха и очутился в другом помещении, слабо освещенном древним светильником. По углам дымились курильницы, и дым от них свивался в причудливые клубы под потолком. Под его колышущимся покровом с дюжину человек спали прямо на полу. Между ними я сейчас же узнал женщину, чья тень покрыла меня ночью, когда я находился на дороге скорби... Но теперь всякий след страдания исчез с ее лица; оно дышало экстазом подлинного счастья; полураскрытый рот буквально ждал поцелуя, и задор, обнявшийся с улыбкой, витал на губах... В конце ряда невозмутимых мужских лиц, лежала старушка с идиотски-блаженным лицом, а за ней - Кострецов. Я сел рядом с погруженным в сон спутником и задумался: что значит все это? Совершенно неожиданно моя задумчивость перешла в легкую, приятную дрему. Я примостился поудобнее и увидел сон. 3 Он начался резким гудком паровоза, таким неожиданным, что я даже испугался... Суета на вокзале... На перроне полно народа - негде поместиться... Все - русские... Несут без конца баулы, чемоданы, корзинки. Носильщики в помятых картузах и запачканных передниках катят тележки с багажом. Тележки скрипят, визжат, носильщики переругиваются - никак не проедешь... Гам, смех, веселая толкотня... Ничего не могу разобрать, где я, что такое творится... - Скажите, пожалуйста, - обращаюсь я к бородатому человеку купеческой складки, в картузе и поддевке, у которого все лицо - сплошное благодушие и радость, - куда же весь этот народ едет? - Как куда? - удивляется он. - С луны вы свалились?.. Домой - в Россию едем! Большевиков прогнали - всей нашей маяте конец пришел... Можно сказать, народ так обрадовался, так обрадовался... Митровна, - обращается он к жене, - куда же Митюха, пострел, убег? Поезд-то подходит... как бы малец под паровоз не угодил... Митю-ха! - громко гудит его мощный голос на всю платформу. Я стою, опешивши, а потом спохватываюсь: ведь правда, в самом деле! Люди сказали... Надо и мне обратно, в Тамбовскую губернию! А тут, смотрю - однополчанин!.. Ротный командир Коваленко с полуупреком, полуусмешкой машет мне из толпы рукою и говорит немножко с прононсом: - Что же вы, прапорщик, здесь стоите? От своего эшелона вздумали отстать, а? - А потом, все больше расплываясь в неудержимой улыбке, указывает рукой: - Вот тут, на запасных путях наш эшелон стоит. Все наши в сборе, только вас не хватает!.. Ну, ну не жмите так сильно руку; в ней ведь осколок застрял... конечно, понимаю... чувства, - а сам так и сжимает мою руку, точно клещами... Я борюсь с внезапно охватившим меня сомнением... Ведь штабс-капитана Коваленко на моих глазах снарядом в бою убило... Но сомнение уступает очевидности, тем более что глаз, вдруг приобретший необыкновенную зоркость, стал охватывать чудовищные пространства - чуть ли не вся Русь родимая как на ладони! Вот в сибирских снегах и метелях, впереди хмурой рати мелькнул орлиный профиль адмирала Колчака; вот поодаль - брат-атаман Анненков с казаками, а еще дальше, где-то в стороне, пробивая путь к родной земле, - "сумрачный" боец, барон Унгерн фон Штернберг ведет свою кавалерию на монгольских лошадках и грозно помахивает ташуром... Еще другие - живые и мертвые, шкурники и герои, - все спешат возвратиться... А тут, рядом, на веером раскинувшихся запасных путях - эшелоны, без конца эшелоны... И все вагоны украшены зелеными березками; на орудийных лафетах - венки; звуки дюжины гармоник и веселого солдатского трепака несутся со всех сторон... - Вот, посмотри! - говорит Коваленко, указывая в другую сторону, - во-он пароходы! И действительно, я увидел голубые моря, вспененные винтами мощных гигантов, выбрасывающих тучи дыма... - Все беженцы, как один человек, с разных стран на родину едут, - ликующе добавил Коваленко. - И жизнь же теперь будет! Я ничего не успеваю ответить, потому что слышу еще один голос, зовущий меня... Это - Нина! Ну, как я ее не заметил, если она тоже здесь! Свежая, румяная, точно сейчас выкупали ее в утренней росе, с блестящими глазами, в том же светлом платьице, которое было на ней в день расставания, два года тому назад, она еще раз перекрикивает весь этот гам: - Андрюша! Мчусь к ней, схватываю ее за руки и ... неожиданно выпаливаю: - Нина, ... а мне передавали, что ты в мое отсутствие с комиссаром сошлась... наших предавала!.. - И ты поверил? - она звонко хохочет. - Ха-ха-ха! - Ха-ха-ха, - начинаю я тоже хохотать. Хохот, наполовину истерический, сотрясает все мое существо, в сонном видении происходят какието непонятные сдвиги; платформа со всеми пассажирами поднимается на воздух, над поездами, а последние проваливаются в какую-то глубь... Кто-то трясет меня... 4 Открыв глаза, увидел Кострецова. Он старался меня успокоить: - Тише!.. Ты уже разбудил меня, еще и других разбудишь! - шептал он над моим ухом. Когда я окончательно пришел в себя, он спросил: - Что тебе приснилось? Волнуясь, я начал было рассказывать, но Кострецов увлек меня на паперть храма, сказав на ходу, что в том месте, где мы только что спали, всякий шум мог причинить страдания людям, уже немало пострадавшим. Молча он выслушал мой рассказ, временами кивая головой, точно соглашаясь: так, мол, должно быть... - Что же это все значит? Куда мы, наконец, пришли? - закончил я вопросом. Кострецов уселся в нишу и совсем скрылся в тени. Одно время я видел только огонек его папиросы, а затем ко мне стали долетать слова: - ... Мы в храме Снов... Это невероятно, но... разве один из нас уже не удостоился видения, доведшего его до радостной истерики? Мы - первые европейцы, посетившие это место... На мысль о существовании такого храма он натолкнулся в Египте, расшифровывая почти выветрившуюся надпись на камне... В ней имелись указания на поклонников Тота, лунного бога, которые в ущерб солнечному Ра образовали отдельную секту, за что были изгнаны фараоном... Изгнанники удалились в страну, которая, судя по смутным данным, могла быть лишь нынешним Китайским Туркестаном. Здесь они соорудили храм, привлекавший паломников со всех концов мира, ибо все страждущие и обиженные судьбой могли видеть в нем сны, в которых воплощались все их желания и восстанавливалось утерянное счастье... - Стало быть, обломки на холме - от этого сооружения? - перебил его я. - Да, таинственные вихри, бросавшие полчища народов Азии на другие страны, смели это сооружение, но... снести стены еще не значит уничтожить храм! И, мне кажется, что он, хотя и в других формах, будет существовать, пока существует человеческое страдание... "Земная жизнь объята снами", - процитировал он Тютчева, - разница лишь в том, что в остальном мире всяк грезит где попало и как попало, а здесь монахи подсыпают в курительницы какую-то особо ароматную траву... В глухих уголках пустыни и даже в населенных городах некоторые колдуны и знахари знают дорогу, обозначенную знаками ибиса - птицы Тота, и направляют сюда тех, кому не по силам бремя жизни... Вот почему кроме нас здесь оказались и другие посетители... Он оборвал речь: из мрака, сгустившегося в затененной стороне храма, вынырнули две фигуры, таща на руках третью. Луна на миг озарила лицо этой, третьей, фигуры - то была маленькая, сморщенная старушка с идиотски-блаженным выражением лица, и было очевидно, что старушка перестала жить... - Радость убивает! - после короткого молчания донесся до меня торжественный голос Кострецова. Его папироска вспыхнула сильнее - по-видимому, он усиленно затягивался. Охваченный жутью, я помолчал несколько секунд, а затем обрушился на Кострецова торопливыми вопросами: - Для чего нам все это? Какую пользу, в конце концов, можно извлечь из нашего открытия? Что же мы должны предпринять? - Абсолютно ничего! - был спокойный ответ, - объявлять во всеуслышание о нашем открытии не следует - нас могут счесть за ловких выдумщиков; кроме того, сны - не участок нефтеносной земли и сулят мало барышей! - он презрительно захохотал. - Мы еще побудем здесь, а затем навсегда покинем это место! - Почему бы нам не сделать этого завтра? Кострецов замялся и заговорил, путаясь, сбивчиво... Оказывается, мой истерический хохот оборвал его сновидение, как бы сказать, накануне какого-то откровения, которое могло бы пролить свет на его прошлые ошибки... Он увидел бы ее, эту проклятую жизнь, каковой она могла бы быть, если бы... Одним словом, счастье, которого он хотел достичь, только начав жить, в сонном видении буйно стало осуществляться. Отказать себе в продолжении он в данный момент не в силах... Светало. Один за другим покидали храм утомленные видениями люди. Среди них, шатаясь, с полузакрытыми глазами, прошла девушка, и на меня опять упала ее тень... Мое сердце сжалось, томимое предчувствием, что все это неспроста и имеет какое-то конечное предназначение. 5 Уже целая неделя проведена здесь... В кумирню прибыл сарт, которого мы обогнали по дороге. Прошлой ночью я видел его среди спящих в храме, куда хожу каждую ночь, увлекаемый жутким любопытством и, кажется, еще другим чувством... За это время монахи вынесли еще два трупа - жертв нечеловеческой радости, которая убивает. Их бросают в овраг, где днем и ночью грызутся шакалы. При приближении к ним шакалы разбегаются во все стороны, и тогда кажется, что на дне оврага серо-бурый, копошащийся спрут выпускает свои щупальца, которые по мере удаления рассыпаются в одиночных шакалов. Кострецов и не думает уходить: он почти не разговаривает со мною, а спит среди бела дня, чтобы набраться сил для ожидающего его ночью счастья, и страшно худеет... Я уверен, что его тоже скоро вынесут молчаливые служители так же, как и других, но ничего не могу с ним сделать! Кроме того, меня удерживает здесь еще другое обстоятельство: я, конечно, не грежу в храме, как другие, а захожу туда лишь на несколько минут, стараясь не поддаваться дьявольским чарам, но я умираю от тоски, видя, что эта девушка - ее зовут Зелла - медленно убивает себя на моих глазах и ничуть не поддается уговорам покинуть это место. Как. она не понимает, что ее лицо - самое прелестное для меня видение в мире!.. Чувствую, что без нее не уйду, или ... или это кончится хуже... Она - дочь бежавшего с каторги русского, который обосновался в Бухаре и женился там на туземке. Она получила образование в России, где, после смерти отца, вышла замуж за одного из тех, кого теперь называют врагами народа... Муж расстрелян; она томилась в подвалах ЧК, затем власть имущие, соблазнившись ее привлекательностью, передавали ее друг другу, или, вернее сказать, вырывали один у другого... Она испытала величайшее унижение женщины, ставшей вещью, и теперь ничему не верит... Хотя... третьего дня, когда я как полусумасшедший стоял перед нею и лепетал бессвязные слова о моем желании весь век употребить на лечение ран, нанесенных ей жизнью, ничего не требуя взамен, лишь бы она жила, тихое участие появилось в ее глазах, и она ласково провела рукой по моим волосам... Но, тем не менее, она упорно повторяла - нет! Два дня спустя. Кончилось одно - нач