инается другое... Кострецов сегодня утром не явился домой... Я спросил о нем монаха - тот многозначительно махнул рукой по направлению к оврагу, где шакалы заботятся о погребении мертвых. Неизбежный конец всех, кто приобщился к таинственным чарам сна, заставляет меня действовать. Я употребил весь остаток средств на покупку у монахов провизии, приспособил под кладь верблюда Зеллы, который до сих пор одиноко бродил у подножия холма. Я сосчитал патроны: их было семь в гнездах барабана. Наган может пригодиться, потому что сегодня, до наступления ночи, я силою увезу Зеллу, а путь не безопасен: в пустыне появились грабители. О них рассказал сегодня утром до нитки обобранный пилигрим. Чувствую себя изумительно хорошо; у меня есть ясная цель! Труба жизни гремит в моих ушах! Я еще заставлю Зеллу полюбить милую землю и все сущее на ней, в том числе, может быть, и ... прапорщика Рязанцева! x x x Дневник Рязанцева подобран мною на путях беженцев, по пустыням и дебрям устремившихся во все закоулки мира. На том месте, где я его нашел, лежало много человеческих костей и кости одного верблюда. Вероятно, все семь пуль прапорщику очень пригодились... Один скелет был небольшой. Судя по дневниковым записям, он мог принадлежать Зелле. Тут же валялась фуражка российского военного образца, аккуратно пробитая пулей. Глядя на нее, я наполнился диким восторгом: как хорошо он умирал за жизнь! ЧЕРНАЯ ПАЛАТКА В ту ночь я никак не мог заснуть... Я весь был под впечатлением неожиданной встречи, взбудоражен ею до крайности, и мои нервы вибрировали, индуктированные нахлынувшим эхом прошлых событий, которые теперь угрожали самому дорогому в моей жизни. Мысли мои тщательно обходили спасительное озеро сна и уподоблялись охваченным в ночную грозу томительным страхом скакунам, которые, при фиолетовых вспышках, озаряющих дымные клубы туч, стараются забиться в самую середину табуна, толкают друг друга и тревожно перебегают с места на место. Надо сказать, что эта неприятная встреча, хотя и была совершенно неожиданной, все-таки не застала меня врасплох. Благодаря своей нервозности я обладаю странным свойством: как только в моем воображении начинает вырисовываться чье-нибудь лицо, я уже знаю, что скоро увижу его обладателя. Так было и на этот раз... Вчера, когда я заносил в гроссбух какую-то фактуру, предо мною ясно всплыло лицо сотника Гамбалова, широкое, скуластое, с косо поставленными глазами, которые способны с одинаковым равнодушием взирать на улыбку ребенка и на корчи только что зарезанного человека... - С чего это мне чудятся мертвецы? - подумал я и сразу как-то насторожился, припоминая, как упорно эти немного косые глаза следили во время гражданской войны за Ирой... Когда после закрытия конторы на обеденный перерыв я вышел на улицу, я опять почувствовал на себе тот же тяжелый, как рука мертвеца, взгляд. Обернувшись, я увидел Гамбалова. Неуклюжий, неповоротливый, немножко подавшись вперед, он стоял на своих искривленных верховой ездой ногах и смотрел на меня. Не в глаза, а куда-то в живот - он никогда не смотрел прямо в глаза человеку! В те несколько мгновений, пока мы молчаливо рассматривали друг друга, в моей голове заколыхались видения бескрайной азиатской степи и бивуаков сумасшедшего полководца - барона Унгерн фон Штернберга, который мнил себя воплощением ламаистского бога войны и вел за собою ожесточеннейших воинов, в чьих душах не было ни страха перед смертью, ни сомнения, а лишь дерзкая отвага все потерявших людей... И в списках этого полководца, - я сам это видел, ибо тоже служил в тех же войсках, - в рубрике мертвых значились две фамилии: сотника Гамбалова и капитана Ахшарумова. Вдова последнего теперь была моей женой... И мне хорошо было известно, что Гамбалов только потому подобно тени всегда держался около Ахшарумова, только потому превращал жизнь его в беспробудное пьянство и толкал капитана на самые рискованные предприятия, что пламенно желал его смерти, чтобы жениться на овдовевшей Ире. И даже тот сумасбродный налет на занятый красными ламаистский монастырь, откуда не вернулся никто из нападавших, ибо отряд попал в засаду, - и тот налет был затеян, благодаря влиянию Гамбалова... И теперь я спрашивал себя: "Если Гамбалов всегда был тенью Ахшарумова, то не здесь ли тот, кто отбрасывал эту тень?" Бледный фантом моего расстроенного семейного счастья бесшумно вырастал за спиною Гамбалова. Но следовало что-то сказать... - Гамбалов! - воскликнул я. - Как я рад тебя видеть! Разве тебя не убили вместе с Ахшарумовым? Вопрос был глупым, но он выражал именно то, что было у меня на душе: страх потерять Иру и эгоистическое сожаление, что капитан, может быть, жив... - Нет, - медленно ответил Гамбалов и посмотрел на дамские туфельки в витрине. - А где Ахшарумов? Он тоже жив? - спросил я, содрогаясь от нетерпения. Гамбалов нарочно медлил с ответом: он понял мое состояние, и ему доставляло радость продлить мое мучительное беспокойство. - Не знаю, - пожал он плечами. - Во всяком случае, он спасся из засады, и мы расстались живыми. - Но ты должен мне рассказать!.. Понимаешь, - рассказать, где вы с ним расстались! - кричал я и, схватив за руку, потащил его в ближайший скверик на скамейку. Гамбалов покорно следовал за мной, но я видел, что он наслаждался моим беспокойством и волнением со сладострастием садиста. Он заговорил. Но, Боже, разве этого ожидал я от него?! Да ... понятно, он не может знать, где теперь Ахшарумов... Может быть, он уже успел умереть, так как страшно пьянствовал, а водка до добра не доводит. Потому он, Гамбалов, и старался всячески удерживать своего друга от пьянства... А может быть, Ахшарумов здесь и разыскивает свою жену, которую очень любил... Почем знать!.. При этих словах Гамбалов шумно вздохнул, развел руками и оглянулся кругом с таким видом, точно он ничуть не будет удивлен, если бывшему мужу моей жены вздумается появиться на другом конце сквера... И тогда вдруг я понял, что этот человек знает все, но никогда не скажет, потому что ненавидит меня всей душой и хочет, чтобы я постоянно дрожал над своим счастьем в ожидании того, кто имел право на мою жену. Капитан, может быть, и не потребует ее обратно - из этого ничего не вышло бы, но, бледной тенью, усталой походкой придет и сядет за мой семейный стол живым укором... Все мы будем неловко молчать... А может быть, он, грязный, опустившийся, будет дружески разговаривать со мною, хихикать и выпрашивать деньги на водку... Ира будет страдать от мучительной жалости и фальши - он ведь был ей неплохим мужем. А больше всех буду страдать я ... от дикой ревности к прошлому Иры, когда она принадлежала этому человеку... О, ужас!.. Ужас!.. Каждый стук в дверь заставит меня настораживаться! - Ну, да если тебя, - заканчивал свою роль Гамбалов, - так интересует судьба Ахшарумова, то я, как только получу какие-нибудь сведения о нем, тотчас сообщу тебе. Впрочем, как ты можешь не интересоваться... - тут он улыбнулся почти ласково, - ведь Ирина Николаевна, насколько мне известно, живет у тебя!.. Мы расстались. Возвращаясь в контору, я поклялся в душе ни слова не говорить Ире об этой встрече: достаточно, что я один буду сгибаться под гнетом тревог и сомнений. Вот почему я, вернувшись домой, был молчалив и почти не разговаривал с Ирой. Она удивлялась моему состоянию и участливо расспрашивала, не было ли у меня каких-нибудь неприятностей по службе. Мне пришлось сослаться на головную боль. Ира рано легла спать. Я сделал то же, но, как я уже говорил, заснуть не мог. Могло быть около двенадцати часов, когда у меня внезапно созрело решение пойти к Гамбалову и заставить его говорить правду, даже если бы для этого пришлось взять его за горло... Необыкновенно быстро я очутился на улице. Мне пришлось звать сторожа, чтобы открыть тяжелые ворота, которые у нас запираются в одиннадцать часов вечера, так как дом стоит на окраине, и из жильцов редко кто возвращается позже. Теперь, когда я все это описываю при спокойном свете дня, я поражаюсь многим странностям этого ночного путешествия, которые тогда совсем меня не удивляли. Например, очутившись на улице, я вовсе не пошел в отель, где остановился Гамбалов, а двинулся в совершенно противоположном направлении в полной уверенности, что застану его не в отеле, а в другом месте... Я не могу сказать, что я шел в буквальном смысле этого слова: вернее будет сказать: я двигался каким-то неопределенным и непонятным для меня способом, однако ничуть не задумываясь над этим. Город остался позади и, как ни странно, снег тонкой пеленой лежал на полях, хотя происшествие разыгралось летом. Но, как я уже сказал, ничто меня не удивляло, и явления, которые в обыкновенных условиях показались бы мне весьма важными, на этот раз совершенно не привлекали моего внимания. Степь, беспомощно распластавшаяся под моими ногами, бесшумно ускользала назад, кое-где стали попадаться возвышенности, отроги гор и ущелья со скудной, запорошенной снегом растительностью, а я все продолжал двигаться вперед, именно, двигаться, а не идти. Так продолжалось до тех пор, пока я не увидел на дне ущелья еле бредущих, страшно усталых коней со всадниками. Гамбалов был среди них - я ясно услышал его голос. - Проводник говорит, что за поворотом будет стойбище тангутов. - Это что еще за проклятое племя?! Название звучит как удар позорного колокола! - сказал другой всадник, и я узнал голос Ахшарумова. Через несколько секунд он добавил еще несколько слов, и адская усталость прозвучала в его голосе: - Мне холодно, Гамбалов... Я предпочел бы лечь и больше не двигаться: не все ли равно - умереть немножко раньше или немножко позже! - Ты озяб и голоден, - сказал Гамбалов, - оттого и хнычешь; доберемся до стойбища, и я дам тебе спирта. Ахшарумов тихо, еле слышно прошептал: - Я знаю, - в этом ты никогда мне не откажешь... Гамбалов молчал, и я удивлялся, почему они не замечают меня; я уже двигался среди них, возле их коней. Достигли поворота, и, по-видимому, там действительно находилось чье-то стойбище; на белом снегу пологого внизу склона нашим глазам открылась громадная черная палатка; приплюснутая к белому снегу, с изогнувшейся на шестах материей, она напоминала гигантскую летучую мышь - эмблему ночи и волхвований средневековья. Заговорил молчавший до сих пор проводник в глубоко надвинутом на глаза малахае: непонятные гортанные звуки зазвучали в ущелье, и Гамбалов тотчас же передал Ахшарумову смысл его речи: - Стойбище покинуто: если бы там были люди - собаки давно бы учуяли нас! Не иначе как война между племенами, если только тут не было разбойников, которые теперь рыщут повсюду. - Как всегда, - глухо пробормотал Ахшарумов, - разорение и смерть всюду... Уж столько лет! Когда мы приблизились к палатке вплотную, ветер срывался с горы, слабо натянутые полотнища захлопали, как крылья, и закачался подвешенный на шесте над входом какой-то лоскут - точь-в-точь голова пригвожденной к земле птицы закивала на все стороны. - Ясно: палатка покинута во время спешного бегства, - сказал Гамбалов, рассматривая утоптанный снег с бесчисленными следами людей и животных. - Разведи-ка огонь! - обратился он к Ахшарумову. Сам же он с проводником отправился развьючивать лошадей. Я наблюдал, как Ахшарумов сгреб кучу сушеного аргала и чиркнул спичкою, она осветила почти неузнаваемое лицо - обработанное всеми ветрами пустыни, оно шелудилось, было невероятно худым и заостренным... Спичка прыгала вместе с рукою, ее держащей, и ему понадобилось их чуть не полкоробка, чтобы разжечь костер. Потом он сел у огня и застыл, не шевелясь. Явились Гамбалов и проводник. - Дай мне спирту! - было первое, что сказал Ахшарумов. Гамбалов вытащил из кармана небольшую жестяную флягу. - Тебе следовало бы сперва поесть! - сказал Гамбалов, передавая посудину. - Надоело мне есть, двигаться... все надоело!.. - тихо произнес Ахшарумов, прикладывая флягу к губам. Почти в тот же момент глаза его странно заблестели и он воскликнул: - Наконец-то! - Что?.. Что наконец? - смутившись, спросил Гамбалов, и мне показалось, что он меняется в лице. - Наконец-то ты подсыпал мне яду! Собрался с духом человек! - захохотал Ахшарумов. Гамбалов молчал. - Я давно знал, что ты хочешь избавиться от меня, - продолжал Ахшарумов, - и удивлялся, чего ты тянешь... Ведь это - смех один! - он презрительно захохотал. - Человек, который убивал направо и налево, никак не мог собраться с силой отправить на тот свет старого приятеля! Хотя... - тут Ахшарумов стал задумчив, - может быть, и для тебя есть предел: неприятно все ж таки, отравив мужа, свататься к его жене... Ха-ха-ха! Гамбалов быстро вскочил, собираясь выйти из палатки, но Ахшарумов с неожиданной для него быстротой схватил его за руку. - Как? - вскричал он. - Ты собираешься покинуть старого товарища в такую минуту, когда, можно сказать, пред ним отверзаются врата Рая? Не ожидал, не ожидал!.. - он укоризненно качал головой, в то же время цепко держась за руку Гамбалова. - Я, конечно, понимаю, - продолжал он, - что тебе того... неприятно, даже противно... но я хочу тебя утешить, как-никак ты мне друг... Не смущайся... Мне все равно нечего было делать на этом свете, и если бы ты не поторопился, я сам бы пустил себе пулю в лоб... Для чего жить?... Ира - ты сам знаешь - вышла за меня, потому что ей, по существу, - другого выхода не оставалось: родители разорены в пух и прах... беженский эшелон... старики хотят кушать, а у меня - хоть пайки из офицерского собрания!.. На что мне теперь Ира? Унгерн разбит и, наверное, уже расстрелян, война кончилась... Неужели мне выбираться в заграничные города, чтобы чистить на улице ботинки спекулянтам?.. Да еще с осколком в печени! Тьфу!... А все-таки твое зелье быстро действует, - он поморщился от внезапно нахлынувшей боли. - Ты, наверное, много насыпал... Вот, что... надо поторопиться сказать: ты - большая дрянь и, во всяком случае, не муж Ире! Она найдет другого, получше... И если ты, дрянь, попытаешься приблизиться к ней или смущать ее покой, то будешь убит! Я... я... Вон! Уходи! - и он, выпустив руки Гамбалова, упал и со стоном начал кататься по земле. Я шагнул вперед, и у меня в этот момент было единственное желание, в котором, точно в фокусе, сосредоточивалась вся моя сила воли: я не хотел ничего другого из всех радостей мира, как только нанести сокрушающий удар Гамбалову, такой удар, в который я мог бы вложять всю силу ненависти к этому человеку, охватившую меня, как пожаром, поскольку опять убедился в его гнусности. Но он бросился бежать - от меня или от чего-то другого, я не знаю! Мне казалось, что на бегу мы перепрыгиваем пропасти и горы, равнины и озера.. Вдали уже заблестели огни города - и тут я его настиг... и ударил... И тогда я ощутил облегчение, какое, надо полагать, испытывает пушка, когда из нее выстрелят. И почти в тот же момент я с удивлением заметил, что лежу в своей комнате, на собственной кровати, часы показывают половину первого, а рядом спит Ира. Я ощущал невероятную усталость во всем теле и после этого уснул, и спал без сновидений. Значит, это был сон? - подумал, прочтя эти строки, и я ничуть не намерен возражать. Но во всем этом есть и темное, и непонятное место. На Другой день я прочитал в газете: "В отеле "Эксцельсиор" в половине первого ночи поспешившим на звонок лакеем обнаружен лежащим на полу без признаков жизни недавно приехавший в наш город коммерсант Гамбалов. Врач выразил мнение, что смерть наступила от сильного сотрясения мозга с последующим в него кровоизлиянием. Полагают, что умерший случайно упал, и, падая, ударился об острый выступ камина..." КАБАН - А-а! Ты пришел... Внял моим просьбам и пришел... Действительно, ты правильно поступил: ночь не будет особенно темной и в пятидесяти шагах ты легко различишь черную голову кабана средь стеблей гаоляна на моем поле. Разве можно промахнуться на таком расстоянии?! Когда я был не так стар, в темные, как сердце злодея, ночи, из того же ружья, что унесли хунхузы прошлой осенью, я убивал изюбров, видя лишь кончики рогов над кустом: я метил ниже на один "чи" и попадал прямо в лоб. Оттого-то и теперь говорят, что у меня хорошее зрение, даже слишком хорошее! Я хотел бы, чтобы оно было хуже; незрячему мир ничего не сулит, следовательно, и не обманывает... Ты устал? Хочешь отдохнуть, ибо далеко шел лесными тропами к полю старого Фу-ко-у? Двери моего дома раскрыты для тебя, но ты не сейчас войдешь туда: видишь, как быстро спускается ночь! Мы должны прийти в поле раньше зверей, а они теперь рано покидают кедровник. Слышишь гул барабана? Это сосед Вей Чентин сидит на столбе средь своего поля, колотит в барабан, потрясает связкою старых чайников и шумом отгоняет зверей; ведь у него так же, как у меня, нет ружья! Скорее, господин, кабаны каждую минуту могут появиться! * Китайские разбойники. Под поток слов и восклицаний - ай-я-х!! - Бушуев медленно вскарабкался на платформу, предварительно забросив туда винтовку... Помост был сколочен из плах и покоился на четырех крепких столбах высоко над землею. С него, как на ладони, открылось все поле, засеянное гаоляном, огород с примкнувшей сбоку низенькой, серой фанзенкой, одиноко поднявшей перст трубы. Купол вечернего неба со всех сторон опирался на могучие массивы Кэнтей-Алина, сплошь заросшие кустарником. Казалось, не мрак спускается с выси, а синева небесная льется и густеет, не найдя выхода в узкой долине. Бушуев втягивал воздух, как наркоман испарения эфира: за каждую унцию его, этого воздуха, в санаториях платили бы чистым золотом. Впрочем, он наслаждался недолго: с дзиньканьем над ним закружили маленькие кровопийцы тайги - комары. Голова Фу-ко-у, воплощение духа земли и тяжкого труда, с лицом, сплошь исписанным иероглифами старости, показалась над краем помоста; старик влез вслед за Бушуевым и присел на корточки. - Отсюда ты, господин, все увидишь, чему суждено произойти в поле. Кабаны скоро будут здесь! Это ничего, что я говорю: мой голос не спугнет их, ты слышишь! Как грохочет и распевает Вей Чентин, а все-таки его поля изрядно пожрут... Вей Чентин еще будет бросать и них камнями... Речь услаждает бодрствующих... Тем более - давно никто не приходил ко мне. Бедняка на людной пристани никто не замечает, а богача отыскивают даже в лесу и справляются о его здоровье. Не так ли? Я дважды богател и дважды нищал, поэтому хорошо это знаю. Зачем ты так яростно отбиваешься от комаров? Они этого не стоят! "Не уделяй внимания мелочи, чтобы она не заслонила главного", - так учит пословица. Терпение, господин, терпение!.. После охоты ты войдешь в мой дом и вкусишь еду, изготовленную руками моей жены... Чему ты удивляешься? Что я так быстро взял жену новую после смерти старой? Ты поступаешь точно так же, как Вей Чентин, который спросил меня: "Зачем тебе молодая жена, когда жить осталось недолго?" - Дурак! - ответил я ему, потому-то и женюсь, что жить осталось недолго. Кто унаследует это поле и кто станет возжигать курения и молиться за меня духам, если не мои дети? Разве плохо, если молодыми руками женщины руководит старый разум? Вей Чентин тогда рассмеялся мне в лицо и сказал, что к моей жене, когда она была девушкой, часто приходил дровосек по имени Ху; что девушка плакала, когда я засылал сватов к ее родителям, и наконец будто Ху ночью подкрадывался к моему дому, пока я здесь криками да колотушками отгонял зверей... К чему теперь такие слова? Ай-я-ха! Где разум у людей, говорящих такие речи! Разве не сказано: "Не делай кривым того, что прямо, а прямым того, что криво", а также "Не расстраивай браков". Вей Чентин глуп: он продает зерно, когда оно дешево и верит сплетням жены... Не вставай, не вставай, господин! Кабаны привыкли видеть меня одного на помосте, увидя двух, они испугаются и могут не прийти - пропадет вся охота, ты не знаешь, как они хитры! Вот так - лежи смирно и не уделяй много внимания комарам. Что такое комары? Пыль болот! Их жала коротки и не достигают сердца, как язвы людей! Я не замечал их, по три раза выскакивая ночью из фанзы, чтобы прогнать хищников с поля: я засыпал и проводил ночи на этом помосте, чтобы обеспечить жирную пищу и тепло жене и тем маленьким людям, что должны от нее появиться... Ты не видел моей жены? Старость моя снова цветет в ее присутствии... И тело ее горячее, и обжигает. Т-с-с, ни слова! Кабан идет! Бушуев уперся взором в застывшее в темноте под ним поле. Раздражение от бесчисленных укусов мошкары рвалось наружу в потребности выпускать одну за другой пули в крадущееся черное стадо свиней. Ему уже казалось, что ухо улавливает характерное похрюкивание - палец налег на курок, но ни один колос в поле не шевелился. Сипение и туманом расплывшееся над гаоляном облако мириад кровопийц составили весь скудный улов его пяти чувств. Снова над ухом его зажужжал голос старика, снизившийся до хриплого шепота: - Как? Ты не видишь кабана? Он большой и черный, с ощетинившейся спиной, и два белых клыка торчат по бокам сморщенного рыла! Смотри же! Смотри же!.. Небеса! - застонал он. - Если твои глаза останутся слепыми - от огорода старого Фу-ко-у ничего не останется! Неужели ты ничего не видишь? И вдруг страстно, с мольбой, свистящим шепотом: - Дай мне ружье! Если ты хоть чуточку веришь старому охотнику, кто первый обучал тебя подражать крикам зверей и птиц, когда ты был совсем маленький, дай мне ружье только на один выстрел! Иначе кабан уйдет в ложбину, и будет поздно... - старик почти силой вырвал винтовку у неохотно разжавшего руки Бушуева и прицелился, но не в поле, а в сторону фанзы. В эту же секунду Бушуев увидел в направлении ствола фигуру человека: сгорбленная, она медленно пробиралась к фанзе со стороны гор, явно стараясь избегнуть открытых мест. - Фу-ко-у! Сумасшедший! Там человек! Рука Бушуева стремительно метнулась к плечу старика, но выстрел все-таки опередил его. Яркая вспышка. Тишина треснула и снова сомкнулась. Темной фигуры не стало видно - как провалилась! Фу-Ко-у медленно опустил винтовку и возвратил ее Бушуеву. - Кабан убит! Других этой ночью не будет: они все ушли к обрыву Красной собаки, где много желудей. Вей Чентин глуп. Он этого не знает и поэтому оскорбляет тишину звоном пустых чайников и распевает неприличествующие возрасту песни. Как я уже сказал, двери моего дома раскрыты перед тобой; войди и вкуси пищу, изготовленную руками моей жены. Она была уже готова, когда ты лесными тропами шел к моему полю, но предназначалась не мне и не тебе, а другому, которого теперь уже нет, и я это знал. Ты не хочешь? Может быть, твои глаза стали настолько зорки, что видят сквозь стены, как там, в фанзе, плачет и убивается женщина? Ты прав - лучше не входить! Я тоже не войду туда сегодня: горе, как и огонь, требует времени, чтобы пожрать ему предназначенное и погаснуть... Но, может быть, когда ты вернешься на станцию, тебе вздумается кому-либо сказать, что я убил не кабана? Не делай этого: далеко отсюда у меня есть два старых друга. Выходя тебя встречать, я сказал жене, что ухожу к этим друзьям, а они поклянутся, что эту ночь я провел под их кровлей. В конце концов, могут обвинить тебя самого... Ведь нас видели только духи, а они молчат. Кроме того, у тебя могут отнять твою прекрасную винтовку, которую ты приобрел, не спросясь закона! Конечно, ты ничего не скажешь!.. Не суди меня старого... Если хочешь возвратиться домой, делай это сейчас: к утру будет дождь. Усталой походкой возвращался Бушуев. На полдороге над ним быстро пронесся краткий ливень, и в намокшем лесу от бегущих облаков стало еще темнее. И качался, и шептал лес. Происшедшее рисовалось Бушуеву как жуткая фантастика, сон. Временами же казалось, что рядом с ним идет некто, укутанный в темное покрывало и, брызгая влажными слезами из глаз, шепотом рассказывает странные повести глубины леса. г. Харбин, 1930-1931 гг. Рассказ напечатан в газете "Рупор". ПЕСНЬ ВАЛГУНТЫ В тот момент, когда я заснул, мне показалось, что меня разбудили; кто-то тыкал мне в шею, в лицо и в нос чем-то холодным. Открыв глаза, я убедился, что лежу в абсолютной темноте, и стал ощущать напряженную работу мозга; казалось, в нем с сумасшедшей быстротой вертелись какие-то колеса, которые спешно изготовляли для меня новое мироощущение и серию неизвестных дотоле воспоминаний. Перед самым моим лицом вспыхнули в темени два блестевших фосфорическим светом глаза, и я вновь ощутил холодное прикосновение к подбородку и даже толчок. Все-таки я не пошевелился: мне не хватало мысли, импульса действия; не было ни страха, ни желания. Но я чувствовал, что мысль близка и готова включиться в мозговые центры, подобно электрическому току. До моего слуха доносилось царапанье, словно кто-то скользил когтями по гладкой поверхности дерева, а затем послышалось падение тела. Почти в тот же момент витавшая в пространстве мысль включилась в мозговой аппарат, и мне сразу все стало понятно. Теперь ночь. Я лежу в бревенчатой хижине с черным от сажи потолком, и поэтому ничего не видно. Кто-то снаружи хотел открыть дверь, но ему не удалось. Светящиеся глаза принадлежат моему верному Другу, полуволку-полусобаке Гишторну, который, услышав шум за дверью, старался меня разбудить, толкая мордой, потому что он, как все волки, лаять не умеет. И теперь надо быть очень осторожным, потому что горная страна на далеком севере, где я живу, полна скрытых опасностей. Моя правая рука нащупала тяжелую секиру на полу, и я вместе с собакой неслышно пополз к двери. Гишторн дышал около моего уха и лязгал зубами: мы - человек и зверь - привыкли всегда биться рядом с тех пор, как только начали понимать друг друга. У двери я долго прислушивался, чтобы определить, кто захотел навестить меня ночью, но оттуда не доносилось ни звука. Тогда, лежа на полу, я внезапно открыл дверь. Это была хитрость: если непрошеный посетитель устремится в открывшуюся пустоту с копьем наперевес и со злыми намерениями, он обязательно споткнется о мое тело и упадет, а Гишторн найдет путь к его горлу, потому что волк в темноте видит гораздо лучше человека... За дверью никого не оказалось, но Гишторн прыгнул вперед и с рычанием остановился над темным комком в снегу. Я бросился к этому комку, и... в моих руках со стоном стал извиваться мальчик... Я его узнал: - Зигмар, что с тобой? Зачем ты здесь? - Приехали на оленьих санях люди тундр с Замерзшего моря, - стонал мальчик, - те, кто на копья, вместо железа, насаживают кость... Восемь саней - восемь человек... Они подожгли наш дом и в каждого, кто выскакивал, посылали стрелу. Они увезли с собой Валгунту и ... и меня. Убили старого Валгута и всех слуг! - Но ты... ты ведь здесь?! Чего ты брешешь? - кричал я и, сам того не замечая, так сдавил бедного мальчика, что он застонал пуще прежнего: и все это из-за того, что предо мной возник облик его сестры Валгунты. С поразительной быстротой память восстанавливала все то, что было связано с этим именем: о ней мне шептал лес, журчали ручьи, гремел водопад Каменного ключа, и облака на небе принимали ее черты... - Я бежал с дороги... Валгунта приказала. Нас бросили на одни сани; ей связали ноги, а мне - нет... Она шепнула мне: "Братец, когда будем проезжать мимо обрыва Ворон, я швырну тебя с кручи: внизу снег глубокий, и ты не разобьешься. Оттуда побежишь к Оствагу и все ему расскажешь, если по дороге тебя не растерзает медведь... Скажи Оствагу, что больше нет отца, который требовал за меня много коней, - есть только люди тундр и Валгунта, которая ждет..." - И я шел много часов с разбитыми о камни ногами, - воскликнул Зигмар, - и все тебе сказал... - Пусти меня! - Зигмар! Она так и сказала? Ты хороший, смелый... ты самый лучший мальчик! - Я притянул его к себе и порывисто стал гладить по голове. - Иди в дом! Там ты найдешь пищи на месяц, а если я к этому времени не вернусь с Валгунтой, то больше не жди и ступай к взморью, к рыбакам, они тебя приютят! А теперь, - обратился я к волку, - у нас будет самая большая охота, какой ты еще не видал! Так начался мой странный и удивительный сон, который умчал меня через тьму веков, может быть, на тысячу лет назад. Он развертывался с быстротой вне понятий о времени и пространстве - их точно не было! Но зато были ощущения, которые я переживал так ярко, как, пожалуй, никогда наяву. Ночью, среди застывшего леса, я мчался, преследуя похитителей, как зловещая тень, как дух окружающих гор, и горел сумрачной яростью берсеркера: медленно поднимался на крутизну и камнем, пущенным из пращи, летел с нее на лыжах, а рядом со мною несся волк. Человек и зверь... Наши ноги одинаково не знали усталости, и я не ошибусь, сказав, что и желания наши были тождественны: нам обоим грезились великая охота на забрызганном красными каплями снегу, охота с клохтаньем застревающей в горле ярости, схватка, где ни один сражающийся никогда не слыхал о жалости... Но у меня был план, и в этом, пожалуй, заключалось различие между мной и волком. Там, где горы крутой стеной обрывались у страны низких холмов, переходящих затем в бесконечную низменность тундр, было ущелье. "Ворота Тундры" - так оно называлось, и к ним лежал путь похитителей, указанный мне Зигмаром. Известными только мне перевалами и проходами я должен был опередить их там. В напряженном беге вперед я не помнил счета дней - несколько раз зарево восхода загоралось предо мной, пока я достиг нужного места. Почти целый день я провел на каменистой вершине у Ворот Тундры, ожидая, когда в другом конце ущелья замаячат запрокинутые рога ездовых оленей моих врагов. Только с наступлением сумерек я увидел их: далеко-далеко, черной узловатой нитью восемь груженых саней переползли перевал. Впереди точками двигались несколько фигур на лыжах, и одна за другой исчезли из виду, спустившись в ущелье. Я знал, что времени у меня еще много, так как ущелье тянулось на несколько верст, но, тем не менее, скачками бросился вниз. Там, в кустарнике, я разложил перед собой стрелы на камне, с расчетом сначала убить переднего оленя, чтобы загородить узкую тропу остальным, которые в этом случае бросятся в сторону и увязнут в сугробах, а я тем временем успею еще выпустить несколько стрел, пока меня не заметят... О дальнейшем я не думал: оно должно было выясниться само собой... И вот только там, сидя в засаде, я впервые стал ощущать время, потому что оно остановилось, тропа предо мной оставалась пуста, никто не показывался... А кровь моя бунтовала... Я не мог усидеть и вскакивал в бешеных порывах, и волк вскакивал вместе со мной, и шерсть его щетинилась, потому что он инстинктом чувствовал приближение великой охоты. И я сердился так, как никогда в этой жизни, и туман ярости начал застилать мои глаза. Но тут я заметил зарево костра за поворотом ущелья и понял, что враги располагаются на ночлег. Первый план рухнул. Собрав свои стрелы, я покинул засаду и заскользил на лыжах к зареву. Первой, кого я увидел, была Валгунта: связанная, она полулежала на санях, близко к огню, и свет падал на ее лицо. Это было хорошо: она увидит, как бьется тот, кого она призывала. А разве мужчина не храбрее всех, когда на него смотрят глаза женщины? Похитители возились поодаль, около других саней, а один из них, с темным лоснящимся лицом цвета прошлогодних листьев, подводил в это время к освещенному пространству коней. Судя по приготовлениям, он собирался зарезать животное на мясо, потому что народу тундр нечего делать с лошадьми. Я узнал этого коня: это был один из похищенных в доме Валгунты - ее любимец. Его золотистая шея искрилась при свете костра, когда разбойник задирал ему голову повыше и приставлял нож к глотке. Тут я уже ни о чем не думал - тетива в моих руках натянулась точно сама собой, и стрела дзинькнула в воздухе. Она вонзилась глубоко в бок человека с темным лицом, и он, выпустив коня, обеими руками вырвал ее и изломал на куски, но тут же рухнул и сам. Теперь я выпускал стрелу за стрелой по остальным и, хотя спешил чрезвычайно, зная, что время теперь дорожке всего, все-таки взглянул на лицо Валгунты: мне хотелось удостовериться, гордиться ли она моим удачным началом и верит ли в меня и в мою силу... Мне показалось, что она потянулась навстречу моим стрелам, и ее глаза заблистали... Еще трое моих противников упали, но зато остальные сделали то, что должны были сделать. Все четверо, они разом испустили гортанный клич и, делая на ходу зигзаги, побежали к тому кусту, откуда летели на них поющие жала. Не помню, кто из нас первым выскочил им навстречу, - волк или я. В первые секунды мне врезалась в память только серая дуга прыгнувшего Гишторна, который повис на шее одного из бегущих к нам и вместе с ним покатился по снегу. А я в это время рубил и скакал, вертясь волчком среди нападавших. И это было очень трудно, потому что снег был глубок и ноги увязали в нем, - трудно, как всякая великая охота. 3 Маленькие люди тундр были проворны на снегу, ведь снег их стихия. Они набегали и отскакивали, нанося раны, от которых теплые струи стекали по моему телу. Но я был силен, и волк тем временем уже освободился от своего противника. Пришло время, когда мы уже только двое против двух продолжали плясать на утоптанном снегу самую древнюю из всех плясок - танец охоты и смерти... И наскоки этих двух становились все реже и слабее, потому что волк, не давая опомниться, вихрем кружил около них, наскакивал сбоку и сзади, вместе с одеждой отрывал куски тела. А женщина смотрела на нас и была горда, потому что находилась при своем деле, которое назначила ей Природа, - вдохновлять мужчин на борьбу, чтобы они воевали и охотились, были мужественны и могли бы стать достойными отцами поколений, долженствующих утвердить власть человека на земле и повести его к конечной цели - в храм красоты и Духа... Пал еще один из противников... Оставшийся оглушил Гишторна ударом по голове, но в это время я успел нанести ему рану в бедро: теперь он мог сражаться, только стоя на коленях. Тогда я отступил шаг назад и сосчитал в уме, сколько слуг было убито в доме старого Валгута; вышло, что долг крови дому моей будущей жены был покрыт с лихвой, потому что слуг было только четверо, а здесь - восьмой человек ожидал моего удара. - Бери оленя с санями и уходи в свою тундру: ты храбро сражался! - сказал я своему противнику. Он покачал головой: - Я не вернусь с охоты с опозоренной головой к женщинам своего племени. Я хочу туда, где теперь мои братья: мы все из одного рода! Я понял тогда, что предо мной был очень хороший человек: он знал закон великой охоты, был верным братом и не хотел сносить позора поражения. Поэтому я быстро опустил секиру на его голову. Великая охота была кончена. В моем рассказе не хватает еще двух моментов, которые делают мой сон особенно дорогим для меня. Обыкновенно он всегда приходит мне в голову, когда, после целого дня беготни по конторам, я, мелкий комиссионер, вечером возвращаюсь домой к женщине, которая делит со мной житейские невзгоды, а их в городе машинного века, пожалуй, немногим меньше, чем в первобытном лесу... Сразив последнего врага, я шел к Валгунте. Только в этот момент, когда оборвалось дикое напряжение борьбы, я стал ощущать боль ран и нечеловеческую усталость. Но я шел к ней гордо и прямо. Одним взмахом перерезал я ей путы и сел у костра. Я ничего не говорил: я был мужчина и победитель, а женщина сама должна знать, как ей поступить в подобных случаях. И она знала... Костер запылал ярче, и пока на нем жарилось мясо, Валгунта снегом смыла с меня кровь, она ощупала все мои раны и приложила к ним истертый в порошок мох, который тут же высушила на огне. И когда она притащила и положила со мной рядом Гишторна, который, слабо повизгивая, зализывал при огне следы битвы на теле, тогда я начал ощущать счастье, о котором не умел говорить... Насупившийся лес чернел по скатам ущелья и молчал так же, как я. Мороз крепчал, но я его не чувствовал и ел мясо, приготовленное руками Валгунты. Потом я спал, укутанный в шкуры, а ее тело согревало меня. Так стала она моей женой. Обратный путь был труден, потому что ударило весеннее тепло, и снег стал таять буквально на глазах. Все полно было шума одуревших от стремительности потоков, брызг и крутящейся пены у подмываемых скал. Мы слышали гул в горах и оттуда, в реве ломающего стволы ветра, скатывались камни. Один из них чуть не задел пенногривого коня Валгунты, которому теперь было предназначено стать первым в моей пустовавшей до сих пор конюшне, потому что я был единственный и бедный отпрыск когда-то могущественного рода. Прошло больше месяца, пока мы добрались до хижины. Зигмар, все-таки был там: мальчик добывал себе пищу самостоятельной охотой. Потянулась опять полная тревог и опасностей жизнь, но у меня было приятное сознание, что я не один. И это сознание и в то же время ответственность за благополучие семьи, которой предстояло приумножаться, удваивало мою отвагу, когда я с ножом в руке бросался на медведя. Полный физической силы и здоровья, я любил мир, как он есть, и ничего не думал в нем изменять. Мысль, что в мире не все хорошо и могло бы быть лучше, пришла в мою голову гораздо позже. Теперь я понимаю, что хотя я был только дикарем, но прирожденное человеку томление духа по прекрасному и стремление к неосознанным тогда еще идеалам уже просыпались во мне. И - странно! - в этом опять сыграла роль та же Валгунта, из-за которой я проливал кровь у Ворот Тундры. Это произошло в тот последний вечер, на котором оборвалось мое сновидение. Мельчайшие детали этой картины до сих пор необыкновенно свежи в моей памяти, доказательством чему может послужить хотя бы песня Валгунты, которая - строчка за строчкой - сохранена моим сознанием. Я возвращаюсь из похода, предпринятого мною совместно с рыбаками взморья против разбойников, которые грабили поселения и уводили в плен жителей нашей свободной страны. Поздним летним вечером я, усталый, ехал домой по горным тропам на коне Валгунты. Туманом курились ущелья в ночной прохладе и зловеще хохотали совы в лесу. Туман поднимался все выше и седыми клочьями повисал над серыми впадинами. Такая же мгла суеверия клубилась во мне; я опасался духов гор и темного бора, и грозно нахмуренные очи лесного царя чудились мне меж замшелых стволов. Я вспомнил, что тропа, по которой ехал, считалась заколдованной, и в облако страха укуталась моя смятенная душа. Тогда я задумался: почему вся жизнь полна страха и тревог? Почему сильный всегда поедает слабого, хотя бы последний и был прав? Так я и не нашел ответа и стал думать о доме, потому что уже подъезжал к нему. Слабый свет лился из оконца хижины, и я услышал пение своей жены. Валгунта пела: Ночь над скалами - стихла кровавая свалка... сырость от пропастей веет; В чаще лесной хохочет русалка, Месяц над бором в облаке реет. С дальней дороги муж мой домой Заколдованной едет тропой. Глуше топот в ущельях гор, Всадник спешит к родному огню. Чисто сегодня я вымела двор, корму насыпала в ясли коню; Венок сплела из березовых веток; Мягко настлала ложе из шкур. Будет сон твой крепок, крепок - На груди у меня ты забудешь про бури... С дальней дороги муж мой домой Заколдованной едет тропой. В темной душе моей произошло какое-то движение, точно там замерцал слабый свет. И мне показалось, что я получил ответ на свои вопросы, но не хватало соображения сделать вывод. Тихо я слез с коня и стал отворять двери. И вместе с тем в моем сознании стала открываться другая дверь, ведущая меня обратно в нынешний век - в спальню скромного комиссионера, и я проснулся... Я теперь часто задумываюсь о блуждающем по заколдованным тропам человечестве и стараюсь развить мысль, запавшую в смятенную душу дикаря Останга, не была ли женская и материнская любовь тем семенем, из которого - из века в век - росла и развивалась мысль о любви всечеловеческой? БЕЗУМИЕ ЖЕЛТЫХ ПУСТЫНЬ Это было в те дни великих дерзаний, когда безумие бродило в головах и порождало дикие поступки; когда ожесточение носилось в воздухе и пьянило души. В те дни сумасшедший полководец барон Унгерн фон Штернберг, - в чьей душе жили в странном соседстве аскет-отшельник и пират, чьим потомком он был, - в те дни вел он за собою осатанелых бойцов на Ургу, - восстанавливать Чингисханово великое государство. За ним шли авантюристы в душе, люди, потерявшие представление о границах государств, не желавшие знать пределов. Они шли, пожирая пространства Азии, и впитывали в себя ветры древней Гоби, Памира и Такла-Макана, несущие с собой великое беззаконие и дерзновенную отвагу древних завоевателей. Шли - чтобы убивать, или - быть убитыми... 1 Перед крошечным бугорком, - за которым, уткнувшись лицом в землю, прятал голову Жданов, - взметнулось облачко песку. Вдали прозвучало: хлоп! Жданов выплюнул попавший в рот песок и быстро определил: - Это из берданы! - Потом, что-то вспомнив, задумчиво прибавил: - Впрочем, нет! Это - винтовка системы Гра! - Какой только дрянью они нас не обстреливают! - сердито отозвался Шмаков. Он, как и Жданов, распластавшись, лежал на земле шагах в пяти от него. Трудно было сказать, к чему больше относилось его возмущенное лицо: к самому факту неожиданного обстрела или же - к скверным пулям. По всей вероятности, к пулям больше, так как Шмаков, по его же выражению, получил "нежное воспитание" на Великой войне, где он много раз служил мишенью для отличнейших пуль, отлитых на превосходных заводах Крупна по последнему слову техники. Внезапный обстрел в голой степи захватил обоих приятелей безоружными. Это случилось по той простой причине, что их отъезд из отряда Унгерна носил характер спешный, бурный и неорганизованный. Вследствие этого и багаж их имел существенные недостатки... Вернее говоря, - багажа почти не было! Иначе оно и быть не могло: адъютант "самого" накрыл вечерком Шмакова за делом, почитавшимся смертельным грехом в стане "Сурового вождя", - в обществе женщины без намека на репутацию и - за столом, красноречиво уставленным пустыми бутылками. - Иди к коменданту и скажи, чтоб тебя посадили на "губу"! - сказал адъютант. - Слушаюсь! - вытянулся Шмаков, но, все-таки, к коменданту не попал: он отыскал в поселке мирно беседовавшего Жданова и сказал ему только два слова: - Я уезжаю! Жданов расспросил, в чем дело, и так как они не разлучались ни в Карпатах, ни в Пинских болотах, ни в Тургайской степи, -то и на этот раз решили не расставаться. Через полчаса, благополучно миновав посты, два друга шли уже степью прямо на юг. Если бы их спросили: почему именно на юг? - они бы ответили, что вообще желают идти туда, где раньше не бывали. Но сейчас дело было дрянь: методический обстрел продолжался, и отвечать было нечем. Солнце палило затылок, хотелось пить, и глубокое возмущение стало овладевать Ждановым, - Мы уж целый час печемся здесь!.. Нужно что-нибудь предпринимать. - Не час, а только четверть часа! - хладнокровно ответил Шмаков, щелкнув измятыми серебряными часами со сворою тисненых гончих на крышке. Это был подарок, которым Шмаков весьма дорожил. - Ты не доверяй своим часам, - ехидно отозвался Жданов, - они остановились еще третьего дня. - Врешь! Шмаков, задетый за живое, яростно повернулся к Жданову и между ними произошла краткая перебранка по поводу достоинств хронометра. Но пока они перебрасывались крепкими словцами, за которыми солдат привык скрывать свои истинные чувства, где-то в вечности для одного из них пробил час: вдали, за холмиком, где чернел монгольский малахай, опять хлопнуло, и Шмаков оборвал брань на полуслове. Когда Жданов удивленно взглянул на него, то содрогнулся: Шмаков, обхватив шею руками, бился и хрипел, выплевывая кровь. Еле внятный шепот едва достиг Жданова: - Убей их... Андрюша... Я не прощу... Крепкое, мускулистое тело изогнулось, напряженно и сразу затихло. Пуля сделала свое дело, и суровая душа мужчины, непокорная и бунтующая, отлетела так же быстро, как рассеивается сон при пробуждении. - Шейка-копейка! - Жданов злобно усмехнулся, последний товарищ уже проиграл игру и бросил карты на стол... Теперь - очередь за ним... - Но если я останусь жив... Мысль о мщении на секунду красным туманом застлала мозг, но он ее не докончил; резко стукнула пуля о жесть, и рвануло лямки, на которых висел котелок. За холмиком, к первому, еще раньше замеченному малахаю прибавились второй и третий. Как ни странно, но выстрел, попавший в котелок, оказался последним: малахаи вдруг исчезли, и наступило молчание. - Сейчас что-то будет, - решил Жданов и торопливо перекрестился, приготовляясь ко всему худшему. Затем он взглянул на небо, стараясь отогнать мысль, что делает это в последний раз. Синий над ним небосклон с южной стороны пожелтел. Одновременно "перекати-поле" впереди него пришли в движение и серыми комочками покатились вперед: дыхание великих пустынь проносилось по степи, а за ним шла пыльная буря. Взметнулись красноватыми дугами песчаные столбы на выдуве, у пологого ската, и быстро потускнело солнце. Упали серые сумерки. В этот момент три всадника на косматых лошадках вынеслись из ложбинки за холмиком и во всю прыть поскакали к Жданову. - На ходу не попадут! - успел подумать Жданов. Он вскочил и во весь дух бросился бежать на юг. Порыв ветра с силой ударил ему в лицо, - уже шла навстречу целая рать крутящихся столбов пыли. Казалось, - все химеры, созданные досужей фантазией Востока, мчались сюда, - справлять шабаш... Жданову показалось, что ему рот засыпали золой. Он чувствовал пыль в себе и вокруг себя. Отплевываясь на бегу, он оглянулся и увидел, что один из преследователей соскочил с коня и обшаривает убитого, а два других - уже совсем недалеко. Он прибавил ходу, но когда, совсем задыхаясь, через пару минут оглянулся еще раз, то был поражен непонятной картиной: трое всадников быстро удирали обратно. Не веря своим глазам, он приостановился, задумался и пришел, наконец, к заключению, что суеверным монголам что-нибудь померещилось: разве мудрено увидеть чертей в таком кавардаке, когда они ухитряются видеть их и в ясную погоду... Э, да не все ли равно?! Важно, что остался жив!.. Жданов решительно зашагал вперед, но, пройдя несколько шагов, остановился: там, на холмике, остался лежать некто, и Жданов все бы отдал, чтобы этот некто мог, по-старому, зашагать с ним рядом, а подчас и ругнуть его привычной, незлобивой солдатской бранью... Ветер по-прежнему свистел вокруг него: песчаные столбы то рассыпались, то снова формировались и продолжали свою фантастическую пляску. Будь они живыми существами, - они удивились бы странному поведению одинокого человека в степи: он грозил кому-то, выкрикивал лютую брань со странными гримасами... Две струйки грязи стекали по лицу... Конечно, это - пот усталости от сумасшедшего бега... Разве мужчины плачут? 2 Степь заговорила. Лохматые всадники скакали по всем направлениям и разносили молву: - Пришел большой русский генерал Унгерн с войском... Идет освобождать Ургу, Хочет восстановить Чингисханово государство... Монголам будет хорошо! По вечерам в юртах без устали говорили о чудесном генерале. Его не берет пуля... он молится монгольским богам, чтит лам... Он идет впереди наступающих цепей, без оружия, с одним тащуром (палкой) в руках... А в тащуре этом сидит дух... Но еще быстрее пронеслась весть, что Унгерн, уже обложивший Ургу, обещал отдать город бойцам на разграбление. Спешно седлались кони, и алкающие богатств неслись к монгольской столице, подгоняемые мыслью: - Как бы не опоздать!.. Но в районе одного глухого улуса умы были заняты совершенно другим: - В степи появился Сатана! Трое пастухов во время пыльной бури чуть не насмерть загнали коней, спасаясь от него. Правда, их рассказ был довольно сбивчив. Выходило так, что они гнались, будто, за двумя волками и даже одного из них убили. Но это были не волки, а оборотни, потому что во время погони за другим вдруг налетела буря, и преследователи увидели, как убитый волк превратился в человека, который встал и побежал вслед своему убегающему товарищу... Иногда рассказ несколько изменялся и, вообще оставался темен и неясен. Одно лишь было известно достоверно: недалеко от места происшествия Цадип нашел хорошие часы! По мнению слушателей, Цадип проявил большое мужество, так как не всякий бы стал слезать с коня за часами, когда сам Сатана гонится по пятам!.. Эти рассказы дошли, наконец, до ушей одинокого русского, который шатался по степи в поисках бог весть чего! Он проявил чрезвычайный интерес к этому делу, так как, по его словам, - он всю жизнь жаждал встречи с Сатаной! Русский предпринял недельный путь, чтобы найти удостоившихся такой встречи и лично их рас спросить. К сожалению, он не застал ни храброго Цадипа, ни его двух товарищей: они, в числе многих других, поехали к Урге, надеясь поспеть ко времени ее падения. Сожаления русского быстро прекратились, когда он в одной юрте, за коллекцией богов у стены, увидел серебряные часы с вытисненной на крышке сворой гончих. Часы ему очень понравились: он долго вертел их в руках и расхваливал, расспрашивал, - кто их счастливый обладатель, как его зовут и как он выглядит. Потом русский тоже отправился в Ургу. 3 Имя Унгерна носил худой человек. У него были усы скандинава и душа "берсеркера". На пасмурном Балтийском море его предок водил пиратское судно на абордаж и тяжелым молотом сплющивал шлемы, вместе с черепами их носителей. Предок любил дробный стук стрел о щиты и рев, издаваемый бычьими глотками пиратов при атаке: это возбуждало ярость и повергало его в кипящую пену безудержного буйства, когда сокрушающие удары вызывали восторг, распирали грудь и наливали кровью холодные глаза. В двадцатом веке в далеком потомке возродился этот предок. Его отправили в школу, приучили к суровой дисциплине и заставили носить бесцветную личину рядового офицера. Год за годом тянулась эта жизнь, не дававшая ему удовлетворения. Душа тосковала. Смотрела жадными глазами в сторону пустыни и рвалась с цепей... Он сбросил цепи, когда в Россию пришло Великое Безумие. С тех пор он стал тем, кого называли "Даурским бароном" и кто затем сделался кратковременным властителем Монголии. Он оставил кроткого Христа, потому что ему ближе было друидическое поклонение силам Земли, Одину, Валгалле и страшилищам - кумирам Тибета. Одного он никогда и никому не прощал - нарушения его законов. x x x Урга была взята. Над городом распростерлись крылья ночи. Все спали, не спал только Унгерн: беспокойные мысли бродили в его голове. Сегодня у ламаистского оракула он вопрошал судьбу. Лама высших степеней произвел гадание на внутренностях зарезанного барана и, хотя и не сказал ничего плохого, но что-то мямлил, выражался цветисто, не договаривал... Неужели его звезда закатывается? Мрак потустороннего, невидимые руки Правителя мира и суеверный страх перед темной бездной будущего вселяли в душу барона сознание своего ничтожества. А с этим сознанием он примириться не мог. Оно вызывало в нем бунт против всего и ярость, железным кольцом сжимавшую сердце... Душно!.. Унгерн приказал подать автомобиль и черной тенью стал носиться по полуночным замерзшим улицам. Горе тому часовому, кого он не найдет бодрствующим! Горе и тем, кто сидит на гауптвахте, потому что Унгерну сжало сердце, и он готов на все, лишь бы отпустило... Он обязательно заедет на гауптвахту и произведет короткий и правый суд! Засовы гауптвахты загремели. Часовые застыли изваяниями, и Унгерн, нахмурившись, выслушал рапорт дежурного. - Привести... - бросил он коротко, ткнув пальцем в первое имя в списке арестованных. Ввели Жданова... Когда Жданов, входя, посмотрел на своего бывшего вождя, - он сразу определил его состояние и понял, что его ожидает. Собственно говоря, игра была проиграна еще пару дней назад, когда его арестовал патруль за нападение с ножом в руке на Цадипа. Цадип через два часа скончался на перевязочном пункте. При свете оплывающего огарка глаза Унгерна так и впились в арестованного. - За что арестован? Жданов усмехнулся: - За хорошее не посадят, Ваше Превосходительство! - Кто ты? - Дезертир из вашего отряда, - не моргнув глазом, отчеканил Жданов. Игра ведь все равно проиграна... Так отчего же не побеседовать с Его Превосходительством по душам?! В сумрачной душе потомка пирата был уголок, где скрывалось одинокое чувство - уважение к смелости. - Как попался? Жданов спокойно изложил историю нападения в степи, смерть товарища и решение мстить во что бы то ни стало. В одном месте рассказа глаза Унгерна опять впились в арестованного: - Ты видел духа, от которого побежали монголы! - Да разве можно видеть духа, Ваше Превосходительство? Этот ответ был величайшей оплошностью: суеверный вождь, приглядывающийся к знаменьям и верящий в темные силы, освободил бы Жданова, будь тут вмешательство потустороннего. Теперь же все было испорчено: Жданов переступил его закон дважды - дезертировал и присвоил себе месть... - Довольно. Завтра тебя расстреляют! Введите следующего! Кольцо, сжимавшее сердце Унгерна, как будто уже ослабло. - Ваше Превосходительство! Так уж расстреляйте и тех двух оставшихся грабителей вместе со мною... Все ж веселей!.. Во взгляде Унгерна просквозило что-то, похожее на благодарность: этот человек прямо-таки доставлял ему возможность проявить свою власть над жизнями людей! Он подробно расспросил о местонахождении виновных... Сейчас же появился наряд солдат, - справедливости был дан полный ход... Суровый вождь оживился. x x x В Урге наступал рассвет. Где-то взревел верблюд, и залаяли псы на окраине. Фиолетовая дымка окутывала окрестные горы, за которыми во все стороны разбегались древние, костями усеянные дороги через желтую пустыню. С наступлением нового жестокого дня по этим бесконечным дорогам пойдут, раскачиваясь как пьяные, верблюды в Кашгар, Кульджу, к Гималаям и в таинственный Тибет. Жестокий день наступал быстро и бичом необходимости гнал обитателей теплых юрт на утреннюю прохладу. Сны еще прятались в складках их длинных халатов; мужчины ежились на утреннем холодке и нехотя вели коней на водопой. Может быть, их только что ласкали скуластые женщины, увешанные фунтами старинного серебра... Лень сквозила в каждом движении монголов, и пока они, зевая, посматривали на небо - вдали, за свалочным местом, раздался залп взводом. Там расстреливали осужденных накануне Унгерном, и в этот именно момент Жданов отправился в одну страну, где он еще не побывал и откуда не возвращаются... НА ПУТЯХ ИЗВИЛИСТЫХ Как только издали замаячило здание полустанка, я и Ордынцев спрыгнули с товарного поезда. Толстый кондуктор-хохол чуть-чуть не сделал того же, но благоразумно остался на тормозной площадке, бешено ругаясь и жестикулируя: он во что бы то ни стало хотел сдать нас полиции за бесплатное пользование вагонными крышами... Этот человек, без сомнения, обладал сварливым характером, ибо все время, как только открыл наше местопребывание, злобно и желчно ругался, точно мы причинили ему громадные убытки... - На, выкуси! - Ордынцев показал ему вслед всем известную комбинацию из трех пальцев - и нас обоих посетила трепетная радость, что мы оставили этого злюку в дураках. Я качался на своих ослабевших от голода ногах, но беззвучный хохот сотрясал мое тело - лишнее доказательство, что человек не чужд маленьких радостей даже в самых безнадежных положениях. Такое состояние продолжалось, пока хвост лязгающего железного зверя не отполз совсем, и тогда нас атаковала тишина побуревших под дуновением ранней осени отрогов Хингана, После грохота поезда тишина казалась почти потрясающей, враждебной и недоверчивой. Она точно спрашивала: - А что вы тут намерены делать? - Двигаться, жить и искать всего того, что делает жизнь привлекательной! - хотелось мне крикнуть в пространство, но это могло вызвать насмешки Ордынцева и обвинения в излишней нервозности - вместо этого я спросил: - Нет ли у тебя еще табаку? Табаку не было, и это причиняло мне больше страданий, чем голод. Мы зашагали вперед размеренным и неторопливым шагом бродяг, которым некуда спешить, ибо весь мир, куда ни взгляни, принадлежит им, и они с одинаковым успехом могут повернуть как направо, так и налево - восхитительная свобода! Правда, эта свобода была для нас непривычна и поэтому немного страшна. Тут-то, наверное, и крылось объяснение того, что мы в своем странствии придерживались линии железной дороги, которая - сама определенность. Это мне не нравилось - в моей душе возник бунт против всякой определенности; я хотел использовать эту странную свободу всю, до дна. - Послушай, - сказал я Ордынцеву, - отчего бы нам не свернуть в сторону от этих блестящих рельс? Они мне надоели. Почем знать - не ожидает ли нас тут, где-нибудь в сторонке, нечто восхитительное. Мало ли какие могут быть случаи! Я сознавал, что говорю глупости под влиянием голода и изнеможения от ночей, проведенных у костров на краю дороги, где один бок обжигало, а другой - замерзал. Но в данный момент - это тоже один из результатов голодания - моя голова превратилась в волшебную клумбу, способную временами расцвести пышнейшими орхидеями жгучей фантазии, граничащей с галлюцинациями, и тут же быстро осыпаться, превращая все окружающее в черную яму... Ордынцев протестовал: - Конечно - рельсы нас не кормят, но мы попадем к китайским крестьянам; они, правда, могут нас накормить, но не исключена возможность, что спустят собак. Если бы это была Россия... Я продолжал уговаривать его, все более воодушевляясь. В моих представлениях пределы возможного легко и удобно расширились до границ невероятного и с легкостью горной козы перескочили их: тут хмурый Хинганский хребет облекался в голубые туманы, прорезываясь сверкающей сталью струй; таинственные тропы уводили к священным озерам охотничьих племен - тех, кто завертывает маленьких кумиров в бересту и прячет их на раскидистых деревьях; дальше появлялся охотничий пир вокруг убитого лося, и лесные жители протягивали нам куски дымящегося мяса с жировыми прослойками, способного в два счета вернуть нам утраченную радость бытия; а из чащи за нами, может быть, будут следить глаза женщин, никогда не знавших культуры, но сведущих в древней науке любви... Расписывая таким образом неизвестную землю, лежащую возле нас, которую моя фантазия награждала всем, чего мы были лишены в течение трех месяцев отчаяннейшей безработицы, я увлекал Ордынцева за собой на колесную колею, уводящую от пустынного переезда куда-то в сторону. Ордынцев, немножко поколебавшись, сплюнул и последовал за мной: он находился под властью двух самых безумных советников - желудка, исступленно требующего пищи, и разгоряченной фантазии. Тем, кто даже на небольших расстояниях пользуется автомобилями, извозчиками и прочими атрибутами человеческой лени, неизвестен могучий и убаюкивающий ритм пешего хождения дальних странствий: отлетают мысли, немеет корпус, все биение жизни сосредоточивается в ногах, и человек превращается в метроном... Лес, слегка раскачиваемый ветром, шумел вокруг нас; светило осеннее, мало греющее солнце, и нам, убаюканным мерным движением, жизнь стала казаться не реальностью, а какой-то немного жуткой сказкой. Но потом к тишине леса стали примешиваться звуки: за нами тарахтела телега, и женский голос заунывно напевал забайкальскую песню, - кто-то догонял нас. - Эй, тетка! - окликнул Ордынцев женщину в красном платке, когда телега уже поравнялась с нами, - дорога-то куда идет? - На хутор. А вы чьи будете? - спросила женщина довольно мелодичным голосом. - Божьи, милая, божьи! - ответил Ордынцев, обладавший замечательной способностью подделываться под крестьянский говор. - Может быть, у вас на хуторе в работниках нехватка, так вот - тут два молодца. - Хотите на хутор - так седайте, - флегматично произнесла она, - а насчет работы поговорите с Кузьмой. Мы сели, и телега понесла нас дальше, к неизвестному хутору и к какому-то Кузьме, которому волею судеб предстояло что-то решить в нашей жизни. Мне, человеку, верящему в таинственное соотношение между именем и его носителем, этот Кузьма засел в голову: напирая на "у", я всю дорогу мысленно повторял этот имя и понемногу пришел к заключению, что этот человек - топор - грубый и кряжистый; у него непременно должна быть черная борода и хозяйственная сметка. Такие люди работают до одурения, бьют жен, и от них пахнет потом и дегтем... - А как вас зовут? - обратился я к женщине. - Аксиньей! - ответила она и почему-то потупила глаза. 2 Я ошибся в предположениях о наружности Кузьмы: он оказался хотя и чернобородым, но чрезвычайно изможденным и больным человеком. С месяц тому назад на него опрокинулся воз кирпичей и с тех пор, по выражению самого Кузьмы, у него стало "перехватывать в дыхании"... Хотя Ордынцев по образованию агроном, а я - филолог, Кузьма плохо верил в наши способности, как работников. Наверное, потому он и назначил нам чрезвычайно мизерную оплату труда... Но нам нужна была еда - мы даже не стали торговаться. Аксинья накрыла на стол и мы ели... А потом был сон в теплом помещении и на другое утро началась работа. Мне до сих пор кажется, что я никогда раньше не понимал истинного значения слова "работа". Я усвоил это понятие лишь после недели пребывания в беженском хуторе Маньчжурии. Работа - это смутный бег бесследно исчезающих часов, мелькание изумительно коротких дней, это время, которого не чувствуешь и узнаешь лишь случайно, взглянув на стенной календарь, или - по внезапно наступившему воскресенью. А черные провалы в сознании, которые наступают почти сразу, как только отяжелевшие после ужина члены коснутся постели, - это ночи. Я ел, двигался, напрягался и отдыхал, чувствуя, что с каждым днем становлюсь сильнее и, одновременно с этим, как будто - тупею... Вместе с осенним, изумительно чистым воздухом, я, казалось, втягивал в себя дрожжи, на которых пухли и набухали мои мускулы. Но я был не прав, обозначив эту жизнь на хуторе только одним названием - работа. Жизнь - она везде - таинственное сплетение влияний одного человека на другого в присутствии окружающей природы или вещей, которые также пронизывают нас исходящими из них силами... Я стал замечать, что наша хозяйка Аксинья с каждым днем относится ко мне все приветливее. Был даже случай, когда она, видя, что я зверски устал и прекратил работу, чтобы отереть пот и передохнуть, - взяла из моих рук вилы и добрых полчаса вместо меня кидала снопы на стог, а я в это время курил. Я не мог тогда не похвалить ее рук и даже с восхищением ощупал ее полные мускулы повыше локтя. Временами же я задумывался о счастье: не заключается ли оно в усыпляющем мозг движении, в физической работе, лишающей человека способности размышлять, став, как окружающая природа, как растение, - далек ли будет человек от благостного состояния буддийской нирваны, что почти одно и то же. Был субботний вечер. С ноющей усталостью в членах и с абсолютной пустотой в голове, где не было и признака мысли, - я вышел за околицу и уставился на горбатые хребты хмурого Хингана и застыл так, не шевелясь. Дымчатыми струйками курилась падь за ближайшим холмом, а с бурых полей, откуда мы днем свозили снопы, неслось одинокое - "пи-ит", "пи-ит" - какой-то ночной птицы. Густо-голубые сумерки точно вырастали, струились из самой земли; они окутывали дальние горы, становясь все более фиолетовыми и, казалось, даже проникали во внутрь меня, наполняя мое сознание. И тогда вдруг во мне зашевелилось ощущение неведомого счастья: я слился, я растаял и был одно с окружающими горами, - землею, носившей меня - и воздухом, которым дышал. И мысль осенила меня: "Так бы вот прожить всю жизнь куском горячей материи на живущей вокруг меня странной, простой и, вместе с тем, таинственной земле. Ведь миллионы людей, вышедших из земли и к ней прикованных труженников-крестьян так и живут, рождаются и умирают, растворяясь в синей мгле природы, где печальная ночная птица одиноко кличет над ними свое - "пи-ит", "пи-ит". И если бы еще была женщина, которая бы награждала меня тихой лаской после дня упорного труда! - что же еще требовать от жизни?" Я почти уверился, что нашел ключ к счастью и разрешил проблему собственного существования. Но в тот момент что-то случилось: ко мне шла женщина... В сумерках белым пятном выделяется ее головной платок, - это была Аксинья. Она подошла вплотную и спокойно стала со мной рядом. Странно, - как только это произошло, - тихие голубые сумерки вечера покинули меня, вместо них заколыхались во мне трепет ожидания чего-то, смутное желание и таинственная уверенность в неизбежном... - Аксинья! - голос мой звучал приглушенно. - Тише, как бы не услышала свекровь, - также приглушенно ответила она. Я еще раз взглянул на нее и мгновенно понял, зачем она пришла ко мне: сила земная, бесхитростная и прямая говорила в ней так же, как в этой укутанной голубым туманом земле, и выгнала ее от больного мужа к одинокому мужчине, который не скрыл перед ней своего восхищения ее работолюбивыми и сильными руками... Пусть говорят после этого, что нет таинственных духов, которые иногда подслушивают наши желания. Еще раз в темноте раздалось уже совсем глухое: - Аксинья! И еще раз другой голос, сдавленный, еле слышный, прерываясь, прошептал: - Тише!.. 3 Логический ход вещей неумолим: я всегда говорил, что Кузьма напрасно не ляжет в больницу, - он умер, и это случилось, право, скорее, чем можно было ожидать. Ордынцев такого мнения, что мужик, привыкший работать с утра до вечера, - умирает скорее, чем белоручка, ибо он не может примириться с ничегонеделаньем в постели. Может быть, Ордынцев и прав. Мы справили похороны и очень далеко везли покойника на кладбище, где предали его земле, которая ему, действительно, мать. Теперь уже прошла неделя после похорон, и Аксинья ведет себя так, как будто только ждет моего решающего слова, и я стану здесь хозяином. Но разве Сатана, которого ради благозвучия предпочитают звать Мефистофелем, - разве он когда-нибудь оставляет человека в покое? Нет! Никогда! Третьего дня я ездил на станцию отвозить зерно и - к счастью или к несчастью, этого я еще не знаю, - очутился на перроне в момент прихода трансазиатского экспресса. Кто бы мог мне сказать, каким колдовством проникаются прозаические вагоны и неуклюжие современные пароходы, если они - дальнего назначения? Они оказывают на меня поражающее влияние... Не слетают ли к ним во время дальних странствований синеокие духи обманчивых, вечно влекущих мужчину далей? Те, кто, сизые, залегли дымкой или причудливыми облачками и стерегут тайну сокровенного обаяния мировых просторов. Не те ли они самые, кто некогда заставили нашего прапра- и перепрадедушку связать неверный и колышущийся плот, чтобы пуститься в плавание от своего обогретого и в достаточной степени надоевшего берега к другому, может быть, худшему? Трансазиатский экспресс дышал стальными легкими; играл переливчатыми бликами на зеркальных стеклах и всем своим крайне решительным видом, включая сюда и глухой, гортанный гудок, говорил о могучем темпе жизни, о стальных молотах, поднятых для удара, и об исступленном стремлении человечества в область, беспредельного властвования над пространствами и даже - миром... По крайней мере, таким он показался мне после месяца, проведенного в грязном, пахнущем скотным двором, хуторе. Женщина с зажатым между пальцев томиком в руках вышла из вагона и - как видение из страшно далекого и привлекательного для меня мира - томной поступью проплыла мимо меня. Смесью запахов, по всей вероятности, состоящей из тончайших духов, аромата холеной кожи и волос, с прибавлением сюда нескольких капель неподдельного греха, она отравила слишком простой и ясный воздух станции, а также мой душевный мир... В двух шагах от меня томик упал. Я его моментально поднял и вернул владелице. - Мерси, мосье. - Са ne vaux pa ie penie, madam. Удивленный взгляд - стремительный взлет маневрирующих бровей. - Разве вы говорите по-французски? - О, да, мадам! Последовал краткий разговор. Она смеялась: филолог - и в таком странном виде - с кнутом за поясом... В этой дикой Маньчжурии... Она непременно расскажет об этом в Париже... Что? Поезд трогается?.. Пусть мосье оставит у себя томик французских стихов - они прелестны... Трансазиатский экспресс ушел. Я наудачу раскрыл книгу и прочел Поля Верлена: Мне часто видится заветная мечта, - Безвестной женщины, любимой и желанной. Но каждый раз она и совсем не та, И не совсем одна, - и это сердцу странно. - Во всяком случае, - сказал я, закрывая книгу, - моя мечта - не Аксинья! x x x Я покинул хутор, но Ордынцев остался. Мне кажется, что он скоро займет там вакантное место хозяина; Аксинья при расставании особенной горести не проявила... Листьев на деревьях уже нет - падает первый снег. Я иду сильный и окрепший, сам хорошо не зная - куда! В моей голове, подобно одуревшим пчелам, роятся обрывки мечты: там и большие города, и пальмы, и бананы, и синеокие духи дремлющих далей. НЕЧТО Караван шел на запад. Груженые верблюды высоко несли уродливые головы с застывшим презрением на уродливых губах. Когда путь вытянулся уже во многие сотни верст, - некоторые из них пали и остались лежать, вытянув закоченелые, желвастые ноги. Остальные проходили мимо них и плевали зеленой пеной, потому что презирали решительно все - и жизнь, и смерть. С величайшим бесстрастием, как подобает философам, презревшим бытие, равнодушно, ступали по сыпучим пескам и голым, растрескавшимся каменным черепам угрюмых возвышенностей. По ночам над мертвой Гоби всплывал несуразно большой, котлообразный месяц, и навешивал на лысые бугры призрачные мантии черных теней. Тогда все кругом начинало казаться тем, чем, в самом деле. была Гоби, - гигантским кладбищем царств, ни в какую историю не вписанных. У последнего колодца, где обрывался путь, известный вожатому, - вечером за стеною палатки гудел голос Стимса, человека, по прихоти которого была снаряжена экспедиция. Этот голос не нарушал мертвенной гармонии пустыни, потому что был бесстрастен, сухо насмешлив и - безнадежен... - Я обманут и хочу, в сущности немногого, - чтобы та жизнь, которая ни разу не сдержала своих обещаний мне, - хоть бы только один раз не обманула меня! - Я что-то плохо понимаю Вас, - возражал Стимсу молодой ученый Баренс, - на мой взгляд у Вас не может быть неоплаченных векселей к жизни: в сорок лет очутиться обладателем миллионов - равносильно праву брать от жизни все! И, мне кажется, - вы брали... - Да, брал! - сухо рассмеялся Стимс, - но жизнь платила мне обесцененными облигациями или фальшивой монетой: я получал все поддельное - поддельное уважение, поддельную любовь... Ничего настоящего. Ничего упоительного! Вдобавок у меня испортилась печень! По суховатому лицу молодого ученого промелькнула вежливая улыбка; она не могла оскорбить Стимса, но, вместе с тем, подчеркивала независимость и любезную иронию ученого. - И теперь Вам захотелось испытать нечто неподдельное - "настоящую" опасность в пустыне? - Какая опасность? - спокойно переспросил Стимс. - Здесь самое безопасное место в мире, - нет никого и ничего! Даже кирпичу, который может в городе упасть на прохожего с возводимого здания, - и тому неоткуда взяться! Если бы я искал опасности, я остался бы в городе: там автомобили, трамваи, убийцы... Баренс с минуту помолчал. Он обвел взглядом спартанскую простоту походной палатки Стимса и невольно задумался, - что влекло этого пресыщенного человека в пустыню? Сам он, Баренс, шел сюда с определенной целью; воспользовавшись знакомством, он пристроился к дорогостоящей экспедиции, чтобы произвести исследования и где можно - раскопки. Все это нужно было Баренсу, чтобы заставить тысячи газетных станков выбрасывать тонны бумаги, которые крупным шрифтом будут кричать на всех перекрестках мира о сенсационных открытиях молодого ученого. Он решительно взглянул на Стимса. - Если это для вас, ну... скажем, - не увеселительная поездка, как я предполагал раньше, то зачем же вы идете в пустыню? Стимс поднял голову и заговорил громче обыкновенного: - Я иду за тем заманчивым "Нечто", которое окутывает тайной далекие горы и исчезает по мере приближения к ним. Если хотите - назовите это наркозом неизведанных глубин. Человечество платит ему дань непогребенными костями в самых неудобных закоулках планеты. В авангарде человечества движутся полусумасшедшие чудаки с неугасимой жаждой невероятного в душе и, время от времени, - как кость собакам, - бросают плетущимся сзади свои ненужные открытия, в виде материков, островов, или новых истин. Самыми счастливыми были древние исследователи: они шли со смутной мечтой открыть что-то вроде Земного Рая, жаждая диковинных стран... И вот тут-то меня еще раз обокрали: наука лишила меня наивной веры в возможность таких открытий! Но я все-таки иду; не верю, а иду! Вдруг - думаю, - за этими горами, куда еще не ступала нога культурного человека, в самом деле, есть нечто, знаете... такое... Хэ-хэ-хэ... Глаза Стимса странно сверкнули в темноте, а в его смехе было что-то жуткое. Баренс ничего не ответил: его мозг упорно отыскивал забытое название психического расстройства, вызванного излишествами в наслаждениях и относящегося к области навязчивых идей. Стимс наблюдал за ним: затем насмешливо улыбнулся: - Странно немножко - не правда ли? - Нет, все в порядке вещей! - торопливо вышел из своего раздумья Баренс, - при некоторых... так сказать, свободных средствах, я и сам пустился бы... - В таком случае, - перебил его Стимс, - не хотите ли завтра отправиться со мной на несколько дней к вершинам на западе, чтобы поохотиться за таинственным "нечто"? Караван дальше не пойдет, потому что там нет колодцев, и животные замучены. Воду и провизию придется тащить на себе. Нас будет трое: я беру с собой этого русского стрелка, у которого такая длинная и труднопроизносимая фамилия. - У меня на завтра намечены раскопки. - Ну, конечно, - мое эфирное "Нечто" должно пасовать перед научными целями! - чрезвычайно вежливо согласился Стимс. Когда Баренс ушел, Стимс откинул полотнище палатки и долго стоял лицом к лицу с мраком. Опять, точь-в-точь, как во время разговора с Баренсом, он сухо и коротко засмеялся... 2 Илья Звенигородцев - так звали русского стрелка, нанятого в Шанхае в число охраны каравана, - встал рано, когда еще все спали, и занялся приготовлениями, чтобы сопровождать Стимса в намеченную экскурсию. Он побрился на ощупь - без зеркала; вылил на голову ведро студеной воды и занялся своими ногами: долго мыл и растирал их, а затем тщательно перебинтовал икры колониальными гетрами. В его заботливости к собственным ногам сквозило чуть ли не преклонение, и это было так понятно: жизнь Ильи. за немногими исключениями была почти сплошным походом, где упругие, мускулистые и неутомимые ноги являлись существеннейшим из шансов на существование. Кроме того, картина спящего лагеря с часовым на бугорке слишком напомнила Илье былые дни, когда с дальних холмов наползали серые цепи врага, и всяк подтягивался, готовясь к встрече жестокого дня. Шестнадцатилетним гимназистом Илью, с тяжелой винтовкой в руках, бросило на улицу какое-то, в одну ночь образовавшееся, местное правительство, которое призывало все население поголовно стать на защиту города от осатанелых банд людей, увешанных пулеметными лентами, - матросов и дезертиров. Первыми вышли на оборону гимназисты с лысым директором во главе, который был настроен торжественно, говорил прочувственные слова о гражданском долге, и, к чести своей, - сам вполне верил этому... Трусливое мещанство попряталось в подполья или улепетывало в заимки. Наступавшие, не останавливаясь, почти на ходу, быстро перестреляли порозовевших от мороза мальчиков и занялись расправой в городе. Илье удалось прибежать домой, и тут старая, морщинистая женщина всунула ему в руки узелок с провизией, перекрестила Илью, а сама, обливаясь слезами, осталась у косяка... А Илья пошел огородами, пашнями, целиной... Потом он попадал в разные отряды, где выучился ругаться, стрелять без промаха и... зверел. Долго он ходил по Монголии за полусумасшедшим человеком, по имени Унгерн фон Штернберг, который поклонялся Будде, брал города и отдал столицу страны на разграбление своим войскам. А потом было опять бегство, Шанхай, панель - голод... И еще было сумасшедшее желание хоть на миг пожить так, как жили другие, кто разъезжал на мягко шуршащих авто, пил вино в обществе красивых женщин за толстым стеклом бара, - так близко и так далеко!.. - Мистер Элия! Перед сидевшим на ящике Ильей остановился маленький серый человечек, - слуга Стимса. - Вам хозяин посылает чашку своего кофе и спрашивает, все ли готово к экспедиции? - Благодарю! Все готово! Илья взял горячую чашку, залпом влил в себя обжигающее питье и поднялся с ящика. В утреннем холодке он почувствовал приятное тепло во внутренностях; бодрый и сильный, он обвел взглядом далекий горизонт, точно вопрошая: - Где тут путь к радостям человеческим? 3 - Поистине, какое-то сумасшествие овладело Стимсом... Иначе не может и быть; ведь давно уже пора вернуться назад! - так решил Илья, третий день шагая за своим хозяином к цепи гор, которые днем казались совсем близкими, - ну, рукой подать! - а вечером окутывались синей дымкой и как будто отдалялись. Илья решил напомнить Стимсу, что запаса воды и провизии еле хватит на обратный путь. Стимс взглянул на него почти с яростью: - Что?! Вы не хотите идти дальше? Вы, может быть, потребуете у меня расчета? Весь он был в страшном возбуждении, глаза горели. - Я вовсе этого не говорю! - смущенное оправдывался Илья. - Я привык к лишениям и не боюсь их, я только хотел предупредить Вас, что потом будет тяжело! Стимс мгновенно смягчился. - Элия, я знаю, - раньше смерть так часто проходило мимо Вас, что вы теперь плохо верите, что ей когда-нибудь вздумается прямо к вам обратиться. Поэтому я и взял вас с собой... Так будьте же мне другом и поддержите меня в моем предприятии! Мне тут нужно найти нечто... ну, такое... это трудно объяснить, но оно чрезвычайно важно для меня! Если нам удастся это, - вы будете обеспеченным человеком! Так вы поддержите меня? Идет? - протянул он руку Илье. - Идет! - Илья пожал руку с ощущением, что он первый раз в жизни совершает выгодную сделку: ни один из вождей, за которыми он шел раньше, не сулил столько!.. А что касается этого "нечто" - так оно, по всей вероятности, - какая-нибудь разновидность насекомого, которое водится только в этих местах... Мало ли чудачеств у миллионеров!.. Стимс не дал ему закончить своей мысли: - Видите ли, эти горы по вечерам окутываются туманом, - должна быть и вода! Вообще, мы там найдем все, что даже нечто такое... э... Чтобы меньше тратить драгоценной влаги, решено было двигаться по ночам, а днем отдыхать... Они поделили воду и к вечеру с одинаковым рвением продолжали путь. Так они поступили в странном согласии оба: один, потерявший вкус к жизни, - весь в устремлении за туманной мечтой; другой - чтобы завоевать ту самую жизнь, от которой бежал первый. 4 В жуткой "Пляске Смерти" Сен-Санса часы бьют полночь, а затем раздаются глухие шаги шествующей Смерти. В лунном сиянии валятся кресты, могилы раскрываются, выходят скелеты и в полных загробной скорби звуках изливают невыразимую в словах тоску по отлетевшей жизни: еще раз они живут эхом далеких воспоминаний. Пораженное неизбывной тоской кладбище корчится и завывает в истомной муке... Мертвая Гоби оживает также, когда Смерть в красном зареве раскаленного солнца, укутанная в пыльную мантию, на крыльях бури несется на великое кладбище царств и народов. Громадной багровой тенью она вырастает на горизонте и полнеба закрывает складками своего платья. Еще не слышно завывания голодных волков бури, которые скоро будут здесь, чтобы рассыпающимися стаями рыскать по пустыне за видимыми только им тенями, - но дуновение уже несется впереди них, песок начинает шуршать, и тогда кажется, что в пустыне слышны бесчисленные шаги. А если путник будет поблизости гор, то после первого порыва ветра он услышит дробный топот скачущих всадников; то осыпаются камни с растрескавшихся вершин... Стимс потряс спящего Илью: - Вставай! Вставай скорее: женщина... Илья приподнялся с жесткого камня, на который его бросила нечеловеческая усталость ночного пути, и шершавой рукой протер глаза. - Что?.. Какая женщина?.. Где?.. Он ничего не понимал, потому что все изменилось кругом до неузнаваемости: ветер свистал в ушах, заунывно воющими звуками наполнился воздух, - муть и темь... - Женщина на белом коне только что проскакала мимо нас! - в самое ухо прокричал ему Стимс, покрывая голосом рев бури; он трепетал в невероятно радостном возбуждении, - это конец пути; она приведет нас к людям! Слышишь - нужно бежать за ней! Сильным рывком он поставил Илью на ноги и, увлекая его за собой, пустился бежать вдоль по скату. Еще неопомнившийся Илья изо всех сил побежал с ним рядом: в его смятенной голове перемешалось все, - буря, напряженное до крайности лицо Стимса, его ликующий возглас о близком конце пути и какой-то женщине, и Илья стал точь-в-точь тем человеком, которого разбудили ночью при зловещем реве пламени отчаянным криком: - Пожар! Стимс не давал ему опомниться: в удушающих облаках пыли то и дело красноватым пятном мелькало его лицо, и он выкрикивал: - Она неслась, как птица, по равнине... В трех шагах от меня она остановилась и улыбнулась... на ней была огненно-красная мантия и убор из страусовых перьев на голове... Ее лицо излучало сияние... Она сказала, что давно ждет меня... что жрецы в храме трижды приносили жертвы о моем прибытии... Точно ударили Илью, - он замедлил шаг: сумасшедший человек находился перед ним и нес дикие, сумасшедшие речи... Как он раньше не заметил этого? Стимс подскочил к нему и схватил за руки. - Она сказала, что воины с сигнальными трубами расставлены по всем высотам, чтобы известить о моем появлении! Илья остановился, тяжело переводя дыхание. - А! Ты не веришь?! - с криком набросился на него Стимс, бешено колотя кулаками, - не веришь?! Я и сам не верю... Но почему ей не быть?.. Почему... Вцепившись друг в друга, они вступили в исступленную борьбу. Кто-то из них поскользнулся, и они вместе покатились по скату вниз. Клубок из двух тел, подпрыгивая на неровностях, с глухим шумом грохнулся с обрыва на камни... 5 На темной поверхности моря безумия, затопившего мозг Стимса, расходящимися кругами заходили волны пробивающегося к поверхности рассудка. Стимс открыл глаза и недоуменно оглянулся: кругом шуршало и завывало, - будто волки... Он сел. Перед ним лежал распростертый человек, может быть, - труп... Где он? Ах да - Нечто!.. В его мозгу происходила какая-то борьба: мрак безумия силился снова втянуть в глубину всплывшую золотую рыбку разума, и Стимс чувствовал, что момент просветления будет короток. - Да, это - сумасшествие, - сознавал он без страха, и, в то же время ощущал подкрадывавшееся неодолимое желание начать хохотать, сперва - тихо, а потом - все громче и громче... Напряжением воли он подавил коварное желание, как опьяневший делец заглушает хмель в голове, чтобы переговорить трезвым голосом с очень ему нужным банкиром. Он весь спружинился, - у него сейчас была только одна цель: кончить игру так, как должен был это сделать настоящий мужчина... А для этого нужно было свести все счеты и спокойно положить карты на стол... Он потрогал лежавшего без сознания Илью и убедился, что он дышит. - Парень шел за мной, не смущаясь, - я ему обещал... - решил он и принялся за единственное дело, которое еще был в состоянии совершить: вынул книжку и стило и стал писать чек. К выведенной единице он стал приписывать нули, и тут же дьявольский сарказм подсказал ему: - С тремя нулями Илья испытает лишь краткое блаженство, с четырьмя - превратится в тупого мещанина, с пятью - станет, пожалуй, крупным дельцом, а с шестью... сгорит, как я, и, может быть... - тут он задумчиво потер переносицу, - может быть, снова снарядит караван на запад, в поисках невероятного... Он приписал шесть нулей, методично и точно сделал все остальные надписи и тщательно приколол чек к рубашке Ильи. Правда, тут он начал спешить, потому что волны мрака все выше поднимались в сознании. Затем, со страшно серьезным лицом, он повернулся и пошел туда, где ежесекундно менявшие облик голодные волки песчаной бури с завыванием охотились за тенями, видимыми только им... На Стимса обрушивались тучи песку, засыпая его по колени, а он продолжал идти к таинственному "нечто", которое теперь, казалось, было уже совсем близко... Ему чудилось, что он идет не один, а целая армия суровых мужчин - начиная с сухощавых, одетых в легкую парусину тропических путешественников и кончая укутанными в меха полярными исследователями - молча движется вместе с ним. Стальные крылья реяли над ним в воздухе, и оттуда приникали к земле острые, упорные взгляды, пилотов, отыскивающие следы таинственного "Нечто". Невиданные растения-полуживотные морских пучин и рыбы, покрытые десятками глаз, шевелились, когда мимо них проплывали подводные лодки, откуда опять выглядывали жадные глаза мужчины, влюбленного в "Нечто". Отплевываясь песком и задыхаясь, Стимс продолжал идти. Наконец, ничего не видя перед собой, он закружился на месте и упал. В этот именно момент его потухающее сознание подсказало ему, что он достиг... ТАЕЖНАЯ СКАЗКА Коновалов с равнодушным видом выслушал заявление старого приказчика лесной концессии, что контора, вследствие сокращения летних погрузок, принуждена уволить двух десятников и выбор пал на Фетюкина и на него - Коновалова. - Не от меня это, Артемий Иванович! Все это - новый управляющий... Осенью, как начнем опять работать, - милости просим опять к нам! - сочувственно прибавил старший приказчик. Коновалов вышел и зашагал по направлению к своей землянке. На минуту он остановился и устремил взгляд на чернеющие вдали маньчжурские сопки. Подошвы их уже окутались вечерним туманом, и лохматые вершины точно плыли по призрачным волнам. Большая птица бесшумно слетела с ближайшей ели и черным, исчезающим пятном скользила к далеким вершинам. За ними, полные ночных тайн, лежали широкие пади Хингана. Сторожкий марал пасся там в ночной тишине, зелеными огоньками вспыхивали в чаще глаза тигра, и среди буреломов и обомшелых стволов жила старая таежная сказка про безымянные ключики, где лежит еще никем не тронутое золото - ключи мира. Впрочем, сказка эта иногда и покидала чащу тайги и приходила к людям, чтобы показать им свои неблекнущие одежды и умелой рукой разбросать перед их глазами миражи счастья... В этот вечер она, по-видимому, уже покинула свое тайное лесное жилье, потому что воздух был полон ее дыханием и тонкому уху слышался даже еле уловимый шорох ее платья, когда она неосторожно задевала за кустарник, бесшумно скользя над пеленою тумана. Вероятно, поэтому и Коновалов в ту минуту вспомнил своего прадеда. Исходил прадед якутскую тайгу, вдоль и поперек изрыл ее лопатой. Добывал немало золота и в несколько дней все спускал в кутежах... Резкий паровозный свисток и грохот груженых бревнами платформ с железнодорожной ветки концессии толкнул мысли Коновалова по совершенно другому направлению - к городу, куда теперь ему предстояло возвратиться. Опять бесконечные поиски работы, унизительное выстаивание в передних и шумная городская жизнь... Блестя витринами магазинов и разряженной толпой, она пронесется мимо него, оставляя ему лишь право издали ею любоваться и... завидовать! x x x Воздух в землянке был сырой и спертый, так как двери нельзя было держать открытыми: целые полчища мошкары устремлялись в нее на свет лампы. И то уже, несмотря на предосторожности, набралось множество всякого гнуса, липнущего к накалившемуся стеклу лампы. Сидя на нарах, Коновалов слушал спотыкающуюся болтовню Фетюкина, который, немножко под хмельком, размахивал руками и с жаром уверял, что он, Фетюкин, плевать хочет с высокого дерева на свое увольнение. - Уволили, ну... Будто только и работы, что здесь... в концессии! Я, брат, все равно не пропаду, потому - специальность имею - парикмахер-с! Отсюда... прямо катну в Харбин и - в первоклассный салон - так и так, можем по-всякому, а-ля фасон! Тут тебе сейчас и белый халат, всю артиллерию в руки и - мальчик, воды!.. Мне, вот, тебя только жаль: за что тебя уволили?! Опять же - ты ни к чему не учен... А по-настоящему, все это - кочергинские штучки... уж я знаю... Его самого уволить надо, а не меня! Нет, ты скажи, Артем Иванович, есть справедливость на свете или нет? Коновалов не успел ответить, как в дверь постучали. Фетюкин вышел на середину комнаты и закричал: - Что там антимонию разводить!? Заходи прямо, без доклада - мы люди не гордые! За дверью послышалось оханье, кряхтенье и удушливый кашель, а затем в землянку шагнула темная фигура мужчины, у которого вместо лица были видны только клочья черной, с обильной проседью бороды и нависшие над глазами густые пучки бровей. Он кашлял хрипло и глухо, несколько секунд молча разглядывая присутствующих. - Ох-хо-хххо! Здравствуйте, милаи! Иду это, ай - огонек светит, дай, думаю, попрошусь ночевать; авось, не прогонят больного старика... Тайгой все шел, измаялся... Ох-хо-хххо! - Откуда идешь, старик! Сам ты кто? - вдруг приняв начальственный тон, напустился Фетюкин на старика. - Промысловые мы, охотишкой промышляем... Вот, заболел дядя Ерема и - весь тут! - Какой ты, шут, охотник: у тебя и ружья нет?! - У ороченов осталось ружье-то. Две недели у них лежал, так и пришлось ружьишко им оставить. - Да ты чего? - обратился к Фетюкину Коновалов, - пусть проспит ночь человек; нам какое дело, кто и откуда! - Так-то так, да мало ли тут всякой швали шатается... Ты посмотри, что из него мошкары валит! Леший он из болота! - И мошкаре жить-то надо, - смиренно ответил старик. - Всякая тварь от Бога, мил человек! Старик водворился на нары. Коновалов разжег очаг и приготовил ужин, не забыв и старика пригласить покушать. Фетюкин уже успел забыть свои начальственный тон и вытащил бутылку водки. - Хлопни, старче, кружечку; первое лекарство - как рукой снимет твою хворь! К удивлению Коновалова старик выпил жестяную кружку не поморщившись, как воду, и принялся за еду с завидным аппетитом. С тех пор, как его пустили ночевать, он и кашлять стал мало... Тут только Коновалов разглядел, что старик был настоящий таежлый волк, каких ему приходилось видеть только на Олекме и на Амурских приисках, когда Коновалов, тогда еще сын богатого золотопромышленника, приезжал на отцовские прииски. Фетюкин, совсем уже пьяный, жаловался старику на несправедливость своего увольнения и щедро подливал ему водки. - Лакай, старче, - все равно пропадать! Старик пил, прислушиваясь к разговорам и, видимо, что-то соображал. Вдруг он протянул руку к обрубку дерева под изголовьем Коновалова и хитро подмигнул: - Липа, говоришь? - Липа. - Лоток мастеришь: стало быть, в город к аршинникам не поедешь? Коновалов помолчал. - То-то, знаю, - продолжал старик, - по отцовской крови на золотишко тянет! Ведь ты же - Коновалов! - А ты откуда знаешь? - По обличью, милый! - Тут старика опять хватил кашель. - По обличью: старика-то твоего знавал. Ох-хо-хххо, - могутный был человек! Старик замолчал на минуту и пытливым взором разглядывал обоих собеседников. Затем он оглянулся на дверь и заговорил приглушеннымы голосом: - Не ездите в город к аршинникам! Дружным ребятам по секрету скажу: напоролся я на ключик в тайге. Золотишко аховое... Харч на три месяца надобен... Опять же - струмент! Вы расчет получите - можно. Ежели втроем... - тут голос старика понизился до шепота. Фетюкин захлопал осоловелыми глазами и учащенно задышал. Через несколько минут у него вырвалось сдавленно: - Леший тебя побери! Выходит, значит, что у меня собственный салон будет?! Его мечтания, видимо, никуда выше этого не поднимались. Головы трех мужиков склонились еще ближе друг к другу. Свет керосиновой лампы рисовал с них причудливые тени на стене. А пока старик шепотом продолжал описывать свое открытие, - в землянку бесшумно вошла старая таежная сказка. Та самая, которая когда-то заставила предков Коновалова и тысячи им подобных "людишек" устремиться в холодные дебри Якутии. Таежная сказка тихо уселась среди разговаривавших мужиков и блистала их взорам, перевоплощаясь в жгучие сны каждого из присутствовавших. Решение присоединиться к старику было принято. Трое мужчин обо всем уже договорились и легли спать, а таежная сказка, по-прежнему оставалась тут и навевала им сны. Старому таежному бродяге, Ереме, снилась огромная бревенчатая изба. Стены тесаные. В переднем углу - большой стол, накрытый грубой скатертью, а на нем - нарезанный ломтями пирог с амурской кетой и дымящаяся чашка жирных щей. Белолицая крупная баба, жеманно улыбаясь, ставит на стол поднос с рюмками и водкой, приговаривая: - Откушайте, Еремей Макарыч, водочки! Сам Еремей Макарыч, в новых сапогах и в жилетке поверх рубахи на выпуск, - хитро прищурил глаз и ущипнул бабу за бок... Коновалов же видел в это время зеленый пальмовый остров. Теплые волны пенистыми гребнями набегали на белый песчаный берег. При лунном свете, под страстно-стонущую гавайскую мелодию, плясали обнаженные женщины с белыми цветами в черных шапках волос и эбеновыми телами. Шумел океан... Что же касается Фетюкина, то он видел себя хозяином блестящей, с огромными зеркалами парикмахерской. Везде лежали никелированные машинки для стрижки, ножницы, тарелочки, одеколон... И публики полно! Подмастерья не успевают. Везде сидят брюнеты, блондины, даже лысые, и всех нужно стричь, стричь... СОБАКИ ВОЮТ Когда на замолкнувшую степь спускается холодная осенняя ночь, а луна зеленоватым светом обливает побуревшую траву и черными платками раскидывает тени от песчаных бугров - фантастической и неживой кажется монгольская степь. Кости людей умерших поколений, когда-то пославших своих потомков на шепчущий лесами север, - чудятся тогда под этими буграми... В такие минуты я забираюсь обычно в юрту, поближе к живым, чтобы слышать дыхание спящих и их сонное бормотание: все-таки от них веет жизнью. Так было и в этот вечер. Под таганом еще тлел огонек, и войлочные стены хорошо сохраняли тепло. Полагалось бы спать, но старый монгол Тай-Мурза упорно не ложился. И я знал, почему: на прошлой неделе были получены известия, что всего в дне пути от нас пройдет обоз Малыгина, - отважного купца и ловкого плута. Молодежь решила поживиться, т. е. попросту говоря - пограбить. Теперь старик ждал всадников обратно с похода, но они почему-то долго не возвращались. Уже с полчаса мы со стариком молча просидели у тлеющего аргала, как вдруг у скотного загона протяжно завыла собака. Это был Баралгай, громадный пес с черной шерстью и невероятно могучей грудью. Как подобает существу такого сложения, он брал ноту почти басом, затем доводил ее до самых верхних октав и заканчивал жалобным замиранием. Это послужило как бы сигналом: за ним сперва залаяли, а потом залилась воем Фай-ду, молодая собака, а к ней присоединился целый хор от соседнего загона. Нестройная, иногда замирающая, иногда усиливающаяся рулада, как смычком, водила по моим нервам, и меня охватила невыразимая жуть. По-видимому, это действовало даже и на старика, он вышел из юрты, зажав в руке плеть, и, спустя короткое время, вой замолк, и взамен их послышались беготня, ворчливая грызня и повизгивание собаки, которой попало сильнее других. Старик вернулся в юрту. Не успели мы, однако, выкурить очередной трубки, как вой, сперва поодиночке, а потом хором, - опять понесся к бесстрастному небу. Старик встал опять, но уже не пошел вон, а затеплил длинные бумажные свечи курений перед коллекцией богов у стены. - Для чего ты это делаешь? - Собаки воют - смерть ходит по степи. Она ищет человека, потому что ей холодно и она хочет согреться у живого, а живой от этого умрет, - ответил он. - А молодежь еще не вернулась? - совсем некстати спросил я. - Молодежь еще не вернулась, - глухо сказал старик. В голосе его слышалось раскаяние отца, необдуманно отпустившего сына на рискованное предприятие. - Они скоро явятся, - сказал я успокаивающе, и старик, как эхо, повторил за мною: - Они скоро явятся. Я завернулся в тулуп и растянулся на войлоке. 2 От шума голосов и топота ног за стеной я проснулся. Я их слышал сквозь сон уже давно, но проснулся только тогда, когда ночной холод через открытую входную лазейку хлынул мне прямо в лицо. Смех и возбужденный говор за стеною свидетельствовали, что молодежь вернулась благополучно и, по-видимому, с хорошей добычей. Голова Тай-Мурзы просунулась в юрту. - Вставай, русский! Все хорошо! Барана зарезали, араку принесли и водка есть - гулять будем! - Смерть не встретила твоих молодцов в пути? - Мимо прошла! Близко была - мимо прошла! - бросил мне Тай-Мурза и опять скрылся. Через несколько минут я сидел среди шумной ватаги у костра, ел баранину и обжигал горло водкой. Воровской ужин был великолепен: молодежь ела и пила с жизнерадостностью, которая родилась там, в буйной схватке и диком беге. У одного дикого племени я спасал свою обреченную жизнь и оцененную голову, потому что участвовал в походах Унгерна-Штернберга и вместе с ним верил в возможность создания нового монгольского государства. Но теперь мне было все равно - будет ли великая Монголия