ийся из воронки огонь. Позже из газет стало известно, что Гитлер отравился и его сожгли во дворе рейсхканцелярии вместе с Евой Браун, которая тоже покончила жизнь самоубийством. Возможно, свидетелями именно этой сцены стали наши разведчики. Впрочем, настаивать на том, что они видели именно сожжение фюрера, Ромашкин не мог: в Берлине в те дни фашисты жгли многое: уничтожали и документы и трупы высокопоставленных деятелей рейха, пустивших себе пулю в лоб или убитых во время обстрелов и бомбежек. Разведчики не придали особого значения увиденному: в это время произошло такое событие, что все забыли о костре, догоравшем в воронке. Первыми загалдели и засуетились эсэсовцы. Они о чем-то кричали, что-то показывали друг другу, возбужденно размахивая руками. Ромашкин взглянул в сторону, куда они показывали, но не увидел ничего особенного и не догадался, что же так обеспокоило фашистов. Вглядевшись внимательней, он все понял и на несколько мгновений онемел от радости. На дымящемся куполе рейхстага -- он находился неподалеку, за колоннами Бранденбургских ворот, -- билось родное красное знамя. Вокруг полыхали пожары, здание рейхстага тоже было в дыму, поэтому Василий не сразу заметил знамя. Разведчики запрыгали от радости и негромко, чтобы не обнаружили, закричали "ура". Рогатин тряс немца за плечи и, сияя от счастья, почти кричал ему в лицо: -- Видишь, фашистское отродье, Гитлер калут! Войне капут! Во дворе рейхсканцелярии еще чадили обуглившиеся свертки, но на них уже никто не обращал внимания. x x x Второго мая Берлин был взят. Василий и его разведчики после задания выспались и отдохнули в полку. Здесь их поджидал Голощапов, один из двоих упавших на улице при прорыве группы в тыл гитлеровцев. Его ранило в плечо. В госпиталь он не пошел. -- Какой госпиталь, когда победа рядом? Да и вы на задании, я ж тут чуть с ума не тронулся, пока вы там лазили! -- говорил старый солдат, пряча радость за напускной грубоватостью. Потом он рассказал печальные подробности гибели Хамидуллина. -- Его на той же улице срезало, наповал. Я подполз к нему, а он уже не дышит... Схоронил его сам, в последней братской могиле нашего полка. Разведчики сходили к свежему холму земли, он оказался в том сквере, где фашисты, расчищая сектор обстрела, рубили цветущие яблони и вишни. Сняв шапки, ребята в скорбном молчании постояли у могилы. После обеда почистились, приоделись и всем взводом пошли в центр Берлина, к рейхстагу. Было интересно поглядеть -- какой он, Берлин, о котором так часто думали и говорили. Город еще чадил, многие улицы были завалены рухнувшими стенами. Но уже всюду копошились люди: местные жители, вылезшие из подвалов и убежищ, пленные -- вчерашние враги -- и наши солдаты -- те, кто брал с боем эти дома и улицы. Все вместе они растаскивали обгоревшие бревна, рельсы, мешки с песком, обломки стен, искореженные автомобили, танки, пушки. Надо было прежде всего расчистить проезжую часть, чтобы вывезти раненых и убитых, а живым доставить воду и пищу. На перекрестках уже стояли наши девушки-регулировщицы, лихо махали флажками и козыряли генералам. На здании рейхстага развевались красные флаги, на Бранденбургских воротах тоже трепетал на ветру алый кумач. Все шли к рейхстагу. Огромный дом выгорел изнутри, над окнами чернели дымные полосы, крыша кое-где обвалилась, от купола остался железный скелет. Стены были избиты снарядами и пулями, крошево кирпича и штукатурки завалило тротуары и прилегающие клумбы. Площадь была запружена танками, орудиями, машинами -- это отдыхали те, кто брал рейхстаг. Солдаты и офицеры писали на стенах и колоннах свои фамилии. Саша Пролеткин достал нож и сказал: -- А мы Берлин не брали? Да мы этот рейхстаг на день раньше других видели! Он полез на подоконник, нацарапал: "А.Пролеткин из Ростова". За ним последовали другие ребята. Василий тоже нашел чистое место под окном, наверх не полез, стоя на тротуаре, вырезал своей финкой: "Ромашкины - отец и сын". Царапая стену, думал: "Ты не дошел, но пусть твое имя будет здесь, я и за тебя и за себя воевал". Вспомнив об отце, Василий погрустнел. Радость победы была с горчинкой не только у него. Каждый вспоминал тех, кого сразили пули на долгом пути к Берлину, кто шел рядом, но не мог сейчас так же, как они, написать свою фамилию на рейхстаге. Читая имена победителей, Василий думал о погибших друзьях, они представлялись ему живыми. Вот отец в наглаженном синем костюме, при галстуке, всегда деловитый, озабоченный какими-то городскими делами. Василий так и не видел отца в военной форме, поэтому вспоминался он в своем гражданском костюме. Блестя золотыми зубами, встал в памяти улыбчивый, отчаянный Иван Петрович Казаков. В его доме теперь горе, родные даже не подозревают о той шутке, которую Петрович придумал для них. На все чудачества, наверное, были бы согласны его близкие -- и траншеи отрыли бы, и по колена в воде ночь просидели бы, только бы возвратился их Иван. А Костя Королевич, голубоглазый, румяный, стоял, стеснительно потупясь, будто ни к боям, ни к подвигу никакого отношения не имел. И мудрый, добрый комиссар Гарбуз словно заглянул в душу Ромашкина и напомнил: "Повезу тебя на Алтай, подберем тебе самую красивую невесту в районе". А всегда остроумный, порывистый Женя Початкин шепнул: "Прощай, Вася, желаю тебе в мирной жизни всего самого хорошего". Был бы Женя прекрасным инженером... И скромный, всегда подтянутый, отменно дисциплинированный Коноплев. "Такой же, как я, школьник был перед войной". Вспомнил Ромашкин и других отличных ребят -- здоровяка Найдя Хамидуллина, не придется уж ему больше делать автомобили на Горьковском заводе; пекаря Захара Севостьянова, добрейшего русоволосого силача, который мечтал кормить свежим ароматным хлебом своих земляков. Тихо приблизился печальный, скромный и честный штрафник -- профессор Нагорный, грустно улыбаясь, закрывал на груди рану, кивая головой, устало сказал: "Ничего, я дойду!" Целая вереница шумных румяных младших лейтенантов -- выпускников училища, легших в землю на подступах к Москве, -- уходила в прошлое. Как и на параде 7 ноября сорок первого года, Ромашкин ощущал сейчас - вот она, история, и чувствовал ее поступь. В эти дни он как бы видел ту самую грань, о которой в учебниках пишут: "до" и "после". Теперь в жизни Ромашкина, хоть и коротка она по годам, было этих рубежей не меньше, чем у многих людей, проживших долгую жизнь: до войны, после войны. Новый, только начинающийся период представлялся радостным и солнечным. Он начинался великим счастьем Победы. -- Заровняют это все, -- сказал Иван Рогатин, кивнув на фамилии на стенах и колоннах рейхстага. -- Время сотрет все: и надписи, и нас всех, -- вздохнул Голощапов. -- Нас не сотрет. Мы теперь -- история! -- возразил Жук. -- Да, так прямо детишки в школах и будут изучать: жил-был такой геройский радист Жук, -- съехидничал Голощапов. -- Каждого в отдельности не узнают, -- спокойно ответил Жук, -- но обо всех вместе станут говорить: -- Здесь в одна тысяча девятьсот сорок пятом году бились советские войска и, прорвав мощнейшие укрепления, взяли Кенигсберг или вот этот Берлин. -- Дедушка Суворов, подвинься, дай место встать рядом, -- хохотнул Пролеткин. Вдруг Голощапов сказал совсем о другом, видно, давно его мучили эти мысли, и только сейчас старый солдат их выложил: -- А знаете, ребята, я никогда больше женку бить не буду! Разведчики сначала засмеялись, потом притихли, поняли: эти слова важны для самого Голощапова. И вообще день такой торжественный, что каждый должен высказать или загадать самое заветное. -- А я завязываю навсегда, -- сказал Вовка Голубой. -- А я учиться пойду на шофера, -- восклинул Пролеткин. -- Я буду Галю кохати усе життя! -- истово молвил Шовкопляс. -- А ты чего молчишь? -- спросил Саша Ивана. -- А я что? Я... -- растерянно заморгал Иван. -- Я буду работать, так чтоб хребтина трещала! -- А вы, товарищ старший лейтенант? -- не унимался Саша. Василий, как Рогатин, опешил. Что же будет он делать после войны? Конечно, мечтал в дни затишья о службе в армии или об учебе в институте, о том, что женится на Зине, не раз сердце щемило от простого желания работать, делать своими руками что-то полезное людям. Но все эти мечты были мимолетными, потому что суеверно опасался: когда основательно все обмозгуешь, тут-то пуля тебя и подкараулит. Сейчас Ромашкин и сам не знал, какая у него была заветная мечта, но надо было что-то сказать, причем искренно, как все ребята, и Василий ответил: -- Поеду домой, помогу матери. Она много страдала во время войны. Ну, а потом, наверное, женюсь! Буду жить-поживать, детей наживать! Девятого мая Ромашкин сидел за огромным дубовым столом в комнате подполковника Колокольцева. Вокруг стола -- дюжина стульев с резными высокими спинками. В углу спокойно тикали высокие, как шкаф, часы. На стенах висели картины в золоченых рамах. Виктор Ильич Колокольцев очень хорошо вписывался в эту богатую старинную комнату. Он чувствовал себя свободно, будто не жил несколько лет в сырых блиндажах, движения его были неторопливыми, изящными. Ромашкин теперь был начальником разведки. После подсказки генерала Бойкова в дивизии быстро оформили документы -- Ромашкин получил повышение и звание капитана. Люленкова тоже не обидели -- он пошел начальником разведки соседней дивизии. Став помощником начальника штаба по разведке, Ромашкин целыми днями работал рядом с Колокольцевым. Война кончилась, а бумаг в штабе не убавилось - отчеты о наличии людей, боеприпасов, ответы на бесчисленные запросы, заявки на продовольствие, организация караулов, внутреннего порядка, занятий, отдыха -- все это, когда нет боев, оказалось, требует точного оформления приказами, инструкциями, графиками, расписаниями. Колокольцев учил Ромашкина сложной штабной премудрости, между ними сохранялась и крепла прежняя взаимная симпатия. Сегодня Колокольцев пригласил Ромашкина в эту богатую комнату не случайно. Ему хотелось именно здесь осуществить то, что он задумал. Подтянутый и торжественный, он встал напротив Ромашкина и со значением произнес: -- Я намереваюсь, Василий Петрович, сделать вам небольшой презент. Я знал, вам нравилось мое пристрастие к русскому чаепитию. Так вот, примите, пожалуйста, и вспоминайте меня, старика, когда будете чаевничать... Он раскрыл футляр, обтянутый синей матовой тканью, и перед Ромашкиным тускло блеснул отделанный бирюзовой эмалью подстаканник, рядом с ним в специальном углублении лежала чайная ложка с таким же узором на ручке, как и на подстаканнике. Василий был растроган вниманием и подарком. -- Спасибо, Виктор Ильич, всю жизнь буду пить чай и вас помнить! -- с чувством сказал он. -- Вот и славно. Сейчас мы его обновим. Серегин! -- позвал начальник штаба и, когда ординарец вошел, спросил: -- Как самовар? -- Готов, товарищ подполковник. -- Подавай. Они сели на тяжелые резные стулья и стали пить чай, густой и прозрачный, ароматный и умиротворяющий. -- Я размышлял о вашем будущем, Василий Петрович, -- задумчиво сказал Колокольцев. -- Мне кажется, вам следует остаться в кадрах. Вы отличный боевой офицер. Я вспоминаю, каким вы пришли в полк -- молоденьким, порывистым. Наверное, о подвигах мечтали? -- Еще как! -- подтвердил Ромашкин. -- Теперь вы прошли великолепную боевую школу. Мне кажется, кроме личного опыта вы многому научились у Кирилла Алексеевича Караваева. К примеру, командирской твердости, стойкости, вниманию к людям. А у Андрея Даниловича Гарбуза -- партийной мудрости и принципиальности. У друга вашего Куржакова -- злости и ненависти к врагу. У Казакова, Жени Початкина и многих других -- бесстрашию. Ромашкин ждал, что скажет Колокольцев о себе. Но подполковник замолк, и Василий подумал: "А у вас я учился не только штабной культуре, но и патриотизму, любви к Родине без громких слов". -- Вам обязательно следует подготовиться и сдать экзамены в академию, вы... -- Колокольцев не успел договорить, за окном, а потом по всем прилегающим улицам и вдали началась беспорядочная, все нарастающая стрельба. -- Что такое? -- удивился Колокольцев. Ромашкин на всякий случай вынул пистолет. "Уж не придумали ли фашисты какую-нибудь вылазку?" На крыльце офицеров встретил сияющий ординарец. Он кричал во все горло: -- Все! Мир! Конец войне! Сейчас по радио объявили -- сегодня, девятого мая, день полной победы. Ромашкину очень захотелось быть в эти минуты со своими разведчиками. Он попросил: -- Позвольте, Виктор Ильич, пойти к моим ребятам? -- Идите, голубчик, и оставайтесь, сколько посчитаете нужным. Разведчики стреляли из автоматов в небо, пускали ракеты, кричали, потрясали над головой руками. Ромашкин тоже стал стрелять вверх из пистолета и самозабвенно что-то кричал вместе со всеми. Когда радость немного улеглась, предложил: -- Идемте, братцы, гулять по Берлину! -- Сводите нас в рейхсканцелярию, надо посмотреть, где Гитлер сидел и куда мы чуть-чуть не забрались! -- весело сказал Саша. -- Ну, ты не привирай, нам в помещение запрещено было проникать, мы только сбоку припека могли фюрера прихватить, -- поправил Ромашкин. -- И вообще, ребята, мой совет -- будете рассказывать о своих похождениях, говорите честно, как было, правда всегда лучше любого вранья. Вранье как немецкий эрзац-хлеб: с виду на хлеб похож, а по сути своей -- опилки, отруби! У всех дверей рейхсканцелярии уже была выставлена охрана. -- Не ведено никого пускать, -- сказал солдат, прохаживаясь перед дверью. Он отличался от разведчиков новенькой формой, был начищен, наглажен, сапоги блестели. -- Ты откуда такой бравый будешь? -- полюбопытствовал Саша, разглядывая солдата. -- Мы комендатура. Подчиняемся только коменданту Берлина генералу Берзарину,- гордо сказал он. -- О! Так генерал Берзарин одно время нашей армией командовал! - обрадовался Саша. -- Вот иди к нему, может, по знакомству разрешит тебя допустить, - весело посоветовал часовой. Разведчики пошли вдоль здания. Просить разрешения они, конечно, не собирались, надеясь найти какой-нибудь пролом в стене или окно с высаженной решеткой. Под ногами хрустели битое стекло, штукатурка. Прилегающий к зданию двор был завален ветвями деревьев, срезанными снарядами, изрыт воронками. Летали какие-то наполовину обгоревшие бумаги, у ограды торчали из земли короткие головешки. Возле двери, которая была видна из дома, где недавно сидела группа Ромашкина, стоял другой солдат -- такой же начищенный, в новом обмундировании. Завидев приближающихся бойцов, он взял метлу и стал подметать площадку у двери. Василий удивился: чего это он? Но, подойдя ближе, понял -- ему приятно показать, какой мусор он выметает: под метлой позвякивали, переливаясь серебристым блеском и черным лаком, немецкие награды -- Железные кресты. Видно, высыпались из ящиков, которые валялись недалеко от входа. -- Послушай, друг, -- обратился Ромашкин к солдату, все еще разглядывая кресты на земле. -- Мы -- разведчики, были здесь, когда фашисты занимали эти бункера. Нам бы хотелось посмотреть, что там к чему; мы ничего брать не будем, только посмотрим. -- Ну, ежели в таких смыслах, то пожалуйста, товарищ капитан, дозволяю! - ответил боец, а Ромашкин тут же узнал его. -- Бирюков?! Живой!.. -- Как видите, целый! -- Ну, здравствуй! -- Здравия желаю, товарищ капитан! -- Ребята, это мой боец, мы с ним под Москвой стояли! -- пояснил Василий своим разведчикам. -- Точно, стояли! -- подтвердил Бирюков. -- Я ведь все помню, товарищ капитан. Как вы меня попрекали. Как медведем называли. Вот глядите, стало быть, я стрелять лучше немца умею, ежели в Берлин его загнал! Теперь, стало быть, он не оправится, тут уж в тех самых полных смыслах, как водится! -- Дорогой ты мой, я так рад тебя видеть! Ты же мой первый солдат! Такую войну прошел и выжил! А где другие братья славяне -- Оплеткин, Кружилин? -- Не знаю, товарищ капитан. Меня ведь вслед за вами чесануло. Танки опять утром пошли, один я изжарил. А другой прямо по мне из пулемета саданул. Считай, пополам перестрочил, как на швейной машинке. Пять пуль влепил, зараза! Но я живучий. Выдюжил. А в полк свой после госпиталя не попал. Хотел, конечно, да не пришлось. Далеко ушла война, покуда я лечился. Никто не знал, где наш полк. А насчет бункеров этих, товарищ капитан, вы сейчас идите и вертайтесь, пока моя смена придет. Только осторожно -- там темно, побитые фрицы еще не все убраны, да по сторонам глядите, может, в какой комнатенке еще и живые хоронятся. -- А про Гитлера слыхал? -- спросил Ромашкин. -- Да что слыхал: сначала он травился, но яд его не берет -- сам хуже яда, потом застрелился. А после вот в этой самой воронке вместе с его бабой и любимой собакой сожгли и землей притрусили. -- Бирюков показал на одну из воронок недалеко от дверей. -- Так мы все это в окно видели! -- воскликнул Вовка. -- Неужели это был Гитлер? -- Тут многих жгли,- и Геббельса, и его жену, и бумаги всякие, -- солидно пояснил Бирюков. -- А ты откуда знаешь? -- спросил Саша. -- Комиссии разные обследуют. Огарки от Гитлера, когда их вытянули из той ямы. Я даже в акте расписывался как свидетель: видел, значит, что и где найдено, и подтвердил. -- Точно определили, что сам Гитлер сгорел? -- Сперва сомневались. А потом дошли до точности. Девушка тут одна в той комиссии, младший лейтенант, хорошенькая такая, ладненькая, сказывала: теперь уж точно установлено -- Гитлер сгорел и еще Ева Браун. -- А как установили-то? От них вроде бы жарковье для собак осталось, - допытывался Вовка. Бирюков помедлил и, наслаждаясь своей осведомленностью, сказал: -- Нашли способ! По зубам! Тут его медицинская книжка была, а в ней записано, в каком зубе какая пломба вставлена. Все и совпало. -- Что же, зубы ему выдирали? -- Нет. Такое, как водится, при комиссии где-то там в госпитале сличали. А мы только разговор об этом слышали. -- Ну, ладно, пошли, братцы, а то сменят Бирюкова, нас назад не выпустят. Ты сколько еще продежуришь? -- Час простою, не больше. Разведчики открыли тяжелую дверь и вошли в мрачный серый вестибюль. На полу валялись обломки потолка и огромная разбитая люстра. По широкой лестнице пошли вниз. Чем ниже, тем гуще спертый сырой воздух с запахом гнили и разлагающихся трупов. Внизу было темно, пришлось подсвечивать фонариками. От лестницы уходил вдаль длинный коридор, справа и слева двери -- открытые, закрытые, полусорванные. Под ногами лужи, бумаги, битое стекло. Ромашкин заглядывал в комнаты, светил фонарем: письменные столы, выдвинутые и вырванные ящики, пишущие машинки, распахнутые шкафы и всюду бумаги, бумаги с предупреждением в верхнем углу "Geheim" -"Секретно". Да, когда-то они были совершенно секретными, а сейчас никому не нужны: нет больше фашистского государства, его тайны теперь будет знать весь мир. Ромашкин поднял с полу большую книгу, прочитал на обложке: "Геббельс. Малая азбука национал-социализма". Комнаты, комнатушки, узел связи. Поворот коридора, спуск еще ниже. Огромный зал, пол затянут серой ковровой тканью. Валяются мягкие кресла, столы опрокинуты, разбиты плафоны на стенах, видно, здесь был бой с охраной. И вот кабинет Гитлера. Портрет Фридриха Великого висел на стене, а на полу валялись бумаги и фотографии. Василий увидел на одной из них Гитлера, гуляющего с овчаркой. На спинке поваленного стула висел серый френч. Может быть, Гитлера? Над кармашком приколот значок с фашистской свастикой. Ромашкин взглянул на часы. Надо было возвращаться, чтобы не подвести Бирюкова да и самим не попасть в комендатуру. Шаги отдавались в закоулках коридоров, казалось, кто-то идет вслед за разведчиками, подкрадывается откуда-то сбоку, выглядывает из черных провалов дверей. Ребята невольно передвинули автоматы из-за спины на грудь. Споткнувшись об ящик с бутылками, Вовка взял одну из них, показал командиру: -- Вино! Возьмем? -- Ну его к черту, может быть, отравленное, -- отмахнулся Ромашкин. Наверху вдохнули свежий чистый воздух. -- Будто в преисподней побывал, -- сказал Иван. -- Она и есть, самый настоящий тот свет, -- подтвердил Голощапов. -- Спасибо тебе, Бирюков, -- поблагодарил Ромашкин. -- Приходи в гости - мы на окраине стоим. Вот по этой улице прямо на восток дойдешь до трамвайного парка, там мы и стоим. Полковник Караваев решил собрать офицеров полка. Хозяйственники подготовили обед в небольшом уцелевшем кафе. Столы сияли накрахмаленными скатертями и салфетками, вазами с цветами, фужерами, тарелками с золотыми ободками. Большая желтая застекленная машина, заряженная патефонными пластинками, играла плавные вальсики. Немецкие повара и официанты улыбались, будто всю жизнь ждали встречи с советскими офицерами. Караваев, помолодевший, хорошо выбритый, наглаженный, начищенный, улыбался, был весел, охотно шутил. Голубые глаза его струили теперь не леденящий холодок, а тепло летнего неба. Рядом с ним -- Линтварев. Даже в самые трудные дни войны он бывал подтянут и аккуратен, а сегодня будто сошел с плаката, на котором изображалось правильное ношение военной формы. -- Товарищи, прошу внимания! -- Полковник постучал ножом по бокалу. - Прежде чем начать наш обед, позвольте объявить только что поступивший приказ. -- Опять приказ! Не надо бы сегодня приказов, -- сказал кто-то в зале. -- Надо! Это даже не приказ, а Указ! -- Когда офицеры затихли, Караваев торжественно сказал: -- Прошу встать! -- И объявил Указ Президиума Верховного Совета о присвоении Початкину звания Героя Советского Союза посмертно. Некоторое время царила тишина. Василий мысленно повторял дорогое имя: "Ах, Женя, Женя, как обидно, что не дожил ты до этого счастливого дня. Ведь ты вообще не должен был воевать. Мало кто в полку знал о твоей хромоте, думали, это от ранения. Тебе и в армии-то служить не полагалось". -- А теперь слушайте приказ, -- продолжал Караваев. -- Присвоены очередные звания: подполковника -- командиру батальона Куржакову Григорию Акимовичу. Офицеры дружно зааплодировали. -- Заслужил! -- Комбат -- только вперед! Командир читал фамилии других офицеров. Ромашкин искал глазами Куржакова и не находил. "Где же он? Не отмочил ли какую-нибудь штучку и сегодня? Он может!" Василий вспомнил, как дрался с ним в вагоне и как под Москвой Григорий сказал комбату: "Ты моим командирам эти карты не давай, они нам не понадобятся". -- А где Куржаков? -- спросил Караваев. -- Капитан Ромашкин, подойдите ко мне! Разыщите, пожалуйста, Куржакова. Василий отправился к жилью Куржакова, его батальон располагался в трехэтажном сером здании бывшей школы на берегу канала. Солдаты ходили по двору, занимались кто чем. Один, истосковавшись по работе, сняв гимнастерку, чинил парты. Вокруг него, как зрители, сидели человек десять бойцов и следили за работой. Солдат трудился артистически, инструмент просто летал в его умелых руках. -- Ребятишки, они -- что немецкие, что наши -- все одно ребятишки. Чему их научат, тем и станут. Теперь мы немцев проучили, они и детишек своих научат хорошему. Вот, товарищ капитан, помогаю немцам, -- объяснил солдат подошедшему Ромашкину. -- Комбата не видели? -- Они туда, в лесочек пошли, -- сказал солдат. -- Кто "они"? С кем он был? -- Они одни, -- удивился солдат: как это, мол, не понимать уважительного отношения. Обежав самые глухие аллеи парка, Ромашкин вышел к пруду и остолбенел: на берегу с удочкой в руках сидел Куржаков! Он был спокоен, задумчив, на зеленых погонах уже блестели подполковничьи звезды. -- О, явился не запылился! -- сказал Григорий. -- Ты чего здесь? -- Тебя ищу. -- Зачем? -- Поздравить с подполковником. Ромашкин смотрел на Куржакова и не понимал, почему он не рад? А Куржаков, глядя в воду, сказал: -- Вот кончилась война. Добыл я победу. Оправдался перед народом за свой драп в сорок первом. -- Григорий прищурил глаз, кольнул Ромашкина хищным взглядом: -- Помнишь, как ты назвал меня в вагоне? Василий смутился, он давно осудил себя за глупое поведение. -- Желторотый был, не понимал ничего. -- Ляпнул бы я тебе тогда пулю в лоб -- не пировал бы ты сейчас в Берлине. Ну ладно. Так вот -- конец войне, ты к маме поедешь, другие к женам, к старикам. А я куда? Один как перст. Не хотел я дожить до конца войны, искал смерти -- ты знаешь. Но костлявая подшутила надо мной. Смерть - лакомка, счастливых выбирает. Таких, как я, обходит, горькие мы. И люди тоже не любях несчастных, держатся подальше от них. Вот я и ушел. Не хотел вам настроение портить на празднике. -- Вон что, а мы-то думали... -- Что думали? -- Да как в песне про Стеньку Разина поется: "Нас на бабу променял", - попытался Ромашкин сгладить шуткой неприятный разговор. -- Ну, это ты врешь. Не могли обо мне так подумать. Баб за мной никогда не водилось. -- Была война, теперь никто не осудит. Чем не жених? Молодой, красивый, весь в орденах. У Куржакова задрожали ноздри. -- Я тебя при первой встрече морду набил. Давай не будем этим же кончать наше знакомство. -- Не хотел тебя обижать. -- В сорок первом фашистский танк раздавил мою жену и сынишку Леньку. Дивизия недалеко от границы стояла. Взгляд Куржакова при этих словах остановился, Григорий глядел, ничего не видя. -- Прости, Гриша, я же не знал. Ты никогда об этом не рассказывал. -- Да, были у меня с фашистами свои счеты. Думал, доберусь до Германии, за Нюру -- сотню фрау, за Леньку -- сотню киндеров пристрелю. А вот пришел - рука не поднялась. Из батальонной кухни солдатскими харчами их подкармливаю. Как ты думаешь -- увидели бы это Нюра и Леня, что бы они сказали? -- Они бы тебя поняли. -- А почему этого не понимали те гады, которые давили танками? -- Вот кончилась война, теперь мы их об этом спросим. -- Спросить-то спросим. Только мертвые из земли не встанут. А у меня все с ними, там, по ту сторону войны. Ромашкин попытался отвлечь Куржакова от тяжких мыслей. -- Нельзя так, Гриша, живой должен думать и о живых. Куржаков вздохнул: -- Все ты правильно говоришь, тебе надо бы политработником быть. Что-то от Гарбуза к тебе перешло. Помнишь Андрея Даниловича? Любил он тебя! -- Он всех любил. -- Ох, мне чертей давал! Умел стружку снимать! Культурно, вежливо, но так полирует, аж до костей продирает! Меня тоже любил. Справедливый мужик был. Настоящий большевик. Вот я сидел тут, рыбу ловил, размышлял, что бы мне сейчас сказал Андрей Данилович?.. "Многое тебе прощали, комбат, на войну списывали. Теперь не простят. В мирной жизни все по-другому будет, по правилам, по законам. Если пить не бросишь, поснимают с тебя ордена и звания". -- Куржаков посмотрел на Ромашкина, глаза его были полны своих дум. Очнувшись от этих дум, Григорий объяснил: -- Нельзя мне пить. Все, завязываю! Вот поэтому и ушел с праздника. Ты же знаешь, какой я, когда поддам. Куржаков стремился переменить разговор, прищурив глаз, спросил Василия с иронией: -- Ну, а ты навоевался? Помнишь, каким петушком на фронт ехал? -- Помню. Ты уж за все, ради победы, прости. -- Ладно, свои люди, сочтемся. Да и воевал ты хорошо, не за что на тебя обижаться. Откровенно говоря, не думал, что живой останешься. В общем, все нормально, все на своих местах. Ты капитан, я подполковник, так и должно быть. -- Куржаков засмеялся. -- Скажи командиру -- все, мол, в порядке. -- Нет, Гриша, пойдем вместе, там нас ждут. -- Так не пью же я!.. -- Вот и хорошо, другим пример покажешь. -- Ну и дошлый ты, Ромашкин! Идем. Василий шел, едва успевая за Григорием. Это был прежний стремительный Куржаков -- комбат-вперед, который в наступлении всегда находился на острие клина, вбитого в оборону врага. x x x Из Москвы поступил приказ: каждый фронт должен сформировать сводный полк для участия в Параде Победы. В этот полк надлежало включить наиболее отличившихся в боях офицеров, сержантов и солдат. Когда в штабе 3-го Белорусского фронта распределили, из какого расчета должны выделять войска представителей, получилось всего по два-три человека от полка. Трудная задача встала перед командирами и политработниками -- кого выбрать, у каждого второго целая шеренга наград на груди. В полку Караваева это затруднение тоже преодолели не сразу. Хотелось дать представителя хотя бы от каждого батальона, но их три, а выделять приказано всего двоих. Полковник предложил послать Героя Советского Союза младшего лейтенанта Пряхина и прославленного командира батальона подполковника Куржакова. Но замполит Линтварев сказал: -- Пряхин достоин. А вот Куржаков может подвести и полк и фронт... -- Бросил он пить, -- напомнил Караваев. -- Послезавтра три дня будет, -- пошутил Линтварев. У него наладились служебные отношения с Караваевым, довоевали они без стычек между собой, но душевного контакта, дружбы все же не получилось. -- Кого же тогда? -- припоминал командир полка, согласившись с Линтваревым. У Колокольцева, который присутствовал при этом разговоре, было свое мнение, но он не спешил его высказывать, дал возможность поспорить командиру и замполиту, а когда они умолкли, спокойно предложил: -- Давайте пошлем Пряхина и Ромашкина. Наш разведчик -- храбрый, хорошо воспитанный офицер. В полку его уважают. -- Тоже не безупречен, разговорчики может завести, -- размышляя, сказал Линтварев. -- Все это, конечно, в прошлом. Я с ним еще побеседую. Мне кажется, он подходящий кандидат. Так Василий в начале июня очутился в Москве. Сводный полк 1-го Белорусского фронта разместили в старых казармах. Крепкие трех-четырехэтажные здания старинной кирпичной кладки с множеством приземистых служебных домов, пристроенных в разное время: склады, столовые, мастерские -- все это было отдано участникам парада. Даже на отдыхе, после большой войны, когда, казалось, можно было расслабиться, позволить себе некоторую вольность, сводный полк с первых минут зажил четкой, размеренной жизнью. Все были распределены по взводам, ротам, батальонам. Командиры в любую минуту могли поднять подразделение, знали, где находится каждый из подчиненных. Уходить из расположения разрешалось лишь с ведома старших. Очень своеобразные были эти подразделения - майоры, капитаны, рядовые стояли в общем строю -- все были равные победители. В общежитии круглосуточно дежурил наряд из самих же участников парада. Дежурили только рядовые, сержанты и младшие офицеры. От этих обязанностей был освобожден старший командный состав. У ворот в проходной несли службу солдаты, они были связаны телефонами со всеми помещениями. К фронтовикам приходили друзья, знакомые, родственники, по цепочке внутренней службы от проходной летел вызов и быстро находил того, к кому пришли гости. К Ромашкину никто не приходил. В первый же день написал матери в письме: "Приезжай, где-нибудь устрою тебя на жилье, посмотришь Москву, целый месяц побудем вместе". Ежедневно сводный полк занимался тренировками, подготовкой к параду. А вечерами, после строевых занятий, участников парада приглашали на встречи с рабочими, студентами, школьниками. Однажды Ромашкина и Пряхина попросили выступить в школе. Ученики, одетые в белые рубашки с красными галстуками, встретили гостей во дворе. Преподнесли букеты, окружили шумной гурьбой и повели в зал. Первым выступал капитан Ромашкин. Ребята притихли. Сотни глаз пытливо и восторженно глядели на Василия. А он смотрел на старшеклассников и думал: "Совсем недавно я был таким, как они. О чем же рассказать? О том, как рухнули мои представления о войне? О том, что всегда было страшно на заданиях?.. Но разве можно такое рассказывать с трибуны? У ребят вон как глаза горят! Они жаждут услышать о геройстве и мужестве. Так что же, приукрасить? Соврать? Это совсем нехорошо. Но что же делать, я ведь не совершал никаких подвигов". Все же Ромашкин нашел выход -- не обязательно говорить о себе! Разве мало во взводе было храбрых ребят? И он рассказал о Косте Королевиче, Коноплеве, Жене Початкине. Когда закончил, ребята долго били в ладоши. Потом подняла руку девочка с косичками, в белом фартучке, заливаясь румянцем, она попросила: -- Расскажите, пожалуйста, что-нибудь о себе. Ромашкин опять растерялся, стал смущенно мямлить: -- Я, собственно, ничего особенного не совершил. Воевал, как все... Василия выручил директор школы: -- Товарищ капитан, конечно, скромничает. Столько наград -- и ничего не сделал! Вы, наверное, экономите время для вашего соратника. Спасибо вам, товарищ капитан, за интересный рассказ. Послушаем теперь Героя Советского Союза товарища Пряхина! Василий понимал состояние Кузьмы, сочувствовал однополчанину. Пряхин пылал так, что с лица исчезли веснушки. Он откашлялся и, стараясь выглядеть спокойным, сбивчиво заговорил: -- Воевать, товарищи, оказывается, легче, чем про это рассказывать... Зал отозвался доброжелательным смешком. -- Я ведь тоже, как сказал товарищ капитан, особых подвигов не совершал. На Днепре мне Золотую Звезду дали. Одним из первых переплыл, вот и дали. Ромашкин вспоминал, какой ад был на плацдарме, как они, по нескольку раз раненые, отбивали наседающих фашистов, обеспечивая переправу полка. Вот бы показать ребятам Кузьму Пряхина в том бою! У Василия зазвучал в ушах срывающийся на фальцет, мальчишеский голос Кузьмы -- так он тогда командовал, стараясь перекричать грохот боя. И вот стоит Кузьма, ярко освещенный электрическим светом, Золотая Звезда и ордена сверкают на его груди, а рассказывает он так скупо и неинтересно, просто невозможно слушать. Василию хотелось вскочить и поведать ребятам, какой отчаянный и бесстрашный парень Кузьма Пряхин. Удерживала лишь напряженная тишина в зале. "Слушают, -- значит, нравится". -- После Днепра война пошла веселее, -- рассказывал Пряхин. -- Верите ли, до самого Кенигсберга лопату из чехла не вынимал, ни одного окопа в полный профиль не отрыл. Все в отбитых у фашистов сидел. Раньше, бывало, пока оборону прорвем, карта у командира роты капитана Куржакова на всех сгибах протрется. А тут пошло -- не успевают новые листы раздать, а мы уже прошли эту местность. "Не то говоришь, Кузьма, -- думал Ромашкин. -- Покажется ребятам война веселым, легким делом. И я не о том говорил, надо бы сказать, как гитлеровцы госпиталь разгромили, как тетю Маню, врачей убили, как могилу отца тяжело увидеть. О том, что от Москвы до самого Берлина -- сплошное пожарище, трубы от печей да головешки, наши братские могилы и рвы с расстрелянными мирными жителями". Василий смотрел на празднично украшенный зал, на легкие белые рубашечки, алые галстуки, счастливые лица ребят. "А нужно ли им об этом рассказывать? Зачем омрачать их веселые, чистые души? Им хочется услышать о подвигах. А на войне ведь не думают о них, даже свершая их, не думают. Что же получится, мы прошли через одну войну, а им будем рассказывать про другую? Не дело это. Эх, жаль, нет Андрея Даниловича Гарбуза, он бы во всем разобрался, разъяснил, что к чему". Рассказ Пряхина ребятам понравился, они долго аплодировали. Потом та же девочка с косичками спросила: -- Скажите, правда ли, что умирающие на поле боя перед смертью шепчут имена любимых? Ребята и даже педагоги неодобрительно зашикали на девочку. -- Нашла о чем спросить! -- А я хочу знать. Я об этом в книге читала, -- смущенно защищалась девочка. Кузьма ответил не сразу, подумал, потом сказал: -- Как тебе объяснить, милая, -- не знаю. Умирают люди на войне просто: ударила пуля или осколок -- и упал человек. А мы дальше идем вперед. Нам останавливаться нельзя. Что говорят люди перед смертью, мы не слышим... Одно знаю точно -- лозунги и всякие речи, как это в кино показывают, они не произносят. Вот у меня на руках друг умирал, пожилой человек, бороду носил, а пришел конец -- маму позвал. "Больно, -- говорит, -- мне, маманя". На том и погас. Школьники проводили фронтовиков до ворот, целые охапки цветов надарили. Всю дорогу Василий и Кузьма раздавали эти букетики -- кондукторшам в троллейбусе, девушкам в метро, милиционершам. Однажды позвонил дежурный с проходной -- вызывают капитана Ромашкина. "Кто пришел? -- думал Василий, быстро шагая через двор к воротам. - Знакомых у меня в Москве нет. Может, кто-нибудь из выпускников училища услыхал мою фамилию и решил навестить? А может быть, мама приехала?" На улице Ромашкину приветливо замахала женщина, она стояла у детской коляски. Только подойдя ближе, Василий узнал ее: -- Таня? -- Я очень изменилась? Таня теперь не была той девушкой, которую видел Ромашкин в сорок первом после парада, не было в ней ничего и от пожелтевшей, болезненной, какою встретил на фронтовой дороге под Смоленском. Перед ним стояла красивая, молодая женщина: полная, лицо белое, напудренное, карие глаза приветливо улыбались. От нее шло тепло и запах детского тельца, какие обычно излучает кормящая мать. В коляске сидел карапуз, он таращил круглые глазенки. "Где же я его видел? Откуда я знаю этого малыша?" -- удивленно думал Василий. Он был уверен, что видит ребенка впервые, но в то же время личико это несомненно встречал много раз и прежде. -- Черт возьми, так это же Линтварев! -- воскликнул Ромашкин, узнав наконец в коляске крошечного замполита. -- Надо же быть таким похожим! Как с одного негатива отпечатаны! -- Точно, вылитый папа, -- сказала Таня. Ромашкин уловил в ее словах гордость и в то же время оттенок печали. -- Узнала, где стоит полк нашего фронта, думаю, схожу -- кого-нибудь своих обязательно встречу. Спросил, кто из штаба армии? Никого. А из 926-го полка Линтварева? Сказали -- капитан Ромашкин и Пряхин. Ну, Пряхина я не знаю, а тебя попросила вызвать. Василий глядел на Таню и никак не мог смириться, что эта бойкая молодая женщина -- та самая девушка, которую он одно время даже принимал за героиню. В Тане не было ничего общего не только с мужественной фронтовичкой, но и даже с самой Таней сорок первого года -- строгой, немногословной, собранной. Теперь Таня не переставая говорила, она словно боялась: если остановится, то заговорит Ромашкин -- и тогда придется слушать ей. И разговор у нее был какой-то "бабий" -- про керосин, продукты, какую-то соседку, которая не была на фронте, но много болтает вздора про фронтовых жен. -- Ну, а с Линтваревым у тебя как? -- спросил Ромашкин. -- Письма пишет, посылки шлет. Чуть не каждый день просит фотографии сына присылать. Любить Вит=D8ку. Мы его Виктором в честь победы назвали, - Таня кивнула на сынишку. -- Ну, а дальше как будет? -- Не знаю, Вася. Вот хочу с тобой посоветоваться. Я ведь одна с Витькой осталась. Отец погиб, мама умерла. Друзей на фронте побило. Огляделась вокруг -- одни бабы. Ты да девчонки из штаба армии -- вот самые близкие теперь. -- Что я могу тебе посоветовать? -- сказал Ромашкин, подумав: "Совсем недавно был школьником, и вот уже за житейскими "взрослыми" советами ко мне обращаются!" -- Наверное, надо прежде всего думать о нем, -- Василий погладил мальчика по теплой головке. -- А почему ты не хочешь сойтись с Линтваревым? Он тебя не просто обидел, а полюбил ведь. И в сынишке души не чает, сама говоришь. -- Все это так, -- задумчиво молвила Таня. -- Но как вспомню его первую жену, так сердце переворачивается. Он ей тоже в любви клялся. А меня увидел - забыл. Значит, и со мной будет жить до первой встречной? -- Ну, это ты напрасно! -- остановил ее Василий. -- Есть недостатки у Линтварева, но чтобы за бабами волочился, такого я никогда не замечал. В этом отношении он строгий. -- А я? -- Что ты? -- За мной увивался. -- Полюбил, значит, всерьез, по-настоящему. Ты этого не допускаешь? -- Вроде любит. Жить вместе упрашивает. Но мне ту, другую, женщину жалко. И значит, соседка моя, склочница, права -- мы у них на фронте мужей поотбивали? А я разве отбивала? Сам он навязался на мою голову. -- Ты мне рассказывала раньше -- тоже его полюбила, он раненый был, культурный, обходительный, помнишь? -- Сперва любила. А потом возненавидела, когда узнала, что обманул. Ну, сказал бы он, что женат, ничего с собой поделать не может, ведь все по-другому сложилось бы. А он скрыл. -- У первой жены дети есть? -- Нет. -- Вот видишь, и это надо учитывать. Вообще многое переменилось. Теперь ты все знаешь, у вас пацан, Линтварев любит тебя и ребенка. Старая семья не склеится. Как видишь, все к тебе сошлось. От тебя зависит -- быть вам счастливыми или нет. -- Почему ты его сторону держишь? -- вдруг раздраженно спросила Таня. - Он тебя в штрафную роту упек, а ты его защищаешь! -- Совет просила, вот я и советую. Объективно, без своих обид. Да и Линтварев теперь не тот, он во многом изменился. Жизнь его пошкрябала, канцелярскую спесь в окопах пообдуло. Это тоже учти. -- Учту, -- вздохнув, сказала Таня. Они еще поговорили. Василий все смотрел на мальчика и поражался его сходству с отцом. Таня пригласила в гости к себе. Обещала еще прийти к Ромашкину, она жила недалеко. Он проводил ее до трамвайной остановки, поднял коляску на площадку вагона и, спрыгнув на ходу, помахал вслед дребезжащему трамваю. Вокруг сновали веселые, говорливые люди, девушки в цветистых платьях, смеялись школьники, перебегая улицу. Как это бывало уже не раз, Василий очень остро ощутил сладость простой мирной жизни: улица, ходят люди, мчатся автомобили и трамваи, казалось бы, ничего особенного, обычная будничная суета, но как она прекрасна! Как приятно видеть все это, ходить в полный рост среди людей, не опасаясь ни пуль, ни снарядов. Какое, оказывается, простое и непритязательное человеческое счастье. Ночью полк разбудили дневальные. Именно разбудили, а не подняли по тревоге. Спокойно, негромко скомандовали: -- Подъем! Вставайте, товарищи. Будет генеральная репетиция. Ночные подъемы прежде всегда происходили по взвинчивающему, будоражащему призыву: "В ружье!" Сегодня не надо было спешить, но срабатывала годами выработанная привычка: одевались быстро, бежали к умывальникам. Через несколько минут все были готовы. Собрались во дворе, а времени до построения осталось еще много. Закурили. Посмеиваясь, Кузьма сказал: -- Так вот и дома ночью толкнет жинка в бок, а ты первым делом в сапоги вскочишь! Москва спала. Тихая, умиротворенная. Лампочки светились, убегая вдаль, вдоль тротуаров. "Как трассирующие пулеметные очереди, -- подумал, глядя на них, Василий. -- А круглые пятна света на дороге похожи на воронки, только белые... Так и буду, наверное, всю жизнь войну вспоминать". Хотел Василий прогнать навязчивые фронтовые сравнения, но куда от них денешься, уж так устроен человек -- все видит через свое прошлое, пережитое. Глядел Ромашкин на красивые высокие дома, широкие подметенные улицы, а вспоминались те, по которым шел на парад в сорок первом: скорбные улочки, холод, мрак, окна, заклеенные белыми бумажными крестами, дробный стук промерзших подметок по мостовой. Вдали над входом в метро засияла большая красная буква "М". И тут же встала перед глазами Василия другая "М" -- синяя, и вспомнились слова Карапетяна: "Это для маскировки, чтобы немецкие летчики не видели. До войны эти буквы были красные". И вот она, эта алая, сияющая буква "М". Генеральная репетиция парада проводилась на Центральном аэродроме, что на Ленинградском шоссе. Асфальтированное поле размечено белыми линиями с точным соблюдением размеров Красной площади. Красными флажками на деревянных стойках были обозначены Мавзолей, ГУМ, Исторический музей, собор Василия Блаженного. Войска, генералы перед строем, командующий и принимающий парад освещены ярким белым светом прожекторов. Под прямым ударом их лучей вспыхивали белым огнем ордена, медали, никелированные ножны генеральских шашек. Когда рассвело, принялись за дело фотографы и кинооператоры, они сновали между рядами, выбирали особенно колоритных фронтовиков, благо было из кого выбирать, каждый сиял целым "иконостасом" наград. Вдруг Ромашкину показалось знакомым лицо одного невысокого журналиста. Он был в очках с толстой роговой оправой. "Где я его видел? -- припоминал Василий. -- На кого-то похож? Такого очкарика вроде бы не встречал. Да и всего-то в жизни знал одного журналиста -- Птицына. Того, что с нами ходил на задание и был ранен. Но тот был без очков и, наверное, умер... И все же..." -- Товарищ, вы не Птицын? -- Ромашкин! -- воскликнул очкарик и тут же обнял Василия. -- Живой? -- Я-то жив, а вы как выцарапались? -- Обошлось. Читали заметку? -- Спасибо. Каждый разведчик на память сохранил. -- Боюсь спрашивать -- не все, наверное, дожили до победы? -- Не все. -- Василий рассказал о тех, кто погиб. -- Я ведь тогда случайно остался жив, -- пояснил Птицын, -- и не только потому, что был ранен в живот. По дороге в ваш полк разбились очки, запасных не было. Возвращаться время не позволяло. Я с вами почти слепой мотался. Ни черта не видел! -- Когда отбивали фашистов, тех, что сбоку к нам в траншею влетели, - помните? -- я заметил, уж очень вы по-учебному стреляли, одну руку назад, другую с пистолетом далеко вперед, прямо как в тире! Птицын смеялся: -- Вот-вот. Гитлеровцы у меня в глазах словно тени мелькали, почти наугад стрелял. -- Как же вы отважились идти без очков с нами? -- Материал нужен был срочно. На войне каждый по-своему рискует. Запишите мой телефон, адрес. Встретимся, поговорим. Я ведь москвич. Василий записал, а Птицын все не уходил, рассказывал: -- Я часто вспоминал о вас. Хотел разыскать, но не знал полевой почты. После ранения здесь, в Москве, лечился. Знаете, что я сейчас вспоминаю? -- Конечно, нет. Столько было за эти годы! -- Видится мне парад сорок первого. Снег падает. Суровые лица, настроение тяжелое. Хочу написать статью -- сравнить тот и этот парад. -- Я тоже тогда был на площади. -- Это же здорово! Может, я и возьму за основу ваши переживания -- тогда и теперь? -- Только не это! -- воскликнул Ромашкин, вспомнив, как стесненно чувствовал себя при каждой просьбе рассказать о фронтовых делах. Желая уйти от этой затеи, Василий перевел разговор на другое. -- Вы знаете, у меня тогда даже неприятность произошла. -- Какая? -- Собственно, не на параде, а позже, в госпитале. Смотрел я кинохронику и заметил, что снежинки перед Сталиным не летят и пар у него изо рта не идет, а ведь в тот день мороз был. Вот я возьми и скажи об этом. Чуть политическое дело не пришили. Даже потом не раз припоминали. -- А что же тут политического? -- Не знаю. -- Тем более что вы правы. Я эту историю хорошо помню. Мы, журналисты, всегда знаем больше других. Тогда ведь что было. Парад готовили втайне. Чтобы немцы авиацией не смогли помешать, Сталин разрешил включить радиостанции только тогда, когда начал речь. И кинооператоры приехали с опозданием, их поздно оповестили. Сталин почти половину речи произнес, когда они прибыли. Доложили после парада об этом Сталину. Боялись, конечно, но все же доложили. Согласился Сталин повторить речь перед киноаппаратом. Снимали его в Кремле, в помещении. Так что вы абсолютно правы и еще раз проявили наблюдательность разведчика. Птицын и о предстоящем параде знал то, что не многим было известно. Ромашкин спросил его: -- Почему Парад Победы назначили на двадцать четвертое июня? Мне кажется, более логично было бы проводить сегодня, двадцать второго июня, в день начала войны. -- Идет Сессия Верховного Совета, решили не прерывать ее работу, сейчас, сами понимаете, народнохозяйственные заботы на первом плане. Война, победа - уже история. Ромашкин не раз думал: в каком порядке пойдут фронты, кому будет предоставлена честь открыть Парад Победы? -- Наверное, первыми пойдут те, кто брал Берлин, -- 1-й и 2-й Белорусские, 1-й Украинский фронты? А вот из них кому отдадут предпочтение? Птицын знал и это: -- Разные варианты предлагались. Но трудно сказать, какое сражение было решающим: битва под Москвой, за Сталинград, под Курском или взятие Берлина? Да и другие баталии не менее значительны. Ну хотя бы освобождение Кавказа, оборона Ленинграда. Да мало ли! Генеральный штаб решил мудро. Пойдут, как и полагается в военном строю, с правого фланга. Каким было построение действующей армии? Правый фланг у Северного моря, левый -- у Черного; так и пойдут: Карельский фронт, Ленинградский, Прибалтийский и так далее. -- Хорошо придумали, никому не обидно. -- Ромашкин показал на строй рослых солдат, которые на тренировки ходили после всех фронтов. -- А что это за ребята? Какие-то палки у них в руках. Несут, несут, потом швыряют эти палки на землю и дальше шагают. Птицын улыбнулся, за толстыми стеклами очков глаза весело сверкнули: -- Этого я вам не скажу! Знаю, но не скажу. Пусть будет сюрпризом. Ну, мне надо работать. Надеюсь скоро увидеть вас. Звоните и приходите ко мне домой в любое время без всяких церемоний. -- Птицын задержал руку Василия, склонил голову немного набок, тепло сказал: -- Ведь мы фронтовые друзья, это очень многое значит! В тот же день у Василия произошла еще одна неожиданная встреча. Только отоспались после ночной тренировки, пообедали, Ромашкин собирался побыстрее уйти в город, чтобы не угодить в какую-нибудь группу "встречающихся". Он хотел просто походить по улицам, посмотреть Москву, людей, метро -- так и не побывал еще на всех станциях. У проходной Ромашкина радостно окликнул дежурный: -- Вот он! Сам идет. "Ну, влип! Выступить пригласят", -- с тоской подумал Ромашкин. -- К вам барышня, -- с игривой значительностью сказал дежурный. "Может быть, Верочка из Куйбышевского аэропорта? Но она не знает, что я в Москве. Или опять Таня?" Под деревом стояла молоденькая девушка, на ней было красное с крупными белыми горошинами платьице, на стройных ножках сандалетки из тонких ремешков. Волосы у девушки светлые, крупными волнами они опускались на плечи. Загорелое лицо освещено приветливой улыбкой. Василий удивился, он никогда прежде не встречал эту девушку. Только показались знакомыми большие распахнутые глаза. Вот их где-то видел. -- Вы ко мне? -- Да, -- девушка заулыбалась еще приветливее. "Где же я ее видел? Глаза... глаза". И вдруг вспомнил: мешочник тянет с буферов вагона мальчишку и у мальчишки были такие глаза. -- Вы, наверное, сестра Шурика? -- спросил Ромашкин. -- Нет, -- сказала незнакомка, качнув головой, красивые мягкие волосы прошлись по спине. -- Тогда не знаю... -- Я -- Шурик, -- весело сказала девушка. -- Как Шурик? -- Тот самый Шурик, которого вы подобрали в дороге, -- девушка с удовольствием наблюдала за растерянностью капитана. -- Мальчишке проще добираться до Ташкента, вот я и стала Шуриком. В больнице меня остригли под машинку, так что не трудно было преобразиться. В общем, это я. Вот вам доказательство. -- Она подала письмо. -- От вашей мамы. Василий быстро пробежал глазами строки, уловил главное: "...Приехать не могу -- работа. Шурочка очень славная девушка, привязалась я к ней. Но у нее свои заботы. Обстоятельства требуют возвращения в Ленинград... А я бы рада была видеть ее рядом всю жизнь..." "На что ты, мама, намекаешь? -- подумал Василий, украдкой мимо листа еще раз оглядывая Шурика. -- "На всю жизнь", -- прозрачно и понятно. Но разве это так делается, мама? Шурочка хорошенькая, даже красивая. Но мы, наверное, очень разные люди. Она девчонка. Мне ближе Вера, Таня или кто-то похожая на них. С биографией. С этой птичкой мне и поговорить не о чем будет..." Думая об этом, Василий приветливо улыбался, он вправду был рад и удивлен такой неожиданной переменой Шурика. Вспомнились некоторые детали из первой встречи: как безмолвно, с мольбой глядела на Василия с буферов вагона - мальчишка кричал бы, отбивался, а она молчала, лишь просила взглядом, а дома она заперлась в ванной и только худенькую руку высунула за одеждой, вспомнился и злой огонек в ее глазах, когда Василий вернулся от Зины. -- Мама пишет о каких-то обстоятельствах. Может, я могу помочь? -- Спасибо. Вы и так для меня многое сделали. В Ленинграде осталась бабушка. После блокады она, бедная, никак не придет в себя. Вот послушайте, что пишет. -- Шура достала из сумочки письмо, стала читать с середины: "Дорогая внученька, терзает меня совесть, все молодые померли, а я живу. Ну, если богу так угодно, должна я заботы о вас принять на себя. Пока всех не определю, в землю спокойно не лягу". -- Голос Шуры задрожал, она опустила письмо, стала рассказывать: -- После блокадного голода у бабушки мания - хочет всех внуков поближе к хлебу пристроить. Двоюродных сестер моих -- Катю и Любу -- уже определила продавцами в хлебный магазин. Вот и меня зовет и ни о какой иной работе, кроме хлебопека, для меня слышать не хочет. Помру, пишет, тогда как знаете, а при мне чтобы рядом с хлебом были. Надо ехать, помочь бабушке преодолеть этот страх. "А может, мы будем помогать бабушке вместе? Может, мамино пожелание сбудется? -- вдруг подумал Василий, глядя на Шуру. -- Совсем она не птичка, жизнь позади трудная, не легче моей фронтовой. И вообще, наверное, неспроста мы встретились, такая великая война шла, народ в движении, все перепуталось, смешалось, а мы вот встретились. Может быть, это судьба?" Шуре будто передались мысли Василия, она поглядела ему в глаза, потом опустила веки, потупилась, видно, нелегко ей было говорить об этом: -- Мама ваша очень добрая и отзывчивая. -- Шура помедлила, грустно улыбнулась. -- И наивная. Да, именно наивная. От большой любви к вам. Она желает вам счастья и хочет сотворить его сама, своими руками. Считает вас еще мальчиком. Мы с ней о многом говорили, мечтали. Я соглашалась с ней, поддакивала, не хотела огорчать. Но вам скажу... -- Вы меня тоже считаете маленьким? -- улыбаясь перебил Василий. -- Почему? -- Пытаетесь разъяснить. Может быть, я сам разберусь во всем? Шура смутилась: -- Я хотела. Я думала. В общем, вы должны знать -- я гордая! После того, какой вы меня видели, кормили, как нищую... Между нами никогда и ничего быть не может. Поймите меня правильно, я благодарна вам за помощь, даже за большее -- за спасение. Как Шурик, я люблю вас и преклоняюсь перед вами. Но поймите меня и как женщину. Униженная женщина никогда не может быть счастливой. Я что-то не то говорю, да? Простите меня. Все как-то спуталось, неожиданно усложнилось. -- А не начать ли нам с той минуты, когда все было ясно? -- предложил Василий. -- Как это? -- светлея и по веселому тону Василия предчувствуя облегчение, спросила девушка. -- Вернемся к тому, что ты приехала! Здравствуй, Шурик! -- Здравствуйте, Вася! -- Ну, как там мама? Они были вместе весь день. Обедали в ресторане. Сходили в кино. Потом Василий достал Шуре билет на Ленинградском вокзале в воинской кассе. А вечером проводил Шуру. Когда поезд тронулся, Василий пошел за окном, из которого она махала рукой... Шура удалялась. Но у него не было ощущения расставания, он был уверен: скоро они опять встретятся с Шуриком, встретятся уже как-то по-иному, они хоть и давно встретились, знакомство только состоялось, а узнать друг друга им еще предстоит. x x x И вот настал день Парада Победы. До этого стояла теплая солнечная погода, а 24 июня небо затянули хмурые тучи, моросил мелкий дождь. Но это не испортило праздника. Василий стоял в строю, слушал мелодичный перезвон курантов, и опять его охватило ощущение поступи истории. Казалось, совсем недавно стоял он здесь, на белой, будто седой от горя и потрясения, площади, припорошенной снегом. Где-то рядом, обложив Москву с трех сторон, рвались к ней фашисты. Нестовствовал в Берлине Гитлер, узнав о параде. И вот нет ни Гитлера, ни его армии. Прохладный дождичек освежает лицо. Спокойно и радостно на душе. Легко дышится свежим воздухом, очищенным летней влагой. И все же немного грустно: суровое небо, отдаленное ворчание грома напоминают о войне, о тех, кто никогда уже не встанет рядом. На трибунах, усеянных блестящими, мокрыми зонтиками, плотно стояли москвичи и гости. В 9 часов 55 минут на Мавзолей поднялись члены правительства, трибуны встретили их аплодисментами. Переливисто прозвенели куранты. Командующий парадом -- ордена закрывали грудь, как золотой кольчугой, -- маршал Рокоссовский подал команду: "Парад, смирно!" -- и, пустив коня красивой рысью, поскакал навстречу принимающему парад маршалу Жукову, которые выезжал на белом коне из-под арки Спасской башни. Оба маршала сидели на конях как истинные кавалеристы -- развернута грудь, прямая спина, гордо вскинута голова. Маршалы объехали сначала полки действующей армии, потом академии и училища. Красивые лошади нетерпеливо перебирали ногами, когда их останавливали перед строем. Жуков здоровался и поздравлял с победой соратников по оружию. Он знал в лицо многих генералов, а его уж, конечно, знали все. Жуков подъехал к полку 1-го Белорусского фронта, и Ромашкин увидел, что маршал сдержанно улыбается, как строгий, но добрый наставник, знающий и слабости, и достоинства своих питомцев. Белый конь, видно горячий и возбужденный, покорялся твердой руке маршала, стоял на месте, но мышцы играли от нетерпения под его шелковистой шкурой, ноздри раздувались, в агатовых глазах блестел не то огонь, не то отражение сияющего орденами строя. Когда Жуков объехал войска и поднялся к микрофонам, чтобы произнести речь, оркестр -- в нем было почти полторы тысячи музыкантов -- исполнил гимн Глинки "Славься, русский народ!". Фанфары оповестили: "Слушайте все!" -- и маршал начал речь. Он говорил не торопясь, веско, твердым командирским голосом, каким, наверное, отдавал приказы в годы минувших сражений. Он говорил о суровых днях войны, о доблести советских воинов, о стойкости тружеников тыла. Но в словах маршала Ромашкин почему-то не чувствовал торжественности, он воспринимал их как нечто будничное, происходившее совсем недавно. Все это хорошо известно, все сам видел, во всем участвовал. В такой патетический момент хотелось услышать что-то необыкновенное, сердце, взволнованное музыкой Глинки, рвалось к возвышенному. Ромашкину казалось, что здесь были бы более уместны другие слова, которые Василий слышал недавно. Их сказал Сталин на приеме в Кремле. Вот эти слова были необыкновенные! Они произвели на Василия такое сильное впечатление, что он запомнил их навсегда. Они и сейчас звучали в его ушах, и уже казалось Василию, что маршал Жуков произносит не свою речь, а те, запавшие в душу, слова: "Я хотел бы произнести тост за здоровье нашего советского народа, и, прежде всего, русского народа. Я пью, прежде всего, за здоровье русского народа потому, что он является наиболее выдающейся нацией из всех наций, входящих в состав Советского Союза. Я провозглашаю этот тост за здоровье русского народа потому, что он заслужил в этой войне общее признание как руководящей силы Советского Союза среди всех народов нашей страны. Я провозглашаю тост за здоровье русского народа не только потому, что он руководящий народ, но потому, что у него имеется ясный ум, стойкий характер и терпение. У нашего правительства было немало ошибок, были у нас моменты отчаянного положения в 1941-1942 годах, когда наша армия отступала, покидала родные нам села и города Украины, Белоруссии, Молдавии, Ленинградской области, Прибалтики, Карело-Финской республики, покидала потому, что не было другого выхода. Иной народ мог бы сказать правительству: вы не оправдали наших ожиданий, уходите прочь, мы поставим другое правительство, которое заключит мир с Германией и обеспечит нам покой. Но русский народ не пошел на это, ибо он верил в правильность политики своего правительства, и пошел на жертвы, чтобы обеспечить разгром Германии. И это доверие русского народа Советскому правительству оказалось той решающей силой, которая обеспечила победу над врагом человечества -- над фашизмом. Спасибо ему -- русскому народу, за это доверие!" После речи Жукова площадь многократно оглашалась мощным "ура". Сколько раз с этим возгласом поднимались в атаки люди, стоявшие на площади. Сколько таких же вот голосов оборвались от пуль там, на полях сражений! Все ждали, что в такой значительный день с речью выступит и Сталин. Но он ничего не сказал. Начался торжественный марш. Первым двинулся мимо Мавзолея Карельский фронт, его вел маршал Мерецков. Затем Ленинградский, потом 1-й Прибалтийский во главе с Баграмяном. После них маршал Василевский повел полк 3-го Белорусского, в котором шел Ромашкин. Подравнивая свою грудь в блестящей орденами шеренге, Василий вспомнил, как в сорок первом заблямкала у кого-то в котелке железная ложка, как он тогда с перепугу забыл разглядеть Сталина. На этот раз, хоть и волновался, был в напряжении, все же посмотрел на Верховного короткие секунды, за несколько шагов, проходя мимо Мавзолея. Ромашкина поразило в лице Сталина совсем не то, что он ожидал увидеть. За мраморным барьером возвышался не тот несгибаемый вождь, каким привык его видеть Василий на портретах, а другой Сталин: пожилой, сутулый, с седеющими усами. "Да, и ему война далась не легко", -- сочувственно подумал Ромашкин. Как и в сорок первом, Василий прошагал дальше и не видел, что происходило на площади. Только потом из рассказов и кинохроники узнал -- солдаты, ходившие на тренировках с палками, те, кто, по словам Птицына, должны были преподнести сюрприз, на параде несли опущенные к земле знамена немецких дивизии. Их было много -- все, с которыми хлынули фашисты на нашу землю 22 июня! Вдруг смолк оркестр, в наступившей тишине только барабаны били частую тревожную дробь, будто перед смертельно опасным номером. Солдаты повернули к Мавзолею, бросили вражеские знамена на землю и зашагали дальше. А флаги с черными и белыми крестами, свастиками, орлами, лентами, золотыми кистями и бахромой остались лежать, как куча мусора, -- и это было все, что осталось от "непобедимой" гитлеровской армии, захватившей Европу и замахнувшейся на весь мир! После торжеств участники парада разъезжались -- кто в отпуск, кто в часть. Ромашкина вызвали в управление кадров. Пропуск был заказан. Пройдя по коридору, отделанному высокими деревянными панелями, Ромашкин остановился у двери с номером, написанным в пропуске. Дверь была массивная, с начищенной медной ручкой. Ромашкин приоткрыл ее, спросил: -- Разрешите? Капитан Ромашкин. -- Жду вас, -- приветливо отозвался полковник и, встав из-за стола, пошел навстречу. -- Я вроде бы вовремя, -- сказал Ромашкин, взглянув на часы. -- Все в порядке, -- подтвердил полковник. Он откровенно разглядывал Василия и улыбался одними глазами, будто иронически спрашивал: "Ну, что ты обо всем этом думаешь?" Потом сказал: -- Я пригласил вас, чтобы узнать, что вы намерены делать после войны? Василию вопрос показался очень наивным и ненужным. Пожав плечами, он ответил: -- Служить. -- А где именно? -- В своем полку. -- Война кончилась, армию надо сокращать, многие полки будут расформированы. Ваш тоже. -- Пойду работать, учиться, найду дело, -- ответил Василий, уверенный, что в любом случае все будет хорошо. -- Как здоровье вашей мамы? Ромашкин еще более насторожился: "Здесь обо мне знают такие подробности! Значит, разговор предстоит очень серьезный!.." -- Мама здорова. Приглашал ее в Москву, но она не может приехать - возвращается работать в школу. Готовится к новому учебному году. -- Скажите, Василий Петрович, почему вы не вступили в партию? -- Я комсомолец. -- Вы боевой офицер, прошли всю войну, столько заслуг. Вас приняли бы. -- Видите ли, товарищ полковник, -- начал Ромашкин, размышляя, как бы лучше объяснить, -- сначала я считал себя недостойным. Был у нас замечательный комиссар -- Андрей Данилович Гарбуз. Настоящий большевик, бывший секретать райкома, государственных масштабов человек. Мне даже думать было неловко о том, что я встану рядом с ним равноправным коммунистом. Гарбуз и я -- представляете? -- Ну, а потом? Ромашкин посмотрел в глаза полковнику, они были серьезны, игривая ирония исчезла. "Знает ли он о моих отношениях с Линтваревым? В бумагах это нигде, конечно, не отражено. И все же скажу правду!" -- После гибели Андрея Даниловича прибыл к нам такой несправедливый и неприятный замполит, что я сам не хотел быть с ним рядом. Коммунистов называют единомышленниками. А я не мог быть с ним единомышленником. -- Сказав это, Василий подумал: "Ну все, если были у полковника на мой счет какие-то добрые намерения -- они рухнули". -- Разве можно по одному человеку судить о всей партии? Если он не прав, вел себя недостойно, тем более надо было стать коммунистом и бороться с ним открыто, вас поддержала бы целая партийная организация. В общем, по молодости вы приняли неправильное решение, -- примирительно сказал Лавров и опять улыбнулся. -- Я знаю всю историю ваших отношений с Линтваревым, и про штрафную роту, и о разговоре в госпитале насчет кинохроники. Ромашкин был поражен такой осведомленностью человека, которого видел впервые, да еще в Москве! -- Ваша откровенность и честность, -- продолжал Лавров, -- мне нравится. Разведчик всегда должен быть правдивым. Это одно из главных его качеств. Ну, а теперь поговорим о главном. Вы разведчик. А знаете ли о том, что в разведке мирного времени не бывает? В разведке всегда война. Страна займется восстановлением хозяйства, будет строить новые заводы, растить новое поколение. И надо кому-то все это охранять. Надо постоянно знать, откуда может прийти опасность. У нашей страны много друзей. Но, к сожалению, немало и врагов. -- Полковник помолчал, лицо его стало печальным, он будто вспомнил что-то свое, далекое и не очень радостное. -- Вы, конечно, помните, как началась война. Не раз слышали слова о вероломном нападении фашистской Германии. А не задумывались вы о том, почему немцы достигли внезапности? Где была наша разведка? Что она делала? Куда смотрела! -- Лавров поднялся и заходил по комнате. -- Когда вы будете работать у нас, я покажу вам карты сорок первого года, на них выявленная нашей разведкой группировка немецкой армии с точностью до батальона! Советские разведчики сделали свое дело. Придет время, историки разберутся во всех сложностях нашей эпохи -- и, я уверен, о разведчиках у потомков останется самая добрая память. -- Лавров поглядел на Ромашкина тепло и ласково. -- Завидую вам, Василий Петрович, у вас все только начинается. Я, к сожалению, свое отработал, теперь я просто кадровик. Я пригласил вас, чтобы сделать официальное предложение служить в советской военной разведке. Ромашкин ожидал все что угодно, только не это! Мысли его растерянно заметались, ему хотелось сразу же воскликнуть -- да, согласен! Но сомнения тут же охватили его. "Справлюсь ли? Разведка в мирные дни совсем другое!" Ему вспомнилось, как перед форсированием Днепра он и Люленков отбирали из пополнения разведчиков. Не примет ли Лавров его молчание за трусость? -- Я бы с радостью! Но есть ли во мне необходимые для такой работы качества? Я ведь языков не знаю. Лавров успокоил: -- Все необходимое у вас есть, вы показали это на фронте. Пойдете учиться. Через несколько лет сами себя не узнаете! В общем, взвесьте все. Мы понимаем, такие решения в жизни не принимаются мгновенно. Вот бронь: в гостинице заказан для вас номер. -- Полковник подал белый квадратик плотной бумаги. -- Погуляйте по Москве еще три дня. Подумайте. Запишите мой телефон. Через три дня жду вашего звонка. -- Я могу и раньше, -- Василий с радостью готов был сегодня же начать, как ему казалось, новую увлекательную жизнь разведчика мирного времени. -- Не спешите, -- советовал Лавров. -- Я уверен, вы рвались на фронт, мечтая совершать подвиги. Теперь вы познали, что такое война. Сейчас с вами происходит нечто похожее на те далекие дни -- открывается новая жизнь, романтика. Очень приятно, что у вас сохранился юношеский задор и оптимизм. В сочетании с большим опытом они помогут вам совершить много полезного для Родины. Еще раз откровенно признаюсь: завидую -- вас ждут сложные, трудные, опасные, но в то же время очень интересные дела... Василий вышел на площадь. Яркое солнце освещало людей. Все куда-то спешили, озабоченные неотложными делами. А Ромашкин уже чувствовал себя над этим жизненным круговоротом, где-то в стороне от него. Такое ощущение бывало в нейтральной зоне или в тылу фашистов: где-то полк, друзья, мама, а он вдали от них вершит очень важное и нужное для всех дело. Вот и теперь было такое же состояние: каждый дом, автомобиль, прохожий -- были дороги и близки его сердцу, не хотелось с ними расставаться, с радостью жил бы в этой милой суете. Но уже свершилось: скоро он получит новое задание, которое придется выполнять, может быть, всю жизнь.