крыл за собой дверь, медленно прошел к столу, сел в вертящееся кресло. Володя угрюмо перебирал на занавеске у койки помпоны, похожие на огрубевшие одуванчики. - Ну, Владимир, - начал отец, - давай разговаривать. Брось ты там занавеску щипать! Иди сюда. Что же это, Вова?.. Долго это у нас так будет продолжаться с тобой? Мать на тебя жалуется - сладу, говорит, с тобой нет... То чуть не утонул, то в каменоломню провалился, всех перепугал. А сегодня только ногой ступил на корабль - и опять тарарам на весь белый свет! Это, по-твоему, хорошо? И опять: мать сажает тебя в комнату, велит до вечера ждать ее, а ты самовольничаешь. Кто тебя сюда звал? - Я не хочу на берег... - Володя хныкнул. - Папа, ты меня не списывай!.. - Будешь еще так безобразничать, и спишу мигом! Если хочешь быть на корабле, так изволь подчиняться. У нас тут дисциплина, брат! Ах ты, Вовка, Вовка, отчаянная ты голова! Ну, лезь сюда. Что, самому небось совестно? Володя забрался на колени к отцу, и, хотя ему было уже совсем хорошо, он пробормотал: "Совестно", - сам в душе ужасаясь, до чего же он бессовестный, потому что никаких угрызений он в эту минуту больше не чувствовал. - Ну, расскажи что-нибудь, - попросил отец. - Как ты там в садике занимаешься, как Валя? Ссоришься все с ней? Володя, чувствуя, что все утряслось и наступил самый подходящий момент для разговора, пока не пришла мать, устроился поудобнее на коленях у отца и, заглядывая ему прямо в глаза, задал вопрос, который давно уже мучил его. - Папа... - сказал он, - папа, а правда ты за градусник воевал? - То есть как это понимать, в каком смысле за градусник? - удивился Никифор Семенович. - Вот мама говорит, что ты воевал за градусник. - Это ты чего-то, Владимир, сочиняешь. - Ну честное же слово!.. Я, когда градусник разбил... ну, нарочно, так... а она говорит, это был общий, а папа воевал не за свой, а за общий градусник. И велела отдать потом. - Погоди, давай-ка разберемся по порядку, - сказал отец. - Ты уж выкладывай все, как было. Пришлось Володе рассказать всю историю с крапивой и термометром. Никифор Семенович, хмурясь, но с невольным уважением посмотрел на пухлые, отмытые ладони Володи в ласково взял его за кончики пальцев: - Однако же! И вытерпел? Ведь она жжется, наверное... Больно, чай, было? - Еще как!.. Нет, правда, не очень, так, чуть-чуть. - Ну, вот что, - проговорил отец и стал очень серьезным. Лицо его как будто отвердело, и большие глаза под темными густыми бровями наполнились каким-то торжественным светом. - Вот что я тебе скажу, Вовка: хорошая у нас с тобой мамка! Это она тебе все правильно сказала. Она главное тебе объяснила, а мне уж мало что и осталось. Честно говоря, я бы с тобой и толковать не стал, если бы ты всю эту штуку с градусником ради самого себя сочинил. Оно и так дело вышло противное, но все-таки уж тут одно тебе прощенье, что действовал ради слова, которое товарищу дал. Только вот запомни на будущее: слово надо давать с умом, когда твердо знаешь, что в силах его сдержать. А ты сперва нахвастался, а потом уж пришлось тебе расхлебывать. Ну, а насчет своего да общего это тебе, Вовка, мать все верно сказала. Это она тебе хорошо объяснила, правильно: и за общий градусник мы воевали, чтобы для всех ребят детские сады были, и чтобы игрушки у всех были в тех садах, и градусники - за то, брат, тоже дрались. Ясно? - Ясно. - Ну вот то-то. И заруби себе на твоем курносом... - Отец легонько потрепал Володю за нос, но тотчас отнял руку и очень серьезно проговорил: - Лучше сто раз свое собственное отдать, чем то, что общим стало, над чем народ хозяйствует, себе присвоить. Мы, когда надо, жизни своей не жалели ради общего дела. А ты - градусник... Володя взглянул в лицо отцу, облизал свои от волнения пересохшие губы и тихо сказал: - А я знаю, папа, где ты жизни не жалел... - Ну, ясно где: когда в гражданской воевали. - Нет, я то самое место видел, где ты воевал... Я туда сперва провалился... Я, папа, честное слово, не виноват. Там даже корова дяди Василия один раз провалилась. Я как съехал - стал там шариться - мы в прятки играли, - а потом сверху свет пошел через дырку, и я прочел на стене, как вы с дядей Гриценко расписались, когда еще вы были партизаны. - Брось! Быть того не может! - проговорил отец, откинулся в кресле и как бы издали посмотрел на Володю, словно художник, проверяющий точность картины. - Да неужели сохранилось до этих пор? Ты, признайся, не сочиняешь? - Да нет, папа, ты слушай... Мы сперва думали - это про нас там написано, потому что там неразборчиво... и темно было. А потом, как я ртуть достал, мне Ваня поверил. И мы пошли туда опять с фонарем... Только мы маме не говорили, а то она меня заругала бы опять. И это вовсе оказалось не про нас, а про вас с дядей Гриценко. Так и написано: "Н. Дубинин", потом такая закорючка и - "И. Гриценко". Значит, про тебя с дядей. И под этим еще вот такие цифры, как на часах бывают. Сперва один час, потом девять часов, а потом опять один и опять девять. Это почему? - То написано: одна тысяча девятьсот девятнадцатый год, сынок! - произнес Никифор Семенович, бережно снял сынишку с колен, встал с кресла, поднял на сиденье Володю, чтобы стал сын сейчас ростом вровень с ним, чтобы можно было разговаривать, как с большим. А сам прошелся по каюте, словно помолодев, затем остановился перед креслом и положил обе руки Володе на плечи: - Ну, Вовка, это такое ты мне сказал, прямо словно сердце теплом обдало... Погоди, подрастешь, все тебе расскажу. - Папа, да я уж давно подрос... Я уж маме выше даже локтя. А сейчас я, смотри, даже выше тебя стою. Я все пойму. Вот увидишь! - Ну, слушай тогда, коли поймешь. Слушай, Вовка, как мы в девятнадцатом году белую моль из Крыма выбивали. Дядя Гриценко лихой был пулеметчик. А я тогда из батраков в партизаны пошел. Белые Крым захватили. Понимаешь? Белогвардейцы. - Буржуи, знаю, капиталисты, - быстро пояснил Володя и тотчас же добавил: - Скопидомы... - Ну да, правильно, кулаки, помещики. А мы все были за Советскую власть, пролетарии, бедняки. - А ты, папа, был бедняк? - Ну ясно, батраком был у помещика, ничего у меня не было - ни своего, ни общего. Понял? Только жизнь своя была молодая. Да вот общее было то, что все мы с народом одну общую думку имели, чтобы была у нас наша Советская власть. И ушли мы в каменоломни. Они ведь с тех пор так и зовутся - Краснопартизанские. Слышал, наверное? И, как ни хотели нас беляки из-под земли выковырять, ничего у них не получилось. Ушли мы под землю, вклещились в камень, - попробуй вытяни! Мы, как дубы, корнями в землю ушли. Кто сунется - тому пулю. Круто нам пришлось. Но и мы им из-под земли давали жару. Английские миноносцы пришли. Ну, пришли... Начали бить по нашим каменоломням. За один день три сотни снарядов выпустили. А что?.. Только камень перекрошили. А у нас народ крепче камня был. Правда, один раз пришлось нам туго. Полезли на нас со всех сторон. Генеральную атаку повели. Вот мы тогда как раз с дядей Гриценко в том штреке и отбивались. Как вышла передышка, закурили мы с Иваном Захаровичем, он и говорит: "Давай хоть на камне о себе памятку оставим. Может, будем живы, а может, и нет". Вот я тесаком тогда и вырубил расписку. Насчет грамоты я тогда был слабоват... Ошибок-то там нет? Эх, Вовка, досталось вашим батькам... Вот однажды было, помню... Евдокия Тимофеевна, которую привел на корабль матрос, посланный Никифором Семеновичем, остановилась у двери каюты и прислушалась. Она уже представляла себе, как сейчас попадает Вовке от отца. Она слышала громкий голос Никифора Семеновича, что-то грохало в каюте, как будто кулаком били по столу. Евдокия Тимофеевна не выдержала и постучалась. - Входите! - крикнул Никифор Семенович и увидел, оглянувшись, входившую в дверь Евдокию Тимофеевну. - Погоди, Дуся... - И, стуча кулаком по столу, продолжал: - Тут, понимаешь, мы их с левого фланга - бах-бах-бах!.. Погоди, мать, не мешай, прошу минуточку, это я Вовке про девятнадцатый год рассказываю... - Погоди, мама... правда, погоди... - нетерпеливо прошептал Володя. Глаза его горели. Он стоял на кресле и восторженно слушал рассказ отца. Глава IV БУКВА К БУКВЕ Володя долго не мог решить, кем ему быть, когда он вырастет. Недалеко было то время, когда он мечтал стать доктором. Потом, как и многие его сверстники в те годы, он решил, что будет полярником и станет плавать на льдине под красным флагом. Вскоре после этого собирался стать пограничником и сражаться на Дальнем Востоке против японских самураев. Затем видел себя на краснокрылом самолете, совершающем рекордный беспосадочный перелет. А шесть раз подряд посмотрев в кино "Чапаева", начал готовить себя к военной будущности и, оседлав хворостину, гарцевал во дворе, на полном скаку рубя деревянной шашкой воображаемые вражеские головы в папахах. Когда он побывал с матерью в Мурманске и попал на большой корабль, все заслонила мечта быть моряком. И не просто моряком, а обязательно машинистом на большом теплоходе, вроде "Леонида Красина". Хоть и неприятная вышла тогда история с этим паром, все же Володя своими руками потрогал одну из тайн в грозном хозяйстве дяди Вилюя, и сам, пусть нечаянно, но все-таки разбудил дремавшую силу, жившую в машине. Все лето Володя провел на Севере. Сперва жили в Мурманске, потом перебрались в Архангельск. Хотели выписать туда и Валентину, но она заболела - у нее долго не проходила простуда, и доктор сказал, что ехать на Север ей опасно. Поэтому решили, что к осени Евдокия Тимофеевна вместе с Володей вернется в Керчь. Отец летом уходил на полтора месяца в дальнее плавание; а потом "Леонид Красин" отстаивался на якоре у входа в широкую Северную Двину, возле Соломбалы. Здесь царил над всем вечно терпкий, даже беломорским ветром не сдуваемый аромат распиленного смолистого леса. Лежали штабеля досок, высились целые горные хребты из наваленных бревен, и почва, по заверениям соломбальских мальчишек, с которыми Володя быстро сошелся, на два метра в глубину состояла из одних сплошных древесных опилок. Не привычны были для Володи бесконечно длинные дни северного лета, ночи, светлые напролет, прохладная бледность северного неба, окающий неторопкий говор его новых друзей. Но жареная треска и искусно приготовленная камбала оказались не менее вкусными, чем черноморская скумбрия, бычки и барабульки. Да и соломбальские мальчишки ни в чем не уступали товарищам Володи, которых он оставил в Старом Карантине, Камыш-Буруне и на своей улице в Керчи. Из-за одного спора с этими соломбальскими мальчишками у Володи опять вышли неприятности. Он похвастался, что может прыгнуть в воду с высокого борта "Леонида Красина". Мальчишки не поверили. Вода в Северной Двине была холодной. Скуповатое на тепло архангельское лето еще не успело прогреть ее. Купались только отчаянные. Да и вообще видавшие виды мальчишки из Соломбалы сомневались, чтобы такой малыш прыгнул с высокого корабельного борта на рейде, то есть далеко от берега. Спорили на коньки. У Володи коньков никогда еще не было, да и мало у кого водились они в Керчи. Но в Керчи была речка Мелекчесме, она зимой ненадолго замерзала, и керченские ребята делали себе деревянные полозы или привязывали железки, если не было настоящих коньков, и катались на льду реки. Соломбальские же мальчишки, рассказывая маленькому черноморцу о лютости беломорской зимы, хвастались своими лыжами и коньками, - и Володе страстно захотелось иметь коньки. Он представлял себе, как будут завидовать ему керченские приятели, когда он промчится перед ними на "снегурках" или "нурмисах" по первому ледку, как он будет шаркать сверкающими лезвиями влево, вправо, туда, назад - как правят бритву на ремне... Да и следовало проучить соломбальцев, чтобы они впредь не зазнавались перед черноморцами, крымчанами, керченцами... Со своей стороны, Володя отвечал на спор новеньким карманным компасом, который ему привез из плавания отец. Володя называл его адмиралтейским. Он не расставался с этим чудесным прибором, на донышке которого под выпуклым стеклом жила беспокойная красно-синяя стрелочка, острым красным носиком своим словно принюхивающаяся: "А ну, где тут у вас север?.. " Володя носил компас в маленьком замшевом чехольчике, сверялся с ним на каждом шагу, надо не надо, вообще никогда не расставался с ним, да и не собирался расставаться. Он был уверен, что соломбальским мальчишкам не видать его компаса у себя; а сам он уже протер до дыр подошвы своих сандалий, пробуя на деревянном настиле архангельского тротуара, как он будет кататься на коньках... Соломбальские спорщики не знали, что имеют дело с человеком твердого слова... В назначенный день они собрались на плоту у берега, уселись на бревнах и стали ждать компас, который, как они были уверены, крымский хвастунишка им уже проспорил. Володя в этот день отправился к отцу на корабль. Он должен был улучить удобный момент, когда его оставят на палубе одного. "Леонид Красин" стоял на якоре метрах в двухстах от, берега. Мальчишки с берега хорошо видели, как над кормой, украшенной золоченой надписью "Леонид Красин", возле флагштока появилась маленькая фигурка в голубых трусиках. Она постояла минутку на планшире борта, потерлась плечом о щеку, вскинула вверх тоненькие руки и ринулась вниз. Мальчишки на берегу вскочили. Вечером, получив выигранные коньки, которые посрамленные спорщики вручили ему с хмурым уважением, Володя не удержался, показал свой трофей отцу и на первый же вопрос отца: "Это ты где их раздобыл?" - отвечал чистосердечным признанием. После этого ему было запрещено показываться на "Красине" три недели. Впрочем, две из них он проболел, простудившись в ледяной двинской воде. Но и на берегу Володе хватало дел. Оправившись после болезни, он решил ни в чем не отставать от соломбальских и поэтому попросил одного из старших своих береговых друзей нататуировать ему на руке якорь. Операция эта, проводившаяся при помощи булавки и химического карандаша, оказалась более мучительной, чем история с крапивой. Дело кончилось тем, что доктор соломбальской больницы, крепко выбранив Володю, забинтовал ему руку и сказал, что если парень не хочет стать калекой на всю жизнь, то пусть бросит эти глупые и вредные затеи. А отец, узнав обо всем, увидев забинтованную руку Володи, сказал ему сердито: - Не с того краю взялся! Если хочешь моряком быть настоящим, так мозги подготовь хорошо, а уж кожу портить не для чего! И вообще это дело всем пора теперь бросить. Я вот нашим молодым ребятам на корабле давно уж рассказал, какой у нас случай был в гражданскую войну. Матрос у нас служил один. Тоже вот так, по молодости лет да по собственной дурости, наколол себе когда-то во всю грудь украшение: двуглавый орел с короной - понимаешь? - и всякие лозунги старого режима - за веру там, за царя и тому подобное. Ну, и что же в конце концов получилось? Человек за Советскую власть воевать решил, в мозгах у него уже давно прояснилось... На нашем же миноносце "Незаможник" служил красный моряк, все честь честью, а кожа у него старая, со всякими глупостями от старого режима. Ни в баню пойти, ни с ребятами искупаться. Как, бывало, разденется, так сразу к нему братва: "Эй, ты, за веру-царя!" Ребята говорят: "Давайте мы с ним в орлянку сыграем: подкинем да загадаем, чем он ляжет - орлом или решкой!" Он уж и к докторам ходил, да те говорят, что ничего вытравить нельзя. Пересадку кожи думали сделать с другого места, да больно он уж широко разукрасился - вся грудь. Куда уж тут пересаживать! Так и мучился человек. А хороший был моряк! - Папа, так ведь я же не старого режима значок хотел, а якорь, - возразил Володя. - Не для чего, брат, это дикое дело. Ну, может быть, еще раньше, на старом флоте выгодно было, чтобы человека заклеймить навечно; а мы людей снаружи не метим. Мы народу сознание прививаем. А дикарство - это чепуха! Человек должен себя уважать. Что за радость тавро на себя ставить? - Папа, - нерешительно, но глядя, как всегда, прямо в глаза отцу, сказал Володя, - а у тебя у самого на руке якорь и звезда нататута... ированы... Никифор Семенович не смутился. - Ну зататукал!.. А что же ты думаешь, - проговорил он, - и во мне прежде было достаточно темноты. Поглядишь - совестно станет за прошлую несознательность, зато старое припомнишь - новых глупостей поменьше натворишь. А уж вам, молодым, повторять этого не следует. Вам уже с детства к культурности приучаться надо. Вот о чем разговор идет, сынок... В прохладный августовский день "Леонид Красин" уходил в дальний рейс. На берегу собрались провожающие: друзья, жены, матери, ребятишки. За черным, заново выкрашенным бортом корабля, которым он касался береговой стенки, уже стукотали дизеля. В последний раз торопливо обняв Евдокию Тимофеевну и Володю, Никифор Семенович прыгнул на нижнюю решетчатую площадку трапа и, держась за леер, скомандовал наверх: "Пошел трап! Вира!" И, возносясь вместе с трапом, крикнул сверху: - Ну, счастливо!.. Пошел, Вовка, в науку! Расти, мальчуган!.. Перезвякнулись на мостике и в машине. Взвились отданные на корабль концы. Между бортом и берегом образовалась ширящаяся с каждым мгновением пропасть, в которой бурлила вода. Маленький буксирный катер с толстой, сплетенной из канатов подушкой над форштевнем, словно с пришлепкой на носу, уперся ею в борт "Красина" и стал отпихивать его от берега, чтобы помочь теплоходу выйти из узкого пространства бухты. Огромное тело корабля сперва казалось неповоротливым, но, очутившись на просторе устья и словно обретя привычную свободу, стало выглядеть ловким и мощным. "Красин" коротким гудком отблагодарил буксир за подмогу, тот отвечал ему своим пискливым голоском. Теплоход загудел торжественно, долго, то затихая, то снова оглашая все окрестности своим тягучим прощальным ревом... Отец ушел в новое плавание. На другой день Евдокия Тимофеевна с сыном уехала в Керчь: через неделю Володе надо было впервые идти в школу. А еще через месяц Володя уже твердо решил, что самое интересное в жизни - это входить с журналом в класс, неся глобус или чучело какой-нибудь птицы, и чтобы все в классе сразу вставали, как только ты появишься, и громко хором здоровались с тобой. Ты садишься важно за стол, вешаешь красивую картину на стену, и ты все знаешь, тебя все уважают, все слушаются и даже немного побаиваются. Ты можешь читать все, что написано в классном журнале, и заглядывать в любые отметки. Ты имеешь право вывести из класса любого силача, если он забалуется, и толстым красным карандашом или - даже более того - совершенно красными чернилами подчеркивать ошибки в тетрадях и подписываться внизу страницы: "Смотрел В. Дубинин, 100 ошибок. Очень плохо"... Словом, все было ясно: Володя знал теперь окончательно, что, когда он вырастет большой, он станет учителем. И учился он сам в двух первых классах отлично. Потом опять стали появляться силуэты кораблей, сперва на промокашке, а потом на полях черновичков, где на пробу решались домашние задачки. И уже захотелось быть не просто учителем, а специально морским преподавателем. И каждая чурбашка, попавшая в руки Володе, через час превращалась в подобие какого-нибудь судна, две-три лучинки становились мачтами, спички - реями. И весь стол Володи был заставлен маленькими самодельными кораблями, линкорами, миноносцами, фрегатами с парусами из папиросной бумаги и алыми вымпелами, вырезанными из конфетных оберток. А рядом с моделями кораблей, понемножку тесня их и занимая все больше и больше места на Володином столе, все растущей стопочкой укладывались книги. Книги стали новой страстью Володи. Они не вытесняли прежних увлечений - наоборот, они питали старые мечты и порождали новые, еще более увлекательные. Путешественники, воины, революционеры, люди отважные, презиравшие смерть, не знавшие страха, великодушные, воители за правду, ненавистники лжи и насилия действовали в этих особенно полюбившихся мальчику книгах. Герои врубались в полярные льды, чтобы проложить новые дороги для человечества. Они открывали новые моря и материки, они резко бросали вызов несправедливости, дрались на баррикадах... Одни из них умирали в неравном бою под красным знаменем, но другие вставали на их место, подхватывали алый стяг, поднимали его высоко над всем потрясенным миром... Володя читал много и частенько без разбора. Не спросясь, брал он книги у Валентины. - Ну что ты всегда берешь без спросу! - сердилась сестра. - Ты же все равно ничего не поймешь в этой книге. Я ее сама только в прошлом году, когда уже в пятом классе была, прочла. Это же серьезная книга. Видишь? Тут написано: "Для среднего и старшего возраста". - А я уже почти что средний. - И ничего подобного, ты еще младший. Средний считается уже с пятого класса. Тебе еще далеко до среднего. Тебя еще даже в пионеры не приняли. - Во-первых, я тебе, Валентина, определенно заявляю, что меня вот-вот примут... А во-вторых, пионерам, если они настоящие, не следует нос задирать перед теми, кто еще не принят. Потому что, когда примут, неизвестно еще, кто будет лучше по пионерской линии. Вот смотри, будешь переходить в комсомол, я тебе отвод дам! - Так тебя и спросят! - Пока еще не спросили, так спросят. А "Спартака" я все равно возьму. Я его уже прочел и еще читать буду, потому что эта книжка не для вас, она не девчачья. Это боевая книга про гладиаторов, революционная. Это тебе не твои романы! Я вот брал у тебя позавчера, так живо бросил. Что за интерес? Разговаривают, разговаривают все про любовь одну, переживают, говорят, спорят, а никаких приключений не происходит, никто даже не сражается. - А Спартак твой не переживает? Его тоже Валерия Мессала как полюбила! - Ну и что ж, что полюбила? - не сдавался Володя. - Полюбила потому, что он справедливый был, всех смелее, за рабов воевал, за свободу. А не просто так полюбила! - А он тогда ее за что полюбил, если она была, совсем наоборот, римская богачка? - А он ее перевоспитывал, и она стала тоже за него... Эх, что ты понимаешь! А я прямо даже наизусть помню там. - И Володя, схватив линейку со стола в правую руку, а левую продев через ручку круглой корзины, стоявшей на стуле, выставив ее, как щит, перед собой, двинулся на Валентину: - "С громовым "барра", которое потрясло окрестные холмы, могучий Спартак двинул своих гладиаторов против многотысячных легионов римлян... "Свободы и света! - воскликнул он. - Победа или смерть!" - Мама! Чего Володька опять книжки берет без спросу и еще лезет! - пищала Валентина, отбивая выставленным вперед веником атаку восставших гладиаторов. Появлялась мать, молча отнимала у Володи корзину и линейку, вырывала из рук Валентины веник и разводила враждующие стороны по разным комнатам. Часто теперь, мастеря новый корабль или какую-нибудь другую хитроумную самоделку, Володя упрашивал мать почитать ему вслух. Евдокия Тимофеевна брала книгу, садилась возле стола. Она сама давно уже полюбила книги. Голос у нее был негромкий, немножко монотонный, но каждое прочитанное слово произносила она с уважением, истово и доверчиво. И лицо у нее при этом было по-хорошему строгим, будто она сообщала сыну какие-то очень важные, только им двоим доверенные тайны. Володе очень нравилось работать, слушая чтение матери. Иной раз он даже вскакивал со своего места, кидался на шею к Евдокии Тимофеевне и целовал ее, приговаривая: - Ну, знаешь, мама, ты так читаешь, так читаешь, что прямо я будто своими глазами все вижу! Так никто не может читать, как ты! Так они прочитали пушкинские сказки, "Воздушный корабль" Лермонтова. Взялись читать Гоголя. Особенно понравился Володе "Тарас Бульба". Какие удалые и сильные люди были описаны в этой книге, с какой веселой отвагой рубились они в бою с врагами русской земли! Ах, как захватила обоих - и мать и сына - эта дивная книга, где слова сами и пели, и смеялись, и плакали, и передавали то свист сабли и стремительный топот казачьей конницы, то тишину теплой приднепровской ночи... Немало новых мечтаний вызвала эта книга у Володи. Не раз всплакнула над ней Евдокия Тимофеевна. На всю жизнь запомнил Володя, как читала ему мама те страницы, где описывалось, как мать пришла ночью посмотреть на сыновей, которых утром она должна была проводить в Сечь. Как хорошо читала мама эти страницы! "... Одна бедная мать не спала. Она приникла к изголовью дорогих сыновей своих, лежавших рядом; она расчесывала гребнем их молодые, небрежно всклокоченные кудри и смачивала их слезами; она глядела на них вся, глядела всеми чувствами, вся превратилась в одно зрение и не могла наглядеться. Она вскормила их собственной грудью, она взрастила, взлелеяла их - и только на один миг видит их перед собой. "Сыны мои, сыны мои милые! что будет с вами? что ждет вас?.. " Светло было в комнате, где мать читала эти строки своему сынишке. Весело пересвистывались птицы на деревьях за открытым окном. И столько интересных дел, книг, новостей приносил Володе каждый день, так славно жилось ему, что не понял он в тот час, почему на какой-то миг с внезапной тревогой глянула на него мать, вскинув глаза и тотчас же снова склонившись над страницей, с которой она незаметно для сына стерла оброненную слезу. Зато оба одобрили суровую решимость Тараса, когда тот, проговорив: "Я тебя породил, я тебя и убью!" - сам застрелил собственного сына Андрия за то, что тот продал своих и изменил казачьему воинству, родной земле... А когда мать читала последнюю страницу и дошла до того места, где враги схватили старого Тараса, привязали его над костром, и уже огонь поднимался, захватывая его ноги, когда прочла мать чудные и грозные слова: "Да разве найдутся на свете такие огни, муки и такая сила, которая бы пересилила русскую силу!" - Володя не выдержал, вскочил и закричал: - Конечно, не найдутся! Верно, мама? И мать согласилась: - Выходит, что так. Начинал Володя уже рыться и в отцовских книгах. Никифор Семенович перевелся работать в Черноморский торговый флот. Он служил в Керченском порту и учился в вечернем комвузе. Однажды, роясь в книгах отца, которые тот держал на этажерке, Володя среди толстых, тяжелых книг нашел потрепанную, всю исчерканную карандашом книжечку без обложки. На первой пожелтевшей странице ее Володя прочел слова, которые заставили его сразу взять книжку и усесться тут же, возле этажерки, на полу. Судя по началу, книжка должна была быть захватывающей. - "Призрак бредит по Европе, - прочел Володя, - призрак коммунизма". Володя перешел на диван, пристроился поуютнее, поджав ноги. Начал снова: "Призрак бродит по Европе..." Интересно! Но дальше дело не пошло. Две следующие фразы Володя кое-как осилил, хотя в там сразу же попались совершенно непонятные слова - Меттерних, Гизо, радикалы... Но дальше уже Володя совсем ничего не понял. Вздыхая, он перелистал книжечку, взглянул в конец: "Коммунисты считают презренным делом скрывать свои взгляды и намерения..." Володе понравилось. Это пришлось ему во душе, он сам был таков - по крайней мере, хотел считать себя таким. "... Пусть господствующие классы содрогаются перед Коммунистической Революцией, - прочел Володя, шепча про себя слова, точный смысл которых он не понял до конца, но почуял их железное звучание: словно тараном били в крепостные ворота! - Пролетариям нечего в ней терять, кроме своих цепей. Приобретут же они весь мир". И под этим крупно было написано: "ПРОЛЕТАРИИ ВСЕХ СТРАН, СОЕДИНЯЙТЕСЬ!" Услышав шаги отца, Володя вскочил и тотчас же положил книжечку на место. Отец не позволял трогать без него книжки. Отец умылся под рукомойником, вытерся, подошел к Володиному столу, бросил полотенце на ходу точно на стенной крючок. - Ну как?.. На завтра все приготовил, задачки все порешал? Не будет конфуза, как в прошлый раз? Смотри у меня!.. А у тебя, Валенька, как уроки на завтра? Валя, аккуратно переписывавшая домашнее задание, оторвалась на минутку от тетради: - Я скоро... Знаешь, сколько задавать нам стали - просто ужас! - Ну, мы тебе мешать не будем, занимайся, а мы с Володей вон там устроимся, в уголке. Отец прошел в дальний угол, подвинул настольную лампу, сел в плетеное кресло, взял из рук Володи тетрадку. - Так... значит, какое тут условие? Ага... Задачка на пропорции. Так. Как же ты ее решал?.. Стоп, стоп! Что это ты тут накрутил? Погоди! Это называется левой пяткой правое ухо чесать! - А по ответу сходится. - Мало ли что по ответу! Вот не имей такой привычки - под ответ подгонять. Это и в жизни не годится. Надо решение найти, нужно я нему правильным путем добираться, а не тыкаться в разные стороны, где выйдет, да не подлаживаться под готовенькое. Не годится твое решение. Садись сюда, давай снова решать. Володя подсел к отцу, расправил тетрадку, пригладил ладонью страничку, обмакнул перо в чернила. - Что это у тебя руки-то чуть не по локоть в чернилах? - спросил отец, переворачивая ладонь Володи, оттягивая рукав и осматривая Володину руку со всех сторон. - На тебе, и левая вся! Ты что это, татуироваться снова вздумал, что ли? - Это, папа, я сам сделал автоматическое перо, самописку. Вот видишь, тут обматывается вот такой проволочкой, потом макается. Оно вот сюда натекает, можно писать, только брызжется немножко. - Мм-м... да! Что брызжется - это хорошо видно. Вот жаль, что писать как будто не пишет. Давай-ка мы, брат, возьмем нормального типа ручку, поднатужимся да и решим эту задачку. Взяли? Ну, давай! Отец и сын склонились над тетрадкой, почеркали, побормотали минут пять и, довольные, откинулись оба разом. - Ну вот, это другой разговор! А то плутал - семь верст и все лесом. А ну-ка, давай сюда твою самописку, теперь разглядим... Это ты, в общем, довольно хитро придумал. Здорово! Только ты бы вот сюда, чудак, наконечник с ручки взял, а по дереву желобок проточил, тогда она и писать будет и брызгать не станет. Эх ты, самопис! Измазюкался... Отец задумался, поглядел в окно. - Вот гляжу на твои руки в чернилах... даже и выругать тебя пришлось! Выругал-то поделом. Пора уже с письменными принадлежностями обращаться как надо. Но знаешь, Вовка, что мне вот сейчас припомнилось... Когда я первый раз в жизни на своей руке чернила увидел, так загордился даже. Ведь это же великое дело, пойми, - грамота! До той поры у меня в чем руки были? В дегте, в мазуте. Я у помещика в экономии батрачил, вот тут недалеко, за Камыш-Буруном. В семнадцатом году только первые буквы узнал, а через полгода писать стал учиться. Так можешь себе представить, когда первую букву чернилами вывел да сам обмазался весь, не хуже тебя сейчас, - и язык-то у меня был в чернилах, и волосы, везде чернила, - так руки отмывать жалко было. Хожу да напоказ всем кляксы на пальцах выставляю: вот, дескать, поглядите, грамотный, писать умею... Да, у нас тогда в жизни решать надо было все самим, готовых ответов не было, до всего сами доходили. Отец помолчал немного, видно вспоминая прошлое, покачал головой, закурил трубочку, тщательно приминая большим пальцем табак. - Ну, может быть, спросить тебя и устное по заданному? - Можешь спросить, только я правда все хорошо выучил. Отец знал, что если Володя говорит так уверенно, то его можно не проверять. - Слушай, Вова... - он застенчиво улыбнулся и скрыл лицо за клубами табачного дыма, потом осторожненько подул, разгоняя его, - тогда, может быть, ты мне немножко поможешь? А то мне завтра, понимаешь, на семинаре доклад делать в комвузе. Подготовился я как будто солидно, всю ночь сегодня сидел. Но все-таки года уточнить следует. Я бы Валентину попросил, да она вон еще сама не управилась. Не стоит ее отрывать. Отец встал, подошел к этажерке, снял оттуда толстую книгу. - Это кто у меня тут кувырком все поставил? - Это я книжки смотрел. - А ведь было, по-моему, сказано: не лазить. - Папа, я там книжку у тебя одну увидел. Начинается очень интересно. Там про призрак, как он бродит по всей земле, а все цари, короли и полицейские против него и пугаются... Но дальше там очень трудное. А в конце, я посмотрел, опять все понятно. И написано, как в газете: "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!" - Вовка! Не хватайся ты раньше времени за то, что еще понять никак не можешь. Всему свое время. Это, брат, такая книжка, что она всем книгам книга! От этой книги все пошло и началось. Манифест Коммунистической партии это! Ну, как бы тебе это сказать... Манифесты и у царей были - скажем, когда война или когда там крестьян царь обманул, обещал освободить их, а земли не дал. А этот манифест истинную правду всем народам на свете открыл. Девяносто лет этой книжке, а она не остыла. По нынешний день огнем пышет. Ленин по ней свое великое дело начал. От нее все мы, коммунисты, и пошли... - И пионеры от нее пошли? - И пионеры и комсомольцы - все! Ну, это ты все еще сам учить будешь. Этого всего ты сейчас еще понять не в силах. - А нам уже про это объяснили! - крикнула из своего угла Валентина. - Ну, так ты у меня уж почти комсомолка. - Папа, я тоже понять в силах, - отозвался Володя, - ведь меня в том месяце уже в пионеры примут. - Это еще неизвестно, - не унималась Валентина. - Тебе, может быть, неизвестно, - отрезал Володя, - тебе многое неизвестно! Зато мне ясно. - Что за характеры у вас! Хватит вам цапаться! - рассердился Никифор Семенович. - Что это такое, в самом деле! Ты, Валентина, не сегодня-завтра в комсомол вступишь. Этот - без пяти минут пионер. Делить вам нечего, а вы все скандалите... Ну, Вова, давай подзаймемся. Ты, следовательно, бери мои записи: вот с этого места, где отчеркнуто, будешь следить за годами, а я, значит, тебе расскажу. Разберешься? Так-то я все усвоил, знаю твердо, вот только года бы мне не спутать. Ты за годами следи. - А у вас года строго спрашивают? - поинтересовался Володя. - Да уж как положено... И Володе показалось, что отец сделался как-то моложе и будто оба они были школьными товарищами. - Ну, довольно нам болтать, давай делом заниматься. Следи... Стало быть, так... - Никифор Семенович откашлялся и проверил для чего-то пуговицы на кителе. - В 1903 году было решено... - Тут у тебя в тетрадке написано: "Летом 1903 года", - строго поправил Володя. - Да, летом 1903 года большевики решили оборудовать в Тифлисе подпольную типографию, на окраине города, в Авлабаре... И Никифор Семенович стал подробно излагать увлекательную историю авлабарской типографии, которую хитроумно и смело устроили глубоко под землей кавказские большевики. Володя следил по конспекту, то и дело отрываясь от него и восхищенно поглядывая на отца. Иногда же он вдруг останавливал отца: - Тут написано: "было поручено". - Это одно и то же. Ты, брат, придираешься. Я ведь тебе слово в слово по записи не обязан отвечать. Ты следи, чтобы года верные я называл. А так, я вижу, с тобой до утра каши не сваришь. - Ну хорошо, хорошо... Рассказывай дальше. - Так, значит... И отец продолжал рассказывать, как бесстрашно работали революционеры в подземной типографии. Иногда, не удержавшись, Володя ударял кулаком по столу и кричал: - Ура!.. Молодцы! - Володька, тише ты, мешаешь сосредоточиться, - замечала из своего угла Валентина. - Тише ты, в самом деле, Володька! - Папа, я не могу, я ж переживаю! - Уж переживай как-нибудь про себя. Ну, следи дальше... В феврале того же года... Я и говорю: того же, значит, 1904 года... Наконец Володя бросился обнимать отца: - Папа, ты здорово все это знаешь! Я бы сроду так не мог запомнить. Ты все в точности рассказываешь... Конечно, - добавил он после минутного раздумья, - если бы нас такому интересному учили, я бы тоже всегда кругом только одни "отлично" получал. - Ну, студенты, скоро учиться кончите? Будет вам друг дружке экзамены устраивать, - сказала, входя в комнату, мать. - Валенька, ты освободилась? Ужинать давайте, а то бычки простынут. Такие сегодня жирные - смотреть и то слюнки текут! Они сели ужинать, и, взволнованный всем услышанным, Володя, вытаскивая изо рта обеими руками колючие рыбьи кости, все порывался рассказать матери о подземной типографии. - Да говори ты помедленней, - останавливала его мать. - После ужина доскажешь. Ты бы лучше уроки свои готовил. Володя очень волновался на другой день - как пройдет у отца доклад. Было уже поздно, а Никифор Семенович все не возвращался, и мальчик совсем извелся от беспокойства. Он ни за что не соглашался лечь до прихода отца, хотя спать ему хотелось нестерпимо; и в конце концов Володя заснул за своим столом, где разбирал маленький электромоторчик, который ладил уже вторую неделю. Он тотчас же проснулся, когда услышал в коридоре внизу твердые, моряцкие шаги отца. Отец легко, как по корабельному трапу, взлетел вверх по лестнице. Володя кинулся к нему навстречу: - Ну как, папа?.. - На "отлично", - сказал отец. - Да вели ты ему лечь! - вмешалась мать. - Уже два часа его никак в кровать не загоню. Все тебя ждал. Вот получит завтра из-за тебя с недосыпу "плохо", будет тогда дело! Но Володя долго не мог заснуть. Он лежал с открытыми глазами в темной комнате и представлял себе, что глубоко в каменоломнях устроена типография и он сам печатает газету, которая называется "Юный красный подземный революционер". А наверху рыскают, содрогаясь, господствующие классы - короли и полицейские, - хотят убить его, во у них ничего не выходит. Он исчезает, как призрак, и бродит по Европе, разбрасывая напечатанную газету с грозными словами... С этой ночи Володя стал подумывать: не сделаться ли ему в будущем печатником?.. Он упросил отца подарить ему к Новому году печатный игрушечный набор "Типограф". Набор состоял из деревянных компостеров, в которые вставлялись резиновые буковки. Имелась еще подушечка, пропитанная фиолетовой краской. Можно было набрать в компостер целую строку, затем прижать составленные в нем буквы к подушечке, как штемпель на почте, в оттиснуть на бумаге все, что хочешь. Были еще тут всякие штампы с изображением бабочек, зайцев, слонов, самолетов. Бабочки и слоны явно ни к чему не могли пригодиться; а самолет и прежде всего имевшаяся в наборе пятиконечная звездочка сейчас же пошли в дело. И вскоре на всех тетрадях, промокашках Володи появились фиолетовые, очень бледные или, напротив, жирные и слегка размазанные титры: владимир дубинин  пролетарии всех стран соединяйтесь (больших букв в наборе не оказалось). А по бокам - самолет и звезда. У Володи был придуман замечательный план - устроить подземную типографию на дне того шурфа, где были обнаружены надписи на каменной стене. Он поделился этим планом с Ваней, но Ваня сказал со своей обычной трезвой деловитостью: "А чего это под землей печатать? Это можно и тут". Володя сперва обиделся, сказал, что Ваня не понимает игры. Но Ваня стоял на своем. "А призрак бродит по Европе?" - не сдавался Володя. Но и этот довод не склонил Ваню. Тогда Володя объявил, что он один спустится в каменоломни. "Иди попробуй, - сказал Ваня. - Только имей в виду, что там уже все загородили, потому что ребята туда повадились. Теперь и не пролезешь". Так это дело и провалилось. Глава V "ВЕРНОЕ СЛОВО, ТОЧНОЕ ВРЕМЯ" Теперь отец стал плавать капитаном на грузовой шхуне "Ударник". Шхуна совершала малое каботажное плавание, то есть ходила в порты Крыма в Приазовья. После больших океанских кораблей, которых Володя насмотрелся на Севере, "Ударник" казался ему до обиды маленьким, оскорбительно тихоходным судном. Единственной достопримечательностью шхуны была маленькая рыжая собачонка Бобик - лохматая, хвост бубликом, над левым глазом черное пятно, словно один глаз от удивления вылез на лоб. Бобик всей собачьей душой привязался к капитану. Он лежал у его каюты на шхуне, неотлучно следовал за капитаном по берегу, ждал его у конторы порта, сопровождал домой и жил во дворе, пока Никифор Семенович не уходил опять в рейс. Все соседи уже знали: если Бобика нет во дворе, значит, и хозяина нет дома; а появился Бобик - следовательно, и хозяин дома. Встретится Бобик в порту, будьте уверены - "Ударник" прибыл... Придя из школы, наскоро поев, Володя собрал остатки еды, чтобы отнести во двор Бобику. - Не трудись, - предупредила его Валентина. - Бобик с папой в рейс пошел. Володя насторожился. У него давно был задуман один план, выполнить который было бы лучше в отсутствие отца. Дело в том, что в электромоторчике, который он наконец смастерил, не хватало одной шестеренки, точно такой, какая была в отцовских часах - хронометре, который тикал всегда на тумбочке возле кровати Никифора Семеновича. Володя давно уже подбирался к этому хронометру, открывал его, рассматривал сложный механизм. Там он и заприметил шестереночку, которая великолепно бы пригодилась в его электромоторе. Через нее можно было бы пропустить ось, и тогда электромотор заработал бы. А без этого пускать моторчик было нельзя. Володя прикрыл дверь в большой комнате, где находились его рабочий стол, этажерка отца и столик Валентины. Комнату эту называли в семье Дубининых залой. Валентина ушла в Дом пионеров, мать была на кухне. Можно было приступить к делу. Володя бережно снял с тумбочки хронометр, положил на стол мягкое полотенце и, наклонив над ним, стеклом вниз, часы, ножичком слегка поддел заднюю крышку. Чпок! - крышечка отскочила. За ней оказалась вторая, открыть ее было немного труднее, но Володя справился, и тончайшие колесики, пульсирующие стальные волоски, миниатюрные зубчатки, крохотные и цепкие сочленения мудро придуманного механизма открылись перед Володей в тикающем маленьком мирке, таком лучистом, хрупком и странно живом. Секторы лоснящихся бликов скользили, расходились веером и пропадали в полированном металле. Зеркально сверкали головки шурупчиков; плоские зубчатые шестереночки, напоминающие о работе сказочных гномов, застыли в кажущейся неподвижности, и глаз примечал только, как учащенно дышит тонюсенькая пружинка из стального волоска, то расширяясь, то сжимаясь, то расширяясь, то сжимаясь... Стараясь не дышать, так как металл сразу же запотевал, Володя при помощи самого маленького лезвия своего перочинного ножа с величайшей осторожностью извлек шестереночку. Тикание разом прекратилось, часы стали, словно Володя лишил их жизни. Но это не испугало Володю: он знал, что стоит только поставить на место вынутую шестеренку, и часы снова заработают. Теперь надо было укрепить шестеренку на надлежащем месте в моторчике. Володя недаром трудился над ним три недели! Сюда пошли две катушки от старого электрического звонка, колесико от сломанного заводного паровоза, немало винтиков, проволочек, шелковисто-зеленых, в обмотке, и голых, отсвечивающих медью. Но вот шестереночка из хронометра была водворена на уготовленное для нее место. Можно было запускать мотор. Володе хотелось, чтобы его торжество разделила мать. Он сбегал за ней на кухню и после долгих уговоров притащил в комнату. - Садись, мама, вот сюда, - пригласил он, подставляя матери табурет, - и смотри, как он у меня сейчас заработает. Это я сам все сделал. - Ох, Вовка, ты мне лучше скажи: не будет, как в прошлый раз, когда потом все окна открывать пришлось? - Ну что ты, мама, то же было совсем другое дело! Это я готовил бездымный порох для фейерверка. - Хорошенькое дело - бездымный! Еле отчихались все. Бобик и тот чуть не подох. - Но то же было совершенно другое дело. Это просто произошло совершенно случайно. А сейчас я все рассчитал. Ну вот, смотри. Я сейчас включаю... Одну минуточку... Что такое?.. " А-а, понял. Тут контакт отошел. Ну вот, сейчас. Раз... Из розетки, куда сунул штепсель Володя, метнулся огонь. Сейчас же громко щелкнуло где-то в другом конце квартиры. Из маленькой машинки, которую соорудил Володя, повалил желтый дым, обмотка проводов вспыхнула. Страшно запахло паленой резиной, и во всем доме стало темно. Всюду захлопали двери, на лестнице послышались переполошенные голоса: - Что такое?.. Пробки, что ли, перегорели? - Это опять там, у Дубининых, что-то! - Ну да, я слышала, как у них чиркнуло. - Форменное безобразие! Когда же это кончится? В прошлый раз такую вонь развели, а теперь сиди в темноте! Но в зале, где произошла катастрофа, к сожалению, уже не было темно: от вспыхнувших проводов занялась бумага на столе, взметнулось синее пламя от опрокинутого Володей спирта. - Что же ты наделал! - закричала мать, бросаясь тушить руками уже тлевшую скатерть. - Ведь пожар!.. Позади них раскрылась дверь, с грохотом вбежала Алевтина Марковна, соседка. - Боже мой, горим!.. Так и знала, поджег-таки!.. Боже мой, воды!.. Володя, в темноте налетевший на нее, кинулся стремглав на кухню, прибежал оттуда с большой, очень тяжелой лоханью, в которой мокло белье. Не разобравшись, в чем дело, он вывернул ее на стол. Огонь, шипя, погас. Все молчали, тяжело дыша. Слышно было только, как сперва медленно - кап, кап, - потом частыми каплями и, наконец, в несколько струй хлынула вода, стекавшая со скатерти... Потом что-то мягко и мокро шлепнулось на пол, словно жаба. - Посветил бы кто, - виновато проговорил в темноте Володя. Алевтина Марковна чиркнула спичками и поплыла к столу. - Боже мой! - раздался ее голос, - Моя новая сорочка... Люди, граждане, смотрите, во что он ее превратил! Евдокия Тимофеевна... нет, вы посмотрите... Володя, кто тебе позволил брать лоханку с моим бельем? Ой!.. Догоравшая спичка обожгла пальцы Алевтины Марковны, и она смолкла на мгновение, чтобы снова, став уже невидимой, огласить своим криком темную комнату: - Евдокия Тимофеевна, примите меры, я отказываюсь жить под одной крышей с подобным элементом! Я из-за него обожгла руку. Боже мой, как раз палец для наперстка! На лестнице в темноте продолжали топать, сталкиваться и перекликаться жильцы... - Ну погоди, будет тебе! - пригрозила Евдокия Тимофеевна. - Смотри, опять какой ералаш натворил... У-у, чтоб тебя! Она не выдержала и мокрым полотенцем звонко хлестнула два раза по согбенной спине Володи. - Ну-ну, мама, - негромко, но внушительно заметил в темноте Володя, - постеснялась бы все-таки... А еще Восьмое марта празднуешь, на собрания ходишь! Не стыдно? Потом он обратился туда, где шумно дышала в темноте Алевтина Марковна; - Кричать на меня нечего, белье ваше я не загубил. Хотите, могу сам постирать. - Да, воображаю, на что оно будет похоже! - А вы лучше дайте мне ваши спички, и я сейчас поправлю пробки. - Умоляю, не надо! - закричала Алевтина Марковна. - Евдокия Тимофеевна, я вас заклинаю, не разрешайте ему! Он взорвет весь дом! Но Володя уже, выхватив у нее спички, выбежал на лестницу. Потом он притащил снизу стремянку, приставил ее к стене, полез в угол, где был счетчик и предохранительные пробки. Ему было очень неудобно работать одной рукой, так как другой он светил себе, зажигая одну спичку за другой. Звать кого-нибудь на помощь было бесполезно. Внизу бранились в темноте рассерженные соседи, рядом, на уровне его коленок, бушевала и гудела Алевтина Марковна. Но сквозь этот шум Володя услышал неожиданно звук, от которого чуть не свалился со стремянки. Внизу весело залился лаем Бобик. Значит, отец вернулся! Снизу уже доносился его голос. Жильцы жаловались ему на Володю. Говорят, что в подобных случаях хочется провалиться сквозь пол. Володе же, наоборот, хотелось проскочить сквозь потолок, который сейчас был гораздо ближе к нему, чем пол. Но бедняга только замер на своей стремянке. - Опять набезобразничал? - загремел в темноте отец. - Где ты тут хоронишься? - Я, папа, здесь. - Это тебя куда там занесло? - Папа, я потом тебе все объясню... Я только сейчас, я только пробки починю... - И слезать не смей, пока не исправишь! Нашкодил? Теперь сам налаживай. Давай я тебе посвечу. И снизу ударил в угол воронкообразный луч карманного фонарика. Он выхватил из темноты две перепачканные руки, которые вертели фарфоровые пробки на щитке предохранителя. Минуты через три во всех комнатах на обоих этажах вспыхнул свет, и перепачканный, сконфуженный Володя медленно сполз со стремянки. Отец пошел в залу, чтобы посмотреть на место катастрофы, Володя поплелся за ним, предчувствуя, что главный скандал еще впереди. Никифор Семенович вошел в залу, поглядел на лужу, растекавшуюся возле стола, на подгоревшую скатерть, взял в руки еще пахнувший горелой резиной мотор. - Как же это ты его включал? - поинтересовался он. - Прямо от штепселя? Умник! А трансформатор? Звонок-то ведь через трансформатор ставят, а ты напрямую соединил. Вообще, Володька, давай все-таки условимся раз и навсегда, чтобы ты таким самостоятельным не был. Вот будешь проходить в школе физику, станешь учить электричество, тогда уж и орудуй. Эх ты, изобретатель, шут тебя возьми! Володя молчал. Так вот оно в чем дело! Ну кто ж его знал, этот трансформатор!.. Отец подошел к тумбочке. Прислушался, наклонился и присвистнул: - Фью-yl Что-то у нас сегодня все не так - и часы стали! Он поднял хронометр, потряс его, приложил к уху" - Стоят. С двадцать седьмого года, не стояли, как я со сверхсрочной пришел. Володька, твоих рук дело? - Папа, ты не беспокойся, - сказал Володя, - они сейчас же пойдут. Я давно уже в них разобрался. Просто я из них на минуточку вынул одну шестереночку. Она мне в моторе была нужна. - Вынул? Ты что, в своем уме? Ну, хватит, Владимир! Я терпел, терпел, да и кончилось мое терпение. Чтоб сейчас же все эти твои крючки, закорючки да проволоки разные, весь этот хлам твой - вон отсюда! И если хоть что появится, я сразу же в помойку! Слышишь? - Ну вот, довел отца! Так и знала, что когда-нибудь доведет, - сокрушалась Евдокия Тимофеевна. - Папа, я больше никогда не буду. - Не будешь, потому что не с чем будет. Чтоб завтра ничего здесь этого не было! Давай сюда шестеренку... Вот. И завтра утречком отнесешь вместе с хронометром часовому мастеру на углу, и, если не починит, - лучше ты мне на глаза не попадайся! Так и знай! Володя положил злосчастную шестереночку возле молчавшего хронометра. - Папа, ты дай, я только попробую... Я же знаю как! - Вот я тебя раз навсегда от этого хвастовства отучу, чтобы ты не брался, за что тебе не положено!.. На, бери, ставь!.. - Отец в сердцах подтолкнул концами пальцев хронометр к Володе. - Ну, принимайся, а я погляжу. Тоже мне - точная механика! - Папа, ты только не кричи на меня, - остановил его Володя, - потому что, у меня и так руки трясутся, а тут еще ты... Володя раскрыл ножичком обе крышки хронометра, потом осторожненько поставил шестеренку в пустовавшее гнездо, подвинтил шурупчик, приладил зубчатое колесико, слегка подул, протер запотевший металл концом чистой тряпочки, тряхнул хронометр. Колесико слабо двинулось, пружинка вздулась, опала, и все опять замерло. Володя еще раз потряс хронометр, поковырял ножичком колесико... Механизм оставался неподвижным. Часы не шли. Володя почувствовал, как у него начинают жарко чесаться набухшие мочки ушей. Он еще ниже склонился над хронометром. Но как ни тряс он и как ни дул и ни вертел - часы не шли. - Вот теперь и видишь сам, что обещаниями швыряться не надо, - проговорил отец, махнул рукой и пошел в другую комнату, сам огорченный, потому что ему в эту минуту очень хотелось, чтобы Володя справился с хронометром и сдержал свое слово. Володя отказался от ужина. Как ни звал его отец, как ни уговаривала мать, он сидел за своим столиком и тоненькой проволочкой старался расшевелить оцепеневший механизм часов. Пришла из Дома пионеров после спевки Валентина. Она узнала от домашних о происшествии и тихонько вошла в залу. Володя, обернувшись, метнул на нее недобрый взгляд и сжался весь, приготовившись выслушать колкости. Но Валентина не хотела дразнить брата: она хорошо понимала, каково ему сейчас. - Вова, хочешь, я тебе сюда чайку принесу? Мама сухари ванильные купила. - Не хочу я! - Зря ты мучаешься, раз уж видно, что не выходит... - Уйди ты, Валентина... Я тебя честно прошу: уйди! - Ну, пожалуйста, только без психики, - обиделась Валя. Володя швырнул в нее линейкой. - Не трогай ты его, - тихо посоветовал отец. - Ему хочется свое доказать. Ну и пусть помучается. - Гордый, принципиальный, не приведи бог, - согласилась мать. И, Володю решили оставить в покое, чтобы не мешать. Он слышал, как убрали посуду со стола, как потушили свет. Потом все в доме затихло. Володе смертельно хотелось спать. Рот у него разлезался во все стороны от зевоты, а глаза, наоборот, было очень трудно держать открытыми, они сами собой смыкались. Но Володя упрямо сидел над хронометром, отвинчивал и ставил снова на место колесики, тряс часы, прислушивался. Часы молчали. Вместо их тиканья уши Володи начинали улавливать какой-то ноющий, слегка звенящий гул. Он прислушался, но кругом стояла тишина. Первый раз в жизни Володя бодрствовал в такое позднее время. Он посвящался в неслышные тайны ночи, обычно скрытые от него сном... В полу и стенах, в филенках шкафов возникали какие-то блуждающие трески, от которых Володя вздрагивал. Слышалось сильное - на всю квартиру - дыхание отца. Что-то пробормотала во сне Валентина. Издалека ветер принес свисток паровоза. Где-то в море прогудел пароход... И, чем больше прислушивался к тишине Володя, тем явственнее становился звенящий гул. И не сразу понял сморившийся мальчуган, что это звенит у него в ушах, что это тихонько ноет его затекшее от долгого сидения тело. Так вот что значат, когда люди говорят: все кости гудут... Но он все сидел и сидел, разбираясь в мелкоте часового механизма. Уже стало голубеть за окнами, и неприятной, чахлой желтизной наполнился свет электрической лампочки, прикрытой газетным колпаком, на котором проступило паленое пятно. Володя в сотый раз перебрал колесики, попробовал все шурупы, опять поставил шестерню на место, прислушался. Хронометр слабо тикнул и снова замолк. И Володя уронил голову на стол. Должно быть, он заснул, потому что ему показалось, будто кто-то качает возле самой его головы тяжелый маятник и он звонко щелкает над ухом при каждом взмахе - влево, вправо, чок-чик, чок-чик... Володя встрепенулся, поднял голову, испуганно огляделся, плохо соображая, почему он сидит один за столом, а перед ним... А перед ним громко и четко стучал хронометр: тик-так, тик-так, тик-так!.. Володя, еще не веря, боясь неосторожным движением испугать ожившие часы, долго вслушивался в этот сладостный стук. Потом он с величайшей осторожностью закрыл двойную крышку часов, сбегал на кухню, посмотрел на ходики, перевел дрожащей рукой стрелки хронометра на нужный час, поставил хронометр перед собой в, подперев обеими ладонями падавшую от усталости голову, долго еще сидел так, смотря на циферблат, по которому медленно совершали свое дремотное и неусыпное движение стрелки, и наслаждаясь тихоньким благовестом часового механизма. Потом он, еле передвигая онемевшие, затекшие ноги, в которых крапивные, игольчатые мурашки устроили страшную кутерьму, побрел к своей кровати, подтащил стул к изголовью, положил на него часы и, прислушиваясь к тому, как буковое дерево стула отзывается на тикание хронометра, стал тихонько раздеваться. Он снял один ботинок, решил на секунду передохнуть, перед тем как снять второй, да и заснул одетый, с одной ногой, свесившейся с кровати. Таким и увидел его рано утром отец, когда встал, собираясь в порт. - Ты что это так рано одеваться вздумал? - спросил он, решив, должно быть, что Володя начал уже вставать и заснул на полдороге. И тогда Володе захотелось схитрить. - Да вот хочу пораньше к часовому мастеру... чтобы ты не сердился, - сказал он, лукаво поглядывая запухшими от сна глазами на отца. - Значит, своего не доказал, не справился? - Нет уж, не вышло... Никифор Семенович поглядел на забытую, горевшую на столе лампу, на заспанную, бледную, но бесконечно счастливую физиономию сына и только тут прислушался... Четко, победно стучал на стуле исправленный хронометр. Глава VI ПИОНЕРСКАЯ ДУША Выйдя со школьного двора на улицу, Володя огляделся, снял с себя красный пионерский галстук, свернул его и спрятал в карман. С минуту он стоял под большой акацией, что росла перед школьным зданием, ожесточенно тер вздернутым левым плечом щеку, потом тяжело, медленно вздохнул и зашагал по улице прочь от школы, подальше от дома... Он нарочно дождался сегодня, чтобы все соседские ребята, с которыми он обычно возвращался вместе домой, уже ушли из школы. Он не остался на тренировку футбольной команды, где подвизался в качестве левого края Ему надо было побыть одному, и потому он решил возвращаться домой далеким, кружным путем. Никогда еще Володя не выходил из дверей школы в таком дурном настроении. Были беды, что говорить, и не малые... Приходилось иной раз получать табель с неважными отметками, лежала кое-когда в сумке, оттягивая руку, тетрадка с пометкой "неудовлетворительно"... Ох, как тяжела была в такие дни маленькая клеенчатая сумка, скроенная портфельчиком! Будто вся тяга земная, о которой говорится в былине про богатыря Микулу Селяниновича, таилась в ней. Случалось, что, прежде чем идти домой, нужно было мыться на школьном дворе под краном, чтобы скрыть следы только что гремевших битв, и даже припудривать потом боевые заметы штукатуркой или пылью ракушечника. Но в таких случаях оставалось хоть утешение, что противнику уже и штукатурка не помогала. Бывали проигрыши по футболу с постыдным "сухим" счетом, неудачи и злоключения в классе с последующими дразнилками со стороны девчонок. Эх, да чего только не было! Всякое бывало. Но вот такого еще не случалось... Дома уже знали, что галстук, снятый при возвращении домой, - знак бедствия. Еще осенью того года, к Октябрьским праздникам, Володю приняли в пионеры. Накануне он замучил мать и сестру, заставляя их в десятый раз выслушивать слова торжественного обещания, которые он должен был произнести перед лицом товарищей у красного отрядного знамени. И еще раз пришлось прослушать слова пионерского обещания отцу, когда тот вернулся поздно вечером из порта. Никифор Семенович заставил Володю несколько раз промаршировать по зале, повернуться "налево кругом", отдать салют. Вообще на долю отца - так как Володя знал обещание уже назубок - выпали в тот вечер занятия главным образом по строевой части, а не по политической. А на другой день Володя был главным человеком в доме. Да, это было настоящее торжество. Самой Валентине пришлось поздравлять его в школе при всех от имени комсомола. И домой он пришел, выпятив грудь, на которой горел, пылал, пламенел завязанный по всем пионерским правилам красный галстук о трех концах, свидетельствующий о нерушимой боевой связи трех поколений революции. В школе не было зеркала, и потому Володя по дороге домой несколько раз заглядывал в окна, чтобы увидеть свое отражение, но в темных стеклах отражался лишь силуэт его, гасли краски, потухал огонь галстука. Зато дома он долго не мог оторваться от зеркала, все прилаживал галстук, вытягивая один конец, укорачивая другой, чтобы точно соблюсти пионерский обычай: полагалось, чтобы комсомольский конец галстука на груди был длиннее, чем пионерский, а на спине большевистский широкий угол приходился точно посередине, меж плеч, далеко выступая из-под отложного воротничка. Если говорить правду, то у Володи был уже некоторый опыт в обращении с галстуком: часто, когда Вали не было дома, он тайком брал ее пионерский галстук и, стоя перед зеркалом, прилаживал на себе, мечтая о том времени, когда он и сам станет законным носителем этого знака революционного отрочества. И вот это время пришло, и ему доверили, ему вручили желанный знак. Рискуя простудиться, несмотря на все увещевания матери, просившей его застегнуть пальто, он ходил по двору нараспашку, чтобы все видели его галстук. Он нарочно придумывал всякие поводы, чтобы зайти к соседям. Он был так вежлив и тих в тот торжественный день, что даже Алевтина Марковна поздравила его: "В пионеры записался? Ну, прими и мое поздравление. Будем надеяться, что это тебя хоть немножко исправит. Может быть, и нам спокойнее будет теперь..." А отец вечером, вернувшись с моря, долго и подробно расспрашивал, как все было: и как Володя вышел, и как произнес он обещание, и что сказал вожатый, и не было ли каких замечаний. Потом отец сел, обнял Володю, подтянул его к себе, придержал коленями, обеими руками разгладил галстук на груди сына, легонечко потянул за его кончики. - Смотри же, Вовка, - сказал он, - смотри теперь! С тебя спрос уже другой с сегодняшнего дня. Внезапно отец расстегнул пуговицу кителя, отвернул борт его. Широкая, выпуклая грудь, туго обтянутая полосатой синей матросской фуфайкой, которую он всегда носил, показалась за отворотом. - Почему ношу? Привычка только, думаешь? Нет, боевая матросская память! Как это зовется, знаешь? - Ну, тельняшка. - А еще как? - Ну, фуфайка. - Морская душа зовется - вот как! А ты теперь на сердце галстук красный носить станешь. Вот и будем считать, что это твоя пионерская душа. Понятно? x x x Как приятно было на каникулах отправиться в Старый Карантин и уже разговаривать с Ваней Гриценко как равный с равным, как пионер с пионером! Как хорошо было в разговоре невзначай сказать: "Вот у нас в отряде все наши пионеры решили..." Все это было прекрасно. А вот сегодня история произошла очень скверная. Случилось это так. После второй перемены в класс, в котором медленно оседал шум, вошла Юлия Львовна, учительница литературы и классная руководительница. С ней был незнакомый человек маленького роста, с шапкой густых, мелко вьющихся волос, настолько черных, что седина на висках выглядела так, будто он нечаянно тронул в этих местах голову обмеленными пальцами. Из-под роговых очков, сидевших на большом носу, смотрели очень выпуклые близорукие глаза. Юлия Львовна подошла к передней парте. - Ребята, - сказала Юлия Львовна, - у нас большая, хорошая новость. С сегодняшнего дня в вами будет заниматься по истории ваш новый педагог - Ефим Леонтьевич. Все слышали? И, надеюсь, уже все разглядели? И сухое, тонкое лицо Юлии Львовны с чуткими, подвижными бровями внезапно облетела та лукавая, искристая улыбка, которая заставляла ребят говорить про учительницу: "Строгая она ужас до чего! А все-таки какая-то своя..." - Вот, - продолжала Юлия Львовна, - надеюсь, и Ефим Леонтьевич хорошо рассмотрит всех вас вместе и каждого в отдельности. Ему труднее: вас много, а он один. И давайте, по нашим правилам, считать, что первые пятнадцать минут первого урока Ефим Леонтьевич - наш дорогой гость, а вы - хозяева класса, хозяева, я уверена, радушные, старающиеся не посрамить своего собственного дома. Ну, а потом уж, когда Ефим Леонтьевич осмотрится, хорошенько приглядится к вам, хозяином с той минуты станет он. И на все эти часы, когда он поведет вас за собой по дорогам замечательной науки - истории, я всецело доверяю вас ему... Итак, Ефим Леонтьевич, принимайте на попечение... И она широко развела руки, словно забирая в свои объятия весь класс, и повернулась к новому учителю, как бы передавая ему всех. Учитель молчал, застенчиво щурясь из-под очков. Ребята смотрели на него выжидательно. По школьной привычке Володе захотелось прежде всего найти в учителе что-нибудь смешное. Но ничего забавного во внешности нового педагога он приметить не смог. Разве вот только большая голова не по росту... Но уж кто бы говорил об этом!.. Достаточно досаждал Володе его собственный маленький рост. Он отставал от всех сверстников, он был одним из самых маленьких в классе. И, предчувствуя, что нового учителя будут исподтишка поддразнивать "коротышкой", а он сам участвовать в этом не сможет, Володя ощутил какую-то неприязнь к Ефиму Леонтьевичу. Между тем Юлия Львовна оставила учителя у стола, внимательно оглядела класс, пошла к дверям, еще раз оглянулась, тряхнула белой своей головой, словно говоря: "Ну, смотрите не осрамите меня", - и вышла из класса. Ефим Леонтьевич не садился. Он прошелся вдоль передних парт, всматриваясь в лица ребят, потом как будто поискал глазами, кого бы спросить, и протянул короткую руку по направлению к парте, где сидел Дима Кленов - смешливый, озорной ученик, с близко поставленными к переносице глазами, отчего лицо его казалось неестественно широким. - Как твоя фамилия? - мягко спросил учитель. Голос у него был негромкий, но такой густой и низкий, что все переглянулись от неожиданности. - Кленов Дмитрий, - отвечал ученик неожиданно таким же густым басом, хотя обычно он писклявил. Все в классе зафыркали, и Володя обрадовался, чувствуя, что дело принимает превеселый оборот. Но учитель делал вид, что ничего не замечает. - Ну, Кленов Дмитрий, поделись, пожалуйста, со мной, чем вы до меня занимались. - Мы занимались историей, - совсем уже невозможным басом прохрипел Кленов, чувствуя, что становится героем дня. - Мы проходили древние времена. - Отлично, - продолжал учитель. - А скажи мне, Кленов; у тебя всегда такой голос или ты сегодня болен? И учитель вдруг весело глянул на класс, словно приглашая теперь уже учеников принять участие в шутке. - Удивительный случай, - продолжал Ефим Леонтьевич, - сколько занимаюсь в школе, такого густого голоса у мальчика не слышал. У тебя нет налета в глотке? А ну-ка, скажи: "А-а-а-а..." Кленов растерянно посмотрел на класс, но не нашел поддержки. - А-а-а-а!.. - захрипел он. Класс уже еле сдерживался. Девочки закрывали рты руками, мальчишки надували щеки, уставившись в парты. - Налета нет, - невозмутимо пробасил Ефим Леонтьевич. - Удивительный случай! А голос такой, словно у тебя ангина. Сейчас я тебя мигом вылечу. Ну, пой за мной: "Тра-ля-а-а-а-а..." - Ля-а-а... а-а-а!.. - попробовал было Кленов, весь красный от натуги в конфуза. Он уж не рад был, что начал все это. - Ну, что же ты? Такой бас, а нижнее "фа" взять но можешь? Ну, давай выше; "Тра-ля-а-а..." Еще выше: "Ля-а-а-..." - Я не могу... У меня горло болит, - соврал Кленов. - Если болят связки, иди к Юлии Львовне, чтобы она отпустила тебя домой. Может быть, ангина - это опасно для класса. А если ты не болен, пой за мной. Кленов беспомощно оглянулся и затянул: - Ля-ля-ля... - Наконец-то! - воскликнул Ефим Леонтьевич. - Вот сейчас я слышу естественный голос. Пожалуйста, оставайся на этой ноте. Ну-ка, скажи что-нибудь. - А чего говорить? - своим обычным писклявым голосом спросил окончательно сбитый с толку Кленов. И весь класс так и грохнул. - Ну вот, наконец-то я тебя дотянул до твоего нормального звучания! А ты хотел меня обмануть. Не надо! А теперь давай-ка заниматься. Я думаю, что каждый человек должен отлично знать, что было когда-то на той земле, где он сегодня живет и растет. Верно? Неожиданно дернув головой, он судорожно передохнул, причем не то горло, не то губы его издали странный, хлюпающий звук. В классе насторожились, зашептались, обнаружив у нового учителя очень существенную странность, которую он умело скрывал до поры до времени: у него была всхлипывающая одышка. До этой минуты он как-то справлялся с нею, а сейчас, начиная уже самый урок, перейдя к любимому предмету, увлекшись с первого же мгновения, он, должно быть, перестал следить за собой. - Верно, друзья? - переспросил учитель и глотнул воздух. Сейчас же с той парты, где сидел Кленов со своим неразлучным приятелем Мишей Донченко, откликнулись: - Верно! Тлип-тлип!.. Учитель даже не взглянул в ту сторону. Он подошел к окну, поднял руку. - Взгляните! Наша школа стоит на склоне горы, - он опять странно, с придыханием хлюпнул, - горы Митридат... - Мит-тлип-дат, - послышалось с парты Кленова. Ребята стали оборачиваться, поглядывая туда. - А известно ли вам всем, что именно тут две с половиной тысячи лет назад был город Пантикапей, столица Боспорского царства? И отсюда понтийский царь Митридат VI Евпатор грозил всем окрестным владениям. Он вел войны с Римом, завоевывал земли... И когда его жестокости и неудачные войны с могучими римлянами привели к восстанию в Боспоре и его родной сын Фарнак ему изменил, он, по преданию, поднялся на гору и закололся мечом. Более точные сведения, правда, указывают, что он оказался не в состоянии убить себя сам, очень медлил, но копья врагов поторопили его. Так легенда связывает эту вершину в вашем городе с именем жестокого и хищного владыки Боспорского царства. Мы с вами как-нибудь сходим в музей, в лапидарий, и посмотрим памятники этой эпохи. Ими интересовался еще Пушкин. Он был в Керчи 15 августа 1820 года. "Здесь увижу я развалины Митридатова гроба, здесь увижу я следы Пантикапея", - писал поэт в своем дневнике. Он поднялся на вершину Митридата, сорвал цветок на память... Через десять лет поэт писал о Крыме в "Путешествии Онегина": Воображенью край священный: С Атридом спорил там Пилад, Там закололся Митридат... Но знаете ли вы, - продолжал учитель, - что места эти издревле связаны со славой старинных русских мастеров, от которых и пошло название вашего города? Керчь!.. Вслушайтесь в это слово: "Керчь"! На древнерусском языке было слово "корчий", или "керчий". И обозначало оно - кузнец. Уже в самые давние времена здесь добывали железную руду и, по-видимому, на этих местах стояли кузницы, по-старинному - керчиницы. И славились тут своим искусством тавроскифские, а позже их потомки - древнерусские кузнецы - керчи, или корчии. Кстати, в древнерусских писаниях Керчь везде называется "Корчев", то есть город кузнецов - так сказать, Кузнецк. Интересно, друзья? - Учитель блестящими своими глазами обвел весь класс. - А я вам расскажу сейчас еще одну интересную вещь. Я вот как-то взял труды академика Васильевского, изданные Академией наук в 1908 году. Так знаете, что я там прочел? Вот был такой древний герой Ахиллес, непобедимый и неуязвимый. В следующий раз я принесу "Илиаду" Гомера и прочту вам о той, как хромой кузнец Гефест выковал непроницаемые доспехи для Ахиллеса. Так вот, академик Васильевский пишет, что на Керченском полуострове княжил когда-то Ахиллес и был он родом тавроскиф, и вот ему тавроскифские керчии и сковали знаменитые доспехи, каких не было ни у кого из ахейских вождей и троянцев... Пока он говорил так, борясь со своей одышкой, зажигаясь сам и сумев уже увлечь часть класса, в отдаленном углу разрастался шум. Донченко и Кленов - сперва тихо, а потом смелее - все громче и громче передразнивали учителя. Только и слышалось: "Тлип-тлип... город Керчь... Тлип-тлип... Митридат..." Это постепенно заражало всех тем жестоким, ни в чем не считающимся весельем, которое иногда охватывает класс, и тогда ребята уже не в состоянии остановиться, хотя и сознают, что дело принимает самый дурной оборот. Так и сейчас - после каждой повторенной Донченко или Кленовым фразы все сильнее слышалось хихиканье. Сидевшие впереди уже не могли смотреть на учителя, а отворачивались или низко склонялись над партами. Володя тоже фыркал вместе со всеми, захваченный общим настроением. Напрасно староста класса - тоненькая и высокая Светлана Смирнова, дочка Юлии Львовны, - несколько раз привставала на своей парте и, вскинув маленькую свою голову с разлетающимися золотистыми косами, грозно поглядывала в угол, где сидели проказники. Уже ничего не помогало. - Новая прекрасная история пишется ныне у подножия горы Митридат, в вашем родном городе, друзья, - сказал учитель. - Тлип, друзья! - повторило проказливое эхо. И учитель внезапно замолк. Он медленно подошел к своему столу, тяжело и шумно дыша, сложил журнал, поправил очки. - Я давно все слышал, - очень тихо, низко гудящим своим голосом произнес он. - Я думал: ну побалуются - и надоест. Вы - дети тех, кто дал новую славу этим местам, вашему городу... Да, да, говорю как умею, как позволяет мне сердце... которое не совсем у меня в порядке. Я ничего не хочу добавить, я только скажу вам: мне стыдно за вас. Я заметил, я хорошо разглядел и запомнил тех, кто смеялся надо мной. Но я не хочу жаловаться на них. Не хочу даже знать, как их зовут. Но больше я с вами заниматься не буду. Я ухожу из вашего класса. Вы мне сделали очень больно. Прощайте! И никто уже не посмел передразнить его. Все молчали, когда учитель с поникшей головой пошел к дверям. Он ступал сперва медленно, а потом вдруг как-то весь подался вперед, рванул дверь и исчез за ней в тишине пустого коридора. Класс растерянно молчал, оцепенев сперва. Потом возник говор, все вскочили, зашумели - и опять разом стало тихо. Вошла Юлия Львовна. Она вошла и остановилась у учительского стола. Тонкие, сухие черты ее лица еще больше заострились. Она не хмурила бровей, концы которых слегка вздрагивали, она смотрела на класс так же прямо и открыто, как всегда, только строгий рот ее был сжат плотнее, чем обычно, и в уголках ее залегли две маленькие резкие складки. - Это правда? - спросила она. Класс молчал. - Это правда, что вы гадко, постыдно обидели своего нового учителя? Ефим Леонтьевич не хотел мне говорить, но ему стало плохо... У него скверно с сердцем. Одышка от астмы... А это великолепный педагог, старый, заслуженный учитель. Он переехал на юг потому, что здоровье не позволяло ему оставаться на севере. Провожая его, ученики плакали. Его ученики завидуют вам, что вы можете учиться у такого замечательного педагога. А вы?.. Как вы встретили его? Все молчали, стоя за своими партами, положив руки на края откинутых крышек. - Кто затеял эту гадость? Вы не думайте, что я буду допытываться, Ефим Леонтьевич сказал, что не назовет зачинщиков, мне тоже неинтересно вылавливать их. Они должны сами найти в себе мужество и помочь классу смыть с себя это позорное пятно. Да-да! Пусть они выйдут сейчас и перед всем классом скажут мне, как могло это случиться! Я жду... И Юлия Львовна зашла за стол и села в ожидании. Но все стояли не шевелясь. - Значит, те, кто затеял эту гадость, ко всему еще и трусы. Они надеются, что законы товарищества укроют их. Ну что ж, оставляю все это на совести класса. Очевидно, я ошиблась в вас. Должно быть, я занималась с вами плохо... Я попрошу директора освободить меня от вашего класса. И она вышла - прямая, непреклонная. И, хотя в классе было около сорока мальчиков и девочек, всем вдруг показалось, что в классной комнате сделалось очень пусто. Вскочила Светлана Смирнова, староста: - Я вам делала знаки, а вы уж разошлись! Не остановить вас!.. А он так интересно про Керчь рассказывал... - Они все время мешали, ничего не слышно было, - присоединилась к ней полная аккуратная девочка. - По-моему, - продолжала Светлана, - надо Кленову и Донченко прямо пойти к Ефиму Леонтьевичу и извиниться перед ним. И Дубинину тоже. Он там рядом сидел, а вместо того чтобы остановить, сам первый смеяться стал. Ну и, конечно, весь класс тоже извиниться должен. По крайней мере, я, как староста... потому что не могла остановить. А уж тебе, Дубинин, стыдно! Чуть что: "Мы пионеры", - а сегодня... - А при чем тут Дубинин? - возмутился Володя. - Вот так уж сразу и Дубинин! Чуть что - всегда Дубинин виноват. Ты - староста, ты и отвечай. А то выбрали тебя, а ты моментально - Дубинин! Кленов начал, пусть он первый и извиняется. А я не дразнил. - Ну, все равно - смеялся. - Тебе хорошо, ты в другом конце сидишь! Ты бы вот села рядом, посмотрела бы, как Кленов-то обезьянничал, и на тебя бы смех напал. А Донченко и Кленов, которых окружил весь класс, упрямо твердили: - Посмеяться-то все рады, а чуть что - так на нас вали! Да, скверная вышла история! И теперь Володя тихо шел по улице, обдумывая все, что произошло. И что смешного он тут сам нашел? Как это его сумел рассмешить Кленов? Всегда он с ним ссорился, и до драки дело не раз доходило, а тут оказался невольно с ним заодно... И ведь что-то интересное начал рассказывать новый учитель. Послушать даже не дали... Опозорился класс! Домой идти не хотелось. Володя спустился улицей ниже - школа находилась на горе, и даже двор ее был расположен террасами - "по долинам и по взгорьям", как шутили ребята, играя в войну между верхними и нижними дворами. Спустившись, Володя свернул на большую каменную лестницу, которая вела вниз, на Крестьянскую улицу... Он остановился и, хотя уже сотни раз видел надпись, вырезанную в камнях, прочел сегодня ее еще раз: "Эта лестница сооружена в 1866 году иждивением керченского первой гильдии купеческого сына Василия Константинова ". Эх ты, купеческий сын Василий Константинов! Был ли ты когда-нибудь в такой трудном положении, в каком находился сейчас медленно спускающийся по этой лестнице моряцкий сын Владимир Дубинин?.. Володя прошел по широкой прямой улице Ленина и свернул на улицу Энгельса. У красивого здания новой гостиницы громко пели чижи в клетках, висевших над головой знакомого птицелова Кирилюка. Сюда часто приходил послушать чижей и поболтать с их хозяином Володя. Птицелов знал все городские новости. Вокруг него всегда собирались береговые друзья Володи. - Ну, что ты такой скучный? Арифметика не выходит? - спросил Кирилюк. - Да нет, какая тут арифметика! - сказал Володя, присаживаясь на тротуар. - Так, в классе у нас ерунда одна получилась... - Подрался, что ли, с кем? Нет, личность у тебя вполне целая, без последствий. - Да не подрался я совсем! Хуже... - Ну-у? Выгнали, что ли? - Выгнать не выгнали, да могут. Может, и следовало бы... Правда, я сам не виноват - я только потом уж смеяться стал, а начал-то не я... И Володя рассказал своему старому приятелю, как было дело. Кирилюк только присвистнул. Чижи, обрадовавшись сигналу, тоже принялись свиристеть. - Цыма! - закричал на них Кирилюк, - Вашей музыки тут еще не хватало!.. Слушай, Вовка, а дело-то вроде и правда некрасивое. Это вы старика в корень обидели. - Вот теперь что делать - и не знаю, - вздохнул Володя. - И сестра придет - дома наверняка нажалуется. А отец знаешь у меня какой... - Да, уж мало тебе не будет, - согласился Кирилюк. - Ну, в случае чего, приходи ко мне ночевать, тогда и договоримся... Володя побрел к морю. Оно встретило мальчика равнодушным шумом прибоя, который медленно накатывал слоистые валы и ворошил гремучую гальку за бетонным парапетом. По вечерам здесь, на набережной, бывало гулянье, а в этот час берег пустовал; и большие гипсовые львы, возле которых любили фотографироваться керчане, оскалили пасти, словно раздираемые зевотой от скуки. Володя перелез через парапет, пустил несколько плоских камешков по воде так, чтобы они рикошетом несколько раз стегнули по поверхности. Он глубоко вздохнул, втягивая открытым ртом и ноздрями запах рыбы, моря. Ветер набился ему в рот так, что он чуть не задохнулся, даже слезы выступили на глазах. Тогда Володя повернулся к ветру боком, вытянул губы колечком, то сжимая его, то расширяя. И ветер сам громко сказал у его рта: "Уо-уо-уоу!.. " Но сегодня и это занятие не развлекало Володю. Он медленно повернулся спиной к ветру и пошел обратно. Надо было возвращаться домой. x x x Увидев, что на Володе нет галстука, Евдокия Тимофеевна сразу поняла, что приключилась какая-то беда. - Ну, выкладывай, чем отличился? - спросила она. - А Валентина еще не приходила? - Нет, задержалась что-то. "Наверное, уже знает, придет сейчас, растрезвонит!"- подумал про себя Володя. - Ну, что у тебя вышло-то? - допытывалась мать. - Да ничего не вышло. - А почему галстук снял? - Снял, и все. Мать не стала более допытываться. Она знала, что бесполезно. Володя врать не станет - он никогда не врал уж из одной только гордости. Придет час - сам все скажет. И она оставила сына в покое. Оставшись один, Володя подошел сперва к этажерке, где стояли книги отца. Возможно, что в этих книгах, за толстыми переплетами и корешками, на которых стояли имена великих людей, все понимавших на свете и век свой посвятивших тому, чтобы людям жилось хорошо, по правде и справедливости, - возможно, что в книгах этих где-то имелся мудрый, дельный совет, как быть пионеру, оказавшемуся в таком некрасивом положении. Но в последнее время Володя уже научился по-настоящему уважать книги и не хватался за них без разбору и спросу. Да и на какой странице искать то, что нужно?.. Он осторожно провел рукой по выпуклым корешкам, пожалел, что не дорос он еще до таких книг, и пошел к своему столу. Не радовали его в этот день ни модель новенького линкора, почти уже законченная; ни новая летающая вертушка, которую можно было пускать со шпульки; ни портрет Спартака в полном облачении гладиатора, совсем готовый - оставалось только красным карандашом закрасить пурпурный плащ на латах вождя восставших рабов... Нет, не такие, должно быть, люди плавали на линкорах, поднимались в небо и водили людей на битвы за свободу. Никогда бы ни Спартак, ни Чапаев, ни Чкалов не поступили подобно пионеру Дубинину, очутившись в таком положении! Володя послонялся по комнате; мать из кухни слышала, как он включил радио и тотчас же вытащил вилку из штепселя обратно: радио в зале умолкло. Евдокия Тимофеевна знала, как Володя любит послушать хорошую музыку. Она вдруг вспомнила, как, бывало, маленьким он прибегал на кухню и тащил мать за юбку: "Мама, идем в залу, там радио хорошо играет, мое любимое - "Матрос Железняк". Я нарочно выключил, чтобы без тебя все не сыграли..." А когда наконец мать, уступая ему, шла за ним в залу и он вставал на стул, чтобы включить в штепсель вилку репродуктора, - оказывалось, что передают уже совсем другую песню. Он огорчался, малыш, ему казалось, что если он вытянет вилку из штепселя, то песня не вытечет вся из репродуктора... "Видно, сильно чем-то расстроился - и радио слушать не хочет", - подумала мать. Вскоре пришла из школы Валентина. Володя слышал, как мать спросила ее о чем-то шепотом и Валентина также шепотом ответила, а потом неуверенно вошла в залу. - Дома уже? - спросила она. Володя взглянул на нее и увидел, что она все знает. - Ну что? Нажаловалась уже? Сестра плотно закрыла за собой дверь, которая вела в коридор. - Володя, можно мне с тобой поговорить?.. Только так, знаешь, как вот мне приходится... бывает... с пионерами на сборе говорить. - Пожалуйста, говори, как хочешь. - Слушай, Володя... У меня нет никакой охоты скандалить с тобой. Я, правда, Володя, с тобой хочу по серьезному... Все-таки я ведь уже комсомолка, ты - пионер; если ты меня за старшую сестру не хочешь признавать, то как-никак я по общественной линии старше тебя... Володя не выносил, когда с ним разговаривали свысока, он не терпел окрика, на малейшую грубость отвечал еще большей резкостью. Но он чувствовал себя совершенно беспомощным, когда с ним говорили внимательно, терпеливо, мягко - словом, по-хорошему. И сейчас он молча стоял у своего стола, вертя в руках незаконченную модель линкора. Он уже мечтал, чтобы сестра сказала что-нибудь обидное, тогда бы он мог разом прекратить этот нудный разговор. Но Валентина - ох, хитрая! - продолжала говорить таким убитым голосом, что он никак не мог оборвать ее. - Ты, верно, думаешь, что я уже нажаловалась кому-нибудь? - А то нет? - Конечно, нет, Володя. Ну что толку будет, если я пожалуюсь, а мама огорчится да скажет папе? И будет тебе нагоняй. Я думала, Володя, ты сам поймешь... - А я что - не понимаю? - Ну, если понимаешь, тогда тебя и учить нечего. Она подошла к нему совсем близко, села на край стола. - Не рассаживайся... Видишь, у меня тут разложено, - больше для порядка, чем из желания как-нибудь поставить сестру на место, проворчал Володя. - Ну что ты на меня так уставилась? Он отвернулся. - Вовка... ну правда же, не время сейчас нам ссориться с тобой. Оба не маленькие уже. Я сама расстроилась, как узнала. Мне ваши пионеры рассказали. Я знаю, что не ты первый затеял, а все же и ты виноват. Верно? Володя беспомощно вскинул глаза на сестру: - Здоровая ты, Валентина, выросла, а ничего не понимаешь! Что я, боюсь, думаешь? Мне пойти самому ничего не стоит. А ведь станут спрашивать, кто первый. Что же мне, по-твоему, выдавать их? По лестнице застучали когтями собачьи лапы, из кухня послышалось просительное повизгивание Бобика, который вернулся из рейса проголодавшимся и, должно быть, прибежал домой раньше хозяина. Потом донесся голос отца. Слышно было, что мать что-то тихо говорила ему. Дверь открылась, и отец, неся на руке брезентовый плащ, вошел в залу. Он был в высоких рыбацких сапогах, в толстом суконном бушлате, форменной фуражке моряка торгового флота. Лицо у него было красное, обветренное. - Здравствуй, Валя! Здорово, Вовка! - поздоровался он с ребятами и сел на диван, стаскивая с себя тяжелые сапоги. - Валенька, дай, будь добра, шлепанцы. Вон я их в том углу оставил... Ну, чего вы оба такие? Случилось что? В чем дело, Валентина? - Он переводил внимательный взгляд с лица дочери на расстроенную физиономию сына, вглядывался в обоих. - Володька, почему галстук из кармана торчит? Место ему там? Если снял дома, повесь аккуратненько. А это что за мода, в каком это уставе сказано, чтобы пионерская душа из кармана выглядывала? Валентина, вся краснея, не зная, куда девать руки, схватила со стола какую-то книгу и сделала вид, что углубилась в чтение. - Ты бы, милая, на голову встала, а то ведь не разберешь ничего, - хмуро усмехнулся отец. - Либо уж книжку переверни, а то держишь ее вверх ногами... Да что у вас, в самом деле, такое приключилось? Владимир, я тебя спрашиваю. Можешь мне ответить? - Могу, - сказал Володя. И Валя с грохотом уронила книгу на пол. Никифор Семенович внимательно приглядывался к побледневшему лицу сына. Володя заметно волновался и теребил пальцами край курточки. - Ну, выкладывай живей, что там у тебя? Выгнали, что ли? - Нет, папа... Ничего особенного, вообще-то... Но мне надо с тобой посоветоваться... Мне надо с тобой... ну все равно что по партийному делу посоветоваться. - По партийному? - удивился отец. - Ты, брат, этим словом поосторожней орудуй. Что это значит; по партийному? - Я хочу, чтобы ты мне... вот как коммунист... прямо так и сказал. У нас сегодня в классе, понимаешь, что вышло... нечаянно... И Володя, чуть не плача, рассказал обо всем отцу, а Валентина стояла, прижимая к себе поднятую книгу, ни жива ни мертва и с ужасом подумала о том, что сейчас произойдет. Отец, надевавший в это время на уставшие ноги войлочные покойные туфли, медленно разогнулся. Лицо у него было багровое. И Володя тоже порядком перетрусил. - Все? - спросил отец. - Все, - еле слышно заключил Володя. - Дай, там кисет на столе лежит... Ну, кисет, кисет, говорю, дай! Володя метнулся к столу, подал отцу кисет. Отец развязал мешочек, сунул туда руку с короткой капитанской трубочкой, пошарил ею там, вытащил, отряхнул, вставил обкусанным, порыжевшим мундштуком в рот, крепко стиснул белыми, чистыми зубами, которых не брал обычный для курильщиков налет, вынул зажигалку, чиркнул, шумно выпустил огромное облако дыма. Потом он помахал рукой и развеял дым. - Ну что ж, будем разговаривать. Партийный разговор, говоришь, хотел? Что же, может быть, нам и Валентину отсюда попросить, или уж позволишь ей, как члену ВЛКСМ, остаться?.. Так, юный пионер! Интересно ты поступаешь! - Он развел руками, коротко качнул головой. - Громко говорить полюбил, слова всякие знаешь, швыряться ими себе позволяешь. "Партийный разговор"! - сердито повторил он. - Да как у тебя совести хватает после того, что ты в классе натворил, мне эти слова говорить? А? Отец загремел так, что на раскаты его капитанского голоса прибежала с миской и полотенцем в руках мать и встала у дверей. - Нет, Дуся, - продолжал отец, - нет, ты слышала, сынок-то наш отличается! Ему, видишь ты, разговор учителя не таким показался, как требуется. Учитель им про родные края говорить стал, и про старые времена, и про все, что нам вот этим горбом досталось, - отец кулаком ударил себе сзади по шее, - и про то, что кровью нашей мы добыли и отстояли... Сорванцы, хулиганье, попугайничать стали, а наш-то умник вместе с ними - хи-хи да ха-ха! Не то чтоб оборвать безобразников - с ними же заодно! - Папа, не я же начал... я же только... - Молчи! Если ты хороший пионер - за честь всего класса отвечаешь... Нет, Дуся, ты обрати внимание. Он, видишь ли, объясняет, что, мол, у учителя выговор смешной, с придыханием... А ну дай сейчас же твою тетрадку по русскому языку. Вот тут что написано? "Тетрадь по русскому языку ученика 4-го класса Дубинина Владимира". И вот гордится этот Дубинин Владимир, что он гладко говорит, а пишет по-русски с ошибками. Вот, пожалуйста, диктант. "Удивлятся" написано, а оказывается, тут мягкий знак требуется. Вот видишь, красным подчеркнуто. А тут "мальчишька" написано, после "ш" мягкий знак поставлен, ан его тут и не надо вовсе! Зачеркнула учительница. Как же ты, неуч неграмотный, смеешь над учителем смеяться, над образованным человеком, который в тысячу раз больше тебя знает? К чему вы там придрались у него? А?.. Отец встал, прошелся по комнате, выстукал трубку о тяжелую корабельную пепельницу. - Вот Алексей Максимович Горький, когда мы были у него в Сорренто... Помнишь, Володя, я тебе рассказывал, когда я на "Незаможнике" служил и мы в двадцать пятом году в Италию ходили... Володя перевел дух. Он уже много раз слышал от отца рассказ о встрече с Горьким в Италии, куда отец ходил на миноносце. Никифор Семенович любил вспоминать про эту встречу, про то, как радушно принял их великий писатель, как запросто разговаривал он с молодыми моряками на своей даче. И то, что отец нечаянно вспомнил сейчас про большой день, который бережно хранила его память, уже предвещало благоприятный поворот в разговоре. - Максим Горький нам тогда, когда мы про культуру с ним говорили, что сказал? - продолжал отец. - Он нам тогда так сказал: "От хулиганства до фашизма расстояние, говорит, короче воробьиного носа". Он тогда нас учил, как надо человека уважать. "Человек, говорит, великий творец, и ему поклоняюсь". Рассказал нам тогда Алексей Максимович случай один из детства своего: как он мальчишкой любил камешками фонари бить на улице. Звон ему, видишь, нравился. А вот раз поймал его ламповщик да, вместо того чтобы по шее наложить, как следовало бы, рассказал о стекле, как его дыханием своим стеклодувы на заводе из горячего варева выдували и легкие у человека гибли, тратились вконец. "Вот, - говорит ламповщик тот, - дыхание свое человек и труд положил, а ты - камнем!.. " Вот, Вовка, хочу, чтобы ты человека уважать учился, каждое дыхание его берег, Все я понятно говорю? - Все. - Ну хоть пробрало тебя как следует? - уже добродушно осведомился отец и вытер платком рот, чтобы скрыть улыбку. - Да, погорячился немножко... Очень ты меня, Вова, расстроил. Ну, а как же исправлять решаешь? - Я сам не знаю... Я бы, папа, пошел, да ведь выпытывать начнут, кто первый зачинщик был. А я их выдавать не хочу. - Это ты правильно, - неожиданно для Володи согласился отец. - Нафискалить - не велика доблесть. - Ну, так я скажу, что я сам начал. - И за то не похвалю. Это уж, понимаешь, постный разговор, церковное покаяние, мученический венец. Не по-нашему получается, Владимир. Чужую вину к своей прибавлять не надо; и своя хороша. Вот товарищам своим так всю суть объяснить, чтобы они вместе с тобой пошли, чтобы они всю пакость захотели с плеч сбросить, перед учителем начистоту повиниться, - вот это было бы дело. Это - другой разговор, это уж будет по-пионерски. - А если они не захотят? - Если не захотят, тогда ставь вопрос перед всем классом. Пусть коллектив ваш воздействует. И сам перед классом полностью свою вину признай. Вот если уж и тогда артачиться станут, если им всего класса честь не дорога, свое трусливое копеечное самолюбие дороже, чем общая добрая слава, - тогда уж решайте всем классом: сказать вам про них директору или нет; а самому, конечно, первым бежать на других ябедничать - это дело не шибко доблестное. Да я уверен, что ты на них воздействуешь. Ведь они тоже, верно, по глупости больше, чем со зла. Володя вскочил, кинулся к пальто, нахлобучил кепку. - Куда ты? - всполошилась мать. - Поздно уж, темно на улице. - Верно, погоди, куда ты? - спросил и отец. - Воздействовать! - отвечал Володя и показал свой небольшой, но крепкий кулак. - На Донченко-то я сразу воздействую, а вот Кленов здоровый. Ну ничего, я сперва на Донченко повлияю, а уж потом мы с ним вместе за Кленова возьмемся. Как воздействовал на своих товарищей Володя Дубинин, какие доводы привел он, что за методы применил в тот вечер, когда вызвал на улицу Мишу Донченко, а потом после небольшого препирательства во дворе отправился с ним к Димке Кленову, - все это так и осталось неизвестным. Никаких подробностей сообщить мы вам об этом не можем, но зато можем рассказать, что произошло дальше. Было уже очень поздно, и Юлия Львовна, закончив читать последнюю письменную классную работу, сложила на своем столе аккуратной стопочкой голубые и желтые тетрадки. Она потерла кулаками усталые, покрасневшие глаза, хотела встать от стола, но опять задумалась, вспоминая тяжелую утреннюю историю в классе. Светлана уже собиралась спать и пошла на кухню умыться на ночь; и тут Юлия Львовна услышала, что она тихо переговаривается с кем-то на кухне. Там шептались: - Ты ей скажи только... Скажи, что мы пришли... - Да что вы в такую позднотищу? Она вас погонит сейчас... Она устала, расстроенная... - А ты только скажи ей! - Светлана! - позвала Юлия Львовна. - С кем это ты там? Светлана вбежала в комнату. Она была вся красная от смущения, но лицо ее выражало плохо скрываемую радость. - Мама! Там наши мальчишки - Кленов, Донченко и... Дубинин с ними. - Ну, что такое, что за время для разговоров? - проговорила Юлия Львовна и медленно пошла на кухню, прямая, спокойная, как всегда, словно входила "на не в маленькую кухню при школьной квартире, а в актовый зал. Такой, по крайней мере, показалась она всем трем приятелям, которые не могли слышать, как радостно бьется сердце учительницы, так много пережившее в этот день. Все трое стояли у входной двери, сняв шапки с повинных голов. Володя искоса грозно взглянул на двух своих спутников, старавшихся все время оказаться за его спиной. - Добрый вечер, Юлия Львовна! - проговорил Володя и с неудовольствием поглядел на Светлану, которая стояла в дверях и была тут совершенно ни к чему. В то же время он успел локтем больно ткнуть уже скрывшегося было за ним Донченко. Тот, в свою очередь, двинул коленом Кленова, жавшегося к нему. - Добрый вечер, Юлия Львовна! - сказали оба провинившихся. - Здравствуйте, - отвечала Юлия Львовна. - Что это вы вздумали так поздно, на ночь глядя? - Да, поздно, - пробормотал Володя. - На них скоро не воздействуешь... Ну, говорите, как обещали. Все уж говорите, чего там... Он решительно повернулся к своим спутникам. - Юлия Львовна... - начал Донченко. - Юлия Львовна, - заторопился Кленов, - вот мы все - Миша Донченко, и я, и Володя... - Обо мне можешь не говорить, я сам, - остановил его Володя. - Юлия Львовна, - сказал Кленов и толкнул вперед Донченко, - мы просим у вас прощения. Это я первый начал, я больше не буду. - А потом я уж... - тихо добавил Донченко. - А я, вместо того чтобы на них воздействовать, сам начал смеяться... потому тоже виноватый. Я, Юлия Львовна, вовсе не отпираюсь. И мы решили сейчас пойти сперва к вам, а потом прямо к Ефиму Леонтьевичу... Только мы не знаем, где он живет. - Ефим Леонтьевич очень плохо себя чувствует после сегодняшнего. Он больной человек, - сказала Юлия Львовна. - Я думаю, он уже лег. Сейчас я пойду постучусь к нему. Все трое невольно попятились к дверям. - А разве он тут?.. - Да. Ефим Леонтьевич пока что остановился в нашем общежитии, ему дали комнату. На днях ему обещали квартиру от горсовета. Только вряд ли она ему понадобится, потому что он как будто собирается уехать из Керчи. Мальчишки переглянулись в смятении. - Может, еще останется?.. - нерешительно спросил Володя. - Мы его попросим, - подхватил Кленов. - Вытрите ноги и проходите ко мне, а я сейчас погляжу: может быть, он еще не спит. - А вы уже сами нас простили? - решил уточнить Володя. Юлия Львовна пожала прямыми плечами: - Ну, это там видно будет, это теперь все зависит от Ефима Леонтьевича: если он согласится простить вас, тогда уж и мне придется. Она вышла из кухни, проводила мальчиков к себе. Светлана подставила ребятам стулья, а сама встала в сторонке, у стола, где лежали сложенные классные тетрадки. - Поди, все отметки подсматриваешь? - съехидничал Володя. - Хорошо, когда мать учительница! - Как тебе не стыдно, Дубинин! - возмутилась Светлана. - Ты что, маму не знаешь? Она ко мне еще строже, чем ко всем, и дома ни одной тетрадки не показывает. За дверью послышались шаги, мальчики вытянулись, вскочив со стульев. - Вот пожалуйте, Ефим Леонтьевич, - сказала учительница за дверью, распахнула ее и пропустила вперед Ефима Леонтьевича. Ребята робко взглянули на учителя. Он был в том же пиджаке, что и утром, но, должно быть, без воротничка, потому что левой рукой придерживал на груди поднятый отворот. Ребятам показалось, что Ефим Леонтьевич очень оброс за день - так потемнели его щеки, и глаза под очками были красные, словно обожженные. - Здравствуйте. Вы ко мне? Что скажете? - тихо спросил учитель. И Володя, став прямо перед ним, отвечал: - Ефим Леонтьевич, пожалуйста, простите нас! - А разве ты у них главный? - удивился учитель, вглядываясь в лицо Володи. - Нет... Я весь день все думал. Я и папе все сказал, а он говорит: иди прямо и воздействуй. Я вот на них воздействовал, и они тоже теперь... Ну, говорите, что же вы молчите! - Это я передразнивал, - еле слышно признался Кленов. И опять Донченко тихо добавил: - И я немного тоже... - А я... - сказал Володя, - я тогда на них не повлиял, а стал сам... Моя фамилия Дубинин Владимир, - неожиданно закончил он и поднял голову, прямо глядя в лицо учителя. - И мы вас очень просим, чтобы вы с нами занимались по истории! Ефим Леонтьевич беспомощно развел руками. Пиджак на груди у него раскрылся, обнажив что-то привязанное полотенцем - круглое, красное, булькнувшее водой. Поймав удивленный взгляд ребят, Ефим Леонть